Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Бернгард Келлерман - Туннель [1913]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, sf_social

Аннотация. Роман «Туннель» принес настоящее признание и мировую известность Келлерману. Это произведение на редкость цельное, захватывающее воображение фантастической историей о постройке под Атлантическим океаном туннеля, соединяющего Европу и Америку.  Инженер Мак Аллан — талантливый изобретатель, человек огромной энергии и выдающихся организаторских способностей. Для постройки туннеля нужны колоссальные средства, которые Мак Аллан добывает, заинтересовав своим замыслом, сулящим солидную прибыль, представителей большого бизнеса. Дерзновенна, смела, прекрасна идея Мак Аллана, но ее реальное осуществление связано с огромными жертвами и страданиями строителей, работающих в ужасающе трудных условиях в напряженном изнурительном темпе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Полчища крошечных паровозиков шмыгают под экскаваторами, пробираются среди обломков и куч песка. Но, едва выбравшись на простор и став на надежные рельсы, они с диким свистом и яростным колокольным звоном несутся меж бараков к тем пунктам строительной площадки, где нужны песок и камень. Сюда поезда привезли горы мешков цемента, и толпы рабочих воздвигают большие казармы, которые к зиме должны быть под крышей, чтобы приютить сорок тысяч человек. А в пяти километрах от «шахты», где трасса полого начинает уходить вниз, в облаке масляных брызг, жара и чада стоят на новехоньких рельсах четыре мрачные машины — ждут и дымят. Перед их колесами сверкают кирки и лопаты. Обливающиеся потом рабочие роют землю и заполняют выемку кусками камня и щебнем, которые с шумом сыплются под откос из саморазгружающихся вагонеток. На это ложе кладут шпалы, еще липкие от смолы, а уложив лесенку шпал, прикрепляют к ним рельсы. Каждый раз, когда уложены пятьдесят метров рельсов, четыре черные машины начинают пыхтеть и шипеть. Они двигают своими стальными рычагами: три, четыре взмаха — и вот они уж опять дошли до сверкающих кирок и лопат. Так с каждым днем четыре черных чудовища продвигаются все дальше вперед. Приходит день, когда они стоят уже среди высоких гор щебня, и приходит другой день, когда они стоят уже глубоко под террасами, в желобе с крутыми бетонными стенами, и взирают своими глазами циклопов на скалистую стену, где в тридцати шагах друг от друга пробиты две большие арки — устье туннеля. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Во Франции, в Финистерре и на океанских станциях, так же, как в Туннельном городе на американском берегу, люди, обливаясь потом, вгрызались в землю. День и ночь в этих пяти пунктах земного шара вздымались гигантские столбы дыма и пыли. Стотысячная армия рабочих вербовалась из американцев, французов, англичан, немцев, итальянцев, испанцев, португальцев, мулатов, негров, китайцев. Здесь царило смешение всех языков. Отряды инженеров сперва большей частью состояли из американцев, англичан, французов и немцев. Но вскоре стало стекаться множество добровольцев, получивших техническое образование в высших школах всего мира, — японцы, китайцы, скандинавы, русские, поляки, испанцы, итальянцы. В различных точках французского, испанского и американского побережья, Бермудских и Азорских островов появились инженеры Аллана с полчищами рабочих и начали рыть землю, как и в главных пунктах строительства. Их задачей было сооружение электростанции — «Ниагары» Аллана, энергия которой нужна была ему для приведения в движение поездов между Америкой и Европой, для освещения и вентиляции огромных штолен. Усовершенствовав систему немцев Шлика и Липмана, Аллан приступил к сооружению огромных вместилищ, куда во время прилива текла морская вода, чтобы с грохотом низвергнуться в расположенные ниже бассейны и своим стремительным падением заставить вращаться турбины, рождающие в динамо ток, а при отливе снова вернуться в море. Металлургические и прокатные заводы Пенсильвании, Огайо, Оклахомы, Кентукки, Колорадо, Нортумберленда, Дарема, Южного Уэльса, Швеции, Вестфалии, Лотарингии, Бельгии, Франции вносили в книги огромные заказы Аллана, Угольные копи усиливали добычу, чтобы покрыть возросший спрос на топливо для транспорта и доменных печей. Медь, сталь, цемент неслыханно повысились в цене. Большие машиностроительные заводы Америки и Европы работали с ночной сменой. В Швеции, России, Венгрии и Канаде вырубали леса. Целый флот грузовых пароходов и парусных судов беспрерывно сновал между Францией, Англией, Германией, Португалией, Италией и Азорскими островами, между Америкой и Бермудскими островами, доставляя материалы и рабочую силу на места стройки. Авторитетнейшие ученые (преимущественно немцы и французы) плавали на четырех пароходах синдиката, проверяя на тридцатимильной ширине глубины над кривой туннеля, спроектированной на основании известных океанографических измерений. Со всех станций, рабочих поселков, пароходов, из всех промышленных центров день и ночь сходились нити к дому Туннельного синдиката, на углу Бродвея и Уолл-стрит, и отсюда — в одни-единственные руки, в руки Аллана. За несколько недель напряженнейшей работы Аллан привел громадную машину в движение. Созданное им предприятие охватило весь мир. Его имя, еще так недавно никому не ведомое, сверкало над человечеством как метеор. Тысячи газет интересовались им, и через некоторое время не было ни одного читателя, который не знал бы биографии Аллана во всех ее подробностях. Эту биографию никак нельзя было назвать обыденной. С десяти до тринадцати лет Аллан принадлежал к армии безвестных миллионов, которые проводят жизнь под землей и о которых никто не думает. Он родился в западном угольном районе, и первое, что запечатлелось в его памяти, был огонь. Ночью языки пламени поднимались там и сям к небу, словно пылающие головы огромных чудищ, старавшихся напугать его. Огонь вырывался горой из высившихся напротив печей, и озаренные пламенем люди со всех сторон направляли на него водяные струи, пока все не исчезало в большом белом облаке пара. Воздух был наполнен дымом и чадом, шумом фабричных гудков; сажа сыпалась дождем, а ночью иногда все небо полыхало как зарево. Люди всегда ходили кучками по улицам между закопченными кирпичными домами. Приходили кучками, кучками уходили. Лица их были черны, и даже по воскресеньям глаза были полны угольной пыли. Во всех их разговорах постоянно повторялись одни и те же слова: «Дядя Том». Отец и Фред, брат Мака, работали, как и все кругом, в шахте «Дядя Том». Улица, где жил Мак, почти всегда была покрыта черной, блестящей грязью. Рядом протекал мелкий ручеек. Чахлая травка на его берегах была не зеленой, а черной. Ручей был грязный, и обычно по нему плыли радужные жирные пятна. Сейчас же за ручьем тянулись длинные ряды коксовых печей, а за ними возвышались черные железные и деревянные помосты, по которым беспрерывно катились маленькие вагонетки. Больше всего Мака интересовало огромное, настоящее колесо, висевшее в воздухе. Это колесо иногда останавливалось на мгновение, потом снова начинало «жужжать». Оно вращалось с такой быстротой, что спицы нельзя было различить. И вдруг они опять становились заметны, колесо в воздухе вращалось медленнее, колесо останавливалось! А потом сызнова начинало «жужжать». На пятом году жизни Мака Фред и другие мальчики-коногоны посвятили его в тайну того, как без всякого основного капитала добывать деньги. Можно было продавать цветы, открывать дверцы автомобилей, поднимать оброненные трости, отыскивать и приводить автомобили, собирать в трамвае газеты и пускать их вновь в продажу. Мак ревностно принялся за работу в Сити. Каждый цент он отдавал Фреду, и за это ему разрешалось проводить воскресные дни с коногонами в saloons.[26] Мак достиг того возраста, когда шустрые мальчишки умудряются целый день разъезжать, не платя ни цента. Как паразит, жил он на всем, что катилось и двигало его вперед. Впоследствии он расширил свою деятельность и работал за собственный счет. Он собирал на стройках пустые бутылки из-под пива и продавал их, говоря: «Меня послал отец». Но его поймали, безжалостно избили, и его блестящее дело потерпело крах. На восьмом году жизни Мак получил от отца серую кепку и большие сапоги, которые прежде носил Фред. Эти сапоги были так велики, что Мак одним взмахом ноги мог отправить их в угол комнаты. Взяв Мака за руку, отец повел его в шахту «Дядя Том». Этот день произвел на Мака неизгладимое впечатление. Он на всю жизнь запомнил, как боязливо и взволнованно шагал по шумному двору. Работа была в разгаре. Воздух дрожал от крика и свиста, мчались тележки, гремели вагоны, все было в движении. А над всем этим мелькало колесо подъемной машины, за которым Мак годами наблюдал издали. За коксовыми печами подымались столбы пламени и белые облака дыма. Сажа и угольная пыль падали с неба, в огромных трубах шипело и бурлило, из холодильных устройств низвергались водопады, а из толстой, высокой заводской трубы беспрестанно тянулся к небу густой дым, черный как смола. И чем ближе они подходили к закоптелым кирпичным зданиям с лопнувшими оконными стеклами, тем страшнее становился грохот. Казалось, воздух был насыщен воплями тысячи истязуемых детей. Земля дрожала. — Что это так кричит, отец? — спросил Мак. — Это уголь! Никогда Маку не приходило в голову, что уголь может кричать. Отец поднялся с ним по лестнице большого, содрогавшегося здания, на стенах которого виднелись трещины, и открыл высокую дверь. — Здравствуй, Джозия! Я хочу показать своему малышу машину, — сказал он, повернулся и сплюнул на лестницу. — Идем, Мак! Мак заглянул в большой и чистый, выложенный плитками зал. Мужчина, по имени Джозия, сидел к ним спиной. Расположившись на удобном стуле и держа руки на блестящих рычагах, он неподвижно смотрел на гигантский барабан в глубине зала. Раздался сигнальный звонок. Джозия повернул рычаг, и большие машины справа и слева задвигали своими членами. Барабан, казавшийся Маку вышиной с дом, вращался все стремительнее, а вокруг него гудел черный, толщиной в руку, трос. — Клеть идет к шестому ярусу, — пояснил отец. — Она падает быстрее камня. Ее уносит вниз. Джозия пускает в ход тысячу восемьсот лошадиных сил. У Мака голова шла кругом. По белой планке перед барабаном поднимались и спускались стрелки, и когда они подошли одна к другой, Джозия снова повернул рычаг. Бешено вращавшийся барабан замедлил движение и остановился. Мак никогда не видал ничего более мощного, чем эта подъемная машина. — Thanks,[27] Джозия! — сказал отец, но тот даже не повернул головы. Они обошли кругом помещение, где стояла машина, и поднялись по узкой железной лестнице, по которой Мак еле двигался в своих больших сапогах. Они шли навстречу пронзительным и визгливым детским крикам, и здесь шум был так силен, что нельзя было разобрать ни слова. Они попали в огромный, мрачный зал, полный угольной пыли и лязга железных вагонеток. У Мака сжалось сердце. Именно здесь, где визжал и кричал уголь, отец передал Мака черным людям и ушел. К своему изумлению, Мак увидел ручей из угля. На длинной, шириной в метр, ленте беспрестанно неслись куски угля и через отверстие в полу обрушивались, подобно бесконечному черному водопаду, в железнодорожные вагоны. По обеим сторонам этой длинной ленты стояли почерневшие мальчуганы, такие же малыши, как Мак, которые проворно запускали руки в угольный поток, выхватывали из него определенные куски и бросали их в вагонетки. Кто-то из мальчиков крикнул Маку, чтобы он присматривался. У мальчугана так почернело лицо, что Мак лишь некоторое время спустя узнал его по заячьей губе. Это был соседский мальчик, с которым у него только вчера была драка из-за того, что Мак обозвал его «Зайцем» (это была его кличка). — Мы выбираем породу, Мак, — звонким голосом крикнул «Заяц» прямо в ухо Маку, — нельзя же вместе с углем продавать камни! Уже на другой день Мак по излому, по блеску, по форме не хуже других отличал, что уголь, а что — камень. А через неделю ему казалось, что он уже годы провел в этом черном помещении, полном шума и угля. Нагнувшись над беспрерывно скользящим угольным ручьем, выискивая черными ручонками породу, Мак простоял здесь полных два года, неизменно на одном и том же месте, пятом сверху. Тысячи тонн угля прошли через его быстрые маленькие руки. Каждую субботу он ходил за получкой, которую должен был отдавать отцу (кроме небольших карманных денег). Маку минуло девять лет, и он стал мужчиной. Когда в свободный воскресный день он отправлялся в saloon, то надевал котелок и крахмальный воротничок. В крепких зубах торчала трубка. Он жевал резинку, и всегда рот его был полон слюны. Да, он был мужчина, говорил как мужчина и сохранил только крикливо-звонкий голос мальчика, проводящего все будни в шумном рабочем помещении. Мак имел дело с углем, выданным на поверхность, он изучил его и знал прекрасно — лучше отца и Фреда! Десятки мальчиков, проработав год, не имели понятия о том, откуда берется весь этот уголь, этот бесконечный поток угольных глыб. Падающих в вагоны. День и ночь звенели железные двери шахты, и подземная клеть, с которой капала влага, без передышки выбрасывала четыре железные вагонетки с полусотней центнеров угля. День и ночь гремели вагонетки по железным плитам помещения, день и ночь опрокидывались они над отверстием в полу (как куры на вертеле!) и, высыпав уголь, возвращались порожняком. Снизу же уголь поднимался транспортером, потом его трясли на больших ситах, и здесь уголь кричал. Крупный рудниковый уголь ссыпали в вагоны и вывозили. Well,[28] это знали и другие мальчики, но дальше этого они не шли! Проработав месяц, Мак сообразил, что грохотавшие мимо него тележки никак не могли доставить весь этот уголь! И это было верно. Ежедневно прибывали сотни вагонов — от «Дяди Тома II», «Дяди Тома III», «Дяди Тома IV», и все они собирались у «Дяди Тома I», потому что здесь были сосредоточены очистка, коксование и химическое производство. Мак присматривался и все знал! Он знал, что просеянный уголь доставлялся транспортером на очистку. Здесь порода проходила через баки, уголь уносила вода, а камень оседал на дне. Потом уголь поступал в громадный барабан из пяти сит с отверстиями разной величины. Здесь его кидало и швыряло, здесь он шурша сползал по ситам и сортировался. Отдельные сорта угля по каналам ползли к разным воронкам, падали в виде кускового угля, смешанного угля, орешка I, II, III в вагоны и вывозились наружу. А мелочь — всякие осколки и пыль, — ты думаешь, выбрасывалась? Нет! Спроси у Мака, десятилетнего инженера, и он тебе скажет, что уголь отсасывают до тех пор, пока от него не останется ровно ничего. Этот угольный мусор поднимался по железной с отверстиями лестнице. Огромная лестница, заваленная серой грязью, как будто стояла на месте, но, если всмотреться, можно было заметить, что она медленно, совсем медленно движется. За два дня каждая ступенька проходила свой путь, опрокидывалась и высыпала пыль в огромные бункеры. Оттуда пыль попадала в коксовые печи, превращалась в кокс, а в высоких черных дьяволах конденсировались газы, из которых вырабатывали деготь, аммиак и многое другое. Это был химический цех «Дяди Тома I», и Мак все это знал. Однажды — Маку шел тогда десятый год — отец дал ему костюм из желтой ткани, шерстяной шарф, и в этот день мальчик впервые спустился в шахту — туда, откуда приходил уголь. Железный барьер звякнул, раздался звонок, клеть пошла вниз. Сперва медленно, потом с бешеной скоростью, так быстро, что Маку казалось, будто пол клети, на котором он сидел, сейчас провалится. У мальчика потемнело в глазах, в животе сделались спазмы, но потом он привык. С лязгом и стоном неслась железная клеть на глубину восьмисот метров. Раскачиваясь на ходу, она с таким звоном и треском ударялась о направляющие рельсы, что казалось, вот-вот разлетится вдребезги. Вода сверху шлепалась о нее, деревянные крепления шахты, мокрые, черные при свете рудничных ламп, летели вверх мимо открытых дверей. Мак говорил себе, что так и должно быть. Два года он ежедневно в часы смены наблюдал, как забойщики и рудокопы со своими лампочками, танцевавшими словно светлячки в темноте, то выходили из клети, то спускались в ней, и за все время были только две катастрофы. Один раз клеть ударилась о крышу, и рудокопы разбили себе головы, другой раз оборвался канат, — два штейгера и инженер рухнули вниз. Это могло случиться и теперь, но не случилось. Внезапно клеть остановилась, и они очутились в восьмом ярусе. Сразу стало тихо. Несколько черных до неузнаваемости, полунагих людей встретили их. — Ты привел к нам своего мальчика, Аллан? — Yes![29] Мак находился в жарком туннеле, погруженном в темноту и слабо освещенном только у ствола шахты. Вскоре вдали показался огонек лампы, — приближалась белая лошадь и с нею коногон Джей, старый знакомый Мака. Позади постукивали двадцать железных вагонеток с углем. Джей осклабился. — Алло! Вот и ты! — крикнул он. — Мак, я вчера выиграл еще три рюмки в покерном автомате. Тпру, тпру, стой, Бони! Этому Джею дали Мака в подручные, и целый месяц Мак тенью шагал рядом с ним, пока не обучился. Потом Джей исчез, и Мак сам исполнял его работу. В восьмом ярусе он чувствовал себя как дома, и ему даже в голову не приходило, что десятилетний мальчик мог быть чем-нибудь, кроме коногона. Вначале его угнетала темнота, еще больше — царившая здесь жуткая тишина. Какой же он был глупый, когда думал, что тут внизу со всех сторон раздается стук! Напротив, здесь было тихо как в могиле, но, понимаешь ли, свистеть можно было сколько угодно. Только у ствола шахты, где пробегала клеть и несколько человек вкатывали и выкатывали вагонетки, да в забоях, где, большей частью незримые для Мака, люди висели, зажатые где-то в угле, было несколько шумнее. Но и в восьмом ярусе было одно место, где раздавался оглушительный шум: двое бурильщиков, которые, наверное, давно уже оглохли, плечом прижимали к породе пневматические буры, и тут уж ни одного слова нельзя было разобрать. В восьмом ярусе работало сто восемьдесят человек, и все-таки Мак редко кого-нибудь видел. Изредка приходил штейгер, порохострельный мастер, — и все. Когда в темном штреке показывалась лампочка и брел мимо одинокий путник, это уже было целое событие. Все свое рабочее время Мак ездил взад и вперед по этим пустынным, темным, низким ходам. Он собирал у забоев и бремсбергов угольные вагонетки и доставлял их к стволу. Здесь он впрягал свою лошадь в готовый поезд из вагонеток с породой для засыпки разработанных пластов, с подпорками, балками и досками для укрепления забоев и развозил их по назначению. Он изучил весь лабиринт ходов, каждую балку, прогнувшуюся под давящей тяжестью горы, все забои, как бы они ни назывались — «Джордж Вашингтон», «Толстый Билли» или «Веселая Тетушка». Он знал ветряные люки, откуда подымались тяжелые рудничные газы. Он знал каждую «гробовую крышку» — вклиненные в породу короткие столбы, которые могли внезапно выскочить и расплющить человека о стену. Он точно знал всю систему вентиляции, двери, которые не может открыть самый сильный шахтер, пока не выпустит через маленькое дверное окошечко сжатый воздух, вырывавшийся со свистом, как ледяной вихрь. Были там штреки с тяжелой жаркой атмосферой, так что пот лился градом. Сотни раз за время смены он проезжал эти ледяные и знойные штреки, так же, как это делают тысячи коногонов. После смены он подымался с товарищами в мчавшейся вверх дребезжавшей клети, подымался и опять опускался, не видя в этом ничего особенного, как клерк, который садится в лифт, чтобы попасть в контору и обратно из конторы на улицу. Там, в восьмом ярусе, Мак познакомился с Наполеоном Бонапартом, сокращенно Бони. Так звали его белую лошадь. Бони уже много лет провел внизу, в темноте, и наполовину ослеп. Его спина сгорбилась, и голова была опущена к земле, потому что в низких штреках ему постоянно приходилось нагибаться. В лужах между узкими рельсами Бони стоптал свои копыта, и они стали как лепешки. Его лучшие годы остались уже позади, и он порядком облез. Вокруг глаз и ноздрей у него образовались красные круги, которые его не украшали. При всем том Бони чувствовал себя прекрасно, — он был толст и жирен и стал флегматиком. Он всегда шел одинаковой рысцой. Его мозг установился на этом аллюре, и иначе бегать он уже не умел. Мак мог без конца вертеться перед ним со щеткой (о ней будет речь впереди), — Бони не ускорял шага. Мак мог колотить его, и тогда этот старый жулик делал вид, будто торопится, — он показывал свое старание, быстрее кивал головой, громче топал по грязи, но шага опять-таки не ускорял. Мак не особенно нежничал с Бони. Когда он хотел, чтобы Бони подался в сторону, то локтем толкал его в брюхо, иначе Бони не желал понимать. Хотя он и видел, что должен уступить дорогу, и настораживал уши, он все-таки ждал, пока его не толкнут в бок. Когда Бони засыпал, как это часто с ним случалось, Мак угощал его кулаком по носу. Ведь Мак обязан был доставлять вагонетки, и если бы он не справлялся с ними, его выгнали бы. Он не мог быть снисходительным. Несмотря на все это, они были добрыми друзьями. Иногда отсвистав весь свой репертуар, Мак похлопывал Бони по шее и болтал с ним: — He, old Boney, how are you to-day, old fellow? All right, are you?[30] После полугодового знакомства Мак вдруг заметил, что Бони грязен. Он только здесь, в темноте, при свете лампы, казался белой масти. Если бы его выволокли на свет божий — holy Gee![31] — как Бони должен был бы стыдиться! Мак сколотил немного денег и купил скребницу. Бони и думать забыл об этом предмете комфорта. Мак это заметил, так как Бони повернул голову. Этого он не делал даже тогда, когда рядом с ним производили взрывы. Потом Бони стал водить из стороны в сторону своим толстым отвислым брюхом, чтобы вдоволь насладиться щеткой. Мак попробовал пустить в ход и воду — он вбил себе в голову, что превратит Бони в белоснежного коня! Но от прикосновения воды Бони содрогался, словно от электрического тока, и беспокойно переступал с ноги на ногу. Мак удовлетворился сухой скребницей. И если он долго скреб, старик Бони внезапно вытягивал шею и испускал прерывистый и плаксивый собачий вой — жалкую пародию на ржание. Тогда Мак разражался хохотом, который гулко разносился по штреку. Мак без сомнения любил Бони. До сих пор он иногда вспоминает о нем. Он питает необычайный интерес к старым, толстым белым лошадям со сгорбленной спиной и иногда останавливается, похлопывает такую лошадь по шее и говорит: «Смотри, Мод, вот так выглядел Бони!» Но Мод видела уже столько разных Бони, что начинала сомневаться в их сходстве с подлинным. Мак ничего не смыслит в картинах и никогда не истратил на них ни цента, но Мод нашла среди его вещей примитивно нарисованную старую белую лошадь. Впрочем, только через два года после замужества она заметила это его пристрастие. Однажды на холмах Беркшира он вдруг остановил свой автомобиль. — Посмотри-ка на этого белого коня, Мод, — сказал он, указывая на остановившуюся у дороги старую лошадь, запряженную в деревенскую телегу. Мод не могла удержаться от смеха. — Что ты, Мак, эта старая белая кляча похожа на тысячи других! С этим Мак, конечно, должен был согласиться. — Так-то так, Мод, — кивнул он, — но у меня когда-то была точно такая же белая лошадь. — Когда? — Когда? — Мак устремил взор вдаль; труднее всего ему было говорить о себе. — Это было давно, Мод! В шахте «Дядя Том». Еще кое-что осталось у Мака со времен «Дяди Тома» — пронзительный крик хищной птицы «гей, гей», который он невольно издавал и теперь, когда кто-нибудь вертелся под колесами автомобиля. Этому возгласу он научился в шахте. Им он подгонял Бони, когда нужно было тронуться с места, им останавливал его, когда вагонетка сходила с рельсов. Почти три года проработал Мак в восьмом ярусе и прошел по штольням «Дяди Тома» половину длины земного экватора, когда разразилась катастрофа, которую многие помнят и поныне. Она стоила жизни двумстам семидесяти двум рудокопам, но принесла счастье Маку. В третью ночь после троицы, в три часа утра взорвались рудничные газы в нижнем ярусе «Дяди Тома». Мак вел назад поезд пустых вагонеток и насвистывал уличную песенку, которую каждый вечер исполнял хриплый фонограф в saloon Джонсона. И вдруг сквозь грохот железных вагонеток он услыхал отдаленный гром. Продолжая насвистывать, Мак машинально оглянулся. Он увидел, что подпорки и балки ломались, как спички, и гора оседала. Мак изо всех сил дернул Бони за повод и закричал ему в ухо: «Гей, гей! Git up, git up!»[32] Услышав, как трещат позади подпорки, Бони испугался и попытался пуститься галопом. Старик Бонапарт так вытянул свое неуклюжее тело, что оно совсем распласталось; он высоко выбрасывал ноги, как скакун, подходящий к финишу, но вдруг исчез под грудой валившихся камней. Мак бежал во всю мочь, так как гора гналась за ним. Зевать нельзя было! И вот он с ужасом заметил, что подпорки и балки трещат и впереди него, а потолок опускается. Схватившись руками за голову, он волчком завертелся на месте и бросился в боковую выемку. Штольня с грохотом обрушилась, стены выемки затрещали, и, подгоняемый падающими камнями, Мак бешено кинулся дальше. Под конец он бежал уже только по кругу, обхватив голову руками и крича… Мак дрожал всем телом и совершенно обессилел. Он увидел, что забежал в конюшню, как сделал бы и Бони, если бы гора не настигла его. Мальчик вынужден был присесть, ноги отказывались нести его, и вот он сидел, оглушенный ужасом, и целый час не мог ни о чем думать. Наконец он поправил свою тускло горевшую лампу и огляделся. Он был заперт со всех сторон камнем и углем! Мальчик пытался сообразить, как все это произошло, но ему ничего не приходило на ум. Так он просидел долгие часы. Он плакал от отчаяния и чувства одиночества, но потом взял себя в руки. Он сунул в рот жевательную резинку, и жизненные силы вернулись к нему. Произошел взрыв газов или угольной пыли — это было очевидно. Бони был убит обвалом, а он… Ну, его, наверное, откопают! Мак сидел на земле при свете своей маленькой лампы и ждал. Он ждал несколько часов, потом в его душу закрался ледяной страх, и он в ужасе вскочил. Схватив лампу, он прошел по штольне вправо и влево, освещая груды осыпавшегося камня. Дороги не было! Оставалось только ждать. Мак обыскал ящик для овса, сел на землю и предоставил мыслям полную свободу. Он вспомнил Бони, отца и Фреда, вместе с ним отправившихся в шахту, трактир Джонсона, вспомнил песенку фонографа, покерный автомат. Мысленно он опускал свои пять центов, поворачивал рукоятку, отпускал ее — удивительно, он все время выигрывал: фульхэнд, ройяль-флеш… От этой игры его отвлек странный звук. Где-то тикало и потрескивало, как в телефоне. Мак напряженно прислушался и понял, что услышать он ничего не мог. Вокруг была тишина. Его уши дремали. Но эта страшная тишина была невыносима. Он засунул указательные пальцы в уши и прочистил их, откашлялся и громко сплюнул. Потом сел, прислонив голову к стене и смотря прямо перед собой на приготовленную для Бони солому. В конце концов он лег на нее и с тяжким чувством полнейшей безнадежности уснул. Он проснулся (ему казалось, что прошло несколько часов) от сырости. Лампа погасла. Когда он сделал шаг вперед, под его ногой плеснулась вода. Мак был голоден. Он взял горсть овса и начал жевать. Потом, глядя во мрак, уселся, скрючившись, на брус, к которому привязывали Бони, и снова продолжал жевать зерно за зерном. Все время он прислушивался, но ни стука, ни голосов не было слышно, доносился только звук капающей и журчащей воды. Мрак был ужасен. Через некоторое время Мак соскочил с бруса, заскрежетал зубами и, схватив себя за волосы, бешено помчался вперед. Он наткнулся на стену, два-три раза с размаху ударился об нее головой и бессмысленно стал бить кулаками по камням. Этот приступ неистового отчаяния продолжался недолго. Мак ощупью добрался опять до бруса и снова стал жевать овес, роняя слезы. Так он сидел часами. Ничто не шевелилось. О нем забыли! Мак сидел, жевал овес и думал. Его маленькая голова начала работать, мысли прояснились. В этот страшный час Мак должен был показать себя. И он себя показал! Он вдруг соскочил на землю и потряс кулаком в воздухе. «Если those blasted fools[33] за мной не придут, — крикнул он, — я сам себя откопаю!» Но Мак не сразу стал рыть. Усевшись опять на брус, он начал что-то тщательно обдумывать. Он мысленно начертил себе план яруса у конюшни. Через южную штольню не выйти. Если ему вообще удастся выбраться, то лишь через пласт Паттерсона, «Веселую Тетушку». Выемочный штрек этого пласта находился в семидесяти, восьмидесяти, девяноста шагах от конюшни. Это Мак знал наверняка. Уголь в «Веселой Тетушке» от давления горы стал очень ломким. Это было весьма важное обстоятельство. Еще в час дня Мак крикнул Паттерсону: «Послушай, Пат, Хиккинс говорит, что мы подымаем только мусор!» Вспотевшее лицо Пата показалось в свете лампы, и он яростно закричал: «Hikkins shall go to the devil,[34] скажи ему это, Мак! To hell,[35] Мак! В «Тетушке», кроме мусора, ничего и нет, гора раздавила пласт. Пусть Хиккинс-заткнется, Мак, скажи ему это, пусть они лучше закроют этот забой!» Пат хорошо укрепил пласт новыми подпорками, — он боялся, что гора обрушится на него. Забой был крутой — пятьдесят два метра в вышину — и посредством бремсберга соединялся с седьмым ярусом. Мак отсчитывал шаги, и когда он насчитал семьдесят, холодная дрожь пробежала у него по телу, а когда он насчитал восемьдесят пять и уперся в камень, он возликовал. Похолодев от прилива энергии, напрягая жилы и мускулы, он тотчас же принялся за работу. Через час, стоя по колено в воде, он пробил в осыпавшемся камне большую нишу. Но он был измучен, и ему стало дурно в этом скверном воздухе. Он должен был отдохнуть. Через некоторое время он возобновил работу. Медленно и обдуманно. Он должен был ощупывать камни наверху и с обеих сторон, чтобы удостовериться, что не будет обвала, должен был закладывать промежутки между угрожающе нависшими глыбами щебнем и камнями, таскать из конюшни подпорки и доски и выгребать обломки скалы. Так он работал часами, кряхтя, дыша отрывисто и горячо. Утомленный до изнеможения, он заснул, сидя на брусе. Проснувшись, стал прислушиваться и, не уловив ни звука, ни шороха, опять принялся за работу. Мак копал без устали. Несколько дней работал он таким образом и за все это время прошел всего лишь четыре метра! Сотни раз он видел впоследствии во сне, как он роет и прокладывает себе путь в камне… Вот он почувствовал, что добрался до края пласта. Он это точно определил по тонкой пыли, оставшейся от сползавшего угля. Мак набил карманы овсом и начал подниматься по пласту. Большинство подпорок осталось на месте, гора вдавила в забой лишь немного угля. Заметив, что уголь легко отодвигается, Мак задрожал от радости, так как перед ним было еще пятьдесят два метра пути. Подвигаясь от подпорки к подпорке, он все время подымался по черному забою. Возврата не было, — он сам засыпал себе обратный путь. Вдруг он наткнулся на чей-то сапог и по грубой, истертой коже тотчас же узнал сапог Паттерсона. Бедный Пат лежал засыпанный обломками. Страх и ужас до того сковали Мака, что он долго просидел неподвижно. И поныне он старается не вспоминать об этом зловещем часе. Придя в себя, он снова медленно пополз вверх. При нормальных обстоятельствах вершины этого забоя можно было достигнуть за полчаса. Но Мак устал и ослабел, а между тем ему приходилось отодвигать целые тонны угля и внимательно проверять, на месте ли подпорки; его путешествие отняло поэтому немало времени. Обливаясь потом, разбитый, добрался он до бремсберга. Этот бремсберг вел прямо от восьмого яруса к седьмому. Мак лег спать. Когда он проснулся, он стал медленно подыматься по рельсам. Наконец он вышел наверх: штольня была свободна! Мак присел, пожевал овес и облизал свои мокрые руки. Потом направился к шахте. Он знал седьмой ярус не хуже восьмого, но засыпанные штольни вынуждали его все время менять направление. Он блуждал несколько часов, в ушах у него звенело. Во что бы то ни стало добраться до шахты и дернуть веревку колокола!.. И вдруг, — когда его уже обуял страх оказаться и здесь запертым, — вдруг он увидел красные точки света: лампы! Их было три. Мак открыл рот, чтобы крикнуть, но не издал ни звука и упал без чувств. Быть может, Мак все-таки крикнул, хотя двое из рудокопов клялись, что ничего не слышали, тогда как третий утверждал, что ему почудился слабый крик. Мак чувствовал, что его кто-то несет, что он поднимается в клети, и он очнулся именно от ее необычно медленного хода. Потом он почувствовал, что его покрыли одеялом и опять понесли. А потом он уже ничего больше не чувствовал. Семь дней Мак провел под землей, ему же казалось, что прошло всего три дня. Из всех работавших в восьмом ярусе спасся он один. Словно привидение, вышел этот мальчик-коногон из разрушенных штолен. Его история в свое время обошла все газеты Америки и Европы. Коногон из «Дяди Тома»! Фотография Мака, когда его выносили из шахты, под одеялом, со свисавшей черной ручонкой, и другой снимок, где он сидит в больнице на кровати, появились во всех журналах и газетах. Весь мир умиленно смеялся над первыми словами, с которыми Мак, очнувшись, обратился к врачу: «Нет ли у вас жевательной резинки, сэр?» Эта просьба была вполне естественна: у Мака пересохло в горле, — другой на его месте попросил бы воды. Через неделю он был на ногах. Когда на вопрос об отце и Фреде Маку ответили уклончиво, он исхудавшими руками закрыл лицо и заплакал, как плачет тринадцатилетний мальчик, вдруг оставшийся на свете один-одинешенек. Во всем остальном жизнь Мака сложилась прекрасно. Его сытно кормили, неизвестные люди посылали ему пирожные, деньги, вино. После истории в шахте жизнь Мака пошла бы по прежней колее, если бы в судьбе осиротевшего коногона не приняла участия одна богатая дама из Чикаго. Она взяла на себя его воспитание. Маку и в голову не приходило, что можно стать кем-нибудь кроме горняка, поэтому его покровительница дала ему возможность поступить в горную академию. Окончив учение, Мак вернулся инженером в шахту «Дядя Том», где и оставался два года. Потом он отправился в Боливию на серебряные рудники «Хуан Альварес», туда, где человеку нельзя упускать подходящего момента для удачного удара. Предприятие обанкротилось, и Мак принял на себя руководство постройкой туннелей на боливийской железной дороге через Анды. Здесь и пришла ему в голову его идея. Ее осуществление зависело от усовершенствования буров для камня, и Мак принялся за работу. Алмаз для буров необходимо было заменить дешевым материалом приблизительно такой же твердости. Мак поступил в Эдисоновские опытные мастерские и старался создать инструментальную сталь исключительной твердости. Упорно проработав два года и приблизившись к своей цели, он покинул мастерские и основал наконец самостоятельное дело. Его «алланит» быстро принес ему состояние. В эту пору он познакомился с Мод. У него никогда не было времени интересоваться женщинами, и он относился к ним равнодушно. Но Мод понравилась ему с первого взгляда. Ее изящная темноволосая головка, головка мадонны, теплый взгляд больших глаз, в лучах солнца вспыхивавших янтарем, печальная задумчивость (она недавно похоронила мать), легко воспламеняющийся и восторженный нрав — все это произвело на Мака глубокое впечатление. Особенно восхищался он цветом ее лица. У нее была самая тонкая, чистая и белая кожа, какую он когда-либо видел, и ему казалось непостижимым, как она не рвалась при малейшем дуновении ветра. Ему нравилось, с каким мужеством она взялась за устройство своей жизни. В то время она давала уроки музыки в Буффало и была занята с утра до вечера. Однажды ему пришлось слышать ее рассуждения о музыке, искусстве и литературе — все это были вещи, в которых он ровно ничего не понимал, — и его изумление перед образованием и умом Мод не знало пределов. Он влюбился в Мод по уши и делал все те глупости, которые обычно делают в таких случаях мужчины. Вначале он не питал никакой надежды и переживал часы полного отчаяния. Но однажды он прочел что-то в глазах у Мод… Что же это было? О чем говорил этот взгляд? О чем бы он ни говорил, но он придал ему мужества. Быстро решившись, Мак сделал ей предложение, и несколько дней спустя они поженились. После этого он еще три года посвятил неутомимой разработке своей идеи. И теперь он был «Мак», просто-напросто «Мак», которого воспевали с концертных эстрад предместий. 2 В первые месяцы постройки туннеля Мод очень редко видела своего мужа. Уже через несколько дней она заметила, что его теперешняя деятельность резко отличалась от работы на заводе в Буффало, и Мод была достаточно умна и сильна, чтобы без лишних слов принести свою жертву делу Мака. Бывали дни, когда они совсем не виделись. То он был на постройке, то в опытных мастерских в Буффало или на срочных совещаниях. Аллан приступал к работе в шесть часов утра и часто задерживался до поздней ночи. Утомленный до крайности, он иногда оставался ночевать на кожаной кушетке в своем кабинете, вместо того чтобы возвращаться в Бронкс. Мод и этому покорилась. Чтобы обеспечить мужу для таких случаев хоть некоторый комфорт, она устроила для него спальню с ванной комнатой и столовую в здании синдиката — настоящую маленькую квартирку, где он мог-найти табак и трубки, воротнички, белье, короче говоря, — все, что ему могло понадобиться. Она уступила ему Лайона, слугу-китайца. Никто не умел так ходить за Маком, как Лайон. Он мог с азиатской невозмутимостью повторять сто раз подряд, каждый раз выдерживая надлежащую паузу: «Dinner, sir! Dinner, sir!»[36] Он никогда не терял терпения и всегда был хорошо настроен. Всегда был на месте и никогда не был на глазах. Работал бесшумно и аккуратно, как хорошо смазанная машина, и все у него было в строжайшем порядке. Теперь Мод видела Мака еще реже, но она не теряла бодрости. Пока погода позволяла, она устраивала по вечерам небольшие обеды на крыше здания синдиката, откуда открывался восхитительный вид на Нью-Йорк. Эти обеды с несколькими друзьями и сотрудниками Мака доставляли Мод большое удовольствие, и она тратила чуть ли не весь день на приготовления. Она даже не сердилась, если Мак иногда мог показаться всего на несколько минут. Зато воскресные дни Мак всегда проводил с Мод и Эдит в Бронксе, и тогда, казалось, он стремился наверстать все упущенное за неделю. Веселый и беззаботный как дитя, он всецело посвящал себя жене и ребенку. Иногда по воскресеньям Мак ездил с Мод на постройку в Нью-Джерси, чтобы «немного поддать пару Хобби». Один месяц был заполнен совещаниями с учредителями и главными акционерами синдиката, с финансистами, инженерами, агентами, гигиенистами, архитекторами. В Нью-Джерси строители наткнулись на большое количество воды, на Бермудских островах при прокладке спирального туннеля встретились неожиданные затруднения. В Финистерре рабочие плохо справлялись с делом, и их надо было заменить более опытными. К тому же с каждым днем набегало все больше текущих дел. Аллан работал иногда по двадцать часов подряд, и само собой разумеется, что в такие дни Мод не предъявляла к нему никаких требований. Мак уверял ее, что через несколько недель ему станет легче. Пусть только пройдет первая горячка! Она терпеливо ждала. Ее единственной заботой было, чтобы Аллан не переутомлялся. Мод гордилась тем, что она жена Мака Аллана. Она находилась в каком-то тихом экстазе. Ей было приятно, когда газеты называли ее Мака «завоевателем подводных материков» и восхваляли смелую гениальность его замыслов. Впрочем, она еще не совсем освоилась с мыслью, что Мак вдруг стал знаменитостью. Подчас она смотрела на него с благоговейным изумлением. Но потом убеждалась, что он выглядит точно так же, как и раньше, — простодушным и нисколько не особенным. Она опасалась, что его ореол померкнет, если люди узнают, как прост он по натуре. Она ревностно собирала все статьи и газетные заметки, относившиеся к Маку и к постройке туннеля. Иногда она заходила мимоходом в кинематограф посмотреть на себя, Mac's wife,[37] в момент, когда в Туннельном городе она выходит из автомобиля и ее светлый пыльник развевается по ветру. Журналисты пользовались каждым случаем, чтобы интервьюировать ее, и она хохотала до слез, когда на следующий день читала в газете: «Жена Мака утверждает, что нет лучшего мужа и отца во всем Нью-Йорке!» Мод, хотя она и не признавалась себе в этом, чувствовала себя польщенной, когда замечала, что люди в магазинах, где она делала покупки, с любопытством смотрели на нее, и испытала большое торжество, когда Этель Ллойд близ Юнион-сквера остановила автомобиль, чтобы указать на нее своим приятельницам. В хорошие дни Мод катала Эдит в элегантной колясочке по парку, и они часто посещали зоологический сад, где обе часами (Мод не меньше, чем ее дочка) забавлялись, наблюдая обезьян в клетках. Но с наступлением осени, когда от сырой земли в Бронксе начал подыматься туман, этому удовольствию пришел конец. Мак обещал во время рождества провести с ними три дня — без всякой работы! — и Мод заранее предвкушала радость. Она хотела отпраздновать эти дни так, как они с Маком праздновали первое рождество, проведенное ими вместе. На второй день праздника должен был приехать Хобби, и они играли бы в бридж до потери сознания. Мод выработала на эти три дня бесконечную программу. Весь декабрь она почти не виделась с мужем. У Аллана изо дня в день шли заседания с финансистами, занятыми подготовкой денежной кампании, которую предполагалось открыть в январе. Аллану нужна была — для начала! — недурная сумма в три миллиарда долларов. Но он ни минуты не сомневался, что получит ее. Здание синдиката неделями осаждалось журналистами, пресса делала на этом сенсационном событии блестящие дела. Каким образом будут строить туннель? Как будет организовано управление? Как будут снабжать рабочих воздухом? Как рассчитана туннельная трасса? Как это может быть, что туннель, несмотря на небольшие обходы, окажется на одну пятидесятую короче морского пути? («Проткни иголкой глобус, и ты поймешь это!») Все это были вопросы, неделями державшие публику в напряжении. В конце концов в газетах еще раз разгорелся спор вокруг туннеля — новая «туннельная война», начатая с таким же ожесточением и шумом, как и первая. Враждебная пресса опять выдвигала старые аргументы: что никто не может пройти бурами в граните и гнейсе такое чудовищное расстояние, что глубина в четыре-пять тысяч метров от уровня моря исключает всякую человеческую деятельность, что по всем причинам туннель потерпит жалкое фиаско. Дружественная же пресса в тысячный раз разъясняла своим читателям преимущества туннеля. Время! Время! Время! Точность! Безопасность! Поезда будут ходить с такой же точностью, как по поверхности земли, даже точнее. Отпадает зависимость от погоды, тумана, от уровня воды. Пассажирам не грозит опасность пойти на корм рыбам где-нибудь посреди океана. Стоит лишь вспомнить катастрофу с «Титаником», стоившую жизни тысяче шестистам человек, и судьбу «Космоса», пропавшего без вести в океане с четырьмя тысячами пассажиров на борту! Дирижабли никогда не будут годиться для массового передвижения. К тому же до сих пор только двум дирижаблям удалось перелететь Атлантический океан. Какую бы газету, какой бы журнал ни брали в руки в ту пору, везде натыкались на слово «туннель», на иллюстрации и фотографии, относящиеся к туннелю. В ноябре известия стали скуднее и в конце концов совсем перестали появляться. Бюро печати синдиката хранило молчание. Аллан закрыл доступ к местам стройки, и новые фотографии перестали появляться. Лихорадочное волнение, возбужденное в публике газетами, улеглось, и несколько недель спустя туннель стал старой темой, больше не вызывавшей интереса. На смену ей пришла новая сенсация: международный полет вокруг земного шара! Туннель был забыт. Этого и хотел Аллан. Он знал публику и понимал, что первые взрывы восторга не принесут ему и миллиона долларов. Он сам собирался в надлежащий момент вызвать новый взрыв восторга, основанный не только на сенсации. В декабре в газетах появилось с подробными комментариями сообщение, которое могло дать понятие о размахе проекта Аллана. Питтсбургская компания плавильных заводов за двенадцать с половиною миллионов долларов приобрела право на все годные для металлургической обработки материалы, которые во время строительства будут доставлены на дневную поверхность. Акции компании на шестом году строительства поднялись на шестьсот процентов. Одновременно появилась заметка, что «Эдисоновская компания биоскопов» за миллион долларов обеспечила за собой монопольное право съемки — и публикации фотографий и фильмов на все время стройки туннеля. «Эдисон-Био» кричащими плакатами оповещала о намерении создать «вечный памятник туннелю — от первого удара заступом до первого экспресса в Европу, — чтобы передать грядущим поколениям историю величайшего творения человеческих рук». Она собиралась показывать туннельные фильмы прежде всего Нью-Йорку, потом рассылать их в тридцать тысяч кинотеатров земного шара. Трудно было придумать лучшую рекламу для туннеля! «Эдисон-Био» начала свою деятельность с того же дня, и в ее двухстах нью-йоркских кинотеатрах все бывало занято до последнего кресла. «Эдисон-Био» показывала уже знакомые сцены в саду на крыше отеля «Атлантик», пять гигантских столбов пыли в пяти местах стройки, каменные фонтаны, выбрасываемые взрывами динамита, обед сотни тысяч людей, приход отряда горняков утром на работу, показывала умирающего рудокопа, которому свалившийся обломок скалы продавил грудь, кладбище Туннельного города с пятнадцатью свежими холмиками. Показывала дровосеков в Канаде, рубивших для Аллана лес, бесконечные ряды груженых вагонов с буквами С.А.Т. (Синдикат Атлантического туннеля). Этот фильм, длившийся всего десять минут, носил незатейливое название «Вагоны», но производил самое сильное, поистине грандиозное впечатление. Товарные поезда — и ничего больше. Товарные поезда в Швеции, России, Австрии, Венгрии, Германии, Франции, Англии, Америке. Поезда с рудой, бревнами, углем, рельсами, железными конструкциями, трубами — без конца. Паровозы дымили, вагоны все катились и катились беспрестанно, так что в конце концов зритель начинал слышать шум их колес. Под конец шла еще одна маленькая картина: Аллан и Хобби обходят место стройки в Нью-Джерси. Каждую неделю «Эдисон-Био» демонстрировала новый туннельный фильм, и под конец всегда появлялся Аллан собственной персоной. Если раньше имя Аллана значило не больше имени любого летчика-рекордсмена: сегодня его чествуют, завтра он ломает себе шею, а послезавтра о нем забывают, — то теперь публика связывала с именем Аллана и с его делом определенные и ясные представления. За четыре дня до рождества Нью-Йорк и другие большие и маленькие города Соединенных Штатов были наводнены огромными плакатами, перед которыми, несмотря на предпраздничную лихорадочную суету, останавливались толпы народа. На этих плакатах красовался феерический город, море домов с птичьего полета. Ни один смертный ничего подобного не видел ни во сне, ни наяву. Посреди этого города, нарисованного в светлых тонах (таким бывает Нью-Йорк в легкой дымке солнечного утра), раскинулся грандиозный вокзал, по сравнению с которым речная станция на Гудзоне или Центральный и Пенсильванский вокзалы казались просто игрушками. От него разветвлялись уходившие вглубь пути. Они так же, как и главный путь, который вел к устью туннеля, были перекрыты бесчисленными мостами, обрамлены парками с фонтанами, утопавшими в цветах террасами. Толпа тысячеоконных небоскребов сгрудилась вокруг вокзальной площади: отели, магазины, банки, конторы. По бульварам и широким улицам, кишевшим людьми, мчались автомобили, трамвайные вагоны, поезда подземной дороги. Бесконечные кварталы города терялись в туманной дали горизонта. На переднем плане слева были изображены сказочные портовые сооружения, амбары, доки, набережные, где кипела работа, и пароходы теснились труба к трубе, мачта к мачте, справа — бесконечный солнечный пляж с тысячами шезлонгов и плетеных кресел, а позади — огромные и роскошные курортные отели. И под изображением этого ослепительного, сказочного города стояла надпись: «Город Мака Аллана через десять лет». Верхние две трети гигантского плаката занимало залитое солнцем небо. А совсем наверху, у самого края плаката, скользил аэроплан величиной с чайку. Можно было заметить, что пилот сбрасывал за борт что-то сначала казавшееся песком, потом быстро увеличивавшееся, порхавшее в воздухе, разлетавшееся все шире, — было видно, что это листовки, а над самым городом некоторые из них уже настолько увеличились в размере, что можно было отчетливо прочесть на них: «Покупайте строительные участки!» Эскиз этого плаката принадлежал Хобби, которому надо было только немного напрячь фантазию, чтобы придумать самые изумительные вещи. В тот же день эти плакаты, уменьшенные до соответствующего формата, были приложены ко всем крупным газетам. Каждый квадратный фут Нью-Йорка был покрыт ими. Во всех бюро, ресторанах, барах, салонах, на поездах, на станциях, на речных пароходиках, везде перед глазами был чудо-город, который Аллан хотел вызвать к жизни из голых дюн. Люди посмеивались, дивились, восхищались, и к вечеру каждый во всех подробностях знал город Мака Аллана. Всему Нью-Йорку казалось, что он уже побывал там. В самом деле, этот малый знал, как заставить о себе говорить: «Bluff! Bluff! Fake! The greatest bluff of the world!»[38] Но среди десяти человек, кричавших «блеф», всегда находился один возмущавшийся, который тряс соседа за плечо и до изнеможения орал: — Блеф? Вздор, дружище! Опомнись! Мак это сделает!!! Вот увидишь! Мак — это человек, который делает все, что обещает! Были ли вообще эти гигантские города возможны и осуществимы? Над этим вопросом многие ломали себе головы. Уже на следующий день газеты напечатали ответы самых известных статистиков, экономистов, банкиров, крупных промышленников. «Мистер Ф. сказал то-то и то-то!..» Все они сходились на том, что одно только управление туннелем и его техническое обслуживание потребуют многих тысяч людей, которые могут составить население нескольких больших городов. Пассажирское движение между Америкой и Европой, по мнению некоторых авторитетов, будет происходить на три четверти, а по мнению других — на девять десятых через туннель. В настоящее время в пути между обоими континентами ежедневно находится в среднем около пятнадцати тысяч человек. Полагали, что с открытием туннеля движение возрастет в шесть раз, а по мнению иных — в десять. Цифры могут взлететь до непостижимых пределов. Чудовищные толпы людей ежедневно будут прибывать в туннельные города. Может случиться, что через двадцать, через пятьдесят или сто лет эти туннельные города примут такие размеры, которых мы, сегодняшние люди, с нашими скромными масштабами, даже не можем себе представить. Аллан наносил удар за ударом. На другой день он опубликовал цены на участки! Нет, Аллан не был так бесстыден, чтобы потребовать те же громадные суммы, которые платили в Манхэттене, где каждый квадратный метр земли надо было покрыть тысячедолларовыми ассигнациями, — нет, но все-таки цены были бессовестные, и самых приличных людей они заставляли раскрыть от изумления рот. Посредники бесновались, словно укушенные змеей. Они так жестикулировали, что казалось, будто они обожгли пальцы и язык. Ого-го! Они мяли свои котелки, Мак! Где он, этот подлец, разрушивший их надежды в несколько лет составить себе состояние? Кто дал ему право совать все деньги в собственный карман? Было ясно, как день: эта затея Аллана была самой большой и самой смелой земельной спекуляцией всех времен! Аллан, этот негодяй, скупил кучи песка гектарами, а теперь продавал их квадратными метрами! В самой дешевой зоне своих проклятых мошеннических городов, которых даже еще не было на свете, он умножил свой капитал в сто, а в самой дорогой зоне в тысячу раз. Спекулянты оцепенели. (Однако некоторые из них зорко следили друг за другом. Они чуяли тайные покушения, возможность создания трестов, концернов!) Враждебной фалангой противостояли они наглым притязаниям Аллана. У Аллана хватило еще смелости заявить, что эти «льготные» условия останутся в силе только в течение трех месяцев. Ладно! Время покажет, найдутся ли охотники до его грязных луж, ха-ха! Будет видно, отыщет ли он дураков, которые за простую воду будут платить, как за виски… И они увидели! Как раз пароходные компании, которые так яростно ополчились против Аллана, первыми обеспечили себе строительные участки — набережные и доки. Банк Ллойда проглотил здоровый куш, его примеру последовал торговый дом Ваннамекера. Теперь выхода не было! Надо было подписываться! Каждый день газеты сообщали о новых покупках — безумные суммы за песок, за груды камня — в этом городе-блефе! Но выхода не было, медлить было опасно. Бывают на свете дела, исхода которых никогда нельзя предвидеть. Помоги бог, — возврата не было… Аллан не унимался. Он основательно подогрел публику и хотел извлечь из этого пользу. Четвертого января огромными объявлениями в газетах он пригласил весь мир подписаться на первые три миллиарда долларов, из которых две трети должны были падать на Америку и одна треть — на Европу. На один миллиард предполагалось выпустить акции, на остальные — временные свидетельства. Призыв к подписке содержал все основные сведения о расходах по постройке, об открытии туннеля для движения, о его доходности, капитализации, амортизации. При ежедневном провозе тридцати тысяч пассажиров туннель уже оказывался выгодным. Но, без сомнения, их будет сорок тысяч и больше. К этому еще прибавятся громадные доходы от грузов, от почтовых отправлений, от спешной пневматической почты и телеграмм… Мир не знал таких цифр! Смущающие, гипнотизирующие, жуткие цифры, от которых захватывает дух и мутится разум! Приглашение на подписку скрепили учредители и крупные акционеры синдиката — самые блестящие имена Соединенных Штатов и крупнейшие банки. Руководителем финансовой части, к удивлению Нью-Йорка, стал человек, известный всем как Lloyds righthandman,[39] некто С. Вульф, до тех пор состоявший директором банка Ллойда. 3 Сам Ллойд поставил С. Вульфа во главе синдиката, и этим имя С. Вульфа было навеки связано с сооружением туннеля. Его портрет появился в вечерних газетах: почтенный, серьезный, несколько тучный джентльмен восточного типа. Толстые губы, большой, с горбинкой нос, короткие, черные, курчавые волосы и черные бачки, темные выпуклые глаза с чуть-чуть меланхолическим блеском. «Начал свою деятельность торговлей старым платьем — теперь финансовый руководитель С.А.Т. с окладом в двести тысяч долларов в год. Знает двенадцать языков». История со старым платьем была побасенкой, когда-то в шутку пущенной самим Вульфом. Но, без сомнения, С. Вульф поднялся из низов. До двенадцати лет он месил ногами грязь венгерского местечка Сентеш, звался Самуилом Вольфзоном и питался луком. Его отец обмывал покойников и исполнял обязанности могильщика. Тринадцати лет Самуил поступил учеником в один из будапештских банков и оставался там пять лет. Здесь, в Будапеште, ему, как он выражался, впервые «стало тесно в его одежде». Снедаемый честолюбием, отчаянием, стыдом и жаждой власти, он томился сумасбродными желаниями, собирал силы для отчаянного прыжка. И собрал! Со скрежетом зубовным, с неистовой энергией Самуил Вольфзон трудился день и ночь. Он изучал английский, французский, итальянский, испанский, русский, польский языки. И что ж, его мозг впитывал эти языки без труда, как промокательная бумага — чернила. Он знакомился с продавцами ковров и апельсинов, с кельнерами, студентами, карманными ворами, чтобы упражняться в произношении. Целью его стремлений была Вена! Он приехал в Вену, но и здесь ему было «тесно». Он чувствовал себя связанным по рукам и ногам. Целью его стремлений стал Берлин! Самуил Вольфзон чутьем находил свой маршрут. Он нагрузил свою память еще сотней тысяч слов и зубрил наизусть иностранные газеты. Через три года ему удалось получить грошовое место корреспондента у биржевого маклера в Берлине. Но и здесь ему было «тесно»! Тут ему напомнили, что он венгр и еврей. Тогда он сказал себе, что его путь лежит в Лондон, и начал бомбардировать банкирские дома Лондона предложениями услуг. Безуспешно. Лондонцы в нем не нуждались, но он, Самуил Вольфзон, хотел их заставить нуждаться в нем. Инстинкт подсказал ему, что надо заняться китайским. Его мозг впитал и этот трудный язык. В произношении он упражнялся с одним китайским студентом, которого вознаграждал почтовыми марками. Самуил Вольфзон жил хуже собаки. Он не давал ни пфеннига на чай, у него хватало мужества пропускать мимо ушей брюзжание самых наглых берлинских кельнеров. Он никогда не пользовался трамваем и героически таскал по городу свои мучительно ноющие плоские ступни, обросшие мозолями. Он давал уроки иностранных языков за восемьдесят пфеннигов, он переводил. Деньги! Сумасшедшие желания подхлестывали его, честолюбие грызло, самые смелые мечты туманили его мозг. Он не давал себе передышки. Ни отдыха, ни сна, ни любовных похождений! Выпавшие на его долю унижения и невзгоды не могли расслабить его. Он сгибал спину и снова выпрямлял ее. На щите или со щитом! Внезапно он поставил все на карту. Он отказался от службы! Заплатил тридцать марок за искусственные зубы. Купил элегантные ботинки, заказал у одного из лучших портных костюм английского фасона и джентльменом отправился в Лондон. После бесплодных попыток, продолжавшихся целый месяц, он наткнулся у банкиров Тэйлера и Терри на другого Вольфзона, уже успевшего проделать подобную метаморфозу. Этот Вольфзон говорил на стольких же языках и потехи ради вздумал осрамить молодого всезнайку. Но он потерпел неудачу. Это был большой успех Самуила Вольфзона. Преуспевший Вольфзон позвал переводчика китайца и был поражен, услышав, что Самуил Вольфзон ведет с ним свободный разговор. Через три дня Самуил Вольфзон снова прибыл в Берлин, но отнюдь не для того, чтобы там остаться! Он стал теперь мистером С. Вольфсоном (через «с») из Лондона, говорил исключительно по-английски и в тот же вечер отбыл в Шанхай в качестве знатного путешественника, третирующего проводников спального вагона. В Шанхае он почувствовал себя уже лучше. Он ощутил свободу, увидел новые горизонты. Но ему все еще было «тесновато». Его здесь не признавали за англичанина, как старательно ни копировал он своих сочленов по клубу. Он крестился, принял католичество, хотя никто этого от него не требовал. Накопил денег (старик Вольфзон мог отказаться от омовения покойников) и отправился в Америку. Наконец-то он мог свободно вздохнуть! Наконец-то на нем был костюм, в котором ему не было тесно! Путь был открыт, здесь он мог развернуть во всю ширь накопленную энергию. Не колеблясь; он отбросил последние слоги своего имени и фамилии, как ящерица — хвост, и назвал себя Сэмом Вольфом. Но, чтобы никому не пришло в голову принять его за немца, он изменил еще одну букву и стал С. Вульфом. Он отделался от английского акцента, сбрил усы, которые носил по английской моде, и стал говорить в нос. Он вел себя развязно и весело и первый начал разгуливать по улице без сюртука. Как чистокровный американец разваливался он в кресле чистильщиков сапог. Однако прошло время, когда из него можно было лепить любую форму — треугольную, квадратную, круглую — смотря по надобности. Этому С. Вульф положил конец. Все его превращения в свое время были нужны ему, чтобы стать самим собой. Точка! Несколько лет он вертелся на чикагской хлопковой бирже, потом переехал в Нью-Йорк. В жизни своей он двигался точно задом наперед, и, чтобы попасть наконец на свое место, ему пришлось объехать вокруг света. Его занятия, его гений, его неслыханная работоспособность быстро завоевали ему положение, и теперь он тяжело ступал патентованными подошвами по плечам ниже его стоящих, как некогда другие ходили по его плечам. Он оставил крикливый тон биржевика, стал солиден и, в знак того, что теперь он преуспел и волен делать все, что захочет, обзавелся индивидуальным лицом: отрастил себе небольшие баки. В Нью-Йорке ему повезло так же, как когда-то в Лондоне. Он натолкнулся на второго С. Вульфа, но на этот раз С. Вульфа грандиозного калибра: он натолкнулся на Ллойда! В то время С. Вульф работал на федеральной бирже, но отнюдь не на первых ролях. К счастью, ему поручили начать небольшой маневр против Ллойда. Вульф сделал несколько удачных ходов, и Ллойд, знаток всех дебютов в этой разновидности шахматной игры, почувствовал, что имеет дело с талантом. Это не была тактика У. П. Гриффита и Т. Льюиса, нет! Ллойд постучал пальцем, выскочил С. Вульф, и Ллойд ангажировал этот талант. С. Вульф шел в гору и в гору, и его взлет был так стремителен, что он не мог остановиться, пока не очутился на самом верху. Так, к сорока двум годам, уже немного отяжелевший астматик, прожженный честолюбием, причалил он к зданию Синдиката Атлантического туннеля! С. Вульф только раз приостановился на своем пути, и это дорого ему обошлось. Он влюбился в Чикаго в красивую венку и женился на ней. Но красота венки, воспламенившая его чувства, быстро отцвела, и осталась сварливая, заносчивая, болезненная жена, терзавшая его своей ревностью. Ровно шесть недель назад она умерла. С. Вульф не горевал о ней. Двух сыновей он отвез в пансион, но не в Европу, а в Бостон, где из них должны были сделать свободных, образованных американцев. Потом, сняв для одной светловолосой шведки, учившейся пению, маленькую квартирку в Бруклине, он сказал себе, что передышка кончена, и приступил к своей деятельности в синдикате. В первый же день он ознакомился со своим громадным штатом помощников, доверенных, кассиров, бухгалтеров, счетоводов, стенографисток, на второй день принял бразды правления, а на третий день казалось, будто он уже годами занимает этот пост. Ллойд рекомендовал С. Вульфа как самого выдающегося финансиста, какого ему приходилось встречать на своем веку, и Аллан, которому С. Вульф как личность был чужд и мало симпатичен, уже через несколько дней должен был признать, что С. Вульф по меньшей мере изумительный работник. 4 Призыв к подписке был опубликован, и туннель начал проглатывать поступавшие деньги. Цена акций была тысяча долларов, временные свидетельства выпускались на сто, двадцать и десять долларов. В громадном голом зале нью-йоркской фондовой биржи в день выпуска бумаг стоял чудовищный шум. Уже много лет не появлялось на рынке бумаг, судьбу которых так трудно было предугадать. Эти бумаги могли оказаться блестящим помещением капитала и могли не стоить ни гроша. Спекулянтов охватило лихорадочное волнение, но они держались выжидательно, так как никто не решался быть первым. Но недаром С. Вульф несколько недель провел в спальных вагонах, зондируя позицию, занятую в отношении синдиката крупной промышленностью, наиболее заинтересованной в туннеле. Он не подписывал ни одного заказа, не убедившись, что контрагент настроен дружественно. Поэтому ровно в десять часов агенты крупной промышленности открыли энергичный спрос. Они приобрели акций примерно на семьдесят пять миллионов. Плотина была прорвана… Но Аллан стремился главным образом к тому, чтобы получить деньги от народа. Не шайка капиталистов и спекулянтов должна была строить туннель, он должен был стать собственностью народа, Америки, всего мира. И народные деньги не заставили себя ждать. Люди всегда преклонялись перед смелостью и богатством. Смелость — это торжество над смертью, богатство — торжество над голодом, а люди ничего не боятся больше, чем смерти и голода. Сами бесплодные, они всегда набрасываются на чужие идеи, чтобы согреться, воодушевиться ими и позабыть о собственной бледности и бессодержательности. Это была армия читателей газет, трижды в день питающих свою душу судьбами неизвестных им людей. Это была армия зрителей, ежечасно наслаждавшихся рискованными прыжками и смертоносным падением своих ближних, в тупом гневе на собственное бессилие и нищету. Только избранные могли позволить себе роскошь личных переживаний. У остальных не хватало ни времени, ни денег, ни мужества, — им нечего было ждать от жизни. Их увлекал за собой свистящий приводной ремень, вихрем мчавшийся вокруг земного шара, и кто приходил в содрогание, у кого захватывало дух, тот падал, разбивался вдребезги, и никому до него не было дела. Ни у кого не хватало ни времени, ни денег, ни мужества заняться несчастным, — сострадание тоже стало роскошью. Старая культура обанкротилась, но много ли нужно было дать массам? Чуточку искусства, чуточку религии и «христианской науки», армию спасения, теософию и спиритическое опьянение, — ведь если подумать, то этого было бы недостаточно, чтобы удовлетворить душевные запросы даже горсточки людей. Немного дешевых развлечений — театр, кино, бокс и варьете, — чтобы преодолеть головокружение, когда на несколько часов останавливался свистящий приводной ремень. Многие же были всецело поглощены тренировкой своего тела, — они старались набраться сил, чтобы завтра мчаться дальше. Эту тренировку они называли спортом. Жизнь была горяча и стремительна, безумна и гибельна, пуста, бессмысленна. Тысячи отбрасывали ее. Довольно старых песенок! Нельзя ли новый мотив? И Аллан дал им его. Он дал им песнь из железа и треска электрических искр, и они поняли: это была песнь их эпохи, и они слышали ее неумолимый ритм в грохоте проносящихся над их головами поездов надземной дороги. Этот человек не сулил никаких участков в царстве небесном, не утверждал, что душа человека имеет семь этажей. Этот человек не жонглировал давно забытым прошлым или туманным будущим, — этот человек был современность. Он обещал нечто осязательное, всем понятное: он хотел просверлить дырку в земном шаре — вот и все! Но, несмотря на простоту проекта, каждый сознавал его необычайную смелость. А главное: проект был окружен ослепительным сверканием миллионов! Вначале деньги «маленьких людей» притекали скудно, но потом полились рекой. По Нью-Йорку, Чикаго, Сан-Франциско, по всей Америке носились слова «туннельные акции». Вспоминали об акциях «Виктория Рэнд-Майн», об акциях «Континенталь-Радиум», обогативших их держателей. Туннельные акции могли оставить далеко за собой все бывшее до них. Можно было… О, что и говорить, их необходимо было купить! Речь ведь шла не о лишней тысяче долларов, — речь шла о том, чтобы обеспечить себе отступление в старость, пока еще не вывалились из челюстей зубы. Неделями людской поток наводнял гранитные лестницы здания синдиката. Несмотря на то что акции с таким же успехом можно было приобрести в сотне других мест, каждый хотел получить их свеженькими из первоисточника. Кучера, шоферы, официанты, лифтеры, конторщики, продавщицы, ремесленники, воры… Евреи, христиане, американцы, французы, немцы, русские, поляки, армяне, турки — все нации и все оттенки кожи… Люди толпились перед синдикатом и горячо спорили об акциях, дивидендах, прибылях. Воздух был насыщен запахом денег! Казалось, будто с серого зимнего неба на Уолл-стрит лился дождь верных денег, солидных долларовых банкнот. В иные дни скопление народа было так велико, что у служащих не оставалось времени сложить в пачки собранные деньги. Это было, право, совсем как в давно минувшие дни франклиновского синдиката, дни покойного «520-процентного Миллера». Кассиры просто бросали деньги на пол позади себя. Они ходили по щиколотку в деньгах, и артельщики без перерыва уносили деньги в бельевых корзинах. Этот все нараставший поток денег вызывал блеск неистовой жадности в глазах людей, просовывавших голову в окошечко. Одной горсточки, которую можно зажать в кулаке, достаточно, чтобы они — безличные номера, моторы, автоматы, машины — превратились в людей. Одурманенные, словно после попойки, опьяненные мечтой, с горящими глазами, они уходили, чувствуя себя миллионерами. В Чикаго, Сент-Луисе, Сан-Франциско, во всех больших и маленьких городах Соединенных Штатов разыгрывались подобные сцены. Не было фермера, не было ковбоя, не было рудокопа, не спекулировавшего акциями С.А.Т. А туннель глотал, туннель пил деньги, словно допотопное чудовище, обуреваемое жаждой. Он глотал их по обе стороны океана. 5 Огромная машина работала полным ходом, и Аллан следил за тем, чтобы она не сбавляла его. Он считал, что всякое дело можно сделать за половину того времени, которое обычно считают необходимым. Все приходившие с ним в соприкосновение безотчетно заражались его темпом. В этом была сила Аллана. Тридцатидвухэтажный человеческий улей из железа и бетона — от подвальных кладовых до радиостанций на плоской крыше — был пропитан потом и трудом. Его восемьсот ячеек кишели служащими, конторщиками, стенографистками. Его двадцать лифтов весь день сновали вверх и вниз. Здесь были открытые лифты; в которые можно было вскочить, когда они проходили мимо. Были лифты-экспрессы, не останавливавшиеся до десятого, до двадцатого этажа, был один лифт, взлетавший без остановок до самого верхнего этажа. Ни один квадратный метр тридцати двух этажей не лежал втуне. Почта, телеграф, кассы, управления, ведавшие надземными и подземными сооружениями, силовыми станциями, городским строительством, машинами, пароходами, железом, сталью, бетоном, деревом. До поздней ночи здание высилось феерически освещенной башней среди пестрой, многозвучной сумятицы Бродвея. Во всю длину четырех верхних этажей тянулась грандиозная картина-реклама, сделанная по эскизу Хобби из тысяч разноцветных электрических лампочек. Огромная карта Атлантического океана, окруженная звездно-полосатыми флагами. Океан из голубых, вечно колышущихся волнистых линий. Слева — Северная Америка, справа — Европа с британскими островами: плотные сверкающие звездные кучи. Туннельный город, Бискайя, Азорские острова, Бермудские и Финистерре — пятна рубиновых огней, слепящих, как прожекторы. На океане ближе к Европе — четкое изображение парохода из цветных огней. Но пароход не двигается с места. Под голубыми волнистыми линиями очерчена красными огнями главная кривая, ведущая через Бермудские и Азорские острова к берегам Испании и Франции: туннель. По туннелю от континента к континенту непрестанно мчатся взад и вперед огненные поезда. Шестивагонные поезда — каждые пять секунд! Светящийся туман подымается от сверкающей картины, основанием которой служат спокойные, самоуверенные, широкие молочно-белые гигантские буквы: «Атлантический туннель». Чем лихорадочнее была окружавшая Аллана атмосфера, тем лучше он себя чувствовал. Настроение у него было отличное, жизнь била в нем ключом, он был здоровее и сильнее, чем когда-либо. Еще свободнее стала посадка его головы, а плечи — еще шире и крепче. Глаза утратили свое детское, добродушное выражение, взор был сосредоточен и уверен. Даже губы, прежде сжатые, теперь словно расцвели неуловимой улыбкой. Он ел с аппетитом, спал глубоким, спокойным сном и работал без торопливости, равномерно и неутомимо. Мод, в противоположность ему, потеряла долю своей свежести и красоты. Ее юность прошла, из девушки она превратилась в женщину. Ее щеки лишились прежнего свежего румянца, они немного поблекли и похудели. Она всегда была теперь настороженной, гладкий лоб прорезали задумчивые складки. Она страдала. В феврале и марте она провела несколько чудесных недель, вознаградивших ее за скучную и бессодержательную зиму. Она побывала с Маком на Бермудских и Азорских островах и в Европе. Особенно на море она весь день могла наслаждаться обществом Мака. Тем тяжелее ей было по возвращении опять привыкать к Бронксу. Неделями Мак бывал в разъездах: Буффало, Чикаго, Питтсбург, Туннельный город, электрические станции на побережье. Он жил в экспрессах. А в Нью-Йорке его уже снова ждала груда работы. Правда, он сдержал свое обещание и чаще приезжал теперь в Бронкс, но почти всегда, даже на воскресные дни, привозил неотложную работу. Часто он являлся только к ночи — выспаться, принять ванну, позавтракать — и опять исчезал. В апреле солнце уже высоко стояло на небе и было даже несколько нестерпимо душных дней. Мод прогуливалась с Эдит, которая уже бодро семенила рядом с нею по парку, благоухавшему влажной землей и свежей зеленью. Как и в прошлое лето. Мод часами стояла с Эдит на руках перед клеткой обезьян и весело смеялась. Маленькая Эдит с раскрасневшимися от восторга щечками каталась на изящном шотландском пони, бросала хлеб медведям, сидевшим с раскрытой пастью у решеток, останавливалась перед львятами. Так проходили послеобеденные часы. Иногда Мод отваживалась посетить с ребенком шумный, пыльный центр Нью-Йорка, — у нее была потребность ощущать вокруг жизнь. После этого она обычно садилась отдохнуть в парке Баттери, где поезда воздушной железной дороги гремят над головами играющих детей. Это было самое любимое место Мод во всем необъятном Нью-Йорке. Рядом с аквариумом стояли скамьи. Тут Мод располагалась и уносилась мыслями далеко за пределы залива, пока ее дочурка, пыхтя от напряжения и удовольствия, возилась с пестрыми формочками в песке. Белые пароходики шныряли взад и вперед между Хобокеном, Эллис-Айлендом, Бедлоз-Айлендом, Стэйтен-Айлендом, Бруклином. Широкая молочно-белая бухта и Гудзонов залив кишели ими, — Мод насчитывала иногда сразу тридцать штук. На всех пароходиках безостановочно подымался и опускался белый двуплечий рычаг, похожий на коромысло весов. Казалось, будто пароходики шагают в семимильных сапогах. Паром от Центрального вокзала Нью-Джерси проходил нагруженный железнодорожными вагонами, буксирные и таможенные катера беспокойно шныряли по воде. Вдали в солнечном тумане высился светлый силуэт статуи Свободы, и казалось, будто она парит над водой. Еще дальше тянулась голубая, еле заметная полоса, — это был Стэйтен-Айленд. Из пароходных труб вырывалась белая струя пара, и через некоторое время слышен был гудок или свисток. Бухта гудела тысячами голосов — от пронзительного визга буксирных катеров до низкого, сотрясавшего воздух рева океанских пароходов. Беспрерывно звенели цепи, вдали раздавались удары по железу. Шум был такой многоголосый, что производил впечатление своеобразного концерта и побуждал к грезам и раздумью. Вдруг загудело совсем близко: огромный пассажирский пароход пробирался, залитый солнцем, по мутной, зеленоватой воде Гудзона. На борту играл оркестр, вся палуба была усеяна точками — человеческими головами, а на корме чернела плотная масса палубных пассажиров. — Помаши ручкой, Эдит, помаши пароходу! И Эдит поднималась, махала маленьким жестяным ведерком и кричала — совсем как свисток катера. Когда они собирались домой, Эдит всегда просилась к отцу. Но Мод объясняла ей, что папе мешать нельзя. Мод опять усердно занялась музыкой. Она возобновила уроки и прилежно упражнялась. Как много она позабыла! Несколько недель подряд она посещала все интересные концерты и два раза в месяц играла в общежитии продавщиц и швей. Но к наслаждению, которое приносила ей музыка, все чаще примешивалась мучительная тоска. От этого Мод все реже и реже стала подходить к роялю и в конце концов совсем забросила музыку. Она посещала лекции по воспитанию детей, гигиене, этике и защите животных. Ее имя мелькало даже в списках покровительниц разных обществ по призрению инвалидов и воспитанию сирот — этих современных амбулаторий, где перевязывают раны, нанесенные в немилосердной борьбе за хлеб насущный. Но она ощущала какую-то внутреннюю пустоту, пустоту, в которой клокотали гнев и желание. Под вечер она неизменно вызывала Мака по телефону, и ей становилось легче от одного звука его голоса. — Мак, ты приедешь сегодня к обеду? — спрашивала она и напряженно ждала его ответа, еще не докончив фразы. — Сегодня? Нет, сегодня это невозможно! Но завтра я приеду, я это устрою. Как поживает Эдит? — Лучше, чем я, Мак! — Но она говорила это смеясь, чтобы не расстраивать его. — Пусть она подойдет к телефону, Мод. И Мод, счастливая, что он вспомнил о ребенке, поднимала девочку, а Эдит лепетала несколько слов в телефон. — Ну, до свидания, Мак! Не беда, что сегодня не вышло, но завтра тебе не будет пощады, слышишь? — Да, я слышу. Завтра — непременно. Спокойной ночи, Мод! Но впоследствии часто случалось, что Лайону никак не удавалось вызвать Мака к телефону, так как он не мог оторваться от делового разговора. И Мод, несчастная и рассерженная, нервно швыряла трубку, с трудом удерживаясь от слез. По вечерам Мод читала. Она прочла целые шкафы книг, но быстро убедилась в том, что большинство книг не содержало ничего, кроме лжи. No, my dear,[40] жизнь — нечто совсем другое! Но иногда ей попадалась книга, изображавшая ее же горе во весь его рост. Глубоко расстроенная, со слезами на глазах, блуждала она взад и вперед по пустым и безмолвным комнатам. Наконец ее осенила замечательная мысль самой написать книгу. Совсем особенную — такую, чтобы она стала сюрпризом для Мака. Эта мысль захватила ее. Несколько часов она бегала по городу в поисках такой тетради, какую она представила себе накануне. Наконец, нашла то, что хотела. Это был дневник, тонкой желтоватой бумаги, в переплете из крокодиловой кожи. После обеда Мод приступила к работе. На первой странице она написала: «Жизнь моей маленькой дочурки Эдит и то, что она говорила. Написано ее матерью Мод». «Да хранит ее бог, мою драгоценную Эдит», — написала она на второй странице. А на третьей уже начиналось описание жизни Эдит: «То begin with my sweet little daughter was born…»[41] Книгу она собиралась подарить Маку на рождество. Эта работа приводила ее в восторг, и она скоротала за нею много одиноких вечеров. Она добросовестно записывала каждую мелочь из жизни своей маленькой Эдит. Все забавные словечки, все наивные и мудрые вопросы, замечания и мысли ее девочки. Иногда она отвлекалась от работы, углублялась в собственные заботы и размышления. Она жила от воскресенья до воскресенья, когда Мак приезжал к ней. Воскресенья для нее были праздником. Она украшала дом, придумывала особое меню, которое должно было вознаградить Мака за всю неделю. Но иногда Аллан не мог вырваться и в воскресенье. В один воскресный день он был внезапно вызван на сталелитейный завод в Буффало. А в следующее воскресенье он привез с собой в Бронкс некоего Шлоссера, начальника стройки на Бермудах, и Мод не получила от приезда Мака почти никакого удовольствия, так как мужчины использовали этот день для обсуждения технических вопросов. И вот в один прекрасный день Мод явилась в необычное время в здание синдиката и попросила Лайона передать Маку, что ей необходимо немедленно с ним поговорить. Она ждала в столовой, рядом с кабинетом Мака, и слышала, как чей-то хриплый, жирный голос перечислял названия банков: — «Манхэттен»… «Морган и Компания»… «Шерман»… Она узнала голос С. Вульфа, которого терпеть не могла. Вдруг голос замолк, и Мод услышала слова Мака: — Сию минуту. Скажи, Лайон, что сию минуту. Лайон вышел и шепотом передал ответ. — Я не могу ждать, Лайон! Китаец смущенно заморгал глазами и тихо вышел из комнаты. Тотчас же появился Мак, разгоряченный работой, в наилучшем настроении. Заливавшаяся слезами Мод закрывала лицо платком. — Мод, что с тобой? — испуганно спросил он. — Что-нибудь с Эдит? Мод заплакала еще сильнее. Эдит, Эдит… А о ней он и не подумал. Разве с ней ничего не могло случиться?.. Ее плечи вздрагивали от рыданий. — Я просто больше не в силах выносить это! — всхлипывала она, прижимая платок к лицу. Ее рыдания все усиливались. Она уже не могла перестать, как расплакавшийся ребенок. Вся ее злоба, вся печаль рвались наружу. Мак стоял совершенно растерянный. Потом дотронулся до плеча Мод и сказал: — Послушай, Мод, я ведь не виноват, что Шлоссер испортил нам воскресный день. Он приехал со своего участка и никак не мог пробыть больше двух дней. — Не в одном этом воскресенье дело! Вчера вот был день рождения Эдит… Я ждала… Я думала… — День рождения Эдит? — смущенно переспросил Аллан. — Да. Ты забыл о нем! Мак стоял пристыженный. — Как же это так? — пробормотал он. — Еще позавчера я помнил об этом! — Помолчав, он продолжал: — Послушай, дитя мое, мне о стольких вещах приходится помнить эти дни. Ведь так будет только пока все наладится… Мод вскочила и топнула ногой. Покраснев от гнева, она смотрела на мужа сквозь залившие ее лицо слезы: — Ты без конца это говоришь, уже месяцы ты это говоришь! О, что за жизнь! Всхлипывая, она снова бросилась на стул и закрыла лицо. Мак окончательно растерялся. Он стоял, как провинившийся школьник, и краснел. Никогда еще не видел он Мод в таком волнении. — Послушай, Мод! — снова начал он. — Иногда оказывается работы больше, чем человек ожидает, но все это скоро изменится… И он просил ее потерпеть еще, рассеяться, заняться музыкой, посещать концерты, театры. — Ах, все это я уже пробовала, скучно! Я сыта всем этим по горло! Все только ждать и ждать!.. Мак покачал головой и беспомощно посмотрел на Мод. — Да, так что же нам с тобой придумать? — тихо спросил он. — Не поехать ли тебе на несколько недель в деревню? В Беркшир? Мод вскинула голову и взглянула на него еще влажными, расширенными глазами. — Ты хочешь совсем от меня отделаться? — спросила она. — Да нет же, нет! Я думал только о твоей пользе, дорогая Мод! Мне тебя жаль, искренне жаль… — Я не хочу, чтобы ты меня жалел, не хочу… И снова неудержимо полились эти глупые слезы. Мак посадил ее к себе на колени и старался ласками успокоить. — Вечером я приеду в Бронкс! — сказал он наконец, как будто этого обещания было достаточно, чтобы загладить его вину. Мод вытерла заплаканное лицо: — Хорошо. Но если ты приедешь позже половины девятого, я разведусь с тобой! — Сказав это, Мод тотчас густо покраснела. — Я часто об этом думала, не смейся, Мак! Так нельзя обходиться с женой. Я не шучу! Она обняла Мака, прижалась своей горячей щекой к его загорелому лицу и прошептала: — Ведь я так тебя люблю, Мак, так люблю! Ее глаза блестели, когда она спускалась в лифте с тридцать второго этажа. Она чувствовала себя хорошо, на сердце у нее стало так тепло, но вместе с тем ей было немного стыдно. Она вспомнила смущение Мака, огорчение в его взоре, его беспомощность и скрытое удивление, что она не могла понять, как необходима эта работа. «Я себя вела как дура. Ужасно глупо! — досадовала она. — Что Мак теперь подумает обо мне? Что у меня не хватает бодрости и терпения и что я не способна понять его работу… И как глупо было лгать, что я уже часто думала о разводе!» Мысль о разводе пришла ей в голову только во время разговора с мужем. — Да, право, дура! — пробормотала она, садясь в автомобиль, и улыбнулась, чтобы справиться с неприятным ощущением стыда, которое вызвало в ней ее поведение. Аллан поручил Лайону в три четверти восьмого «выкинуть его из конторы». Точно! Около восьми часов он забежал в магазин, накупил груду подарков для Эдит и несколько вещей для Мод, не особенно тщательно выбирая, так как ничего не смыслил в этих делах. «Мод права», — думал Аллан, в то время как автомобиль мчался по шестимильной, прямой как стрела, улице Лексингтона. Он ломал себе голову над тем, как ему устроиться в будущем, чтобы можно было больше времени посвящать семье. Но ни к какому решению он не пришел. Все дело было в том, что количество работы с каждым днем возрастало, а не убывало. «Что же мне делать? Если бы я мог кем-нибудь заменить Шлоссера, — он так беспомощен!» Мак вспомнил, что у него в кармане лежит несколько спешных писем, перечел и подписал их. У Гарлем-Ривера он покончил с этим и велел остановить автомобиль, чтобы опустить письма. Было двадцать минут девятого. — Сверни на Бостонскую дорогу, Энди, let her rip,[42] но не сбей никого! И Энди помчался по Бостонской дороге так, что прохожие шарахались в сторону, а конный полицейский галопом бросился им вдогонку. Мак положил ноги на противоположное сиденье, зажег сигару и, утомленный, закрыл глаза. Он уже засыпал, когда автомобиль сразу остановился. Весь дом был празднично освещен. Мод, как ребенок, сбежала с лестницы и бросилась Маку на шею. Еще из палисадника она закричала: — О, какая я дура, Мак! Ее не смущало, что шофер слышит ее. Да, теперь она вооружится терпением и никогда не будет жаловаться. — Клянусь тебе в этом, Мак! 6 Мод сдержала слово, но это далось ей нелегко. Она больше не жаловалась, если Мак не приезжал в воскресный день или если он привозил с собой столько работы, что едва мог уделить минутку жене. Мак взял на себя сверхчеловеческий труд, — она это понимала, — труд, какого не выдержал бы никто на его месте. От нее зависело не взваливать на его плечи лишней обузы. Напротив, она должна была стремиться к тому, чтобы дать ему возможность вполне насладиться коротким досугом. Она была весела и беззаботна, когда он приезжал, и ничем не выдавала тоску, томившую ее в его отсутствие. И странно — он, Мак, никогда не спрашивал об этом, ему и в голову не приходило, что она страдает. Настало лето. Пришла осень, в бронкском парке пожелтели листья, и деревья перед домом сбрасывали свой зеленый убор, не ожидая вмешательства ветра. Мак спросил Мод, не хочет ли она переехать в Туннельный город. Она скрыла свое удивление. Ему, пояснил он, придется раза два в неделю бывать там, и он намерен устраивать по воскресным утрам нечто в роде аудиенций, когда всякий, инженер или рабочий, мог бы высказывать ему свои пожелания и жалобы. — Если хочешь, Мак… — Мне кажется, что так будет лучше всего, Мод! Вообще я собираюсь, как только представиться возможность, перевести всю свою контору в Туннельный город. Боюсь, впрочем, что тебе покажется там скучно. — Хуже, чем в Бронксе, не будет, Мак! — с улыбкой ответила Мод. Переезд должен был состояться весной. Но, готовясь к нему, Мод часто задумывалась: «Что я буду делать в этой цементной пустыне?..» Необходимо было взяться за какое-нибудь дело, которое захватило бы ее и прогнало бы глупые мысли и мечты. Наконец в голову Мод пришла чудесная мысль, и она ревностно взялась за ее осуществление. Эта мысль оживила ее, она повеселела и улыбалась так таинственно, что даже Маку это бросилось в глаза. Мод некоторое время наслаждалась любопытством Мака, но не сумела долго хранить свою тайну. Дело в том, сказала она, что ей необходимо чем-нибудь заняться, необходимо найти себе настоящую работу, и такую, чтобы это не было пустой игрой. И вот ей пришла в голову мысль работать в госпитале Туннельного города. — Не вздумай смеяться надо мной, Мак! Это совершенно серьезное намерение. Она, впрочем, уже начала слушать курс лекций, пояснила Мод, в детской клинике доктора Вассермана. Мак задумался. — Ты в самом деле уже слушаешь лекции, Мод? — недоверчиво спросил он. — Да, Мак, вот уже месяц, как я их посещаю. Когда весной я переберусь в Туннельный город, у меня будет определенное занятие. Без этого я не могу. Мак был смущен, стал задумчив и серьезен. Он изумленно моргал, не находя слов. Мод потешалась над ним. — Может быть, это и неплохо, если ты чем-нибудь займешься, Мод! — задумчиво сказал он, кивая и растягивая слова. — Но почему непременно в госпитале?.. Вдруг он весело рассмеялся. Он представил себе свою маленькую Мод в костюме сестры милосердия. — Ты что же, потребуешь большой оклад? Мод была недовольна его шутливым тоном. Мак принял ее намерение за каприз, за шутку, он не верил в ее выдержку. Он совсем не понимал, что работа стала для нее потребностью. Мод оскорбляло это нежелание понять ее. «Раньше такое отношение нисколько не огорчало меня, — подумала она на другой день. — Очевидно, я изменилась». И Мод, терзавшаяся днем и ночью потерей веры в свое счастье, пришла к заключению, что женщина не может удовлетворяться только любовью и поклонением. Вечером Мод осталась одна, шел приятный, освежающий дождь, и она взялась за свой журнал. Она записала несколько фраз маленькой Эдит, явно свидетельствовавших о наивной жестокости и детском эгоизме ее обожаемой дочурки. «Качества, свойственные всем детям», — не забыла прибавить Мод. Она продолжала развивать эту мысль и написала: «Мне думается, что только матери и жены бывают действительно самоотверженны. Дети и мужчины лишены этого качества. Мужчины отличаются от детей лишь в одном: они легко жертвуют мелкими, внешними, я сказала бы — несущественными вещами. Но от своих глубоких, затаенных желаний и стремлений они никогда не откажутся ради любимого человека. Мак — мужчина и эгоист, как все мужчины. Несмотря на свою любовь к нему, я не могу избавить его от этого упрека». Убедившись в том, что Эдит спит, Мод накинула шаль и вышла на веранду. Тут она села в плетеное кресло и стала прислушиваться к шуму дождя. На юго-западе тускло пламенело зарево: Нью-Йорк. Собираясь уйти в спальню, она бросила взор на раскрытую книгу на письменном столе. Она прочла свою запись, мудростью которой в глубине души немного гордилась. Но теперь она недовольно покачала головой и приписала: «Пишу час спустя, послушав, как шумит дождь. Не бросаю ли я Маку незаслуженных упреков? Может быть, это я эгоистка? Разве Мак требует чего-нибудь от меня? Не я ли требую жертв от него? Теперь все записанное прежде в дневнике кажется мне полнейшим абсурдом. Сегодня мне уж не найти истины. Как хорошо шумит дождь. Он приносит умиротворение и сон. — Мод, маленькая дурочка Мака». ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Тем временем на всех пяти станциях бурильные машины Мака Аллана уже врезались во тьму на много миль вглубь. Словно страшные ворота, ведущие в ад, были устья туннеля. День и ночь без перерыва из этих ворот на поверхность земли вылетали со скоростью экспресса нагруженные камнем поезда; день и ночь без перерыва с бешеной скоростью кидались под землю поезда с рабочими и материалом. Эти двойные штольни были похожи на раны, черные, страшные раны, все время извергавшие гной и поглощавшие свежую кровь. А там, в глубине, неистовствовал тысячерукий человек! То, что делал Мак Аллан, было не похоже на труд в привычном смысле этого слова. Это была яростная, адская борьба за секунды. Он мчался сквозь камень! При тех же машинах, при тех же материалах, но при старых методах работы Аллану понадобилось бы для окончания туннеля девяносто лет. Но он трудился не по восемь, а по двадцать четыре часа в сутки. Работал по воскресеньям и праздникам. При проходке он работал в шесть смен, он заставлял своих рабочих за четыре часа проделывать работу, которая при обычных темпах отняла бы восемь часов. Таким путем он добивался шестикратной производительности. Место, где работала бурильная машина, называлось у туннельных рабочих «адом». Там царил такой грохот, что почти все рабочие глохли, несмотря на то, что закладывали уши ватой. Пробивавшие породу буры Аллана врезались в нее со звонким и резким звуком. Она кричала, как тысяча младенцев, объятых смертельным страхом, она хохотала, как толпа сумасшедших, она бредила, как целая больница одержимых горячкой, и грохотала, как огромный водопад. По знойным штольням на пять миль разносились ужасные, небывалые звуки, и никто не услышал бы, если бы произошел обвал. Рев заглушал команду и сигналы труб, поэтому все приказания передавались оптическими приборами. Огромные прожекторы бросали яркие снопы то ослепительно-белого, то кроваво-красного света на хаотическое смешение облитых потом людей, тел, рушащихся глыб, тоже похожих на человеческие тела, и пыль катилась, словно густые клубы пара, в световых конусах рефлекторов. Среди этого хаоса кишащих тел и камней, содрогаясь, полз серый, покрытый пылью колосс, как допотопное чудовище, вывалявшееся в тине, — бурильная машина Аллана. Продуманная Алланом до мельчайших деталей, она походила на огромного панцирного осьминога, с кабелем и электромотором вместо кишок, с черепом, наполненным голыми человеческими телами, и волочащимся позади хвостом из проводов и кабелей. Она расходовала энергию, равную мощности двух курьерских паровозов. Это чудовище с горящими челюстями и многократно расщепленной пастью ползло вперед, касаясь породы своими губами и щупальцами. Покачиваясь и дрожа от первобытной ярости, оно наслаждалось своей разрушительной силой и с ревом и воем въедалось по голову в камни. Оно вытягивало щупальца и губы, впрыскивая что-то в разъеденные им дыры. Его щупальца и губы — это буры с венцами из «алланита», полые, охлаждаемые водой, а впущенное в отверстия вещество — динамит. Подобно морскому осьминогу, оно внезапно меняет свой цвет. Его челюсти дымятся кровью, спинной бугор зловеще сверкает, и вот этот страшный осьминог пятится, окутанный красным дымом, а потом снова ползет вперед. Взад и вперед, день и ночь, годами, без передышки. Как только меняется цвет чудовища и оно отходит назад, толпа людей бросается вверх по скалистой стене и с лихорадочной поспешностью соединяет торчащие из пробуренной скважины проволоки. Потом люди, словно охваченные ужасом, мчатся прочь. Грохот, гром, гул. Раздробленная порода грозно преследует бегущих, ей предшествует град камней, осыпающих броневые плиты бурильной машины. Тучи пыли вздымаются навстречу знойному багровому туману. Вдруг опять — ослепительно-белый свет, и полунагие люди кидаются в клубящееся облако пыли, взбегая по еще дымящейся куче обломков. Продвигаясь вперед, чудовище алчно вытягивает свои прожорливые страшные щупальца — клещи, краны, сует свою стальную нижнюю челюсть вперед, вверх и пожирает камни, скалы, щебень, которые сотни людей с искаженными, блестящими от пота лицами бросают ему в пасть. Челюсти двигаются, отвисшее до земли брюхо всасывает и переваривает все это, и сзади выходит наружу бесконечный поток камней и обломков скал. Сотни обливающихся потом дьяволов маячат вверху среди камней, тянут за цепи, орут, ревут, и гора мусора заметно тает и оседает у них под ногами. Прочь с пути, камень должен освободить дорогу — в этом задача! И вот пестрые от грязи толпы людей уже долбят, сверлят, роют под прожорливыми щупальцами чудовища, чтобы разровнять ему путь. Кряхтя, тащат рабочие шпалы и рельсы. Рельсы свинчиваются, и чудовище движется вперед. За его покрытое грязью тело, за его бедра, брюхо, за горбатую спину цепляются крохотные человечки. Они высверливают дыры в потолке и стенах, в земле, в нависших камнях, чтобы, заложив патроны, в любой момент можно было произвести взрыв. С тем же лихорадочным, исступленным рвением, как перед бурильной машиной, шла работа и позади нее, куда вытекал бесконечный поток камней. За каких-нибудь полчаса необходимо было на двести метров расчистить машине обратный путь, чтобы она могла откатиться на время взрыва. Как только на непрерывно движущейся решетке под чревом машины появлялись камни, на нее вскакивали молодцы атлетического телосложения и устремлялись к самым крупным камням, которые не под силу поднять человеку. Двигаясь вместе с решеткой, выступавшей на десять шагов за машиной, они прикрепляли цепи для обматывания этих громадных глыб к кранам, торчавшим с задней стороны машины и поднимавшим камни. Непрерывно двигающаяся решетка с треском и грохотом ссыпала груды камней в низкие и пузатые железные тележки, похожие на рудничные вагонетки и соединенные в целые поезда, которые по полукруглым соединительным рельсам переводились с левого пути на правый и стояли под решеткой ровно столько, сколько нужно было для погрузки. Эти поезда вагонеток везли рудничные аккумуляторные локомотивы. Куча бледнолицых рабочих, с кашей из грязи на губах, толпилась вокруг решетки и вагонеток, роя, сгребая, перекатывая и крича. Прожекторы заливали их немилосердно ярким светом, а воздух из вентиляторов обдавал свистящим вихрем. Битва не на живот, а на смерть кипела вокруг бурильной машины, и каждый день бывали здесь раненые, а иногда и убитые. После четырехчасовой бешеной работы приходила смена. Наконец измученные, сварившиеся в собственном поту, бледные, почти без сознания от сердечной слабости, рабочие бросались в вагонетку, на мокрые камни, и мгновенно засыпали, и пробуждались лишь на следующий день. Рабочие пели песню, сочиненную кем-то из их рядов. Эта песня начиналась так: В недрах, где туннель грохочет, В черных недрах ада, братья, Страшным жаром отдает! Лишний доллар в час работы, В час работы лишний доллар Мак уплатит за твой пот… Сотни убегали из «ада», многие, поработав короткое время, теряли трудоспособность. Но всегда приходили новые! 2 Маленький рудничный локомотив пробегал с вагонетками по туннелю несколько километров, до того места, где стояли железнодорожные платформы. Там кранами поднимали вагонетки на воздух и опорожняли их. Как только платформы наполнялись, поезд отходил — каждый час по десятку таких поездов и больше, — и на его месте уже стоял другой с рабочими и материалом. Американские штольни к концу второго года продвинулись на девяносто пять километров, и на всем этом огромном участке кипела лихорадочная работа. Аллан ежедневно, ежечасно требовал максимального напряжения сил. Не считаясь ни с чем, он увольнял инженеров, не сумевших одолеть заданной кубатуры проходки; не считаясь ни с чем, рассчитывал рабочих, не поспевавших за общим темпом. Еще грохочут железные вагонетки, еще штольня полна пыли, каменных осколков и грохота взрыва, а партия рабочих уже тащит при свете рефлекторов балки, столбы и доски для укрепления штольни против каменных обвалов. Толпы техников укладывают электрический кабель, временные шланги и трубы для воды и нагнетаемого воздуха. У поездов копошится клубок людей, занятых разгрузкой материалов и распределением их вдоль пути, чтобы бревна, доски, скобы, железные балки, болты, трубы, кабели, буры, взрывные гильзы, цепи, рельсы, шпалы всегда были под рукой, как только они понадобятся. Через каждые триста метров отряды запыленных людей неистово прижимают буры к стенам штольни. Они взрывают и пробивают нишу в высоту человеческого роста, а как только с воем проносится поезд, скрываются между столбами. Но скоро ниша достигает такой глубины, что им уже не нужно прятаться от поездов, а через несколько дней стена дает пустой звук, обрушивается, и рабочие оказываются в параллельной штольне, где также мчатся поезда. Тогда они переходят на триста метров дальше, чтобы взяться за новый квершлаг. Квершлаги служат для вентиляции и для сотни других целей. По пятам этих рабочих следует новый отряд. Его задача заключается в том, чтобы искусно обмуровать узкие соединительные ходы. Из года в год они заняты только этой работой. Только каждую двадцатую поперечную штольню они оставляют неотделанной. Дальше! Вперед! Вот с шумом подходит поезд и останавливается у двадцатой штольни. Толпа черных от сажи рабочих выскакивает из вагонов и с молниеносной быстротой переносит на плечах в поперечную штольню буры, кирки, балки, мешки с цементом, рельсы, шпалы, а позади уже нетерпеливо заливаются сигнальные колокола задержанных поездов. Вперед! Поезда проносятся мимо. Поперечная штольня поглотила черных людей, буры визжат, раздается треск, камни разлетаются, штольня становится все шире и шире. Она расположена наискось к трассе туннеля. Ее стены, потолок и пол укрепляются железом и бетоном. В штольне продолжен рельсовый путь: здесь — стрелка. Значение этих стрелок неоценимо. Благодаря им беспрестанно шныряющие поезда с материалом и камнем можно через каждые шесть километров переводить в параллельную штольню. Этим чрезвычайно простым способом каждый шестикилометровый участок может быть изолирован для дальнейшей отделки. Шестикилометровый лес деревянных балок, столбов, подпорок, перекладин превращался в шестикилометровый лес железных каркасов. Где есть ад, там есть и чистилище. И как были в туннельных штольнях «обитатели ада», так были и «обитатели чистилища». Здесь, в «чистилище», путь свободен, и целое море вагонов, облепленных со всех сторон рабочими, проносится по этим участкам. В ста местах сразу начинается битва: пушечная пальба, трубные сигналы, вспышки прожекторов. Штольню взрывами увеличивают до нужной ширины и высоты. Раздается грохот, как от удара снарядов по броненосцу. Это падают наземь сбрасываемые балки и рельсы. Красное, как сурик, железо, балки, листы, прокатанные на заводах Пенсильвании, Огайо, Оклахомы и Кентукки, наводняют штольню. Старые рельсы снимаются, динамит и мелинит взрывают скалу, сверкают кирки и лопаты. Посторонись! Шум, крики, искривленные рты, вздувшиеся мускулы, бьющиеся на висках жилки, извилистые как змеи, тело, прижатое к телу. Они тащат огромные двутавровые балки, предназначенные служить опорами туннельному рельсу (туннельная дорога — однорельсовая). Десятки инженеров с измерительными приборами и аппаратами лежат на земле и работают с величайшим нервным напряжением, обливаясь потом, оставляющим грязные полосы на их полунагих телах. Опорная балка в четыре метра длиной и восемьдесят сантиметров высотой, по концам слегка загнутая кверху, заливается бетоном. Словно строя корпус корабля, укладывают балку за балкой, а вслед им льется, поглощая их, поток бетона. Шпалы. Словно муравьи соломинку, тащат сотни людей, с натугой, еле держась на ногах, огромные тридцатиметровые рельсы и прикрепляют их к шпалам. За ними ползут другие, с тяжелыми частями конструкций, которые железным каркасом должны охватить весь овал туннеля. Собранные вместе, эти части дают фигуру эллипса, несколько приплюснутого у основания. Четыре части образуют ребро: основание, два боковых бруса (контрфорсы) и потолочный брус. Эти части сделаны из железа в дюйм толщиной и соединяются в крепкий каркас. Грохочут клепальные машины, штольня гудит. Решетка из красного железа окружила штольню. А позади каменщики уже копошатся в каркасе, заполняя свод туннеля метровой железобетонной броней, которую не разрушит никакое давление в мире. По обеим сторонам огромного рельса на должном расстоянии прокладываются, свариваются и свинчиваются трубы всех размеров. Трубы для телефонных и телеграфных проводов, для электрического кабеля, огромные водопроводные трубы, мощные трубы для воздуха, который надземные машины днем и ночью без перерыва нагнетают в штольни. Особые трубы для пневматической почты. Трубы закрываются песком и щебнем. А сверху укладывают шпалы и рельсы для обыкновенных товарных поездов, прочный путь, по которому поезда с материалами и камнем могут мчаться со скоростью экспресса. Едва кончается впереди клепка каркаса, как путь уже открывается для движения на шестикилометровом участке. Поезда проходят по новой галерее, в то время как каменщики еще висят под сводом. Позади, за тридцать километров от места, где грохочет бурильная машина, отделка штольни уже была завершена. 3 Но это было еще не все. Следовало предусмотреть тысячи вещей. К моменту, когда американские штольни соединятся со штольнями, идущими в гнейсах им навстречу с Бермудских островов, весь путь должен быть готов к сдаче в эксплуатацию. План Аллана был разработан до мельчайших подробностей на несколько лет. Через каждые двадцать километров он приказал вырубать маленькие станции в скале. Здесь предстояло жить линейным сторожам. Через каждые шестьдесят километров он наметил средние станции, а через каждые двести сорок километров — большие. Все они предназначались под склады для запасных аккумуляторов, машин и съестных припасов. На средних и больших должны были разместиться трансформаторы, станции высокого напряжения, холодильные и вентиляционные машины. Кроме того, нужны были еще боковые штольни, чтобы отводить поезда с главной линии. Для всех этих работ были подготовлены особые рабочие отряды, и все они вгрызались в скалу и выбивали лавины камней. Устья туннеля, как разъяренные вулканы, день и ночь извергали камни. Беспрерывно один за другим вылетали из зияющих ворот нагруженные поезда. С легкостью, восхищавшей глаз, они одолевали подъем, чтобы, взобравшись наверх, на миг остановиться. Но то, что казалось на платформах только камнями и мусором, вдруг оживало, и на землю соскакивали почерневшие, грязные, неузнаваемые фигуры. Поезд с камнями удалялся, извиваясь по сотне стрелок. Широкой дугой пройдя через Мак-Сити (так обычно называли Туннельный город в Нью-Джерси), он сворачивал наконец на один из сотни путей на берегу моря, где его разгружали. Здесь у моря все шумели и были в хорошем настроении, — у них была «легкая неделя». Мак Аллан извлек двести двойных километров камня — количество, достаточное для постройки стены от Нью-Йорка до Буффало. Он владел самой большой каменоломней в мире, но не расходовал зря ни одной лопаты камня. Все огромное пространство берега было целесообразно пронивелировано. Аллан поднял отлогий берег и на несколько километров оттеснил мелкое море. Но там, где море было уже глубже, ежедневно высыпались в него тысячи вагонов камня, и медленно вырастал врезавшийся в море огромный мол. Это была одна из набережных гавани Аллана, так поразившей мир на плане будущего города. За две мили от города его инженеры сооружали самый большой, самый благоустроенный в мире пляж. Здесь намечалось разместить гигантские курортные отели. Но сам Мак-Сити был похож на огромную свалку мусора, где не было ни дерева, ни кустика, не было ни зверя, ни птицы. Освещенный солнцем, он сверкал так, что было больно глазам. На громадном протяжении эта пустыня была покрыта рельсами, опутана железнодорожными путями, веерообразно расходившимися с обеих сторон, подобно фигурам, образуемым железными опилками у полюсов магнита. Повсюду шныряли поезда, электрические, паровые, дымились локомотивы, везде был гул, свист. Во временном порту Аллана дымили десятки пароходов и стояли высокие парусники, привезшие сюда железо, лес, цемент, хлеб, скот, всевозможные съестные припасы из Чикаго, Монреаля, Портленда, Ньюпорта, Чарлстона, Саванны, Нью-Орлеана, Галвестона. На северо-востоке стояла непроницаемая стена густого дыма, — там была станция для товарных поездов: Бараки исчезли. Над выемкой трассы туннеля сверкали стеклянные крыши: машинные помещения, силовые станции и примыкающие к ним многоэтажные здания контор. Посреди каменной пустыни возвышался двадцатиэтажный отель «Атлантический туннель». Это белостенное здание сверкало новизной и служило приютом для толп инженеров, агентов, представителей больших фирм и для тысяч любопытных, приезжавших каждое воскресенье из Нью-Йорка. Ваннамекер выстроил против отеля пока только двенадцатиэтажный универсальный магазин. Широкие улицы, совершенно готовые, прямыми линиями прорезывали это мусорное поле. Над выемкой трассы были переброшены виадуки. На периферии каменной пустыни расположились приветливые рабочие поселки со школами, церквами, площадками для игр, с барами и пивными, где хозяйничали бывшие чемпионы бокса или жокеи. Вдали, в лесу карликовых сосен, одиноко стояло забытое и безжизненное здание, напоминавшее синагогу, — крематорий с длинными пустыми галереями. Лишь в одной из них уже стояли урны. И под английскими, французскими, русскими, немецкими, итальянскими, китайскими именами — всюду виднелись одинаковые эпитафии: «Погиб при постройке Атлантического туннеля», «При взрыве…», «При обвале скалы…», «Раздавлен поездом…» Словно надписи на могилах павших воинов. У моря расположились белые новые госпитали, построенные по последнему слову больничной техники. Тут же внизу, немного поодаль, среди только что разбитого сада стояла новая вилла. Здесь жила Мод. 4 Мод забрала в свои маленькие ручки всю доступную ей власть. Она была попечительницей дома для выздоравливающих женщин и детей Мак-Сити. Она была членом врачебного комитета, на обязанности которого лежало наблюдение за гигиеной рабочих квартир, уход за роженицами и младенцами. Она основала школу рукоделия и домашнего хозяйства, детский сад, клуб для женщин и молодых девушек, где каждую пятницу устраивались лекции и музыкальные вечера. Работы было вдоволь. У нее была своя контора, точно так же, как у Мака, она имела свою личную секретаршу и свою стенографистку. Целый сонм сестер милосердия и учительниц — все дочери лучших семей в Нью-Йорке — помогал ей. Мод никого не обижала, она была внимательна ко всем, любезна, приветлива, искренне сочувствовала чужому горю, и поэтому все ее любили и уважали. В качестве члена гигиенического комитета она посетила почти все дома рабочих. В итальянских, польских и русских кварталах она повела энергичную и успешную кампанию против грязи и насекомых. Она настояла на том, чтобы время от времени все дома дезинфицировались и основательно чистились. Дома были цементные, и их можно было вымыть, как прачечную. Посещения рабочих приблизили Мод к ним, и она всегда готова была помочь советом и делом. Ее школа домоводства была переполнена. Она подобрала отличных преподавательниц по кулинарии и по кройке и шитью. Мод неустанно следила за работой своих учреждений, ни на минуту не выпуская их из поля зрения. Она проштудировала целую библиотеку специальной литературы, чтобы овладеть необходимыми теоретическими знаниями. И право, ей было не так легко все наладить и довести до совершенства, тем более что природа не наделила ее особыми организаторскими талантами. Однако дело шло. И Мод гордилась похвалами, которые пресса расточала ее учреждениям. Но главным полем ее деятельности был дом для выздоравливающих женщин и детей. Этот дом находился рядом с ее виллой, — надо было лишь пройти через два сада. Мод приходила ежедневно в девять утра и начинала свой обход, интересуясь каждым опекаемым и часто помогая из собственных средств, когда бюджет санатория бывал исчерпан. Особенными заботами окружала она доверенных ей детей. Мод работала, была довольна своей работой, которой сопутствовал успех, ее любовь к людям и к жизни стала плодотворнее, но она была достаточно честна, чтобы не скрывать от себя, что все это вместе взятое не могло заменить ей супружеское счастье. Два-три года она жила с Маком, наслаждаясь ничем не омраченным счастьем, пока не появился туннель и не отнял у нее Мака. Муж и теперь любил ее, — это было несомненно. Он был внимателен, любезен, конечно, но это было не то, что прежде, — бесспорно не то! Теперь она виделась с ним чаще, чем в первые годы строительства. Он сохранил бюро в Нью-Йорке, но устроил себе, кроме того, контору в Туннельном городе, где часто оставался почти безвыходно неделями. На это ей жаловаться не приходилось. Но Мак сам стал другим. Его добродушие, его наивная жизнерадостность, поражавшие ее и приводившие в восторг в начале их брака, исчезали с каждым днем. Дома он был так же серьезен, как за работой и в обществе. Он старался казаться по-прежнему веселым и бодрым, но это ему не всегда удавалось. Он был рассеян, поглощен работой, и ему стал свойствен тот отсутствующий взгляд, который бывает у людей, постоянно занятых одной мыслью. Он похудел, и черты его лица стали жестче. Прошли времена, когда он сажал Мод к себе на колени и ласкал. Он и теперь целовал ее, когда приходил домой, смотрел ей в глаза, улыбался, но ее женский инстинкт нельзя было обмануть. Было странно, что, загруженный работой, он за все эти годы ни разу больше не забыл ни одного из «знаменательных дней», вроде дня рождения ее или Эдит, дня свадьбы или рождества. Но однажды она случайно заметила, что в его записной книжке эти дни были подчеркнуты красным. Она грустно улыбнулась: Мак помнил о них механически — уже не сердцем, которое прежде постоянно напоминало ему об этих днях. Ее постигла та же участь, что и большинство ее подруг, мужья которых работали изо дня в день на заводах, в банках и лабораториях, обожали своих жен, задаривали их кружевами, жемчугами и мехами, предупредительно сопровождали в театр, но думали постоянно только о своей работе. Такова была жизнь, но Мод находила это ужасным. Она предпочла бы жить в бедности, в неизвестности, вдали от света, но зато быть окруженной вечной любовью и вечной лаской. Да, о такой жизни она мечтала, хотя иногда ей самой это казалось глупым. Мод любила, кончив работу, сидеть за рукоделием и отдаваться своим грезам. В воспоминаниях она постоянно возвращалась к той поре своей жизни, когда Мак ухаживал за ней. Он казался ей в ту пору крайне юным и наивным. Совсем неопытный в обращении с женщинами, он не находил оригинальных способов для выражения своих чувств: он подносил ей цветы, книги, билеты в концерты и театры, оказывал маленькие рыцарские услуги, как все, самые обыкновенные, мужчины. И все же теперь ей это больше нравилось, чем в то время. Потом неожиданно он изменил свое отношение и стал больше похож на того Мака, которого она знала теперь. Однажды вечером, получив уклончивый ответ, он сказал ей определенно и почти резко: «Подумайте об этом. Я даю вам срок до пяти часов вечера завтрашнего дня. Если вы не придете к какому-нибудь решению, вы никогда больше не услышите от меня ни одного слова об этом. Good bye!»[43] И ровно в пять часов он пришел!.. Мод всегда с улыбкой вспоминала об этой сцене, но она не забыла также, в каком волнении провела ночь и назначенный день. Чем больше туннель отнимал у нее Мака, тем настойчивее, с тем большим упорством, возбуждавшим одновременно боль и радость, возвращались ее мысли к их первым прогулкам, разговорам, маленьким и все же многозначительным событиям их супружеской жизни. В душе у нее поднималась неприязнь к туннелю. Она возненавидела его, ибо он был сильнее ее! О, вспышка тщеславия давно прошла. Ей было теперь безразлично, повторяют ли имя Мака на пяти материках или нет. Ночью, когда призрачный отблеск освещенного Туннельного города проникал в комнату, ее ненависть к нему была так сильна, что она закрывала ставни, чтобы его не видеть. Она готова была заплакать от досады, а подчас слезы и в самом деле, крадучись, втихомолку, подступали к глазам. Когда она видела, как поезда исчезали в штольнях, она качала головой. Ей это казалось безумием. Но для Мака не существовало ничего более естественного. Вопреки всему — и эта надежда ее поддерживала — она ждала, что когда-нибудь Мак снова будет всецело принадлежать ей. Туннель когда-нибудь вернет же ему свободу! Когда пойдет первый поезд… Но, боже, этого ведь ждать еще годы! Мод вздохнула. Терпение! Терпение! Пока у нее есть своя работа. У нее любимая дочь, теперь уже большая и смотрящая на жизнь любопытными, умными глазами. Мак чаще приходит домой, чем прежде. Есть Хобби, почти ежедневно приходящий обедать, неистощимый в забавных рассказах, — Хобби, с которым так чудесно можно болтать. Хозяйство также предъявляет к ней теперь большие требования, чем прежде. Мак часто приводил гостей — знаменитостей со столь громкими именами, что он разрешал им вход в туннель. Мод радовалась гостям. Эти знаменитости большей частью были пожилыми мужчинами, с которыми она чувствовала себя легко. Все они обладали одним качеством: простотой и даже робостью. Это были крупные ученые, которых приводили к Маку геологические, физические и технические вопросы и которые иногда неделями жили со своими инструментами на станциях, на тысячу метров ниже уровня моря, чтобы производить необходимые изыскания. Мак обходился с учеными людьми точно так же, как обходился с ней или с Хобби. Но когда эти великие люди прощались с Маком, они отвешивали ему глубокий поклон, жали руку и благодарили без конца. А Мак скромно и добродушно улыбался, говоря: «All right»,[44] — и желал им счастливого пути, так как обычно эти люди приезжали издалека. Однажды Мод посетила одна дама. — Меня зовут Этель Ллойд, — отрекомендовалась она, подымая вуаль. Да, в самом деле, это была Этель! Она покраснела, так как у нее, собственно говоря, не было прямого повода для посещения. И Мод тоже покраснела, должно быть, потому, что покраснела Этель. У Мод мелькнула в голове мысль, что Этель очень смела, и ей показалось, что это мнение о себе гостья прочла в ее глазах. Но Этель сейчас же оправилась. — Я так много читала о школах, которые вы создали, госпожа Аллан, — свободно и плавно заговорила она, — что у меня в конце концов явилось желание познакомиться с вашими учреждениями. Ведь и я, как вам, вероятно, известно, причастна в Нью-Йорке к подобной деятельности. Этель Ллойд обладала врожденной гордостью и естественным достоинством и приводила в восторг своей откровенностью и сердечностью. Она утратила ту детскую простоту, которая несколько лет назад бросилась в глаза Аллану, и превратилась в настоящую даму. Ее прежняя немного слащавая и слишком нежная красота созрела. Если несколько лет назад она была похожа на пастель, то теперь все в ней казалось ясным и живым: и глаза, и рот, и волосы. У нее всегда был Такой вид, как будто она только что вышла из своего будуара. Лишай у подбородка слегка увеличился и чуть-чуть потемнел, но Этель больше не старалась скрыть его под пудрой. Из вежливости Мод должна была лично ознакомить гостью со всеми своими учреждениями. Она, показала Этель госпиталь, школы, детский сад и скромное помещение женского клуба. Этель нашла все великолепным, но не уподобилась молодым дамам, расточающим преувеличенные похвалы. В конце концов Этель обратилась к Мод с вопросом, может ли она быть чем-нибудь полезна. Нет?.. Ну что же, Этель не обиделась на это. Она так мило разговаривала с Эдит, что девочка сейчас же прониклась к ней симпатией. Мод постаралась преодолеть свою ни на чем не основанную антипатию и пригласила Этель остаться к обеду. Этель телеграфировала своему «папочке» и осталась. Мак привез с собой к обеду Хобби. Это придало Этель большую уверенность, которой она никогда не приобрела бы в присутствии тихого и молчаливого Мака. Она занимала всех разговором. Если раньше она деловито, не преувеличивая, подобно другим молодым дамам, хвалила основанные Мод учреждения, то теперь расхваливала их с энтузиазмом. Этим она снова пробудила подозрительность Мод. «Она целится на Мака», — подумала Мод. Но, к ее величайшему удовольствию, Мак уделял Этель не больше внимания, чем требовала вежливость. Он смотрел на прекрасную и избалованную женщину тем же равнодушным взором, каким обычно смотрел на какую-нибудь стенографистку. — Библиотека женского клуба мне кажется еще не особенно богатой, — сказала Этель. — Мы собираемся со временем пополнить ее. — Мне доставило бы большое удовольствие, если бы вы разрешили мне внести свою лепту, госпожа Аллан! Хобби, поддержите меня. — Если у вас есть лишние книги… — сказала Мод. Через несколько дней Этель прислала целые тюки книг, около пяти тысяч томов. Мод поблагодарила ее, но раскаялась в том, что пошла ей навстречу, так как с этого времени Этель стала приезжать часто. Она делала вид, будто очень дружна с Мод, и осыпала маленькую Эдит подарками. Однажды она попросила у Мака разрешения как-нибудь спуститься в туннель. Мак удивленно посмотрел на нее. В первый раз женщина обращалась к нему с такой просьбой. — Нет, это невозможно! — ответил он кратко и почти резко. Но Этель не обиделась. Она весело рассмеялась и сказала: — Но зачем же сердиться, господин Аллан? Разве я дала вам для этого повод? С тех пор она стала появляться реже. И Мод не имела ничего против. Она не могла заставить себя лучше относиться к Этель. Мод принадлежала к числу людей, которые могут встречаться лишь с теми, к кому они искренне расположены. Поэтому ей было так приятно общество Хобби. Он бывал в ее доме ежедневно. Приходил к завтраку и к обеду, не считаясь с тем, дома ли Аллан. Дошло до того, что ей недоставало его, когда он отсутствовал. И даже в те дни, когда Мак бывал с нею. 5 — У Хобби всегда такое чудесное настроение! — говорила Мод. — Он всегда был прекрасным малым, Мод, — отвечал Аллан. При этих словах он улыбался и не подавал виду, что в частых упоминаниях Мод о хорошем настроении Хобби он слышал легкий упрек себе. Мак не был Хобби. Он не умел быть таким веселым, так легко ко всему относиться. Он не мог, подобно Хобби, после двенадцатичасовой работы отплясывать негритянские танцы, исполнять популярные песенки, предаваться всяким веселым дурачествам. Видел ли кто-нибудь Хобби не смеющимся и не отпускающим шуток? У Хобби смеется вся физиономия. Стоит ему пошевелить языком, и рождается едкая острота. Где ждут Хобби, там все заранее настраиваются на веселый лад, — Хобби обязан быть остроумным. Нет, он не был Хобби… Единственное, что он мог, — это не мешать чужому веселью, он так и старался себя держать. Но гораздо серьезнее было то, что его отношения с Мод теряли с годами свою сердечность. Он не обманывал себя. Он горячо любил Мод и свою дочурку и в то же время думал, что такому человеку, как он, было бы лучше не иметь семьи. Кончив работу, Хобби считал себя свободным. Он же, Аллан, никогда не бывал свободен. Туннель рос, а с ним росла и работа. К тому же у него были еще заботы особого рода, о которых он ни с кем и никогда не говорил! Уже теперь у него возникали сомнения, удастся ли закончить строительство в пятнадцатилетний срок. По его вычислениям, это было возможно лишь в лучшем случае. Он со спокойной совестью определил этот срок, чтобы привлечь на свою сторону общественное мнение и народные средства. Если бы он назначил двадцать или двадцать пять лет, ему не дали бы и половины этих денег. Ему едва удастся справиться за это время с двойными штольнями Бискайя — Финистерре и Америка — Бермудские острова. К концу четвертого года штольни американской линии продвинулись на двести сорок километров от американского побережья и на восемьдесят километров от Бермудских островов. С европейской стороны было пробурено круглым счетом двести километров от Бискайи и семьдесят километров от Финистерре. Но атлантическая линия не была готова даже на одну шестую. Как овладеть этими огромными дистанциями: Финистерре — Азорские островам — Бермудские острова? К этому присоединились финансовые трудности. Подготовительные работы, змеевидные туннели Бермудской линии поглотили значительно большие суммы, чем Мак предполагал в своих калькуляциях. До седьмого года постройки или, в лучшем случае, до шестого нельзя было и помышлять о новом трехмиллиардном займе. Предстояло продолжать сооружение туннеля на значительном протяжении без вторых штолен, что должно было чрезвычайно усложнить работу. Как вывозить при такой системе камень, который все рос и разбухал и уже теперь грозил задушить штольни? Он лежал везде, между рельсами, в поперечных ходах, на станциях, и поезда пыхтели под его тяжестью. Аллан целые месяцы проводил в туннеле, изыскивая более быстрые способы работы. В американских штольнях испытывали каждую машину, каждое новое изобретение и усовершенствование, прежде чем применить их в других пунктах работ. Здесь обучали отряды рабочих, рабочих «ада» и «чистилища», которых впоследствии перебрасывали на другие станции, чтобы они показывали нужный темп в работе. Их приходилось весьма постепенно приучать к бешеной быстроте движений и к жаре. Нетренированный человек свалился бы на первом часу работы в «аду». Любой, хотя бы самый незначительный, рабочий процесс Аллан старался производить с наименьшим расходом сил, денег и времени. Он применял разделение труда, доведенное до крайних пределов, так что каждый отдельный рабочий из года в год проделывал одни и те же движения во все более быстром темпе, пока не приобретал полного автоматизма. У Аллана были особые специалисты, обучавшие и муштровавшие отряды рабочих, пока те не устанавливали рекордов (например, по быстроте выгрузки вагонов), и эти рекорды он принимал уже как нормальную выработку. Потерянную секунду нельзя было нагнать никогда, и она стоила целое состояние. Если рабочий из минуты терял бы всего одну секунду, то при армии в сто восемьдесят тысяч человек, из которых непрерывно работали шестьдесят тысяч, это составило бы за день потерю в двадцать четыре тысячи рабочих часов! Из года в год Аллану удавалось повышать производительность труда в пять процентов. И все же дело шло слишком медленно! Особенно заботила Аллана проходка. Совершенно немыслимо было увеличить число рабочих на последних пятистах метрах, так как это создало бы только невозможную толчею. Мак производил опыты с самыми разнообразными взрывчатыми веществами, пока не нашел состава «Туннель-8», дробившего скалу на приблизительно равные, легко вывозимые глыбы. Он часами выслушивал доклады своих инженеров. Неутомимо обсуждал их предложения, испытывал, проверял. Неожиданно, словно вынырнув из моря, он появился на Бермудских островах. Шлоссер слетел. Его перевели в строительное бюро Мак-Сити. Молодой, едва достигший тридцати лет англичанин, по имени Джон Фарбен, занял его место. Аллан созвал инженеров, уже переутомленных нынешним бешеным ритмом работы, и заявил, что они должны повысить темпы на двадцать пять процентов. Должны! Ибо он, Аллан, должен выдержать срок. Как им с этим справиться — это их дело… Неожиданно появился он на Азорских островах. На этот участок работы ему удалось привлечь немца Михаэля Мюллера, несколько лет занимавшего один из руководящих постов по сооружению туннеля под Ла-Маншем. Мюллер весил сто двадцать пять килограммов и был известен под прозвищем «Толстый Мюллер». Рабочие любили его главным образом за полнотелость, дававшую повод для шуток. Это был неутомимый работник! В последнее время Мюллер продвигал свои штольни даже быстрее, чем Аллан и Гарриман в Нью-Джерси. Этого вечно смеющегося колосса буквально преследовало счастье. В геологическом отношении его участок был самым интересным и продуктивным и достаточно убедительно доказывал, что эти части океана когда-то были сушей. Он натолкнулся на огромные залежи калия и железной руды. Акции Питтсбургской компании плавильных заводов, которая приобрела право собственности на все добытые при постройке туннеля ископаемые, благодаря удаче Мюллера поднялись на шестьдесят процентов. Добыча ископаемых не стоила компании ни одного цента, ее инженерам приходилось лишь отмечать интересовавшие компанию вагоны — и их сейчас же отцепляли. Ежедневно, ежечасно акционеры трепетали от волнения при мысли, что на них могут свалиться неслыханные богатства. В последние месяцы Мюллер наскочил на пласт каменного угля мощностью в пять метров, «великолепного угля», как он говорил. Но это было не все. Этот пласт шел точно по оси штольни, и ему не было конца. Мюллер мчался сквозь породу. Его единственным, его злейшим врагом была вода. Штольни лежали теперь на восемьсот метров ниже морского дна, и все же в них просачивалась вода. У Мюллера стояла батарея громадных центробежных насосов, непрерывно выбрасывавших в море целые потоки грязной воды. Аллан появился в Финистерре и Бискайе так же неожиданно, как и на Бермудских островах, и заявил, что срок должен быть выдержан и что он требует ускорения работы. Главного инженера французского участка строительства мосье Гайяра, седого, элегантного француза, обладавшего большими знаниями, он сместил, не считаясь с шумом, поднятым французской прессой, и поставил на его место американца Стефана Олин-Мюлленберга. Словно из-под земли, появлялся Аллан на разных электрических станциях, и даже малейшие недостатки в работе не ускользали от его внимания. Инженеры с облегчением вздыхали, когда он уезжал и можно было немного прийти в себя. Аллан появился в Париже, и газеты целые столбцы заполняли статьями о нем и вымышленными интервью. Через неделю стало известно, что французское общество получило концессию на постройку железной дороги Париж — Бискайя. Благодаря ей туннельные поезда смогут доходить прямо до Парижа. Одновременно все большие европейские города были наводнены огромными плакатами, изображавшими один из волшебных городов Хобби: туннельную станцию «Азора». Феерический город Хобби возбуждал, то же недоверчивое удивление и то же восхищение по эту сторону океана, как в свое время волшебный город в Америке. Фантазия Хобби разыгралась. Особенно поражал набросок в углу огромного плаката, показывавший нынешний и будущий размер острова. Синдикат приобрел полосу острова Сан-Жоржи, несколько маленьких островков и группу песчаных мелей. Через несколько лет эта площадь должна была учетвериться. Острова соединялись громадными широкими плотинами, и отмели сливались с основным массивом. В первую минуту не приходило в голову, что Мак мог в этом месте бросить в море четыре тысячи двойных километров (и больше, если бы захотел) камня и таким путем создать этот большой остров своеобразной формы… В будущей «Азоре», как и в американском фантастическом городе, предполагалась постройка огромного великолепного порта, с набережными, молами, маяками. Особенно же бросался в глаза восхитительный курорт с отелями, террасами, парками и необъятным пляжем. Но величайшее изумление, чтобы не сказать смущение, вызвали цены, назначенные Туннельным синдикатом за участки земли. Для европейских понятий они были чудовищны! Но синдикат обратил свой холодный, немилосердный взор на европейский капитал, как змея на птицу. Ведь легко было видеть, что «Азора» вберет в себя все пассажирское движение Южной Америки. Не нужно было также большого ума, чтобы понять, что «Азора», куда можно будет попасть за четырнадцать часов из Парижа и за шестнадцать часов из Нью-Йорка, станет самым знаменитым курортом мира, местом встречи высшего света Англии, Франции и Америки. И европейский капитал откликнулся. Образовались группы земельных спекулянтов, покупавших большие участки, чтобы через десять лет перепродать их квадратными метрами. Из Парижа, Лондона, Ливерпуля, Берлина, Франкфурта, Вены текли деньги и вливались в big pocket — широкий карман С. Вульфа, вошедший в народе в поговорку. 6 С. Вульф всосал эти деньги так же, как и три миллиарда, полученные от капиталистов и народа, и как суммы, поступавшие от продажи земли на Бермудских островах, в Бискайе, Финистерре и Мак-Сити. Благодарности от него никто не слышал. В свое время не было недостатка в предостережениях, в предсказаниях волны банкротств, если такой мощный поток денег направится в одну сторону. Эти пророчества финансовых дилетантов оправдались лишь в самой ничтожной доле. Несколько промышленных предприятий оказались на мели, но и они потом быстро оправились. Ибо деньги у С. Вульфа не залеживались. Ни цента. Едва они попадали в его руки, как начинали свой неизменный круговорот. Он рассылал их по всему земному шару. Огромный поток золота катился через Атлантический океан во Францию, Англию, Германию, Швецию, Испанию, Италию, Турцию, Россию. Он переливался через Урал и вторгался в сибирские леса, в байкальские горы. Он растекался По Южной Африке, Калекой провинции. Оранжевой реке, Австралии, Новой Зеландии. Наводнял Миннеаполис, Чикаго и Сент-Луис, Скалистые горы, Неваду и Аляску. Доллары С. Вульфа — это были миллиарды крошечных неустрашимых воинов, сражавшихся с деньгами всех наций и всех рас. Все они были маленькими С. Вульфами, полными инстинкта С. Вульфа, их лозунгом было: money![45] Легионами мчались они по кабелю на дне моря. Они неслись по воздуху. Но, добравшись до поля битвы, они меняли облик. Они превращались в маленькие стальные молоточки, день и ночь стучавшие в алчном экстазе, они превращались в проворные ткацкие челноки Ливерпуля, оборачивались неграми-чернорабочими, трудившимися по колено в песке на алмазных приисках Южной Африки. Они превращались в шатуны тысячесильной машины, в гигантский рычаг из блестящей стали, который круглые сутки то побеждал пар, то отбрасывался им обратно. Они превращались в поезд, груженный железнодорожными шпалами, идущий из Омска в Пекин, в трюм судна, везущего ячмень из Одессы в Марсель. В Южном Уэльсе они в рудничных клетях кидались на восемьсот метров под землю и вылетали с углем наверх. Они сидели в тысячах зданий мира и размножались, они косили хлеб в Канаде и расстилались табачными плантациями на Суматре. Они боролись! По одному мановению Вульфа они показывали спину Суматре и добывали золото в Неваде. Они молниеносно покидали Австралию и целым роем появлялись на хлопковой бирже Ливерпуля. С. Вульф не давал им отдыхать. День и ночь подвергал он их тысяче перевоплощений. Он сидел в кресле своей конторы, жевал сигару, потел, диктовал одновременно десяток телеграмм и писем, прижав телефонную трубку к уху и в то же время разговаривая с помощником. Левым ухом он прислушивался к голосу в аппарате, правым — к докладу служащего. Говорил одним голосом со служащим, другим рявкал в телефон. Одним глазом он следил за стенографистками и машинистками — не ждут ли они продолжения, другим — смотрел на часы. Он думал о том, что Нелли уже двадцать минут ждет его и дуется за то, что он опаздывает к обеду, и одновременно он думал о том, что его помощник в деле Рэнд-Майнс рассуждает по-идиотски, в деле же братьев Гарнье проявляет дальновидность. Он думал — какими-то недрами своего волосатого, выделявшего испарину черепа — о большой битве, предстоящей завтра на венской бирже, в которой он непременно победит. Еженедельно ему нужно было свыше полутора миллионов долларов наличными для расплаты с рабочими и служащими, а в конце каждого квартала — сотни миллионов для уплаты процентов и амортизации. Перед этими сроками он целыми днями просиживал в своей конторе. Сражение тогда шло особенно бурно, и С. Вульф добивался победы ценой большой затраты пота, жира и дыхания. Он отзывал свои войска. И они приходили: каждый доллар — маленьким храбрым победителем, принесшим добычу, — кто восемь, кто десять, кто двадцать центов. Многие возвращались инвалидами, кое-кто погибал на поле битвы — таков закон войны! Эту неустанную, неистовую борьбу С. Вульф вел годами. День и ночь был он начеку, помышляя о том, когда лучше всего развернуть наступление, начать атаку или совершить отход. Ежечасно он отдавал приказания своим полководцам в пяти частях света и ежечасно рассматривал их донесения. С. Вульф работал великолепно. Он был финансовым гением, он чуял деньги на расстоянии. Несметное множество акций он переправлял контрабандой в Европу, так как в американских деньгах он был уверен: они выручат его, если ему придется призвать под ружье свою резервную золотую армию. Он выпускал проспекты, которые звучали, как стихи Уолта Уитмена. С такой ловкостью, как он, никто не умел в нужный момент сунуть в нужную руку нужную сумму чаевых. Благодаря этой тактике он обделывал в менее цивилизованных странах (таких, как Россия или Персия) дела, приносившие двадцать пять и сорок процентов, дела, считающиеся приемлемыми лишь в финансовой сфере. На годичных общих собраниях он уверенно шел к цели, и синдикат за эти несколько лет довел его оклад до трехсот тысяч долларов. Он был незаменим. С. Вульф работал так, что из его легких вырывалось хрипение. На каждом листе бумаги, побывавшем в его руках, оставался жирный след его большого пальца, хотя он сто раз в день мыл руки. Он выделял целые тонны жира и, несмотря на это, становился все жирнее. Но, облив вспотевшую голову холодной водой, причесав волосы и бороду, надев свежий воротничок и выйдя из конторы, он преображался в почтенного джентльмена, который никогда не торопится. Он садился в свой элегантный черный автомобиль, серебряный дракон которого гудел наподобие сирены океанского парохода, чтобы проехаться по Бродвею и насладиться вечером. Обедал он обычно у одной из своих юных приятельниц. Он любил хорошо поесть и выпить бокал крепкого дорогого вина. Каждый вечер в одиннадцать часов он приходил в клуб поиграть час-другой в карты. Он играл обдуманно, не слишком крупно, не слишком мелко, молча, изредка посмеиваясь толстыми красными губами в черную бороду. В клубе он всегда выпивал только чашку кофе — и ничего больше. С. Вульф был образцом джентльмена. У него был лишь один порок, который он тщательно скрывал от всех на свете, — его чрезвычайная чувственность. От взора его темных, по-звериному блестящих глаз с черными ресницами не ускользало ни одно красивое женское тело. Кровь стучала у него в ушах при виде молодой красивой девушки с округлыми бедрами. Каждый год он раза четыре ездил в Париж и Лондон и в обоих городах содержал одну или двух красоток, для которых снимал роскошные квартиры с зеркальными альковами. Он приглашал на ужины с шампанским десяток молодых очаровательных созданий, причем сам щеголял во фраке, а богини — во всем сверкающем великолепии своей кожи. Часто он привозил из своих поездок «племянниц», которых поселял в Нью-Йорке. Девушки должны были быть прекрасны, юны, полны и белокуры. Особое предпочтение он оказывал англичанкам, немкам и скандинавкам. Этим С. Вульф мстил за бедного Самуила Вольфзона, у которого в прежние годы конкуренты — хорошо сложенные теннисисты и обладатели солидного месячного бюджета — отбивали красивых женщин. Он мстил надменной светловолосой расе, некогда пинавшей его ногой, тем, что теперь покупал ее женщин. Главным образом он вознаграждал себя за полную лишений юность, не давшую ему ни досуга, ни возможности утолять свою жажду. Из каждой поездки он привозил трофеи: локоны, пряди волос — от холодных светло-серебристых до самых жгучих рыжих — и хранил их в японском лакированном шкафчике своем нью-йоркской квартиры. Но этого никто не знал, ибо С. Вульф умел молчать. Еще и по другой причине любил он свои поездки в Европу. Он навещал отца, к которому был привязан с сентиментальной нежностью. Два раза в год он заглядывал на два дня в Сентеш, предупреждая о своем приезде телеграммами. Весь Сентеш волновался. Великий сын старика Вольфзона! Счастливец! Какая голова!.. Он едет… С. Вульф выстроил своему отцу красивый дом, наподобие виллы, окруженный прекрасным садом. Приходили бродячие музыканты, играли и плясали, и весь Сентеш теснился перед железной оградой. Старик Вольфзон раскачивался взад и вперед, качал маленькой, высохшей головой и проливал слезы радости. — Великим человеком ты стал, мой сын! Кто бы мог подумать! Великим, гордость ты моя! Я каждый день благодарю бога! В Сентеше С. Вульфа любили за его приветливый нрав. Со всеми — богатыми и бедными, молодыми и старыми — он обращался с американской демократической простотой. Такой великий и такой скромный!.. Старик Вольфзон лелеял еще лишь одно желание и мечтал, чтобы оно исполнилось, прежде чем бог отзовет его. — Я бы хотел увидеть его, — говорил он, — этого господина Аллана! Что за человек! И С. Вульф отвечал на это: — Ты его увидишь! Как только он поедет в Вену или в Берлин, — а он поедет непременно, — я дам тебе телеграмму. Ты отправишься к нему в гостиницу, скажешь, что ты мой отец. Он будет рад тебе! Но старый Вольфзон простирал к небу маленькие дряхлые руки, качал головой и плакал: — Никогда я его не увижу, этого господина Аллана! Никогда не осмелюсь его побеспокоить! Ноги не донесут меня до него! Прощание бывало для обоих тяжелой минутой. Старый Вольфзон несколько шагов плелся за салон-вагоном своего сына и плакал навзрыд. С. Вульф тоже проливал слезы. Но как только он закрывал окно и вытирал глаза, он снова становился С. Вульфом, и его темная голова раввина не давала ответа ни на один вопрос. С. Вульф пробил себе дорогу. Он был богат, известен, его боялись, министры финансов больших государств принимали его почтительно, он отличался, если не считать легких приступов астмы, хорошим здоровьем. Его аппетит и пищеварение были великолепны, аппетит к женщинам — также. И все же он не был счастлив. Его несчастье заключалось в привычке все анализировать и в том, что в пульмановских вагонах и на палубах пароходов у него оставалось время для размышлений. Он думал обо всех людях, которых когда-либо встретил и запечатлел кинематографом памяти. Он сравнивал этих людей друг с другом и себя с этими людьми. Он был умен и обладал критическим взором. И он с ужасом обнаружил, что был совершенно обыденным человеком! Он знал рынок, он был олицетворением курсового бюллетеня, биржевого телеграфа, человеком, набитым цифрами до кончиков ногтей, но кем же он был помимо этого? Был ли он тем, что принято называть личностью? Нет. Его отца, отставшего от него на две тысячи лет, скорее можно было назвать личностью, чем его. Он стал австрийцем, потом немцем, англичанином, американцем. При каждом из этих превращений он сбрасывал свою кожу. Теперь… Чем же он стал теперь? Да, одному дьяволу известно, кем он теперь стал! Его память, его чудовищная память, механически, на годы удерживавшая номер железнодорожного вагона, в котором он ехал из Сан-Франциско в Чикаго, эта память была его вечно бдящей совестью. Он знал, откуда взята им мысль, которую он выдвигал за свою, где заимствована им манера снимать шляпу, манера говорить, манера улыбаться и манера смотреть на собеседника, наводившего на него скуку. Как только он все это осознал, он понял, почему инстинкт навел его на позу, которая была наиболее ему подходящей: на позу спокойствия, достоинства, молчаливости. И даже эта поза была составлена из миллиона элементов, перенятых им от других. Он думал об Аллане, Хобби, Ллойде, Гарримане. Все они были людьми! Всех, до Ллойда включительно, он считал ограниченными, считал людьми мыслящими по шаблону, людьми вообще никогда не мыслящими. И в то же время они были людьми своеобразными, которые, хотя причину этого и трудно было бы определить, воспринимались как самостоятельные личности! Он думал о достоинстве, с которым держался Аллан. В чем оно выражалось? Кто мог бы объяснить, почему в нем было столько достоинства? Никто. Его могущество, страх, который он внушал!.. В чем тут было дело? Никто не мог этого сказать. Этот Аллан не позировал, он всегда был естествен, прост, всегда был самим собой и — производил впечатление! Вульф часто всматривался в его красноватое, покрытое веснушками лицо. Оно не выражало ни благородства, ни гениальности и все же приковывало взор простотой и ясностью своих черт. Аллану стоило только что-нибудь сказать, хотя бы мимоходом, — и этого было достаточно. Никому и в голову не пришло бы игнорировать его приказания. Однако С. Вульф не принадлежал к числу людей, способных день и ночь заниматься подобными проблемами. Он лишь изредка отдавался им, когда поезд скользил среди полей. Но тогда это неминуемо раздражало его и приводило в скверное настроение. При подобных размышлениях он всегда останавливался на одном: на своих отношениях с Алланом. Аллан уважал его, был с ним предупредителен, держался по-товарищески, но все же не так, как с другими, и он, С. Вульф, это прекрасно чувствовал. Он слышал, как Аллан почти всех инженеров, начальников участков и служащих называл просто по имени. Почему же ему он всегда говорил «господин Вульф», никогда не ошибаясь? Из почтения?.. О нет, друг мой, этот Аллан питал почтение лишь к самому себе! И как это ни казалось смешно самому С. Вульфу, но самым сокровенным его желанием было, чтобы Аллан когда-нибудь похлопал его по плечу и сказал: «Hallo, Woolf, how do you do!»[46] Но он ждал этого уже годы. В такие минуты С. Вульфу становилось ясно, что он ненавидит Аллана! Да, он ненавидел его — без всякой причины. Он жаждал, чтобы самоуверенность Аллана была поколеблена, хотел видеть его смущенным, видеть его в зависимости от него, С. Вульфа. С. Вульф страстно мечтал об этом. Это было не так уж невозможно! Ведь мог же настать день, когда С. Вульф… Разве не может случиться, что когда-нибудь он станет абсолютным властителем синдиката? С. Вульф опускал свои восточные веки на черные блестящие глаза, его жирные щеки подергивались. Это была самая смелая мысль за всю его жизнь, и эта мысль гипнотизировала его. Будь у него на миллиард акций в запасе — он показал бы Маку Аллану, кто такой С. Вульф… С. Вульф зажигал сигару и предавался своим честолюбивым грезам. 7 Компания «Эдисон-Био» продолжала делать блестящие дела своими еженедельно сменяемыми туннельными фильмами. Она показывала черную тучу пыли, постоянно висевшую над товарной станцией Мак-Сити. Она показывала тысячи дымящихся паровозов, которые собирали сюда бесчисленное множество вагонов из всех штатов. Погрузочные эстакады, поворотные краны, лебедки, портальные краны. Она показывала «чистилище» и «ад», полные исступленно мечущихся людей. Фонограф тут же передавал гул, разносящийся по штольням на две мили от «ада». Этот оглушительный гул, хотя и заснятый через модератор, был так невыносим, что зрители закрывали уши. «Эдисон-Био» показывала всю библию современного труда. И все было устремлено к одной определенной цели: туннель! И зрители, за десять минут до того наслаждавшиеся жуткой мелодрамой, чувствовали, что все эти пестрые, дымящиеся и грохочущие картины труда, воспроизводимые на полотне, были сценами значительно более величественной и сильной драмы, героем которой была их эпоха. «Эдисон-Био» возвещала эпос железа, более великий и могущественный, чем все эпосы древности. Железные рудники в северной Испании — в Бильбао, в Швеции — в Елливаре, в Гренгесберге. Заводской город в Огайо, где падает пепельный дождь, где дымовые трубы торчат густо, как копья. Пылающие доменные печи в Швеции — языки пламени на ночном горизонте. Ад! Металлургический завод в Вестфалии. Стеклянные дворцы, машины-мамонты — продукт человеческого мозга, а рядом с ними карлики, создавшие их и ими управляющие. Группа толстых дьяволов, вышиной с башню, дымящиеся доменные печи, схваченные железными поясами, выплевывают в небо огонь. Тележки с рудой взлетают наверх. Печь загружают. Ядовитые газы проносятся в чреве толстых дьяволов и нагревают дутье до тысячи градусов, так что уголь и кокс сами начинают гореть. Триста тонн чугуна выплавляет в день доменная печь. Пробивают летку, ручей металла устремляется в ров, люди пылают, их мертвенные лица ослепительно светятся. Бессемеровские и томасовские груши, словно вздутые тела пауков, вышиной в несколько этажей, движимые напором воды, то стоя, то лежа, продувают воздух сквозь чугун, извергая огненные змеи и снопы искр. Пламя, жар, ад и триумф! Мартеновские печи, вращающиеся печи, паровые молоты, прокатные станы, дым, пляски искр, горящие люди… Гениальность, победа в каждом дюйме. Раскаленная болванка потрескивает, пробегая свой путь по рольгангу, между валками, и тянется как воск, становится все длиннее, длиннее, бежит назад сквозь последний «ручей» и лежит, горячая и вспотевшая, черная, побежденная, готовая. Это Крупп прокатывает в Эссене туннельные рельсы. Для финала — штольня в угольных копях. Лошадиная голова, лошадь, мальчуган в высоких сапогах, идущий рядом, за ним бесконечный поезд тележек с углем. Лошадь с каждым шагом подымает и опускает голову, мальчик тяжело ступает, пока не вырисовывается крупным планом, улыбаясь публике всем своим закопченным, бледным лицом. Конферансье поясняет: «Таким мальчиком из шахты был двадцать лет назад Мак Аллан, строитель туннеля». Взрыв ликования! Люди приветствуют человеческую энергию и силу, приветствуют самих себя и свои надежды!

The script ran 0.004 seconds.