Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Хулио Кортасар - Выигрыши [1960]
Язык оригинала: ARG
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В романе «Выигрыши» всемирно известного аргентинца Хулио Кортасара много странного, таинственного, недоговоренного. Выигрыш в лотерею сделал счастливыми обладателями путевок в морской круиз совершенно разных людей. Если бы не это обстоятельство, вряд ли все они встретились когда-нибудь в обычной жизни. Действие разворачивается на борту парохода. Пассажирам почему-то не говорят, куда они едут, и перед каждым встает вопрос: подчиниться воле судовой администрации или все же попытаться выяснить чем вызван таинственный запрет. И несколько дней путешествия круто меняют судьбу многих из них...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Ну и взбеленится моя старуха. Я под шумок сунул в чемодан мате и два кило травы салус. Сегодня вечером приволоку сюда, все только рты разинут. – Ой, Атилио! – воскликнула Нелли, продолжая издали любоваться блузкой Паулы. – Да ты же, ты… – Представляешь, что с ней будет, – сказал Пушок, вполне довольный жизнью. Оранжевая блузка привлекла внимание и Лопеса, который спускался на палубу, приведя в порядок свои вещи в каюте. Паула читала, сидя на солнышке, и Лопес, облокотившись о поручни, подождал, когда она поднимет глаза. – Привет, – сказала Паула. – Как поживаете, профессор? – Horresco referens [43], – пробормотал Лопес – И пожалуйста, не называйте меня профессором, не то я выброшу вас за борт вместе с книжкой и всем прочим. Это книга Франсуазы Саган, и по крайней мере она не заслуживает быть выброшенной за борт. Я вижу, речной воздух навевает на вас пиратские реминисценции. Топать по трапу или что-то в этом роде, да? – Вы читали романы про пиратов? Добрый знак, очень хороший знак. По опыту знаю, что наиболее интересные женщины те которые в детстве увлекались книгами для мальчишек. Стивенсоном, например? – Да, но мои морские познания весьма ограниченны. Мой отец собирал из любопытства серию «Тит-Битс», в которой вышел великий роман под заглавием «Сокровища острова Черной Луны». – А, да я его тоже читал! У пиратов там были просто сногсшибательные имена, например Сенакериб Эдемский и Маракаибо Смит. – А помните, как звали драчуна, который погибает за правое дело? – Конечно, помню: Кристофер Даун. – Да, мы родственные души, – сказала Паула, протягивая руку. – Да здравствует черное знамя! Слово «профессор» вычеркнуто навеки! Лопес отправился разыскивать себе стул, предварительно убедившись, что Паула предпочитала вести беседу, вместо того чтобы читать «Un certain sourire» [44]. Ловкий и проворный (он не был маленьким, хотя порой им казался, так как носил пиджаки без подложенных плечей и узкие брюки, а также потому, что двигался с необыкновенной легкостью), Лопес вернулся с шезлонгом в ярчайшую зеленую и белую полоску. С видимым наслаждением пристроился рядом с Паулой и некоторое время рассматривал ее, не произнося ни слова. – Soleil, soleil, faute éclatante [45], – сказала она, выдерживая его взгляд. – Какое доброе божество, Макс Фактор или Елена Рубинштейн смогли бы избавить меня от столь пристального обследования? – Обследование, – заметил Лопес, – обнаружило необыкновенную красоту, слегка поблекшую от излишней склонности к dry Martinis [46] и ледяному воздуху boоtes [47] северного квартала. – Right you are [48]. – Лечение: солнце в умеренных дозах и пиратство ad libitum [49]. Сие последнее подсказывает мне мой чародейский опыт, ибо я прекрасно сознаю, что не смогу сразу избавить вас от пороков. Особенно после того, как вы вкусили прелесть абордажей и прирезали сотню пассажиров… – Правда, остаются шрамы, как поется в танго. – В вашем случае все сводится к излишней светобоязни, а она несомненное следствие жизни летучей мыши, которую вы ведете, а также чрезмерного чтения. До меня дошел ужасный слух, будто вы сочиняете стихи и рассказы. – Рауль, – пробормотала Паула. – Проклятый предатель. Я вымажу его в смоле и заставлю протопать по палубе голым. – Бедный Рауль, – сказал Лопес – Бедный счастливчик Рауль. – Счастье его всегда ненадежно, – ответила Паула. – Он весьма рискованно спекулирует, продает ртуть, покупает нефть, потом и ее продает за бесценок, панически боится в полдень и ест икру в полночь. Но вообще ему не так уж плохо. – Да, конечно, это лучше, чем получать жалованье в министерстве образования. Что до меня, то я не только не веду никаких коммерческих дел, но вообще почти ничего не делаю. Словом, живу в бездействии и… – Представители буэнос-айресской фауны все очень похожи друг на друга, дорогой Ямайка Джон. Возможно, поэтому мы с таким энтузиазмом и взяли на абордаж этот «Малькольм» и заразили его пашей неподвижностью и нашим «не суйся, куда не следует». – Вся разница в том, что я говорил в шутку, а вы ударились в самокритику. – Нет, что вы. Я уже достаточно наговорила о себе Клаудии. На сегодня довольно. – Клаудиа симпатичная. – Очень симпатичная. По правде говоря, здесь подобрался целый кружок интересных людей. – И еще один, весьма живописный. Посмотрим, какие союзы, расколы и измены ожидают пас в будущем. Вон я вижу, как дон Гало беседует с семейством Пресутти. В роли нейтрального наблюдателя он станет объезжать столики на своем странном экипаже. Разве не любопытно увидеть кресло-каталку на палубе парохода, одно средство передвижения на другом? Бывают и более странные вещи, – сказала Паула. – Однажды, когда я возвращалась из Европы па «Шарле Телье», Капитан, суровый моряк, доверительно признался мне, что обожает мотороллеры и возит один у себя на борту. В Буэнос-Aйpеce он с удовольствием катается на своей «весне». Но меня интересует, как вы стратегически и тактически оцениваете всех нас. Так что продолжайте. – Проблему представляет семейство Трехо, – сказал Лопес – Юноша, безусловно, переметнется на нашу сторону. – («Tu parles [50]», – подумала Паула.) С остальными членами семьи все будут очень вежливы, не более. По крайней мере так поступим мы – вы и я. Я уже имел удовольствие побеседовать с ними, и с меня достаточно. Они из тех, кто, угощая, говорит: «Отведайте это пирожное. Дома пекли сами». Меня очень интересует, не проявит ли себя доктор Рестелли с самой консервативной своей стороны. Он может стать их партнером по игре в семь с половиной. Девица, бедняжка, будет вынуждена пойти на страшное унижение – играть с Хорхе. Она, несомненно, ожидала встретить здесь своих сверстниц, но это возможно только в том случае, если нам преподнесет какой-нибудь сюрприз корма. Что касается нас с вами, предлагаю вам оборонительный и наступательный союз, полнейшее взаимопонимание в бассейне, если таковой здесь имеется, и сверхпонимание во время обеда, чая и ужина. Если только Рауль не… – Не беспокойтесь о Рауле, он истинный фон Клаузевиц. – На месте Рауля мне не слишком лестно было бы услышать такое, – сказал Лопес. – Что же касается меня, то я все больше верю в нерушимость нашего союза. – А я начинаю думать, – сказала Паула нехотя, – что Раулю лучше было бы попросить две отдельные каюты. Лопес взглянул на нее. И невольно смутился. – Я знаю, что так не поступают ни в Аргентине, ни в любой другой стране… – сказала Паула. – Именно поэтому мы с Раулем так и поступаем. Я не жду, чтобы мне верили. – Но я вам верю, – сказал Лопес, совершенно ей не веря. – Что тут такого? В коридоре глухо прозвучал гонг и эхом отозвался у трапа. – Если это так, – сказал Лопес непринужденно, – надеюсь, вы пустите меня за свой столик? – Как пират пирата, с великим удовольствием. Они задержались у трапа левого борта. Атилио энергично и деловито помогал шоферу тащить дона Гало, который доброжелательно кивал всем головой. Остальные молча последовали за ними. Когда они поднялись, Лопес вдруг вспомнил: – Да, скажите, вы кого-нибудь видели на капитанском мостике? Паула задумчиво посмотрела на него. – Теперь я вспомнила, что, пожалуй, никого. Правда, для того, чтобы стоять на якоре против Кильмеса, думаю, не надо быть аргонавтом с орлиным взором. – Согласен, – сказал Лопес, – но все же это странно. Что бы подумал в этом случае Сенакериб Эдемский? XXIII Hors-d'oeuvres variés Potage Impйratrice Poulet a l'estragon Salade tricolore Fromages Coupe Melba Gвteaux, petits fours Fruits Cafй, infusions Liqueurs [51] За столиком № 1 Беба Трехо устраивается таким образом, чтобы сидеть лицом к остальным пассажирам, и тогда все смогут оценить ее новую блузку и браслет из синтетических топазов, сеньора Трехо высказывает мнение, что граненые стаканы сделаны со вкусом, сеньор Трехо обследует карманы жилета, чтобы удостовериться в том, что не забыл промеколь и таблетки «алка зельцер», Фелипе угрюмо оглядывает соседние столики, где ему было бы куда приятней сидеть. За столиком № 2 Рауль говорит Пауле, что рыбные приборы напоминают ему новые эскизы ножей и вилок, которые он видал в одном итальянском журнале, Паула слушает его рассеянно и выбирает себе тунец в масле и оливки, Карлос Лопес чувствует необыкновенный подъем, и его обычно умеренный аппетит растет при виде креветок в винном соусе и сельдерея под майонезом. За столиком № 3 Хорхе водит пальцем над закусками, и его вселенский выбор вызывает улыбку одобрения у Клаудии, Персио внимательно изучает этикетку на бутылке с вином, рассматривает вино на свет и долго нюхает, прежде чем налить себе полную рюмку, Медрано следит за метрдотелем, который следит за официантом, а официант следит за своим подносом. Клаудиа намазывает хлеб маслом для сына и думает, как она после завтрака поспит, почитав прежде роман Биой Касареса. За столиком № 4 мать Нелли сообщает всем, что от овощного супа у нее отрыжка, поэтому она предпочитает бульон с вермишелью, Донья Пепа чувствует, что ее немного укачало, и это когда пароход, что называется, стоит как вкопанный, Нелли смотрит на Бебу Трехо, на Клаудию и на Паулу и думает, что люди с положением всегда одеваются как-то по-особенному, Пушок поражен, что булочки такие маленькие и такие оригинальные, но, надрезав одну из них, разочарованно обнаруживает, что она сплошь состоит из корочки, а мякиша нет и в помине. За столиком № 5 доктор Рестелли наполняет рюмки своим сотрапезникам и галантно рассуждает о достоинствах бургундского и «кот дю рон», Дон Гало щелкает языком и напоминает официанту, что его шофер обедает в каюте и что у него незаурядный аппетит, Нора огорчена тем, что ей приходится сидеть за одним столом с двумя пожилыми сеньорами, и думает, что хорошо бы Лусио поговорил с метрдотелем и их бы пересадили за другой столик, Лусио ждет, пока ему в тарелку положат сардин и тунца, и первым замечает, что стол слегка дрожит и вслед за этим медленно проплывает красная кирпичная труба, разделявшая на два полушария круглый иллюминатор. Радость была всеобщей. Хорхе вскочил со стула, чтобы побежать посмотреть, как маневрирует пароход; на улыбающуюся физиономию доктора Рестелли лег мимолетный отблеск оптимизма, однако это ничуть не поколебало сдержанного скептицизма дона Гало. Только Медрано и Лопес, обменявшись понимающими взглядами, продолжали ждать прихода штурмана. На вопрос Лопеса, заданный вполголоса, метрдотель обескуражено развел руками и сказал, что постарается послать официанта, чтобы он поторопил. Как это так постарается послать? Что это значит? Да, пока не будет нового распоряжения, связь с кормой весьма затруднительна. А почему? По-видимому, по техническим причинам. Это впервые случается на «Малькольме»? В некотором роде да. Что значит «в некотором роде?» Ну, просто он так выразился. Лопес с трудом удержался, чтобы по-простецки не сказать: «А знаешь, приятель, пошел-ка ты…», но вместо этого любезно принял поданный ему кусок восхитительно ароматного сыра. – Ничего не поделаешь, че, – сказал он Медрано. – Это нам придется уладить самим. – Но прежде выпьем кофе с коньяком, – сказал Медрано. – Соберемся у меня в каюте, и позовите Косту. – Он обернулся к Персио, который живо разговаривал с Клаудией. – Как вы смотрите па паше положение, дружище? – Да как мне па пего смотреть, когда я ничего не вижу, – ответил Персио. – Я так перегрелся па солнце, что чувствую, будто свечусь изнутри. А поэтому предпочитаю, чтобы рассматривали меня. Все утро я думал об издательстве, о своей конторе и, как ни старался, все не мог сосредоточиться па чем-то конкретном. Как получилось, что шестнадцать лет ежедневной работы превратились в мираж, стоило мне лишь оказаться па реке под лучами солнца, припекающего мою макушку? Следовало бы тщательно проанализировать метафизическую сторону этого явления. – Это просто называется оплаченным отпуском, – сказала Клаудиа. Атилио Пресутти, перекрывая шум голосов, восторженно приветствовал появление вазочек с мороженым. В ту же минуту Беба Трехо (она одна знала, чего ей это стоило) с гримасой изящного презрения отказалась от предложенной ей порции. Глядя на Паулу, Нелли и Клаудию, которые лакомились Мороженым, Беба, несмотря на муки, чувствовала себя победительницей, однако высшим триумфом для нее было бы расправиться с Хорхе, этим червяком в коротких штанишках, который с самого начала стал ей «тыкать» и который теперь уплетал мороженое, одним глазком поглядывая па поднос, где еще стояли две полные вазочки. – Как, детка! Ты не любишь мороженое? – встрепенулась сеньора Трехо. – Нет, благодарю, – сказала Беба, выдерживая всепонимающий ехидный взгляд брата. – Вот глупая девочка, – сказала сеньораvTpexo. – Ну, если ты не хочешь… Но стоило ей поставить перед своим обширным бюстом порцию мороженого, как ловкая рука метрдотеля выхватила у нее лакомство. – Это уже немного растаяло, сеньора. Возьмите другую порцию. Сеньора Трехо густо покраснела, к радости своих детей и супруга. Сидя на краю постели, Медрано качал ногой в такт едва приметной качке. Запах трубки Рауля напоминал ему вечера в Иностранном клубе и беседы с мистером Скоттом, его учителем английского языка. Теперь он вспомнил, что уехал из Буэнос-Айреса, не предупредив клубных друзей. Может, Скотт скажет им, а может, и нет, смотря по тому, какое у него будет настроение. Беттина, наверное, уже позвонила в клуб и спросила о нем притворно небрежным тоном. «Завтра позвонит снова и позовет Вилли или Маркеса Сея, – подумал он. – Бедняги не сообразят, что ей ответить, действительно я сплоховал». К чему в самом деле было уезжать тайком, умолчав о выигрыше? Предыдущей ночью, перед сном, он подумал о том, что играет с Беттиной, как кошка с мышью. Да, он был жесток. «Это скорее похоже на месть, чем на разрыв, – сказал он себе. – Но за что, если она такая хорошая? Неужели именно за это?» И еще он думал, что последнее время видел одни лишь недостатки Беттины – обычный вульгарный симптом. Так, например, клуб Беттина вообще не принимала. «Никакой ты не иностранец, – заявляла она почти патетически. – В Буэнос-Айресе полно разных клубов, зачем тебе лезть в клуб гринго…» Грустно было думать, что из-за таких вот фраз он никогда больше не увидит ее. Конец. Конец. – Не будем разыгрывать оскорбленное достоинство, – резко сказал Лопес – Было бы весьма прискорбно испортить с самого начала такое развлечение. С другой стороны, мы не можем сидеть сложа руки. Для меня такая поза неудобна, и один господь знает, как я недоумеваю. – Согласен, – сказал Рауль. – Железный кулак в лайковой перчатке. Предлагаю сообща проложить путь к sancta sanctorum [52], по возможности пользуясь фальшиво-слащавыми манерами, которые янки приписывают японцам. – Итак, вперед, – сказал Лопес – Спасибо за коньяк, че, он у вас отменный. Медрано налил всем еще по глотку, и они вышли из каюты. Каюта Медрано была расположена почти рядом с задраенной дверью Стоуна, преграждавшей левый коридор. Рауль с видом профессионала принялся изучать ее, подвигал какой-то ручкой, выкрашенной зеленой краской. – Ничего не поделаешь. Она открывается только под большим давлением и из определенного места. Та же система, что у стоп-крана. Дверь коридора правого борта тоже не поддавалась никаким усилиям. Резкий свист заставил их с испугом обернуться. Пушок приветствовал всех, возбужденный, взволнованный. – Вы тоже не можете? Я сам только что пробовал, но двери непробиваемы. Чего только не накрутили эти дурошлепы! Ничего, видно, не поделаешь. Как вы думаете? – Конечно, – сказал Лопес – А вы не нашли другой двери? – Тут все заколдовано, – торжественно объявил Хорхе, появляясь, точно привидение. – Какая к шуту дверь, – говорил Пушок. – На палубе их целых две, но обе заперты на ключ. Нет ли тут какого-нибудь подвала или чего-то в этом роде… – Вы готовите поход против липидов? – спросил Хорхе. – Да, вроде, – сказал Лопес – А ты видел хоть одного из них? – Только двух финнов, по те, что на этой стороне, не липиды. Они, наверное, глициды или протеиды. – Что за чушь несет этот пузырь? – изумился Пушок. – Сегодня уже болтал об этих липедах. – Липидах, – поправил Хорхе. Медрано почему-то беспокоило присутствие-Хорхе, он не хотел, чтобы малыш принимал участие в их поисках. – Знаешь, – сказал он, – мы поручим тебе особое задание. Ступай на палубу и хорошенько последи за дверями Может, там появятся липиды. При малейшей тревоге свистни три раза Ты умеешь громко свистеть? – Немного, – смущенно ответил Хорхе. – У меня очень редкие зубы. – Не умеешь свистеть? – сказал Пушок, которому не терпелось показать свое умение. – Во, гляди! Делай так. Он соединил большой и указательный пальцы, сунул в рот и свистнул так, что у всех заложило уши. Хорхе тоже сложил пальцы, но, поразмыслив, не стал свистеть, а махнув Медрано, отправился на задание. – Итак, продолжим розыски, – сказал Лопес – Может, лучше, если мы разделимся, и, кто первый найдет проход, пусть сразу же оповестит остальных. – Потрясающе, – сказал Пушок. – Похоже, будто мы играем в полицейские и воры. Медрано вернулся в каюту за сигаретами. Рауль увидел Фелипе в конце коридора. В своих blue-jeans [53] и клетчатой рубашке он выглядел весьма эффектно на фоне запертой двери. Рауль рассказал ему, чем они занимаются, и вместе с ним направился к центральному переходу, соединявшему оба коридора. – Да, но что мы ищем? – спросил Фелипе растерянно. – Сам не знаю, – ответил Рауль. – Проход на корму, например. – Там, наверное, почти так же, как здесь. – Возможно. Но раз туда нельзя пройти, это меняет дело. – Вы так думаете? – спросил Фелипе. – Я уверен, что это из-за какой-то поломки. Сегодня вечером двери откроют. – Вот тогда действительно все будет, как здесь, на носу. – А, ясно, – сказал Фелипе, понимая его все меньше. – Ну, если это для развлечения, то, конечно, хорошо, вдруг нам удастся отыскать проход раньше, чем другим. Рауль подумал, почему только Лопес и Медрано, единственные из всех, испытывали то же, что он. Остальные смотрели на их поиски, как на развлечение. «Но и для меня, в конце концов, это тоже игра, – решил он. – В чем же тогда разница? А разница наверняка есть». Они прошли почти весь коридор левого борта, когда Рауль обнаружил еще одну дверь. Очень узкую, выкрашенную, как и стены, в белый цвет, с глубоко утопленным, едва различимым в полумраке коридора замком. Без особой надежды Рауль нажал на ручку и почувствовал, как дверь подалась. В глубине виднелся узкий трап, уходивший вниз, в темноту. Фелипе судорожно глотнул воздух. Было слышно, как в правом коридоре болтали Лопес и Атилио. – Предупредим их? – спросил Рауль, исподтишка взглянув на Фелипе. – Лучше не надо. Пойдем один. Рауль начал спускаться, и Филипе притворил за собой дверь. Трап вел в проход, едва освещенный тусклой фиолетовой лампочкой. За степами, без единой двери, сильней слышался гул машин. Они осторожно продвигались вперед, пока опять не наткнулись на задраенную дверь Стоуна. По обеим ее сторонам виднелись двери, похожие на только что обнаруженную ими в конце коридора. – Левая или правая? – спросил Рауль. – Выбирай сам. Фелипе показалось странным, что Рауль вдруг обратился к нему на «ты». Он указал на левую, не решаясь ответить ему тем же. Фелипе слегка дотронулся до ручки, и дверь отворилась в какое-то полутемное помещение с затхлым воздухом. На железных шкафах и полках, выкрашенных белой краской, лежали инструменты, ящики, старинный компас, жестянки с гвоздями и шурупами, куски столярного клея и обрезки металла. Пока Фелипе, подойдя к иллюминатору, протирал его тряпкой, Рауль поднял крышку жестяного ящика и тут же поспешно закрыл ее. Стало чуть светлей, да и они немного привыкли к этому рассеянному, как в аквариуме, свету. – Кладовая в трюме, – насмешливо сказал Рауль. – Пока мы не очень-то отличились. – Осталась еще одна дверь. – Фелипе достал сигареты и протянул их Раулю. – А вам не кажется, что этот пароход какой-то странный? Мы даже не знаем, куда нас везут. Это напоминает мне одну старую картину. Там участвовал Джон Гарфилд. Они сели на корабль, на котором не было ни одного моряка, и в конце концов это оказался корабль смерти. Такую ахинею развели, по тогда я сидел в кино. – Да, это по пьесе Сеттона Вейна, – сказал Рауль. Он уселся на верстаке и выпустил дым из носа. – Ты, наверно, большой любитель кино. – Да, конечно. – Часто ходишь? – Порядком. У меня есть друг, он живет рядом со мной, мы всегда ходим с ним в «Року» или в кино в центре. По субботам на вечерних сеансах здорово бывает. – Ты так думаешь? Хотя, конечно, в центре можно выбрать что-нибудь поинтересней. – Конечно, – сказал Фелипе, – А вы, наверное, здорово проводите ночи. – Да, ничего. Теперь не так. – А, попятно, когда человек женится… Рауль смотрел на него улыбаясь, покуривая. – Ты ошибаешься, я не женат. Он с удовольствием наблюдал, – как Фелипе старается скрыть замешательство притворным кашлем. – Ну, я хотел сказать, что… – Я знаю, что ты хотел сказать. Верно, тебе немного не по себе из-за того, что пришлось путешествовать вместе с родителями и сестрой? Не так ли? Фелипе, задетый, отвел глаза. – Что поделаешь, – сказал он. – Они все думают, что я маленький, а раз я имел право взять их с собой, они… – Я тоже думаю, что ты еще маленький, – сказал Рауль. – Но мне было бы намного приятней, если бы ты поехал один. Или хотя бы, как я, – добавил он. – Это было бы самое лучшее, потому что на этом пароходе… Ну, словом, не знаю, что ты там думаешь. Фелипе и сам этого не знал, он посмотрел па своп руки, потом на ботинки. «Чувствует себя словно голый, – подумал Рауль, – между двух огней, точь-в-точь как его сестра». Он протянул руку и погладил Фелипе но голове. Фелипе отстранился, удавленный и сконфуженный. – Ну, по крайней мере теперь у тебя есть друг, – сказал Рауль, – А это уже что-то, правда? Он цокнул языком, и его надменно сжатые губы медленно растянулись в слабой, вымученной улыбке. Вздохнув, он слез с верстака и попытался открыть шкафы. – Ладно, думаю, нам следует идти дальше. Слышишь голоса? Они приотворили дверь. Голоса доносились из помещения справа, говорили на каком-то непонятном языке. – Липиды, – сказал Рауль, и Фелипе с удивлением посмотрел на пего. – Так называет Хорхе моряков с этой части судна. Понятно? – Пойдемте, если хотите. Рауль с силой толкнул дверь. Ветер, дувший в корму, переменился и теперь встречал «Малькольм», выходивший в открытое море. Дамы решили покинуть палубу, однако Лусио, Персио и Хорхе, забравшись на самый нос парохода (в воображении Хорхе они стояли, уцепившись за бушприт), наблюдали за тем, как ленивая речная вода сменялась крутыми зелеными волнами. Для Лусио это не было в новинку, он достаточно хорошо знал дельту, а вода, как известно, везде одинаковая. Конечно, все это нравилось ему, но on рассеянно слушал объяснения и комментарии Персио, мысленно возвращаясь к Норе, которая предпочла (непонятно почему) остаться с Бебой Трехо в читальном зале, листая журналы и туристские проспекты. Он вспоминал смущенные невнятные Норины слова утром, при пробуждении, душ, который они принимали вдвоем, несмотря на все ее протесты; Нору, обнаженную, под струями воды и как он хотел во что бы то ни стало потереть ей спинку и поцеловать ее, кроткую и ускользающую. Нора по-прежнему избегала смотреть на его наготу: отыскивая мыло или гребешок, она прятала лицо и отворачивалась, и в конце концов ему пришлось опоясаться полотенцем и подставить лицо под кран с холодной водой. – Водотоки, по-моему, весьма сходны с водосточными желобами, – говорил Персио. Хорхе впитывал объяснения, спрашивал и снова впитывал, восхищался (по-своему и доверчиво) Персио-чародеем, Персио-всезнайкой. Не меньше нравился ему и Лусио, потому что в отличие от Медрано и Лопеса не называл его мальцом или карапузом, не говорил ему «детка», как эта толстуха, мамаша Бебы, эта старая идиотка, воображавшая себя гранд-дамой. Но сейчас единственно важным был океан, настоящий океан, с соленой водой, в которой водились окунеобразные и другие морские рыбы, плавали медузы и водоросли, как в романах Жюля Верна, и, если им повезет, может, они увидят огни святого Эльма. – Ты жил раньше в Сан-Тельмо, правда, Персио? – Да, но я переехал, потому что на кухне завелись крысы. – А сколько узлов, по-твоему, мы делаем, а? Персио считал, что примерно пятнадцать. Он медленно произносил чудеснейшие, вычитанные из книг слова, которые теперь так восхищали Хорхе: широта, румб, курс, руль управления, лоция, навигация. Он сожалел о том, что исчез парусный флот, иначе он мог бы часами говорить о рангоуте, марселях и контрафоках. Он помнил целые фразы, не зная точно, кому они принадлежат: «Это был огромный нактоуз, закрытый сверху стеклянным колпаком с двумя медными лампами по бокам, освещающими ночью розу ветров». Им повстречалось несколько пароходов: «Хэггис Николаус», «Пан», «Фалькон». Над ними, словно наблюдая, полетал гидроплан. Затем горизонт, уже подернутый золотисто-лазурной дымкой сумерек, очистился, и они остались одни, впервые почувствовав себя в полном одиночестве. Вокруг ни берега, пи бакенов, ни лодок, ни единой чайки, ни даже морской зыби. Центр огромного зеленого колеса, «Малькольм», шел курсом на юг. – Привет, – сказал Рауль. – Здесь можно подняться на корму? Один из двух матросов сохранял полнейшее безразличие, словно ничего не понимал. Другой, с широченной спиной п выпяченным животом, отступив на шаг, открыл рот: – Hasdala, – сказал он. – Нет корма. – Почему нет корма? – Здесь нет корма. – А где же тогда? – Нет корма. – Этот тип не очень-то кумекает, – пробормотал Фелипе. – Ну и медведь, мамочка моя. Поглядите, какая змея наколота у него на руке. – Что ты от них хочешь, – сказал Рауль. – Они всего лишь липиды. Второй матрос, поменьше, отступил внутрь помещения, где виднелась другая дверь. Прислонившись к стене, он добродушно улыбался. – Где офицер, – сказал Рауль. – Я хочу говорить с офицером. Матрос, обладавший даром речи, поднял руки ладонями вперед. Он смотрел на Фелипе, который, засунув кулаки в карманы, стоял в воинственной позе. – Позвать офицер, – сказал липид. – Орф, позвать. Орф отозвался из глубины помещения, но Рауль этим не Удовольствовался. Он тщательно осмотрел каюту, более обширную, чем па левом борту. Здесь было два стола, стулья и скамейки, неприбранная койка, две морские карты, приколотые золочеными кнопками. В углу стояла скамья со старинным граммофоном. На потертом коврике спал черный кот. Это была какая-то помесь кладовой и каюты, где едва помещались два матроса (в тельняшках и замусоленных парусиновых брюках). Тут не мог находиться офицер, разве только машинисты… «А впрочем, откуда мне знать, как живут машинисты, – подумал Рауль. – Романы Копрада и Стивенсона в нашу эпоху устарели…» – Ладно, позовите офицера. – Hasdala, – сказал красноречивый матрос. – Возвращаться на бак. – Нет. Офицера. – Орф, звать офицер. – Сейчас. Стараясь, чтобы матросы его не услышали, Фелипе спросил у Рауля, не лучше ли им сходить за остальными. Его немного беспокоил этот затянувшийся разговор, который никто из участников как будто не хотел ни продолжать, пи оборвать. Верзила с татуировкой смотрел с прежним безразличием, по Фелипе вдруг почувствовал неловкость от этого пристального взгляда, хотя и направленного поверх него, от этих глаз, добродушных и любопытных, но таких проницательных, что ему стало не по себе. Рауль упорно приставал к Орфу, который молча слушал его, привалясь к двери и время от времени недоуменно разводя руками. – Ладно, – сказал Рауль, пожимая плечами, – наверно, ты нрав, лучше вернуться назад. Фелипе пошел первым. Обернувшись в дверях, Рауль пронзил взглядом татуированного матроса. – Офицера! – крикнул он, захлопывая дверь. Фелипе сделал несколько шагов вперед, а Рауль на миг замер у двери. В каюте раздался голос Орфа, визгливый и, как казалось, издевательский. Верзила захохотал так, что задрожало все кругом. Сжав губы, Рауль быстро отворил левую дверь и тут же показался вновь, держа под мышкой жестяную коробку, которую недавно осматривал. Быстро пробежав коридорчик, он догнал Фелипе уже у самого трапа. – Скорей, – сказал он, прыгая через две ступеньки. Фелипе с изумлением обернулся, думая, что за ними гонятся. Увидев коробку, он удивленно вскинул брови. Но Рауль, положив ему руку на плечо, подтолкнул его вперед. Фелипе рассеянно вспомнил, что именно на этом трапе Рауль впервые сказал ему «ты». XXIV Через час бармен обошел все каюты и палубу, объявляя пассажирам, что штурман ожидает их в читальном зале. Некоторые дамы уже отдавали дань морской болезни; дон Гало, Персио и доктор Рестелли отдыхали у себя в каютах, и только Клаудиа и Паула сопровождали мужчин, уже знавших о вылазке Рауля и Фелипе. Офицер, сухопарый и сдержанный, с трудом, но почти без ошибок изъяснялся по-испански, то и дело проводя рукой но своим седым волосам, подстриженным á la brosse [54]. Медрано без особых, правда, оснований решил, что он либо датчанин, либо голландец. Штурман пожелал всем приятного путешествия от имени «Маджента стар» и капитана «Малькольма», не имевшего в данный момент возможности лично приветствовать пассажиров. Он выразил сожаление, что служебные дела помешали ему встретиться с пассажирами раньше, однако понимает то легкое беспокойство, которое они вправе испытывать. Уже приняты все меры, чтобы сделать путешествие как можно приятней; к их услугам бассейн, солярий, гимнастический зал и зал с двумя столами, где можно играть в пинг-понг, «жабу» и слушать магнитофонные записи. Метрдотель возьмет па себя труд собрать пожелания и предложения, которые сфор-му-ли-ру-ют пассажиры, а офицеры, ра-зу-ме-ет-ся, всегда будут в их распоряжении. – Некоторые дамы сильно страдают от морской болезни, – сказала Клаудиа, нарушая неловкое молчание, наступившее после слов штурмана. – На пароходе есть врач? Офицер заверил, что врач не заставит себя ждать и вскоре явится к больным и здоровым. Медрано, дождавшись удобного момента, вышел вперед. – Очень хорошо, большое спасибо, – сказал он, – У нас осталось всего два-три вопроса, которые хотелось бы выяснить. Во-первых, вы пришли сюда по собственной инициативе или потому, что на этом настоял один из присутствующих здесь сеньоров? Второй вопрос крайне прост: почему нельзя ходить на корму? – Во-во! – крикнул Пушок, уже слегка позеленевший от качки, но державшийся, как подобает настоящему мужчине. – Господа, – сказал офицер, – наша встреча должна была состояться раньше, но не состоялась в силу тех же причин, которые вынуждают нас временно… прекратить сообщение с кормой. Кстати, – добавил он поспешно, – там почти не на что смотреть. Команда, груз… Здесь гораздо комфортабельнее. – А каковы эти причины? – спросил Медрано. – Сожалею, но у меня приказ… Приказ? Но ведь мы не в состоянии войны, – сказал Лопес. – Нас не преследуют подводные лодки, и вы, надеюсь, не везете атомное оружие или что-нибудь в этом роде. А может, везете? – О нет. Что за мысль, – сказал офицер. – А известно ли аргентинскому правительству, что мы плывем в таких условиях? – продолжал допытываться Лопес, смеясь в душе над своим вопросом. – Видите ли, переговоры о фрахте осуществлялись в последний момент, и технические вопросы остались исключительно в нашем ведении. У «Маджента стар», – добавил он со сдержанной гордостью, – традиция первоклассно обслуживать пассажиров. Медрано понял, что теперь разговор будет топтаться на месте. – Как зовут капитана? – спросил он.. – Смит, – ответил штурман. – Капитан Смит. – Так же, как меня, – сказал Лопес, и Рауль с Медрано рассмеялись. Штурман решил, что ему не верят, и нахмурил брови. – А раньше его звали Ловатт, – сказал Рауль. – Ах да, вот еще. Могу я послать телеграмму в Буэнос-Айрес? Прежде чем ответить, штурман подумал. К сожалению, беспроволочный телеграф «Малькольма» не принимал частных поручений. Вот когда они сделают остановку в Пунта-Аренас, можно будет воспользоваться почтой… Однако тон, каким он закончил фразу, заставлял думать, что к тому времени Раулю уже не понадобится никому телеграфировать. – Это временные обстоятельства, – добавил офицер, жестом приглашая всех примириться с этими обстоятельствами. – Позвольте, – сказал Лопес, все более раздражаясь. – Мы, собравшиеся здесь, не имеем ни малейшего желания испортить себе приятное путешествие. Однако лично мне представляются совершенно неприемлемыми методы, которыми пользуется ваш капитан или кто он там есть. Почему от нас скрывают причину, по которой нас держат взаперти в носовой части парохода? Да, да, не делайте, пожалуйста, такого скорбного лица. – И еще одно, – сказал Лусио. – Куда мы отправимся после Пунта-Аренас? И почему мы там останавливаемся? – О, в Японию. Очень приятное путешествие по Тихому океану. – Мама миа, в Японию! – воскликнул Пушок, потрясенный. – Значит, мы не пойдем в Копакабану? – Оставим маршрут на потом, – сказал Рауль. – Я хочу знать, почему нас не пускают на корму, почему я должен шнырять, точно крыса, в поисках прохода и натыкаться па матросов, которые преграждают мне путь. – Сеньоры, сеньоры… – Офицер озирался, словно надеясь найти хоть одного человека, не примкнувшего к мятежу. – Поймите, пожалуйста, что наша точка зрения… – Одним словом, какова причина? – сухо спросил Медрано. После паузы, во время которой было слышно, как кто-то в баре уронил ложечку, штурман разочарованно пожал худыми плечами. – Ну что ж, сеньоры, я предпочитал молчать, имея в виду, что вы только начинаете прекрасное путешествие по удачному выигрышу. Что ж, еще не поздно… Да, я понимаю. Так вот, все очень просто: среди команды имеются два случая заболевания тифом. Первым отозвался Медрано, и с таким холодным бешенством, что удивил всех остальных. Но едва он успел заявить штурману, что давно прошла эпоха кровопусканий и окуриваний, кар. тот остановил его усталым жестом. – Простите, пожалуйста, я не совсем верно выразился. Я должен был сказать, что речь идет о тифе 224. Безусловно, вам но знакомо это заболевание; и именно это поставило пас в затруднительное положение. О тифе 224 известно очень мало. Наш врач в курсе самых современных методов лечения и применяет их, но считает, что в данный момент необходим… санитарный кордон. – Но позвольте, – взорвалась Паула. – Почему тогда мы вышли из Буэнос-Айреса? Вы что же, ничего не знали об этих ваших двухстах с хвостиком? – Еще как знали, – сказал Лопес. – Они же сразу запретили проходить на корму. – Но как же тогда санитарный надзор позволил вам выйти из порта? И как позволил вам войти, раз у вас были больные? Штурман уставился в потолок. Он выглядел еще более усталым. – Не заставляйте меня, сеньоры, говорить больше того, что разрешает мне приказ. Такое положение временно, и я не сомневаюсь, что через несколько дней больные минуют… опасный для окружающих период. А пока… – А пока, – сказал Лопес, – у нас есть полное право предположить, что мы находимся в руках шайки авантюристов… Да, че, то, что слышите. Вы согласились на выгодное дельце в последнюю минуту, умолчав о том, что случилось на борту. Ваш капитан Смит, должно быть, настоящий работорговец, и можете это ему передать от моего имени. Штурман отступил на шаг. – Капитан Смит, – сказал он, судорожно сглотнув, – как раз один из больных. И наиболее тяжелый. Он вышел прежде, чем кто-либо нашелся, что сказать ему в ответ. Цепляясь за поручни обеими руками, Атилио вернулся на палубу и плюхнулся в шезлонг, стоявший рядом с шезлонгами Нелли, его матери и доньи Роситы, которые то стонали, то хрипели. Морская болезнь обрушилась на них с различной силой, ибо, как объясняла донья Росита сеньоре Трехо, тоже страдающей от качки, ее только сильно мутило, в то время как Нелли и ее мать без конца рвало. – Я предупреждала их, чтобы они не пили столько соды, вот теперь и расслабили себе желудки. Вам плохо, да? Сразу видно, бедняжка. Меня, к счастью, только мутит и почти не тошнит, просто небольшое недомогание. А бедняжка Нелли, посмотрите, как она страдает. Я сегодня ем только всухомятку, вот у меня и остается внутри. Припоминаю, как однажды мы отправились прогуляться па лодке, так я была единственной, кого не тошнило, когда мы возвращались назад. А остальные, бедняжечки… Ай, поглядите-ка на донью Пепу, как ей плохо. Вооруженный ведрами и опилками, один из финских матросов заботился о том, чтобы оскверненная палуба тотчас становилась чистой. С яростным и жалобным стоном Пушок обеими руками хватался за лицо. – Это вовсе не потому, что меня укачало, – объяснял он Нелли, с состраданием смотревшей на него. – Наверняка это от мороженого, ведь я уплел сразу две порции… А ты как себя чувствуешь? – Плохо, Атилио, очень плохо… Погляди на маму, вот бедняжка. – Нельзя ли позвать врача? – Какого, к шуту, врача, мама миа, – вздохнул Пушок. – Если б ты только знала новости… Лучше не буду говорить, не то заболеешь еще пуще. – Но что случилось, Атилио? Мне-то ты должен сказать. Почему так качается этот пароход? – Морская качка, – сказал Пушок. – Лысый все объяснил насчет моря. Ух, ну и кувыркается, глянь, глянь, похоже, эта водная стенка лезет прямо на нас… Принести тебе одеколон смочить платочек? – Нет, не надо, лучше скажи, что случилось. – Да что случилось, – сказал Пушок, борясь с каким-то странным комком, подступавшим к горлу. – У нас тут бубонная чума, вот что. XXV После молчания, прерванного смехом Паулы, и неразборчивых гневных фраз, ни к кому не обращенных, Рауль решил пригласить Медрано, Лопеса и Лусио к себе в каюту. Фелипе, уже предвкушавший коньяк и мужскую беседу, с удивлением заметил, что Рауль даже не подумал позвать его. Он подождал еще немного, не веря самому себе, но Рауль вышел из салона первым. Не в силах вымолвить ни слова, чувствуя себя так, словно у него свалились брюки, Фелипе остался с Паулой, Клаудией и Хорхе, которые собирались на палубу. Прежде чем кто-либо смог что-то сказать, он опрометью выскочил из салона и бросился в свою каюту, где, к счастью, никого не было. Его презрение и отчаяние были настолько сильны, что, прижавшись к двери, он стал вытирать глаза кулаками. «Да что он мнит о себе? – думал Фелипе. – Что он о себе воображает?» Он не сомневался, что мужчины собрались для того, чтобы выработать план действий, а его даже не пустили. Он закурил сигарету и тут же бросил ее. Зажег другую, ему стало противно, и он раздавил ее каблуком. Столько вместе болтали, такая была дружба, и вот… А ведь когда они начали спускаться вниз по трапу и он спросил Рауля, не предупредить ли остальных, Рауль сразу согласился никого не звать, словно ему было приятно отправиться с ним на розыски. А потом беседа в пустой матросской каюте, и какого черта тогда он начал говорить ему «ты», если потом швырнул его, как ненужную тряпку, и заперся у себя с другими. Зачем тогда уверял, что теперь у него, мол, есть друг, зачем предложил ему свою трубку… Фелипе чувствовал, 0 задыхается, и вместо полоски кровати, на которую он смотрел, перед его глазами вдруг закружились какие-то неясные полосы, и липкие струйки побежали из глаз и смочили лицо. В бешенстве провел он руками по щекам, вбежал в ванную и сунул голову в раковину, полную холодной воды. Затем сел в изножий постели, там, где сеньора Трехо положила несколько платков и чистую пижаму. Взял в руки платок и пристально стал рассматривать его, бормоча ругательства и глухие угрозы. Мешаясь со злобой, в его голове рождалась история о самопожертвовании, когда он спасет всех, сам не зная от чего, но спасет, и, с гордым сердцем, пронзенным ножом, упадет к ногам Паулы и Рауля, слушая слова боли и раскаяния, Рауль возьмет его за руку и в отчаянии сожмет ее, а Паула запечатлеет у него на лбу поцелуй… Эти жалкие людишки станут целовать его, прося прощения, но он будет молчать, как молчат боги, и умрет, как умирают настоящие мужчины (Фелипе где-то вычитал эту фразу, и она произвела на него в свое время сильное впечатление). Но прежде чем умереть, как умирают настоящие мужчины, он разрешит этим дуракам высказаться. А пока он обольет их презрением и ледяным равнодушием. «Добрый день, добрый вечер», и больше ни слова. Они сами прибегут звать его, поверять ему свои тревоги и волнения, и вот тогда наступит час возмездия. Вы так думаете? Нет, я не согласен. У меня свое мнение, но оно останется при мне. Почему я должен высказывать его всем? Вы же не доверяли мне до сих пор, хотя я первым обнаружил ход внизу. Делаешь все, чтобы помочь, а каков результат? А если бы с нами там, внизу, что-нибудь случилось? Смейтесь сколько вам влезет, но я теперь палец о палец не ударю ради кого-то. Правда, тогда они продолжат розыски без него, а ведь это едва ли не единственное интересное дело на этом паршивом пароходишке. Но он тоже, черт побери, может начать розыски сам, на свой страх и риск. Фелипе вспомнил двух матросов из нижней каюты, один татуированный… А тот, кого звали Орф, был, кажется, покладистей, и, кто знает, повстречай он его один… Фелипе представил, как он проникает на корму первым, обнаруживает новые палубы и люки. Ах да, там страшно заразная чума, и никому из. пассажиров не делали прививки. Нож в сердце, или эта чума номер двести с чем-то, В конце концов… Он закатил глаза, чтобы почувствовать прикосновение руки Паулы к своему лбу. «Бедняжечка, бедняжечка», – бормотала Паула, лаская его. Фелипе соскользнул на постель и растянулся, уставившись в стену. Бедняжка, такой храбрый. Фелипе, это я – Рауль. Зачем ты сделал это? Зачем вся эта кровь, бедняжечка. Нет, я совсем не страдаю. Не эти раны болят у меня, Рауль. А Паула сказала бы: «Не разговаривай, бедненький, подожди, пока мы снимем с тебя рубаху», а у него бы закрылись глаза, прямо как сейчас, и все равно он видел бы Паулу и Рауля, плачущих над ним, чувствовал бы их в и как чувствует сейчас свою собственную руку, скользящую в складках белья… – Будь паинькой, – сказал Рауль, – и пойди сыграй роль Флоренс Найтингейл [55] для несчастных дам, страдающих от качки тем более что и у тебя самой личико довольно-таки зелененькое. – Ложь, – сказала Паула. – И почему это ты гонишь меня из моей же собственной каюты. – Потому что мы должны собраться на военный совет, – объяснил Рауль. – Ступай, как примерный муравейчик, и раздай драмамин страждущим. Входите, друзья, и садитесь, где сумеете, можно на кровати. Лопес вошел последним, он смотрел, как Паула удалялась со скучающим видом, неся в руках флакон с таблетками, которые Рауль всучил ей в качестве всемогущего средства. В каюте витал запах Паулы, он почувствовал это, едва переступив порог и закрыв за собой дверь; сквозь табачный дым и нежный аромат дерева до него доносился запах одеколона, мокрых волос, возможно, грима. Он вспомнил, как видел Паулу, лежавшую па постели в глубине каюты, и вместо того, чтобы сесть теперь там, рядом с Лусио, остался стоять у двери, скрестив на груди руки. Медрано и Рауль расхваливали новейшее электрооборудование, установленное в каютах «Маджента стар». Но как только закрылась дверь и все с любопытством посмотрели на Рауля, он оставил свой беспечный тон, открыл шкаф и достал оттуда жестяную коробку. Поставив ее на стол, Рауль сел в кресло и забарабанил пальцами по крышке коробки. – По-моему, – сказал он, – в течение дня мы больше чем достаточно обсуждали наше положение на пароходе. Однако мне до сих пор не известна ваша окончательная точка зрения, и я считаю, что мы должны воспользоваться нашим собранием, чтобы ее выработать. Раз я взял слово, как говорят в парламенту начну со своего личного мнения. Вам известно, что юный Трехо и я вели весьма поучительную беседу с двумя обитателями пароходных глубин. В результате этого диалога, а вернее, той атмосферы, в которой он протекал, а также на основании инструктивного собеседования с офицером, на котором мы все имели несчастье присутствовать, я делаю заключение, что при всей кажущейся нелепости дело обстоит более чем серьезно. Одним словом, я считаю, что мы стали жертвами обмана. Разумеется, не имеющего ничего общего с обычным мошенничеством; скорее… метафизического, да простится мне столь неподходящее слово. – Почему неподходящее? – спросил Медрано. – Вот вам столичный интеллигент, чурающийся высоких слов. – Давайте уточним, – сказал Лопес. – Почему именно метафизического? – Потому что, если я правильно уловил ход мысли нашего друга Косты, за этим подлинным или мнимым карантином кроется нечто иное, что ускользает от нашего понимания, именно в силу того, что оно определяется… этим самым словом. Лусио смотрел на них с изумлением, на миг ему даже показалось, что они нарочно хотят посмеяться над ним. Его бесило то, что он не понимал ни единого слова в их разговоре, и, притворно закашлявшись, он напустил на себя умный вид. Лопес, заметивший его усилия, благодушно поднял руку. – Давайте составим небольшой учебный план, как выразились бы мы с доктором Рестелли в нашей достославной учительской. Я предлагаю запереть на ключ буйную фантазию и приступить к делу на более практической основе. Согласен, нас разыгрывают или обманывают, ибо сомневаюсь, чтобы речь штурмана могла кого-либо убедить. Полагаю также, что тайна, назовем это так, продолжает оставаться неразгаданной, как и в самом начале. – Одним словом, все дело в тифе, – изрек Лусио. – Вы верите в это? – А почему бы и нет? – Мне это представляется вымыслом от начала до конца, – сказал Лопес, – но я вряд ли могу объяснить почему. Впрочем, хотя бы потому, что при нашей странной посадке в Буэнос-Айресе «Малькольм» был пришвартован у северного причала и трудно поверить, чтобы команда судна, на котором имеются два случая такой страшной болезни, могла бы так легко обмануть власти порта. – Ну, это еще спорный вопрос, – сказал Медрано. – Я считаю, что наше здравомыслие одержит победу, если мы до поры до времени оставим его в покое. Сожалею, что мне приходится выступать в роли скептика, но думаю, что вышепоименованные власти находились в весьма затруднительном положении вчера в шесть вечера и избавились от опасности лучшим образом, иными словами, без всяких угрызений и терзаний. Хотя понимаю, что это не объясняет, как мог «Малькольм» войти в порт с чумой на борту. Но и в этом случае можно предположить какой-то тайный сговор. – Про болезнь могли узнать уже после того,– как пароход стал к причалу, – сказал Лусио. – О таких вещах сразу не говорят. – Да, возможно. И «Маджента стар» не захотела упустить выгодное дело, подвернувшееся в последнюю минуту. Вполне возможно. Значит, нас никуда не повезут. Давайте исходить из того, что мы находимся на борту парохода, вдали от берега. Что мы предпримем? – Сначала необходимо ответить на другой вопрос, – сказал Лопес – Должны ли мы вообще что-то предпринимать? И уж тогда согласовывать свои действия. – Офицер говорил насчет тифа, – сказал Лусио смущенно. – Может, нам лучше посидеть спокойно, хотя бы несколько дней. Путешествие, кажется, будет долгим… Разве не здорово, что нас повезут в Японию? – Штурман мог солгать, – сказал Рауль. – Как, солгать?! Так, значит, тифа нет? – Дорогой мой, мне этот тиф представляется чистейшим обманом. Но, как и Лопес, я не могу объяснить почему. I feel it in my bones [56], как говорят англичане. – Я согласен с обоими, – сказал Медрано. – Возможно, па пароходе действительно есть больной, но это пи в коей мере не объясняет поведения капитана (если, конечно, он сам не болен) и его помощников. Стоило нам сесть на пароход, как они стали ломать себе голову, что с нами делать, и все время ушло на эти обсуждения. Веди они себя более корректно, мы, возможно, ничего бы и не заподозрили. – Да, здесь затронуто самолюбие, – сказал Лопес – Мы Досадуем на невежливость команды и, возможно, поэтому начинаем преувеличивать. И все же признаюсь, закрытые двери не просто раздражают меня. Посудите сами, ну какое же это путешествие! Лусио, все более удивляясь и лишь отчасти разделяя настроения остальных, опустил голову в знак согласия. Ну, если все принимать всерьез, тогда их путешествие пойдет насмарку. А такая приятная поездка, черт возьми… Но почему они так щепетильны? Какая-то дверь… Им соорудили бассейн па палубе, устроили игры и развлечения, так какое им дело до кормы? Есть пароходы, где нельзя проходить на корму или на нос, и никто из-за этого не нервничает. – Если бы мы были уверены, что это действительно тайна, – сказал Лопес, садясь па крап постели Рауля, – по это может оказаться просто упрямством, неуважением к нам, а возможно, капитан вообще считает нас грузом, которому положено занимать определенное место. Вот тут-то, как вы попиваете, и начинает разыгрываться воображение. – А если мы убедимся, что так оно и есть, – сказал Рауль, – что нам тогда делать? – Проложить себе путь, – сухо сказал Медрано. – Так. Хорошо. Одно мнение у нас уже есть, и я его разделяю. Я вижу, Лопес тоже «за», а вы… – И я, конечно, – торопливо сказал Лусио. – Но прежде надо убедиться, что это не прихоть. – Самым лучшим выходом было бы заставить их протелеграфировать в Буэнос-Айрес. Объяснения штурмана показались мне совершенно несуразными, зачем же тогда телеграф на пароходе? Итак, проявим настойчивость и узнаем, каковы намерения этих… липидов. Лопес и Медрано расхохотались. – Уточним наш лексикон, – сказал Медрано. – Хорхе считает, что липиды – это матросы с кормы. Офицеры, как я слышал за столом, называются глициды. Итак, сеньоры, именно с глицидами нам и предстоит скрестить шпаги. – Смерть глицидам! – вскричал Лопес. – Недаром я все утро провел в разговорах о пиратских приключениях… Но предположим, что они откажутся передать нашу телеграмму в Буэнос-Айрес, а так наверняка и случится, раз они затеяли нечистую игру и боятся, чтобы мы не испортили им все дело. В этом случае я не представляю, каким может быть следующий шаг. – А я представляю, – сказал Медрано. – И весьма отчетливо. Надо будет взломать одну из дверей и прогуляться по корме. – Ну, а если дело примет дурной оборот… – сказал Лусио. – Вы же знаете, на море совсем иные законы, другая дисциплина. Я в этом ничего не смыслю, по мне кажется, не обдумав все заранее, нельзя выходить за рамки. А что значит «выходить за рамки», когда поведение глицидов красноречиво говорит само за себя, – сказал Рауль. – Если завтра капитану Смиту придет в голову, – и тут ему самому пришла в голову сложнейшая игра слов, в которой участвовала принцесса Покаонтас, придавшая ему дерзости, – чтобы мы продолжали путешествие, не выходя из кают, он посчитает себя вправе держать нас там. – Вы рассуждаете, как Спартак, – сказал Лопес. – Если им дать палец, они отхватят всю руку – так сказал бы наш друг Пресутти, об отсутствии которого в данный момент я крайне сожалею. – Я собирался пригласить и его, – сказал Рауль, – но, откровенно говоря, он такой мужлан… Позже мы можем ознакомить его с итогом наших заключений и посвятить в существо нашего освободительного дела. Он прекрасный парень, и глициды и липиды тоже, наверно, сидят у него в печенках. – Итак, – сказал Медрано, – если я правильно понял: primo – мы считаем, что утверждение о тифе звучит неубедительно и secundo – мы должны настаивать на том, чтобы тюремные стены пали и нам позволили осматривать пароход, где нам заблагорассудится. – Совершенно верно. Наш метод: телеграмма в столицу. Возможный результат: отрицательный. Наши последующие действия: взломать дверь… – Все достаточно просто, – сказал Лопес, – за исключением двери. Взлом двери им не очень-то понравится. – Ясное дело, не понравится, – сказал Лусио. – Они могут отправить нас обратно в Буэнос-Айрес, а это, по-моему, ужасно. – Признаю, – сказал Медрано, который смотрел на Лусио с какой-то вызывающей симпатией, – вновь встретиться на углу Перу и Авениды послезавтра утром было бы нелепо. Но, дорогой друг, по счастливой случайности на углу Перу и Авениды нет задраенных дверей Стоуна. Рауль поднял руку, провел ладонью по лбу, словно отгоняя навязчивую мысль, и, так как все присутствующие промолчали, сказал: – Как видите, и это подтверждает мое недавнее предчувствие. За исключением Лусио, чье желание увидеть гейш и послушать, как звучит кото, вполне справедливо, мы с радостью жертвуем Империей восходящего солнца ради городского кафе, где двери широко распахнуты на улицу. Соразмерна ли такая Жертва? Разумеется, нет. Ни в малейшей степени. Лусио совершенно прав, призывая нас к спокойствию, ибо плата за эту пассивность весьма высокая: кимоно, Фудзияма. And yet, and yet [57]… – Вот оно сакраментальное словечко, – сказал Медрано. – Да, сакраментальное. Дело не в дверях, дорогой Лусио не в глицидах. Возможно, на корме неприглядно: пахнет мазутом и грязной шерстью. И видно оттуда то же, что и отсюда: море, море и море. And yet… – Итак, – сказал Медрано, – по-видимому, существует мнение большинства. Ах, вы тоже? Отлично, тогда это мнение единодушно. Теперь остается решить, сообщим ли мы об этом остальным. В настоящее время, по-моему, не стоит посвящать в наше дело никого, кроме Рестелли и Пресутти. Как говорится в подобных случаях, нет нужды тревожить женщин и детой. – Возможно, не будет никаких оснований для тревоги, – сказал Лопес – Но мне хотелось бы узнать, как мы проложим себе путь, если возникнет такая необходимость. – Очень просто, – сказал Рауль. – Раз вы так любите играть в пиратов, вот возьмите. Он поднял крышку коробки. Внутри лежали два револьвера тридцать восьмого и один автоматический тридцать второго калибра и, кроме того, пять коробок с патронами, изготовленными в Роттердаме. XXVI – Hasdala, – сказал один из матросов, поднимая без видимых усилий огромный деревянный брус. Другой матрос с коротким отрывистым «Sa!» вогнал в край бруса гвоздь. Бассейн был почти готов; сооружение столь же простое, сколь и прочное, возникло посреди палубы. Пока один из матросов приколачивал последнюю распорку, другой развернул рулон брезента и стал прикреплять его с помощью ремней и пряжек. – И это они называют бассейном, – посетовал Пушок. – Кое-как сколотили эту пакость; да в ней разве только поросятам купаться. Как вы считаете, дон Персио? – Я испытываю отвращение к купанию на открытом воздухе, – сказал тот, – в особенности когда можно наглотаться чужой перхоти. – Нет, вообще-то это здорово, вы не думайте. Вы никогда не были в бассейне «Спортиво барракас»? Тем все дезинфицируют. И размеры у него олимпийские. – Олимпийские? А что это такое? – Ну… размеры, годные для проведения олимпийских соревновании. Олимпийские размеры публикуют во всех газетах, А вы поглядите на эту штуковину – доски да брезент. Вот Эмилио два года назад ездил в Европу, так он рассказывал, что на палубе парохода, на котором он плыл, был бассейн из зеленого мрамора. Знай я, что тут такое, пи за что не поехал бы, клянусь вам. Персио смотрел па волны. Берег исчез вдали, и «Малькольм» скользил по безмятежно спокойному океану, по его синим с металлическим отливом волнам с почти черными крутыми боками. Только две чайки провожали пароход, упрямо примостившись па мачте. – Какие прожорливые эти птицы, – сказал Пушок. – Готовы гвозди глотать. Люблю смотреть, как они пикируют, когда завидят какую-нибудь рыбешку. Бедные рыбки, они их пронзают клювом. А как вы думаете, мы увидим во время нашего путешествия дельфинов? – Дельфинов? Возможно. – Вот Эмилио рассказывал, что они с парохода все время видели стаи дельфинов и этих самых летающих рыб… А мы… – Да вы не огорчайтесь, – любезно сказал Персио. – Путешествие только началось, правда с морской болезни и этой новости… Но в дальнейшем вам все очень понравится. – Мне-то и так нравится. Тут обязательно чему-нибудь научишься, правильно? Как в армии. Вот где была собачья жизнь: жратва ни к черту, а на учения гоняют… Я вот помню, однажды дали нам варево, так в нем самым вкусным оказалась муха… Зато со временем научаешься пришивать себе пуговицы и уминать любую пакость. Так, должно быть, и здесь, правильно? – Думаю, что да, – согласился Персио, с интересом наблюдая за работой финских матросов, подводивших к бассейну шланг. Изумительно зеленая вода наполняла брезентовый резервуар, или по крайней мере так утверждал Хорхе, забравшийся на деревянный брус в надежде первым броситься в воду. Немного пришедшие в себя после морской болезни, дамы приблизились к бассейну, чтобы оценить проделанную работу и занять стратегические позиции, перед тем как соберутся все купальщики. Паулу им пришлось ждать недолго, она медленно спустилась по трапу, чтобы все присутствующие могли внимательно и досконально рассмотреть ее красное бикини. Следом шествовал Фелипе, п нелепых плавках, с банным полотенцем на плече. Возглавляемые Хорхе, который радостным воплем возвестил о том, что вода отличная, они спустились в бассейн и немного поплескались в его весьма скромных пределах. Паула научила Хорхе окунаться с головой, зажав нос, а Фелипе, все еще хмурый, но уже не в состоянии противиться блаженству купания и радостным крикам, забрался на брус и приготовился нырять, вызвав у дам возгласы страха и предостережения. Вскоре к ним присоединились Нелли и Пушок, продолжавший отпускать по поводу бассейна презрительно-критические замечания. Обтянутая как кольчугой купальником, со странными голубыми и бордовыми ромбами, Нелли поинтересовалась у Фелипе, почему не купается Веба, на что Фелипе отвечал, что у сестрицы, наверное очередной припадок, который и мешает ей прийти на палубу. – У нее бывают припадки? – в замешательстве спросила Нелли. – Припадки романтизма, – отвечал Фелипе, морща нос – Она у нас тронутая, бедняга. – О, вы меня пугаете! Ваша сестра такая славная, бедняжка. – Вы ее еще не знаете. Как вам нравится наше путешествие? – спросил Фелипе у Пушка. – И какая только голова его придумала? Если повстречаю, обязательно все начистоту выложу, уж поверьте. – Да что там говорить, – сказал Пушок, стараясь незаметно высморкаться двумя пальцами. – Ну и корыто, мама миа. И всего-то три-четыре человека, а уже как сардины в банке. Нелли, иди сюда, научу тебя плавать под водой. Да не трусь, глупышка, давай научу, а то ты смахиваешь на Эстер Уильяме Финны укрепили широкую горизонтальную доску на одном из краев бассейна, и Паула уселась на ней позагорать. Фелипе нырнул еще раз, отфыркнулся, как это делают спортсмены на состязаниях, и вскарабкался рядом с Паулой. – Ваш… Рауль не придет купаться? – Мой… Откуда я знаю, – насмешливо сказала Паула. – Наверное, все еще плетет заговор со своими вновь испеченными друзьями, отчего вся каюта провоняет табаком. Вас, кажется, там не было. Фелипе посмотрел на нее искоса. Нет, он там не был, после обеда он любит поваляться в постели с книжкой. А, и что же он читал? Ну, теперь он читает помер «Селексьона». Превосходное чтение для юноши. Да, неплохое, в сокращенном виде там печатают самые знаменитые произведения. – В сокращенном виде, – проговорила Паула, смотря на волны. – Конечно, так намного удобней. Конечно, – ответил Фелипе, все более уверяясь, что говорят не то. – При современной жизни совсем пет времени читать длинные романы. – Но вас не очень-то интересуют книги, – сказала Паула, оставляя шутливый тон и смотря на него с симпатией. Было что-тo трогательное в Фелипе: он был слишком юн, и все остальное тоже слишком – красив, глуп, несуразен. Когда он молчал, в нем ощущалась некая гармония: выражение лица соответствовало возрасту, руки с обкусанными ногтями висели по бокам с восхитительным безразличием. Но когда он заговаривал, когда начинал привирать (а говорить в шестнадцать лет – это значит привирать), все его очарование рушилось, оставалась лишь глупая претензия на значительность, тоже трогательная, но и раздражающая, – некое мутное зеркало, в котором Паула вновь видела свои школьные годы, первые шаги к свободе, ничтожный финал того, что обещало быть прекрасным. Ей стало жалко Фелипе, захотелось погладить его по голове и сказать что-нибудь такое, что придало бы ему уверенности. Он объяснял ей, что читать он действительно любит, а вот учиться… Как? А разве мало приходится читать во время учебы? Конечно, немало, но ведь это учебники да конспекты. Разве их можно сравнить с романами Сомерсета Моэма или Эрико Вериссимо. Само собой, он не похож па некоторых своих товарищей, которые только и корпят над книжками. В первую очередь надо жить. Жить? Как жить? Ну, в общем, жить, ходить всюду, видеть разные вещи, путешествовать, как, например, сейчас, узнавать людей… Учитель Перальта вечно твердит им, что самое важное – это опыт. – Ах, опыт, – сказала Паула. – Конечно, это великое дело. А ваш учитель Лопес тоже говорит вам об опыте? – Нет, что вы. Но если бы он захотел… Он свой в доску, но не из тех, что кичатся этим. С Лопесом мы здорово развлекаемся. Он строгий, это точно, но, когда доволен ребятами, может пол-урока болтать с ними о воскресных матчах. – Да что вы, – сказала Паула. – Ясно, Лопес свой парень. Его на кривой не объедешь, как Перальту. – Кто бы мог подумать, – сказала Паула. – Чистая правда. А вы думали он как Черный Кот? – Черный Кот? – Ну да, Стоячий Воротничок. А-а, другой ваш учитель. – Да, Сумелли. – Нет, я итого не думала, – сказала Паула. – Да, конечно, – сказал Фелипе. – Кто станет сравнивать. Лопес свой парень, все ребята так считают. Даже я иногда учу его уроки, честное слово. Я с удовольствием стал бы его другом, но, конечно… – Здесь у вас будет такая возможность, – сказала Паула. – Есть несколько человек, с которыми стоит завести знакомство. Медрано, например. – Точно, но он отличается от Лопеса. А также от вашего… Рауля. – Фелипе опустил голову, и капелька воды скатилась по его носу. – Все они очень симпатичные, – сказал он смущенно, – хотя, правда, намного старше меня. Даже Рауль, а ведь он очень молодой. – Нет, не такой уж он молодой, – сказала Паула. – Порой он становится отвратительно старым, ибо слишком много познал и страшно устает от того, что ваш учитель Перальта называет опытом. Иногда, напротив, он выглядит слишком молодым и делает самые несусветные глупости. – Она заметила смятение в глазах Фелипе и замолчала. «Кажется, я становлюсь на путь сводничества, – подумала она весело. – Пускай сами спеваются. Бедняжка Нелли походит па актрису из немого кино, а па ее женихе купальный халат висит, как па вешалке… И почему эти двое не бреют волосы под мышками?» Словно это было самым естественным делом на свете, Медрано наклонился над коробкой, выбрал револьвер и положил его в задний карман брюк, предварительно проверив, заряжен ли он и исправно ли работает– барабан. Лопес собирался поступить точно так же, однако, вспомнив о Лусио, остановился. Лусио протянул руку и тут же отдернул, покачав головой. – Чем дальше, тем я все меньше понимаю, – сказал он, – для чего это нам? – Ну и ire берите, – сказал Лопес, отбросив всякую вежливость. Он взял второй револьвер и протянул его Раулю, который смотрел па него с задорной улыбкой. – Я скроен по-старинке, – сказал Лопес. – Мне никогда не нравились автоматы, в них что-то злодейское. Возможно, ковбойские фильмы и привили мне любовь к револьверу. Я, че, воспитывался еще до гангстерских картин. Помните Уильяма Харта?… Как странно, сегодня будто день воспоминаний. Сначала пираты, теперь вот ковбои. С вашего разрешения возьму эту кoробку с патронами себе. Паула постучала два раза и вошла, вежливо намекнув, чтобы они освободили каюту, так как ей надо надеть купальный костюм. Она с любопытством посмотрела па жестяную коробку, которую только что закрыл Рауль, по ничего не сказала. Все вышли в коридор; Медрано с Лопесом отправились по своим каютам прятать оружие; оба чувствовали себя крайне неловко с оттопыренными карманами, где, кроме оружия, лежали еще ко робки с патронами. Рауль предложил встретиться через четверть часа в баре и снова ушел к себе. Паула, напевавшая в ванной, слышала, как он открыл ящик шкафа. – Что означает этот арсенал? – Ах, так ты заметила, что это ne marrons glacés [58] – сказал Рауль. – Я что-то не помню, чтобы ты брал с собой эту коробку. – Нет, это военный трофей. Пока еще трофей холодной войны. – И вы намерены вступить в бой с дурными людьми? – Не раньше, дорогая, чем истощим дипломатические ресурсы. Излишне, конечно, говорить это, но я был бы тебе весьма признателен, если ты не станешь упоминать про наши военные приготовления в присутствии дам и Детей. Вероятней всего, мы потом над этим посмеемся и сохраним это оружие как воспоминание о путешествии на «Малькольме». Но в настоящее время мы очень хотим попасть на корму, любым способом, – Mon triste coeur bave а la poupe, mon coeur couvert de caporal [59], – проворковала Паула, появляясь в бикини. Рауль восхищенно свистнул. – Можно подумать, что ты впервые видишь меня в пляжном наряде, – сказала Паула, смотрясь в зеркало шкафа. – А ты не переоденешься? – Попозже, сейчас нам предстоит начать выступление против глицидов. Какие восхитительные ножки прихватила ты в это путешествие. – Да, мне об этом уже говорили. Если я гожусь тебе в натурщицы, можешь рисовать меня сколько хочешь. Но я думаю, ты уже выбрал себе другую модель. – Спрячь, пожалуйста, свои ядовитые стрелы, – сказал Рауль. – На тебя еще не подействовал йодистый морской воздух? Во всяком случае, меня, Паула, оставь в покое. – Хорошо, sweet prince [60]. До скорой встречи. – Она отворила дверь и, обернувшись, добавила: – Только не делай глупостей. Меня не касается, что вы задумали, но вы трое единственные, с кем можно общаться на борту: Если вам повредят… Ты позволишь мне быть твоей патронессой? – Безусловно, особенно если ты будешь посылать мне шоколад и журналы. Я тебе уже говорил, что ты бесподобна в этом купальном костюме? Да, говорил. Ты наверняка подымешь настроение у двух финнов и одного из моих приятелей. – Кто-то упоминал об ядовитых стрелах… – сказала Паула. Она снова вошла в каюту. – Скажи откровенно, ты поверил в сказку о тифе? Нет, конечно. Но если не верить в это, тогда еще хуже, тогда вообще ничего не понятно. – Я уже пережил в детстве нечто подобное, когда вздумал стать атеистом, – сказал Рауль. – Тут-то и начались трудности. Предположим, что выдумка с тифом прикрывает какую-то темную сделку, может, они везут свиней в Пунта-Аренас или бандонеоны в Токио, вещи, как известно, весьма неприглядные на вид. У меня масса таких предположений, одно страшнее другого. – А если на корме ничего нет? Если это только самоуправство капитана Смита? – Мы все так и думаем, дорогая. Например, я, когда стащил эту коробку. И повторяю, будет куда хуже, если на корме ничего нет. Я просто жажду увидеть там компанию лилипутов, ящики с лимбургским сыром или, на худой конец, палубу, кишащую крысами. Безжалостно поправ надежды сеньора Трехо и доктора Рестелли, ожидавших, что Медрано оживит их затухающий разговор, он подошел к Клаудии, которая предпочитала кофе в баре играм на палубе. Спросив пива, он вкратце рассказал о принятом ими решении, ни словом не упомянув о жестяной коробке. Медрано с трудом удавалось сохранить серьезность; у него было такое чувство, будто он сочиняет какую-то историю, однако достаточно правдоподобную, чтобы рассказчик и слушатели не чувствовали себя неловко. Пока он излагал доводы, побуждавшие их пробиться на корму, он чувствовал себя едва ли не солидарным с противоположным лагерем, словно, забравшись на самую верхушку мачты, мог правильно оценить игру. – Если хоть немного подумать, все это выглядит нелепо. Наверное, следовало бы попросить Хорхе возглавить нас; тогда осуществились бы его замыслы, очевидно куда более реальные, чем наши. – Кто знает, – сказала Клаудиа. – Хорхе тоже чувствует, будто происходит что-то странное. Недавно он сказал мне: «Мы как в зоологическом саду, только зрители не мы». Я прекрасно поняла его, потому что меня самое не оставляет подобное чувство. И все же правильно ли мы поступаем, решившись на бунт? Я говорю это не из пустого страха, а из боязни разрушить некую стену, вместе с которой рухнет и декорация этой комедии. – Комедии… Да, возможно. Но я скорее воспринимаю это как своеобразную игру с противоположным лагерем. В полдень они сделали ход и теперь, пустив часы, ожидают, когда мы ответим. Они играют белыми и… – Вернемся к понятию игры. Я полагаю, что она составляет часть современной концепции жизни, лишенной иллюзий и трансцендентности. Ты соглашаешься быть добрым слоном или доброй ладьей, ходить по диагонали или рокироваться, лишь бы спасти короля. Впрочем, «Малькольм», по-моему, не слишком отличается от Буэнос-Айреса, по крайней мере от моей жизни в Буэнос-Айресе. С каждым днем она становится все более функциональной и безликой. С каждым днем все больше электроприборов в кухне и книг в личной библиотеке. – Для того чтобы ваша домашняя жизнь походила на здешнюю, в ней должно быть чуточку таинственности. – Она и есть, и зовут ее Хорхе. Что еще может быть таинственней, чем настоящее, лишенное и тени настоящего, абсолютное будущее. Нечто утраченное с самого начала, чем я руковожу, чему помогаю и что одухотворяю, словно оно вечно будет моим. Подумать только, какая-то девчонка уведет его от меня через несколько лет, какая-то девчонка, которая сейчас читает детские приключения или учится вышивать крестом… – Кажется, вы говорите это без грусти. – Нет, грусть слишком ощутима, слишком явственна и реальна. Я смотрю на Хорхе как бы с двух точек зрения: с сегодняшней, когда он делает меня безгранично счастливой, и с другой, удаленной во времени, когда на софе будет сидеть старуха, одна в пустом доме. Медрано молча кивнул. При дневном свете яснее обозначились мелкие морщинки вокруг глаз Клаудии, однако выражение усталости на ее лице не выглядело столь нарочитым, как у подруги Рауля Косты. Это был итог, дорогая цена жизни, па-лет легкого пепла. Ему правился спокойный голос Клаудии, ее манера произносить «я» не напыщенно, но звучно, так что ему хотелось опять услышать это слово, которого он ждал с затаенным наслаждением. – Вы чересчур здраво рассуждаете, – сказал он. – А это стоит очень дорого. Сколько женщин живет настоящим, не думая, что в один прекрасный день они потеряют сыновей. Сыновей и еще очень многое в придачу, как я, как все. У краев шахматной доски растет гора съеденных пешек и коней, а жить – это значит пристально следить за фигурами, находящимися в игре. – Да, верно, и создавать ненадежное спокойствие с помощью уже готовых суррогатов. Искусства, например, или путешествий… Однако и с помощью этих средств можно обрести необычное счастье, подобие фальшивой устойчивости, которая радует и удовлетворяет многих, даже незаурядных людей. Но я… Не знаю, особенно в последние годы… Я не чувствую себя довольной, когда довольна, радость причиняет мне боль, и одному богу известно, способна ли я вообще радоваться. – По правде говоря, со мной такого еще не случалось, – сказал Медрано задумчиво, – но мне кажется, я могу это понять. Это вроде ложки алоэ в бочке меда. Кстати, если я когда-либо и замечал вкус алоэ, то он лишь усиливал для меня сладость меда. – Персио способен доказать, что мед в иных случаях может быть одной из самых горьких разновидностей алоэ. Но, не забираясь в гиперкосмос, как он любит выражаться, я полагаю, что мое беспокойство в последнее время… О, в нем нет ничего интересного либо метафизического, это как бы слабый знак… Без всяких видимых причин я становлюсь раздражительной и удивляюсь сама себе. Но отсутствие причин не успокаивает меня, а, скорее, тревожит, я, знаете ли, очень верю в свою интуицию. – И это путешествие своего рода защита против беспокойства? – Ну, слово «защита» звучит слишком торжественно. Угроза нападения не настолько сильна; к счастью, меня минула обычная судьба аргентинок, которые имеют детей. Я не поддалась соблазну создать то, что называют домашним очагом, и, возможно, большая часть вины за разрушение этого очага лежит на мне. Мой муж никогда не хотел понять, почему я не радуюсь новой модели холодильника или возможности провести отпуск в Мар-дель-Плата. Я не должна была выходить замуж, вот и все, однако были причины, чтобы поступить так, и среди них желание моих родителей, их трогательная вера в меня… Они скончались, и теперь я свободна, могу быть самой собой. – Вы не производите впечатления так называемой эмансипированной женщины, – сказал Медрано. – Ни даже бунтарки, в том значении, какое вкладывают в это слово буржуа. И слава богу, вы не из высокородной семьи, не состоите в Клубе матерей. Любопытно, я никак не найду вам определения и, кажется, не сожалею об этом. Образцовая супруга и мать… – Я знаю, мужчины в панике отступают от слишком образцовых женщин, – сказала Клаудиа. – Но это только до женитьбы. – Если образцовая женщина – это та, у которой обед готов в четверть первого, пепел стряхивают только в пепельницу, а по субботним вечерам обязательный поход в «Гран Рекс» [61], мое отступление было бы столь же поспешным, как до, так и после супружества, вернее, до супружества дело бы и не дошло. Однако не подумайте, что я приверженец богемы. У меня есть особый гвоздик, на который я вешаю галстуки. Здесь скрыт более глубокий смысл, я подозреваю, что., образцовая женщина ничего не представляет собой как женщина. Мать Гракхов знаменита только благодаря своим детям, всемирная история была бы еще печальней, если бы все знаменитые женщины походили на мать Гракхов. Вы приводите меня в замешательство своим спокойствием и уравновешенностью, которая совсем не вяжется с тем, что вы мне сказали. И поверьте, к счастью, ибо чрезмерная уравновешенность обычно превращается в самую обычную скуку, особенно во время путешествия в Японию. – О, Япония. С каким скепсисом вы это говорите. – Я думаю, вы тоже не очень верите, что попадете туда. Скажите правду, если сейчас уместен такой вопрос: почему вы сели на «Малькольм»? Клаудиа взглянула на свои руки и задумалась. – Не так давно я говорила с одним человеком, – сказала она. – С одним человеком, отчаявшимся в жизни и считающим ее лишь жалкой отсрочкой, которую можно прервать в любой момент. Этому человеку я кажусь воплощением силы и здравомыслия, он всецело доверяет мне и поверяет все свои тайны. Мне бы не хотелось, чтобы он узнал о том, что я вам скажу, ибо две слабости могут дать при сложении страшную силу и привести к катастрофе. Знайте, я очень похожу на этого человека; мне кажется, что я достигла такого предела, когда самые реальные вещи начинают терять смысл, расплываться, отступать. Мне кажется… кажется, что я все еще влюблена в Леона. – А-а. – И в то же время я не могу выносить его, меня выводит из себя даже звук его голоса, когда он приходит навещать Хорхе и играет с ним. Можно попять такое? Можно любить человека, в присутствии которого минута кажется часом? – Откуда мне знать, – резко сказал Медрано. – Moи заботы много проще. Откуда мне знать, можно так любить или нет. Клаудиа взглянула на него и отвела глаза. Она хорошо знала этот угрюмый тон, каким обычно говорят мужчины, раздраженные женскими капризами и не желающие их понимать и тем более вникать в них. «Он сочтет меня истеричкой, как все, – без сожаления подумала она. – Возможно, он и прав, не стоило говорить ему обо всем этом». Она попросила у него сигарету и подождала, когда он поднесет зажигалку. – Вся эта болтовня бесполезна, – сказала она. – Когда я начала читать романы, а случилось это в раннем детстве, я сразу же почувствовала, что диалоги персонажей почти всегда до смешного нелепы. И по очень простой причине. Из-за самого незначительного обстоятельства они вообще могли бы не состояться. Например, я могла бы сидеть в своей каюте, а вы решили бы прогуляться по палубе, вместо того чтобы зайти выпить пива. К чему придавать столько значения разговору, который происходит в результате самой нелепой случайности? – Хуже всего то, – сказал Медрано, – что такой взгляд можно распространить на любое явление жизни, даже на любовь, которая до сих пор представлялась мне наиболее серьезным и роковым явлением. Принять вашу точку зрения – значить опошлить само существование, низвергнуть его в пропасть абсурда. – А почему бы и нет, – сказала Клаудиа. – Персио сказал бы, что то, что мы называем абсурдом, есть наше невежество. Медрано поднялся при виде Лопеса и Рауля, входивших в бар, они только что повстречались у трапа. Клаудиа принялась листать какой-то журнал, а молодые люди, не без труда уняв разговорный зуд сеньора Трехо и доктора Рестелли, отозвали бармена к краю стойки. Лопес взял на себя руководство операцией, и бармен оказался более сговорчивым, чем они предполагали. Корма? Дело в том, что телефон в данный момент не работает, и метрдотель лично поддерживает связь с офицерами. Да, метрдотелю сделана прививка, и, возможно, его подвергают санитарной обработке после возвращения оттуда, если, конечно, он попадает в опасную зону, а не общается с больными на расстоянии. Но это, разумеется, только его предположения. – Кроме того, – неожиданно добавил бармен, – с завтрашнего дня будет работать парикмахерская с девяти до двенадцати. – Хорошо, но сейчас нам хотелось бы послать телеграмму в Буэнос-Айрес. – Но ведь штурман сказал… Штурман сказал, сеньоры. Как же вы хотите, чтобы я? Я совсем недавно работаю на этом судне, – плаксиво добавил он. – Я сел в Сантосе две недели назад. – Оставим вашу биографию, – сказал Рауль. – Вы просто покажете нам путь, по которому можно попасть на корму, или по крайней мере отведете нас к какому-нибудь начальству. – Я очень сожалею, сеньоры, но мне дан приказ… Я тут новенький, – Увидев выражение лиц Медрано и Лопеса, он судорожно проглотил слюну. – Все, что я могу сделать для вас, – это показать туда дорогу, но двери заперты, и… – Я знаю дорогу, которая не ведет никуда, – сказал Рауль. – Давайте, поглядим, она ли это. Вытерев руки (кстати сказать, совершенно сухие) v кухонным полотенцем с эмблемой «Маджента стар», бармен неохотно покинул стойку и пошел впереди всех к трапу. Он остановился у двери напротив каюты доктора Рестелли и открыл ее ключом. Они увидели очень простую и опрятную каюту, в которой красовалась огромная фотография Виктора-Эммануила III и карнавальный колпак, висевший на вешалке. Бармен пригласил всех войти, изобразив на лице услужливую мину, и тут же запер за собой дверь. Рядом с койкой в кедровой панели была едва заметная дверца. – Моя каюта, – сказал бармен, обводя вокруг пухлой рукой. – У метрдотеля другая, по левому борту. Вы на самом деле?… Да, ключ подходит, по я предупреждаю, что нельзя… Штурман сказал… – Открывайте сейчас же, приятель, – приказал Лопес, – и возвращайтесь подавать пиво жаждущим старичкам. И совсем не обязательно, чтобы вы рассказывали им об этом. – О нет, я ничего не скажу. Ключ повернулся два раза, и дверца медленно отворилась. «Разными путями сходят здесь в геенну огненную, – подумал Рауль. – Как бы все это не кончилось встречей с татуированным великаном Хароном со змеями на руках…» Он последовал за остальными по сумрачному коридору. «Бедняга Фелипе, должно быть, грызет кулаки со злости. Но он слишком юн для таких дел…» Рауль почувствовал, что кривит душой, что только извращенное удовольствие заставило его лишить Фелипе радости участвовать в таком приключении. «Мы поручим ему что-нибудь другое в порядке компенсации», – подумал он, испытывая легкие угрызения совести. Они остановились, дойдя до поворота. Перед ними было три двери, одна приоткрытая. Медрано распахнул ее настежь, и они увидели склад с пустыми ящиками, досками и мотками проволоки. Кладовая не сообщалась ни с каким другим помещением. И только тут Рауль вдруг сообразил, что Лусио не присоединился к ним в баре. Из двух других дверей одна была заперта, а вторая вела в коридор, освещенный лучше, чем тот, по которому они пришли. Три топора с выкрашенными красной краской топорищами висели на стенах, и коридор упирался в дверь, на которой значилось: GED ОТТАМА и более мелкими буквами П. Пиккфорд. Они вошли в довольно просторное помещение, заставленное железными шкафами и трехногими табуретами. При виде их какой-то человек изумленно поднялся и отступил на шаг. Лопес безуспешно попытался заговорить с ним по-испански. Затем по-французски. Рауль, вздохнув, задал ему вопрос по-английски. – А-а, пассажиры, – сказал человек в синих брюках и красной рубахе с короткими рукавами. – Здесь нельзя ходить. – Простите за вторжение, – сказал Рауль. – Мы ищем радиорубку. У нас очень срочное дело. – Здесь нельзя пройти. Вам надо… – оп быстро взглянул на дверь слева. Медрано оказался там на секунду раньше. – Sorry [62], – сказал он, сунув руки в карманы брюк и дружески улыбаясь. – Понимаете, нам надо пройти. Сделайте вид, что вы нас не заметили. Тяжело дыша, матрос отступил, чуть не столкнувшись с Лопесом. Они прошли и закрыли за собой дверь. Дело начинало принимать интересный оборот. «Малькольм», казалось, состоял из одних коридоров, и от этого у Лопеса даже возникло что-то вроде боязни замкнутого пространства. Они дошли до первого поворота, не увидев ни одной двери, как вдруг услышали звонок, похожий на сигнал тревоги. Он звенел секунд пять подряд, чуть не оглушив их. – Ну, теперь заварится каша, – сказал Лопес, все более возбуждаясь. – Чего доброго, сейчас сбегутся эти сучьи финны. Пройдя поворот, они увидели приотворенную дверь, и Рауль невольно подумал, что на пароходе явно хромает дисциплина. Когда Лопес толкнул дверь, раздалось злобное мяуканье. Белый кот оскорбленно выпрямился и стал лизать лапу. В помещении опять было пусто, зато имелось сразу три двери: две запертые и одна, открывшаяся с большим трудом. Рауль, задержавшийся, чтобы погладить кота, который оказался кошкой, почувствовал запах затхлости, отхожего места. «Но мы ведь не очень низко спустились, – подумал он. – Должно быть, на уровне кормовой палубы или чуть пониже». Голубые глаза белой кошки следили за ним с бессмысленным упорством, и Рауль наклонился, чтобы погладить ее еще раз, прежде чем присоединиться к остальным. Вдали прозвенел звонок. Медрано и Лопес поджидали Рауля в кладовой, где были свалены коробки из-под бисквитов с английскими и немецкими названиями. – Мне бы не хотелось ошибиться, – сказал Рауль, – но, кажется, мы снова вернулись почти на то же самое место, откуда начали свой поход. За этой дверью… – он увидел щеколду и отодвинул ее. – К несчастью, так оно и есть. Это была одна из двух запертых дверей, которые они видели в конце коридора, когда отправлялись на поиски. Запах гнили и темнота неприятно подействовали на них. Никому не хотелось снова разыскивать типа в красной рубахе. – Теперь единственное, чего нам не хватает, – это встретиться с минотавром, – сказал Рауль. Он потрогал другую запертую дверь, заглянул в третью, которая вела в кладовую с пустыми ящиками. Вдали послышалось мяуканье белой кошки. Пожав плечами, они снова отправились на поиски двери с надписью GED ОТТАМА. Человек по-прежнему сидел на том же месте, однако чувствовалось, что он успел подготовиться к новой встрече. – Sоrry, здесь нельзя пройти на капитанский мостик. Радиорубка находится наверху. – Ценная информация, – сказал Рауль: познания в английском языке определили его руководящую роль на данном этапе. – А как же пройти в радиорубку? – По верху, по коридору до… Ах да, двери везде задраены. – А вы не смогли бы провести нас с другой стороны? Нам необходимо переговорить с каким-нибудь офицером, раз уж капитан болен. Человек с удивлением посмотрел на Рауля. «Теперь он скажет, что ничего не знал о болезни капитана», – подумал Медрано, вдруг почувствовав непреодолимое желание вернуться в бар и выпить коньяку. Но человек лишь обескураженно поджал губы. – Мне приказано присматривать за этим местом, – сказал он. – Если я понадоблюсь наверху, меня позовут. Очень жаль, но сопровождать вас я не могу. – Ну раз вы не хотите пойти с нами, может, откроете двери? – Но, сеньор, ведь у меня нет ключей. Я же сказал вам, мое место здесь. Рауль посовещался с друзьями. Всем троим потолок показался еще ниже, а запах гнили еще более гнетущим. Кивнув головой человеку в красной рубахе, они молча повернули назад и до самого бара не произнесли ни слова. Там они заказали себе коньяку. Чудесное солнце светило в иллюминаторы, отражаясь в сверкающей синеве океана. Смакуя первый глоток, Медрано с сожалением подумал о времени, потерянном в недрах парохода. «Разыгрываю из себя Иону, чтобы в конце концов надо мной все стали смеяться», – подумал он. Ему хотелось поболтать с Клаудией, пройтись по палубе, завалиться в постель, чтобы почитать, покурить. «В самом деле, зачем мы все это принимаем всерьез?» Лопес и Рауль смотрели на океан, и у обоих было такое выражение на лицах, словно они только что выбрались на поверхность после долгого пребывания в душном колодце или в кинотеатре или оторвались от книги, которую нельзя бросить, не дочитав до конца. XXVII К вечеру солнечный диск стал медно-красным, подул свежий ветер, который напугал купальщиков и обратил в бегство дам, уже вполне оправившихся после морской болезни. Сеньор Трехо и доктор Рестелли подробно обсудили положение на пароходе в пришли к заключению, что все складывается удовлетворительно, лишь бы с кормы не проник тиф. Дон Гало придерживался аналогичного мнения, и, возможно, его оптимизм объяснялся тем, что три новоиспеченных друга – они уже успели достаточно сблизиться – расположились на стульях в самом конце носовой палубы, там, где воздух никак не мог быть зараженным. Когда сеньор Трехо спустился к себе в каюту, чтобы взять темные очки, он застал там Фелипе, который принимал душ, перед тем как снова натянуть свои blue-jeans. Подозревая, что он может кое-что выведать у сына о странном поведении молодых людей (от него не укрылся их заговорщический вид и внезапное исчезновение из бара), сеньор Трехо ласково расспросил его и почти сразу же узнал о вылазке в глубь парохода. Хитрый сеньор Трехо не стал донимать сына отцовскими наставлениями и запретами и, оставив его красоваться перед зеркалом, вернулся на палубу и поведал об услышанном своим новым друзьям. Вот почему, когда полчаса спустя к ним со скучающим видом приблизился Лопес, его встретили весьма сдержанно и дали понять, что на пароходе, как и в любом другом месте, следует придерживаться демократических принципов и что только чрезмерная горячность молодых людей в какой-то мере может служить им некоторым оправданием и прочее, и прочее. Всматриваясь в четкую линию горизонта, Лопес не моргнув глазом выслушал кисло-сладкое нравоучение доктора Рестелли, которого он слишком уважал, чтобы не послать его ipso facto [63] к черту. Лопес объяснил, что они ограничились лишь небольшой разведывательной прогулкой, ибо ситуация на пароходе ничуть не прояснилась после разговора со штурманом, и что, хотя их попытка провалилась, именно это еще больше убедило их в том, что страшная эпидемия тифа – совершенный вымысел. Дон Гало, нахохлившись, точно бойцовый петух, на которого он часто походил, заявил, что только в самых разнузданных умах могут зародиться сомнения в столь ясных и четких разъяснениях штурмана. Затем он поспешил заметить, что, если Лопес со своими друзьями будет и впредь чинить помехи командованию судна и насаждать неповиновение на борту, последствия для всех пассажиров могут оказаться самыми плачевными, что и заставляет его высказать свое неудовольствие. Почти так же думал и сеньор Трехо, однако, не будучи коротко знаком с Лопесом (и чувствуя себя здесь в некотором роде чужаком), он ограничился лишь замечанием, что все пассажиры должны выступать едино, как добрые друзья, советуясь с остальными, прежде чем предпринимать какие-либо шаги, способные повлиять на их общее положение. – Послушайте, – сказал Лопес, – мы не узнали ничего нового, устали как черти и в довершение всего упустили возможность поплескаться в бассейне. Может, хоть это вас немного утешит, – добавил он со смехом. Было глупо затевать спор со стариками, когда предзакатные сумерки приглашали к тишине и покою. Он сделал несколько шагов и замер у форштевня, смотря на игру пенистых красновато-фиолетовых волн. Вечер был безмятежно спокойным и ясным, легкий бриз словно ласкал палубы «Малькольма». Вдалеке, по левому борту, виднелся плюмаж дыма. Лопес с безразличием вспомнил свой дом – дом этот принадлежал сестре и ее мужу, а он имел там лишь несколько комнат; в этот час Рут обычно вносила плетеные кресла в крытый патио, днем их выставляли в сад; Гомара беседовал о политике со своим коллегой Карпио, который исповедовал расплывчатый коммунизм, почерпнутый у китайских поэтов, переведенных сначала на английский, а уж потом на испанский язык издательством «Лаутаро», дети Рут печально дожидались, когда им позволят пойти искупаться. Все это было вчера, все это происходит сегодня там, вдалеке, за этим пурпурно-серебристым горизонтом. «Словно совсем в другом мире», – подумал он, хотя, возможно, через неделю, когда настоящее утратит новизну, воспоминания обретут силу. Вот уже пятнадцать лет, как он живет у Рут, и десять – как преподает. Пятнадцать и десять лет и всего один день в море, рыжеволосая девушка (впрочем, рыжие волосы тут ни при чем), и в миг перечеркнут важный период его жизни, целая треть его жизни стала забытым сновидением. Может, Паула сейчас в баре, а может, в своей каюте вместе с Раулем; в этот час, когда за бортом спускается ночь, так чудесно предаваться любви. Предаваться любви в каюте, которая слегка покачивается, где каждая вещь, каждый запах и каждый луч означают твою удаленность, твою полнейшую свободу. Конечно, они занимаются любовью, не станет же он верить ее сомнительным намекам на какую-то особую независимость. Мужчина не отправится в путешествие с такой красивой женщиной, чтобы толковать с ней о бессмертии крабов. Пусть она пока весело подшучивает над ним, он позволит ей немного поиграть, но потом… «Ямайка Джон, – с раздражением подумал он, – Нет, не стану я выступать в роли Кристофера Доуна ради тебя, красотка». Хорошо бы запустить руки в эти рыжие волосы, почувствовать, как они текут, словно кровь. «Я что-то много думаю о крови, – сказал он про себя, смотря на алый закат. – Сенакериб Эдемский, вот я кто. Л вдруг она еще в баре?» А он здесь зря теряет время… Повернувшись, он быстро зашагал к трапу. Беба Трехо, сидевшая на ступеньках, подвинулась, пропуская его. – Прекрасный вечер, – сказал Лопес, еще не составивший мнения о ней. – А вас не укачивает? – Меня? Да что вы! – возразила Беба. – Я даже но принимала таблеток. Меня никогда не укачивает. – Вот это мне нравится, – сказал Лопес, исчерпав тему разговора. Беба ожидала совсем другого, ей хотелось, чтобы Лопес остановился немножко поболтать с ней. Помахав на прощание рукой, он удалился, и когда Беба убедилась, что он ее не видит, показала ему язык. Конечно, он дурак, но не такой противный, как Медрано. Больше всех ей нравился Рауль, но до сих пор – какое безобразие – Фелипе и остальные не отпускали его от себя пи па минуту. Он немного походил на Уильяма Холдена, нет, скорее, на Жерара Филипа. Нет, и не на Жерара Филипа. Такой изящный в своих рубашках «фантази» и с трубкой. Эта женщина недостойна такого парня, как он. Эта женщина сидела за стойкой бара, попивая коктейль с джином. – Как ваши походы? Уже приготовили черный флаг и абордажные топоры? – К чему? – сказал Лопес. – Нам, скорее, нужна ацетиленовая горелка, чтобы разрезать задраенные двери Стоуна, и словарь на шести языках в придачу, чтобы объясняться с глицидами. А разве Рауль вам не рассказывал? – Я его не видела. Расскажите вы. Лопес рассказал все по порядку, слегка подтрунивая над собой и не щадя двух своих спутников. Рассказал он и о благоразумном поведении старичков, и оба одобрительно улыбнулись. Бармен готовил коктейль с джином. В баре сидел один лишь Атилио Пресутти, потягивая пиво и читая «Ла Канчу». Чем занималась Паула весь вечер? Купалась в невероятном бассейне, смотрела на горизонт и читала Франсуазу Саган. Лопес обратил внимание, что она держит в руках тетрадь в зеленой обложке. Да, иногда она делает заметки или пишет что-нибудь. А что именно? Ну, разные там стихи. – Вы не хотите говорить об этом, словно это какой-то грех, – сказал Лопес взволнованно. – Что творится с аргентинскими поэтами, чего они стыдятся? У меня есть два друга поэта, один из них очень хороший, и оба поступают, как вы: тетрадка в кармане и таинственный вид персонажа Грэма Грина, за которым гонится Скотланд-Ярд. – О, это не должно никого интересовать, – сказала Паула. – Мы пишем для себя и еще для столь узкого круга, что статистика им вправе пренебречь. Вы же знаете, что сейчас значение той или иной вещи определяется с помощью статистики, таблиц и всего прочего. – Это неправильно, – сказал Лопес. – Если поэт занимает такую позицию, в первую очередь страдает его поэзия. – Но если никто ее не читает, Ямайка Джон. Друзья, конечно, исполняют свой долг, но лишь порой поэзия находит читателя, для которого она призыв или призвание. Это уже немало, этого уже достаточно, чтобы творить дальше. Что касается вас, то не утруждайте себя просьбами показать мои писания. Возможно, в один прекрасный день я сама это сделаю. Не кажется ли вам, что так будет лучше? – Да, – сказал Лопес, – если, конечно, этот день наступит. – В какой-то степени это будет зависеть от нас обоих. Сейчас я настроена оптимистично, но разве мы можем знать, что нам принесет завтрашний день, как сказала бы сеньора Трехо. Вы видели физиономию сеньоры Трехо? – Потрясающая дама, – сказал Лопес, не имевший ни малейшего желания говорить о сеньоре Трехо. – Она очень похожа на рисунки Медрано, не нашего друга, а художника. Я только что перекинулся несколькими фразами с ее юной дочерью, которая дожидается прихода ночи на ступеньках трапа. Этой девице здесь будет скучно. – Здесь и в любом другом месте. Не заставляйте меня вспоминать, какой я была в пятнадцать лет, как часами гляделась в зеркало… сгорала от любопытства, верила в вымыслы и в вымышленные ужасы и наслаждения. Вам нравятся романы Росамонд Леман? – Да, иногда, – ответил Лопес – Но куда больше нравитесь вы, ваш голос, ваши глаза. Не смейтесь, ваши глаза предо мною, в том нет сомнения. Весь день я думал о цвете ваших волос, даже тогда, когда мы бродили по этим нроклятым коридорам. А на что они похожи, когда мокрые? – На мыльное дерево и на томатный суп. Слоном, на какую-то гадость. А я правда вам нравлюсь, Ямайка Джон? Но доверяйте первому впечатлению. Расспросите Рауля, он меня хорошо знает. Я пользуюсь дурной славой среди своих знакомых, кажется, я немножко la belle dame sans merci [64]. Это явное преувеличенно, но мне действительно вредит чрезмерная жалость к себе я к прочим смертным. Я оставляю милостыню в каждой протянутой руке, и, кажется, это начинает приносить плохие результаты. О, не беспокойтесь, я не стану поверять вам свою жизнь. Сегодня я уже была слишком откровенна с прекрасной, прекрасной и добрейшей Клаудией. Мне очень правится Клаудиа, Ямайка Джон. Признайтесь, вам она тоже правится. – Да, мне нравится Клаудиа, – сказал Ямайка Джон. – Она душится такими чудесными духами, и у нее такой очаровательный мальчуган, и все так прекрасно, и этот коктейль… Давайте выпьем еще, – добавил он, клади свою руку на ее руку, и Паула ее не отдернула. – Мог бы попросить меня подвинуться, – сказала Беба. – Испачкал своими грязными кедами мою юбку. Фелипе просвистал мамбо и выскочил па палубу. Он слишком долго грелся на солнце, сидя на краю бассейна, и теперь у пего горели плечи и спина, пылало все лицо. Но таковы радости путешествия – вечерний ветерок освежил его. Кроме двух старичков, на палубе никого больше не было. Спрятавшись за вентилятор, Фелипе закурил и с издевкой взглянул на Бебу, неподвижно застывшую на ступеньке трапа. Он сделал несколько шагов, облокотился о поручни борта; океан походил… «Океан, словно огромное зеркало ртути», этот педик Фрейлих читал стихи под одобрительную улыбочку училки по литературе. Весь обросший волосами, первый ученик в классе, дерьмовый педик Фрейлих. «Я схожу, сеньора, да, сеньора, я это сделаю. Принести вам цветные мелки, сеньора?» И училки, ясное дело, млеют от этого подлизы и ставят ему одни десятки по всем предметам. Слава богу, учителей ему по удавалось так легко провести, многие из них держали его па отдалении, но он все равно ухитрялся получать у них десятки, зубрил все ночи напролет, приходил на утро с синяками под глазами… По эти синяки были у него не от зубрежки. Дурутти рассказывал, что Фрейлих шлялся по центру с каким-то верзилой, у которого, наверно, было полно монет. Дурутти повстречался с ним однажды в кондитерской на Санта-Фе, и Фрейлих страшно покраснел и сделал вид, что его не узнал… Наверняка этот верзила был любовником Фрейлиха, наверняка… Фелипе прекрасно знал, как делаются такие дела, с того самого праздничного вечера на третьем курсе, когда ставили пьесу и он играл роль мужа. Альфиери в антракте подошел к нему и сказал: «Глянь на Виану, настоящая красотка». Виана учился в третьем «С» и был педиком похлеще Френлиха, из тех, которые на переменах дают себя тискать, щупать, с наслаждением возятся и строят довольные рожи, но все же они хорошие ребята, этого у них не отнимешь, добрые, у них всегда в карманах найдутся американские сигареты, булавки для галстуков. В тот раз Виана играл роль девушки в зеленом; ох и здорово же его загримировали. Вот, наверно, наслаждался, когда его мазали. Раза два он даже осмелился прийти в колледж с подкрашенными ресницами, чем вызвал всеобщее веселье, ему кричали фальцетом, обнимали, щипали, давали коленками под зад. Но в тот вечер Виана был счастлив, и Альфиери, смотря на него, повторял: «Глядите, какая красотка, прямо настоящая Софи Лорен». И это говорил бравый Альфиери, строгий надзиратель с пятого курса. Но стоило кому-нибудь зазеваться, и Альфиери уже обнимал его за плечи и с кривой улыбочкой манерно спрашивал: «Тебе нравятся девочки, малец?» – и, закатив глаза, ждал ответа. А когда Виана жадно высматривал кого-то из-за софитов, Альфиери сказал ему, Фелипе: «Обрати внимание, сейчас увидишь, почему он так волнуется», и тут действительно появился какой-то расфуфыренный коротышка в сером костюме, с шелковым шейным платком и золотыми перстнями. Виана поджидал его с улыбочкой и подбоченясь, точно Софи Лорен, а Альфиери продолжал нашептывать: «Это фабрикант, владелец фабрики роялей. Представляешь, какая у него житуха? А тебе бы не хотелось заполучить побольше бумажек и чтоб тебя катали на машине в Тигре и в Мар-дель-Плата?» Фелипе ничего не ответил, захваченный происходящей сценой: Виана оживленно беседовал с фабрикантом, который, казалось, в чем-то упрекал его. Тогда Виана приподнял юбку и с восхищением посмотрел на свои белые туфли. «Если хочешь, давай пойдем как-нибудь вместе, – сказал Альфиери Фелипе. – Поразвлечемся, я тебя познакомлю с женщинами; они, наверное, тебе уже нужны… а может, тебе больше нравятся мужчины, кто знает», и голос его потонул в шуме молотков, которыми стучали рабочие сцены, и голосов из зала, где собралась публика. Фелипе как бы невзначай освободился от рук Альфиери, легко обнимавших его за плечи, сказав, что ему надо готовиться к следующей сцене. Он до сих пор помнил, как пахло табаком от Альфиери, его прищуренные глаза, безразличное выражение лица, которое не менялось даже в присутствии ректора и преподавателей, Фелипе не знал, что и думать об Альфиери, иногда он казался ему настоящим мужчиной, особенно когда разговаривал во дворе с пятикурсниками, и Фелипе, крадучись, подбирался к ним и подслушивал. Альфиери рассказывал, как он соблазнил замужнюю женщину, описал в подробностях меблированные комнаты, куда они ходили, как она сначала боялась, что узнает муж, который был адвокатом, а потом три часа вертела задом, и он все повторял и повторял это слово, Альфиери хвастался своим молодечеством, тем, что ни на минуту не давал ей уснуть, но не хотел сделать ей ребенка и поэтому принимал меры предосторожности, а от этого одни неудобства. Фелипе не все понял из его рассказа, но про такое не спрашивают, в один прекрасный день сам все узнаешь, и дело с концом. К счастью, Альфиери не был молчальником, он часто показывал им соответствующие картинки в книжках, которые он, Фелипе, не осмеливался купить и тем более держать у себя дома, – эта гнида Беба совала всюду нос и рылась во всех ящиках. Его немного сердило и задевало, что Альфиери не первый приставал к нему. Неужели он похож на педика? Ох, и темное это дело. Об Альфиери, например, тоже по виду ничего не скажешь… И сравнить нельзя с Фрейлихом или Вианой, вот уж кто вылитые педики. Два-три раза он наблюдал за Альфиери во время переменок, когда тот приближался к какому-нибудь мальчишке со второго или третьего курса и приставал к нему с теми же ужимками, и всегда это были ребята крепкие, здоровые, бравые, как он сам. Казалось, Альфиери нравились именно такие, а не потаскушки вроде Вианы или Фрейлиха. С удивлением вспоминал он и тот день, когда они очутились вместе в одном автобусе. Альфиери заплатил за обоих, хотя сделал вид, будто не заметил его в очереди. Когда они уселись на задних сиденьях, Альфиери так непринужденно стал рассказывать ему о своей невесте, о том, что они должны были встретиться вечером того же дня, что она учительница и что они поженятся, как только найдут квартиру. Все это говорилось тихим голосом, почти на ухо, и Фелипе слушал с интересом и вниманием, ведь Альфиери был надзирателем, как ни говори, начальством; и вот после паузы, когда разговор про невесту, казалось, был уже исчерпан, Альфиери вдруг со вздохом добавил: «Да, че, скоро женюсь, но ты не представляешь, как мне нравятся мальчишки»… и снова Фелипе почувствовал желание отодвинуться, отделаться от Альфиери, хотя тот беседовал с ним доверительно, как равный с равным, и, упоминая мальчишек, конечно, не имел в виду таких зрелых мужчин, как Фелипе. Он едва осмеливался украдкой поглядывать на Альфиери и натужно улыбался, словно все, что сообщал Альфиери, было в порядке вещей и он привык к подобным разговорам. С Вианой или Фрейлихом было намного легче: ткнешь под ребра или еще куда, и вся недолга, а Альфиери ведь надзиратель, мужчина за тридцать, и вдобавок еще таскает по меблированным комнатам жен адвокатов. «Наверное, у них что-то не в порядке с железками, вот они и такие», – подумал он, бросая окурок. Когда он заглянул в бар и увидел, как Паула болтает с Лопесом, ему стало завидно. Ну что ж, старик Лопес не теряется и обрабатывает рыжуху, интересно, как на это посмотрит Рауль. Вот будет здорово, если Лопес утащит ее в свою каюту и вернет потом потрепанную, как адвокатскую женушку. Все решалось совершенно просто: расставить сети, поймать, схватить и повалить в постель, а Рауль пусть делает что хочет: или поступает, как настоящий мужчина, или ходит рогатый. Фелипе с удовлетворением обдумывал свою схему, где все было ясно и расставлено по своим местам. Не так, как с Альфиери и его вечной двусмыслицей, когда не знаешь, говорит он всерьез или подразумевает что-то совсем другое… Он заметил Рауля и доктора Рестелли, поднимавшихся на палубу, и повернулся к ним спиной. Не хватает еще, чтобы этот тип с английской трубкой испытывал его терпение. Достаточно того, что он заставил его промаяться весь день. Но все равно, у них ничего не выгорело, он уже знал от отца о провале их затеи. Три здоровых лба не смогли проникнуть на корму и узнать, что там творится. Его вдруг осенило. Не задумываясь, в два прыжка он спрятался за бухтой каната, чтобы Рауль и Рестелли его не заметили. Таким образом он уклонялся от встречи с Раулем и избегал беседы с Черным Котом, которого, наверное, раздражает отсутствие у Фелипе… как это он говорил в классе?., культуры (или, может, воспитания?). А, одинаковая дребедень! Когда Фелипе увидел, что они склонились над бортом, он бросился к трапу. Беба посмотрела на него с безграничной жалостью. – Как маленький ребенок, носится точно угорелый, – проворчала она. – Нас перед людьми позоришь. – Фелипе обернулся на верху трапа и грубо обругал ее. Он забежал в свою каюту, которая располагалась почти рядом с проходом, соединяющим оба коридора, и приник к дверной щелке. Когда оп удостоверился, что кругом никого пет, он вышел и подергал дверь в проходе. Она была по-прежнему открыта, трап словно ожидал его. Именно здесь Рауль впервые заговорил с ним на «ты», и теперь это казалось совершенно невероятным. Когда он закрыл за собой дверь, ого окутала темнота, и ему показалось, что тут стало еще темней, чем днем, это было удивительно – ведь лампа светила так же. Он потоптался немного посреди трапа, прислушиваясь к шуму внизу: тяжело стучали машины, до него доносился запах масла, битума. Здесь они ходили, вели разговор о фильме про корабль смерти, и Рауль сказал, что этот фильм… А потом выразил сожаление, что Фелипе вынужден терпеть присутствие родителей. Ou прекрасно помнил его слова: «Мне было бы очень приятно, если бы ты ехал один». Как будто ему есть дело до того, еду я один или с родными. Дверь слева была открыта, другая, как и раньше, заперта, однако из-за нее доносился какой-то стук. Замерев у двери, Фелипе почувствовал, как что-то потекло по его лицу, и вытер пот рукавом рубахи. Схватив сигарету, он поспешно закурил. Он еще покажет этим трем пройдохам. XXVIII – В прошлом месяце окончила пятый курс консерватории, – сказала сеньора Трехо. – С отличием. Теперь будет концертировать. Донья Росита и донья Пепа нашли это бесподобным. Донья Пепа тоже когда-то хотела, чтобы Нелли выступала в концертах, но разве эту девчонку уломаешь. И способности у нее есть, с детства пела по памяти все танго и прочие песни и целыми часами могла слушать по радио передачи классической музыки. Но как начались занятия, она, что называется, ни в зуб ногой. – Верите ли, сеньора, никак не уломаешь. Если только вам рассказать… Но что поделаешь, не хочет учиться, и все. – Понимаю, сеньора. А вот Беба каждый день сидит по четыре часа за фортепьяно, и, уверяю вас, для нас с мужем это настоящая жертва, ведь от гамм так устаешь, квартира у нас маленькая. Но какая радость, когда наступают экзамены и девочка оканчивает с отличием. Вы ее еще услышите… Возможно, ее попросят что-нибудь исполнить, кажется, в подобных путешествиях артистов приглашают играть. Правда, Беба не взяла с собой ноты, но зато она знает па память «Полонез» и «Лунный свет», она всегда их исполняет… Не подумайте, что я говорю это как мать, но играет она с таким чувством… – Классическую музыку надо уметь исполнять, – сказала донья Росита. – Она не то что нынешняя, один грохот, как эти футуристические выкрутасы, что передают по радио. Я тут же говорю супругу: «А ну-ка, Энсо, выключи скорей эту пакость, у меня от нее голова болит». Я считаю, такую музыку надо запретить. – Нелли говорит, что современная музыка совсем не похожа па прежнюю – на Бетховена и на прочих. – То же самое говорит и Беба, а она знает в этом толк, – сказала сеньора Трехо. – Теперь развелось слишком много футуристов. Мой супруг дважды писал на радио, чтобы они улучшили своп программы, по давно известно, когда столько любимчиков… Как вы себя чувствуете, деточка? Я вижу, вам нехорошо. Нора чувствовала себя вполне прилично, однако замечание сеньоры Трехо смутило ее. Войдя в читальный зал, она столкнулась с дамами и не знала, как ей повернуться и уйти в бар. Пришлось подсесть к ним с улыбкой, точно эта встреча чрезвычайно ее обрадовала. Она подумала, а не появилось ли в ее лице что-нибудь такое, что выдает… Да пет, ничего не могло появиться. – Днем меня немного укачало, – сказала она. – Пустяки, тут же прошло, как только я приняла таблетку драмамина. А вы как себя чувствуете? Дамы, вздыхая, сообщили, что штиль на море позволил им выпить чая с молоком, но если снова поднимется буря, как в полдень… Ах, счастлив тот, кто молод, как она, тогда только и думаешь о развлечениях и не представляешь себе, что такое жизнь. Конечно, когда путешествуешь с таким симпатичным молодым человеком, как Лусио, жизнь представляется в розовом цвете. Она осчастливила его, бедняжка. Ну и отлично. Никогда не знаешь, что станется потом, а пока есть здоровье… – Вы, наверное, совсем недавно вышли замуж, да? – сказала сеньора Трехо, внимательно ее рассматривая. – Да, сеньора, – ответила Нора. Она чувствовала, что вот-вот покраснеет, и не знала, как избежать этого; три дамы продолжали смотреть на нее с приторными улыбочками, сложив пухлые ручки на округлых животах. «Да, сеньора». Она решила притвориться: сильно закашлялась, закрыла лицо руками, и дамы тут же полюбопытствовали, не простудилась ли она, а донья Попа посоветовала ей сделать растирание. Нора почувствовала всю фальшь этих вопросов и свое бессилие перед ними. «Плевать на то, что о нас будут думать, мы все равно скоро поженимся, – не раз повторял Лусио. – Это лучшее доказательство твоего доверия ко мне, и потом надо бороться с буржуазными предрассудками»… Но она никак не могла с ними бороться, особенно в такие минуты. «Да, сеньора, совсем недавно». Донья Росита объясняла, что сырость ей очень вредна и что, если бы не служба мужа, она давно бы попросила его уехать с Исла Масьель. – У меня ломит все тело, как от ревматизма, – сообщила она сеньоре Трехо, не спускавшей глаз с Норы, – и никто не может меня вылечить. У каких только врачей я ни бывала, ко мне приходил сам Панталеон, знаменитый исцелитель, и все напрасно. А все это от сырости, представьте, она очень вредна для костей, внутри образуется какой-то налет, и, сколько бы вы ни пили пургена и настоя из печеночного гриба, ничего не помогает… Нора, воспользовавшись паузой, поднялась и посмотрела на ручные часики, словно у нее было неотложное свидание. Донья Пепа и сеньора Трехо переглянулись с понимающей улыбкой. Они понимали, они все понимали… Идите, деточка, вас ждут. Сеньора Трехо немного сожалела, что Нора ушла; она, сразу видно, женщина ее круга, не чета этим бедным сеньорам, добреньким, но таким простушкам, намного ниже ее по положению… Сеньора Трехо начинала подозревать, что у нее в этом путешествии не будет достойного общества, и это беспокоило и огорчало ее. Мать этого карапуза болтала только с мужчинами, сразу видно, какая-то артистка или писательница, ее не интересовали женские темы, она все время курила и разговаривала о непонятных вещах с Медрано и Лопесом. Другая – рыжая девица – была совсем ей несимпатична и, кроме того, слишком молода, чтобы разбираться в жизни и обсуждать серьезные вопросы; вдобавок, она только и думала, как бы покрасоваться в своем неприличном бикини и пофлиртовать с кем угодно, даже с ее Фелипе. Надо будет поговорить об этом с мужем. Не то, чего доброго, Фелипе попадет в лапы этой вамп. Но она тут же вспомнила выражение глаз сеньора Трехо, когда Паула разлеглась загорать на палубе. Нет, не о таком путешествии она мечтала. Нора отворила дверь в каюту. Она не ожидала увидеть там Лусио, полагая, что он вышел на палубу. Он сидел на краю постели, уставившись в одну точку. – О чем ты задумался? Лусио ни о чем не думал, но нахмурил брови, словно его оторвали от глубоких размышлений. Улыбнувшись, он знаком пригласил ее сесть рядом. Нора печально вздохнула. Нет, у нее все в порядке. Да, она была в баре, болтала с дамами. Ну, обо всем понемногу. Она не разомкнула губ, когда Лусио взял ее лицо обеими руками и поцеловал. – Тебе что, нездоровится, крошка? Наверное, устала… – Он замолчал, боясь, что она поймет это как намек. А почему бы, черт возьми, и не устать. Безусловно, это так же утомляет, как любое другое физическое упражнение. Он тоже немного утомился, но, конечно, не от этого… Перед тем как предаться бездумью, он вспомнил сцену в каюте Рауля: она оставила у него неприятный осадок, теперь ему хотелось, чтобы случилось что-нибудь и он смог бы проявить себя, принять участие в деле, от которого только что отстранился. Нет, все же он поступил правильно. Глупо выдумывать таинственные истории и раздавать огнестрельное оружие. К чему с самого начала портить путешествие? Весь день он горел желанием поговорить с кем-нибудь из них, особенно с Медрано, которого он немного знал до этого и который казался ему самым уравновешенным. Сказать ему, что они полностью могут рассчитывать на него, если дело примет дурной оборот (что мало вероятно), но что ему совсем не нравится самому искать осложнений и лезть на рожон. Ну что за безумцы, разве не лучше сыграть в покер или хотя бы в труко [65]. Снова вздохнув, Нора встала и взяла щетку из своего несессера. – Нет, я не устала, я чувствую себя прекрасно, – сказала она. – Не знаю, может, просто первый день путешествия… Как-никак, перемена… – Да, тебе нужно как следует выспаться. – Конечно. Она принялась медленно расчесывать волосы. Лусио смотрел на нее и думал: «Теперь я всегда буду видеть, как она причесывается». – Откуда можно отправить письмо в Буэнос-Айрес? – Не знаю, думаю, из Пунта-Аренаса. Кажется, там мы сделаем остановку. Ты, что, будешь писать домой? – Да, конечно. Представляешь, как они там беспокоятся… Как я ни уверяла, что отправляюсь в путешествие… Знаешь, матери всегда такое напридумают. Лучше я напишу сестре, а она уж все объяснит маме. – Надеюсь, ты напишешь, что поехала со мной. – Да, – ответила Нора. – Все равно они это знают. Одну меня ни за что б не отпустили. – Вот обрадуется твоя мамаша. – В конце концов, она должна когда-нибудь это узнать. Меня больше беспокоит отец… Он такой чувствительный, мне не хотелось бы огорчать его. – Ну вот, опять огорчения, – сказал Лусио. – А какого черта он должен огорчаться? Ты поехала со мной, мы с тобой поженимся, и порядок. К чему столько разговоров об огорчениях? Подумаешь, какая трагедия! – Я просто так сказала. Папа такой добрый… – Меня мутит от всех этих сантиментов, – сказал Лусио кисло. – Все шишки на мою голову. Я нарушил покой вашего очага, я лишил сна твоих разлюбезных родителей. – Ну пожалуйста, Лусио, не надо, – сказала Нора. – Ты тут ни при чем. Я сама на это решилась. – Да, но они как раз этого и не учитывают. В их глазах я всегда буду Дон-Жуаном, который испортил ужин и игру в лото, черт побери! Нора ничего не ответила. Свет на секунду померк. Лусио открыл иллюминатор, потом медленно прошелся по каюте, заложив руки за спину. Наконец приблизился к Норе и поцеловал ее в шею. – Вечно из-за тебя я говорю какие-то глупости. Я знаю, все уладится, но не пойму, что сегодня со мной творится, все вижу как-то… В самом деле, у нас не было другого выхода, раз мы собрались пожениться. Или ехать вместе, или твоя мамаша устроила бы нам грандиозный скандал. Первое лучше. – И все же мы могли бы пожениться раньше, – сказала Нора прерывающимся голосом. – Раньше? Когда? Вчера? Зачем? – Это я так сказала. Лусио вздохнул и снова уселся на край постели. – Ах да, я совсем забыл, что сеньорита – добрая католичка, – сказал он. – Конечно, мы могли бы пожениться и вчера, но это было бы глупо. Только для того, чтобы у меня в кармане пиджака лежало удостоверение, и все. Ты же знаешь, что я не собираюсь венчаться в церкви ни теперь, ни потом. Гражданским браком – когда хочешь, но избавь меня от этих черных ворон. Я тоже помню о своем старике, дорогая, хотя он давно умер. И если ты социалист, это тоже к чему-то обязывает. – Ладно, Лусио. Я никогда не просила тебя венчаться в церкви. Я только говорила… – Ты говорила то же, что и все. Девушки страшно боятся, что их сразу же бросят, как только с ними переснят. Да не смотри на меня так. Мы ведь с тобой спали, верно? Не стоя же этим занимались, – он закрыл глаза, чувствуя себя несчастным, оплеванным. – Не заставляй меня говорить грубости, крошка. Подумай, я тебе верю и не хочу, чтобы все пошло прахом, чтобы ты оказалась, как все… Помнишь, я как-то рассказывал тебе о Марии Эстер. Я не хочу, чтобы ты была, как она, потому что тогда… Нора должна была понять, что тогда он бросит ее, как Марию Эстер. Она все прекрасно поняла, но ничего не ответила. Перед ней, как застывшая улыбающаяся маска, стояло лицо сеньоры Трехо. А Лусио говорил и говорил, все больше возбуждаясь, и она начинала понимать, что горячится он не из-за их разговора, а из-за чего-то другого, что произошло раньше. Она убрала щетку в несессер и, сев рядом с Лусио, положила голову ему на плечо и нежно потерлась. Лусио что-то пробурчал, но уже удовлетворенно. Постепенно лица их сблизились, губы соединились. Лусио ласково гладил ее по спине, Нора держала руки па коленях и улыбалась. Он резко привлек ее к себе, обхватив за талию, и стал осторожно опрокидывать на постель. Смеясь, она упиралась. Лицо Лусио наклонилось так близко, что Нора едва различила его глаз, переносье. – Глупышка, маленькая глупышка. Хитруля моя. Она чувствовала, как его рука скользит по ее телу. И с каким-то радостным удивлением подумала, что уже почти не испытывает страха перед Лусио. Решиться на это ей было еще нелегко, но страха она уже не испытывала. Венчаться в церкви… Она сопротивлялась, прятала пылающее от стыда лицо, но его ласки несли с собой избавление, пробуждали страсть, перед которой рушились все запреты. Пет, так нехорошо, нехорошо. Нет, Лусио, нет, так не надо. Всхлипнув, она закрыла глаза. А в это время Хорхе сыграл е4, и Персио после долгого раздумья ответил Ке7. Безжалостный Хорхе обрушил Фа1, и Персио мог ответить только Kpg4. Когда белые внезапно пошли Фg5, черные дрогнули и растерялись («Нептун, я погибаю», – подумал Персио), но удачно отступили g6. После короткой паузы Хорхе, торжествующе хмыкнув, сделал выпад Фg4 и с издевкой посмотрел на Персио. Когда последовал ответ Ке4, Хорхе ничего не оставалось, как двинуть Фс5 и объявить мат на двадцать пятом ходу. – Бедный Персио, – великодушно сказал Хорхе. – Ты в самом начале зевнул, и потом ничто не могло спасти тебя от поражения. – Знаменательно, – сказал доктор Рестелли, который присутствовал с начала шахматной партии. – Защита Нимцовича весьма знаменательна. Хорхе посмотрел на него исподлобья, а Персио стал поспешно собирать фигуры. Вдали раздались приглушенные удары гонга. – Этот ребенок выдающийся игрок, – сказал доктор Рестелли. – И я в меру моих скромных возможностей с величайшим удовольствием сыграл бы с вами, сеньор Персио, когда вам будет угодно. – Будьте осторожны с Персио, – предупредил его Хорхе. – Он почти всегда проигрывает, но это еще ничего не значит. Зажав в зубах сигарету, он рывком открыл дверь. В первое мгновение ему показалось, что там было два матроса, но неясный предмет в глубине помещения оказался парусиновым плащом, висевшим на вешалке. Толстобрюхий матрос колотил по ремню деревянным молотком. Голубая змея, вытатуированная на его руке, ритмично двигалась вверх и вниз. Не прекращая стучать (и какого черта этот медведь колотил по ремню?), он смотрел на Фелипе, который затворил за собой дверь и в свою очередь уставился на матроса, не вынимая изо рта сигареты и рук из карманов своих джинсов. Так они испытующе смотрели друг на друга некоторое время. Змея подскочила в последний раз, раздался глухой удар молотка о ремень (не иначе матрос размягчает его, чтобы перетянуть свои огромный живот), и затем опустилась, замерев у края столешницы. – Привет, – сказал Фелипе. Дым от сигареты ел глаза, и, поспешно вынув ее изо рта, он чихнул. На миг все вокруг стало мутно-расплывчатым из-за выступивших слез. Дерьмовые сигареты, и когда только он научится курить их, не вынимая изо рта. Матрос продолжал смотреть на Фелипе с ухмылкой на толстых губах. Казалось, его забавляло, что Фелипе плачет от сигаретного дыма. Медленно, с почти женской аккуратностью он стал свертывать ремень; его огромные лапищи двигались, точно мохнатые пауки. – Hasdala, – сказал матрос. – Привет, – несмело повторил Фелипе, с которого уже слетела вся решимость. Он сделал шаг вперед и посмотрел на инструменты, лежавшие на рабочем столе. – Вы всегда здесь… занимаетесь этим? – Sa, – ответил матрос, связывая свой ремень с другим, более тонким. – Присаживайся, если хочешь. – Спасибо, – поблагодарил Фелипе, отмечая про себя, что матрос говорит с ним по-испански гораздо вразумительнее, чем днем. – Вы финны? – спросил он, пытаясь завязать разговор. – Финны? С какой стати финны? У нас тут всякой твари по паре, но финнов нет. Свет двух ламп, прикрепленных к плоскому потолку, резко бил в глаза. Сидя на краю скамьи, Фелипе чувствовал себя очень неловко, не зная, что сказать, а матрос еще старательней продолжал связывать ремни. Затем принялся убирать шила, плоскогубцы, кусачки. То и дело поднимая глаза, он смотрел на Фелипе, который чувствовал, как сигарета между его пальцами все уменьшается. – Ты же знаешь, что нельзя приходить сюда, в это место, – сказал матрос. – Ты плохо делаешь, что приходишь. – Ха, подумаешь, – ответил Фелипе. – А может, мне захотелось спуститься сюда, чтобы немного поболтать с вами… Там у нас, знаете, какая скучища. – Может быть, но ты не должен приходить сюда. Теперь-то, раз пришел, оставайся. Орфа не будет долго, и никто ничего не узнает. – Еще лучше, – сказал Фелипе, не слишком понимая, какая опасность в том, что кто-то про него узнает. Осмелев, он прислонил скамейку к стене, чтобы можно было опереться спиной, и, закинув ногу за ногу, глубоко затянулся. Ему начинало нравиться это приключение и хотелось его продолжить. – Откровенно говоря, я пришел потолковать с вами, – сказал он. («Какого черта этот матрос мне тыкает, а я никак?…») – К чему вы развели такую таинственность? – Никакой таинственности нет, – сказал матрос. – А почему тогда пас не пускают на корму? – Мне так приказали, и я исполняю. А зачем тебе туда ходить? Там ничего нет. – Хочется посмотреть, – сказал Фелипе. – Там ты ничего не увидишь, парень. Посиди здесь, раз уж пришел. Отсюда не пройдешь. – Не пройду? А вот эта дверь? – Если сунешься в эту дверь, – с улыбкой сказал матрос, – я проломлю тебе башку, как кокосовый орех. А у тебя красивая башка, не хотелось бы ломать ее, как кокосовый орех. Он говорил медленно, выбирая слова. Фелипе сразу почувствовал, что матрос не шутит и что ему лучше оставаться на месте. В то же время ему нравилось, как держится матрос, как он улыбался, когда говорил, что проломит ему череп. Он достал пачку сигарет и предложил закурить. Матрос покачал головой. – Это табак для женщин, – сказал он. – Вот покуришь моего, морского табачку, тогда узнаешь. Татуированная змея исчезла в одном из карманов и возвратилась с кисетом из черной материи и книжечкой папиросной бумаги. Фелипе отрицательно мотнул головой, но матрос оторвал листок бумаги и протянул ему, а затем оторвал другой для себя. – Я тебе покажу, и ты поймешь. Будешь делать, как я, присмотрись и делай так же. Вот так насыпается… – мохнатые пауки ловко скрутили кусочек папиросной бумаги, потом матрос провел рукой у рта, словно играя на губной гармошке, и в его пальцах оказалась настоящая сигарета. – Гляди, это просто. Нет, не так, так уронишь. Ладно, кури эту, а я сделаю себе другую. Сунув сигарету в рот, Фелипе почувствовал влагу чужой слюны и чуть было не сплюнул. Матрос смотрел на него, смотрел упорно и улыбался. Затем принялся свертывать себе сигарету; достал огромную почерневшую зажигалку. Клубы густого едкого дыма обволокли Фелипе, и он кивнул, благодаря за огонек. – Ты не очень затягивайся, – сказал матрос. – Для тебя он немного крепковат. Сейчас узнаешь, как он хорош с ромом. Из жестяной коробки, стоявшей под столом, он достал бутылку и три оловянных стаканчика. Голубая змея наполнила два стаканчика и один из них передала Фелипе. Матрос подсел к нему на скамью и поднял стаканчик. – Here's to you [66], парень. Смотри, не пей все сразу. – Хм, очень хороший, – сказал Фелипе. – Наверняка с Антильских островов. – Конечно. Значит, тебе нравится и мой ром и мой табак? А как тебя зовут, парень? – Трехо. – Трехо, да. Но это же не имя, это фамилия. – Конечно, фамилия. Меня зовут Фелипе. – Фелипе. Хорошо. А сколько тебе лет, парень? – Восемнадцать, – соврал Фелипе, пряча рот в стаканчике. – А вас как зовут? – Боб, – ответил матрос – Можешь называть меня Бобом, хотя на самом деле у меня другое имя, но оно мне не нравится. – Все равно, скажите. Я же сказал вам свое настоящее. – О, тебе оно тоже покажется очень некрасивым. Представь себе, что меня зовут Рэдклифф или как-нибудь в этом роде, и тебе сразу не понравится. Лучше Боб, парень. Here's to yon. – Prosit, – сказал Фелипе, и они снова выпили. – А здесь, правда, здорово. – Конечно. – А у вас много работы? – Да, хватает. Тебе больше не стоит пить, парень. – Почему? – спросил Фелипе, хорохорясь. – Вот еще, не пить, когда я только во вкус вхожу. Вы вот лучше скажите, Боб… Отменный табачок и ром тоже… С какой стати я не должен его пить? Матрос отобрал у Фелипе стаканчик и поставил его на стол. – Ты славный парень, по тебе ведь надо возвращаться наверх, а если ты выпьешь лишнее, все сразу заметят. – Я могу сколько угодно пить в баре. – Хм, у тамошнего бармена таким не разживешься, – пошутил Боб. – Да и твоя мамаша, наверное, где-то неподалеку прогуливается… – Казалось, ему доставляло удовольствие видеть глаза Фелипе, краску стыда, вдруг залившую его лицо. – Ладно, парень, будем друзьями. Боб и Фелипе – друзья. – Ладно, – сумрачно согласился Фелипе. – Сменим пластинку, и дело с концом. А эта дверь? – Забудь об этой двери, Фелипе, и не сердись, – ласково сказал матрос – Когда придешь опять? – А зачем мне опять приходить? – Ну, чтоб покурить, выпить со мной рома и поболтать в моей каюте, – сказал Боб. – Там нам никто не помешает. А сюда в любую минуту может прийти Орф. – А где ваша каюта? – спросил Фелипе, прищуривая глаза. – Вон там, – указал Боб на запертую дверь. – Коридорчик ведет прямо ко мне в каюту, а она как раз у самого люка на корму. XXIX – Звук гонга оторвал его от романа Мигеля Анхеля Астуриаса, и Медрано, захлопнув книгу и потянувшись в постели, спросил себя, стоит ли ему идти ужинать. Свет в изголовье приглашал продолжать чтение, тем более что ему нравились «Маисовые люди». В какой-то степени книга позволяла на время уйти от окружающей действительности, как бы вновь возвратиться в привычную атмосферу кабинета в Буэнос-Айресе, где он начал ее читать. Словно он перенес сюда свой дом, по его не вдохновляла мысль укрыться ex professo [67] за романом и забыть о том, что, как это ни абсурдно, в ящике комода на расстоянии вытянутой руки лежит «смит-вессон» тридцать восьмого калибра. Этот револьвер как бы олицетворял для него иной мир: «Малькольм», его пассажиров, дневную неразбериху. Приятное покачивание, скупое мужественное убранство каюты были дополнительными союзниками книги. Лишь что-нибудь из ряда вон выходящее – галопом скачущий по коридору конь или запах ладана – могло бы заставить его подняться с кровати. «Мне слишком хорошо и приятно, чтобы беспокоиться», – подумал он, вспоминая выражение лиц Лопеса и Рауля, когда они возвратились после неудачной дневной вылазки. Возможно, Лусио и прав, глупо играть в детективов. Но доводы Лусио не убеждали; для него сейчас самым важным была жена. Всех, в том числе и самого Медрано, страшно раздражала эта дешевая таинственность, эти нагромождения лжи. Однако еще более возмущала мысль, когда он с трудом отрывался от книги, что, не будь у них всех этих удобств, они бы действовали энергичней и решительней и давно покончили бы со своими сомнениями. Капуанская нега и прочее. Только более строгая, на скандинавский лад, в отделке из кедра и ясеня всех тонов и оттенков. Вероятно, Лопес и Рауль предложат новый план действий, а может, он сделает это сам, когда ему наскучит сидеть в баре, но любой их шаг так и останется игрой, нелепым притязанием. Наверное, куда благоразумней последовать примеру Персио и Хорхе, попросить шахматные доски и приятно провести время. А что корма? В конце концов, корма и есть корма. И слово-то какое дурацкое, напоминает о пище для скота. Корма. Идиотизм. Он достал темный костюм и галстук, который подарила ему Беттина. Читая «Маисовых людей», он несколько раз вспоминал о ней, Беттине не нравился поэтический стиль Астуриаса, аллитерации и нарочито таинственный слог. До сих пор его нисколько не тревожили воспоминания о Беттине: слишком он был занят посадкой на пароход и мелкими неурядицами, чтобы думать о недавнем прошлом. Нет ничего лучше «Малькольма» и его пассажиров. Да здравствует корма-кормушка, Астуриас-болтушка (он рассмеялся, подыскивая еще рифмы: игрушка, мушка). Буэнос-Айрес мог подождать. У него еще будет достаточно времени, чтобы вспоминать о Беттине – о ней самой, о связанной с ней проблеме. Да, это была проблема, и ему придется проанализировать ее, как он любит: в темноте, в постели, заложив руки за голову. Так или иначе эти колебания (читать Астуриаса или идти ужинать; а если ужинать, то надевать ли галстук, подаренный Беттиной, ergo сама Беттина, ergo [68], докука) воспринимались как предварительное завершение анализа. А может, это все от качки, от прокуренного воздуха в каюте. Не впервые он уходил от женщины, а одна ушла от него (чтобы выйти замуж в Бразилии). Нелепо, но корма парохода и Беттина представлялись ему сейчас чем-то похожими друг на друга. Надо будет спросить у Клаудии, что она думает по этому поводу. Ну нет, с какой стати он станет обращаться к третейскому суду, да еще по вопросам долга. Разумеется, он не обязан рассказывать Клаудии о Беттине. Обычная болтовня во время путешествия: поговорили, и все. Корма и Беттина, как глупо, но у него почему-то сосало под ложечкой. Подумаешь, Беттина, да она, наверное, уже развила бурную деятельность, чтобы не потерять вечер в «Эмбасси» 2. И все же она поплакала. Медрано раздраженно дернул галстук. У него никак не выходил узел, этот галстук всегда сопротивлялся. Уж такова психология галстуков. Ему припомнился роман, в котором обезумевший лакей кромсает ножницами все галстуки хозяина. Комната, заваленная обрезками галстуков, настоящее галстучное побоище. Он выбрал другой галстук, скромного серого цвета, из которого легко получался прекрасный узел. Наверняка она плакала, все женщины плачут и по менее значительному по [69]воду. Он представил, как она открывает ящики комода, достает фотографии, жалуется по телефону своим подружкам. Все было предусмотрено заранее, все так и должно было случиться. Точно так же, наверное, поступала и Клаудиа, когда разошлась с Левбаумом, да и все женщины. «Все, все», – повторял он, словно желая обобщить этот жалкий случай в Буэнос-Айресе, добавить еще одну каплю в море. «Но, в конце концов, это трусость», – услышал он внутренний голос и ие понял, что было трусостью – эта капля в море или сам по себе разрыв с Беттиной. Ну что ж, чуть больше или чуть меньше поплачут в этом жестоком мире… Да, но быть причиной слез. Все это не имеет никакого значения, Беттина наверняка уже разгуливает по Санта-Фе и делает прическу у Марселы. Какое ему дело до Беттины; и при чем здесь Беттина, сама Беттина, и запрет проходить на корму, тиф 224. А тут еще эта сосущая боль под ложечкой, и все же он улыбался, когда открыл дверь и вышел в коридор, проведя рукой по волосам, улыбался, как человек, совершающий приятное открытие, стоящий на пороге этого открытия, явственно различающий свою цель и довольный своими достижениями. Он обещал себе снова вернуться к этому вопросу, посвятить начало ночи более подробным размышлениям. Возможно, Беттина тут совсем пи при чем, просто Клаудиа слишком много рассказывала ему о себе, рассказывала без улыбки о том, что все еще влюблена в Леона Левбаума. Но какое дело ему до всего этого, хотя Клаудиа наверняка тоже плачет по ночам, вспоминая о Леоне. Он оставил Пушка объяснять доктору Рестелли, почему «Бока юниоре» но могла не проиграть на чемпионате, и решил пойти к себе переодеться. Предвкушая удовольствие, он представил, какие туалеты увидит этим вечером в столовой; вероятно, бедняга Атилио явится без пиджака, и метрдотель скорчит рожу, какая бывает у прислуги, когда она со смешанным чувством радости и возмущения наблюдает за падением хозяйских нравов. Но вдруг, словно что-то толкнуло его. вернулся и вступил в общин разговор. Укротив спортивные страсти Пушка, нашедшего в докторе Рестелли умеренного, но стойкого защитника «Феррокариль Оэсте», Рауль, словно невзначай, заметил, что пора готовиться к ужину. – Вообще-то слишком жарко, чтобы одеваться, – сказал он, – однако будем уважать морские традиции. – Как так одеваться? – недоуменно спросил Пушок. – Я хочу сказать, что следует повязать галстук и надеть пиджак, – сказал Рауль. – И сделать все это, конечно, только ради дам. Он оставил Пушка погруженным в размышления и поднялся по трапу. Рауль не был уверен, что поступил правильно: но последнее время он вообще ставил под сомнение почти все свои поступки. Если Атилио появится в столовой в полосатой майке, его дело, метрдотель или кто-нибудь из пассажиров осе равно дадут ему понять, что это неприлично, и бедному малому придется худо, если только он не пошлет всех к черту. «Я действую из чисто эстетических соображений, – снова подумал Рауль насмешливо, – но стараюсь оправдать их с социальной точки зрения. Меня раздражает все, что выбивается из ритма, все, что вносит беспорядок. Майка этого несчастного малого испортила бы мне potage Hublet aux asperges [70]. A освещение в столовой весьма неважное…» Уже взявшись за ручку двери, он посмотрел в сторону прохода, соединяющего два коридора. Фелипе внезапно остановился, чуть не потеряв равновесие. Он был явно смущен и, казалось, не узнал Рауля. – Привет, – сказал Рауль. – Что-то я не видел тебя весь день. – Дело в том… Вот идиот, перепутал коридоры. Моя каюта в другой стороне, – сказал Фелипе, медленно поворачиваясь. Свет упал ему в лицо. – Похоже, ты перегрелся на солнце, – сказал Рауль. – Ха, ничего подобного, – ответил Фелипе. стараясь говорить сердитым тоном, но это плохо ему удавалось. – В клубе я всегда торчу в бассейне. – Но в твоем клубе воздух не такой, как в открытом море. Ты хорошо себя чувствуешь? Рауль подошел к Фелипе и дружески заглянул ему в лицо. «И чего он ко мне приценился», – подумал Фелипе, но ему было приятно, что Рауль снова ласково заговорил с ним после того, как поступил с ним так некрасиво. Он утвердительно кивнул и снова повернулся к переходу, но Рауль не хотел его отпускать. – Я уверен, у тебя нет никакого средства от ожогов, разве у твоей мамы… Зайди на минутку, я тебе кое-что дам, помажешься перед сном. – Не беспокойтесь, – сказал Фелипе, прислонясь плечом к переборке, – кажется, у Бебы есть саполан или какая-то другая гадость. – Все равно возьми, – настаивал Рауль, отступая, чтобы отворить дверь своей каюты. Он увидел, что Паулы не было, но она оставила свет зажженным. – У меня для тебя есть еще кое-что. Зайди на минутку. Фелипе, казалось, решил остаться в дверях. Рауль, роясь в несессере, знаком пригласил его войти. Внезапно он понял, что не знает, как побороть эту враждебность обиженного щенка. «Я сам виноват, – подумал он, копаясь в ящике с носками и носовыми платками. – Как он переживает, боже мой». Выпрямляясь, он снова кивнул Фелипе. Фелипе сделал несколько шагов, и только тут Рауль заметил, что он немного качается. – Я так и подумал, что тебе нехорошо, – сказал Рауль, подвигая ему кресло. Ударом ноги он захлопнул дверь. Потом, понюхав воздух, вдруг расхохотался. – Так, значит, это солнце из бутылки. А я-то думал, ты в самом деле перегрелся… Но что это за табак? И что за вино? От тебя ужасно разит. – Подумаешь! – пробормотал Фелипе, борясь с подступающей тошнотой. – Выпил рюмку и выкурил… что тут такого… – Ну, разумеется, – сказал Рауль. – У меня нет ни малейшего намерения упрекать тебя. Но, знаешь, смесь солнца с таким вином и таким табаком немного опасна. Я мог бы рассказать тебе… Однако рассказывать ему совсем не хотелось, он предпочитал рассматривать Фелипе, который, побледнев, напряженно глядел в сторону иллюминатора. На миг воцарилось молчание, которое показалось Раулю долгим и полным, а Фелипе – водоворотом красных и синих точек, танцующих перед era глазами. – Возьми этот крем, – сказал наконец Рауль, вложив ему в руку тюбик. – У тебя, наверно, вся спина обгорела. Фелипе машинально расстегнул рубашку и оглядел себя. Тошнота проходила, и вместо нее росло злорадное желание промолчать, ничего не сказать о Бобе, о встрече с ним и стакане рома. Ему, только ему принадлежала заслуга в… Фелипе показалось, что губы Рауля чуть дрогнули, и он с удивлением посмотрел на него. Рауль, улыбнувшись, выпрямился. – Думаю, после этого ты будешь спать спокойно. А теперь бери то, что я обещал. Я всегда выполняю обещанное. Фелипе взял трубку дрожащими руками. Никогда еще он не видел такой красивой трубки. Рауль, стоя к нему спиной, доставал что-то из кармана пиджака, висевшего в шкафу. – Английский табак, – сказал он, протягивая ярко раскрашенную коробку. – Не знаю, найдется ли у меня еще одна прочищалка, но можешь взять мою, когда тебе понадобится. Ну, нравится? – Да, конечно, – сказал Фелипе, восхищенно разглядывая подарок. – Но вы не должны были бы дарить мне такую трубку, слишком она хорошая. – Именно поэтому я и дарю, – сказал Рауль. – И чтобы ты скорей простил меня. – Вас… – Видишь ли, я и сам не знаю, почему так поступил. Мне показалось, что ты еще слишком молод, чтобы участвовать в таком деле. А потом я подумал и пожалел. Ты уж извини меня, Фелипе, и давай будем друзьями. Тошнота снова медленно подкатывала к горлу, холодный пот выступил на лбу. Фелипе спрятал трубку и табак в карман и, покачнувшись, с усилием выпрямился. Рауль поддержал его. – Мне… мне надо бы на минутку в туалет… – пробормотал Фелипе. – Да, конечно, – ответил Рауль, поспешно открывая дверь. Затворив дверь, он сделал несколько шагов по каюте. Послышалось журчание воды в умывальнике. Рауль приблизился к двери в ванную и взялся за ручку. «Бедняжка, чего доброго, ударится головой», – подумал он, но понял, что лжет самому себе, и прикусил губу. Если он откроет дверь и увидит его… Нет, – Фелипе никогда не простит ему такого унижения, разве только… «Нет, еще рано, еще рано», его, наверное, тошнит, пусть лучше остается один, только бы не потерял сознания й не ударился. Ничего он не ударится, глупо лгать самому себе, искать предлога. «А трубка ему очень понравилась, – подумал он, снова принимаясь кружить по каюте. – Но теперь ему станет стыдно, что пришлось идти в мой туалет… И от жгучего стыда он меня всего исцарапает, разве только трубка, только трубка…» Буэнос-Айрес был обозначен красной точкой, от которой почти параллельно линии побережья тянулась широкая голубая полоса. Входя в столовую, пассажиры могли оценить четкость географической карты, украшенной эмблемой «Маджента стар», где отмечался путь, пройденный «Малькольмом» за день. Улыбаясь со сдержанной гордостью, бармен признался, что нанесение маршрута парохода на карту входит в его обязанности. – А кто вам сообщает данные? – спросил дон Гало. – Мне их дает старший офицер, – объяснил бармен. – В молодости я был чертежником и в свободные минуты люблю поработать циркулем и угольником. Дон Гало сделал знак шоферу, чтобы тот увез кресло-каталку, и исподлобья оглядел бармена. – А как обстоят дела с тифом? – спросил он в упор. Бармен заморгал. Но тут появилась безупречная фигура метрдотеля. И сладенькая улыбочка обласкала но очереди всех пассажиров. – По-видимому, все идет хорошо, сеньор Порриньо, – сказал метрдотель. – По крайней мере я не получал никаких тревожных известии. Ступай в бар, – сказал он своему подчиненному, заметив его желание поторчать в столовой. – Посмотрим, сеньор Порриньо, как вам понравится для начала potage champenois [71]. Он очень вкусный. Сеньор Трехо с супругой уселись вместе с Бебой, вырядившейся в платье, недостаточно открытое, на ее взгляд. Вошедший следом за ними Рауль подсел к Пауле и Лопесу, которые при его приближении одновременно подняли головы и улыбнулись с отсутствующим видом. Семейство Трехо, пренебрегая изучением меню, принялось обсуждать новость о внезапном недомогании Фелипе. Сеньора Трехо была очень благодарна сеньору Косте, который любезно помог Фелипе, проводил его до каюты и вдобавок послал Бебу предупредить родителей. Фелипе сразу же заснул, но сеньору Трехо не переставала волновать причина этой неожиданной болезни. – Просто перегрелся па солнце, дорогая, – уверял сеньор Трехо. – Весь день проторчал на палубе и теперь похож на вареного рака. Ты не видела, но когда я снимал с него рубаху… Счастье еще, что у этого молодого человека оказался крем, по-видимому очень хороший. – Ты забыл, что от него ужасно разило виски, – заметила Беба, читая меню. – Этот мальчишка делает все, что ему вздумается. – Виски? Не может быть, – сказал сеньор Трехо. – Наверное, выпил где-нибудь пивка, и все. – Тебе надо будет обязательно поговорить с буфетчиком, – сказала сеньора Трехо. – Пусть ему не подают ничего, кроме лимонада и воды. Он еще слишком мал, чтобы распоряжаться собою. – Если вы думаете, что вам удастся его приструнить, то глубоко ошибаетесь, – сказала Беба. – Слишком поздно. Со мной одни строгости, а ему… – Прекрати, пожалуйста. – Ну? Что я говорила? Прими я дорогой подарок от какого-нибудь пассажира, что бы вы сказали? Учинили бы дикий скандал. А вот он может преспокойно делать все, что ему заблагорассудится! Надоело! И почему я не родилась мужчиной… – Подарки? – изумился сеньор Трехо. – Какие еще подарки? – Никакие, – отрезала Беба. – Нет, говори, дочка, говори. Раз начала, говори. В самом деле, Освальдо, я хотела поговорить с тобой о Фелипе. Эта девица, ну эта… в бикини, ты знаешь. – В бикини? – сказал сеньор Трехо. – А-а, эта рыженькая девушка. – Да, эта самая девушка весь день строила глазки нашему малышу, и если ты не заметил, то я мать, у меня на такие вещи чутье, сердце подсказывает. Ты не встревай, Беба, ты еще маленькая и не понимаешь, о чем мы толкуем. Ох эти дети, одно мученье. – Строила глазки Фелипе? – сказала Беба. – Да не смеши меня, мама. Неужели ты думаешь, что такая женщина станет терять время на этого сопляка? («Вот если бы он меня слышал, – подумала Беба, – позеленел бы от злости».) – Да, а какой такой подарок? – внезапно заинтересовавшись, спросил сеньор Трехо. – Трубка, коробка табака и что-то еще, – сказала Беба с безразличным видом, – Наверняка стоит уйму денег. Супруги Трехо понимающе переглянулись, и сеньор Трехо посмотрел в сторону второго столика. Беба исподтишка наблюдала за ними. – Этот сеньор в самом деле очень любезен, – сказала сеньора Трехо. – Ты должен поблагодарить его, Освальдо, и сказать, чтобы он не баловал нашего малыша. Он принял такое живое участие, заметив, что бедняжке неможется. Сеньор Трехо ничего не сказал, но подумал о материнском чутье. Возмущенная Беба считала, что Фелипе непременно должен вернуть подарок. Но тут подали langue jardiniér [72]e. Когда группа Пресутти полунахально, полуробко появилась в столовой, приветливо кивая сидящим за столиками, украдкой поглядывая в зеркало и оживленно переговариваясь громким шепотом (особенно донья Росита и донья Пепа), Пауле вдруг стало нестерпимо смешно, и она посмотрела на Рауля с выражением, которое напомнило ему о ночах, проведенных в фойе столичных театров или в загородных салонах, куда они забирались развлекаться самым непотребным образом за счет поэтесс и добропорядочных сеньоров. Он ожидал от Паулы меткого и колкого замечания, которыми ей так блестяще удавалось определить любую ситуацию. Но Паула ничего не сказала, почувствовав вдруг на себе пристальный взгляд Лопеса; у нее сразу пропало всякое желание каламбурить, хотя острота уже вертелась на языке. Во взгляде Лопеса не было ни печали, ни страстного чувства, скорее, спокойное любопытство, и Паула ощутила, как бы смотря на себя со стороны, что снова становится собой. Она подумала, что в конце концов остается Паулой – притчей во языцех, развратным и злым существом, но взгляд Лопеса словно придавал ей иную форму, лишенную сложности, где софизмы и фривольность были неуместны. Перейти от Лопеса к Раулю с его умным чувственным лицом было все равно, что вернуться из сегодня во вчера, от искушения быть откровенной к соблюдению заведомо ложных внешних приличий. Но если не исчезнет это подобие дружеского осуждения, которое она начинала замечать в глазах Лопеса (бедняга, он даже не подозревал, какую роль играет), путешествие может превратиться в жалкий и ничтожный кошмар. Ей нравился Лопес, нравилось, что его зовут Карлос, ей не было противно прикосновение его рук; правда, он не слишком интересовал ее, обычный портеньо, ничем не отличавшийся от ее многочисленных друзей, скорее воспитанный, чем образованный, скорее восторженный, чем влюбленный. В нем чувствовалась чистота, и это наводило на нее тоску. Эта чистота отнимала всякое желание злорадно поострить, разбирая в подробностях туалеты невесты Атилио Пресутти, и посмеяться над аляповатым пиджаком Пушка. Не то чтобы в его присутствии она не решалась делать язвительные замечания насчет остальных пассажиров, оп сам с легкой усмешкой рассматривал пластмассовое ожерелье доньи Пепы и наблюдал за стараниями Атилио донести ложку до рта. Но в этом было что-то совсем другое, какая-то чистота помыслов. Шутки были просто шутками, а не ядовитым оружием. Да, будет невыносимо скучно, если только Рауль не бросится в контратаку и не восстановит равновесие. Паула превосходно знала, что Рауль быстро учует, чем запахло в воздухе, и, возможно, придет в ярость. Однажды он уже вызволял ее из-под весьма дурного влияния теософа, оказавшегося к тому же превосходным любовником. С дерзким бесстыдством Рауль помог ей за несколько месяцев разрушить хрупкое эзотерическое сооружение, по которому Паула, точно шаман, намеревалась забраться на небо. Бедняга Рауль начнет испытывать ревность, не имеющую ничего общего с обычной резкостью, это будет всего лишь обида человека, переставшего быть хозяином своего времени и ума, – человека, лишившегося– возможности делить с ней каждый миг путешествия сообразно их общему изысканному вкусу. Даже если Рауль сам пустится в какую-нибудь авантюру, он все равно останется подле нее, требуя взаимности. Его ревность, скорее, будет напоминать разочарование и вскоре пройдет совсем, пока Паула не вернется снова (по будет ли па сей раз «снова») с повинной головой, тоскливо-печальным рассказом и доверит ему свое тягостное и безутешное настоящее, чтобы он опять приласкал это капризное и избалованное существо. Так было после ее возвращения от Рубио, после разрыва с Лучо Нейрой и многими другими. Идеальная симметрия царила в их отношениях с Раулем, ибо он тоже не раз приходил к ней с исповедью, тоскливыми рассказами о ночных похождениях на столичных окраинах, залечивал раны, находя утешение в неувядающей студенческой дружбе. Как они были нужны друг другу, на какой горечи была замешана эта дружба, выдержавшая ветер измен, который дул с обеих сторон! Какое дело Карлосу Лопесу до этого столика, до этого парохода, до их безмятежной привычки всюду ходить вместе? Паула внезапно возненавидела его, а он, довольный, счастливый, смотрел и смотрел на нее, словно наивный ребенок, который, улыбаясь, забирается в клетку к тиграм. Но он не такой наивный. Паула знала это наверняка, а если и такой (нет, конечно, не такой), пусть тогда потерпит. Тигр Рауль, тигрица Паула. «Бедняга Ямайка Джон, – подумала она, – хоть бы ты исчез вовремя». – Что случилось с Хорхе? – У него небольшой жар, – сказала Клаудиа. – По-моему, он перегрелся днем на солнце, если только это не ангина. Я его уложила в постель и дала аспирин. Посмотрим, как он проведет ночь. – Аспирин – это ужасно, – сказал Персио. – Я всего два-три раза в жизни принимал его, и он подействовал на меня потрясающе. Полностью нарушается умственная деятельность, выступает пот, словом, очень неприятно. Медрано, поужинавший без всякой охоты, предложил выпить вторую чашку кофе в баре, а Персио ушел на палубу, чтобы понаблюдать за звездами, обещая сначала зайти в каюту, посмотреть, заснул ли Хорхе. Освещение в баре было более приятным, чем в столовой, и кофе горячий. Несколько раз Медрано подумал, не скрывает ли Клаудиа свою тревогу из-за повышенной температуры Хорхе. Ему хотелось узнать это наверняка, чтобы хоть чем-то помочь ей, но Клаудиа больше не упоминала о сыне, и они заговорили о другом. Возвратился Персио. – Он не спит и хочет, чтобы вы пришли к нему, – сказал Персио. – Я уверен, что все это от аспирина. – Не говорите глупости и отправляйтесь изучать свои Плеяды и Малую Медведицу. Вы не хотите пойти со мной, Медрано? Хорхе обрадуется вам. – Да, конечно, – сказал Медрано, чувствуя себя довольным впервые за многие часы. Хорхе встретил их, сидя в кровати с альбомом для рисования, который Медрано пришлось весь просмотреть и оценить каждый рисунок. У Хорхе возбужденно горели глаза, небольшой жар, скорее всего, был вызван перегревом на солнце. Хорхе непременно надо было знать, женат ли Медрано, есть ли у него дети, где он живет, преподаватель ли он, как Лопес, или архитектор, как Рауль. Он сказал, что задремал, но проснулся от кошмара, ему привиделись глициды. Да, теперь ему тоже немного хотелось спать и пить. Клаудиа напоила его и заслонила ночник листом бумаги. – Мы посидим здесь в креслах, пока ты не уснешь. Мы не оставим тебя одного. – А я не боюсь, – сказал Хорхе. – Правда, когда я сплю, я совсем беззащитен. – Побей их как следует, этих глицидов, – предложил Медрано, наклоняясь и целуя Хорхе в лоб. – Завтра мы с тобой обо всем поговорим, а сейчас спи. Через несколько минут Хорхе со вздохом потянулся и лег лицом к стене Клаудиа выключила свет в изголовье, оставив зажженной только лампочку у двери. – Проспит всю ночь, как сурок. Но скоро начнет разговаривать и наговорит уйму странных вещей… Персио обожает слушать его лепет во сне и тут же делает самые невероятные заключения. – Словно пифия, – сказал Медрано. – Вас не поражает, как меняется голос у тех, кто разговаривает во сне? Легко вообразить, что говорят совсем не они… – Они и не они. – Вероятно. Несколько лет тому назад я спал в одной комнате с моим старшим братом; скучнее человека представить себе невозможно. Но как только оп клал голову на подушку и засыпал, сразу же начинал разговаривать; иногда я даже записывал то, что оп говорил, и утром показывал ему. Он, бедняга, никогда мне не верил, не мог представить такое. – А зачем было пугать его этим невероятным зеркалом? – Да, конечно. Лучше было притвориться прорицателем или просто промолчать. Мы так боимся чужого вторжения в себя, так боимся потерять свое драгоценное будничное «я». Клаудиа прислушивалась к ровному дыханию Хорхе. Голос Медрано навевал на нее покой. Она почувствовала некоторую слабость, облегченно и устало прикрыла веки. Ей не хотелось признать, что недомогание Хорхе пугало ее и что она скрывала это по привычке, а может, из гордости. У Хорхе нет ничего страшного, его недомогание никак не связано с тем, что происходит на корме. Глупо здесь видеть какую-то связь, все так хорошо: и запах табака, который курил Медрано, и его голос, и его спокойная, немного грустная манера говорить – все это словно олицетворяло собой порядок и нормальную жизнь. – Будем снисходительны, когда говорим о своем «я», – сказала Клаудиа, глубоко вздыхая и будто отгоняя от себя неприятные мысли. – Оно слишком непрочное, если подойти беспристрастно, слишком хрупкое, чтобы его не укутать в вату. Вас разве не поражает, что ваше сердце бьется непрерывно, каждое мгновение? Я думаю об этом ежедневно, и всякий раз меня это удивляет. Я знаю, что сердце не есть мое «я», но если оно остановится… Словом, лучше не касаться трансцендентальных тем; никогда еще мне не удавалось с пользой поговорить об этих вопросах. Лучше оставаться в стороне от обыденной жизни, слишком она удивительна. – Будем последовательны, – сказал Медрано, улыбаясь. – Мы не сможем рассматривать важные вопросы, не узнав сперва хотя бы немного о нас самих. Говоря откровенно, Клаудиа, в настоящую минуту меня гораздо больше интересует ваша биография – первый шаг к доброй дружбе. Разумеется, я не прошу подробного рассказа, по мне было бы приятно услышать о ваших вкусах, о Хорхе, о Буэнос-Айресе, о чем угодно. – Нет, только не сейчас, – сказала Клаудиа. – Я и так утомила вас сегодня своими признаниями, возможно сделанными некстати. И потом я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы дантист; я даже хотела просить, чтобы вы посмотрели зубик у Хорхе, который его иногда беспокоит. Мне нравится, что вы смеетесь, другой бы на вашем месте рассердился, по крайней мере в душе, на такое нескромное замечание. Правда, что вас зовут Габриэль? – Да. – И вам всегда нравилось ваше имя? Я хочу сказать, в детстве. – Не помню, наверно, считал его столь же фатальным, как хохолок на макушке. А где прошло ваше детство? – В Буэнос-Айресе, в одном из домов на Палермо, где ночью квакали лягушки, а на рождество мой дядюшка зажигал чудесный фейерверк. – А мое в Ломас-де-Саморе, в особняке, затерявшемся среди огромного сада. Должно быть, я глупец, но мне до сих пор кажется, что детство было самой значительной порой в моей жизни. Боюсь, я был слишком счастлив в детские годы; это плохое начало жизни; у такого человека быстро порвутся длинные брюки. Хотите знать мое curriculum vitae. Опустим годы отрочества, они у всех нас слишком похожи и не представляют никакого интереса. Сам не знаю, почему я сделался дантистом, в нашей стране это не редкость. Хорхе что-то говорит. Нет, только вздохнул. Может, мой разговор мешает ему, он ведь не привык к моему голосу. – Нет, ваш голос ему нравится, – сказала Клаудиа. – Хорхе тотчас делится со мной такого рода откровениями. Ему не нравится голос Рауля Косты, и он потешается над голосом Персио, который в самом деле немного похож на сорочий. Однако ему нравится голос Лопеса и ваш, и он сказал мне, что у Паулы очень красивые руки. Он уже замечает такие вещи; когда он описывал руки Пресутти, я чуть не лопнула от смеха. Итак, вы стали дантистом, бедняжка. – Да, и вдобавок незадолго до этого покинул дом, где прошло мое детство; он существует до сих пор, но я не пожелал больше вернуться туда. Я на свой лад сентиментален и, скорее, сделаю крюк в десять кварталов, только бы не пройти под балконами дома, где я был счастлив. Я не бегу от воспоминаний, но и не лелею их; в общем, мои неудачи, как и удачи, случаются всегда неприметно. – Да, порой вы смотрите так странно. Я не провидица, но иногда мои наблюдения оказываются верными. – И что же вы наблюдаете? – Ничего особенного, Габриэль. Просто вы словно кружите на месте и никак не находите того, что ищете. Надеюсь, это не оторвавшаяся от рубашки пуговица. – Но и не дао, дорогая Клаудиа. Во всяком случае, нечто весьма скромное п весьма эгоистичное: счастье, которое как можно меньше вредило бы окружающим, а это дается нелегко, и которое мне не пришлось бы ни покупать, ни приобретать ценой своей свободы. Как видите, не очень-то это просто. – Да, людям вроде нас счастье почти всегда таким и представляется. Брак без рабства, например, или свободная любовь без унижений, или такая работа, -которая не мешала бы читать Шестова, или ребенок, который не превращал бы нас в домашнюю прислугу. Возможно, такое представление о счастье в основе своей скудно и фальшиво. Достаточно почитать Священное писание… Но мы на том стоим и не выйдем из этого замкнутого круга. Fair play [73] – прежде всего. – Возможно, паша ошибка именно в том, – сказал Медрано, – что мы не желаем выйти из этого круга. Возможно, это самый верный способ потерпеть поражение, даже в повседневной жизни. Словом, что касается меня, то с юношеских лет я решил жить самостоятельно, поехал в провинцию, где прозябал, но зато избежал разбросанности, которая часто губит портеньо, и в один прекрасный день возвратился в Буэнос-Айрес, а оттуда уже никуда не уезжал, если не считать путешествия в Европу и поездок в Вянья-дель-Мар, пока был доступен чилийский песо. Отец оставил нам наследство больше, чем мы с братом могли себе представить, я сократил до минимума свои упражнения с бормашиной и пинцетами и превратился в любителя. Я не стал спрашивать себя, в любителя чего, потому что затруднился бы ответить па такой вопрос. Например, в любителя футбола, итальянской литературы, калейдоскопов, женщин легкого нрава. – Вы поставили их в конце, но, может, стоило соблюсти алфавитный порядок. Объясните, благо Хорхе спит, что вы подразумеваете под легким нравом. – У меня никогда не было невесты, – начал Медрано. – Я считаю, что мужа из меня не получится, и, честно говоря, не испытываю желания проверить, так ли это. Но я не принадлежу к тем, кого дамы называют обольстителем. Мне нравятся женщины, которые не создают иных проблем, кроме своих, сугубо женских, а этого вполне достаточно. – Вы не любите ответственности? – Думаю, что нет, возможно, у меня слишком высокое понятие об ответственности. Настолько высокое, что я бегу от нее. Невеста, обольщенная девушка… Все вдруг подчиняется будущему, и ты обязан жить ради него и для него. Как вы думаете, будущее может обогатить настоящее? Может быть, в семье, в браке или когда испытываешь отцовское чувство. Тем более странно, я так люблю детей, – пробормотал Медрано, смотря на спящего Хорхе. – Не думайте, что вы исключение, – сказала Клаудиа. – Так или иначе вы быстрехонько превращаетесь в некую человеческую разновидность, именуемую холостяком, которая обладает своими положительными качествами. Одна актриса уверяла, что холостяки лучшие театралы, настоящие благодетели искусства. Нет, я не шучу. Но вы считаете себя трусливей, чем вы есть. – А кто говорит о трусости? – Ну, ваша боязнь помолвки, ухаживаний или обольщений, всякой ответственности, будущего… Вот вы только что задали мне вопрос. По-моему, лишь то будущее способно обогатить настоящее, которое рождается из честного настоящего. Поймите меня правильно; я не считаю, что надо работать тридцать лет, как вол, чтобы потом выйти па пенсию и жить спокойно; но ваша нынешняя трусость не только не освободит вас от неприятного будущего, напротив, помимо вашей воли послужит для него прочной опорой. Хотя это и может прозвучать цинично в моих устах, но мне кажется, что, если вы не обольщаете девушку из страха перед последствиями, такое решение лишь создаст пустоту в будущем, призрак, тень которого отравит вам другое любовное приключение. – Вы думаете обо мне и совсем не думаете о девушке. – Разумеется, но я вовсе не собираюсь убеждать вас превратиться в Казанову. Я полагаю, нужна стойкость, чтобы не поддаваться желанию обольщать; в этом случае нравственная трусость как бы становится источником добродетели… Конечно, смешно… – Ваш вывод совершенно неверен, дело не в трусости и не в храбрости, а в заранее принятом решении избегать случайностей. У обольстителя одна цель – обольстить, и он обольщает, не утруждая себя поисками… Короче говоря, достаточно не трогать девственниц, а их так мало в тех кругах, где я вращаюсь… – О, если бы эти бедные девицы знали, какие метафизические конфликты возникают из-за их невинности… – сказала Клаудиа. – Хорошо, расскажите мне тогда о других. – Ну нет, – сказал Медрано. – Мне не нравится ни манера, ни тон, каким вы просите. Не нравится то, что я говорил, и еще меньше то, что говорили вы. Лучше пойду выпью коньяку в баре. – Нет, подождите минуточку. Я знаю, что порой говорю глупости. Но мы можем поговорить о чем-нибудь другом. – Извините, – сказал Медрано. – Это не глупости. У меня поэтому и испортилось настроение, что это никакие не глупости. Вы посчитали меня малодушным, и это совершенно верно. Я начинаю спрашивать себя, не могут ли в какой-то момент, в какой-то особенно важной точке жизненного пути совпасть любовь и ответственность… Не знаю, но с некоторых пор… Да, у меня испортилось настроение, и именно поэтому. Я никогда бы не поверил, что самый обыденный случай вдруг может вызвать у меня такие угрызения совести, такое раздражение… Вроде язвочек на деснах, как проведешь языком, такая неприятная боль… А это вроде язвочки в мозгу, сверлит и сверлит… – Он пожал плечами и достал сигареты. – Я все вам расскажу, Клаудиа, думаю, мне станет легче. Он рассказал о Беттине. XXX Во время ужина досада ее постепенно прошла, уступив место ехидному желанию подшутить над ним. Повода для этого он не подавал, но ей было неприятно, что он разоружил ее так просто – одним пристальным взглядом. Сначала она была готова поверить в неискушенность Лопеса и в то, что в этом и заключается его сила. Но потом посмеялась над своей наивностью: не трудно было заметить, что Лопес обладал всеми данными для большой охоты, хотя н не похвалялся ими. Пауле отнюдь не льстило, что она так быстро произвела впечатление на Лопеса (какого дьявола, еще вчера они не знали друг друга, были совсем чужими в этом огромном Буэнос-Айресе), напротив, ее раздражало, что она уже оказалась в положении королевской дичи. «И все потому, что я единственная свободная и привлекательная женщина на пароходе, – подумала она. – Возможно, он даже не обратил бы на меня внимания, если бы нас познакомили на каком-нибудь празднике или в театре». Паулу бесила мысль, что ее считают одним из обязательных развлечений на пароходе. Ее словно пришпилили к стене, как картонную мишень, чтобы сеньор охотник мог поупражняться в стрельбе. Но Ямайка Джон был таким симпатичным, что она не могла испытывать к нему неприязни. Паула спрашивала себя, не думает ли и он в свою очередь нечто подобное; она прекрасно знала, что ou мог принять ее за кокетку, во-первых, потому что она ею была, а во-вторых, потому что ее поведение и манеры легко истолковывали превратно. Как истый портеньо, бедняга Лопес мог подумать, что упадет в ее глазах, если не приложит всех сил, чтобы завоевать ее. Глупое, но в то же время довольно безвыходное положение: как у марионеток, которым по ходу пьесы положено получать и раздавать палочные удары. Ей стало немного жаль Лопеса и самое себя, и все же она радовалась, что не обманулась в своих догадках. Оба могли прекрасно играть в эту игру, и дай бог, чтобы Панч оказался таким же ловким, как и Джуди [74]. В баре, куда Рауль пригласил их выпить джина, они ловко ускользнули от семейства Пресутти, примостившегося в уголке, но тут же столкнулись с Норой и Лусио, которые еще не ужинали и, казалось, были чем-то озабочены. Тесно усевшись за маленькими столиками напротив друг друга, они принялись болтать обо всем понемногу, легко жертвуя своей индивидуальностью ради приятного чудовища – общего разговора, который всегда ниже уровня собеседников, а поэтому так доступен й привлекателен. В душе Лусио обрадовался их приходу. Нора после того, как написала сестре письмо, загрустила. Она стала задумчивой, хотя уверяла, что с ней ничего не случилось, и Лусио это раздражало, тем более что ему никак не задавалось ее развлечь. Он вообще не баловал Нору разговорами, обычно первой начинала она; вкусы у них были довольно разные, но между мужчиной и женщиной… Он не терпел, когда Нора хандрила из-за пустяков. Что ж, может, общество развеет ее немного. До этой минуты Паула почти не разговаривала с Норой, и поэтому теперь обе с улыбкой скрестили оружие, пока мужчины заказывали напитки и угощали друг друга сигаретами. Рауль молча сидел в стороне, рассматривая женщин, и лишь изредка вставлял в разговор любезные замечания либо обменивался с Лусио впечатлениями по поводу географической карты и маршрута «Малькольма». Он видел, как в Норе вновь пробуждались радость и доверие, общественное чудовище ласково лизало ее своими многочисленными языками, выхватывало из диалога, за которым всегда скрывается монолог, и вводило в маленький, вежливый и тривиальный мир, где сверкали остроты, раздавался беспричинный смех, пили вкусный шартрез и курили ароматные «Филипп Морис». «Излечение красоты», – думал Рауль, всматриваясь в оживленное лицо Норы, вновь приобретавшее утраченную прелесть. У Лусио дела куда хуже, он по-прежнему сидит насупившись, а вот бедняга Лопес, ох уж этот бедняга Лопес. Вот кто действительно грезит наяву, так это Лопес. Раулю становилось его по-настоящему жаль. «So soon, – думал он, – so soon…» Но возможно, Рауль и не догадывался, что Лопес был счастлив и грезил о розовых слонах, об огромных стеклянных шарах, наполненных подцвеченной водой. – И случилось так, что три мушкетера, на сей раз без четвертого, отправились на корму и вернулись ни с чем, – сказала Паула. – Как только вы захотите, Нора, мы с вами совершим такую прогулку, ну прихватим еще невесту Пресутти, чтобы составить священное число. Я уверена, что мы не остановимся, пока не дойдем до пароходного винта. – Мы можем заразиться тифом, – сказала Нора, всерьез принимавшая слова Паулы. – О, ничего, у меня есть «Вик Вапоруб», – сказала Паула. – Кто бы мог подумать, что наши отважные гоплиты наглотаются пыли, как последние ленивцы. – Не преувеличивай, – сказал Рауль. – На пароходе очень чисто, и пока глотать нечего. Он подумал, не нарушила ли Паула данного слова и не вынула ли на свет божий револьверы и пистолет. Нет, она этого не могла сделать. Good girl [75]. Совершенно сумасшедшая, но преданная. Несколько удивленная, Нора попросила подробней рассказать ей о вылазке на корму. Лопес исподлобья взглянул на Лусио. – Я тебе ничего не рассказал, думал, не стоит, – сказал Лусио. – Слышишь, что говорит сеньорита. Пустая потеря времени. У – Ну нет, я не думаю, что мы напрасно потеряли время, – сказал Лопес. – Всякая разведка имеет цену, как сказал бы какой-нибудь знаменитый стратег. Я по крайней мере убедился, что «Маджента стар» занимается темными делами. Разумеется, ничего ужасного, никто, конечно, не везет на корме горилл, скорее всего, контрабандный груз, слишком заметный, или что-то в этом роде. – Возможно, но нас это не касается, – сказал Лусио. – У нас здесь все в порядке. – Видимо, да. – Почему «видимо»? И так все ясно. – Лопес прав, когда сомневается в чрезмерной ясности, – сказал Рауль. – Как однажды выразился бенгальский поэт из Шантиникетана [76] «Ничто так не ослепляет, как чрезмерная ясность». – Ну, это слова поэта. – Поэтому я и цитирую и даже из скромности приписываю поэту, который никогда их не произносил. Но я полностью разделяю сомнения Лопеса, тем более, что его поддерживает и наш друг Медрано. Если на корме что-то не в порядке, рано или поздно это распространится и на нос. Будь это тиф 224 или тонны марихуаны; отсюда до Японии долгий путь морем, а под килем немало хищных рыб. – Брр… не нагоняй на меня страху! – сказала Паула. – Посмотрите на Нору, она, бедняжка, по-настоящему испугалась. – Вы, наверное, шутите, – сказала Нора, бросая удивленный взгляд на Лусио. – А ты мне говорил… – По-твоему, я должен был сказать тебе, что по пароходу разгуливает Дракула? – вспылил Лусио. – Здесь все ужасно преувеличивают, это неплохо как развлечение, но нечего людей зря запугивать. – Что касается меня, – сказал Лопес, – я говорю вполне серьезно и не собираюсь сидеть сложа руки. Паула насмешливо захлопала в ладоши, – Ямайка Джон в одиночку! Меньшего от вас я и не ожидала, но такой героизм… – Не дурите, – напрямик сказал Лопес – И дайте мне сигарету, мои кончились. Рауль едва сдержал жест восхищения. Вот это парень. Дело должно принять интересный оборот. Он стал наблюдать, как Лусио старается вновь завоевать утерянные позиции и как Нора, эта ласковая и невинная овечка, лишает его удовольствия доказать свою правоту. Для Лусио все было ясно: там тиф. Капитан болен, корма заражена, значит, надо соблюдать элементарную осторожность. «Это рок, – думал Рауль, – пацифистам, беднягам, приходится проводить всю жизнь на войне. А Лусио в первом же порту обязательно купит себе пулемет». Паула как будто бы немного смягчилась, она слушала доводы Лусио с сочувственным выражением, цену которому Рауль знал слишком хорошо. – Наконец-то я встретила здравомыслящего человека, после того как целый день провела среди заговорщиков, последних могикан, петербургских динамитчиков. Как приятно видеть человека с твердыми убеждениями, не поддавшегося на уловки демагогов. Лусио, не совсем уверенный в том, что его хвалят, продолжал настаивать на своем. Если что-то и надо предпринять, так это направить коллективное письмо, которое подпишут все (разумеется, кто пожелает) и в котором до сведения капитана будет доведено, что пассажиры «Малькольма» понимают и правильно оценивают необычную обстановку, создавшуюся на пароходе. В крайнем случае можно намекнуть, что беседы между офицерами и пассажирами не всегда были вполне откровенными… – Ну-ну-ну, – зевая, пробормотал Рауль. – Если у них на борту действительно был тиф, когда мы садились в Буэнос-Айресе, они вели себя как последние сволочи. Нора, не привыкшая к сильным выражениям, смущенно заморгала. Паула, едва справившись со смехом, снова поддержала Лусио, высказав предположение, что тиф, вероятно, вспыхнул уже после того, как они отчалили. А полные смущения и нерешительности благородные офицеры встали на якорь напротив Кильмеса, чьи печально известные испарения никоим образом не улучшили атмосферу на корме. – Да-да, – сказал Рауль. – Все как в цветном кино. Лопес слушал Паулу с иронической улыбкой, разговор его забавлял, но после него оставался какой-то кисло-сладкий привкус. Нора мучительно старалась попять, о чем идет речь, наконец уткнулась носом в чашку и сидела так, ни на кого не глядя. – Итак, – сказал Лопес. – Свободный обмен мнениями – одно из благ демократии. И все же я полностью согласен с тем крепким эпитетом, который недавно употребил Рауль. Посмотрим, что будет. – А ничего не будет, и это самое худшее для вас, – сказала Паула. – Вы лишитесь своей игрушки, и путешествие станет нестерпимо скучным, как только вас пропустят на корму. А теперь я отправлюсь посмотреть на звезды, которые, должно быть, сверкают особенно ярко. Она встала, ни на кого не глядя. Слишком легкая игра ей наскучила, и было досадно, что Лопес ни полсловом не поддержал ее. Она знала, что он ждет лишь удобной минуты, чтобы последовать за ней, но пока еще останется за столом. Знала она и нечто большее: то, что должно было произойти потом, и это начинало снова забавлять ее, особенно потому, что Рауль скоро догадается, а было всегда так забавно, когда он вступал в игру. – Ты не пойдешь? – спросила Паула, смотря на него. – Нет, спасибо. Звездочки, вся эта бижутерия… Она подумала: «Сейчас он встанет и скажет…» – Я тоже пойду на палубу, – сказал Лусио, поднимаясь. – Ты идешь, Нора? – Нет, я лучше немного почитаю в каюте. Всего хорошего. Рауль остался с Лопесом. Лопес скрестил на груди руки, Как палачи на гравюрах к «Тысяча и одной ночи». Бармен принялся собирать чашки, а Рауль стал ждать, когда же наконец просвистит ятаган и по полу покатится чья-то голова. Неподвижно застыв на носу у самого форштевня, Персио слышал, как они приближались вслед за обрывками фраз, подхваченными теплым бризом. Он поднял руку и показал им на небо. – Посмотрите, какое великолепие, – произнес он восторженно. – Поверьте, такого неба в Чакарите не увидишь. Там всегда какая-то зловонная дымка, отвратительная– сальная пелена, застилающая это великолепие. Вы видите? Видите? Это высшее божество, распростертое над миром, божество с миллиардами глаз… – Да, очень красиво, – сказала Паула. – Немного, правда, однообразно и растянуто, как все, что величественно и грандиозно. Только в малом существует подлинное разнообразие. Не правда ли? – Ах, в вас говорят демоны, – вежливо заметил Персио. – Разнообразие – подлинное исчадие ада. – Ну и безумен этот тип, – пробормотал Лусио, когда они двинулись дальше и затерялись в темноте. Паула уселась на бухту каната, попросила сигарету и довольно долго раскуривала ее. – Как жарко, – сказал Лусио. – Любопытно, здесь даже жарче, чем в баре. Он снял пиджак, и его белая рубашка выделилась светлым пятном в полумраке. В этом укромном уголке палубы никого но было, ветер слабо гудел в натянутых проводах. Паула молча курила, смотря в сторону неразличимого горизонта. Когда она затягивалась, огонек сигареты выхватывал из темноты густые пряди ее рыжих волос. Лусио вспомнил, какое было лицо у Норы. Все же какая она ненормальная, какая ненормальная. Что ж, пора и ей понять… Мужчина всегда свободен, и нет ничего дурного, если он пройдется по палубе с другой женщиной. Проклятые буржуазные предрассудки, воспитание в монастырской школе. «О пресвятая дева Мария» и прочая дребедень с белыми цветочками и разноцветными образочками. Одно дело любовь и совсем другое – свобода, и, если она возомнила, что всю жизнь будет держать его на привязи, как последнее время, только потому, что не желала ему отдаться, пусть тогда… Ему показалось, что Паула смотрит на него, хотя в темноте он не мог видеть ее глаз. Добряка Рауля, казалось, вовсе не трогало то, что его подруга отправилась с другим, напротив, он посмотрел на нее с веселой улыбкой, словно давно знал все ее капризы. Лусио почти не встречал таких странных людей, как эти пассажиры. А Нора, ну что за манера, разинув рот, слушать все, что ни говорит Паула, особенно ее крепкие словечки, и поражаться ее неожиданным суждениям. Но к счастью, что касается кормы… – Я рад, что хоть вы признали мою точку зрения, – сказал он. – Конечно, приятно мнить себя незаурядным человеком, но нельзя же испортить путешествие! – А вы думаете, что наше путешествие будет удачным? – спросила Паула небрежно. – Конечно. По-моему, в какой-то степени это зависит и от нас самих. Если мы поссоримся с офицерами, они создадут нам несносную жизнь. Я требую уважения к себе, как и любой другой, – добавил он, делая упор на слове «уважение», – но не слишком умно портить круиз из-за глупой прихоти. – А наше путешествие называется круизом, да? – Не подтрунивайте надо мной. – Нет, я спрашиваю серьезно, я всегда теряюсь от этих изысканных слов. Смотрите, смотрите, падает звезда. – Загадайте скорей что-нибудь. Паула загадала. Тонкая черточка, должно быть изумившая звездочета Персио, на долю секунды мелькнула на севере небосклона, «Ну, дружок, – подумала Паула, – а теперь пора кончать с этой ерундой». – Не принимайте меня слишком всерьез, – сказала она. – Возможно, я не была искренна, когда взяла вашу сторону в недавнем споре. Это было, скорее… из спортивного интереса, что ли. Просто я не люблю, когда кого-то унижают, я из тех, кто всегда вступается за маленьких и глупых. – А-а, – сказал Лусио. – Я немного пошутила над Раулем п остальными, потому что забавно наблюдать их в роли Буффало Билла и его друзей, но, вероятно, они были правы. – Какое там правы, – раздраженно проговорил Лусио. – А я так был благодарен вам за поддержку, но получается, вы поступили так только потому, что считаете меня глупым… – О, не будьте придирчивы. К тому же вы защищаете принципы порядка и установленной иерархии, а это иногда требует куда большего мужества, чем предполагают вероотступники. Для доктора Рестелли, например, это вполне естественно, а вы такой молодой, и ваше поведение па первый взгляд выглядит весьма непривлекательно. Мне непонятно, почему молодежь всегда надо представлять с камнем в руках. Все это измышления стариков, удобный предлог, чтобы ни Под каким видом не выпускать из рук полис. – Полис? – Да, именно. А ваша жена очень недурна. Мне нравится ее наивность. Только не говорите ей этого, женщины не прощают подобных оценок. – Не думайте, она совсем не такая наивная. Просто немного… не найду слова… Не то чтобы богобоязненная, но вроде того. – Кроткая. – Вот-вот. Все от воспитания, которое она получила дома, да вдобавок от чертовых монахинь. Мне кажется, вы не набожная. – О, напротив, – сказала Паула. – Ярая католичка. Крещение, первое причастие, конфирмация. Я еще не стала женой-прелюбодейкой и самаритянкой, но если господь даст мне здоровье и время… – Я так и думал, – сказал Лусио, – вы не совсем правильно меня поняли. У меня, ясное дело, на этот счет самые либеральные взгляды. Я не атеист, но и нисколько не религиозен, разумеется. Я много читал и считаю, что церковь – зло для человечества. Вы можете себе представить, в век искусственных спутников в Риме сидит папа? – Ну он-то, во всяком случае, не искусственный, – сказала Паула, – а это что-нибудь да значит. – Я имел в виду… Я всегда спорю с Норой об этом, и в конце концов я ей докажу. Она уже согласилась со мной во многом… – Он запнулся от неприятной догадки, что Паула читает его мысли. Но все же было выгодней пооткровенничать, никто не знает, как поведет себя такая свободомыслящая девушка. – Если вы обещаете никому ничего не говорить, я открою вам один интимный секрет. – Я его знаю, – сказала Паула, удивляясь своей уверенности. – У вас нет свидетельства о браке. – Кто вам сказал? Да никто же… – Вы сами. Молодые социалисты всегда начинают с того, что убеждают католичек, а кончают тем, что сдаются перед их доводами. Не беспокойтесь, я буду молчать. И знаете, женитесь на этой девушке. – Да, конечно. Но я уже вырос из того возраста, когда слушают советы. – Какое там выросли, – вызывающе сказала Паула. – Вы просто симпатичный мальчишка, и больше ничего. Лусио приблизился, немного уязвленный и в то же время довольный… Раз она сама давала ему повод для панибратства, сама бросала вызов, он покажет ей, как корчить из себя интеллектуалку. – Поскольку здесь очень темно, – заметила Паула, – иногда не знаешь, куда девать руки. Так я вам советую засунуть их в карманы. – Ну ладно, глупышка, – сказал Лусио, обнимая ее за талию. – Согрей меня, а то я немножко озяб. – А это уже в стиле американских романов. Так вы завоевали вашу жену? – Нет, не так, – сказал Лусио, пытаясь поцеловать ее. – Вот так, так. Ну не дури, не понимаешь, что ли… Паула увернулась от объятий и спрыгнула с канатов. – Бедная девочка, – сказала она, направляясь к трапу. – Бедняжка, мне становится по-настоящему ее жалко. Лусио следовал за ней разъяренный, только теперь он заметил, что рядом в свете звезд кружил дон Гало, странный ипогриф, в котором зловеще слились контуры шофера, кресла и самого дона Гало. Паула вздохнула. – Я знаю, что мне предстоит, – сказала она. – Буду свидетельницей па вашей свадьбе и даже подарю вам вазу для цветов. Я видела подходящую на распродаже в «Дос мундос»… – Вы рассердились? – спросил Лусио, поспешно переходя на «вы». – Будемте друзьями, Паула… А? – Иными словами, я никому ничего не должна говорить? Так? – Наплевать мне на то, что вы скажете. Говоря начистоту, ведь вас больше заботит, что подумает Рауль. – Рауль? А ну давайте, попробуйте. Если я ничего не скажу Норе, то только потому, что мне так хочется, а вовсе не из боязни. Идите, глотайте свой тодди [77], – добавила она с внезапным раздражением. – Привет Хуану Б. Хусто. Е Чудесно, что содержание чернильницы может превратиться в мир как волю и представление или что трение кожного сосочка о пересохший натянутый цилиндр кишки создает в пространстве первый полигон для молниеносного движения, точно так же чудесно и размышление – эти тайные чернила и тонкий ноготь, ударяющий по тугому пергаменту ночи, – оно в конце концов проникает и вникает в самую сущность туманной материи, окружающей пустоту жаждущими краями. В этот поздний час на носовой палубе бессвязные наблюдения скользят по непрочной поверхности сознания, ищут воплощения и ради этого подкупают слово, которое сделает их конкретными в этом сумбурном сознании, возникают, как осколки фраз, окончания и случаи, противоборствующие среди водоворота, который растет, питаемый надеждой, ужасом и радостью. Поддержанные или разрушенные радиацией чувств, которая исходит скорее от кожи и внутренностей, чем от тонких антенн, подавленных такой низостью, наблюдения далекого пространства, того, что начинается там, где кончается ноготь, слово-ноготь, предмет-ноготь, безжалостно сражаются с соглашательскими каналами и винилитовыми и пластмассовыми штампами ошеломленного и разъяренного сознания, ищут прямого подступа, который стал бы взрывом, криком тревоги или самоубийством, светильным газом, преследуют того, кто преследует их, самого Персио, который стоит, опираясь руками о поручни борта, окутанный звездами, мигренью и небиольским вином. Пресытившись светом, днем, лицами, похожими на его лицо, пережеванными диалогами, подобный шумерскому подростку, застывшему перед страшным таинством ночи планет, упершись лысиной в небосвод, который ежесекундно созидается и разрушается в его сознании, Персио борется со встречным ветром, который не регистрирует даже блестящий анемометр, установленный на капитанском мостике. Рог его приоткрыт, чтобы поймать и испробовать этот ветер, и кто станет утверждать, что не его прерывистое дыхание породило этот ветер, пробегающий по его телу, точно табун загоняемых в корраль оленей. В абсолютном одиночестве на носовой палубе, превращенной неслышным храпом спящих в своих каютах пассажиров в киммерийский мир, в необитаемый район северо-востока земли, Персио распрямляет свою тщедушную фигурку с видом жертвы, словно ростр, выточенный из дерева на драконах Эйрика, словно лемур, окрасивший кровью пену океана. Он слышит тихий звон гитары в снастях судна, гигантский космический ноготь рождает первый звук, почти сразу заглушённый пошлым звуком волн и ветра. Море, проклятое за свою монотонность и бедность, эта огромная желатинообразная зеленая корова, охватывает пароход, который насилует ее, вздымаясь в бесконечном противоборстве железного форштевня и скользкой вульвы, которая дрожит под ударами пены. И тут же над этой грубой кабацкой случкой космическая гитара обрушивает на Персио свой душераздирающий вопль. Не веря своим ушам, закрыв глаза, Персио знает, что нечленораздельные звуки, неверная роскошь громких слов, отягченных, как соколы, королевской добычей, в конце концов найдут отзвук в его самых сокровенных тайниках, в тайниках его сердца, в тайниках его сознания, найдут непереносимый отзвук струн. Крошечный и неуклюжий, он движется, точно мушка, по невообразимо огромной поверхности, а мысль и уста его касаются пасти ночи, космического ногтя, укладывают бледными руками мозаиста голубые, золотистые и зеленые фрагменты жука-скарабея в слишком нежные очертания этого музыкального рисунка, который рождается вокруг. Внезапно возникает слово, круглое и тяжелое существительное, но не сразу кусок колется в ступке, еще не утратив своей структуры, он разрушается с треском улитки, попавшей в огонь, и Персио опускает голову и перестает понимать, уже почти не понимает, чего он не понимал; но его рвение подобно музыке, в пространстве памяти оно поддерживается без усилий, и он снова складывает губы, закрывает глаза и осмеливается произнести новое слово, затем другое, третье, поддерживая их дыханием, которое не могло бы возникнуть в человеческих легких. Этот фрагментарный подвиг вызывает к жизни мгновенные вспышки, которые ослепляют Персио, и перед этим неожиданным препятствием отступает его желание, словно его голову собираются поместить в сосуд из тыквы, полный сколопендр; крепко схватившись за борт, словно его тело находится на грани ужасного веселья и веселого ужаса, и понимая, что сейчас умрет все основанное на условных рефлексах, он старается воскресить и собрать эти призраки, которые, разбившись и потеряв форму, падают на него, он неловко двигает плечами под градом летучих мышей, отрывков из опер, маневрирующих галер, кусков трамваев с рекламой мелочных товаров, слов, которых не понять без контекста. Заурядное, гнилое и бесполезное прошлое, иллюзорное и зыбкое будущее смешиваются в жирный и дурно пахнущий пудинг, который связывает ему язык и оседает горьким налетом на деснах. Он хотел бы раскинуть руки жестом смертника, разрушить одним ударом, одним криком эту жалкую мешанину, которая распадается сама собой в запутанном, и противоречивом финале греко-романской борьбы. Он знает, что в любой момент из его повседневности вырвется вздох, обрызгивая все вокруг слюнявым признанием невозможного, и что свободный от дел служащий скажет: «Уже поздно, в каютах есть свет, простыни полотняные, бар открыт» – и, возможно, добавит самое отвратительное из отречений: «Утро вечера мудренее», и пальцы Персио так впиваются в железный борт, так прилипают к нему, что спасти дермис и эпидермис теперь может только чудо. На краю эти слова повторяются снова и снова, все есть край и может перестать быть им в любой миг – на краю Персио, на краю парохода, на краю настоящего, на краю края: сопротивляться, ссыпаться, предлагать себя для того, чтобы брать, раздваиваться как сознание, быть одновременно и дичью и охотником, удар, уничтожающий всякое сопротивление, свет, освещающий себя, гитара, которая сама себя слушает. Он поник головой, утратив силы и чувствуя, как несчастье, словно теплый суп, большим пятном расползается по лацканам его нового пиджака, яростная битва с самим собой не ослабевает, затихают лишь крики, от которых у него раскалываются виски, стычка продолжается, но теперь она словно ледяной воздух, стекло, и всадники Учелло застыли, подняв смертоносные копья, снег из русского романа лежит на пресс-папье непроходимыми сугробами. Музыка в вышине становится торжественной, напряженная долгая нота постепенно наполняется смыслом, сливается с другой нотой и, подчиняясь общей мелодии, растворяется в крепнущем с каждой минутой аккорде, и тогда возникает новая музыка, гитара распластывается, словно волосок на подушке, и звездные ногти вонзаются в голову Персио и царапают его, предавая сладчайшей смертной пытке. Замкнувшись в себе, в корабле, в ночи – его отчаянная готовность на самом деле чистейшее ожидание, чистейшее приятие, – Персио чувствует, как погружается куда-то или это сама ночь растет вокруг него, растекаясь по нему, отверзая его, как спелый гранат, и предлагая ему же его же плод, его последнюю кровь, единую с морской и небесной кровью, с преградами времени и места. Поэтому он тот, кто поет, веря, что слышит песнь огромной гитары, и кто начинает видеть то, что скрыто от его глаз, там, по другую сторону переборки, за анемометром, за фигурой в фиолетовой тени капитанского мостика. Вот почему он одновременно и внимание, полное самой трепетной надежды, и (это его нисколько не удивляет) часы в баре, которые показывают 23 часа 49 минут, а также (и это ему ничуть не больно) товарный поезд M 4121, который идет из Фонтелы в Фигейра-да-Фоз. Но достаточно вспышки памяти, невольно желавшей объяснить дневную загадку, и достигнутая эксцентричность разлетается на куски, как зеркало под ногами слона, резко падает заснеженное пресс-папье, морские волны скрипят, громоздясь друг на друга, и наконец остается одна корма – дневная загадка, видение этой кормы, какой она предстает перед Персио, который смотрит перед собой, стоя на носовой палубе, и вытирает ужасающе горячую слезу, скользящую по его щеке. Он видит корму, и только корму, это уже не поезда и не проспект Рио-Бранко, не тень коня венгерского крестьянина, не… все сконцентрировалось в этой слезинке, которая жжет ему щеку, скатывается на левую руку, неприметно падает в море. И в его памяти, сотрясаемой могучими ударами, остаются три-четыре образа общности мира: два поезда и тень коня. Он видит корму и оплакивает все вокруг, словно вступая в немыслимое и добровольное созерцание, и плачет, как плачем мы, без слез, пробуждаясь ото сна, после которого у нас остаются лишь ниточки между пальцами, золотые или серебряные, из крови или тумана, – ниточки, спасающие нас от губительного забвения, которое вовсе не забвение, а возврат к повседневности, к «здесь», к «теперь», и в них мы вцепляемся всеми ногтями. Итак, корма. Так это и есть корма? Игра теней с красными фонарями? Да, это корма. Но она не похожа на себя: здесь нет ни кабестанов, ни шканцев, ни марселей, ни экипажа, ни санитарного флажка, ни чаек, парящих над мачтой. Но там корма. То, что видит Персио, это корма – клетки с обезьянами по левому борту, клетки с дикими обезьянами по левому борту, целый зоопарк диких зверей над трюмными люками, львы и львицы, медленно кружащие на огороженной колючей проволокой площадке, на их лоснящихся боках играет полная луна, они сдержанно рычат, они ничуть не больны, не страдают от качки они безразличны к болтовне истеричных бабуинов, к орангу тану, который чешет себе зад и разглядывает свои ногти. Среди них свободно разгуливают по палубе цапли, фламинго, ежи и кроты, дикобраз, сурок, королевский хряк и глупые птицы. Мало-помалу начинает проясняться расположение клеток и загонов, кажущийся беспорядок с каждой секундой приобретает эластичные и точные формы, подобные тем, что придают прочность и изящество музыканту Пикассо, которого он писал с Аполлинера, сквозь черный, фиолетовый и ночной цвет просачиваются зеленые и голубые искорки, желтые круги, совершенно черные пятна (ствол, возможно, голова музыканта), по настаивать на этой аналогии – значит лишь вспоминать и, следовательно, ошибаться, ибо из-за борта высовывается убегающая фигура, возможно, это Вант с огромными крыльями, знак судьбы, или, может быть, Тукулъка с клювом коршуна и ушами осла, такой, каким его создала другая фантазия на Могиле Орка, а может, в кормовой надстройке этой ночью пройдет маскарад боцманов и мичманов, словно вылепленных из папье-маше, или тифозная лихорадка разразится бредом капитана Смита, простертого на койке, облитой карболовой кислотой, бормочащего псалмы на английском языке с нъюкаслским акцентом. Мало-помалу Персио все это начинает напоминать некий цирк, где муравьеды, паяцы и утки пляшут на палубе под звездным шатром, и разве только его несовершенному видению кормы можно приписать это быстрое мелькание омерзительных фигур, теней Вольтера или Черветери, смешавшихся с зоопарком, который обычно считают Гамбургским. И когда он еще шире открывает глаза, устремленные в море, которое режет и разделяет надвое нос корабля, видение резко меняет цвет, начинает жечь ему веки. С криком закрывает он лицо, то, что он успел увидеть, беспорядочной грудой рушится у его колен, заставляет его со стоном согнуться, почувствовать себя неизъяснимо счастливым, словно чья-то намыленная рука повесила ему на шею дохлого альбатроса. XXXI Сначала он решил подняться в бар выпить виски, уверенный, что без этого ему не обойтись, но уже в коридоре почувствовал очарование ночи под звездным небом, и ему захотелось увидеть море и привести в порядок мысли. Было уже за полночь, когда он облокотился о поручни бакборта, довольный тем, что оказался один на палубе (он не мог видеть Персио, стоявшего за вентилятором). Где-то вдалеке раздался удар рынды, возможно, на корме, а может, и на капитанском мостике. Медрано посмотрел вверх: как всегда, фиолетовый свет, который словно источали сами стекла, неприятно поразил его. Без всякого интереса он спросил себя, а наблюдали ли за капитанским мостиком те, кто провел день на верхней палубе, загорая или купаясь в бассейне. Сейчас его интересовала лишь долгая беседа с Клаудией, которая закончилась удивительно спокойной, тихой нотой, словно Клаудиа и он постепенно погрузились в сон подло спящего Хорхе. Нет, они не заснули, но, возможно, им пошло па пользу то, о чем они говорили. А возможно, и не пошло, по крайней мере для пего личные излияния не могли ничего разрешить. Прошлое не стало более ясным, зато настоящее вдруг стало более приятным, более наполненным, подобно островку времени, который осаждает ночь, неизбежность рассвет;., а также послушные воды, привкус радости позавчерашнего и вчерашнего дня, и этого утра, и этого дня, по на острове вместе с ним находились Клаудиа и Хорхе. Не привыкший обуздывать свои мысли, он спросил себя, был ли этот словарь островной нежности порожден чувством и, как это случалось не раз, не озарялись ли его представления светом заинтересованности. Клаудиа была еще красивой, разговаривая с нейr, он словно бы делал первый робкий шаг к любви. Он подумал, что ему не помешает и то, что Клаудиа по-прежнему влюблена в Леона Левбаума. Словно реальность Клаудии существовала совершенно в ином плане. Это было странно, это было почти прекрасно. Они уже знали друг друга намного лучше, чем несколько часов назад. Медрано не помнил другого случая в своей жизни, когда бы отношения возникали так легко и естественно, почти как необходимость. Он улыбнулся, отчетливо представив себе – он чувствовал это, он был в этом абсолютно уверен, – как они оба, сойдя с обычной ступени и взявшись за руки, спустятся к иному уровню, где слова становятся предметами, отягчаются чувством или запретом, значимостью или упреком. Это случилось именно в тот момент, когда он – так недавно, совсем недавно – сказал ей: «Мать Хорхе, маленького львенка», и она поняла, что это не было дешевым обыгрыванием имени ее мужа, а что Медрано словно положил ей па раскрытые ладони хлеб, цветы или ключ. Дружба зарождалась па прочной основе различий и разногласий, ибо Клаудиа только что произнесла суровые слова, почти отказывая ему в праве следовать по давно намеченному жизненному пути. И в то же время с каким-то тайным стыдом добавила: «Кто я такая, чтобы порицать тривиальность, когда моя собственная жизнь…» И оба замолчали, смотря на Хорхе, который сладко спал, повернувшись к ним лицом, он был прекрасен в слабом свете каюты, изредка вздыхал и что-то бормотал во сне. Маленькая фигурка Персио неожиданно возникла перед ним, но ему не было неприятно увидеть его в этот час и в этом месте. – Я сделал одно весьма любопытное наблюдение, – сказал Персио, облокачиваясь на поручни рядом с Медрано. – Просматривая список пассажиров, я пришел к поразительным выводам. – Я с удовольствием ознакомился бы с ними, друг Персио. – Они не слишком ясные, но главный из них зиждется (кстати говоря, прекрасное слово, полное пластического смысла) на том, что почти все мы находимся под влиянием Меркурия. Да, серый цвет – это цвет списка, назидательное единообразие, где насилие белого и уничтожение черного сливаются в жемчужно-сером, чтобы напомнить лишь об одном из чудеснейших оттенков этого цвета. – Если я правильно вас понял, вы полагаете, что среди нас нет людей необычных, людей незаурядных. – Более или менее так. – Но этот пароход, Персио, всего лишь одно из звеньев нашей жизни. Незаурядность отпускается в мизерных процентах, если не считать героев литературных творений, которые потому и называются литературными. Я дважды пересекал океан. И вы думаете, мне посчастливилось хоть раз путешествовать с необыкновенными людьми? Ах да, однажды в поезде, следующем в Хунин, я завтракал за одним столиком с Луисом Анхелем Фирпо, он уже был стар и тучен, правда, по-прежнему обаятелен. – Луис Анхель Фирпо – это типичный Овн, находящийся под влиянием Марса. Цвет его красный, как и должно быть, и металл его – железо. Возможно, Атилио Пресутти и сеньорита Лавалье, на редкость демоническая натура, тоже относятся к этому типу. Однако доминирует монохордность… Я вовсе не жалуюсь, по куда хуже было бы, если бы пароход был набит людьми, находящимися под влиянием Сатурна или Плутона. – Боюсь, что романы оказывают слишком большое воздействие на вашу жизненную концепцию, – сказал Медрано. – Каждый, кто впервые садится на пароход, полагает, что встретит на борту необыкновенных людей и что с ним обязательно произойдет какое-то чудесное преображение. Я не такой оптимист и, как вы, считаю, что здесь нет ни одного героя, ни одного великомученика, ни даже просто интересного человека. – Ох уж эти градации. Конечно, они очень важны. До сих пор я смотрел список пассажиров не задумываясь, но теперь буду вынужден изучить его с разных точек зрения, и, возможно, вы окажетесь правы. – Возможно. Вот и сегодня произошли незначительные события, которые могут иметь далеко идущие последствия. Не доверяйте трагическим жестам, громким декларациям: все это, повторяю, чистая литература. Он подумал о том, что значил для него жест Клаудии, когда она положила руку на подлокотник кресла и пошевелила пальцами. Великие проблемы, а не выдуманы ли они для публики? Прыжки в абсолютное в стиле Карамазова или Ставрогина… Мелким, почти ничтожным было окружение Жюльена Сореля, а в конечном счете его прыжок оказался фантастичным, под стать мифическому герою. Быть может, Персио старался сказать ему что-то, что ускользало от него. Он взял его под руку, и они медленно зашагали по палубе. – Вы тоже думаете о корме, не так ли? – спросил он сдержанно. – Я ее вижу, – сказал Персио еще более сдержанно. – Это невероятная путаница. – Ах, вы ее видите. – Да, временами. Чтобы быть точным, видел совсем недавно. Я вижу ее и теряю из виду, и все так смутно… А вот думать о ней, думаю почти непрерывно. – Мне кажется, вас поражает то, что мы сидим сложа руки. Можете не отвечать, я уверен, что это так. Меня это тоже удивляет, но, по сути, вполне соответствует той незначительности, о которой мы говорили. Мы предприняли несколько попыток, которые поставили нас в смешное положение, и вот тут-то и вступают в игру мелочи. Да, мелочи: любезно поднесенная спичка, рука, опустившаяся на подлокотник кресла, насмешка, брошенная точно перчатка в лицо… Все это, Персио, происходит, а вы живете лицом к звездам и видите только космическое. – Человек может смотреть на звезды и в то же время видеть кончики своих ресниц, – сказал Персио с обидой. – Как вы думаете, почему я только что сказал вам, что список пассажиров представляет интерес? Из-за Меркурия, из-за серого цвета, из-за почти всеобщей абулии. Если бы меня интересовали другие вещи, я сидел бы у Крафта и правил бы гранки романа Хемингуэя, где всегда происходят значительные события. – Так или иначе, – сказал Медрано, – я далек от мысли оправдывать наше бездействие. Не думаю, что мы что-то проясним, если проявим настойчивость, разве что прибегнем к величественным жестам, но это, чего доброго, лишь все испортит, и дело завершится еще более смешно, чем в сказке о горе, родившей мышь. Вот в чем суть, Персио, – в смешном. Мы все боимся показаться смешными, и на этом зиждется (я возвращаю вам ваше красивое слово) разница между героем и таким человеком, как я. Смешное всегда мелко. Мысль о том, что над нами могут посмеяться, слишком невыносима, поэтому мы и не на корме. – Да, я уверен, что только сеньор Порриньо и я не испугались бы оказаться в смешном положении, – сказал Персио. – И не потому, что мы герои. Но остальные… А серый цвет такой стойкий, его так трудно отмыть… Это был совершенно нелепый разговор, и Медрано подумал, есть ли еще кто-нибудь в баре; ему необходимо было выпить. Персио изъявил желание проводить его, но дверь в бар была уже заперта, и они распрощались немного печально. Доставая ключ от каюты, Медрано думал о сером цвете и о том, что весьма кстати оборвал разговор с Персио, словно ему нужно было опять побыть одному. Рука Клаудии на подлокотнике кресла… И снова это неприятное ощущение под ложечкой, это беспокойство, которое всего несколько часов назад называлось Беттиной, но которое уже не было ни Беттиной, ни Клаудией, ни провалившейся вылазкой в трюм, хотя и было всем этим понемногу и чем-то еще, что не удавалось уловить и распознать, хотя оно было тут, но слишком близко, в нем самом. Пока дамы с веселой болтовней совершали моцион перед сном, Медрано следил за доктором Рестелли, который важно и цветисто излагал Раулю и Лопесу план, составленный им и доном Гало в предвечерние часы. Отношения между пассажирами оставляли желать лучшего, тем более что многие из них даже не перекинулись друг с другом и словом, не говоря уже о тех, кто вообще старался уединиться, вот почему дон Гало и излагавший план доктор Рестелли пришли к заключению, что любительский концерт был бы лучшим средством растопить лед, и прочее, и прочее. Если Лопес и Рауль согласятся принять участие, как, несомненно, и остальные пассажиры, чей возраст и здоровье позволят проявить способности, вечер будет иметь огромный успех и путешествие продолжится в атмосфере более тесного взаимопонимания и дружелюбия, столь присущих аргентинскому характеру, чуть сдержанному, но безмерно экспансивному после первого же шага к сближению. – Ну что ж, посмотрим, – сказал Лопес, несколько удивленный, – я, например, умею показывать карточные фокусы. – Превосходно, просто превосходно, дорогой коллега, – воскликнул доктор Рестелли.– Подобные вещи, столь незначительные на первый взгляд, имеют колоссальное значение в социальном аспекте. Мне доводилось в течение нескольких лет председательствовать на различных вечерах в литературных и других клубах, и, смею вас уверить, трюки иллюзиониста всегда встречаются с большим одобрением. Заметьте, такой вечер духовного и художественного сближения позволит также рассеять справедливую тревогу, которая могла возникнуть среди наших дам в связи с неприятной новостью об эпидемии. А вы, сеньор Коста, что вы могли бы нам предложить? – Представления не имею, – сказал Коста, – но, если вы дадите мне время переговорить с Паулой, нам, вероятно, придет в голову какая-нибудь идея. – Похвально, похвально, – сказал доктор Рестелли. – Я уверен, что все получится отличным образом. Лопес не был в этом уверен. Оставшись снова наедине с Раулем (бармен начал гасить свет, намекая, что пора идти спать), он решил поговорить с ним. – Рискуя навлечь на себя новые насмешки Паулы, я все же хотел бы узнать, как вы относитесь к еще одной вылазке в недра парохода? – Так поздно? – удивился Рауль. – Ну, там, внизу, время, кажется, не имеет большого значения. Мы избежим свидетелей, и кто знает, может, нам будет сопутствовать удача. Стоит попробовать еще раз пройти той дорогой, по которой вы и юный Трехо ходили сегодня днем. Я не совсем представляю, где надо спускаться, но, если вы мне покажете, я могу отправиться один. Рауль посмотрел на пего. На этого Лопеса совсем не действуют нападки. Паула обрадовалась бы, услышав его. – Я с удовольствием пойду с вами, – сказал он. – Спать мне не хочется, и к тому же, возможно, мы развлечемся. Лопес подумал, что неплохо было бы позвать и Медрано, но оба решили, что он, вероятно, уже в постели. Как пи удивительно, дверь в коридорчик была снова открыта, и они спустились, не встретив никого на своем пути. – Здесь я нашел оружие, – объяснил Рауль. – А здесь находились два липида, один из них весьма внушительных размеров. Смотрите, свет до сих пор горит; что-то вроде дежурного поста, хотя больше смахивает на чулан красильни или что-нибудь столь же непотребное. Вот он. Сначала они его не заметили, потому что матрос по имени Орф сидел на корточках за грудой пустых мешков. Он медленно поднялся, держа в руках черного кота, и посмотрел на них без всякого удивления, но с какой-то неприязнью, словно они– помешали ему. Рауль снова стушевался при виде этой кладовки, напоминавшей и каюту и дежурный пост. Лопес обратил внимание на гипсометрические карты, которые напомнили ему школьный географический атлас, где краски и линии говорили о разнообразии мира за пределами Буэнос-Айреса. – Его зовут Орф, – сказал Рауль, показывая на матроса. – Он неразговорчив. Hasdala, – добавил он, приветливо помахав рукой. – Hasdala, – сказал Орф, – Предупреждаю, здесь нельзя оставаться. – Не такой уж он молчальник, – сказал Лопес, стараясь угадать национальность Орфа по акценту и имени, но пришел к заключению, что легче всего считать его просто липидом. – Вы это нам уже говорили сегодня днем, – заметил Рауль, садясь на скамью и доставая трубку. – Как здоровье капитана Смита? – Не знаю, – сказал Орф, опуская кота на пол. – Лучше вам уйти отсюда. Он произнес это без всякого выражения и медленно сел на табурет. Лопес примостился на краю стола, внимательно изучая карты. Он увидел дверь в глубине и подумал, успеет ли он метнуться к ней и открыть ее, прежде чем Орф преградит ему путь. Рауль угостил Орфа табаком из своей табакерки. Матрос курил старую резную трубку, по форме напоминавшую сирену. – Вы давно плаваете? – спросил Рауль. – Я имею в виду на «Малькольме». – Два года. Я тут из самых новеньких. Он встал, чтобы прикурить от спички, которую протянул ему Рауль. Но едва Лопес, соскочив со стола, ринулся к двери, Орф, подняв скамью за ножку, шагнул к нему. Рауль выпрямился, увидев, что Орф схватил скамью не случайно, однако, прежде чем Лопес успел догадаться об угрозе, матрос опустил скамью перед дверью, а затем уселся на нее, словно танцовщик, завершивший сложное балетное па. Лопес посмотрел на дверь, сунул руки в карманы и повернулся к Раулю, – Orders are orders [78], – сказал Рауль, пожимая плечами. – Я уверен, что наш друг Орф превосходный человек, но дружба его кончается там, где начинаются двери. Правильно, Орф? – Вы все настаиваете и настаиваете, – недовольно проворчал Орф. – Туда нельзя. Лучше, если вы… – Он с удовольствием затянулся. – Очень хороший табак, сеньор. Вы его в Аргентине покупали? – Этот табак я покупаю в Буэнос-Айресе, – сказал Рауль. – На Флориде и Лавалье. Он стоит уйму денег, но я считаю, что табачный дым должен ласкать обоняние Зевса. Что вы нам посоветуете, Орф? – Ничего, – сказал Орф, насупившись. – Ради нашей дружбы, – сказал Рауль. – Видите ли, у нас есть намерение приходить к вам в гости почаще, к вам и к вашему коллеге с голубой змеей. – Правильно, к Бобу. Почему бы вам не пройти с его стороны? Я не против того, чтобы вы приходили, – добавил он с грустью. – Дело не во мне, но если что случится… – Ничего не случится, Орф, это-то и плохо. Мы будем навещать вас, а вы будете сидеть перед дверью на своей трехногой скамейке. Но давайте хоть покурим, а вы расскажите нам о морском чудовище и Летучем Голландце. Раздраженный своей неудачей, Лопес без всякого интереса слушал их разговор. Он снова посмотрел на карты, на портативный патефон (на нем стояла пластинка Ивора Новелло) и взглянул па Рауля, который, видимо, забавлялся, не выказывая никаких признаков беспокойства. Лопес нехотя присел на край стола: может, еще представится случай добраться до двери. Орф, казалось, был не прочь поговорить, хотя продолжал держаться настороженно. – Вы пассажиры и не понимаете, – сказал Орф. – Что до меня, я не стал бы мешать вам… Но мы с Бобом и так здорово рискуем. Как раз по вине Боба и могло бы случиться… – Что? – сказал Рауль, стараясь расшевелить его. «Это какой-то кошмар, – подумал Лопес – Он не заканчивает ни одной фразы, говорит какими-то дурацкими обрывками». – Вы взрослые люди, и вам бы надо было присмотреть за ним, потому что… – За кем? – За пареньком, – сказал Орф. – За тем, что приходил раньше с вами. Рауль перестал раскачиваться на табурете. – Не понимаю, – сказал он. – А что с ним случилось? Орф снова озабоченно поглядел на дверь в глубине, словно опасаясь, что его подслушают. – Да вообще-то ничего не случилось, – сказал он. – Я просто хочу, чтобы вы его предупредили… Сюда никто из вас не имеет права приходить, – закончил он почти грубо. – А теперь мне надо идти спать, уже поздно. – А почему нельзя пройти через эту дверь? – спросил Лопес. – Она ведет на корму? – Нет, ведет в… А корма дальше будет. Там каюта. Туда нельзя. – Пойдемте, – сказал Рауль, пряча трубку. – Для меня на сегодня довольно. Прощай, Орф. До скорой встречи. – Лучше вам сюда не возвращаться, – сказал Орф. – Не из-за меня, конечно, но… В коридоре Лопес вслух спросил себя, что могли значить эти обрывочные фразы. Рауль, который шел за ним следом, тихонько насвистывая, нетерпеливо фыркнул. – Я начинаю кое-что понимать, – сказал он. – Например, где он напился. Мне и тогда показалось странным, Что бармен дал ему столько; я, правда, подумал, что он опьянел с одной рюмки, но наверняка он выпил намного больше. И вдобавок этот запах табака… Табака липидов, черт побери. – Мальчишка вознамерился сделать то же, что и мы, – сказал Лопес с огорчением. – В конце концов, все мы стараемся прославиться, раскрыв тайну. – Да, но он подвергается большей опасности. – Вы так полагаете? Не такой уж он маленький. Рауль промолчал. Лопесу, уже поднявшемуся по трапу, вдруг показалось странным выражение его лица. – А скажите, почему бы нам не проделать с ними того, что они заслуживают? – Действительно, – рассеянно сказал Рауль. – Сбить с ног, повалить. И мы давно были бы у двери. – Возможно, но я сомневаюсь в успехе, во всяком случае на этом этапе. Орф, похоже, здоровенный детина, я не представляю себе, как бы я удержал его па полу, пока вы открывали бы дверь. И потом, у нас вообще нет никаких оснований действовать подобным образом. – Да, это-то и скверно. До завтра, че. – До завтра, – машинально отозвался Рауль. Лопес видел, как он вошел в каюту, а сам направился в другой конец, коридора. Остановившись, он стал рассматривать систему стальных штанг и шестеренок и подумал, что Рауль, наверное, сейчас Рассказывает Пауле об их неудачной экспедиции. Он ясно представил себе насмешливое лицо Паулы. «А Лопес тоже, разумеется, был с тобой». И какое-нибудь едкое замечание, рассуждение о всеобщей тупости. Он снова вспомнил, какое было лицо у Рауля, когда он обернулся, поднимаясь По трапу: явный страх, какая-то озабоченность, не имевшая ничего общего ни с кормой, ни с липидами. «Откровенно говоря, я ничему бы не удивился, – подумал Лопес – Тогда…» Нет, не надо строить иллюзий, даже если его подозрения и совпадают с тем, па что намекала Паула. «Дай бог, чтобы это оказалось так», – подумал он, вдруг испытывая радость, совершенно неоправданную, глупую радость и желание. «Впрочем, я, по своему обыкновению, наверно, опять сваляю дурака», – сказал он себе, придирчиво разглядывая в зеркале свое отражение. Паула не смеялась над ними; удобно устроившись в постели, она читала роман Массимо Бонтемнелли и встретила Рауля вполне приветливо. Налив в стакан виски, он присел к ней на кровать и заметил, что морской ветерок уже заметно позолотил ее кожу. – Дня через три я превращусь в настоящую скандинавскую богиню, – сказала Паула. – Я рада, что ты пришел, мне надо поговорить с тобой о литературе. С тех пор как мы сели на пароход, я еще пи разу не говорила с тобой о литературе, а это не дело. – Выкладывай, – рассеянно согласился Рауль. – Какие-нибудь новые теории? – Нет, новые тревоги. Со мной происходит довольно кошмарная история, Раулито, – чем лучше книга, которую я читаю, тем больше она мне претит. Я хочу сказать, что мне внушают отвращение литературные изыски, а вернее, сама литература. – Этого можно избежать, прекратив чтение. – Нет. Мне то и дело попадаются книжки, которые никак нельзя отнести к большой литературе, и тем не менее они мне не противны. И я начинаю понимать почему: потому, что автор не заботился об эффектах и совершенстве формы, избегнув при этом публицистичности и сухого наукообразия. Это трудно объяснить, я сама не очень-то ясно все себе представляю. Я думаю, необходимо стремиться к новому стилю, и, если хочешь, мы можем по-прежнему называть его литературным, но справедливей было бы заменить это название каким-нибудь другим. Однако этот новый стиль может возникнуть только при новом видении мира. И если в один прекрасный день такое направление будет достигнуто, какими глупыми покажутся нам романы, которыми мы восхищаемся сегодня, с их недостойными трюками, главами и подглавками, с хорошо рассчитанными завязками и развязками… – Ты настоящий поэт, – сказал Рауль, – а всякий поэт по сути своей враг литературы. Но мы, подлунные существа, продолжаем считать прекрасной какую-нибудь главу из произведений Генри Джеймса или Хуана Карлоса Онетти, которые, к счастью Для нас, не имеют ничего общего с поэтами. По существу, ты упрекаешь романы за то, что они водят тебя за нос, пли, иными словами, за их воздействие па читателя посредством формы, совсем не как в поэзии. Непонятно только, почему тебе мешает то, как сделано произведение, авторские уловки, ведь правится же это тебе у Пикассо или у Альбана Берга? – Вовсе не правится, просто я не обращаю на это внимания. Будь я художницей или музыкантшей, я возмутилась бы не меньше. Но дело не только в этом, меня приводит в отчаяние низкопробность литературных приемов, их непрерывное повторение. Ты скажешь, что в искусстве нет прогресса, по об этом можно только пожалеть. Когда начинаешь сравнивать, как разрабатывают какую-нибудь тему древний автор и современный, то замечаешь, что по крайней мере в описаниях у них почти нет различий. Мы можем сказать одно – мы более испорчены, более информированы, у нас более обширные познания, но шаблоны остаются теми же, женщины по-прежнему краснеют или бледнеют, что в действительности никогда не случается (я иногда немного зеленею, это верно, а ты становишься пунцовым), мужчины действуют, думают и отвечают в соответствии с неким универсальным пособием, которое одинаково применимо и к индейскому роману, и к американскому бестселлеру. Теперь понимаешь? Я говорю о форме, но если я ее осуждаю, то только потому, что она отражает внутреннюю бесплодность, вариации на скудную тему, как, например, эта мешанина Хиндемита па тему Вебера, которую мы, несчастные, слушаем в трудную минуту. Она с облегчением вытянулась и положила руку на колено Рауля. – Ты плохо выглядишь, сынок. Расскажи своей мамочке Пауле, что случилось. – О, я чувствую себя превосходно, – сказал Рауль. – Куда хуже выглядит наш друг Лопес, с которым ты так дурно обошлась. – Он, ты и Медрано этого заслужили, – сказала Паула. – Ведете себя, как глупые забияки, единственно здравый человек – это Лусио. Надеюсь, мне не надо объяснять тебе почему… – Разумеется, но Лопес, должно быть, подумал, что ты и в самом деле сторонница порядка и laissez faire [79]. Ему это очень не понравилось, ты для него прообраз женщины, ты его Фрейя [80], Валькирия, и смотри, чем все это кончится. У Лусио, например, на лице написано, что он закончит свои дни в муниципалитете или в какой-нибудь ассоциации доноров. Ну и жалкий тип. – Так, значит, Ямайка Джон ходит с поникшей головой? Бедный мой потерянный пиратик… Знаешь, мне очень понравился Ямайка Джон. И не удивляйся, что я плохо с ним обращаюсь. Мне нужно… – Ах, не начинай перечислять свои требования, – сказал Рауль, допивая виски. – За свою жизнь ты уже испортила немало майонезов из-за того, что пересаливала их пли выжимала слишком много лимона. А потом, плевал я на то, каким тебе кажется этот Лопес и что ты намерена в нем открыть. – Monsieur est fâché? [81] – Нет, но ты куда благоразумней, когда рассуждаешь о литературе, а не о чувствах; с женщинами такое часто случается. Знаю, знаю, ты скажешь, что это лишь доказывает, будто я в них не разбираюсь. Но держи свое мнение при себе. – Je ne te le fais pas dire, mon petit [82]. Может, ты и прав. Дай мне глоток этой гадости. – Завтра у тебя весь язык обложит. Виски тебе вредно в столь поздний час и, кроме того, стоит слишком дорого, а у меня с собой всего четыре бутылки. – Дай мне немножко,, гнусный летучий мышонок. – Пойди возьми сама. – Я голая. – Ну и что? Паула посмотрела на него с улыбкой. – Ну и что, – повторила она, подбирая ноги и откидывая простыню. Она пошарила ногами, отыскивая тапочки, Рауль с раздражением смотрел на нее. Поднявшись рывком, она бросила простыню ему в лицо и прошла до консоли, где стояли бутылки. Спина ее четко выделялась в полумраке каюты. – У тебя восхитительные бедра, – сказал Рауль, освобождаясь от простыни. – Пока совсем гладенькие. А ну-ка, как спереди? – Спереди тебя заинтересует куда меньше, – сказала Паула тоном, от которого он приходил в бешенство. Она плеснула виски в большой стакан и прошла в ванную, чтобы добавить воды. Медленно вернулась назад. Рауль смотрел ей в лицо, потом опустил глаза и скользнул взглядом по груди и животу. Он знал, что произойдет, и приготовился к этому: и все же лицо его дернулось от сильной пощечины, и почти тотчас же он услышал, как Паула громко всхлипнула и глухо стукнул упавший па ковер стакан. – Теперь всю ночь нельзя будет дышать, – сказал Рауль. – Лучше бы ты его выпила, у меня ведь есть содовые таблетки. Он наклонился над Паулой, которая плакала, лежа ничком на постели. Погладил ее по плечу, потом по едва различимой в полумраке спине, пальцы его скользнули по ложбинке между лопатками и замерли на бедре. Он закрыл глаза и представил себе то, что хотел представить. «…любящая тебя Нора». Она еще раз посмотрела на свою подпись, потом быстро сложила листок, надписала конверт и запечатала письмо. Сидя на кровати, Лусио пытался читать номер «Риджер'с дайджест». – Уже очень поздно, – сказал Лусио. – Ты еще не ложишься? Нора не ответила. Оставив письмо на столе, она взяла ночную рубашку и вошла в Ванную. Лусио казалось, что шум душа никогда не прекратится, вот почему он изо всех сил старался занять себя моральными проблемами летчика Милуоки, ставшего анабаптистом в разгаре боя. Лусио решил отказаться от своих намерений и лечь спать, но все равно надо было подождать, чтоб умыться, а может, она… Сжав зубы, он подошел к двери в ванную и подергал ручку, но тщетно. – Ты не откроешь? – спросил он самым естественным тоном. – Нет, не открою, – ответил Норин голос. – Почему? – Потому. Я сейчас выйду. – Открой, тебе говорят. Нора не ответила. Лусио надел пижаму, повесил свою одежду, аккуратно расставил тапочки и ботинки. Нора вышла с повязанной полотенцем головой, с раскрасневшимся лицом. Лусио заметил, что она надела ночную рубашку. Усевшись перед зеркалом, Нора начала вытирать голову и бесконечно долго расчесывать волосы. – Откровенно говоря, я хотел бы знать, что с тобой происходит – сказал Лусио твердым голосом. – Ты рассердилась потому, что я прошелся с этой девушкой? Ты тоже могла пойти с памп, если бы захотела. Вверх-вниз, вверх-вниз. Норины волосы понемногу обретали блеск. – Значит, ты так мало мне доверяешь? Или, может, вообразила, что я собрался флиртовать с пей? Ты из-за этого рассердилась? Правда? Ума не приложу, какая у тебя еще может быть причина. Но наконец, скажи, скажи, в чем дело. Тебе по понравилось, что я вышел с этой девушкой? Нора положила щетку на комод. Лусио она показалась страшно усталой, не способной произнести ни слова. – Может, ты плохо себя чувствуешь, – сказал он, меняя тон и стараясь найти лазейку. – Ты па меня не сердишься, правда? Ты сама видела, я сейчас же вернулся. И что тут, в конце концов, плохого? – Похоже, и в самом дело было что-то плохое, – сказала Нора тихим голосом. – Ты так оправдываешься… – Я просто хочу, чтобы ты поняла, что с этой девушкой… – Оставь в покое эту девушку; сразу видно, что она бесстыжая. – Тогда почему ты па меня рассердилась? – Потому, что ты мне лжешь, – резко сказала Нора. – И потому, что вечером говорил такие вещи, от которых мне противно стало. Лусио отшвырнул сигарету и приблизился к Норе. В зеркале его лицо выглядело почти комично, ни дать пи взять актер в роли возмущенного и оскорбленного мужа. – А что я такого сказал? Выходит, ты тоже, как и остальные, вбила себе в голову эту чепуху. Хочешь, чтобы все полетело вверх тормашками? – Я ничего не хочу. Мне обидно, что ты умолчал о вашем дневном походе. – Я просто забыл, вот и все. По-моему, идиотство разыгрывать из себя заговорщиков, когда для этого нет никаких причин. Вот увидишь, они испортят все путешествие. Все погубят своими дурацкими выходками. – Ты мог бы выбрать другие выражения. – Ах да, я совсем забыл, что сеньора не терпит грубостей. – Я не выношу вульгарности и лжи. – Разве я тебе солгал? – Ты умолчал о случившемся, а это равносильно лжи. Если только ты не считаешь меня достаточно взрослой, чтобы посвящать в свои похождения. – Но, дорогая, это же пустячное дело. Дурацкая выдумка Лопеса и остальных; втянули меня в авантюру, которая мне вовсе не интересна, и я прямо сказал им об этом. – По-моему, не очень-то прямо. Прямо говорят они, и мне стало страшно. Так же как тебе, только я не скрываю этого. – Мне страшно? Если ты имеешь в виду этот двести какой-то тиф… Да, я считаю, что надо оставаться в этой части парохода и не лезть ни в какую заваруху. – Они не верят, что там тиф, – сказала Нора, – и все же они беспокоятся и не скрывают этого, как ты. По крайней мере выкладывают все карты па стол, пытаются что-то предпринять. Лусио облегченно вздохнул. В таком случае все его опасения рассеивались, теряли свою салу и значимость. Он положил руку на Норино плечо и наклонился, чтобы поцеловать ее в голову. – Какая ты глупышка, какая красивая и какая глупышка, – сказал он. – Я так стараюсь не огорчать тебя… – Уж не потому ли ты промолчал о сегодняшнем походе. – Именно потому. А почему же еще? – Да потому, что тебе было стыдно, – сказала Нора, вставая и направляясь к своей постели. – И сейчас тебе тоже стыдно, и в баре ты не знал, куда деваться. Да, стыдно. Значит, не так-то легко будет ее сломить. Лусио пожалел о том, что приласкал и поцеловал ее. Нора решительно повернулась к нему спиной; тело ее, прикрытое простыней, стало маленькой враждебной преградой, чьи неровности, впадины и выпуклости завершались копной мокрых волос на подушке. Настоящая стена между ним и ею. Молчаливая и неподвижная стена. Когда он вернулся из ванной, распространяя запах зубной насты, Нора уже погасила свет, но продолжала лежать в прежней позе. Лусио подошел, стал коленом на край постели и отдернул простыню. Нора резко села. – Я не хочу, иди к себе. Дай мне спать. – Ну что ты, – сказал он, беря ее за плечо. – Оставь меня, слышишь. Я хочу спать. – Хорошо, спи себе, но рядом со мною. – Нет, мне жарко. Я хочу остаться одна, одна! – Ты так рассердилась? – спросил он тоном, каким обычно говорят с детьми. – Так сильно рассердилась эта глупенькая девочка? – Да, – ответила Нора, закрывая глаза, словно хотела отделаться от него. – Дай мне спать. Лусио выпрямился. – Ты просто ревнуешь, вот и все, – сказал он, отходя. – Тебя бесит, что я вышел с ней на палубу. Это ты мне все время лгала. Но он не получил ответа, возможно, она уже не слышала его. F – Нет, не думаю, чтобы мое поле действия было яснее цифры пятьдесят восемь или одного из этих морских атласов, которые обрекали суда на кораблекрушение. Оно осложняется непреодолимым словесным калейдоскопом, словами, как мачты, с заглавными буквами – бешеными парусами. Например, «самсара» – произношу я, и у меня вдруг дрожат пальцы ног, но дело не в том, что у меня дрожат пальцы ног, и не в том, что жалкий корабль, который несет меня, как дешевую, грубо вырезанную маску, на своем носу, раскачивается и трепещет под ударами Трезубца. Самсара – и почва уходит у меня из-под ног, самсара – дым и пар вытесняют все прочие элементы, самсара – творение великой мечты, детище и внук Махамайи. Постепенно выходят взъерошенные и голодные суки со своими заглавными буквами, точно колонны, раздутые от великолепной тяжести исторических капителей. Как обратиться мне к малышу, к его матери и этим людям – молчаливым аргентинцам – и сказать им, поговорить с ними о моем поле действия, которое дробится и исчезает, как бриллиант, расплавленный в холодной битве снегопада? Они повернулись бы ко мне спиной, ушли бы, и если бы я решился написать им, ибо порой я думаю о преимуществе обширного и тщательного манускрипта – итоге моих долгих бессонных размышлений, то они отбросили бы мои открытия с тем же небрежением, которое склоняет их к прозе, к выгоде, к определенности, к журналистике с ее лицемерием. Монолог! Вот единственный выход для души, погруженной в сложности. Что за собачья жизнь! (Резвый пируэт Персио под звездами.) – В конце концов, человек не в силах остановить переваривание рыбного блюда с помощью диалектик, антропологии, непостижимых повествований Косьмы Индикоплевста [83] сверкающих книг, отчаянной магии, которая предлагает мне там, в вышине, свои горящие идеографические знаки. Если я – полураздавленный таракан и бегу на половине своих ножек с одной доски на другую, замираю на головокружительной высоте маленькой щепочки, отколовшейся под гвоздем башмака Пресутти, споткнувшегося о сучок… И все же я начинаю понимать: это очень похоже на дрожь; я начинаю видеть: это меньше, чем привкус пыли; я начинаю начинать: бегу назад, возвращаюсь! Да, надо возвратиться туда, где спят еще в стадии личинок ответы, спят свою первую ночь. Сколько раз, сидя в автомобиле Левбаума и убивая без пользы конец недели в долинах под Буэнос-Айресом, я чувствовал, что меня надо было бы зашить в мешок и выбросить напротив Боливара или Пергамине, близ Касбаса или Мерседес – в любом месте, рядом с совами на пиках ограды, подле жалких лошадей, отыскивающих осенью ворованный корм. Вместо того чтобы принять toffee [84], которую Хорхе настойчиво совал мне в карман, вместо того чтобы быть счастливым рядом с простым и покровительственным величием Клаудии, я должен был остаться в ночной пампе, как здесь этой ночью в чужом и злобном море, лечь навзничь так, чтобы пылающая небесная простыня закрыла меня до подбородка, и позволить сокам земли и неба постепенно превратить меня в пищу для червей, в напудренного паяца, над бубенцами которого натянут шатер цирка, в гнилое мясо, от которого смердит на триста метров вокруг, смердит доподлинно, смердит по-настоящему, но только для самих смердящих, которые зажимают с добродетельным видом нос и бегут прятаться в своем «плимуте» или в воспоминаниях о музыкальных записях сэра Томаса Бичема, о неумные умники, о жалкие други! (Ночь на секунду раскалывается, это пролетает падучая звездочка, и тоже на секунду «Малькольм» обрастает парусами и стеньгами, старинным такелажем и дрожит, словно совсем иной ветер клонит его на бок, и Персио, обратясь лицом к горизонту, забывает о радаре и телеантеннах, и перед ним возникает мираж: бригантины и фрегаты, турецкие фелюги и греко-римские сайки, венецианские полакры и голландские ульки, тунисские синдалы и тосканские галеры, вызванные к жизни скорее воображением Пио Барохи и долгими часами нудного труда У Крафта, нежели подлинным знанием того, что кроется за этими пышными названиями.) К чему такое беспорядочное нагромождение, в котором я не могу отличить правду от воспоминании, имен – от видимости? Ужас эколалии, пустой игры словами. Но повседневная болтовня приводит лишь к столу, заставленному едой, к встрече с шампунем и бритвой, к жвачке в заумной передовице или к программе действий и размышлений, которые нe стоят и выеденного яйца. Прикрытый травой, я должен был бы долгие часы прислушиваться, как пробежит в пампе зверек пелудо или с каким трудом прорастает колючка синасина. Сладкие и глупые слова из фольклора, шаткое предисловие всякого святотатства, как они ласкают мне язык своими резиновыми ножками, растут, подобно густой жимолости, мало-помалу освобождают мне доступ к настоящей Ночи, далекой и сопредельной, устраняя все, что идет от пампы к южному морю, о моя Аргентина, там, в глубине этого фосфоресцирующего занавеса, земные зловещие улицы Чакариты, череда автобусов, отравленных яркой раскраской и рекламой. Все это близко мне, потому что все причиняет мне страдание, о космический Тупак Амáру [85] жалкий осмеянный, истекающий словами, в которых мой непримиримый слух улавливает отголоски воскресных выпусков «Ла Пренсы» или диссертации доктора Рестелли, преподавателя среднего учебного заведения. Но, распятый в пампе, лежа навзничь, лицом, к безмолвию миллионов сверкающих котов, смотрящих на меня из млечного потока, который они лакают, я, возможно, согласился бы с тем, что у меня отняли книги, поняв вдруг второ– и третьестепенный смысл телефонных справочников, железнодорожных расписаний, которыми я вчера дидактически фехтовал, как шпагой, для иллюстрации их сметливому Медрано, поняв, почему мой зонтик всегда ломается слева, почему я лихорадочно разыскиваю носки исключительно серо-жемчужного и бордового цвета. От знания к пониманию или от понимания к знанию – неверный путь, который я смутно различаю с помощью анахроничного словаря, опасных размышлений, устаревших призваний, удивления моего начальства и раздражения лифтеров. Неважно, Персио продолжается, Персио – это отчаявшийся атом на краю тропинки, недовольный законами кровообращения, это маленький мятеж, с которого начинается катафалк водородной бомбы, пролог к грибу, который наслаждается habitués [86] с улицы Флорида и серебряным экраном. Я видел американскую землю, когда она всего ближе была к откровению, я взбирался пешком по Успальятским холмам, я спал с мокрым полотенцем на лице, когда пересекал Чако, я соскакивал с поезда в Адской Пампе, чтобы почувствовать свежесть земли в полночь. Я знаю запахи улицы Парагвай, а также Годой Крус де Мендоса, где винный компас течет меж дохлых котов и осколков бетона. Мне приходилось жевать коку в дороге, бередить одинокую надежду, которую привычки отодвигают в глубину снов, чувствовать, как растет в моем теле третья рука, та, что ожидает, как бы схватить время и повернуть его, ибо где-то должна же быть эта третья рука, которая вдруг сверкнет в поэзии, в мазке художника, в самоубийстве, в святости, которую престиж и слава тут же калечат и заменяют блестящими доводами, это труд прокаженного каменщика, который именуют объяснением и созиданием. Ах! Я чувствую, как в каком-то невидимом кармане сжимается и разжимается третья рука, ею я желал бы приласкать тебя, прекрасная ночь, осторожно освежевать имена и даты, что мало-помалу закрывают солнце, – солнце, которое однажды так померкло в Египте, что понадобилось божество, которое бы излечило его… Но как объяснить все это моим товарищам по путешествию, себе самому, если я каждую минуту смотрюсь в зеркало сарказма и приглашаю себя вернуться в каюту, где меня ждут стакан холодной воды и подушка, огромное белое поле, по которому скачут галопом сны? Как различить третью руку без помощи поэзии, этой предательницы настороженных слов, этой сводни красоты, благозвучия, счастливых концов и проституирования, заключенного в матерчатые переплеты и объясненного законами стилистики? Нет, я не хочу вразумительной поэзии на пароходе, ни воду, ни изначальных обрядов. Я хочу иного – того, что ближе мне и менее связано со словом, освобождено от традиции,, чтобы наконец все то, что традиция маскирует, пронзило бы, как плутониевый ятаган, ширму с нарисованными на ней историями. Лежа на клевере, я мог вступить в этот порядок, изучить его формы, ибо то будут не слова, а чистые ритмы, рисунки в самом чувствительном месте ладони третьей руки, сверкающие прообразы, тела, лишенные веса, в котором заключена тяжесть и сладостно трепещет росток милости. Что-то приближается ко мне все ближе и ближе, но я отступаю, я не умею примиряться со своей тенью; возможно, если бы я нашел способ сказать нечто подобное Клаудии, молодым весельчакам, которые бегут навстречу бесчисленным играм, слова послужили бы им факелами в пути, и именно здесь, не на равнине, где я предал свой долг, отказавшись от объятий посреди возделанного поля, именно здесь третья рука поломала бы в самый суровый миг первые часы вечности, встречу, подобную мерцанию огней святого Эльма на развешанной для просушки простыне. Но я такой же, как они, мы все тривиальны, мы все сначала метафизики, а уж потом физики, мы стараемся забежать вперед, опережая вопросы, чтобы их клыки не разорвали нам брюки, и вот так изобретается футбол, так становятся радикалами, или подпоручиками, или корректорами у Крафта, о безграничное вероломство! Возможно, Медрано – единственный из всех, кто знает это: мы тривиальны и за это расплачиваемся счастьем или несчастьем, если счастьем, то счастьем сурка, обросшего жиром, если несчастьем, то таинственным несчастьем Рауля Косты, который прижимает к своей черной пижаме пепельного лебедя, и даже, когда мы рождаемся, чтобы спрашивать и получать ответы, нечто безгранично беспорядочное, что заключено в самой закваске аргентинского хлеба, в цвете железнодорожных билетов или в количестве кальция в водах Аргентины, все это швыряет нас, как очумелых, во всеобщую драму, и мы вскакиваем на стол, чтобы протанцевать танец Шивы с огромным лингамом в руке, или сломя голову бежим от выстрела в голову или от светильного газа, пресыщенные до отвращения бесцельной метафизикой, несуществующими проблемами, вымышленными невидимостями, которые ловко заволакивают дымом центральную пустоту – статую без головы, без рук, без лингама и без йони, подобие, удобную принадлежность, грязные склонности, ясную, стремящуюся к беспредельности рифму, в которой еще заключены и наука и совесть. Почему прежде всего не вышвырнуть ядовитый груз сотворенной на бумаге истории, не отказаться от чествований, не взвесить свое сердце на весах слез и голода? О Аргентина, к чему этот страх перед страхом, эта пустота, скрывающая пустоту? Вместо страшного суда мертвецов, прославленного в папирусах, почему не наш суд живых, ломающих себе голову о Пирамиду Мая, чтобы наконец родилась третья рука, несущая алмазный топор и хлеб, цвет нового времени, его завтрашний день очищения и сплоченности? Кто этот сукин сын, что болтает о лаврах, которых мы добились? Мы, мы добились лавров? Но неужели мы такие подонки? – Нет, не думаю, чтобы мое поле действия было яснее цифры пятьдесят восемь или одного из этих морских атласов, которые обрекали суда на кораблекрушение. Оно осложняется непреодолимым словесным калейдоскопом, словами, как мачты, с заглавными буквами… ДЕНЬ ВТОРОЙ XXXII Хорошо еще, что она догадалась взять с собой несколько журналов, а то книги в библиотеке оказались па каких-то непонятных языках и две-три, найденные ею, на испанском были о войнах, еврейских проблемах и прочих слишком сложных материях. Дожидаясь, пока донья Пена закончит прическу, Нелли с удовольствием принялась рассматривать журналы с рекламой коктейлей, которые подавали в крупных ресторанах Буэнос-Айреса. Ее восхищал изящный стиль Хакобиты Эчапис, которая обращалась к своим читательницам с такой непринужденностью, словно была одной из них, нисколько не кичась тем, что вращалась в высшем обществе, и одновременно давая понять (о господи, и почему это мать придумала себе прическу, как у прачки), что принадлежит к иному миру, где все такое розовое, надушенное, затянутое в перчатки. «Я только и делаю, что хожу на просмотры новых мод», – доверительно сообщала Хакобита своим верным поклонницам. Лусия Шлейфер, не только красавица, но и умница, сообщила об эволюции женской моды (в связи с выставкой текстиля в Гате и Шавесе), и все поражаются при виде плиссированных нижних юбок, которых до последнего времени никто, кроме североамериканских чародеев, не изготовлял… Французское посольство приглашает избранное общество в Эль Альвеар, чтобы показать последние парижские модели. (Как говорил один модельер: Кристиан Диор идет впереди, а мы все стараемся лишь догнать его.) Приглашенным подарят французские духи, и все уйдут довольные, с чудесным флакончиком в руках… – Ну, я уже готова, – сказала донья Пепа. – Вы тоже, донья Росита? Кажется, сегодня прекрасное утро. – Да, но опять начинает качать, – с досадой сказала донья Росита. – Пойдем, доченька? Нелли закрыла журнал, предварительно узнав, что Хакобита только что посетила сельскохозяйственную выставку в парке Сентенарио, где она случайно встретила Юлию Бульрих де Сент в окружении корзин и друзей, Стеллу Морро де Каркано и неутомимую сеньору де Удаондо. Нелли спросила себя, почему это сеньору Удаондо называют неутомимой? И неужели все это происходило в парке Сентенарио, в переулке, где жила Кока Чименто, ее подружка по магазину. Они тоже могли бы выбраться туда как-нибудь в субботу, попросили бы Атилио сводить их на эту самую сельскохозяйственную выставку. А верно, пароход сильно качает, наверняка мамочка и донья Росита опять расклеются, как только выпьют молока, да и она тоже… Это безобразие – вставать так рано: во время таких приятных путешествий завтрак должны подавать не раньше половины десятого, как в хорошем обществе. Когда явился Атилио, свежий и возбужденный, она спросила, можно ли на этом пароходе оставаться в постели до половины десятого и позвонить, чтобы принесли завтрак в каюту. – Конечно, – сказал Пушок не слишком уверенно. – Здесь можешь делать все, что хочешь. Я встаю рано только потому, что люблю глядеть на море, когда встает солнце. Ой, жрать хочу, не могу. А как тебе погодка? Куда ни глянь, всюду вода!… Дельфинов, правда, пока не видно, но наверняка сегодня увидим. Доброе утро, сеньора, как дела? Как поживает ваш малец, сеньора? – Он еще спит, – сказала сеньора Трехо, не уверенная, что слово «малец» подходит к ее Фелипе. – Муж сказал, что бедняжка провел ночь очень беспокойно. – Здорово перегрелся на солнце, – заявил Пушок с важным видом. – Я его несколько раз предупреждал: смотри, малец, я дока по этой части, знаю, что говорю, не переусердствуй в первый день… Какое там, разве его убедишь. Ничего, так скорей поймет. Знаете, когда я был в армии… Донья Росита оборвала надоевшие воспоминания Пушка о жизни в казарме, заявив, что необходимо скорей подняться в бар, потому что в коридоре сильнее чувствуется качка. Этого замечания было достаточно, чтобы сеньора Трехо тут же ощутила тошноту. Она выпьет не больше одной чашки черного кофе, доктор Виньяс говорил, что кофе очень помогает от морской болезни. Донья Пепа, напротив, считала, что лучше выпить кофе с молоком и съесть хлеба с маслом, но кофе, конечно, без сахара, потому что от сахара кровь густеет, а это вредно при морской болезни. Сеньор Трехо, присоединившись к обществу, пытался найти какое-то научное обоснование столь смелой теории, но тут из проема трапа на железных руках шофера вынырнул дон. Гало и заявил, что готов расправиться с целой порцией яичницы с ветчиной. В бар входили все новые пассажиры, Лопес остановился, чтобы прочитать объявление, в котором сообщалось о часах работы дамской и мужской парикмахерских. Беба неторопливо поднялась по трапу и, чтобы обратить на себя внимание, задержалась на последней ступеньке, окинув всех долгим взглядом; за ней вошел Персио, в голубой рубашке и мешковатых брюках кремового цвета. Бар наполнился шумом голосов и аппетитными запахами. Выкурив вторую сигарету, Медрано просунул в дверь голову – посмотреть, не пришла ли Клаудиа. Обеспокоенный, он снова спустился вниз и постучал в ее каюту. – Боюсь показаться навязчивым, но мне пришло в голову, а вдруг Хорхе нездоровится и вам надо чем-то помочь. Клаудиа в красном халате выглядела помолодевшей. Она протянула ему руку, но ни он, ни она не поняли, зачем понадобилось такое официальное приветствие. – Спасибо, что пришли. Хорхе значительно лучше, он прекрасно спал всю ночь. Сегодня утром спросил, долго ли вы оставались у его постели… Но пусть он сам расспрашивает вас.

The script ran 0.047 seconds.