1 2
— Дорогу совсем не различала. Не различала, говорю. Ой-ой-ой, как мне плохо!..
— И как только тебе удалось подняться по склону?
— Не знаю, ничего я не знаю. — Откинувшись назад, она повалилась на Симамуру.
Симамуре стало тяжело дышать, он попытался встать, но не удержался — спросонья, должно быть, — и снова упал на постель. Его голова легла на что-то горячее.
— Глупая, ты же горишь как в огне!
— Да? Огненная подушка. Смотри, обожжешься…
Симамура прикрыл глаза. Жар ее тела будто наполнял ему голову. И казалось, что он наполняется счастьем, что сейчас он постигает всю полноту жизни. Резкое дыхание Комако свидетельствовало о реальности всего происходящего. Симамура купался в каком-то сладостном раскаянии, словно ему уже ничего не оставалось, лишь умиротворенно ждать отмщения.
— Сказала, что приду, и пришла… — сосредоточенно повторяла Комако. — Пришла, а теперь и домой можно. Голову буду мыть…
Она шумно выпила воды.
— Да разве ты дойдешь в таком состоянии?
— Дойду… Я не одна… А куда делись мои купальные принадлежности?
Симамура встал и включил свет. Комако, закрыв лицо руками, уткнулась в татами.
— Не хочу… свет…
Она была в ярком ночном кимоно, отделанном у ворота черным атласом, рукава в стиле «генроку», талия опоясана узким оби «датэмаки». Воротника нижнего кимоно не было видно. Ее босые ноги — даже они! — казались совсем пьяными. И все же она, сжавшаяся в комочек, словно желавшая спрятаться, была удивительно милой.
На татами валялись мыло и расческа — должно быть, Комако растеряла все свои купальные принадлежности.
— Перережь, я ножницы принесла.
— Перерезать? Что перерезать?!
— Да это же! — Комако дотронулась до своих волос на затылке. — Ленточки я хотела перерезать на волосах. А руки не слушаются. Вот я и решила завернуть к тебе, чтобы ты их перерезал.
Симамура осторожно стал перерезать ей ленточки. Комако распускала прядь за прядью и постепенно успокаивалась.
— Который теперь час?
— Три уже.
— Ой, как поздно-то! Смотри, волосы не отрежь!
— Сколько их тут у тебя?
Симамура брал рукой каждую туго перевязанную прядь и ощущал душную теплоту кожи у корней волос.
— Уже три часа, да? Вернувшись домой после банкета, я, кажется, свалилась и уснула. Но раньше-то я с подругами договорилась, они и зашли за мной. Сейчас, наверно, удивляются, куда это я девалась.
— Они ждут тебя?
— Ага, трое, в общественной купальне. У меня было шесть приглашений, но я успела побывать только в четырех местах. На той неделе я буду страшно занята, листва ведь совсем багряной станет… Спасибо большое!
Она подняла голову, расчесывая распущенные волосы и щурясь в улыбке.
— Ой, как смешно! Даже не знаю отчего. — Комако рассеянно собрала волосы. — Ну, я пойду, а то нехорошо перед подругами. На обратном пути я уже не зайду к тебе.
— А ты найдешь дорогу?
— Найду!
Однако, вставая, она наступила на свой подол и пошатнулась.
Комако, улучив момент, дважды приходила к нему в необычное время — в семь утра и в три часа ночи. Симамуре почудилось в этом нечто тревожное, необычное.
Служащие гостиницы украшали ворота золотой осенней листвой, как на Новый год зелеными сосновыми ветками и бамбуком, в знак приветствия туристам, приезжающим сюда полюбоваться красками осени.
Один из служащих нагловатым и самоуверенным тоном отдавал распоряжения. В гостиницу он нанялся временно и, посмеиваясь над самим собой, говорил, что он птица перелетная. Этот человек был одним из тех, кто работает на здешних источниках от зеленой весны до багряной осени, а зимой отправляется на заработки на горячие источники Атами, Нагаока или Идзу. Возвращаясь сюда к весне, он не обязательно устраивался на работу в одну и ту же гостиницу. Он любил разглагольствовать о своем опыте, о постановке дела на оживленных курортах вроде Идзу, часто злословил по поводу здешних порядков и по поводу обращения с клиентами в гостиницах. Зазывая клиентов, вел себя подобострастно, заискивающе улыбался, потирал руки, и в этом подобострастии так и сквозила неискренность попрошайки.
— Господин, вы пробовали когда-нибудь плоды акэби? Если вы пожелаете их отведать, я для вас с большим удовольствием наберу, — сказал он возвращавшемуся с прогулки Симамуре.
Он привязывал эти плоды лозой к веткам багряного клена.
Багряные клены, срубленные, как видно, в горах, были высокие — до карниза крыши, с удивительно крупными листьями и такие яркие, что парадная дверь, казалось, впитала их краски.
Поглаживая пальцами холодные плоды акэби, Симамура случайно взглянул в сторону конторки. Там у очага сидела Йоко.
Хозяйка следила за подогревавшимися в медном котелке бутылочками с сакэ. Йоко сидела напротив и, когда ей что-нибудь говорили, каждый раз отчетливо кивала. Она была в только что выстиранном и отглаженном тонком кимоно.
— Новая прислуга? — как бы невзначай спросил Симамура.
— Да, взяли недавно, так сказать, вашими молитвами. Из-за наплыва клиентов рабочих рук не хватает, потому и взяли.
— Так же, как и вас.
Йоко в номерах не появлялась, видно, работала на кухне. Когда постояльцы переполняли гостиницу, на кухне было больше хлопот и голоса прислуги становились громче, но прекрасного голоса Йоко Симамура не слышал.
По словам дежурной горничной, у Йоко была привычка петь песни, сидя перед сном в бассейне. Но и песен Симамура не слышал.
И все же присутствие Йоко его почему-то стесняло, он даже начал колебаться, приглашать ли к себе Комако. Любовь Комако к нему казалась Симамуре «тщетой», очевидно из-за его склонности к бесплодному умствованию, но в то же время из-за этой самой своей склонности он словно бы прикасался к наготе жизни Комако, той жизни, которой она старалась жить. Жалея Комако, Симамура жалел себя. Йоко была другая, у нее, казалось, было особое свойство — просвечивать человека насквозь одним лишь взглядом, словно лучом. Эта женщина тоже влекла к себе Симамуру.
Комако часто приходила к нему и без приглашения.
Как-то Симамура поехал в горное ущелье — полюбоваться рекой в обрамлении осенней багряной листвы. Когда он проезжал мимо дома Комако, она, заслышав шум машины и решив, что это не кто иной, как Симамура, выскочила на улицу. Симамура даже не обернулся. Она потом упрекала его, даже бессердечным назвала. Получая приглашение в их гостиницу, Комако всегда заходила к Симамуре. И по пути в купальню заходила. Когда ее приглашали на банкет, она приходила на час раньше и сидела у него в номере до тех пор, пока за ней не являлась горничная. Во время ужина она иногда тоже прибегала к нему на несколько минут, усаживалась перед зеркалом, подкрашивала лицо.
— Сейчас работать пойду, у меня же работа. Работа, понимаешь? — говорила она и поднималась из-за трюмо.
— Вчера вечером пришла домой, а в чайнике ни капли кипятку. Заглянула на кухню, полила рис остатками утреннего супа и закусила соленым умэбаси[22]. Рис был холодный, как лед… А сегодня утром меня не разбудили, и я проспала — в десять часов проснулась, а хотела встать в семь. Все планы нарушились…
Еще она рассказывала, в какой гостинице была сначала, в какую пошла потом, описывала клиентов, словом, докладывала со всеми подробностями.
— Я еще зайду, — говорила она, поднимаясь и выпивая несколько глотков воды, и тут же добавляла: — А может, и не зайду. Ведь на тридцать человек нас, гейш, всего три. Тут не то что улизнуть, даже оглянуться некогда.
Однако вскоре опять приходила.
— Тяжело. Трое ведь на тридцать человек. Мне больше всех достается, потому что одна гейша — самая старая из здешних гейш, а другая — самая молодая. Я уверена: все эти тридцать человек — любители туризма. Такую ораву по меньшей мере шесть гейш должны обслуживать. Пойду напьюсь и перепугаю всех!..
И так повторялось изо дня в день. Сама Комако порой сквозь землю готова была провалиться — должно быть, начала нервничать, думая, до чего же все это дойдет, если так будет продолжаться. В ее влюбленности был какой-то оттенок одиночества, и это придавало ей особую прелесть.
— Пол в коридоре скрипит при каждом шаге. Уж как я ни стараюсь тихо ступать, все равно все слышно. Когда мимо кухни прохожу, они там смеются. «Опять, — говорят, — ты, Кома-тян, в номер „Камелия»! Вот уж не думала, что буду стесняться!
— Местечко-то маленькое, трудно спрятаться.
— Да, все уже все знают.
— Как нехорошо!
— В том-то и дело. В маленьком местечке достаточно нескольких сплетен — и тебе конец, — сказала Комако, но, тут же взглянув на Симамуру, заулыбалась. — Да ладно, ничего, для нас везде работа найдется.
Ее абсолютная искренность была для Симамуры очень уж неожиданной.
— А что? Так оно и есть. Не все ли равно, где деньги зарабатывать? Нечего унывать!
Комако сказала это, казалось бы, безразлично, но Симамура почувствовал в ее словах женщину.
— Правда, все хорошо… И вообще, теперь только женщины умеют любить по-настоящему… — Комако, слегка покраснев, потупилась.
Воротник ее кимоно сзади чуть отставал, видны были белые плечи — белый веер, распахнутый сверху вниз. Густо напудренное тело, округлое и почему-то печальное, казалось ворсистым, как шерстяная ткань, и в то же время было в нем нечто от тела животного.
— Да, в нынешнем мире… — пробормотал Симамура и поежился от бессмысленной пустоты собственных слов.
— Всегда ведь было так! — просто сказала Комако и, подняв голову, рассеянно добавила: — А ты разве не знал?..
Когда она подняла голову, красное нижнее кимоно, прилипшее к спине, скрылось под воротником.
Симамура переводил статьи Валери, Аллана и других французских авторов о русском балете в период его расцвета во Франции. Перевод он собирался выпустить в роскошном издании небольшим тиражом на собственные средства. Его работа не могла принести никакой практической пользы, но это-то, очевидно, и устраивало Симамуру. Ему доставляло удовольствие смеяться над самим собой из-за абсолютной бесполезности собственного труда. Отсюда, вероятно, и рождался жалкий, хилый мир его грез. Короче говоря, торопиться ему было некуда. А сейчас он путешествовал, зачем же торопиться?
Симамура с большим вниманием наблюдал, как умирают мотыльки.
Наступало осеннее похолодание, в номер Симамуры каждый день залетали насекомые и, мертвые, падали на татами. Кузнечики переворачивались на спину и больше уже не поднимались. Пчелы валились на бок, потом проползали еще немного и замирали. Их смерть была естественной, как смена времен года. Казалось, что насекомые умирают тихо и безболезненно, но при внимательном наблюдении можно было увидеть и у них агонию. Крылышки, лапки, усики — все у них дрожало мелкой дрожью. Для этих маленьких смертей пространство в восемь татами было гигантским.
Порою, беря двумя пальцами маленький трупик и выбрасывая его в окно, Симамура вспоминал оставленных дома детей.
На оконной сетке сидели мотыльки, сидели долго, словно приклеившись к ней, и вдруг оказывалось, что некоторые из них уже мертвые. Они падали, как увядшие листья. Некоторые падали со стен. И, подбирая мертвого мотылька, Симамура задумывался, почему природа создала их такими прекрасными.
Потом сетки с окон сняли. Воздух уже не звенел от беспрерывного стрекотания и жужжания.
Красно-рыжая окраска пограничных гор стала гуще. Перед заходом солнца далекие склоны тускло поблескивали, словно вся одевавшая их осенняя листва была высечена из какого-то холодного минерала. Гостиница постепенно заполнялась — начали съезжаться туристы, любители осени в горах.
— Сегодня я, наверно, совсем не смогу вырваться, — сказала Комако однажды вечером, забежав в номер к Симамуре. — Наши местные устраивают банкет.
Вскоре из зала донеслись звуки барабана и женский визг. Вдруг сквозь этот шум совсем рядом прозвучал ясный, прозрачный голос.
— Простите, пожалуйста… Простите, пожалуйста… — сказала Йоко. — Вот… Кома-тян просила передать вам.
Йоко, стоя в дверях, протянула Симамуре руку, но тут же со всей учтивостью опустилась на пол у порога и лишь тогда дала ему скрученную жгутом записку. Когда Симамура развернул записку, Йоко уже не было. Он так и не успел ей ничего сказать. На бумажке пьяными, валившимися в разные стороны иероглифами было написано всего несколько слов: «Я очень развеселилась, расшумелась. Напилась сакэ».
Но не прошло и десяти минут, как появилась сама Комако. Ступала она нетвердо, ноги у нее заплетались.
— Девчонка была у тебя, принесла что-нибудь?
— Да, принесла.
— Принесла, значит? — Комако весело сощурила один глаз. — Уф-ф, хорошо!.. Я сказала, что пойду сакэ заказать, и потихоньку улизнула. А клерк поймал меня и обругал. Да плевать, все хорошо! Пусть ругают! Пусть шаги мои грохочут на всю гостиницу! Ой, как плохо вдруг мне стало!.. Пришла к тебе и почему-то сразу опьянела. А мне ведь еще работать.
— Да ты вся пьяная, до самых кончиков пальцев!
— А мне работать надо!.. А что тебе сказала эта девчонка? Ты знаешь, что она жутко ревнивая?
— Кто?
— Смотри, убьет!
— Она, видно, тоже у вас там прислуживает?
— Подает бутылочки с подогретым сакэ. Стоит в тени коридора и пристально смотрит, наблюдает. А глаза поблескивают! Тебе ведь нравятся такие глаза?
— Небось смотрит она на вас и думает: какое жалкое зрелище!
— Я вот написала записку и дала ей, отнеси, говорю… Воды хочу! Дай воды!.. А какая из женщин жалкая, не узнаешь, пока ее не уговоришь. Скажи, я пьяная?
Она посмотрелась в зеркало, чуть не упала, еле удержалась, схватившись за края трюмо. И ушла. Величественно походкой. С гордо развевающимся подолом кимоно.
Внезапно наступила тишина, издали доносился лишь звон посуды. Банкет, по-видимому, кончился. Симамура думал, что Комако, поддавшись уговорам клиентов, перекочевала в другую гостиницу продолжать веселье. Но тут снова появилась Йоко и подала от нее записку, скрученную жгутом.
«Отказалась от горной гостиницы „Сан-пукан», иду в номер „Слива», на обратном пути загляну. Спокойной ночи».
Симамура, немного смутившись, усмехнулся.
— Благодарю вас!.. Простите, вы тут помогаете прислуживать за столом?
— Да. — Йоко кивнула, быстро взглянув на него своими пронзительными, красивыми глазами.
Симамура почему-то совсем смутился.
Девушка, которую он часто видел и которой каждый раз восхищался, сейчас сидела перед ним совершенно просто и естественно. Он почувствовал странную тревогу. Слишком уж серьезной она была, настолько серьезной, словно находилась в центре каких-то чрезвычайных событий.
— Вы кажетесь очень занятой…
— Да, очень. Хотя вообще-то я ничего не умею.
— Я все время вас встречаю. Так уж получается… Вот и тогда в поезде… Помните, вы ехали сюда, везли больного, ухаживали за ним? И тогда же, в поезде, просили начальника станции присмотреть за младшим братом. Помните?
— Помню.
— Говорят, перед сном вы поете в бассейне?
— О, как стыдно… Как нехорошо!..
Ее голос был поразительно прекрасным.
— Мне кажется, я о вас знаю абсолютно все.
— Да?.. Вам Кома-тян рассказывала?
— Нет, она мне ничего не рассказывала. Она вообще избегает говорить о вас.
— Неужели? — Йоко повернула голову в сторону. — Кома-тян хорошая, но несчастная. Пожалуйста, не обижайте ее!
Она произнесла это скороговоркой, под конец голос у нее задрожал.
— Но я же ничего не могу для нее сделать…
Казалось, сейчас она начнет дрожать всем телом.
Отводя взгляд от ее ослепительного лица, словно надвигавшегося на него, Симамура сказал:
— Может, для нее даже лучше будет, если я поскорее вернусь в Токио.
— Я тоже собираюсь в Токио.
— Когда?
— Мне безразлично когда.
— Может быть, если вы хотите, конечно, поедем вместе?
— Да, прошу вас, поедем вместе…
Йоко сказала это как бы между прочим, но так серьезно, что Симамура поразился.
— С удовольствием. А ваша семья не будет против?
— Какая у меня семья? Один младший брат, который на железной дороге служит. Я могу поступать как хочу.
— А в Токио у вас есть что-нибудь на примете?
— Нет.
— Это она вам посоветовала ехать?
— Вы Кома-тян имеете в виду? Нет, с ней я не советовалась и никогда не стану советоваться. Противная она…
Йоко, должно быть, разволновалась, взглянула на Симамуру увлажненными глазами, и он почувствовал к ней непонятное влечение. Но от этого влечения словно лишь воспламенилась его страсть к Комако. Ему показалось, что его поездка в Токио с какой-то неизвестной девчонкой будет страстным искуплением вины перед Комако и в то же время жестоким наказанием.
— А вы не боитесь ехать вдвоем с мужчиной?
— Почему я должна бояться?
— Ну, сами посудите — опасно ведь, если у вас в Токио нет никакого пристанища и вы даже не знаете, что там будете делать.
— Ничего, одинокая женщина всегда как-нибудь устроится, — сказала Йоко, и ее прекрасный голос как бы оттенил конец фразы. — Может быть, вы возьмете меня к себе прислугой?
— Да что вы! Неужели вы хотите стать прислугой?
— Вообще-то не очень хочу.
— А кем вы работали, когда жили в Токио?
— Сестрой милосердия.
— В больнице или в каком-нибудь медицинском институте?
— Нет, просто сестрой милосердия. Так мне хотелось…
Симамура вновь вспомнил поезд и Йоко, ухаживавшую за сыном учительницы. Он улыбнулся — очевидно, это было своеобразным воплощением ее мечты.
— Вам хотелось бы учиться на сестру милосердия?
— Нет, я не буду больше сестрой милосердия.
— Но нельзя же быть такой… совсем без стержня!
— Ой, что вы говорите! Какие еще стержни!..
Йоко рассмеялась, словно отметая от себя какое-то обвинение.
Ее смех мог бы показаться глупым, не будь он таким звеняще-прозрачным. Этот смех лишь слегка коснулся сердца Симамуры, никак его не растревожив.
— Не понимаю, над чем вы смеетесь?
— Но ведь я же ухаживала только за одним больным!
— Как?
— Больше я ни за кем не смогу ухаживать…
— Ах так… вот оно что… — тихо сказал Симамура, словно оглушенный внезапным ударом. — А сейчас… говорят, вы каждый день ходите туда… где гречишное поле… на могилу…
— Да, это правда.
— И вы думаете, что… в дальнейшем вы уже ни за одним больным не станете ухаживать?.. И ни на какую другую могилу ходить не будете?
— Думаю, что не буду.
— Как же вы тогда можете бросить эту могилу и уехать в Токио?!
— О господи!.. Прошу вас, возьмите меня с собой в Токио!
— Комако говорила, что вы ревнивая. Но разве он… тот… не был женихом Комако?
— Юкио-сан? Неправда! Неправда все это!
— Почему же вы тогда ненавидите Комако?
— Кома-тян?.. — Она произнесла это имя так, словно его обладательница была здесь, рядом, и, сверкнув своими ослепительными глазами, взглянула на Симамуру. — Прошу вас, позаботьтесь, чтобы Кома-тян было хорошо!
— Но что я могу для нее сделать?
На глазах Йоко показались слезы, она прихлопнула сидевшего на татами мотылька и всхлипнула.
— Кома-тян говорит, что я сойду с ума, — сказала она и стремительно выбежала из комнаты.
Симамура вдруг почувствовал озноб.
Он открыл окно, чтобы выбросить убитого Йоко мотылька, и увидел Комако, игравшую в кэн[23]с клиентом. В этот момент она согнулась, словно в быстром беге.
Небо было пасмурным. Симамура пошел в купальню.
В соседнее, женское, отделение прошла Йоко с девочкой хозяйки гостиницы.
Было приятно слышать, как Йоко, раздевая и купая девочку, разговаривает с ней так тепло, так нежно, как только мать может говорить со своим ребенком.
А потом голос — тот, прекрасный — запел:
……………………
А на заднем дворе
Три яблоньки есть,
Три сосенки есть.
Три да три — будет шесть!
Вон вороны вьют гнездо
На большом, большом суку.
Воробьишки вьют гнездо
На вершине, наверху…
А кузнечики в лесу
Тараторят — тра-та-та…
На могилку я хожу.
Я хожу, хожу к дружку…
Йоко пела детскую песенку для игры в мяч, да так по-ребячьи оживленно, такой веселой скороговоркой, что Симамура даже подумал, не во сне ли ему приснилась другая Йоко, недавно приходившая к нему в номер.
Йоко вышла из купальни, все время болтая с девочкой, а когда они ушли, ее голос, казалось, продолжал наполнять все вокруг, как звук флейты. Симамура почему-то заинтересовался сямисэном в павлониевом футляре, стоявшем на темном сверкающем полу около парадной двери на фоне по-осеннему тихой полночи. Он подошел, чтобы прочесть на футляре имя владельца, и в этот момент с той стороны, откуда доносился шум посуды, появилась Комако.
— Что это ты разглядываешь?..
— Она ночевать, что ли, осталась?
— Кто?.. А-а… Чудак, думаешь, легко каждый день таскать такую тяжесть? Иногда инструменты по нескольку дней здесь остаются, а гейши ночуют дома.
Комако рассмеялась и, тяжело задышав, прикрыла глаза. Пошатнулась, наступила на подол кимоно, прислонилась к Симамуре.
— Проводи меня домой.
— А зачем тебе идти домой?
— Нет, нет, надо идти. После банкета все отправились продолжать веселье в тесной компании, одна я отказалась. Не хочу с местными… Хорошо еще, что у меня было второе приглашение здесь же, в гостинице. Но если подруги зайдут за мной домой по пути в купальню, а меня не окажется, это уж будет слишком.
Комако была пьяна, но твердо шла по крутому склону.
— Ты что, девчонку-то до слез довел?
— Между прочим, она действительно производит впечатление немножко ненормальной.
— А тебе доставляет удовольствие всех с этой точки зрения рассматривать?
— Да это же ты ей сказала, что она сойдет с ума! Она и заплакала, вспомнив об этом, от обиды, наверно.
— А, тогда другое дело.
— Но знаешь, минут через десять она вовсю распевала в купальне. Голос такой красивый…
— Это у нее привычка — петь в купальне.
— Совершенно серьезно просила меня о тебе заботиться.
— Вот дурочка-то! Но ты мог бы и не распространяться сейчас об этом.
— Не распространяться? Я-то что… А вот ты, как только о ней зайдет речь, злиться начинаешь, не знаю уж почему.
— Ты что, хочешь эту девчонку?
— Ну вот видишь, сразу начинаешь говорить ерунду.
— Я не шучу. Смотрю на нее, и кажется мне, что в будущем станет она для меня тяжким бременем. Не знаю почему, но так мне кажется. Тебе бы тоже, наверно, казалось, если бы ты любил ее и наблюдал за ней. — Комако, положив руки Симамуре на плечи, повисла на нем и вдруг резко покачала головой. — Нет, нет! Может быть, она все-таки не сойдет с ума, если попадет в руки такому, как ты. Может, ты избавишь меня от моего груза?
— Да будет тебе!
— Небось ты думаешь, что я напилась и несу вздор? А я серьезно. Мне бы знать, что девчонка рядом с тобой и ты ее любишь… Я бы тогда со спокойной душой пустилась в разгул, и мне было бы хорошо, словно в мертвой тишине…
— Но послушай!..
— Да ну тебя!..
Комако бросилась от него бежать. С разгону стукнулась о ставни на галерее какого-то дома. Но оказалось, что это и есть ее дом.
— Закрыли, думали, не придешь.
Навалившись всем телом, Комако открыла совершенно иссохшую, скрипучую дверь и шепнула:
— Зайдем ко мне!
— В такой час!
— Да спят же все!
Но Симамура колебался.
— Ну, не хочешь, тогда давай я тебя провожу.
— Хорошо…
— Впрочем, нет… Ты ведь еще не видел мою новую комнату.
Они вошли через черный ход, и Симамура сразу увидел всех обитателей дома, разметавшихся во сне. В тускло-желтом свете на матрацах из той же грубой бумажной материи, что и горные хакама, старых, выцветших, спали — каждый в своей позе — хозяин, хозяйка и человек пять-шесть детей. Старшей дочери на вид было лет семнадцать-восемнадцать. От всего здесь веяло бедностью, могучей по силе своей безотрадности.
Теплое дыхание спящих, казалось, отбрасывало Симамуру назад, и он непроизвольно сделал шаг к двери, но Комако уже с треском ее захлопнула и, без всякого стеснения топая по дощатому полу, направилась к себе. Симамура прокрался за ней, чуть ли не наступая на изголовье постелей. Сердце у него екнуло от предстоящего сомнительного удовольствия.
— Подожди тут, я свет наверху зажгу.
— Да не надо…
Симамура стал подниматься по совершенно темной лестнице. Оглянулся. Внизу, в глубине, где-то за безмятежно спящими людьми, виднелось помещение лавки.
На втором этаже было четыре комнаты с истертыми, как и во всех крестьянских домах, татами, устилавшими пол.
— Видишь, здесь очень даже просторно, я ведь одна, — сказала Комако.
Но загроможденные всякой рухлядью комнаты с раздвинутыми между ними закопченными седзи, узенькой постелью и висевшим на гвоздике вечерним кимоно производили впечатление логова сказочной лисы-колдуньи.
Усевшись на свою постель аккуратно, чтобы не измять, Комако предложила Симамуре единственный дзабутон[24].
— Ой, какая я красная! — сказала она, посмотревшись в зеркало. — Неужели я была такая пьяная?
Потом, пошарив на комоде, обернулась к Симамуре:
— Смотри, вот мои дневники.
— Как их много!
Комако взяла стоявшую рядом с дневниками оклеенную цветной бумагой шкатулку. Она была битком набита разными сигаретами.
— Все они помятые, я ведь сую их в рукав кимоно или за оби[25], когда клиенты угощают. Помятые, но не грязные. И почти все сорта есть. — Упершись рукой о татами рядом с Симамурой, Комако разворошила содержимое шкатулки. — А спичек нет! Мне ведь они не нужны, курить-то я бросила.
— Неважно. Ты шьешь, да?
— Да, но никак не дошью. Очень уж много клиентов. Сейчас такой наплыв, все приезжают полюбоваться золотой осенью.
Отвернувшись, Комако убрала валявшееся перед комодом шитье.
Павлониевый комод с великолепным рисунком древесины и роскошная красная лакированная шкатулка, оставшиеся у Комако со времен Токио, сами по себе были все такими же нарядными, как там, в чердачной, похожей на ящик комнате на втором этаже дома учительницы, но здесь, среди старого хлама, они только еще резче подчеркивали всю убогость обстановки.
От лампочки к постели тянулся тонкий шнур.
— Дергаю за него и гашу, когда читаю в постели.
Играя этим шнуром и отчего-то немного смущаясь, Комако сидела чинно, как замужняя женщина.
— Ты как лиса-колдунья, собравшаяся замуж.
— Ой, и правда!
— И здесь ты должна провести целых четыре года?
— Ну, полгода уже пролетели. Пролетят и остальные.
Разговор все время угасал. Снизу, казалось, доносилось дыхание спящих, и Симамура поспешил подняться.
Закрывая за ним дверь, Комако высунула голосу, посмотрела на небо.
— Облачно… Да, золотой листве приходит конец.
…Багрянец листвы еще сохранился, Но падает медленный снег, Ибо хижина эта в высоких горах…
— Ну ладно, спокойной ночи!
— Я тебя провожу. До гостиницы.
Но Комако вместе с Симамурой поднялась в его номер.
— Ложись, хорошо? — сказала она и куда-то исчезла.
Вскоре вернулась с двумя стаканами, наполненными холодным сакэ[26], и грубо сказала:
— Давай пей! Пей, слышишь?
— Где ты взяла? Ведь все уже спят.
— Я знаю, где взять.
Комако, видимо, уже успела выпить, когда наливала сакэ из бочки в стаканы. Она снова захмелела. Уставившись тяжелым взглядом на переливающееся через край сакэ, произнесла:
— Невкусно, когда его в темноте потягиваешь…
Симамура с легкостью опорожнил стакан, который Комако сунула ему прямо под нос.
От такой порции нельзя было опьянеть, но Симамура, видимо, промерз на улице, его вдруг замутило, хмель ударил в голову. Ему казалось, что он видит себя, как он бледнеет. Прикрыв глаза, он лег. Комако сначала растерялась, но тут же захлопотала, начала за ним ухаживать. Горячее женское тело вскоре принесло ему облегчение, он почувствовал себя, как ребенок, умиротворенный лаской.
Да и Комако была с ним какой-то робкой и нежной, словно он действительно был ребенком, а она — юной девушкой. Чуть приподнявшись на локте, она следила, как засыпает «ребенок».
Через некоторое время Симамура пробормотал:
— Хорошая ты девочка…
— Чем это я хорошая?
— Хорошая женщина…
— Да? А ты противный! Ну, что ты несешь? Да приди же в себя! — произнесла она отрывисто, словно швыряя слова, отвернулась и молча начала трясти его за плечи.
Потом прыснула.
— Никакая я не хорошая! Тяжело мне, уезжай, пожалуйста, домой. Ведь мне сейчас и надеть нечего — нового ничего нет. А мне хочется каждый раз приходить к тебе в другом вечернем кимоно. Но теперь ты уже все мои кимоно видел, больше у меня нет. А это у подруги одолжила. Ну что, плохая девочка, правда?
У Симамуры не было слов.
— Вот я какая, а вовсе не хорошая! — Голос Комако потускнел. — Когда я первый раз с тобой встретилась, подумала — неприятный, должно быть, человек… И верно — кто бы еще осмелился сказать такую дерзость?! Мне было действительно ужасно противно.
Симамура кивнул.
— Ты понимаешь, почему я до сих пор об этом молчала? Ведь если женщина вынуждена говорить такие вещи, это конец.
— Да нет, ничего…
— Да?..
Комако, погрузившись в себя, долго оставалась неподвижной.
Ее ощущения, ее женские переживания теплой волной омывали Симамуру.
— Хорошая ты женщина…
— А что значит — хорошая?
— Ну, женщина, говорю, хорошая…
— Смешной ты! — Она отстранилась от него, словно ей стало щекотно, уткнулась лицом в плечо, но вдруг приподнялась на локте, вскинула голову: — Нет, ты объясни, что это значит! Что ты имеешь в виду!
Симамура удивленно взглянул на нее.
— Скажи, из-за этого ты ко мне и ездишь?.. Только из-за этого?.. Значит, ты все-таки надо мной смеялся. Все-таки смеялся, значит!
Комако, побагровев, уставилась на Симамуру, словно призывая его к ответу. Потом от ее лица краска отхлынула, плечи затряслись от ярости, из глаз брызнули слезы.
— Обидно, обидно, до чего же обидно!
Она сползла с постели и села к нему спиной.
На следующее утро Симамуру разбудил «Утай»[27].
Он тихо лежал и слушал. Комако, сидевшая перед трюмо, обернулась, улыбнулась ему.
— Это в «Сливе». Меня вчера туда после банкета приглашали.
— Что-нибудь вроде групповой поездки общества любителей «Утай»?
— Да.
— Снег?
— Да. — Комако поднялась и во всю ширь раздвинула оконные седзи. — Конец багряной листве.
С серого, ограниченного оконным проемом неба плыли вниз огромные белые хлопья. Это было как затаенная ложь. Недоспавший Симамура рассеянно смотрел на снег.
Исполнители «Утай» забили в барабан.
Вспомнив, как в прошлом году он засмотрелся на утренний снег в зеркале, Симамура перевел взгляд на трюмо. Плывшие в зеркале холодные пушистые хлопья казались еще крупнее. Они проплывали белесыми пятнами над Комако, оголенной до плеч, протиравшей шею кремом.
Кожа Комако была такой чистой, такой сверкающей, словно была только что вымыта, и казалось просто невероятным, что эта женщина могла неправильно истолковать слова Симамуры, невзначай оброненные ночью. Но она истолковала их неправильно, и было в этом что-то неодолимо печальное для нее самой.
Далекие горы, терявшие яркие красно-золотистые краски по мере увядания листвы, сейчас ожили от первого снега.
В криптомериевой роще, мягко опушенной белыми хлопьями, выделялось каждое дерево. Деревья бесшумно стояли в снегу и возносили свои вершины прямо в небо.
…В снегу прядут нить, в снегу ткут, в снежной воде промывают, на снегу отбеливают… Все в снегу — от первого волоконца пряжи до готовой сотканной ткани. И древние в книгах своих писали: «Есть креп, ибо есть снег. Снег следует называть отцом крепа».
Деревенские женщины этой снежной стороны долгими зимними вечерами совершенствовали свое ремесло, выделывая креп. Симамура любил эту ткань. Рылся в лавке торговок старой одеждой, покупал старинный креп на летнее кимоно. Он до того ему нравился, что, используя свои связи с торговцами старинными театральными костюмами «Но» еще с тех времен, когда он увлекался национальными танцами, он всегда просил оставлять для него креп, если материя попадется добротная, высокого качества. Он и нижнее кимоно шил себе из льняного крепа.
Говорят, в старину после первых оттепелей, когда начиналось таяние снега и с окон снимали бамбуковые шторы, защищавшие от него жилища, устраивали первую ярмарку крепа. Были даже специальные гостиницы для оптовых торговцев мануфактурой, приезжавших в эти края из трех далеких столиц — Киото, Осака и Токио. На ярмарку съезжалось население всех окрестных деревень, где девушки-мастерицы всю осень и зиму просиживали за тканьем, готовя товар для такой ярмарки. Говорят, торговля и веселье шли вовсю, кругом пестрели балаганчики, стояли лотки и прилавки. К ткани пришивали бумажные ленточки с именем ткачихи и названием деревни, откуда она родом. Тут же, на ярмарке, определяли сорт — первый или второй. Тут же и невест выбирали. Обычно самый лучший креп получался у молодых женщин в возрасти от пятнадцати до двадцати пяти лет. С годами, видно, ткать становилось труднее и ткань не достигала такого совершенства. Девушки, наверно, старались изо всех сил, оттачивая свое мастерство и стремясь попасть в число первых мастериц, которых даже в этих местах можно было пересчитать по пальцам. Прясть начинали в октябре, по старому лунному календарю, отделку заканчивали примерно в середине февраля следующего года. Девушки занимались этим в снежном затворничестве, всю душу вкладывая в свой труд, все время отдавая ему, тем более что в зимнюю пору тут ничем другим и нельзя было заниматься.
Возможно, среди летних кимоно Симамуры были и такие, на которые пошел креп, вытканный в конце эпохи Эдо или в начале правления Мэйдзи. Свои кимоно Симамура тоже отбеливал в снегу. Правда, хлопотно было ежегодно отправлять их на отбелку туда, где некогда выткали материю, но Симамура вспоминал усердие девушек, работавших в старину в своем снежном затворничестве, и ему казалось, что, отправляя в эти края свои кимоно, принадлежавшие некогда неизвестно кому, он тем самым отдает дань уважения редкой ткани. При одной мысли о том, как разостланное на снегу кимоно впитывает в себя алые краски утренней и вечерней зари, как льняная ткань, очищаясь от летнего пота, становится снежно-белой, ему казалось, что он сам тоже «отбеливается», очищается. Конечно, он не видел, как отбеливают его вещи, — этим занимались токийские торговцы, и ему не дано было знать, применяют ли они старинный метод или действуют как-либо иначе.
Профессия отбельщика существовала издавна. Сами ткачихи редко этим занимались, отдавали ткань или пряжу на отбеливание отбельщику. Белый креп отбеливают уже в ткани, а цветной — еще в пряже, натягивая ее на специальные рамы. Отбеливают примерно с конца января и до середины февраля. Как правило, для отбелки используют покрытые глубоким снегом поля и огороды.
И ткань, и пряжу сначала замачивают в щелочной воде на целую ночь, утром несколько раз прополаскивают, отжимают и потом расстилают на снегу. И так несколько дней подряд. В старину писали, что картину, когда на окончательно отбеленный креп падают первые лучи солнца, сравнить ни с чем нельзя и что очень хотелось бы эту красоту показать жителям южных провинций. В снежной стране конец отбелки раньше считался праздником начала вечны.
Места выделки льняного крепа находились недалеко от этих горячих источников, в низовьях реки, где горное ущелье, постепенно расширяясь, переходило в равнину. Симамуре казалось, что он может увидеть эти места из окна своего номера. Во все старинные городки, славившиеся производством крепа, в последнее время провели железную дорогу, и теперь они известны как центры текстильной промышленности.
Однако Симамура ни разу здесь не был в разгар лета, когда носят креп, и в разгар зимы, когда его ткут. Ему еще не представлялось случая поговорить о производстве крепа с Комако, а совершать специальное путешествие по районам, где занимаются старинным ремеслом, ему как-то не хотелось.
Но, послушав песенку Йоко, которую она распевала в купальне, Симамура подумал, что, живи эта девушка в старину, она бы, наверно, так же пела под жужжание прялки или под стук ткацкого станка. Такой уж у нее был подходящий голос для этого.
Оказывается, сладить с льняной пряжей, которая тоньше шерстяной, без естественной влаги, даваемой снегом, не так-то легко. Оказывается, для нее просто необходим холодный зимний сезон. В старину об этом говорили так: «Вытканный в мороз лен холодит в жару, приятен для тела и выражает естество мрачного холода и светлого тепла». Эти мрак и свет, холод и тепло, казалось, были и в Комако, сжимавшей Симамуру в объятиях. Ее тело и холодило, и вызывало в нем жалость своим жаром.
Такая пылкая привязанность, какую проявляет Комако, вряд ли будет длиться долго. Вот и креп тоже ведь изнашивается… Пусть эта ткань — произведение своеобразного искусства, пусть она долговечна — ее ведь можно носить пять-десять лет, а при бережном обращении и более, но и она постепенно приходит в негодность. А у любви нет и таких сроков, недолговечна она, любовь, ее век куда короче… И вдруг перед глазами Симамуры предстала другая Комако, Комако, родившая сына от какого-то другого человека. Симамура вздрогнул и огляделся. И подумал, что устал он, очень устал.
Он так долго был здесь, что, казалось, забыл о семье. Забыл, что рано или поздно ему придется к ней вернуться. Конечно, он мог уехать, мог расстаться с Комако, но у него уже вошло в привычку ждать ее прихода. Очевидно, в этой привычке и было все дело. И чем неудержимее, чем исступленнее стремилась к нему Комако, тем больше он изводился от собственного оцепенения, словно он лишь наблюдал за ней с какой-то звериной жестокостью, с хищной безжалостностью. Симамура не мог понять, почему она его так любит, почему стремится раствориться в нем, войти в его душу. Но она входила, растворялась, проникала вся целиком, а он ведь, кажется, абсолютно ничего не давал ей, ничем не мог с ней поделиться. Симамура даже слышал глухой звук, словно Комако все время бьется о деревянную стену. И еще было у него такое ощущение, будто он весь, до самого сердца, засыпан снегом. Но разве женщина в силах вечно выносить такой эгоизм?.. И Симамуре казалось, что, уехав отсюда, он уже больше не осмелится заявиться на эти источники.
Симамура облокотился о хибати, который обдал его своим свистом, словно возвещал о наступлении снежной поры. Это свистел, как ветер в соснах, старинный чугунный, сработанный в Киото чайник, стоявший на хибати. Его принес в номер Симамуры хозяин гостиницы. Чайник был искусно инкрустирован серебряными птицами и цветами. Свист у чайника был двух оттенков — ближний и дальний свист ветра в соснах, но за дальним чудился еще какой-то тонкий звук, словно где-то не переставая звенел крохотный колокольчик. Симамура, приблизив ухо к хибати, вслушался в переливы этого колокольчика. И вдруг там, в неведомой дали, наполненной дробным звоном, он увидел маленькие ножки, шагавшие мелкими шажками в одном ритме с колокольчиком, — ножки Комако. Симамура испугался и подумал, что пора ему уезжать.
И тогда у него возникло решение объехать места, где производится креп. Эта поездка, думалось ему, послужит толчком, чтобы окончательно распрощаться с горячими источниками.
Но он не знал, какой из городов, стоявших в низовьях реки, выбрать. В большой город, центр текстильной промышленности, ехать не хотелось. Он специально сошел на глухой, пустынной станции и сразу попал на главную улицу, типичную для старинных городков, располагавшихся у почтового тракта.
Крыши домов, выступая далеко вперед, нависали над улицей. По краям они поддерживались столбами, выстроившимися в ряд вдоль дороги. Это походило на танасита, как в свое время в Эдо называли такие крыши, но здесь эти крыши издавна именовали просто навесом. В снежные месяцы под навесами ходили, как по крытой улице.
По одной стороне дороги навесы были во всех домах. Они, не прерываясь, тянулись от одного дома к другому, и снег с крыш можно было сбрасывать только на середину улицы. Сброшенный снег обычно отгребали в одну сторону, и там образовывался высоченный вал. Кое-где в этих снежных валах приходилось прорывать траншеи, чтобы с одной стороны улицы перейти на другую. У местных жителей, кажется, даже было такое выражение: «Нырять в сугробы».
В деревне на горячих источниках, где жила Комако, хоть и находившейся так же, как и этот город, в снежном краю, навесные крыши соседних домов не соприкасались. Сплошные навесы Симамура увидел впервые здесь, они были ему в диковинку, и он прошелся под ними. Под навесами царил полумрак, некоторые столбы, поддерживавшие крыши, покосились и прогнили у основания. Симамура шел, и ему казалось, что он заглядывает внутрь домов, в их сумеречное уныние, веками погребенное под снегом.
Жизнь ткачих, из года в год отдававших все свои силы работе, из года в год натруживавших свои искусные руки, была отнюдь не такой приятной и светлой, как произведение их рук — креп. В старинных книгах, рассказывающих о производстве крепа, приводятся тексты танского поэта Цзоу Тао-юй, писавшего о тяжком труде ткачих. Не было ни одного дома, говорилось в книгах, где бы держали наемную ткачиху, ибо для того, чтобы соткать штуку крепа, требовалось очень много времени и труда, и держать работницу было невыгодно.
Претерпевавшие все тяготы труда безвестные мастерицы давным-давно умерли, и только прекрасный креп остался памятью о них. Теперь такие, как Симамура, носят роскошные кимоно из старинного крепа, который дает летом прохладу их телу. Вообще-то в этом ничего удивительного не было, но Симамура вдруг почти задохнулся от удивления. Неужели деяния любви, совершенные человеком когда-нибудь где-нибудь со всем пылом сердца, потом возвращаются к нему болезненными ударами кнута?..
Симамура вышел из-под навеса на середину улицы. Улица была прямой, длинной, как и полагалось ей быть на проезжем тракте, тянущемся от одной почтовой станции к другой. Наверно, старинный тракт начинался от деревни с горячими источниками. Все было таким же, как там, — и дранка на крышах, и камни.
Поддерживавшие навес столбы отбрасывали бледную тень. Близился вечер.
Осматривать было больше нечего, и Симамура снова сел в поезд и сошел на другой станции. Городок был такой же, как предыдущий. Симамура послонялся по улицам, съел порцию лапши, чтобы согреться.
Столовая, где он ел лапшу, стояла на берегу реки, которая, очевидно, брала начало в районе горячих источников. Было видно, как по мосту все время проходили монахини по двое, по трое. На ногах у них были варадзи[28], за спиной у некоторых болтались круглые широкополые соломенные шляпы. Вероятно, они возвращались после сбора подаяния.
— Откуда здесь взялось столько монахинь? — спросил Симамура у женщины, подавшей ему лапшу.
— А тут неподалеку в горах есть женский монастырь. Скоро снегопады начнутся, тогда им трудно будет оттуда выбираться.
В наступающих сумерках гора за мостом выделялась белизной уже покрывшего ее снега.
В этом краю, когда опадает листва и начинают дуть холодные ветры, наступают зябкие облачные дни, предвестники снега. Высокие горы, дальние и ближние, постепенно белеют, и местные жители говорят, что «закружило вершины». В приморских районах осенью шумит море, в горных — шумят горы. Здесь такой шум называют «утробным шумом». Здесь знают: если «закружило вершины» и если с гор доносится «утробный шум», значит, до снега уже недолго. Симамура вспомнил, что читал об этом в старинных книгах.
Первый снег выпал в тот день, когда Симамура, проснувшись утром, услышал «Утай» в исполнении постояльцев гостиницы, приехавших любоваться осенней листвой. Интересно, отшумели ли уже в этом году моря и горы?
Может быть, здесь, на горячих источниках, где он жил один, постоянно общаясь только с Комако, у него обострился слух? Во всяком случае, при одной мысли о шуме моря и шуме гор Симамуре чудилось, что его слух улавливает далекие вздохи.
— Значит, у монахинь скоро начнется зимнее затворничество? А сколько их там?
— Да много, наверно.
— Интересно, чем они занимаются во время своего зимнего сидения? В монастыре, кроме них, никого, вокруг только снег. Почему бы им не заняться выделкой крепа, которым издавна славятся эти места?
Женщина только усмехнулась.
Симамура около двух часов проторчал на станции в ожидании обратного поезда.
Когда машина, миновав железнодорожный переезд, поравнялась с храмовой криптомериевой рощей, показался одинокий, хорошо освещенный дом. Симамура вздохнул с облегчением. Это был ресторанчик «Кикумура». У входа стояли и разговаривали несколько гейш.
Не успев всех толком разглядеть, Симамура уже знал, что среди них находится Комако, и сейчас видел только ее одну.
Скорость машины вдруг упала. Очевидно, шофер, которому было известно об отношениях Симамуры с Комако, как бы невзначай замедлил ход.
Но Симамура вдруг отвернулся и стал смотреть назад. На снегу оставался отчетливый след от колес машины. При свете звезд глаза видели неожиданно далеко.
Наконец машина поравнялась с Комако. Женщина, вдруг зажмурившись, сорвалась с места и вцепилась в машину. Машина не остановилась, но шла очень медленно, поднимаясь вверх по склону. Сжавшись на подножке, Комако крепко держалась за ручку дверцы.
Комако стремительно бросилась вперед и словно прилипла к машине. Ее поведение не показалось Симамуре ни неестественным, ни опасным. Он почувствовал тепло, как от прикосновения какой-то легкой волны. Сквозь толстое стекло заструился цветной рукав ее нижнего кимоно, выбившийся из-под верхнего, и обжег застывшие от холода веки Симамуры.
Припав лбом к стеклу, Комако пронзительно крикнула:
— Где ты был?! Где ты был, я тебя спрашиваю?
— Осторожно, сорвешься! — так же громко крикнул в ответ Симамура, но это была всего лишь сладостная игра.
Открыв дверцу, Комако боком упала на сиденье. Но в этот миг машина остановилась. Они были у подножия горы.
— Ну, говори, куда ездил?
— Да так…
— Куда?
— Просто так, без определенной цели.
Комако расправила подол кимоно. Это был жест профессиональной гейши, а Симамура почему-то вдруг страшно удивился.
Шофер молчал. Симамура подумал, что совсем уже нелепо оставаться в машине, которая стоит в тупике.
— Сойдем. — Комако положила руки к нему на колени. — Ой, какие холодные! Почему ты не взял меня с собой?
— Действительно, почему…
— Что, что?.. Какой ты все-таки смешной!
Весело смеясь, Комако поднималась по каменным ступеням крутой тропинки.
— А я видела, как ты уезжал. Это было часа в два или в начале третьего.
— Гм…
— Услышала шум машины и вышла посмотреть. А ты даже не обернулся.
— Что?
— Не обернулся назад. Почему не обернулся и не посмотрел?
Симамура был поражен.
— Ты, значит, не видел, что я тебя провожаю?
— Не видел.
— Так я и думала. — Комако опять весело рассмеялась и прижалась к нему плечом. — Почему не взял меня с собой? А холодно-то как стало! Противно…
И вдруг прокатился гром набата.
Они разом обернулись.
— Пожар, пожар!
— Да, пожар.
Горело в середине деревни.
Из черного, поднимавшегося клубами дыма выскакивали огненные языки. Выскакивали и исчезали. Пламя уже лизало карнизы соседних домов и, казалось, бежало дальше.
— Где это? Не рядом ли с домом учительницы, где ты жила?
— Нет.
— А где же?
— Повыше. Ближе к станции…
Огонь, пробив крышу, взвился столбом.
— Боже мой, это же здание для откорма шелковичных червей горит! Дом шелковичных червей! — Комако прижалась лицом к плечу Симамуры. — Дом шелковичных червей! Дом шелковичных червей!
Огонь разгорался все больше. Хотя отсюда, с высоты, полыхавший под звездным небом пожар и казался игрушечным, но все равно внушал необъяснимый страх. Казалось, вот-вот донесется треск бушующего пламени.
Симамура обнял Комако.
— Ну, успокойся, успокойся!
— Нет, нет, нет, не хочу!
Комако затрясла головой и заплакала.
Симамура держал ее лицо в ладонях. Оно казалось ему маленьким, меньше, чем на самом деле. На висках пульсировали жилки. Комако расплакалась, увидев пожар, но Симамура не поинтересовался, почему она плачет, просто обнял ее.
Внезапно она перестала плакать, подняла лицо.
— Понимаешь, ведь сегодня вечером в доме шелковичных червей кино показывают. Там ведь народ, полно народу…
— Это действительно беда!
— Пострадают люди, сгорят!
Сверху донесся шум голосов, и они сломя голову побежали в гору по каменным ступенькам. В гостинице на втором и третьем этажах все седзи были настежь. Люди стояли на галереях, ярко освещенные лившимся из окон светом. Все выскочили посмотреть на пожар. Засохшие хризантемы во дворе гостиницы в сиянии звезд, слившемся с электрическим светом, отчетливо выступали из мрака и, казалось, отражали далекое пламя. За клумбами хризантем тоже стояли люди. Рядом с Комако и Симамурой вдруг вынырнули из темноты несколько гостиничных служащих.
Напрягая голос, Комако спросила:
— Скажите, это дом шелковичных червей горит?
— Он самый.
— А люди, люди-то как же?
— Ну, пока еще можно кое-что сделать. Сейчас спасают людей… Это кинопленка загорелась, а потом все вспыхнуло… Нам по телефону сообщили… Смотрите, смотрите, что делается! — Один из служащих вдруг вытянул руку. — Говорят, детей прямо со второго этажа бросают. — Мужчина стал спускаться вниз.
— Что же делать-то, что делать? — Комако тоже начала спускаться по лестнице, словно стараясь догнать служащего.
Но их обогнали спешившие вниз люди. Подхваченная толпой, Комако побежала. Следом за ней побежал и Симамура.
Снизу пожара не было видно. Виднелись лишь отдельные языки пламени, время от времени поднимавшиеся над крышами домов. Гром набата нарастал, и с ним нарастала тревога. Люди мчались все быстрее.
— Смотри не поскользнись, гололед, — сказала Комако, обернувшись к Симамуре, и вдруг остановилась. — Послушай, а тебе-то зачем идти? Я — другое дело, я за людей беспокоюсь.
Обескураженный этими словами, Симамура огляделся и увидел рельсы. Они уже дошли до железнодорожного переезда.
— Млечный Путь… Как красиво… — сказала Комако, взглянув на небо, и опять побежала.
«А-а… Млечный Путь…» — подумал Симамура, тоже бросив взгляд на небо. И у него сразу возникло такое чувство, словно его тело вплывает в этот Млечный Путь. Млечный Путь был совсем близко, он притягивал. Может быть, Басе[29], плывя по бурному морю, видел ту же яркую бесконечность над своей головой?.. Млечный Путь льнул к земле всей своей наготой и стекал вниз. Он был тут, совсем рядом. До сумасшествия обольстительный. Настолько прозрачный и ясный, что была видна каждая серебристая пылинка светящихся туманностей. И все же взгляд утопал в бездонной глубине Млечного Пути.
— Эге-гей! — окликнул Симамура Комако.
— Я зде-есь! Беги сюда-а!
Комако бежала в сторону черневшей под Млечным Путем горы.
Должно быть, Комако подхватила подол кимоно, и каждый раз, когда она взмахивала руками, красное нижнее кимоно то больше, то меньше выбивалось из-под верхнего. Симамура видел, как красные полы вспыхивают в звездном свете.
Симамура бежал изо всех сил.
Замедлив шаг, Комако опустила подол кимоно, схватила Симамуру за руку.
— Ты тоже пойдешь?
— Да, пойду.
— Любопытный. — Комако снова подобрала подметавший снег подол кимоно. — Иди в гостиницу, а то надо мной смеяться будут.
— Хорошо, только провожу тебя немного.
— Да неудобно мне перед людьми! Хоть и пожар, все равно…
Симамура кивнул и остановился, но Комако продолжала медленно идти, держа его за руку.
— Знаешь что? Подожди меня. Я быстро вернусь. Где тебе удобно подождать?
— Все равно где.
— Ну тогда проводи меня еще немного, и там… — Комако, заглянув ему в лицо, вдруг покачала головой. — Нет, не могу я так больше!
Комако порывисто обняла его. Симамура пошатнулся. У обочины дороги из неглубокого снега торчали стебельки лука.
— Это жестоко, жестоко! — Комако говорила захлебывающейся скороговоркой. — Ты сказал, что я хорошая, помнишь? Но зачем человек, который должен исчезнуть, говорит такие слова?
Симамура вспомнил, как Комако все вонзала и вонзала в татами шпильку.
— Я заплакала, помнишь? И когда домой пришла, тоже плакала. Мне страшно расставаться с тобой. И все же уезжай скорей, это будет лучше… Не смогу я забыть, как плакала от того, что ты мне сказал.
Симамура вспомнил свои слова, которые с особой силой врезались в память женщины, потому что сначала она неправильно их истолковала. Сердце у него сжалось. Но тут с пожара донеслись громкие голоса. Огонь разгорелся с новой силой. В небо поднялись фонтаны искр.
— О господи, опять разгорается! Какое пламя!..
Они побежали, словно ища в этом свое спасение.
Комако бежала быстро. Ее гэта, казалось, едва касались твердого от мороза снега. Руками она не размахивала, а только отставила локти. Какая она изящная, подумал Симамура, глядя на ее напряженную, с высоко вздымавшейся грудью фигуру. Симамура скоро стал задыхаться. Да и то, что он все время смотрел на Комако, мешало ему бежать. Но и Комако вдруг задохнулась и, пошатнувшись, прислонилась к Симамуре.
— От холода глаза слезятся.
Щеки горели, а глазам было холодно. У Симамуры глаза тоже слезились. Он мигнул и увидел, как расплывается Млечный Путь. Симамура сделал усилие и не дал слезам упасть.
— Млечный Путь каждую ночь такой?
— Что?.. Млечный Путь?.. А-а… Да, красивый… Нет, наверно, не каждую ночь. Небо сегодня очень ясное.
Млечный Путь брал начало там, откуда они шли, и тек в одном с ними направлении. Лицо Комако, казалось, плыло в Млечном Пути.
И все же ее тонкий прямой нос сейчас не имел четкого контура, губы потеряли цвет. Симамуре просто не верилось, что вокруг так темно, несмотря на сияние, заливавшее все небо. Звездный свет, вероятно, бледнее луны в новолуние, но Млечный Путь гораздо ярче самой полной луны, и было странно, что сейчас, в бледном мерцании, когда на земле нет ни одной тени, лицо Комако смутно проступает из тьмы, как старинная маска, и что он, Симамура, чувствует рядом с собой женщину.
Симамура смотрел на Млечный Путь, и ему снова стало казаться, что он надвигается на землю.
Казалось, Млечный Путь, похожий на огромное северное сияние, течет и омывает его тело. А сам Симамура словно бы стоит на краю земли. И Млечный Путь наполняет его леденящей, пронизывающей тоской и в то же время обольщает, обольщает…
— Как только ты уедешь, начну честно жить, — сказала Комако, мигая и поправляя растрепавшуюся прическу.
Сделав несколько шагов, она обернулась к нему.
— Да что с тобой? А ну тебя!
Симамура стоял неподвижно.
— Ну подожди тут! Потом вместе пойдем к тебе в номер, ладно?
Комако взмахнула левой рукой и побежала. Ее фигура растворилась на фоне черной горы. Волнистые контуры горы были окутаны подолом Млечного Пути, и эти же контуры, казалось, отталкивают его и заставляют разливаться по всему небу необозримым сиянием. И гора, черная, делалась еще чернее и тонула в собственном мраке.
Симамура зашагал дальше, но тут фигуру Комако скрыли стоявшие у тракта здания.
— Давай!.. Давай!.. Давай!..
Послышались дружные возгласы, на дороге появилась группа людей, тащивших насос.
На тракте появлялись все новые и новые фигуры бегущих людей. Улица, по которой шли Симамура и Комако, образовывала с трактом букву Т. Симамура тоже поспешил выйти на тракт.
Показались люди еще с одним насосом. Симамура пропустил их вперед и побежал за ними.
Насос тащили на канате несколько человек, а сзади его толкала целая толпа пожарников. Нелепое зрелище — насос-то был до смешного маленький, ручной, деревянный, старый-престарый.
Комако тоже отошла на обочину, пропуская людей с насосом. Увидев Симамуру, она побежала рядом с ним. Все люди, спешившие на пожар, отступали в сторону, пропускали насос, а потом, словно притягиваемые, мчались за ним. Теперь Комако и Симамура были уже частицей толпы, бежавшей на пожар.
— Все-таки идешь? Любопытный!
— Иду. А насос-то, насос! Какой от него толк! Его небось еще до эпохи Мэйдзи делали.
— Да, да… Смотри не упади.
— Скользко очень…
— Конечно, скользко. А вот ты бы хоть раз приехал сюда, когда метели бушуют. Да нет, не приедешь! Ведь зайцы и фазаны жмутся к людям…
Сейчас голос Комако звучал оживленно и даже весело. Очевидно, она была возбуждена дружными возгласами пожарников и топотом бегущей толпы.
Симамура теперь тоже двигался с легкостью.
Послышался треск бушующего пламени. Прямо перед глазами взвился столб огня. Черные низкие крыши домов у тракта вдруг всплыли в ослепительном свете, словно вздохнули, и тут же померкли. Вода из насосов текла прямо под ногами. Стена людей преграждала путь. Симамура и Комако неохотно остановились. К запаху гари примешивался другой запах — словно варили коконы.
Все кругом громко говорили, что пожар начался из-за вспыхнувшей кинопленки, что детей сбрасывали прямо со второго этажа, что, слава Богу, никто не пострадал, что, к счастью, в этом здании не хранилось ни шелковичных червей, ни общественного риса… Все говорили громко, но, казалось, здесь, на пожаре, царит какая-то своеобразная тишина, объединяющая людей. Казалось, перспектива исчезла, и на этой двухмерной картине, нарисованной молчанием, реальной жизнью живут только огонь и пожарные насосы.
Иногда прибегал кто-нибудь опоздавший и громко звал своих родственников. И тогда в ответ раздавались громкие, откуда-то внезапно возникавшие оживленные голоса. Набат уже отгремел.
Симамура, чтобы не привлекать внимания, незаметно отошел от Комако и встал позади группы ребятишек. Они потихоньку пятились, отступая от жара огня. Снег понемногу размягчался, таял от воды и огня, превращался в месиво под ногами беспорядочно топтавшейся на месте толпы.
Симамура стоял на огороде перед горящим домом вместе с большинством деревенских жителей, сбежавшихся на пожар.
Огонь, по-видимому, занялся у входа, где стоял кинопроектор, и уже успел сожрать стены и крышу у половины здания. Балки и столбы, правда, еще держались, но продолжали гореть. Там, где драночная крыша и дощатые стены рухнули, образовалась пустота, и дыма было не очень много. Другая часть крыши, обильно политая водой, вроде бы и не горела, но пламя снова и снова вырывалось в самых неожиданных местах. Все три насоса сразу же направляли свои струи туда, на огонь, и тогда в небо били клубы черного дыма и снопы искр.
Искры, рассыпавшись в Млечном Пути, гасли, и Симамуре снова казалось, что он вплывает в Млечный Путь. Как только дым попадал в русло Млечного Пути, сам Млечный Путь начинал с шумом низвергаться вниз. Из шланга била колеблющаяся струя воды, отскакивала от крыши и, взвиваясь белесым фонтаном, словно бы отражала сияние Млечного Пути.
Комако, неизвестно когда очутившаяся рядом с Симамурой, взяла его за руку. Он обернулся к ней, но ничего не сказал. Она смотрела на огонь. На ее чуть возбужденном серьезном лице играли отблески пламени. Какая-то невыразимая тоска сжала горло Симамуры. Прическа у Комако растрепалась, шея была вытянута. Симамуре неудержимо захотелось прикоснуться к Комако. Пальцы его задрожали. У него рука была теплой, у нее — горячей. Почему-то Симамура почувствовал, что час разлуки совсем близок.
Пламя перекинулось на столб у входа, он вновь загорелся, зашипел, задымился от направленной на него струи воды. Вода била вверх, балка и стропила крыши начали крениться.
И вдруг толпа, испустив крик ужаса, замерла: сверху падало женское тело.
Второй этаж этого дома был каким-то зыбким, непрочным и скорее напоминал балкон. Он обычно использовался для массовых зрелищ. Женщина упала с этого второго этажа и буквально через мгновение была на земле. Но людям казалось, будто это длилось целую вечность, и их глаза словно сфотографировали падение. Может быть, потому, что женщина падала странно, как кукла. Она была без сознания, все это поняли с первого взгляда. Звука падения не последовало. Снежная пыль не поднялась — вокруг все было мокро от воды. Тело упало как раз посередине — между догорающим и вновь вспыхнувшим пламенем.
Женщина падала очень странно — совершенно горизонтально. Симамура оцепенел, но все произошло так неожиданно, что он даже не успел испугаться. Тело казалось нереальным, призрачным. Оно — какое-то окостеневшее и в то же время мягкое, гибкое — падало свободно и безжизненно, без всякого сопротивления, как могла падать только кукла. Будто оно никогда не было живым и никогда не станет мертвым. У Симамуры мелькнула лишь одна тревожная мысль: как бы голова не оказалась ниже уровня всего тела, как бы вдруг не выгнулись бедра, не согнулись колени. Казалось, так и должно случиться, но тело упало так же, как падало, — совершенно горизонтально.
— А-а-а!..
Комако с душераздирающим криком закрыла глаза руками.
Симамура смотрел не мигая.
Когда же Симамура понял, что упавшая женщина — Йоко? И испуганный вздох толпы, и душераздирающий крик Комако, и легкая судорога, пробежавшая по ногам упавшей, — казалось, все произошло в одно и то же мгновение.
Крик Комако резанул все тело Симамуры. Судорога в ногах Йоко ударила в него, как ток, и отозвалась судорогой от головы до кончиков пальцев. Сердце бешено колотилось, охваченное неодолимой болью и печалью.
Судороги Йоко были едва заметными и тут же прекратились. Симамура заметил их уже потом, до этого он увидел лицо Йоко и ее кимоно с рисунком летящих стрел. Йоко упала навзничь. Подол кимоно задрался и обнажил одно колено. Ударившись о землю, Йоко оставалась без сознания, только по ее икрам пробежала легкая судорога. Симамура почему-то не почувствовал смерти, а лишь совершение какого-то перехода, словно жизнь Йоко, выйдя из ее тела, вошла в его тело.
На балконе второго этажа, откуда упала Йоко, несколько балок накренилось и запылало прямо над ее лицом. Ее прекрасные глаза были закрыты. Подбородок высоко поднят. Линия шеи удлинилась. Отблеск огня, колеблясь, прошел по ее бледному лицу.
Симамура вдруг вспомнил тот поезд. Он ехал на свидание с Комако. Лицо Йоко отражалось в оконном стекле, и в этом лице вдруг вспыхнул огонек, горевший далеко в поле. Это мгновенное воспоминание высветило все месяцы и годы, которые он был с Комако. И в этом снова были неодолимая боль и печаль.
Комако уже не было рядом. Она рванулась вперед. Казалось, это произошло в тот же самый миг, когда она вскрикнула, а толпа затаила дыхание.
Наступив на подол длинного кимоно, кимоно гейши, Комако пошатнулась посреди груды черной от воды золы. Она подняла Йоко, взяла ее на руки, сделала несколько шагов. Под ее нечеловечески напряженным лицом бессильно висела голова Йоко. Казалось, она вот-вот вознесется на небо — такое у нее было лицо. Комако несла Йоко на руках так, словно несла свою жертву и свою кару.
Человеческая стена дрогнула, взорвалась криками и сомкнулась вокруг нее.
— Дорогу!.. Дайте дорогу!..
До Симамуры донесся крик Комако:
— Эта девчонка… она же с ума сойдет!.. С ума сойдет!..
Услышав в ее голосе безумие отчаяния, Симамура рванулся, хотел броситься к ней, но пошатнулся, оттертый мужчинами, пытавшимися взять из рук Комако тело Йоко. Когда он, едва устояв на ногах, поднял глаза, Млечный Путь, с грохотом низвергаясь, надвигался прямо на него.
|
The script ran 0.014 seconds.