1 2 3 4
При этих словах дух, смекнув, с кем имеет дело, решил во всем сознаться.
— Я старший слуга в этом трактире, — сказал он, — зовут меня Гильом; я люблю Хуанилью, единственную дочь хозяина, и сам ей не противен. Но родители рассчитывают для нее на лучшую партию, поэтому мы с девчонкой и придумали, чтобы заставить их выдать ее за меня, что я буду ходить по ночам привидением. Я закутываюсь в длинный плащ, вешаю на шею цепь от вертела и ношусь по всему дому от погреба до чердака, производя шум, который вы изволили слышать. А когда поравняюсь с дверью хозяйской комнаты, я останавливаюсь и кричу: «Не надейтесь, что я оставлю вас в покое, если вы не выдадите Хуанилью за вашего старшего слугу!» Я произношу эти слова грубым, надтреснутым голосом и, продолжая греметь цепями, влезаю через окно в комнату, где Хуанилья спит одна, и отдаю ей отчет в том, что сделал. Сеньор сержант, — продолжал Гильом, — вы же видите, я говорю истинную правду. Я знаю, что после этого признания вы можете меня погубить, рассказав хозяину о происшедшем; но если вы согласитесь оказать мне услугу, вместо того чтобы меня подвести, клянусь, что моя благодарность…
— Ну вот! Чем же я могу тебе услужить? — перебил его солдат.
— Вам стоит только сказать, что вы видели привидение и так испугались…
— Как, черт возьми, испугался? — перебил его наш храбрец. — Вы хотите, чтобы сержант Ганнибал-Антонио Кебрантадор объявил, что он струсил? Да я бы предпочел, чтобы сто тысяч чертей…
— Ну, хорошо; обойдемся без этого, — перебил его в свою очередь Гильом, — в конце концов мне все равно, что вы будете говорить, только помогите мне. Когда я женюсь на Хуанилье и открою собственное заведение, обещаю каждый день угощать даром вас и всех ваших друзей.
— Это соблазнительно, господин Гильом, но вы мне предлагаете соучастие в плутовстве! — воскликнул солдат. — Согласитесь, дело нешуточное, однако вы так беретесь за него, что я закрываю глаза на последствия. Ладно уж! Продолжайте греметь цепями и отдавать отчет Хуанилье, — остальное я беру на себя.
И в самом деле на другое утро сержант заявил хозяевам:
— Я видел духа и говорил с ним. Он очень рассудительный. Он мне сказал: «Я прадед хозяина этого трактира. У меня была дочь, которую я обещал выдать за отца деда здешнего слуги, но не сдержал обещания и выдал дочь за другого. Вскоре после этого я умер. С тех пор я терзаюсь; я несу кару за клятвопреступление и не успокоюсь, пока кто-нибудь из моего рода не породнится с семьей Гильома. Вот почему я каждую ночь являюсь в этом доме. Но сколько я ни говорю, чтобы выдали Хуанилью за Гильома, сын моего внука не слушается меня так же, как и жена его. Передайте же им, пожалуйста, сеньор сержант, что если они в скором времени не исполнят моего желания, я прибегну к насилию. Я буду их мучить страшной мукой».
Хозяин был человек простоватый, он страшно перепугался, а хозяйка и того более; ей уже чудилось, что привидение ходит за ней по пятам. Они согласились на свадьбу, которую и сыграли на следующий день. Немного спустя Гильом обосновался в другом квартале города. Сержант Кебрантадор частенько посещал его, а молодой трактирщик из благодарности давал ему вина вволю и это так понравилось нашему вояке, что он стал приводить в трактир всех своих приятелей; он даже стал набирать там рекрутов и спаивать новобранцев.
Наконец, хозяину надоело поить такое количество жаждущих глоток. Он высказал солдату свое неудовольствие, а тот, не сознавая, что и в самом деле нарушает уговор, назвал Гильома неблагодарным. Слово за слово, и разговор окончился тем, что трактирщик получил несколько ударов шпагой плашмя. Кое-кто из прохожих вступился за кабатчика; Кебрантадор ранил троих или четверых и не остановился бы на этом, если бы стражники не окружили его и не арестовали, как нарушителя общественного спокойствия. Его повели в тюрьму, где он рассказал все, что я вам сейчас передал; по его показаниям был схвачен также и Гильом. Тесть требует развода. Инквизиция же, проведав, что у Гильома есть кое-какие сбережения, хочет вмешаться в это дело.
— Господи, ну и пронырлива же эта святая инквизиция! — заметил дон Клеофас. — При малейшей возможности поживиться…
— Тише, — перебил его Хромой, — берегитесь, как бы не попасть ей в лапы; у ней всюду шпионы; они доносят даже о таких словах, которые никогда и не произносились; я сам не могу говорить о ней без трепета.
Над несчастным Гильомом, в первой комнате налево, помещаются два человека, поистине достойные вашего сострадания. Один из них — молодой лакей, который был любовником жены своего хозяина. Однажды муж застал их наедине. Жена стала кричать о помощи и сказала, что лакей совершил над ней насилие. Несчастного арестовали, и, судя по всему, он будет принесен в жертву доброму имени своей госпожи. Товарищу лакея, который еще меньше виновен, чем он, тоже грозит казнь. Он был конюшим герцогини, у которой украли крупный брильянт; его обвиняют в краже, и завтра состоится допрос; его будут пытать до тех пор, пока он не признается в краже, а между тем воровка, любимая горничная герцогини, вне подозрений.
— Ах, сеньор Асмодей, — воскликнул Леандро, — помогите ему, пожалуйста; он вызывает во мне участие; избавьте его вашей властью от несправедливых и жестоких мук, которые его ожидают; он стоит того, чтобы…
— Полноте, сеньор студент! — перебил бес. — Как можете вы меня просить, чтобы я воспротивился неправому делу и помешал невинному человеку погибнуть? Это все равно, что просить прокурора не разорять вдову или сироту. Пожалуйста, — прибавил он, — не требуйте от меня, чтобы я нарушал свои собственные интересы, если только это не представит для вас значительной выгоды. Да, наконец, если бы я и захотел освободить этого заключенного, разве это возможно?
— Как? — удивился Самбульо. — Неужели не в вашей власти похитить человека из тюрьмы?
— Конечно, нет, — отвечал Хромой. — Если бы вы читали «Энхиридион»{24} или Альбрехта Великого{25}, вы бы знали, что ни я, ни мои товарищи не можем освобождать заключенных. Я и сам, если бы имел несчастье попасть в когти правосудия, мог бы спастись только при помощи кошелька.
В соседней камере, с той же стороны сидит фельдшер, уличенный в том, что из ревности сделал своей жене такое же кровопускание, как сделали Сенеке{26}; сегодня его допрашивали, и он, сознавшись в своем преступлении, рассказал, что в течение десяти лет прибегал к довольно своеобразному способу добывать себе пациентов. По ночам он наносил прохожим раны штыком и скрывался затем домой через заднюю калитку; раненый поднимал крик о помощи, сбегались соседи; фельдшер тоже прибегал и, видя человека, барахтающегося в крови, приказывал перенести раненого к себе в дом, где делал ему перевязку той же рукой, которой нанес рану.
Хотя этот жестокий хирург сознался и заслуживает тысячи смертей, он все же льстит себя надеждой на помилование; да это и весьма возможно, ибо он родственник сеньоры няньки инфанта; кроме того, должен сказать вам, у него есть чудодейственная вода, секрет приготовления которой известен только ему одному. Она обладает свойством белить кожу и делать старческое лицо юным; эта несравненная вода служит источником молодости для трех придворных дам, которые соединенными силами стараются спасти фельдшера. Он так крепко рассчитывает на их заступничество или, вернее сказать, на свою воду, что преспокойно заснул в надежде, что при пробуждении получит приятное известие об освобождении.
— На другой койке в той же камере я вижу еще человека, — сказал студент, — он, кажется, тоже спит безмятежным сном; верно, дела его не очень плохи?
— Они довольно щекотливого свойства, — отвечал бес. — Этот господин — бискайский дворянин, составивший себе состояние выстрелом из карабина. Дело было вот как. Недели две тому назад он охотился в лесу со своим старшим братом, очень богатым человеком, и по несчастной случайности, стреляя по куропаткам, убил брата.
— Счастливое недоразумение для младшего брата! — воскликнул, смеясь, дон Клеофас.
— Еще бы, — согласился Асмодей. — Но побочные наследники, которые тоже не прочь присвоить себе наследство покойного, возбудили дело; они обвиняют младшего брата в преднамеренном убийстве с целью сделаться единственным наследником. Он сам отдался в руки правосудия и, видимо, так огорчен смертью брата, что нельзя допустить, чтобы он намеренно лишил его жизни.
— И он в самом деле виновен только в неосторожности? — спросил Леандро.
— Да, — отвечал Хромой, — у него не было злого умысла. А все же я не советую старшему сыну, которому принадлежит все родовое состояние, ходить на охоту с младшим.
Посмотрите на этих двух подростков в маленькой камере, рядом с бискайским дворянином; они болтают так весело, точно на свадьбе. Это форменные picaros.[7] Особенно один из них когда-нибудь позабавит общество рассказами о своих проказах. Это новый Гусман де Альфараче, вон тот в темно-коричневой бархатной куртке и в шляпе с пером. Не прошло еще трех месяцев, как он был в этом городе пажем у графа д'Оната. Он и до сих пор служил бы у этого вельможи, если бы мошенничество не привело его в тюрьму. Я вам сейчас все расскажу.
Этого юношу, по имени Доминго, наказали однажды у графа розгами; дворецкий, он же начальник пажей, велел отсчитать ему сотню ударов без всякой пощады — за проделку, вполне заслуживающую такой кары. Паж долго не мог забыть этот маленький урок и решил отомстить. Он не раз замечал, что сеньор дон Козме — так звали дворецкого — моет руки водой, настоенной на цвете апельсиновых деревьев, и натирает тело мазью из гвоздики и жасмина, что он заботится о своей наружности как престарелая кокетка, словом, что это один из тех фатов, которые воображают, будто ни одна женщина не может взглянуть на них, чтобы не влюбиться. Это наблюдение навело пажа на мысль о мщении. Своим замыслом он поделился с молоденькой горничной, жившей по соседству, потому что без ее помощи не мог бы осуществить свой план. А он был с нею в такой дружбе, что дальше идти некуда.
Эта горничная, по имени Флоретта, выдавала пажа за двоюродного брата, чтобы свободнее принимать его в доме своей госпожи, доньи Лусианы, отец которой был тогда в отъезде. Лукавый Доминго, предварительно растолковав своей мнимой родственнице, что ей надо делать, вошел однажды утром в комнату дона Козме и застал его за примеркой нового платья. Дон Козме самодовольно рассматривал себя в зеркало и, казалось, был в восторге от своей особы. Паж притворился, будто тоже любуется этим новоявленным Нарциссом, и сказал с притворным восхищением:
— По правде сказать, сеньор Козме, у вас внешность настоящего принца. Я изо дня в день вижу роскошно разодетых грандов, но всем им недостает вашей представительности. Может быть, я как ваш подчиненный отношусь к вам пристрастно, но, право же, при дворе вы затмили всех кабальеро!
Дворецкий улыбнулся на эти речи, так приятно щекотавшие его тщеславие, и любезно отвечал:
— Ты мне льстишь, друг мой, или же ты мне в самом деле столь предан, что видишь во мне совершенства, в которых природа мне отказала.
— Не думаю, — возразил льстец, — потому что о вас решительно все так же хорошо отзываются, как и я. Послушали бы только, что говорила про вас еще вчера моя двоюродная сестра, камеристка одной знатной дамы.
Дон Козме не преминул спросить, что же именно говорила родственница пажа.
— Она восторгалась вашей статностью, говорила о необыкновенно приятном впечатлении, которое вы производите, а главное, она сообщила мне по секрету, что ее госпожа, донья Лусиана, любуется вами сквозь ставни всякий раз, как вы проходите мимо ее дома.
— Кто же эта дама, где она живет? — спросил дворецкий.
— Как? Вы не знаете, что это единственная дочь полковника дона Фернандо, нашего соседа?
— А! Теперь знаю, — отвечал дон Козме. — Я помню, мне очень расхваливали богатство и красоту доньи Лусианы. Это блестящая партия. Но неужели я привлек ее внимание?
— Не сомневайтесь, — отвечал паж. — Это говорит моя сестра, а она хотя всего-навсего камеристка, но не лгунья, и я вам ручаюсь за нее, как за самого себя.
— Если это так, мне хотелось бы поговорить с твоей сестрой с глазу на глаз и, как водится, сделать ей небольшой подарочек, чтобы она действовала в моих интересах, и, если она посоветует мне ухаживать за ее госпожой, я попытаю счастья. Чем черт не шутит! Правда, разница между моим положением и положением дона Фернандо немалая, но как-никак я дворянин и у меня пятьсот дукатов годового дохода. То и дело заключаются браки, еще неожиданнее этого.
Паж поддержал своего патрона в его намерении и устроил ему свидание с сестрой. Та, видя, что дворецкий готов поверить любому вздору, убедила его, что он невесть как нравится ее госпоже.
— Она часто расспрашивала меня про вас, — сказала горничная, — а то, что я ей говорила, не могло вам повредить. Словом, сеньор дворецкий, можете не сомневаться, что донья Лусиана в вас тайно влюблена. Смело признайтесь ей в ваших намерениях, докажите ей, что вы самый любезный кабальеро в Мадриде, как и самый красивый и статный; в особенности устраивайте в ее честь серенады — это будет ей очень приятно! Я же, со своей стороны, стану восхвалять вашу любезность, и, надеюсь, мои старания будут для вас небесполезны.
Дон Козме вне себя от радости, что Флоретта так горячо приняла к сердцу его интересы, не поскупился на поцелуи и, надев ей на палец припасенный для этой цели недорогой перстенек, сказал:
— Милая моя Флоретта, дарю вам этот брильянт только для первого знакомства, а за будущие ваши услуги я отблагодарю вас более ценным подарком.
Дон Козме был в совершенном восторге от этого разговора, а потому не только благодарил Доминго за хлопоты, но еще подарил ему пару шелковых чулок и несколько сорочек с кружевами, пообещав и впредь быть ему полезным при всяком удобном случае. Затем он посоветовался с пажем:
— Друг мой, как по-твоему? Не начать ли мне со страстного, красноречивого письма к донье Лусиане?
— Прекрасная мысль, — отвечал паж. — Объяснитесь ей в любви высоким слогом; у меня предчувствие, что это ей понравится.
— Я тоже так думаю, — сказал дон Козме. — Начну с этого.
Он тотчас принялся писать и, после того как разорвал по меньшей мере двадцать черновиков, составил, наконец, любовное послание. Он прочитал его Доминго. Паж выслушал, жестами выражая восхищение, и взялся тотчас же отнести письмо Флоретте. Оно было составлено в нижеследующих изысканных и цветистых выражениях:
«Давно уже, несравненная Лусиана, повсеместная молва о ваших совершенствах зажгла в моем сердце жаркое пламя любви. Однако, несмотря на пожирающую меня страсть, я не осмеливался чем-либо проявить свое чувство; но до меня дошло, что вы благоволите иногда останавливать ваши взгляды на мне в то время, как я прохожу мимо ставен, скрывающих от людских взоров вашу небесную красоту, и что под влиянием вашей звезды, благоприятствующей мне, вы склонны отнестись ко мне любезно, поэтому я беру смелость просить у вас позволения посвятить себя служению вашей особе. Если я буду осчастливлен таким соизволением, я отрекаюсь от всех дам прошедшего, настоящего и будущего.
Дон Козме де ля Игера».
Паж и горничная от души потешались над доном Козме и хохотали до слез, читая его письмо. Мало того: они сообща сочинили нежное послание, которое камеристка переписала, а Доминго на другой день передал дворецкому, как ответ доньи Лусианы. Послание было таково:
«Не знаю, кто мог так верно передать вам мои сокровенные чувства. Кто-то меня предал, но я его прощаю, раз благодаря ему я узнала, что любима вами. Из всех мужчин, проходящих по улице, мне больше всего доставляет удовольствие смотреть на вас, и я жажду, чтобы вы стали моим возлюбленным. Может быть, мне не следовало бы желать этого и тем более признаваться вам в этом. Если с моей стороны это ошибка, то ваши достоинства делают ее извинительной.
Донья Лусиана».
Хотя этот ответ был несколько смел для дочери полковника — что авторами не было принято в соображение, — все же тщеславный дон Козме нисколько не усомнился в подлинности письма. Он был о себе достаточно высокого мнения, чтобы вообразить, будто из любви к нему дама может забыть приличия.
— Ах, Доминго! — воскликнул он с торжествующим видом, после того как вслух прочитал подложное письмо. — Видишь, друг мой: соседка попалась в мои сети, и не будь я дон Козме де ля Игера, если скоро не стану зятем дона Фернандо.
— Ясное дело, — отвечал злодей-наперсник, — вы произвели на его дочь неотразимое впечатление. Кстати, — прибавил он, — сестра велела передать вам, чтобы вы не позже, как завтра, устроили в честь ее госпожи серенаду; тогда уж вы окончательно сведете ее с ума!
— С удовольствием, — сказал дон Козме. — Можешь уверить сестру, что я последую ее совету, и завтра среди ночи она услышит один из самых очаровательных концертов, какие когда-либо раздавались на улицах Мадрида.
И действительно, дон Козме обратился к искусному музыканту и, сообщив свой замысел, поручил ему все устроить.
Покуда дон Козме был занят серенадой, Флоретта, подученная пажем, выбрала минутку, когда ее госпожа была в хорошем расположении духа, и сказала ей:
— Сударыня, я приготовила вам приятное развлечение.
Лусиана спросила, в чем дело.
— О! — вскричала горничная, хохоча как сумасшедшая. — Ну, и история! Один чудак, по имени дон Козме, начальник пажей графа д'Оната, осмелился избрать вас дамой своего сердца и, чтобы поведать вам об этом, собирается завтра ночью угостить вас восхитительным концертом — с пением и музыкой.
Донья Лусиана, по природе веселая и к тому же думавшая, что ухаживание дворецкого останется без последствий, не придала этому особенного значения и заранее радовалась предстоящей серенаде. Таким образом, эта дама, сама того не подозревая, поддержала заблуждения дона Козме. Знай все, она, конечно, очень оскорбилась бы.
И вот, на следующую ночь перед балконом Лусианы остановились две кареты; из них вышли галантный дворецкий, его наперсник и шестеро певцов и музыкантов, — и концерт начался. Он длился долго. Музыканты сыграли множество новых мелодий, а певцы спели несколько куплетов о могуществе любви, превозмогающей даже различие званий. Слушая песенки, дочь полковника потешалась от всей души.
Когда серенада окончилась, дон Козме отослал музыкантов по домам в тех же каретах, а сам остался с Доминго на улице до тех пор, пока не разошлись все любопытные, привлеченные музыкой. Тут дворецкий подошел к балкону, а камеристка, с позволения своей госпожи, сказала ему через глазок в ставнях:
— Это вы, сеньор дон Козме?
— А кто это спрашивает? — отозвался он сладеньким голоском.
— Донья Лусиана, — отвечала камеристка, — она желает знать, вашей ли любезности мы обязаны этим концертом?
— Это только ничтожный образчик тех развлечений, которые готовит моя любовь для чуда наших дней — для доньи Лусианы, если только она пожелает их принять от влюбленного, который принесен в жертву на алтарь ее красоты.
От этих вычурных выражений донья Лусиана чуть было не прыснула со смеху, но, сдержавшись, она подошла к оконцу и сказала шталмейстеру, как только могла серьезно:
— Сеньор дон Козме, по всему видно, что вы не новичок в любовных делах. Все влюбленные должны бы учиться у вас, как служить дамам. Я очень польщена вашей серенадой и не забуду ее. Но, — прибавила она, — уходите: нас могут подслушать; в другой раз мы поговорим побольше.
С этими словами она затворила окно, оставив дворецкого весьма довольным оказанной ему милостью, а пажа весьма удивленным, что она сама участвует в затеянной им комедии.
Этот маленький праздник, считая кареты и изрядное количество вина, выпитого музыкантами, обошелся дону Козме в сто дукатов, а два дня спустя наперсник вовлек его в новые расходы, и вот каким образом. Узнав, что в ночь на Иванов день, особенно пышно празднуемый в этом городе на fiesta del sotillo,[8] он решил угостить девушек роскошным завтраком за счет дворецкого.
— Сеньор дон Козме, — сказал он ему накануне, — вы знаете, какой завтра праздник. Предупреждаю вас, что донья Лусиана рано утром прибудет на берег Мансанареса, чтобы посмотреть на sotillo. Я думаю, что для короля кабальеро этого достаточно; вы не такой человек, чтобы пренебречь столь удобным случаем; убежден, что вы отлично угостите завтра свою даму и ее подруг.
— В этом можешь не сомневаться, — ответил начальник, — очень благодарен тебе за предупреждение; ты увидишь, умею ли я подхватывать мяч на лету.
Действительно, на другой день, рано поутру, из графского замка вышли под предводительством Доминго четыре лакея, нагруженные всевозможными видами холодного мяса, приготовленного разнообразнейшими способами, со множеством булочек и бутылок превосходного вина. Все это было доставлено на берег Мансанареса, где Флоретта и ее подруги плясали, как нимфы на заре.
Девушки очень обрадовались, когда Доминго прервал их воздушные танцы, чтобы предложить им от имени дона Козме отменный завтрак. Они уселись на траву и приступили к пиршеству, без удержу потешаясь над устроившим его простофилей; дело в том, что лукавая сестра Доминго обо всем рассказала приятельницам.
Вдруг среди общего веселья, верхом на иноходце из графской конюшни, появился разряженный дворецкий. Он подъехал к своему наперснику и поздоровался с девушками, а те встали, чтобы засвидетельствовать ему почтение и поблагодарить за щедрость. Между девушками он искал глазами Лусиану, намереваясь обратиться к ней любезным приветствием, которое сочинил дорогой, но Флоретта отвела его в сторону и сказала, что ее госпоже нездоровится и она не смогла присутствовать на празднике. Дон Козме был очень опечален этим известием и осведомился, чем больна его милая Лусиана.
— Она сильно простудилась, — ответила камеристка. — Ведь, когда вы устроили серенаду, она почти всю ночь провела на балконе без мантильи, беседуя со мной о вас.
Дворецкий несколько утешился тем, что неудача является следствием столь приятного для него обстоятельства; он просил девушку по-прежнему хлопотать за него у своей госпожи и возвратился домой, весьма довольный достигнутым успехом.
В те дни дон Козме получил по векселю, который ему прислали из Андалусии, тысячу червонцев. Это была причитающаяся ему доля наследства после дяди, умершего в Севилье. Дон Козме пересчитал деньги и спрятал их в сундук в присутствии Доминго, который внимательно следил за ним. Пажем овладело необоримое искушение присвоить себе эти восхитительные червонцы и бежать с ними в Португалию. Он поделился своей затеей с Флореттой и предложил ей удрать вместе. Хотя подобное предложение не мешало бы хорошенько обсудить, камеристка, такая же мошенница, как и паж, не колеблясь, согласилась. И вот в одну прекрасную ночь, покуда дворецкий, запершись у себя в кабинете, был занят составлением высокопарного письма к своей возлюбленной, Доминго ухитрился отпереть сундук, где хранились деньги: схватив добычу, он выбежал на улицу, остановился под балконом Лусианы и начал мяукать по-кошачьи. Горничная, услышав условный сигнал, не заставила себя долго ждать; готовая следовать за Доминго хоть на край света, она вместе с ним бежала из Мадрида.
Беглецы рассчитывали, что успеют добраться до Португалии прежде, чем их настигнет погоня, но на их беду дон Козме той же ночью заметил пропажу денег, и во все стороны были разосланы сыщики, чтобы поймать вора. Пажа с его нимфой изловили около Себрероса и привезли обратно. Горничную заточили в монастырь кающихся грешниц, а Доминго в эту тюрьму.
— Вероятно, червонцы дворецкого не пропали, — сказал дон Клеофас, — ему, конечно, возвратили их?
— Как бы не так, — ответил бес, — они служат вещественным доказательством; суд их ни за что не выпустит, а дон Козме, история которого разнеслась по всему городу, не только обворован, но и осмеян всеми.
Доминго и другой заключенный, который с ним играет, — продолжал Хромой, — помещаются рядом с молодым кастильцем, арестованным за то, что при свидетелях дал пощечину своему отцу.
— О небо! — воскликнул Леандро. — Что вы говорите? Как бы дурен ни был сын, неужели он осмелился поднять руку на отца?
— Осмелился, — ответил бес. — И тому бывали примеры и раньше; я вам расскажу один замечательный случай. В царствование дона Педро I, восьмого короля Португалии, прозванного Жестоким и Справедливым{27}, по такому же делу был арестован некий двадцатилетний юноша. Дон Педро, удивленный так же, как и вы, столь необычайным поступком, решил допросить мать виновного и до того ловко повел дело, что она созналась, что отцом ребенка было скромное «его преподобие». Если бы судьи этого кастильца так же искусно допросили и его мать, они вырвали бы у нее точно такое же признание.
Теперь заглянем вниз, в большую камеру, расположенную под камерой тех трех арестантов, которых я сейчас показал вам, и посмотрим, что в ней происходит.
Видите вы там этих трех несчастных? Грабители с большой дороги. Они собираются бежать; им передали в хлебе напильник, и они уже перепилили большую перекладину в окне, через которое можно вылезти на двор, а оттуда на улицу. Они сидят в тюрьме более десяти месяцев, и уже восемь месяцев тому назад их должны были повесить, но благодаря медлительности судопроизводства они будут опять убивать путешественников.
Заглянем теперь в камеру нижнего этажа, где человек двадцать — тридцать валяются на соломе. Это жулики и мошенники всех сортов. Вы видите, как пять или шесть из них избивают какого-то ремесленника, которого посадили сегодня за то, что он бросил в полицейского камнем и ранил его.
— За что же эти арестанты бьют ремесленника? — спросил Самбульо.
— За то, что он еще не заплатил за новоселье, — отвечал Асмодей. — Но оставим всех этих несчастных, — прибавил он, — прочь от этого ужасного места! Отправимся дальше и поглядим зрелища повеселее.
ГЛАВА VIII
Асмодей показывает дону Клеофасу несколько особ и рассказывает, что они делали в течение дня
Асмодей и Леандро покинули арестантов и перенеслись в другую часть города. Когда они опустились на большой дворец, бес сказал студенту:
— Мне хочется рассказать вам, что делали сегодня люди, живущие здесь в округе; это вас позабавит.
— Не сомневаюсь, — отвечал дон Клеофас. — Начните, пожалуйста, с капитана, который надевает сапоги. У него, вероятно, важное дело, побуждающее его пуститься в дальний путь.
— Капитан действительно собирается уехать из Мадрида, — отвечал Хромой.
— Лошади ждут его на улице: он едет в Каталонию, куда отправляется его полк. Он оказался без денег и вчера обратился к ростовщику.
— Сеньор Сангисуэла, — сказал он ему, — не можете ли вы одолжить мне тысячу дукатов?
— Сеньор капитан, у меня их нет, — отвечал ростовщик мягко и добродушно, — но я берусь найти человека, который вам их одолжит, то есть даст вам четыреста дукатов наличными, вы же напишете вексель на тысячу, а из тех четырехсот, что вы получите, я с вашего позволения возьму шестьдесят в виде куртажа. Ведь теперь деньги — такая редкость!
— Какой страшный процент! — резко перебил его офицер. — Брать шестьсот шестьдесят дукатов за триста сорок! Что за грабеж! Таких жестоких людей надо бы на виселицу.
— Не горячитесь, сеньор капитан, — весьма хладнокровно возразил ростовщик, — наведайтесь к другим. Чем вы недовольны? Я же не навязываю вам эти триста сорок дукатов! Хотите берите, хотите — нет.
Капитану нечего было возразить на это, и он ушел; но, поразмыслив, что ехать все-таки надо, а время не терпит, и что как-никак без денег не обойтись, он сегодня утром опять пошел к ростовщику и застал его в ту минуту, когда тот выходил из дому без парика, в черном плаще с отложным крахмальным воротником, отделанным кружевами; в руках он держал крупные четки со множеством медалей.
— Я опять к вам, сеньор Сангисуэла, — сказал он ему. — Я согласен на триста сорок дукатов; крайняя нужда заставляет меня согласиться на ваши условия.
— Я иду к обедне, — степенно отвечал ростовщик. — Зайдите попозже, я вам дам денег.
— Ах, нет, нет! — воскликнул капитан. — Пожалуйста, вернитесь, это дело одной минуты; отпустите меня сейчас, я очень тороплюсь.
— Не могу, — отвечал Сангисуэла, — у меня в обычае каждодневно бывать у обедни прежде, чем браться за какое-нибудь дело; я себе поставил это за правило и решил всю жизнь свято соблюдать его.
Как ни горел капитан нетерпением получить деньги, пришлось покориться правилам набожного Сангисуэлы. Он вооружился терпением и, точно боясь, как бы деньги не ускользнули от него, последовал за ростовщиком в церковь. Вместе с ним офицер прослушал всю обедню; по окончании ее он собирался уже уходить, как Сангисуэла нагнулся к нему и шепнул на ухо:
— Сейчас будет говорить один из лучших мадридских проповедников; мне хочется послушать его.
Капитан, который и обедню-то еле вытерпел, пришел в полное отчаяние от новой проволочки, но все-таки остался в храме. Выходит проповедник и начинает громить ростовщиков. Офицер в восторге; наблюдая за выражением лица ростовщика, он думает: «Если бы удалось тронуть этого жида! Если бы он дал мне хоть шестьсот дукатов, я бы уехал вполне довольный».
Наконец, проповедь окончена; ростовщик выходит из церкви. Капитан спешит за ним вслед и спрашивает:
— Ну, как ваше мнение о проповеднике? Не правда ли, он говорит очень убедительно? Что касается меня, то я растроган до глубины души.
— Вполне с вами согласен, — отвечал ростовщик, — он отлично изложил предмет; это — человек ученый; он прекрасно делает свое дело; пойдемте и мы делать свое.
— А кто эти две женщины, что лежат рядом и так громко хохочут? — воскликнул дон Клеофас. — Они, кажется, весьма легкомысленны.
— Это сестры, похоронившие сегодня утром отца, — отвечал бес. — Он был человек угрюмый и притом настолько предубежденный против брака, или, вернее, против замужества своих дочерей, что ни за что не соглашался их пристроить, хотя к ним сватались и очень завидные женихи. Об этом и говорят сейчас его дочери.
— Наконец-то он умер, — сказала старшая, — умер бесчеловечный отец, который радовался тому, что мы не замужем; теперь уж он не будет больше противиться нашим желаниям!
— Что касается меня, — сказала младшая, — то я люблю солидность; я хочу богатого мужа, будь он хоть скотиной, и толстый дон Бланко мне вполне подойдет.
— Полно, сестрица, — возразила старшая, — мы выйдем за тех, кто нам предназначен; ведь все браки предначертаны на небесах.
— Тем хуже, — сказала младшая, — я очень боюсь, как бы отец не разорвал листка, где предначертана наша участь.
Старшая не могла не рассмеяться в ответ на эту шутку, и вот они все еще хохочут.
В соседнем доме живет в меблированных комнатах искательница приключений из Арагона. Я вижу, она смотрится в зеркало, вместо того чтобы ложиться спать. Она радуется одержанной ею сегодня победе. Она изучает различные выражения лица, одно особенно привлекательное выражение должно завтра произвести неотразимое впечатление на ее любовника. Авантюристка должна быть с ним очень осторожна, это весьма многообещающий человек; поэтому недавно она сказала одному из своих кредиторов, требовавшему уплаты долга:
— Подождите, друг мой, зайдите через несколько дней, я прибираю к рукам крупного таможенного чиновника.
— Нет надобности спрашивать, что делал сегодня вот тот кабальеро: он, вероятно, целый день писал письма, — заметил Леандро. — Сколько их у него на столе!
— И самое забавное, что все они одного содержания, — отвечал бес. — Кабальеро пишет отсутствующим друзьям; он им рассказывает приключение, происшедшее с ним сегодня днем. Он влюблен в тридцатилетнюю вдову, красивую и добродетельную женщину, он ухаживает за ней, и она его не отталкивает; молодой человек предлагает ей обвенчаться, она соглашается. Покуда идут приготовления к свадьбе, кабальеро, пользуясь своим правом навещать невесту, заходит к ней сегодня после полудня. Случайно никого не оказалось, чтобы доложить о нем; он вошел в комнату этой дамы и застал ее на кушетке в весьма легком одеянии, или, лучше сказать, почти голую. Она спала глубоким сном. Кабальеро тихонько подходит, чтобы воспользоваться случаем, и украдкой целует ее. Она просыпается и томно восклицает:
— Опять! Ах, Амбруаз, умоляю, дай передохнуть!
Наш кабальеро, как порядочный человек, тотчас же принял решение отказаться от вдовы. Выходя из комнаты, он встретил в дверях Амбруаза и сказал ему:
— Амбруаз, не входите, ваша госпожа просит, чтобы вы дали ей передохнуть.
Через два дома дальше я вижу во флигельке чудака-мужа, который преспокойно засыпает в то время, как жена упрекает его за то, что целый день его не было дома. Она была бы еще более раздражена, если бы знала, как он развлекался.
— Он, должно быть, был занят каким-нибудь любовным похождением? — спросил Самбульо.
— Вы угадали, — ответил Асмодей, — я вам сейчас все расскажу.
Человек, о котором идет речь, мещанин, по имени Патрисио; это один из тех распутных мужей, которые живут беззаботно, будто у них нет ни жены, ни детей. Между тем у него молодая, славная, добродетельная супруга и трое детишек — две дочери и сын. Сегодня он ушел из дома, не спросив, есть ли хлеб для семьи, потому что случается, что его и не бывает. Когда Патрисио проходил по главной площади, его внимание привлекли приготовления к бою быков. Вокруг арены были построены подмостки для зрителей, и особенно любопытные уже начинали занимать места.
Рассматривая публику, он увидел стройную, опрятно одетую даму, которая, спускаясь с подмостков, выставила напоказ прекрасную, словно выточенную ножку в розовом шелковом чулке с серебряной подвязкой. Этого было достаточно, чтобы воспламенить нашего влюбчивого мещанина. Он приблизился к даме; ее сопровождала другая, по повадке которой легко было заключить, что обе они искательницы приключений.
— Сударыни, — обратился он к ним, — не могу ли я быть вам полезным? Скажите — я весь к вашим услугам.
— Сеньор кабальеро, — ответила нимфа в розовых чулках, — ваше предложение принято. Мы уже заняли места, но теперь оставляем их, чтобы пойти позавтракать: мы были так неосмотрительны, что утром, выходя из дому, не выпили шоколаду. Раз вы настолько любезны, что предлагаете нам свои услуги, проводите нас, пожалуйста, куда-нибудь, где бы мы могли немного подкрепиться; но только, прошу вас, в какое-нибудь укромное местечко. Сами понимаете, девушки должны особенно заботиться о своей репутации.
Патрисио, выказывая больше чем нужно предупредительности и учтивости, сопровождает этих принцесс в пригородный трактир и заказывает для них завтрак.
— Чем вас угостить? — спросил его хозяин. — У меня осталось кое-что от вчерашнего большого пиршества: есть откормленные цыплята, леонские куропатки, молодые голуби из Старой Кастилии да еще добрая половина эстремадурского окорока.
— Чего же лучше! — сказал спутник весталок. — Сударыни, выбирайте! Что вам по вкусу?
— Что вам будет угодно, — ответили они. — Мы полагаемся на ваш вкус.
Патрисио велел подать две куропатки и два холодных цыпленка и приказал накрыть стол в отдельной комнате: ведь он будет завтракать с дамами, весьма строгими насчет приличий!
Их ввели в отдельную горницу и через минуту подали заказанные кушанья, хлеб и вино. Наши Лукреции, как особы с отменным аппетитом, жадно набрасываются на мясо, а простак, которому предстоит оплатить счет, не нарадуется, любуясь своею Луиситой — так звали красавицу, в которую он влюбился. Патрисио в восторге от ее белых ручек со сверкающим на пальце крупным перстнем, который она заработала без особого труда. Он расточает ей нежности, называет ее звездой, солнцем и до того восхищен столь приятной встречей, что даже не может есть. Он спрашивает свою богиню, замужем ли она. Та отвечает, что нет, но находится под опекой брата. Если бы она прибавила «брата по Адаму», то сказала бы истинную правду.
Между тем две гарпии не только сожрали по цыпленку, но и преизрядно выпили. Вскоре бутылки опустели. Тогда услужливый кавалер сам пошел распорядиться, чтобы поскорее подали еще вина. Не успел он выйти, как Гиацинта, подруга Луиситы, схватывает оставшиеся на блюде две куропатки и засовывает их в большой холщовый мешок, который висит у нее под платьем. Наш Адонис возвращается со свежим вином и, видя, что все съедено, спрашивает свою Венеру, не хочет ли она еще чего-нибудь.
— Пусть подадут тех молодых голубей, о которых говорил хозяин, но только если они действительно хороши, а не то хватит и куска эстремадурской ветчины.
Стоило ей высказать это пожелание, как Патрисио снова ушел, чтобы распорядиться насчет голубей и большого куска ветчины. Наши хищные пташки принимаются клевать, а когда Патрисио снова приходится выйти чтобы спросить еще хлеба, они отправляют в мешок Гиацинты и двух голубей, чтобы пленницы-куропатки там не соскучились.
После завтрака, который закончился фруктами по сезону, влюбленный Патрисио стал настаивать, чтобы Луисита выказала ему свою признательность; дама отказалась удовлетворить его желание, но подала некоторую надежду: на все, мол, есть время и не в кабачке же благодарить его за доставленное удовольствие. Услышав, что часы бьют час пополудни, она напустила на себя озабоченный вид и сказала подруге:
— Ах, милая Гиацинта, вот досада! Мы теперь не найдем мест, чтобы посмотреть на бой быков.
— Позвольте, но кабальеро отведет нас на те самые места, где он так учтиво заговорил с нами, — ответила Гиацинта, — он позаботится и об остальном.
Однако прежде, чем выйти из трактира, надо было рассчитаться с хозяином: счет доходил до пятидесяти реалов. Патрисио взялся за кошелек, но там оказалось всего тридцать реалов, так что ему пришлось оставить в залог свои четки, на которых было много серебряных медалей; затем он проводил куртизанок туда, где познакомился с ними, и усадил их на удобные места. Хозяин подмостков, по знакомству, поверил ему в долг.
Не успели они усесться, как дамы потребовали прохладительных напитков.
— Умираю от жажды! — восклицает одна. — От ветчины мне нестерпимо захотелось пить!
— Мне тоже, — подхватывает другая, — я не отказалась бы от лимонаду.
Патрисио отлично понял, что это значит, и пошел было за напитками, но остановился посреди дороги и сказал сам себе:
«Куда ты, безумец? Можно подумать, у тебя в кошельке или дома целых сто пистолей. А ведь у тебя нет ни мараведи! Что же делать? — думает он. — Возвратиться к даме без того, чего она желает, неудобно, а с другой стороны, жаль бросить уже так подвинувшееся приключение. Прямо не знаю, как быть».
Находясь в таком затруднении, Патрисио вдруг увидел среди зрителей товарища, в прежние времена часто предлагавшего ему свои услуги, от которых он, однако, из гордости всегда отказывался. На этот раз он отбросил всякую щепетильность. Он устремляется к приятелю, занимает у него двойной пистоль, с облегченным сердцем летит к торговцу лимонадом и велит отнести красоткам такое количество воды со льдом, печенья и засахаренных фруктов, что занятого дублона едва хватает на эти новые издержки.
Наконец, к вечеру представление окончилось, и наш герой пошел провожать свою принцессу в надежде получить обещанную награду. Но только они подошли к дому, где, по словам Луиситы, она жила, как навстречу им вышла какая-то особа, нечто вроде служанки, и сказала ей в большом волнении:
— Откуда это вы возвращаетесь так поздно? Уже два часа, как сеньор дон Гаспар Геридор ждет вас и бранится, точно сумасшедший.
Тут сестрица, прикидываясь испуганной, оборачивается к кавалеру и шепчет, пожимая ему руку:
— Брат страшно буйного нрава, но отходчив. Постойте на улице и не теряйте терпения, — мы его скоро угомоним. Он каждый вечер уходит ужинать в гости, и как только он уйдет, Гиацинта впустит вас в дом.
Наш герой, воспрянув духом от этого обещания, с жаром поцеловал руку Луиситы, которая на прощание его немного приласкала, чтобы утешить. Потом она вошла в дом с Гиацинтой и служанкой. Патрисио, оставшись на улице, терпеливо ждет; он садится на тумбу в двух шагах от двери и долго сидит, не подозревая, что его околпачили; он удивляется только, отчего это дон Гаспар не выходит на улицу, и начинает опасаться, как бы этот проклятый брат не раздумал пойти в гости.
Между тем Патрисио слышит, как бьет десять, одиннадцать, двенадцать часов; его доверие к Луисите начинает понемногу колебаться, и сомнения в ее правдивости закрадываются в его душу. Он подходит к двери, проникает в темный коридор и ощупью идет вперед: посредине он натыкается на лестницу; не решаясь подняться, он внимательно прислушивается. Слух его поражен нестройным концертом, какой могут сообща поднять только лающая собака, мяукающая кошка и плачущий ребенок. Наконец, он понимает, что его обманули, и особенно убеждает его в этом то, что, вздумав дойти до конца коридора, он оказывается на улице, но вовсе не на той, где так долго и терпеливо ждал.
Он сожалеет об истраченных деньгах и возвращается домой, проклиная розовые чулки. Стучит в дверь, жена с четками в руках отворяет ему; на глазах у нее слезы, она жалобно говорит:
— Ах, Патрисио, как можете вы бросать свой дом и так мало заботиться о жене и детях? Где вы пропадали с шести часов утра?
Муж, не зная, что отвечать, и к тому же чувствуя стыд, что позволил одурачить себя каким-то плутовкам, раздевается и, ни слова не говоря, ложится спать. Сейчас жена продолжает читать ему нравоучения, от которых он вскоре и уснет.
— Теперь посмотрите, — продолжал Асмодей, — на тот большой дом, что рядом с домом кабальеро, пишущего друзьям о разрыве с невестой, любовницей Амбруаза. Видите вы там молодую даму; она нежится в кровати, убранной красным атласом с золотой вышивкой?
— Извините, я вижу спящую даму, и, как мне кажется, у ее изголовья лежит книга, — отвечал дон Клеофас.
— Совершенно верно, — сказал Хромой, — эта молодая особа — графиня, очень остроумная и веселая; целых шесть суток она страдала бессонницей, которая ее страшно изнурила; сегодня она решилась позвать доктора, одного из самых важных на всем факультете. Он приезжает; она с ним советуется; он ей прописывает лекарство, рекомендованное, по его словам, еще Гиппократом. Дама стала подшучивать над его рецептом. Врач, грубая скотина, обиделся и сказал с ученой напыщенностью:
— Сударыня, Гиппократ не такой человек, чтобы над ним смеяться.
— Ах, сеньор доктор, — отвечала с серьезным видом графиня, — мне и в голову не приходило смеяться над столь знаменитым и ученым писателем; я его настолько ценю, что уверена: стоит мне только открыть его трактат, как бессонница у меня пройдет. В моей библиотеке есть новый перевод его сочинений, сделанный ученым Асеро, это самый лучший; я велю принести мне его.
И действительно, полюбуйтесь магическим действием этой книги: на третьей странице графиня глубоко уснула.
В конюшне этого самого дома приютился однорукий солдат; конюхи из сострадания пускают его туда по ночам, и он спит на соломе. Днем он просит милостыню, и недавно у него был забавный разговор с другим нищим, который живет возле Буэн-Ретиро, где обычно проезжают придворные. Этот нищий неплохо обделывает свои делишки, он вполне обеспечен; у него есть дочь на выданье, и она слывет между нищими богатой наследницей. Солдат сказал этому нищему «с денежкой»:
— Senor mendigo,[9] я лишился правой руки, я не могу более служить королю и должен, как и вы, существовать милостыней. Я знаю, что из всех ремесел это самое прибыльное, и что один только у него недостаток — оно не совсем почетно.
— Если бы оно было почетным, — возразил другой нищий, — оно потеряло бы всякую ценность; все стали бы им заниматься.
— Вы правы, — отвечал безрукий, — но так как я ваш товарищ по ремеслу, мне хочется с вами породниться. Выдайте за меня дочь.
— Что вы, приятель, — возразил богач, — ей нужна партия получше. Вы недостаточно искалечены, чтобы быть моим зятем; мне нужен такой, которого даже ростовщики бы жалели.
— Неужели я еще недостаточно жалок? — спросил солдат.
— Образумьтесь! — резко ответил тот. — Вы только безрукий и смеете мечтать о моей дочери! Да знаете ли вы, что я отказал безногому?
— Было бы несправедливо пропустить дом, что рядом с дворцом графини, — продолжал бес, — там живут старый художник-пропойца и поэт-сатирик. Художник вышел из дому сегодня в семь часов утра, чтобы позвать священника к умирающей жене, но по дороге повстречал приятеля, который затащил его в трактир, и старик только в десять часов вечера возвратился домой. Поэт, известный тем, что не раз бывал бит в награду за свои едкие стихи, недавно заносчиво говорил в кофейне о человеке, которого там не было:
— Это негодяй; я собираюсь отсыпать ему с сотню палочных ударов.
— Вам это сделать нетрудно, — возразил некий насмешник, — у вас ведь их порядочный запасец.
— Как бы не забыть рассказать вам о сцене, которая сегодня произошла на этой улице у банкира, недавно поселившегося в нашем городе. Не прошло и трех месяцев, как он возвратился из Перу с большим капиталом. Его отец — честный zapatero[10] из Виехо-де-Медиана (это — большое село в Старой Кастилии, возле гор Сьерра д'Авила); старик живет там, очень довольный своим положением, с женой такого же возраста, как он сам, то есть шестидесятилетней старухой. Прошло уже много времени с тех пор, как сын покинул их и отправился в Индию искать счастья. Более двадцати лет они его не видели; они часто вспоминали о нем, ежедневно молили Бога не оставлять его и просили священника, который был их другом, каждое воскресенье в проповеди напоминать прихожанам, чтобы и те не забывали его в своих молитвах. Банкир, сын их, тоже помнил о родителях. Как только он устроился в Мадриде, он решил лично разузнать, в каком положении находятся его старики. Для этого, предупредив своих слуг, чтобы те не беспокоились о нем, банкир две недели тому назад отправился верхом, без провожатого, к себе на родину.
Было около десяти часов вечера, и честный сапожник уже спал возле своей супруги, как вдруг их разбудил сильный стук в дверь. Они спросили, кто стучится.
— Отворите, отворите, — ответил приехавший, — это ваш сын Франсильо!
— Болтай другим! — отвечал старичок. — Проходи своей дорогой, мошенник, нечего тебе тут делать! Франсильо в Индии, если не умер.
— Ваш сын уже не в Индии, — возразил банкир. — Он вернулся из Перу; это он говорит с вами, впустите его.
— Встанем, Яго, — сказала тогда жена, — кажется, это и в самом деле Франсильо; мне чудится, будто это его голос.
Они тотчас встали; отец зажег свечу, а мать, наскоро одевшись, пошла отворять дверь. Она вглядывается в Франсильо, узнает его, бросается ему на шею и крепко его обнимает. Старый Яго, волнуемый теми же чувствами, что и его жена, тоже обнимает сына. Все трое, счастливые тем, что они опять вместе после такой долгой разлуки, никак не могут утолить свою радость.
После сладостных излияний банкир расседлал лошадь и поставил ее в хлев, где стояла корова, кормилица всего дома; затем он обстоятельно рассказал родителям о своем путешествии и о вывезенных из Перу сокровищах. Рассказы его заняли много времени и могли бы наскучить менее сочувствующим слушателям, но сын, откровенно рассказывающий свои приключения, не может утомить внимания родителей; для них тут не может быть чего-нибудь незначительного; старики слушали его с жадностью, и все мелочи его рассказа производили на них живейшее впечатление, то горестное, то радостное.
Закончив повествование, он сказал, что хочет предложить им часть своего состояния, и стал уговаривать отца больше не работать.
— Нет, сын мой, я люблю свое ремесло и никогда не оставлю его, — отвечал отец.
— Неужели вам не пора отдохнуть? — убеждал отца банкир. — Я ведь не предлагаю вам поселиться со мною в Мадриде: я знаю, что городская жизнь не представляет для вас никакой прелести; я не собираюсь нарушать ваше тихое существование; но по крайней мере не обременяйте себя тяжелой работой и живите здесь спокойно, раз у вас есть возможность.
Мать поддержала сына, и старик сдался.
— Ну ладно, Франсильо, — сказал он, — чтобы доставить тебе удовольствие, я не стану больше работать на деревенских жителей, а буду чинить башмаки только себе да нашему другу священнику.
После такого уговора банкир с аппетитом съел сваренные ему два свежих яйца, лег рядом с отцом и заснул с таким наслаждением, какое могут испытывать только дети, любящие своих родителей.
На другой день утром Франсильо, оставив старику кошелек с тремястами пистолей, возвратился в Мадрид. Но он был крайне изумлен, увидев сегодня утром у себя отца.
— Что привело вас сюда, батюшка? — спросил банкир.
— Сын мой, — ответил старик, — я принес обратно твой кошелек, возьми свои деньги, а я хочу жить собственным трудом. Я пропадаю от скуки с тех пор, как перестал работать.
— Ну что ж, — сказал на это Франсильо, — возвращайтесь в деревню, продолжайте заниматься своим ремеслом, но только для того, чтобы не скучать. Возьмите эти деньги и тратьте их.
— А что же, по-твоему, мне делать со всеми этими деньгами? — спросил старик.
— Помогайте бедным, — ответил банкир, — посоветуйтесь об этом со священником.
Сапожник, довольный таким ответом, возвратился в Медиану.
Дон Клеофас с удовольствием выслушал историю о Франсильо и только хотел было похвалить доброе сердце банкира, как вдруг пронзительные крики привлекли его внимание.
— Сеньор Асмодей, — спросил он, — что это за шум?
— Эти вопли доносятся из дома, где заперты помешанные, — отвечал бес, — несчастные надсаживаются от криков и пения.
— Мы недалеко от этого дома, — сказал Леандро, — пойдемте сейчас же посмотрим на них.
— Согласен, — отвечал бес, — охотно доставлю вам это развлечение и расскажу, почему они лишились рассудка.
И не успел бес выговорить эти слова, как студент оказался на la casa de los locos.[11]
ГЛАВА IX
Сумасшедшие, сидящие под замком
Самбульо одну за другой обводил любопытным взглядом решетчатые камеры; когда он внимательно рассмотрел всех запертых там помешанных, бес сказал ему:
— Как видите, тут сумасшедшие всех видов — мужчины и женщины, печальные и веселые, молодые и старые. Теперь я расскажу вам, почему они помешались. Будем ходить из камеры в камеру. Начнем с мужчин.
Первый, кого мы видим, буйный на вид, это — кастильский вестовщик, коренной житель Мадрида, гордый буржуа, более чуткий к чести своей родины, чем даже гражданин древнего Рима. Он сошел с ума от горя, когда прочел в газете, что двадцать пять испанцев разбиты отрядом в пятьдесят португальцев.
Его сосед — лиценциат, которому так хотелось заполучить церковный приход с хорошими доходами, что он десять лет лицемерил при дворе и в конце концов помешался с отчаяния, что при назначениях его неизменно обходили. Зато теперь он мнит себя толедским архиепископом. Пусть в действительности это и не так, — ему по крайней мере доставляет удовольствие воображать себя в этом сане. Мне кажется, что он вполне счастлив, ведь его помешательство — сладкий сон, который окончится только с его жизнью; вдобавок ему не придется отдавать отчет на том свете, как он распоряжался своими доходами.
Следующий сумасшедший — еще несовершеннолетний. Опекун объявил его помешанным, чтобы навсегда присвоить себе его имение. От сознания, что всю жизнь придется сидеть под замком, бедный юноша действительно помешался.
Затем следует учитель, попавший сюда потому, что задался целью найти paulo-post-futurum[12] какого-то греческого глагола, а потом — купец, рассудок коего помутился при вести о кораблекрушении, хотя у него хватило мужества перенести два банкротства.
В соседней камере содержится старый капитан Дзанубио, неаполитанский дворянин, поселившийся в Мадриде. Его до такого состояния довела ревность. Вот его история.
У него была молодая жена, по имени Аврора, которую он хранил как зеницу ока; дом его был недоступен для мужчин. Аврора выходила только в церковь, да и то всегда в сопровождении своего старого Титона; изредка он возил ее подышать свежим воздухом в собственное поместье около Алькантары. Между тем один кабальеро, по имени дон Гарсиа Пачеко, увидел ее случайно в храме и безумно в нее влюбился. Это был очень предприимчивый юноша, вполне достойный внимания хорошенькой женщины, не нашедшей счастья в замужестве.
Как ни трудно было проникнуть в дом дона Дзанубио, это не обескуражило дона Гарсиа. Узнав, что капитан собирается с женой в имение, Пачеко, еще безусый и довольно красивый, переоделся в женское платье, захватил кошелек с сотней пистолей и поспешил в поместье дона Дзанубио. Там он обратился к садовнице и сказал тоном героини рыцарского романа, преследуемой великаном:
— Дорогая моя! Я бросаюсь в ваши объятия: умоляю вас, сжальтесь надо мной. Я из Толедо. Я дочь очень знатных и богатых родителей, но они хотят выдать меня за человека, которого я ненавижу; ночью я бежала из дому, чтобы спастись от их произвола; мне нужно пристанище; тут никто не станет меня разыскивать, — позвольте мне здесь остаться, пока родители не смягчатся. Вот мой кошелек, возьмите, — прибавил он, подавая его садовнице, — пока я могу вам предложить только это, но, надеюсь, придет время когда я буду в состоянии лучше отблагодарить вас за оказанную услугу.
Садовница, тронутая последними словами Пачеко, отвечала:
— Я готова услужить вам, дочь моя. Я знаю молодых особ, принесенных в жертву старикам, — они не особенно этим довольны, и я вхожу в их тяжелое положение. Лучше меня вы никого не могли бы найти в этом случае; я помещу вас в отдельной комнатке, где вы будете в полной безопасности.
Дон Гарсиа провел в имении несколько дней, с нетерпением ожидая Аврору. Наконец, она приехала со своим ревнивцем, который, по обыкновению, прежде всего осмотрел все комнаты, чуланы, погреба и чердаки, дабы удостовериться, что там не скрыт какой-нибудь враг его чести. Садовница, хорошо знавшая дона Дзанубио, предупредила его о пребывании девушки и рассказала, что понудило ее просить пристанища.
У Дзанубио, хотя и очень недоверчивого, не возникло ни малейшего подозрения; он только полюбопытствовал взглянуть на незнакомку, а та просила не спрашивать у нее ее имени, — она должна хранить его втайне ради семьи, которую она как-никак обесчестила своим побегом; при этом мнимая беглянка так остроумно сочинила целую историю, что капитан пришел от нее в восторг. Он почувствовал даже некоторую склонность к этой привлекательной девушке, предложил ей свои услуги и в надежде извлечь из ее присутствия какую-нибудь пользу и для себя, приставил ее к своей жене.
Когда Аврора увидела дона Гарсиа, она покраснела и смутилась, сама не зная почему. От молодого человека это не ускользнуло, он решил, что, вероятно, Аврора его заприметила в церкви, где они встречались; чтобы выяснить это, он сказал, как только остался с ней наедине:
— Сударыня, у меня есть брат, который часто мне говорил о вас. Он видел вас как-то в храме; с этого часа, о котором он вспоминает тысячу раз в день, он находится в состоянии, достойном вашей жалости.
При этих словах Аврора внимательнее прежнего посмотрела на дона Гарсиа и ответила:
— Вы слишком похожи на брата, чтобы обмануть меня этой хитростью; я отлично вижу, что вы переодетый кабальеро. Я помню, как однажды, во время обедни, мантилья на мне приоткрылась и вы меня увидели; я из любопытства наблюдала за вами: вы не спускали с меня глаз. Когда я вышла из храма, вы, кажется, пошли за мной следом, чтобы узнать, кто я такая и где живу. Говорю «кажется» потому, что я не смела обернуться и посмотреть на вас; муж, провожавший меня, заметил бы это движение и поставил бы мне его в вину. На другой день и все следующие дни я была в той же церкви, опять вас видела и так хорошо запомнила ваше лицо, что узнаю вас, хоть вы и переодеты.
— Значит, мне приходится скинуть маску, сударыня, — возразил дон Гарсиа. — Да, я человек, плененный вашей красотой, — я дон Гарсиа Пачеко, которого привела сюда в этом обличье любовь.
— И вы, вероятно, воображаете, — продолжала Аврора, — что я, потакая вашей безрассудной страсти, стану содействовать вам в вашей хитрости и помогу обмануть моего мужа? Нет, — ошибаетесь! Я ему все открою; тут уж дело идет о моей чести и моем спокойствии. Впрочем, я очень рада, что представляется такой удобный случай доказать ему, что моя добродетель надежнее его бдительности и что, как он ни ревнив и ни подозрителен, все же меня труднее провести, чем его.
Едва произнесла она последние слова, как вошел капитан и вмешался в разговор:
— О чем это вы толкуете? — спросил он.
Аврора тотчас ответила:
— Речь зашла у нас о кабальеро, добивающихся любви молодых женщин, у которых старые мужья, и я говорила, что если бы такой волокита осмелился забраться к нам переодетый, я бы сумела проучить его за дерзость.
— А вы, сударыня, — обратился Дзанубио к дону Гарсиа, — как бы вы поступили в подобном случае с юным кабальеро?
Дон Гарсиа до того смутился и растерялся, что не знал, как отвечать капитану, и тот непременно заметил бы замешательство юноши, если бы в эту минуту слуга не доложил капитану, что какой-то человек, прибывший из Мадрида, желает с ним переговорить. Капитан вышел узнать, в чем дело.
Тогда дон Гарсиа бросился к ногам Авроры и воскликнул:
— Ах, сударыня, неужели вам доставляет удовольствие ставить меня в такое затруднительное положение? Неужели вы так жестоки, что подвергнете меня гневу взбешенного супруга?
— Нет, Пачеко, — ответила она, улыбаясь, — молодые женщины, у которых старые и ревнивые мужья, не так жестоки; успокойтесь. Я только хотела чуточку позабавиться вашим испугом, но этим вы и отделаетесь. Я думаю, что это не слишком дорогая цена за позволение остаться здесь.
При столь утешительных словах страх дона Гарсиа сразу исчез, и у него зародилась надежда на благосклонность Авроры, в чем молодая женщина его и не разубеждала.
Однажды капитан застал их, когда они любезничали, находясь вдвоем в комнате. Не будь он даже таким отчаянным ревнивцем, виденного было бы достаточно, чтобы с полным основанием заключить, что прекрасная незнакомка — переодетый мужчина. При этом зрелище он пришел в ярость; он бросился к себе в кабинет за пистолетами. Но в его отсутствие любовники ускользнули, заперли снаружи двери, захватили с собой ключи и убежали в соседнюю деревню. Здесь дон Гарсиа заранее оставил слугу с двумя отличными конями. Он сбросил с себя женское платье, посадил Аврору на лошадь позади себя и по ее просьбе отвез в монастырь, где настоятельницей была ее тетка. Затем он возвратился в Мадрид ожидать последствий этого приключения.
Между тем Дзанубио, обнаружив, что его заперли, начал кричать, сзывая людей; на его крик прибежал слуга, но нашел двери запертыми и не мог их отворить. Капитан старается выломать дверь, но это ему не удается, и он в порыве нетерпения бросается из окна с пистолетами в руках, падает навзничь, ранит голову и остается распростертым без чувств. Сбегаются слуги, вносят его в залу, кладут на кушетку, прыскают в лицо водой; словом, тормошат его до тех пор, пока он не приходит в себя. Но как только капитан очнулся, ярость снова овладела им. Он спрашивает, где его жена. Ему отвечают, что она вышла с чужой дамой через садовую калитку. Капитан приказывает, чтобы ему немедленно подали пистолеты; приходится повиноваться. Он велит оседлать коня и, не взирая на то, что ранен, пускается вскачь, но не по той дороге, что любовники. Весь день прошел в тщетной погоне; ночью капитан остановился на отдых на постоялом дворе. От полученной раны и душевного потрясения он заболел горячкой, а затем воспалением мозга, от которого чуть не умер.
Чтобы окончить рассказ в двух словах, скажу, что полторы недели Дзанубио пролежал больной в деревне, потом возвратился в свое поместье и, удрученный горем, постепенно сошел с ума. Узнав об этом, родители Авроры тотчас же перевезли его в Мадрид и поместили в сумасшедший дом. Его жена все еще в монастыре: родители решили оставить ее там на несколько лет в наказание за нескромное поведение или, скорее, за проступок, виновниками которого являются они сами.
Тут же, возле Дзанубио, — продолжал бес, — находится сеньор дон Блас Десдичадо, весьма достойный кабальеро. В столь плачевное состояние привела его смерть жены.
— Странно, — заметил дон Клеофас. — Смерть жены повергает мужа в безумие! Я и не думал, чтобы супружеская любовь могла доходить до умопомешательства!
— Не торопитесь, — перебил его Асмодей. — Дон Блас помешался не от горя, что потерял жену; рассудок его помутился оттого, что жена не оставила ему детей, и поэтому ему пришлось возвратить родным покойной пятьдесят тысяч дукатов, полученные за ней в приданое.
— Ну, это другое дело, — согласился Леандро, — теперь я уже не удивляюсь его несчастью. Но скажите, пожалуйста, кто этот юноша в соседней камере, который скачет, точно козленок, а по временам останавливается и хохочет, схватившись за бока? Вот веселый сумасшедший!
— Так оно и есть — помешательство его вызвано избытком радости, — отвечал Хромой. — Он служил привратником у знатной особы, как вдруг получил известие о смерти богатого родственника, казначея, единственным наследником которого он был. Не в силах перенести такое счастье, он рехнулся.
Теперь взгляните на этого долговязого юношу, который поет, аккомпанируя себе на гитаре. Это — меланхолик. Жестокость возлюбленной довела его до отчаяния, и его пришлось запереть сюда.
— Ах, как мне жаль его! — воскликнул дон Клеофас. — Позвольте мне выразить ему соболезнование! Такое несчастье может случиться со всяким порядочным человеком. Если бы я влюбился в красавицу, которая была бы ко мне жестокой, боюсь, что и меня постигла бы такая участь.
— По этим словам узнаю в вас настоящего кастильца, — сказал бес. — Только тот, кто родился в Кастилии, может помешаться из-за отвергнутой любви. Французы не так чувствительны, и, если хотите знать разницу между французом и испанцем в этом отношении, прислушайтесь к песенке этого помешанного, которую он сейчас сочинил:
Испанская песнь
Дни и ночи я сгораю,
Плачу днями и ночами;
Слез огнем не осушаю, —
Не залью огня слезами.
Так говорит испанский кабальеро, когда с ним дурно обращается дама его сердца. А вот как француз недавно оплакивал подобный же случай.
Французская песнь
Та, что в душе моей царит,
Бесчувственна к моей любови неизменной;
Ни пылкий вздох, ни томный вид —
Ничто не трогает красавицы надменной.
О небо! Кто меня несчастней может быть?
Ах! Если страсть моя бессильна,
Я призываю мрак могильный…
И у Пайена вас прошу меня зарыть.[13]
— Этот Пайен, вероятно, трактирщик? — спросил дон Клеофас.
— Ясное дело, — ответил бес. — Итак, продолжаем.
— Лучше перейдем к женщинам, — предложил Леандро, — я горю нетерпением их видеть.
— Будь по-вашему, — сказал дух. — Но сначала мне хочется показать вам еще двух-трех несчастных из числа тех, что здесь находятся, это может принести вам некоторую пользу.
Посмотрите в каморке, что рядом с каморкой гитариста, на этого бледного, исхудалого человека, который скрежещет зубами и, кажется, хочет перегрызть решетку своего окна. Этот честный человек рожден под такой несчастной звездой, что, несмотря на все свои достоинства и на двадцатилетние старания, не смог обеспечить себе куска хлеба. Он помешался, видя, как один из его знакомых, весьма незначительный человечек, поднялся на вершину колеса фортуны благодаря тому, что хорошо знал арифметику.
Сосед этого сумасшедшего — старый секретарь; он рехнулся из-за того, что не мог перенести неблагодарности вельможи, которому служил в течение шестидесяти лет. Нельзя было нахвалиться усердием и верностью этого служащего; он никогда ничего не просил; за него говорили его работа и прилежание. Но его господин отнюдь не был похож на македонского царя Архелая, который отказывал, когда его просили, и давал, когда не просили; придворный умер, не вознаградив секретаря ничем. Он ему завещал ровно столько, чтобы тот мог прожить остаток жизни в нищете, среди умалишенных.
Теперь я вам покажу еще только одного — вон того, что погрузился в глубокую думу, облокотившись на подоконник. Это — сеньор идальго из Тафальи, маленького городка в Наварре. Он переехал в Мадрид и растратил там все свое состояние. У него была страсть знакомиться с известными остряками и угощать их. Всякий день он устраивал пирушки; а писатели — народ неблагодарный и невежливый: объедая его, они над ним же насмехались. Но идальго лишь тогда угомонился, когда прокутил с ними все свои небольшие средства.
— Наверно, он сошел с ума от огорчения, что так глупо разорился? — спросил Самбульо.
— Совсем наоборот, — возразил Асмодей, — он сошел с ума от того, что уже не мог больше продолжать такой образ жизни. — Теперь перейдем к женщинам, — прибавил он.
— Что это! — воскликнул Леандро. — Я вижу только семь или восемь безумных женщин! Их меньше, чем я думал.
— Здесь содержится только часть сумасшедших, — сказал, улыбаясь, бес. — Если хотите, я вас перенесу сейчас в другую часть города, — там целый дом полон ими.
— Это не обязательно! С меня довольно и этих, — ответил дон Клеофас.
— Вы правы, — согласился Хромой. — Здесь содержатся большею частью знатные девушки: по чистоте помещений вы можете судить о том, что они непростого звания. Я расскажу вам, отчего они тронулись.
В первой комнате живет жена судьи, которая лишилась рассудка от негодования, что некая придворная дама назвала ее мещанкой. Во второй помещается супруга главного казначея совета по делам Индии; та рехнулась от досады, что ее карете пришлось на узкой улице попятиться, чтобы дать дорогу экипажу герцогини Медина-Цели. В третьей сидит молодая вдова купеческого звания; она помешалась от горя, что ей не удалось выйти замуж за вельможу, как она надеялась. Четвертая каморка занята девушкой высшего круга, по имени Беатриса. Историю ее несчастья я вам сейчас расскажу.
У доньи Беатрисы была подруга, донья Менсия; они встречались ежедневно. С ними познакомился кавалер ордена Сантьяго, мужчина учтивый и статный. Они обе в него влюбились и вскоре стали соперницами: обе горячо оспаривали его сердце, но оно больше склонялось в сторону доньи Менсии; на ней кабальеро и женился.
Донья Беатриса, до тех пор уверенная в могуществе своей красоты, была насмерть оскорблена этим предпочтением и как истая испанка затаила в глубине сердца жгучую жажду мести. В это самое время она получает записку от дона Гиацинта де Ромарате, другого поклонника доньи Менсии, который ей сообщает, что, как и донья Беатриса, он глубоко оскорблен замужеством своей возлюбленной и решил драться с завладевшим ею кабальеро.
Это письмо доставило донье Беатрисе большое удовольствие; желая смерти провинившегося, она надеялась, что дон Гиацинт убьет своего соперника. Покуда она с нетерпением ожидала, что исполнится это ее истинно христианское желание, случилось, что ее брат тоже поссорился с доном Гиацинтом, дрался с ним и был пронзен двумя ударами шпаги, отчего и скончался. Долг требовал от доньи Беатрисы привлечь к суду убийцу брата, но она этого не сделала, дабы дать возможность дону Гиацинту вызвать на дуэль кавалера ордена Сантьяго. Вот вам доказательство, что женщинам всего дороже их красота. Так же поступила Паллада, когда Аякс соблазнил Кассандру. Богиня не наказала сейчас же нечестивого грека, осквернившего ее храм: она хотела, чтобы сначала он помог ей отомстить Парису за его суд. Но, увы! Донья Беатриса была не столь счастлива, как Минерва: она не вкусила сладости мщения. Ромарате погиб в поединке с кабальеро, и эта дама сошла с ума от горя, что нанесенное ей оскорбление так и осталось неотомщенным.
Из двух следующих помешанных одна — бабушка адвоката, другая — престарелая маркиза. Первая так изводила внука своим дурным характером, что он весьма почтительно поместил ее сюда, дабы от нее избавиться. Другая была влюблена в собственную красоту: вместо того чтобы с покорностью принимать наступление старости, она постоянно плакала, видя, как увядают ее прелести и, наконец, однажды, смотрясь в беспристрастное зеркало, сошла с ума.
— Тем лучше для маркизы, — сказал Леандро, — теперь она, вероятно, уже не замечает перемен, произведенных временем.
— Конечно, не замечает, — отвечал бес, — она не только не видит на своем лице признаков старости, но ей кажется, что цвет лица ее — сочетание лилий и роз, ей чудится, что она окружена грациями и амурами; словом, она мнит себя самой богиней Венерой.
— Значит, она счастливее в безумии, чем была бы в здравом уме, ибо сознавала бы, что она уже не та, — сказал Самбульо.
— Разумеется, — отвечал Асмодей. — Ну, нам осталось посмотреть еще только одну даму, ту, что живет в последней комнате. Она уснула после того, как три дня и три ночи провела в страшном волнении. Это — донья Эмеренсиана. Рассмотрите ее хорошенько. Как она вам нравится?
— Она мне кажется очень красивой, — отвечал Самбульо. — Какая жалость, что столь прелестная женщина лишилась разума! Что довело ее до такого состояния?
— Слушайте внимательно, — сказал Хромой. — Я расскажу вам историю ее невзгод.
Донья Эмеренсиана, единственная дочь дона Гильема Стефани, безмятежно жила в отцовском доме, в Сигуэнсе, когда дон Кимен де Лисана нарушил ее покой ухаживанием, в котором он всячески изощрялся, надеясь ей понравиться. Она не ограничилась тем, что выказала некоторую благосклонность к исканиям этого кабальеро; она была столь малодушна, что поддалась на хитрости, которые он пустил в ход, чтобы поговорить с ней наедине, и вскоре они поклялись друг другу в любви до гроба.
Влюбленные были равны по происхождению, но девушка считалась одной из лучших партий в Испании, тогда как дон Кимен был младшим сыном в семье. Было еще и другое препятствие к их браку. Дон Гильем ненавидел весь род Лисана и отнюдь не скрывал своей неприязни, когда заходила речь об этом семействе. Особенное же отвращение, казалось, он питал к дону Кимену. Эмеренсиана была очень огорчена таким отношением отца, видя в этом дурное предзнаменование для своей любви. Однако она не желала добровольно отказаться от возлюбленного и продолжала с ним тайно встречаться при содействии горничной, которая время от времени впускала его ночью в комнату своей госпожи.
В одну из таких ночей, когда Лисана проник в дом дона Гильема, тот случайно проснулся и услышал подозрительный шум, доносившийся из расположенной неподалеку комнаты дочери. Этого было достаточно, чтобы встревожить недоверчивого родителя. Эмеренсиана до сих пор так ловко вела дело, что, несмотря на его подозрительность, ему и в голову не приходило, что дочь поддерживает тайные отношения с доном Кименом. Но, будучи недоверчивым, он все же потихоньку встал с постели, отворил окно и стал терпеливо ждать, покуда не увидел, что с балкона по шелковой лестнице спускается дон Кимен; при лунном свете он его тотчас же узнал.
Какое зрелище для Стефани, самого мстительного и самого жестокого из людей, когда-либо родившихся в Сицилии! А он был сицильянцем! Но дон Гильем не поддался первому порыву гнева и не поднял шум из опасения, что от него ускользнет главная жертва, намеченная его злобой. Он сдержал себя и дождался утра; когда Эмеренсиана встала, он вошел в ее комнату. И только тут, оставшись наедине с дочерью, он бросил на нее сверкающий яростью взор и сказал:
— Несчастная! Несмотря на свое благородное происхождение, ты не постыдилась опозорить себя? Приготовься к заслуженному наказанию. Этот клинок, — прибавил он, вынимая спрятанный на груди кинжал, — лишит тебя жизни, если ты не скажешь всей правды. Назови мне дерзновенного, который сегодня ночью приходил к тебе и обесчестил мой дом.
Эмеренсиана стояла, ошеломленная; она так испугалась, что не могла выговорить ни слова.
— А, презренная! — продолжал отец. — Твое молчание и испуг слишком красноречиво изобличают твое преступление. Неужели, недостойная дочь, ты воображаешь, будто я не знаю, что происходит? Я видел сегодня ночью этого наглеца, — я узнал дона Кимена. Тебе мало того, что ты по ночам принимаешь у себя мужчину; нужно было еще, чтобы этот человек был мой злейший враг. Рассказывай тотчас, каково же оскорбление, которое он нанес мне. Говори все без утайки; только искренность может спасти тебя от смерти.
Эти последние слова дали Эмеренсиане некоторую надежду избегнуть печальной участи, которая ей угрожала; немного успокоившись, она отвечала:
— Сеньор, я не могла не выслушать дона Кимена. Но да будет небо свидетелем чистоты его чувств. Он знает, что вы ненавидите весь его род и поэтому не осмеливался просить вашего согласия, и только для того, чтобы сообща придумать, как добиться его, я иногда позволяла дону Кимену приходить сюда.
— А через кого вы передаете друг другу письма? — спросил Стефани.
— Эту услугу оказывает нам один из ваших пажей, — отвечала дочь.
— Вот все, что я хотел знать, — сказал отец. — Теперь остается только привести в исполнение задуманный мною план.
После этого, не выпуская из рук кинжала, он велел дочери взять чернила и бумагу и заставил ее написать под диктовку записку следующего содержания:
«Возлюбленный супруг, единственная отрада моей жизни! Извещаю вас, что отец уехал в свое имение, откуда возвратится только завтра. Воспользуйтесь этим. Я льщу себя надеждой, что вы с таким же нетерпением будете ожидать ночи, как и я».
Когда донья Эмеренсиана написала и запечатала это вероломное письмо, дон Гильем сказал ей:
— Позови пажа, который так хорошо исполняет твои поручения, и прикажи ему отнести эту записку дону Кимену. Но не вздумай меня обманывать. Я спрячусь и прослежу, как ты дашь ему это поручение. Если молвишь хоть слово или сделаешь малейший знак, по которому послание покажется ему подозрительным, я немедленно вонжу кинжал тебе в сердце.
Эмеренсиана слишком хорошо знала отца, чтобы посметь ослушаться его. Она передала пажу записку, как делала это обычно.
Тогда Стефани вложил кинжал в ножны. Но в течение всего дня он ни на минуту не оставлял дочь, не позволял ей говорить ни с кем с глазу на глаз, так что Лисана никак не мог быть предупрежден о расставленной ему западне. Молодой человек явился на свидание. Едва он вошел в дом возлюбленной, как почувствовал, что трое сильных мужчин схватили его и обезоружили, не дав времени и возможности защищаться; они заткнули ему рот платком, чтобы он не кричал, завязали глаза и скрутили руки. В таком виде они отнесли его в заранее приготовленную карету и сели с ним сами, чтобы не оставлять его без надзора. Его отвезли в имение Стефани, находящееся близ деревни Миедес, в четырех милях от Сигуэнсы. Вслед за ними, в другой карете, выехали дон Гильем с дочерью, двумя горничными и отвратительной дуэньей, которую он нанял в тот же день. Он увез с собой и других своих слуг, кроме одного престарелого камердинера, который ничего не знал о похищении дона Кимена.
В Миедес они прибыли еще до рассвета. Прежде всего сеньор Стефани приказал запереть Лисану в сводчатый погреб, тускло освещавшийся оконцем, таким узким, что пролезть через него было невозможно; затем он велел слуге Хулио, своему доверенному, бросить пленнику вязанку соломы для подстилки, держать его на хлебе и воде и говорить всякий раз, как Хулио будет приносить ему пищу: «Вот, подлый соблазнитель, как обращается дон Гильем с тем, у кого хватает дерзости оскорбить его». Жестокий сицильянец не менее сурово поступил и с дочерью. Он заточил ее в комнату без окна, отнял у нее горничных и посадил к ней, чтобы сторожить ее, выбранную им дуэнью, которая, как никто, умела мучить отданных на ее попечение девушек.
Так дон Гильем распорядился судьбой любовников. Однако он не намерен был ограничиться этим. Он решил отделаться от дона Кимена, но хотел совершить это преступление безнаказанно, что, конечно, было делом нелегким. Так как в похищении дона Кимена ему помогали слуги, он не мог надеяться, что поступок, который многим известен, останется втайне. Как же быть, чтобы не иметь дела с правосудием? И вот дон Гильем решил действовать, как последний негодяй. Он собрал всех своих слуг-соучастников в отдельном флигеле, в стороне от замка, и сообщил им, что весьма доволен их усердием, а потому намерен в знак благодарности наградить их деньгами, предварительно хорошенько угостив. Их усадили за стол, и во время пиршества Хулио по приказанию своего господина отравил их. Затем хозяин и слуга подожгли флигель. Не дав пламени разгореться, чтобы не сбежались на пожар селяне, дон Гильем и Хулио убили двух горничных Эмеренсианы и маленького пажа, о котором я говорил, и бросили их трупы к остальным. Вскоре все здание заполыхало и, несмотря на старания окрестных крестьян, превратилось в кучу пепла. Надо было видеть, как сицильянец выражал свое горе; он казался безутешным, что лишился слуг.
Обеспечив себе, таким образом, молчание людей, которые могли бы его выдать, дон Гильем сказал своему наперснику:
— Дорогой Хулио, теперь я спокоен и могу, когда мне вздумается, покончить с доном Кименом. Но прежде чем я принесу его в жертву моей поруганной чести, я хочу насладиться его страданием: ужас и муки долгого заточения будут для него тяжелее смерти.
Действительно, Лисана денно и нощно оплакивал свое несчастье; не надеясь когда-либо выйти из заточения, он желал, чтобы смерть поскорее избавила его от страданий.
Но напрасно надеялся Стефани, что будет спокоен после совершенного им подвига. Через три дня его стала терзать новая тревога: он боялся, как бы Хулио, принося пищу заключенному, не соблазнился его обещаниями; эти опасения внушили ему мысль ускорить расправу с доном Кименом, а затем пристрелить и Хулио. Но слуга тоже был настороже; он догадывался, что. Стефани, покончив с доном Кименом, пожелает ради собственного спокойствия отделаться и от него. Поэтому он решил как-нибудь ночью бежать, захватив с собой все, что можно унести.
Вот о чем размышляли про себя эти два достойных человека, как однажды, совершенно неожиданно, в ста шагах от замка, их окружили пятнадцать — двадцать стражников братства святой Эрмандады{28} с возгласом: «Именем короля и закона!» При виде их дон Гильем побледнел и смутился, но, взяв себя в руки, все же спросил у начальника, кого ему нужно.
— Именно вас, — отвечал офицер, — вас обвиняют в похищении дона Кимена де Лисана; мне поручено сделать тщательный обыск в замке и произвести поиски этого дворянина, а вас арестовать.
Стефани, поняв из этого ответа, что он погиб, пришел в ярость; он выхватил из кармана два пистолета и объявил, что не позволит обыскивать его дом и размозжит офицеру голову, если тот сейчас же не уберется со своими людьми. Но начальник святого братства, презрев эту угрозу, все же подошел к сицильянцу. Тот выстрелил в упор и ранил офицера в щеку; но выстрел этот стоил безумцу жизни, ибо два или три стражника в отместку за своего начальника сразили его наповал. Хулио сдался без сопротивления, и у него не пришлось выпытывать, находится ли дон Кимен в замке: слуга во всем сознался, но, видя, что его господин убит, свалил все на него.
Затем он повел командира и его подчиненных в погреб, где они нашли лежащего на соломе дона Кимена, связанного по рукам и ногам. Несчастный кабальеро, живший в постоянном ожидании смерти, при виде вооруженных людей решил, что они пришли его убить, и был приятно изумлен, узнав, что к нему явились не палачи, а освободители. Когда они развязали его и вывели из погреба, дон Кимен поблагодарил их и спросил, каким образом им стало известно о его заточении.
— Я вам расскажу это в нескольких словах, — отвечал командир. — В ночь вашего исчезновения один из похитителей пошел перед отъездом проститься со своей возлюбленной, которая живет в двух шагах от дома дона Гильема, и имел неосторожность открыть ей весь план похищения. Два-три дня эта женщина молчала, но когда распространился слух о пожаре в Миедесе и всем показалось странным, что погибли все слуги сицильянца, она начала подозревать, что виновник пожара дон Гильем и, чтобы отомстить за своего дружка, пошла к сеньору дону Феликсу, вашему отцу, и рассказала ему все, что знала. Дон Феликс, испугавшись, что вы находитесь в руках человека, способного на все, повел женщину к судье. Тот, выслушав ее, понял, что у Стефани вас ожидают тяжкие и долгие мучения и что именно он виновник дьявольского пожара. Чтобы расследовать это дело, судья прислал мне сегодня утром в Ретортильо — на место моего жительства — приказ отправиться верхом с моим отрядом в этот замок, разыскать вас и взять дона Гильема живым или мертвым. Относительно вас я хорошо исполнил поручение, но жалею, что не могу доставить преступника живым в Сигуэнсу; своим сопротивлением он принудил нас убить его.
Потом офицер обратился к дону Кимену:
— Сеньор кабальеро, я составлю протокол о том, что здесь произошло, а затем мы отправимся в Сигуэнсу, ибо вам, конечно, хочется поскорее успокоить вашу семью.
— Подождите, сеньор командир, — воскликнул Хулио при этих словах, — я вам еще кое-что сообщу для вашего протокола. Тут есть еще заключенная, которую надо освободить. Донья Эмеренсиана заперта в темной комнате, где безжалостная дуэнья мучает ее и оскорбляет своими разговорами, не давая ей ни минуты покоя.
— О небо, — воскликнул Лисана, — жестокий Стефани не удовольствовался мною, чтобы изощряться в жестокости! Пойдемте скорее освободим несчастную девушку от тиранства дуэньи.
Тут Хулио повел командира и дона Кимена в сопровождении пяти-шести стражников в комнату, служившую тюрьмой дочери дона Гильема. Они постучались, и дуэнья отворила им дверь. Можете себе представить радость, с которой Лисана ожидал свидания со своей возлюбленной, после того, как уже отчаялся когда-либо увидеть ее; теперь надежда в нем воскресла, или, вернее сказать, теперь он был уверен в своем счастье, ибо единственного человека, который воспротивился бы ему, уже не было в живых. Увидев Эмеренсиану, он бросился к ее ногам. Но как передать его горе, когда вместо возлюбленной, готовой ответить на его страсть, он увидел помешанную? И действительно, дуэнья так мучила девушку, что та сошла с ума. Некоторое время Эмеренсиана все задумывалась, потом вообразила себя прекрасной Анжеликой{29} в крепости Альбрак, осажденной татарами. Она приняла мужчин, вошедших к ней, за рыцарей, которые явились ее спасти; начальника святого братства — за Роланда, дона Кимена — за Брандимарта, Хулио — за Губерта де Лион, стражников — за Антифорта, Клариона, Адриена и за двух сыновей маркиза Оливье{30}. Она встретила их весьма учтиво и сказала:
— Храбрые рыцари, мне не страшны отныне ни император Агрикан, ни царица Марфиза: вы защитите меня от воинов всего света.
При этих невразумительных словах офицер и его подчиненные прыснули со смеху, но не то было с доном Кименом: он был так потрясен, увидев даму своего сердца в столь печальном состоянии, что ему казалось, будто он сам вот-вот лишится рассудка; но он все же не терял надежды, что его возлюбленная придет в себя.
— Милая моя Эмеренсиана, неужели вы меня не узнаете? — ласково сказал он. — Очнитесь! Все наши невзгоды окончились. Небо не хочет более разлучать сердца, которые оно само соединило. Жестокий отец, так мучивший нас, не может уже противиться нашей любви.
Ответ, который дала на эти слова дочь короля Галафрона, был опять обращен к храбрым защитникам Альбрака, но они уже не смеялись. Даже суровый по природе командир почувствовал сострадание при виде того, как удручен горем дон Кимен.
— Сеньор кабальеро, — сказал он, — не теряйте надежды, ваша дама выздоровеет; у вас в Сигуэнсе есть врачи, которые вылечат ее своими снадобьями. Здесь нам нельзя дольше оставаться. Вы, сеньор Губерт де Лион, — прибавил он, обращаясь к Хулио, — знаете, где в этом замке конюшни; проводите туда Антифорта и двух сыновей маркиза Оливье, выберите лучших лошадей и запрягите в колесницу принцессы, а я тем временем составлю протокол.
Затем он вынул из кармана бумагу и чернильницу и, написав все, что требовалось, предложил руку Анжелике, чтобы помочь ей спуститься во двор, где заботами рыцарей была приготовлена карета, запряженная четырьмя мулами. Командир сел в нее вместе с дамой и доном Кименом; он велел сесть туда и дуэнье, полагая, что судье интересны будут ее показания. Но это еще не все: по его распоряжению Хулио заковали в цепи и посадили в другую карету, в которой везли тело дона Гильема. Затем стражники вскочили на коней, и все отправились в Сигуэнсу.
Дорогой дочь Стефани говорила еще много нелепостей, которые отзывались в сердце ее возлюбленного, как удары кинжала. Он не мог без гнева смотреть на дуэнью.
— Это вы, жестокая старуха, — сказал он, — это вы своими преследованиями довели Эмеренсиану до отчаяния и лишили ее рассудка.
Дуэнья лицемерно оправдывалась, говоря, что во всем-де виноват покойный.
— Причина несчастья, — восклицала она, — один только дон Гильем! Этот суровый отец приходил каждый день пугать дочь угрозами, пока не свел ее с ума.
По прибытии в Сигуэнсу командир отряда поспешил к судье, чтобы отдать отчет в исполненном поручении. Судья сейчас же допросил Хулио и дуэнью и отправил их в тюрьму, где они находятся еще и теперь; он выслушал также показания дона Кимена, который затем поехал к отцу; там горе и беспокойство сменились радостью.
Донью Эмеренсиану судья отправил в Мадрид, где у нее есть дядя со стороны матери. Этот добрый человек охотно согласился управлять имениями племянницы и был назначен ее опекуном. Чтобы не показаться нечестным и не дать повода заподозрить его в намерении обобрать племянницу, ему пришлось сделать вид, будто он желает ее выздоровления, и пригласить к ней лучших врачей. Опекун не раскаялся в этом, потому что после множества усилий врачи объявили, что болезнь неизлечима. Основываясь на этом заключении, он не замедлил поместить подопечную в этот дом, где она, судя по всему, и проведет остаток своих дней.
— Какая печальная участь! — воскликнул дон Клеофас. — Я искренне растроган! Донья Эмеренсиана заслуживала лучшей доли. А дон Кимен? — прибавил он. — Что с ним сталось? Мне хотелось бы знать, как он поступил.
— Весьма благоразумно, — ответил Асмодей. — Когда он убедился, что болезнь его возлюбленной неизлечима, он уехал в Новую Испанию. Он надеется, что в странствиях понемногу забудет донью Эмеренсиану; этого требуют его рассудок и покой… Но, — продолжал бес, — после того как я показал вам помешанных, заключенных в сумасшедшем доме, я должен показать вам таких, которые хоть и живут на воле, но вполне заслуживают, чтобы их держали под замком.
ГЛАВА X
Тема которой неисчерпаема
— Посмотрим теперь на разгуливающих по городу, — продолжал Асмодей. — По мере того как я буду находить людей, имеющих все основания сидеть в сумасшедшем доме, я буду описывать вам их характеры. Вот одного я уже вижу, его жаль упустить. Это молодожен. Неделю тому назад ему сообщили о любовных похождениях некоей искательницы приключений, в которую он влюблен; он побежал к ней, взбешенный: часть ее мебели изломал, часть выбросил в окно, а на следующий день женился на ней.
— Такой человек действительно заслуживает, чтобы ему предоставили здесь первое же освободившееся место, — согласился Самбульо.
— Его сосед, по-моему, не умнее его, — продолжал Хромой. — Ему сорок пять лет, он холостяк, обеспечен, а желает поступить на службу к гранду.
Я вижу вдову юрисконсульта. Ей уже стукнуло шестьдесят лет, муж ее только что умер, а она хочет уйти в монастырь, дабы, как она говорит, уберечь свое доброе имя от злословия.
Вот перед нами две девственницы, или, лучше сказать, две пятидесятилетние девы. Они молят Бога, чтобы он смилостивился над ними и поскорее призвал к себе их отца, который держит их взаперти, словно несовершеннолетних. Дочери надеются, что после его смерти найдут красавцев-мужчин, которые женятся на них по любви.
— Ну, а что же? — возразил дон Клеофас. — Бывают ведь такие странные вкусы.
— Согласен, — отвечал Асмодей, — мужей они найти могут, но обольщаться этой надеждой им не следует, — в этом-то их безумие и заключается.
Нет такой страны, где женщины признавались бы в своих летах. Месяц тому назад в Париже некая сорокавосьмилетняя девица и шестидесятидевятилетняя женщина должны были давать показания у следователя в пользу своей приятельницы-вдовы, добродетель которой подвергалась сомнению. Следователь сначала стал допрашивать замужнюю даму; он спросил ее, сколько ей лет. Хотя ее метрическое свидетельство красноречиво значилось на ее лице, она смело отвечала, что ей только сорок восемь. Допросив замужнюю, следователь обратился к девице.
— А вам, сударыня, сколько лет? — спросил он.
— Перейдем к другим вопросам, господин следователь, — отвечала она, — об этом не спрашивают.
— Что вы говорите! — возразил тот. — Разве вы не знаете, что в суде…
— Ах, ну что там суд! — резко перебила его старая дева. — Зачем суду знать мои лета — это не его дело.
— Но я не могу записать ваши показания, если там не будет обозначен ваш возраст, — сказал он, — это требуется законом.
— Если уж это так необходимо, — сказала она, — то посмотрите на меня внимательно и определите по совести, сколько мне лет.
Следователь посмотрел на нее и был настолько вежлив, что поставил ей двадцать восемь. Затем он спросил, давно ли она знает вдову.
— Я была с ней знакома еще до ее замужества, — отвечала она.
— Значит, я неверно определил ваш возраст: я написал двадцать восемь, а вдова вышла замуж двадцать девять лет тому назад.
— Ну, так напишите тридцать: мне мог быть один годик, когда я познакомилась с нею.
— Это покажется странным, — возразил следователь, — прибавим хоть лет двенадцать.
— Нет уж, пожалуйста! — воскликнула она. — Самое большее, что я могу сделать, чтобы удовлетворить суд, это накинуть еще год, но ни за что не добавлю больше ни месяца. Это уже дело чести!
Когда свидетельницы вышли от следователя, замужняя сказала девице:
— Подумайте, какой дурак; он воображает, что мы настолько глупы, что объявим ему наш настоящий возраст: довольно и того, что он записан в приходских книгах. Очень нужно, чтобы его проставили еще в каких-то бумагах и чтобы все об этом узнали. Подумаешь, какое удовольствие слышать, как на суде громогласно читают: «Госпожа Ришар, шестидесяти и стольких-то лет, и девица Перинель, сорока пяти лет, свидетельствуют то-то и то-то». Что касается меня, мне на это наплевать, я убавила целых двадцать. Вы хорошо сделали, что поступили так же.
— Что вы называете «так же»? — резко перебила девица. — Покорнейше благодарю! Мне самое большее тридцать пять.
— Ну, моя крошка, — ответила та не без лукавства, — кому вы это говорите: вы при мне родились. Я помню вашего отца: он умер уже немолодым, а ведь это было лет сорок тому назад.
— Отец, отец! — перебила девица, раздраженная откровенностью своей собеседницы. — Когда отец женился на моей матери, он был так стар, что уже не мог иметь детей.
— Я вижу в том вон доме, — продолжал бес, — двух безрассудных людей; один — молодой человек из знатной семьи, который не умеет ни беречь деньги, ни обходиться без них: вот он и нашел верное средство всегда быть при деньгах. Когда они у него есть, он покупает книги, когда денег нет, он их продает за полцены. Другой — иностранный художник, мастер по части женских портретов. Он очень искусен, рисунок у него безупречен; он превосходно пишет красками и удивительно улавливает сходство, но он не льстит заказчикам и все же надеется, что будет иметь успех. Inter stultos referatur.[14]
— Как, вы говорите по-латыни? — воскликнул студент.
— Что же тут удивительного? — отвечал бес. — Я в совершенстве говорю на всех языках: я знаю еврейский, турецкий, арабский и греческий, однако я не спесив и не педантичен. В этом мое преимущество перед вашими учеными.
Загляните теперь в этот большой дом, налево: там лежит больная дама, окруженная несколькими женщинами, которые за ней ухаживают. Это вдова богатого и знаменитого архитектора; она помешана на своем благородном происхождении. Она только что составила завещание, отказав свои богатейшие поместья лицам высшего круга, которые ее даже не знают. Она отдает эти имения им, просто как носителям громких фамилий. Ее спросили, не желает ли она что-нибудь оставить человеку, оказавшему ей большие услуги.
— Увы, нет! — отвечала она печально. — Я не так неблагодарна, чтобы не сознавать, что я ему действительно многим обязана. Но он простого звания, и имя его обесчестит мое завещание.
— Сеньор Асмодей, — перебил беса Леандро, — скажите на милость, не место ли в сумасшедшем доме старику, которого я вижу в кабинете за чтением?
— Разумеется, он заслуживал бы этого, — отвечал бес. — Это старый лиценциат: он читает корректуру книги, которую сдал в печать.
— Это, вероятно, какой-нибудь трактат по этике или теологии? — осведомился дон Клеофас.
— Нет, — ответил Хромой, — это игривые стишки, написанные им в юности. Вместо того чтобы их сжечь или предоставить им погибнуть вместе с автором, он их отдал в печать, опасаясь, что его наследники напечатают их, выпустив, из уважения к нему, всю соль и все забавное.
Не оставим без внимания и маленькую женщину, которая живет у этого лиценциата; она до того уверена в своем успехе у мужчин, что считает каждого, кто только заговорит с ней, своим поклонником. Перейдем, однако, к богатому канонику, которого я вижу в двух шагах отсюда. У него странная мания: он живет очень скромно и питается умеренно, но не ради воздержания или умерщвления плоти: он обходится без кареты, но тоже не из скупости.
— Так зачем же он бережет свои доходы?
— Он копит деньги.
— Для чего? Чтобы раздавать милостыню?
— Нет, он покупает картины, дорогую мебель, драгоценные камни. И вы думаете для того, чтобы наслаждаться всем этим при жизни? Ошибаетесь: он покупает их только для того, чтобы они попали в опись его имущества.
— Вы, вероятно, преувеличиваете, — перебил его Самбульо, — неужели есть такие люди?
— Говорю же вам, — возразил бес, — у него такая мания; он радуется при мысли, что будут восхищаться оставшимися после него вещами. Вот, например, он приобрел прекрасный письменный стол, велел его аккуратно запаковать и поставить в кладовую, чтобы стол имел совсем новый вид, когда старьевщики придут покупать его после смерти владельца.
Теперь перейдем к одному из его соседей, которого вы сочтете не менее безумным. Это старый холостяк, недавно вернувшийся в Мадрид с Филиппинских островов. Отец его, бывший аудитор при мадридском суде, оставил ему богатое наследство. Он ведет очень странный образ жизни. Целый день он проводит в приемных короля и первого министра; не думайте, что это честолюбец, добивающийся важного поста: ничего подобного он не желает и не просит. «Неужели, скажете вы, этот человек ездит туда только на поклон?» Вовсе нет! Он никогда не говорит с министром — тот его далее не знает, и наш холостяк об этом и не заботится.
— Какая же у него цель?
— А вот какая: ему хочется всех уверить, будто он влиятельное лицо.
— Ну и чудак! — воскликнул Клеофас, разражаясь смехом. — Столько труда из-за такой малости! Вы правы, он не далеко ушел от тех, что заперты в сумасшедшем доме.
— О, я покажу вам еще много других, которых, по справедливости, нельзя причислять к разумным людям, — сказал Асмодей. — Загляните в этот большой дом, освещенный множеством свечей. Там сидят за столом трое мужчин и две женщины. Они поужинали и теперь играют в карты, чтобы скоротать ночь, а потом разойдутся. Эти дамы и их кавалеры ведут такой образ жизни: они собираются каждый вечер и расстаются на заре, чтобы лечь и спать до тех пор, пока день не сменится ночью: они отказались от солнца и от красот природы. Глядя на этих людей, окруженных свечами, думаешь, что это покойники, ожидающие, чтобы пришли отдать им последний долг.
— Этих полоумных и запирать не стоит, — сказал дон Клеофас, — они и так уже заперты.
— Я вижу объятого сном человека, — продолжал Хромой. — Я люблю его, и он тоже весьма ко мне расположен. Он из того же теста, что и я. Это старый бакалавр, который боготворит прекрасный пол. Если вы заговорите с ним о хорошенькой женщине, он будет слушать вас с величайшим удовольствием; если вы скажете, что у нее маленький рот, пунцовые губки, перламутровые зубы, ослепительно белый цвет лица, короче, если вы будете разбирать ее во всех подробностях, он будет вздыхать при каждом вашем слове, закатывать глаза, и его охватит сладостный трепет. Два дня тому назад, проходя по улице в Алькала, бакалавр остановился перед лавкой башмачника, чтобы полюбоваться выставленною там дамской туфелькой. Внимательнейшим образом осмотрев ее, хотя она того и не стоила, он сказал своему спутнику, млея от восторга:
— Ах, друг мой, этот башмачок распаляет мое воображение! Как прелестна должна быть ножка, для которой он сделан! Я слишком возбуждаюсь, любуясь им; уйдем поскорее: я чувствую, что проходить здесь для меня небезопасно.
— Надо заклеймить этого бакалавра черной печатью, — сказал Леандро.
— Вы здраво судите о нем, — отвечал бес. — Но такой же печати заслуживает и его ближайший сосед, аудитор. У него собственный экипаж, поэтому он краснеет от стыда всякий раз, когда ему приходится ехать в наемной карете. Поставим рядом с ним его родственника, лиценциата, который занимает весьма доходное место в одной из мадридских церквей и, наоборот, ездит почти всегда в наемной карете, потому что жалеет свои собственные две очень приличные кареты и четырех прекрасных мулов, которые стоят у него на конюшне.
По соседству с этими двумя чудаками я вижу человека, которого по справедливости давно следовало бы запрятать в дом умалишенных. Это шестидесятилетний старик, ухаживающий за молодой женщиной. Он приходит к ней каждый день и воображает, что понравится ей, если будет рассказывать о своих любовных похождениях, относящихся к дням его юности: он рассчитывает, что красавица примет во внимание его былые успехи.
Присоединим к этому старому ловеласу другого старика, который отдыхает в десяти шагах от нас. Это французский граф, прибывший в Мадрид, чтобы посмотреть на испанский двор. Старому вельможе за семьдесят; в молодые годы он блистал при дворе. Некогда все восхищались его статностью, обходительностью и особенно хвалили вкус, с каким он одевался. Он сохранил все свои наряды и носит их уже пятьдесят лет, не считаясь с модой, а мода в его отечестве меняется каждый год; но самое забавное то, что старец убежден, будто сохранил все очарование прежних лет.
— Тут нечего колебаться, — сказал дон Клеофас, — причислим и этого французского вельможу к лицам, достойным быть обитателями la casa de los locos.
— Я приберегаю там комнатку для той дамы, что живет на чердаке, рядом с графским домом, — продолжал бес. — Это престарелая вдова, от избытка нежности и доброты она отдала своим детям все свое состояние взамен маленькой пенсии, которую они обязались выдавать ей на пропитание. Из благодарности они, конечно, этой пенсии ей не выплачивают.
Мне хочется послать туда же старого холостяка аристократа, который не успевает получить дукат, как тотчас же его истратит; но без денег он обойтись не может и готов на все, лишь бы их раздобыть. Две недели тому назад к нему пришла за деньгами прачка, которой он задолжал тридцать пистолей: ей нужны были деньги, чтобы обвенчаться с посватавшимся за нее лакеем.
— Видно, у тебя водятся денежки, — сказал ей старикашка, — а то какой же черт стал бы жениться на тебе ради тридцати пистолей.
— Да, у меня, кроме того, есть еще двести дукатов.
— Двести дукатов! — всполошился он. — Черт возьми! Дай их мне: я женюсь на тебе, и мы будем в расчете.
Прачка поймала его на слове и стала его женой.
Оставим три места для тех трех особ, которые только что поужинали в гостях и возвращаются к себе в тот дом, направо. Один из них — граф, мнящий себя знатоком литературы, другой — его брат, лиценциат, а третий — остряк, состоящий при них. Они неразлучны и всегда вместе ходят в гости. Граф только и делает, что восхваляет себя, его брат хвалит его и себя, а у остряка три обязанности: хвалить обоих братьев, не забывая при этом и собственную особу.
Еще два места: одно — для старика горожанина, любителя цветов. Ему не на что жить, а он тщится содержать садовника и садовницу, чтобы те ухаживали за дюжиной цветов в его саду. Второе место — для скомороха, который, жалуясь на неприятности, сопряженные с актерской жизнью, говорил как-то товарищам:
— Право, друзья, мне опротивело мое ремесло; я бы предпочел быть мелким землевладельцем с доходом в тысячу дукатов.
— Куда ни посмотришь, везде видишь людей с поврежденными мозгами, — продолжал бес. — Вот кавалер ордена Калатравы; он так хорохорится и так гордится своей связью с дочерью гранда, что считает себя ровней знатнейшим особам. Он похож на Виллия, считавшего себя зятем Суллы, потому что был любовником дочери этого диктатора. Это сравнение тем более верно, что у нашего кавалера, как и у римлянина, имеется свой Лонгасен, то есть ничтожный соперник, который еще более любим, чем он.
Право, можно подумать, будто на свет появляются все одни и те же люди, только в других обличьях. В том приказчике я узнаю министра Боллана, который ни с кем не считался и был груб со всяким, кто ему не нравился. В этом престарелом председателе воплощен Фуфилий, дававший деньги из пяти процентов в месяц, а Марсей, который подарил свое родовое имение комедийной актрисе Ориго, воплотился в этом юноше из хорошей семьи, прокучивающем с актрисой свой загородный дом вблизи Эскуриала.
Асмодей хотел продолжать, но, услышав, что где-то настраивают инструменты, остановился и сказал дону Клеофасу:
— В конце этой улицы музыканты собираются устроить серенаду в честь дочери некоего алькальда: если хотите посмотреть на этот праздник поближе, вам стоит только сказать.
— Я очень люблю такие концерты, — ответил Самбульо, — приблизимся к музыкантам: может быть, среди них есть и певцы.
Не успел он проговорить это, как уже очутился на доме рядом с домом судьи.
Музыканты сыграли сначала несколько итальянских мелодий, после чего два певца по очереди пропели следующие куплеты:
Первый куплет
Коль красы своей прелестной
Ты иметь хотела б список,
Молви: стану я без лести
Живописцем.
Второй куплет
Лик твой мраморно-спокойный
Бросил вызов Купидону,
Кто смеялся над тобою
Прежде, донья.
Третий куплет
Из бровей твоих красивых
Строя лук, амур-насмешник
Сам стрелой твоей зеницы
Был повержен.
Четвертый куплет
Ты владычица округи,
Чаровательница смертных:
Как магнит, влечешь ты души, —
Нежный жемчуг!
Пятый куплет
Если б выразить всю негу
Твоего, о донья, взора!
Вижу в нем звезду и небо!
Нет: Аврору![15]
— Куплеты очень изящные и нежные! — воскликнул студент.
— Это вам так кажется, потому что вы испанец, — сказал бес, — если бы они были переведены на французский язык, они не показались бы такими красивыми. Читатели французы не одобрили бы иносказательных выражений и посмеялись бы над причудливостью фантазии. Каждый народ восхваляет свой вкус и свой гений. Но оставим эти куплеты, сейчас вы услышите музыку другого рода.
Следите за четырьмя мужчинами, которые показались на улице. Вот они накидываются на наших музыкантов. Те прикрываются инструментами, как щитами, но щиты не выдерживают ударов и разлетаются вдребезги. Смотрите, — на помощь им бегут два кабальеро, из которых один — устроитель серенады. С какой яростью они бросаются на нападающих! Но те, не менее ловкие и отчаянные, готовы принять атаку. Искры сыплются из-под шпаг! Смотрите: один из защитников музыкантов падает; это тот, который устроил серенаду: он смертельно ранен; его товарищ, увидя это, бежит, напавшие тоже разбегаются, музыканты исчезают. На месте остается только злополучный кабальеро, жизнью заплативший за серенаду. Обратите в то же время внимание на дочь алькальда. Она притаилась за ставнями, откуда было видно все, что произошло: эта особа так тщеславна и так гордится своей красотой, по существу довольно заурядной, что вместо того чтобы сокрушаться об этом прискорбном происшествии, бессердечная, только радуется, и теперь еще больше возомнит о себе.
Это не все. Посмотрите, — прибавил он, — вон другой кабальеро останавливается на улице возле человека, истекающего кровью, чтобы, если еще не поздно, подать ему помощь. Но, пока он занят этим добрым делом, патруль застает его и ведет в тюрьму, где его изрядно продержат и поступят с ним так, как если бы он действительно был убийцей.
— Сколько несчастий случилось в эту ночь! — заметил Самбульо.
— Если бы в эту минуту вы были у Пуэрто дель Соль, вы бы убедились, что это еще не последнее, — возразил бес. — Вы бы ужаснулись зрелища, которое там готовится. По небрежности слуги в одном дворце случился пожар, уничтоживший множество драгоценной мебели. Но сколько бы дорогих вещей ни сгорело, дон Педро де Эсколано, владелец злополучного дворца, не пожалеет о них, лишь бы удалось спасти его единственную дочь, Серафину, которой угрожает большая опасность.
Дон Клеофас пожелал видеть пожар, и Хромой тотчас же перенес его к Пуэрто дель Соль, на большой дом, напротив горевшего.
ГЛАВА XI
О пожаре и о том, что сделал Асмодей из дружбы к дону Клеофасу
Сначала они услышали беспорядочный шум голосов: одни кричали «горим», другие требовали воды. Вскоре они заметили, что большая лестница, ведущая в главные апартаменты дона Педро, объята пламенем; из окон вырывались клубы огня и дыма.
— Пожар в самом разгаре, — сказал бес, — огонь добрался до крыши и прорывается наружу. Искры так и летят. Горит до того сильно, что народу, сбежавшемуся тушить пожар, остается только глазеть на него. Постарайтесь рассмотреть в толпе старика в халате; это — сеньор де Эсколано. Слышите его вопли и мольбы? Он обращается к окружающим и умоляет спасти его дочь. Но напрасно он обещает щедрую награду; никто не хочет рисковать жизнью. А девушке только шестнадцать лет, и красоты она несравненной. Отец, видя, что тщетно просить о помощи, в припадке безумного отчаяния рвет на себе волосы, выдергивает усы, колотит себя в грудь; избыток горя доводит его до безрассудных поступков. С другой стороны Серафина, покинутая в своей комнате служанками, от страха лишилась чувств и скоро задохнется от дыма. Ни один смертный не в силах спасти ее.
— Ах, сеньор Асмодей, — воскликнул Леандро-Перес в порыве великодушного сострадания, — снизойдите к охватившей меня жалости и не откажите в моей просьбе: спасите эту юную особу от угрожающей ей смерти! Я вас умоляю, пусть это будет отплатой за услугу, которую я вам оказал. Не противьтесь моему желанию; вы меня смертельно огорчите.
Слушая эти мольбы, бес улыбнулся.
— Сеньор Самбульо, у вас все качества доброго странствующего рыцаря, — сказал он ему, — вы храбры, сострадательны к несчастьям других и прытки на оказание услуг девицам. Уж не броситесь ли вы в пламя, как новый Амадис{31}, чтобы спасти Серафину и возвратить дочь отцу?
— О, если бы это было возможно, я, не колеблясь, бросился бы в огонь! — воскликнул дон Клеофас.
— Единственной наградой за такой прекрасный подвиг была бы смерть. Я уже сказал вам, что человеческая храбрость в этом случае бессильна. Придется мне самому вмешаться, чтобы доставить вам удовольствие. Смотрите отсюда, как я буду действовать; внимательно наблюдайте за мной.
Не успел бес договорить, как преобразился в дона Клеофаса, к немалому удивлению последнего, смешался с толпой, протиснулся сквозь толчею и кинулся в огонь, как в родную стихию, на глазах у зрителей, которые пришли в ужас от этого поступка и выразили порицание единодушным криком.
— Что за безумец! — возмущался один. — Как могла корысть так ослепить его? Не будь он полоумным, обещанная награда не соблазнила бы его.
— Он, верно, влюблен в дочь дона Педро и с отчаяния решил либо спасти свою возлюбленную, либо погибнуть вместе с ней, — сказал другой.
Все уже решили, что ему предстоит участь Эмпедокла,[16] но через минуту увидели, как он выходит из пламени с Серафиной на руках. Воздух огласился радостными кликами, толпа воздавала хвалу храброму кабальеро за такой доблестный подвиг. Когда безумно отважный поступок увенчивается успехом, никто его не осуждает, — так и это чудо показалось народу естественным проявлением испанской доблести.
Но девушка была еще в обмороке, и отец не решался предаваться радости, опасаясь, как бы она не умерла от пережитого ужаса. Однако старик скоро успокоился: девушку удалось привести в чувство. Она посмотрела на отца и сказала ему с нежностью:
— Сеньор, если бы не было в живых вас, я бы более опечалилась, чем радуюсь теперь, когда спасли меня.
— Ах, дочь моя, — отвечал он, целуя ее, — тебя я не потерял, а остального мне не жаль. Поблагодарим, — продолжал он, представляя ей мнимого дона Клеофаса, — поблагодарим этого милого человека, — это твой спаситель, ему ты обязана жизнью. Благодарность наша безмерна, и обещанной денежной наградой с ним расквитаться невозможно.
Тогда бес решил ответить дону Педро и вежливо сказал:
— Сеньор, не обещанная вами награда побудила меня к услуге, которую я имел счастье оказать вам. Я — дворянин и кастилец. Приятное сознание, что я осушил ваши слезы и вырвал из пламени столь прелестную особу, — достаточная для меня награда.
Такое бескорыстие и великодушие внушили сеньору де Эсколано большое уважение к спасителю его дочери; он пригласил юношу бывать у него в доме и предложил ему свою дружбу. После оживленного обмена любезностями отец с дочерью удалились во флигель, стоявший в конце сада, а бес возвратился к студенту. Тот, видя Асмодея в первоначальном обличье, спросил:
— Сеньор бес, не обманывают ли меня глаза: ведь я видел вас сейчас в моем образе?
— Извините меня, я вам сейчас объясню причину этого превращения, — ответил Хромой. — У меня созрел большой план: я хочу женить вас на Серафине; представ перед ней в вашем облике, я уже внушил ей сильную страсть к вашей милости. Дон Педро тоже весьма доволен вами, потому что я тонко польстил ему, сказав, что, спасая его дочь, имел в виду только услужить им обоим и что честь довести до конца такое опасное предприятие — лучшая награда для испанского дворянина. У старика благородная душа, и он не захочет отстать от вас в великодушии. Поверьте, в эту минуту он раздумывает о том, не выдать ли за вас свою дочь, чтобы награда соответствовала услуге, которую, по его представлению, вы ему оказали. Покуда он примет решение, — прибавил Хромой, — займем для наблюдений место поудобнее.
И с этими словами он перенес студента на высокую церковь, в которой было множество гробниц.
ГЛАВА XII
О гробницах, тенях и Смерти
— Оставим пока наблюдения над живыми, — сказал бес, — и потревожим ненадолго сон мертвых, покоящихся в этом храме. Осмотрим все эти гробницы. Любопытно, что в них скрыто и почему они воздвигнуты?
В первой, направо, покоятся останки генерала, который, возвратясь с войны, нашел, подобно Агамемнону, у себя в доме нового Эгиста{32}. Во второй лежит молодой дворянин, пожелавший во время боя быков похвалиться перед дамой сердца ловкостью и силой. Он был убит и растерзан. В третьей покоится старый прелат, покинувший этот свет довольно неожиданно: будучи вполне здоровым, он написал духовное завещание и прочитал его своим слугам. Как добрый господин, он им кое-что завещал. Его повар поспешил получить свою долю.
В четвертой гробнице погребен придворный, который всю жизнь угождал великим мира сего. В течение шестидесяти лет его ежедневно видели при вставании короля, за его обедом, ужином и перед тем, как король ложился спать; за такое усердие он был осыпан монаршими милостями.
— А сам-то он оказывал кому-нибудь услуги? — спросил дон Клеофас.
— Никому, — отвечал бес, — он часто обещал, но никогда не исполнял обещания.
— Ах, негодяй! Если бы захотели выбросить из человеческого общества лишних людей, хорошо бы начать с таких царедворцев! — воскликнул дон Клеофас.
— Пятая гробница, — продолжал Асмодей, — хранит останки вельможи, большого патриота и ревностного поборника величия трона. Он был всю жизнь посланником: в Риме или во Франции, в Англии или Португалии; он совсем разорился на этих посольских постах, и, когда умер, его не на что было похоронить. Король в награду за его заслуги принял на свой счет расходы по его похоронам.
Перейдем теперь к памятникам на той стороне. Первый принадлежит богатому купцу; покойный оставил детям громадное состояние, но, опасаясь, что они забудут свое происхождение, велел высечь на гробнице свое имя и звание, что теперь не очень-то нравится его потомкам.
Следующий мавзолей, превосходящий великолепием все остальные, вызывает восхищение путешественников.
— Действительно, он прекрасен, — согласился Самбульо. — Особенно эти две коленопреклоненные фигуры. Какое мастерское исполнение, какой искусный скульптор ваял их! Но скажите, пожалуйста, кем были при жизни изображенные здесь особы?
— Это герцог и его супруга, — ответил Хромой. — Он занимал высокий пост при дворе и с честью исправлял свою должность; жена его была весьма благочестивая женщина. Я хочу вам рассказать небольшой эпизод из жизни этой доброй герцогини, хоть вы его, пожалуй, и найдете немного вольным для такой набожной особы.
Долгое время духовником этой дамы был монах ордена Милосердия{33} по имени дон Херонимо де Агиляр, почтенный человек и знаменитый проповедник: она была им довольна. Но в то время в Мадриде появился некий доминиканец, восхищавший всех своим красноречием. Этого нового проповедника звали братом Пласидом; на его проповеди собирались, как на проповеди кардинала Хименеса{34}. Слух о его даровании проник во дворец, его пожелали послушать, и там он еще более понравился, чем в городе.
Несмотря на громкую славу брата Пласида, наша герцогиня сначала сочла делом чести не поддаваться любопытству и не ходить на его проповеди. Она хотела показать своему пастырю, что, как чуткая и преданная духовная дочь, она понимает чувство зависти и досады, которые мог ему внушить этот пришлый проповедник. Но в конце концов устоять не было никакой возможности: слава доминиканца так гремела, что искушение было слишком велико, и она решилась пойти только посмотреть на него. Герцогиня увидела его и прослушала его проповедь; он ей понравился, она все чаще стала посещать его проповеди, и в конце концов изменница решила сделать его своим духовником.
Однако надо было сначала отделаться от прежнего духовника. Это было нелегко. Духовника нельзя бросить, как любовника: набожная женщина не может слыть ветреницей и не хочет потерять уважение пастыря, которого она покидает. Как же поступила герцогиня? Она пошла к отцу Херонимо и сказала ему с таким печальным видом, точно и в самом деле была огорчена:
— Отец мой, я в отчаянии! Я страшно расстроена, опечалена, озабочена.
|
The script ran 0.047 seconds.