1 2 3 4 5
Я похолодел, так как ее темницы славились по всей стране. Я растерялся, я не знал, что сказать, что сделать. Но Сэнди не растерялась. Когда воин протянул ко мне руку, вдруг спокойно и бесстрашно прозвенел ее тоненький голосок:
– Ты смерти, что ли, ищешь, безумец? Да ведь это Хозяин!
Удивительно счастливая мысль! И такая простая. Однако мне она не пришла в голову: я от природы скромен – не всегда, но в некоторые минуты, а это случилось как раз в одну из таких минут.
Королева мгновенно изменилась. Лицо ее снова стало ясным, улыбающимся, приветливым, и все ее прелестные манеры вернулись к ней; однако ей не удалось скрыть, до какой степени она испугана. Она сказала:
– Послушай, какой вздор болтает твоя служанка! Как можно было не понять, что я сказала все это только в шутку. Благодаря моим чарам я предвидела твой приход, победитель Мерлина, благодаря моим чарам я узнала тебя, едва ты вошел. Я нарочно сыграла эту шутку, чтобы захватить тебя врасплох и заставить тебя показать свое искусство: я надеялась, что ты обрушишь на этих воинов волшебное пламя и сожжешь их на месте; я сама не могу совершить такого чуда, а мне так хотелось посмотреть на него, я ведь любопытна, как ребенок.
Воины были менее любопытны и поспешно удалились, как только им это позволили.
Глава XVII
Королева, видя, что я не сержусь и не обижаюсь, пришла, без сомнения, к выводу, что ей удалось меня обмануть. Страх ее рассеялся, и она принялась так настойчиво просить меня показать свое искусство и убить кого-нибудь, что я не знал, как от нее отвязаться. К счастью, нас всех позвали на молитву, и ей пришлось умолкнуть. Нужно признать, что дворянство, несмотря на свою склонность к мучительству и убийству, несмотря на свою жадность и развратность, было глубоко и восторженно религиозно. Ничто не могло отвлечь его от добросовестного выполнения всех обрядов, предписанных церковью. Не раз я сам видел, как дворянин, застигнув врага врасплох, останавливался помолиться, прежде чем перерезать ему горло; не раз я видел, как дворянин, напавший на врага из засады и убивший его, отправлялся к ближайшему придорожному распятию, приносил благодарность богу, даже не успев ограбить мертвеца. В сравнении с ним самБенвенуто Челлини казался святошей совсем неотесанным, – где ему было угнаться за таким утонченным благородством. Вся британская знать вместе с семьями ежедневно утром и вечером присутствовала при богослужении в своих домовых церквах, и, помимо того, даже самые захудалые из дворян еще пять-шесть раз в день собирались на общую семейную молитву. Это должно быть поставлено церкви в заслугу. Я не сторонник католической церкви, но этой заслуги ее отрицать не могу. И нередко я против воли спрашивал себя: «Что стало бы с этой страной, если бы не было церкви?»
После молитвы мы обедали в просторной пиршественной зале, освещенной сотнями плошек с салом, где все дышало той пышностью, щедростью и грубой роскошью, которая подобает королям. В почетном конце залы, на помосте, стоял стол короля, королевы и их сына, принца Уэна. А на полу стоял общий стол, тянувшийся через всю залу. За ним, выше солонки, восседали вельможи и взрослые члены их семейств, составлявших королевский двор, – всего шестьдесят один человек; ниже солонки сидели важнейшие королевские слуги со своими подчиненными; всего за столом сидели сто восемнадцать человек, а за их стульями стояло столько же одетых в ливреи лакеев, которые им прислуживали. Прекрасное зрелище! На хорах оркестр, состоявший из цимбал, рогов, арф и прочих ужасов, открыл пир первым вариантом того музыкального застольного визга, который в грядущих веках терзал всем уши, превратившись в знаменитую песенку: «Я в раю, я пою».[42] Тогда песня эта была еще совсем новой, и оркестр не успел ее, видимо, как следует разучить. Не знаю, по этой ли причине или по какой-нибудь другой, но королева приказала после обеда повесить композитора.
Когда музыка смолкла, священник, стоявший позади королевского стола, произнес по-латыни проповедь весьма почтенной длины. Затем батальоны лакеев сорвались со своих мест, побежали, заметались, стремительно разнося блюда, и мощная кормежка началась; никто ничего не говорил, все были заняты делом. Ряды челюстей открывались и закрывались одновременно; и звук жевания был похож на глухой гул подземных машин.
Это буйство продолжалось полтора часа, и количество истребленной за это время пищи невозможно себе вообразить. От главного блюда – огромного дикого кабана, так величаво и важно возлежавшего посреди стола, не осталось ничего, кроме ребер в виде обручей для кринолина; и это образец и символ той участи, которой подверглись все остальные кушанья.
Когда подали сладкое, началось пьянство, а с пьянством – разговоры. Вино и мед исчезали галлон за галлоном. Мужчины и женщины становились сначала довольными, потом счастливыми, затем неистово веселыми и шумными. Мужчины рассказывали такие анекдоты, что страшно было слушать, но никто не краснел; после каждого анекдота все так ржали, что сотрясались каменные стены замка. Дамы в свой черед рассказывали сказки, от которых, чего доброго, закрылась бы платком королева Маргарита Наваррская и даже великая Елизавета Английская;[43] но здесь никто платком не закрывался, все только смеялись – просто выли от смеха. Почти во всех рассказах главными героями были священники, но это ничуть не смущало присутствовавшего здесь капеллана, – он смеялся вместе со всеми; мало того, по просьбе собравшихся он заорал песню, которая была ничуть не пристойней всех песен, пропетых за этот вечер.
К полуночи все устали, надорвались от смеха, все были пьяны. Одни плакали, другие лезли целоваться, одни ссорились, другие лежали под столом, как мертвые. Из дам хуже всего вела себя хорошенькая молоденькая герцогиня, для которой этот вечер был кануном свадьбы. Да, тут было на что посмотреть! В таком виде она смогла бы стать моделью для портрета молоденькой дочери регента Орлеанского на том знаменитом обеде, откуда ее унесли в кровать, пьяную, сквернословящую и беспомощную, в незабвенные далекие дни Ancien Rеgime.[44]
Внезапно, как раз в ту минуту, когда священник поднял руки, а все еще не потерявшие сознание набожно склонились, ожидая, чтобы он благословил их на ночь, в глубине зала, под входной аркой, появилась старая, сгорбленная, седая дама, опиравшаяся на костыль. Она подняла свой костыль, направила его на королеву и крикнула:
– Божий гнев и божье проклятие да падут на тебя, безжалостная, за то, что ты убила моего невинного внука и разбила мое сердце – сердце старой женщины, у которой не было во всем мире ни опоры, ни утешения, ни радости, кроме этого мальчика!
Все в страхе перекрестились, ибо люди тех времен ужасно боялись проклятий, но королева со смертельной злобой в глазах величественно поднялась и бросила через плечо безжалостное приказание:
– Взять ее! На костер!
Воины послушно двинулись к старухе. Стыдно было смотреть на такую жестокость. Но что можно было сделать? Сэнди взглянула на меня. Я понял, что ее снова осенило вдохновение, и сказал:
– Делай, как знаешь.
Она сразу встала и повернулась к королеве. Указав на меня, она проговорила:
– Ваше величество, он не позволяет. Отмените свое приказание, а не то он разрушит замок и развеет его по воздуху, как зыбкое сновидение!
Черт возьми, какое безумное обязательство должен я принять на себя! Что если королева…
Но мои опасения сразу рассеялись, ибо королева растерянно и без всякого сопротивления дала знак воинам, что приказание отменено, и опустилась на стул. Она разом протрезвела. Протрезвели и многие другие. Все повскакивали с мест и, позабыв об этикете, толпой кинулись к дверям, опрокидывая стулья, разбивая посуду, толкаясь, давя друг друга, лишь бы успеть уйти, прежде чем я передумаю и все же развею дворец по бесконечным небесным пространствам. Какие суеверные люди!
Трудно себе даже представить, до чего они были суеверны.
Несчастная королева так испугалась и так присмирела, что без моего разрешения не решилась повесить даже композитора. Мне стало жаль ее, и всякий пожалел бы ее на моем месте, так как она действительно страдала; я решил пойти на уступки и не доводить дело до крайности. Поразмыслив, я приказал позвать музыкантов и велел им снова сыграть «Я в раю, я пою»; они сыграли. Я убедился, что королева права, и дал ей разрешение повесить весь оркестр. Эта маленькая поблажка подействовала на королеву самым благотворным образом. Государственный деятель ничего не выиграет, если будет проявлять твердость и непреклонность решительно во всех случаях, ибо это оскорбляет гордость его подчиненных и тем расшатывает его собственное могущество. Маленькие уступки то там, то здесь, где они не вредят делу, – самая мудрая политика.
Теперь, когда королева опять была спокойна и даже счастлива, вино снова ударило ей в голову, и она принялась за прежнее. Я хочу сказать, что вино развязало ей язык, и он опять зазвенел, как серебряный колокольчик. Да, говорить она была мастерица! Мне неудобно было напомнить ей, что уже поздно, что я устал и хочу спать. Я жалел, что не ушел спать раньше, когда это было возможно. А теперь нужно было терпеть, ничего другого не оставалось. И среди глубокой призрачной тишины спящего замка язычок ее звенел и звенел до тех пор, пока снизу, издалека, не донесся до нас приглушенный крик, полный такой муки, что я содрогнулся. Королева смолкла, и глаза ее радостно сверкнули; она по-птичьи склонила набок свою хорошенькую головку и прислушалась. И опять среди глубокой тишины до нас донесся тот же звук.
– Что это? – спросил я.
– Вот упорная душа! Как он долго терпит! Уже много часов.
– Что терпит?
– Пытку. Пойдем, ты увидишь веселое зрелище. Если он и теперь не покается, ты посмотришь, как его будут рвать на куски.
Что за очаровательное исчадие ада. Она была спокойна и безмятежна, а у меня все жилы в ногах ныли – так я сочувствовал этому страдальцу. В сопровождении вооруженных воинов, которые несли пылающие факелы, мы шли по гулким коридорам, по сырым каменным лестницам, где пахло плесенью и веками тюремной тьмы. Это был тягостный, жуткий и долгий путь, нисколько не ставший короче и приятнее от болтовни колдуньи, рассказывавшей о несчастном и его преступлении. По утверждению одного доносчика, пожелавшего остаться неизвестным, он убил оленя в заповедных королевских лесах. Я сказал:
– Донос неизвестного человека еще не доказательство, ваше величество. Правильнее было бы свести на очной ставке обвиняемого с обвинителем.
– Я не подумала об этом, дело такое пустяковое. А если бы даже и подумала, все равно не могла бы устроить очной ставки, так как обвинитель явился к леснику ночью, в маске, рассказал ему все и скрылся, и лесник не знает, кто он такой.
– Значит, этот неизвестный – единственный человек, который видел, как убили оленя?
– Ах, господи! Никто не видел, как убили оленя. Но тот неизвестный видел этого упрямца возле того места, где лежал олень, и, полный верноподданнического усердия, донес о нем леснику.
– Значит, неизвестный тоже был недалеко от мертвого оленя? А что если он сам его убил? Его верноподданническое усердие, да еще в маске, весьма подозрительно. Но ради чего вы, ваше величество, решили предать арестованного пытке? Что в ней толку?
– Он не хотел покаяться. А если он не покается, его душа пойдет в ад. За преступление, которое он совершил, закон карает смертью; и уж, конечно, я послежу, чтобы он не избегнул кары! Но я погублю свою собственную душу, если дам ему умереть без раскаяния и отпущения грехов. Нет, я не такая дура, чтобы угодить из-за него в ад!
– А вдруг, ваше величество, ему не в чем каяться?
– Это мы сейчас узнаем. Если я его замучаю до смерти, а он все-таки не покается, потому что ему не в чем каяться, тем лучше. Не попаду же я в ад из-за нераскаявшегося человека, которому не в чем было каяться.
В то время все так рассуждали. Спорить с ней было бесполезно. Того, что вбили в голову с детства, нельзя вышибить никакими доводами; все доводы разбиваются, как волны о скалу. А ей вбили в голову то, что и всем. Самые светлые умы страны не разглядели бы, в чем слабая сторона ее рассуждений.
Войдя в камеру пыток, мы увидели зрелище, которое до сих пор у меня стоит перед глазами; я хотел бы его отогнать, но не могу. Растянутый на дыбе, лежал гигант лет тридцати с небольшим; его запястья и щиколотки были привязаны веревками к крюкам. Ни кровинки не было в его искаженном мукой лице; капли пота выступили на лбу. Над ним склонился священник; рядом со священником стоял палач; палача охраняли воины; пылали факелы, вставленные в стены; в углу сидела, скорчившись, молодая женщина с искаженным лицом и безумным, затравленным взором, а у нее на коленях спал младенец. Как только мы шагнули через порог, палач слегка повернул колесо; несчастный и женщина вскрикнули одновременно; но я крикнул на палача, и он сразу ослабил веревки, даже не взглянув, кто отдал приказ. Я не мог позволить, чтобы этот ужас продолжался; я не мог его вынести, я умер бы на месте. Я попросил королеву выйти из камеры и дать мне возможность поговорить с заключенным наедине; когда она начала спорить, я вполголоса сказал ей, что не желаю ссориться с ней в присутствии слуг, но воля моя должна быть исполнена, так как я представитель короля Артура и повелеваю его именем. Она поняла, что должна уступить. Я попросил ее назвать меня этим людям и затем удалиться. Это было ей неприятно, но она проглотила пилюлю и сделала даже больше, чем я ожидал. Я хотел лишь опереться на ее власть, она же сказала:
– Делайте все, что вам прикажет этот лорд. Он Хозяин.
Это слово действовало как заклинание – тюремные крысы склонились передо мной. Воины королевы построились и, неся факелы, вышли вслед за нею; их мерный шаг, удаляясь, гулко отдавался в подземных коридорах. Я велел снять заключенного с дыбы и положить на койку. Ему дали вина, к ранам его приложили целебные зелья. Женщина подползла ближе и смотрела на него жадно, нежно, но испуганно – она боялась, что ее прогонят; она протянула руку, чтобы украдкой коснуться его лба, но, когда я нечаянно повернулся к ней, в ужасе отскочила. Жаль было смотреть на нее.
– Господи, – сказал я, – да погладь его, девочка! Делай, что хочешь, не обращай на меня внимания.
В глазах у нее вспыхнула благодарность, как у животного, которое приласкали. Она положила ребенка, прижалась щекой к щеке мужа, пальцами перебирала его волосы, и счастливые слезы текли по ее щекам. Он очнулся и нежно смотрел на нее, – приласкать ее у него не было силы. Я решил, что пора прогнать из камеры посторонних; я велел выйти всем, кроме жены заключенного. Затем я сказал:
– Ну, друг мой, расскажи мне, как ты сам смотришь на то, в чем тебя обвиняют; как смотрят другие, я уже знаю.
Мужчина отрицательно покачал головой. Но женщина, видимо, обрадовалась – так по крайней мере мне показалось – моему предложению. Я продолжал:
– Ты знаешь меня?
– Да. В королевстве Артура тебя знают все.
– Если тебе на меня не налгали, ты не должен бояться со мной говорить.
Женщина поспешно перебила меня:
– Ах, мой благородный лорд, убеди его! Ты можешь его убедить, если захочешь. Он перенес такие муки! И все ради меня, ради меня! А я не в силах вынести его мучений. Как хотела бы я, чтобы он умер скорой, легкой смертью! Но мук твоих, мой Хьюго, я вытерпеть не могу!
Она зарыдала и кинулась к моим ногам, умоляя меня. О чем умоляя? О смерти мужа? Я не вполне понимал, что происходит. Но Хьюго перебил ее:
– Молчи! Ты сама не ведаешь, о чем просишь. Неужели я ради легкой смерти обреку на голод тех, кого люблю! Я думал, ты меня знаешь лучше.
– Ничего не понимаю, – сказал я. – Не могу разгадать ваших загадок. Ты…
– Ах, дорогой мой лорд, убеди его! Подумай, как мучают меня его страдания. Он молчит, он не хочет сознаться! А я так обрадовалась бы, если бы он умер скорой смертью…
– О чем ты болтаешь? Он выйдет отсюда свободным человеком. Он не умрет.
Бледное лицо мужчины засияло, а женщина в неудержимом порыве радости кинулась ко мне, крича:
– Он спасен! Ибо сам король Артур говорит устами своего слуги, а слово короля Артура – золото!
– Значит, ты в конце концов поверил, что на меня можно положиться. Отчего ж ты сомневался во мне прежде?
– Кто ж в тебе сомневался? Не я и не она.
– Почему же ты не хотел мне ничего сказать?
– Ты ничего мне не обещал, а то я рассказал бы тебе сразу же.
– Понимаю, понимаю… И все-таки не совсем понимаю. Ты терпел пытки и не сознавался; это доказывает, что тебе не в чем сознаваться…
– Мне, милорд? Почему же? Ведь оленя-то убил я!
– Ты! О боже, какое запутанное дело!..
– Драгоценный лорд, я на коленях умоляла его сознаться, но…
– Ты умоляла сознаться! Дело становится еще запутаннее. Зачем же ты его умоляла сознаться?
– Чтобы добиться для него скорой смерти и избавить его от жестоких мук.
– Да… в этом есть смысл. Но ведь он не хотел скорой смерти.
– Он? Конечно, хотел.
– Почему же он тогда не сознавался?
– Ах, сладчайший сэр, как же я мог оставить жену и ребенка без хлеба и крова!
– О, теперь я все понял! Вот золотое сердце! Жестокий закон отнимает имущество осужденного, разоряя его вдову и сирот. Можно замучить тебя до смерти, но, если ты не сознаешься, нельзя обокрасть твою жену и твоего ребенка. Ты был стоек, как настоящий мужчина; а ты, настоящая жена и настоящая женщина, готова была купить его избавление от мук ценою собственной голодной смерти… Да, женщины способны на самопожертвование. Я вас обоих возьму в свою колонию; вам там понравится; это Фабрика, где я превращаю незрячие и тупые автоматы в людей.
Глава XVIII
В темницах королевы
Я все устроил: заставил отпустить этого человека домой. Мне очень хотелось вздернуть на дыбу палача: не за то, что он был хороший, усердно мучивший чиновник, – ибо не мог же я поставить ему в вину, что он добросовестно выполнял свои обязанности, – а за то, что он беспричинно бил и всячески обижал жену узника. Мне рассказали про это попы, горячо требуя наказания палача. Попы – неприятнейшая порода, но иногда они выказывали себя с хорошей стороны. Я имею в виду некоторые случаи, доказывающие, что не все попы были мошенниками и себялюбцами и что многие из них, особенно те, которые сами жили одной жизнью с народом, искренне, бесхитростно и набожно старались облегчить страдания и горести людей. Это очень меня огорчало, но я не мог ничего изменить и потому мало над этим задумывался; я не имею обыкновения размышлять о вещах, которые не в силах изменить. Мне это не очень нравилось, потому что привязывало народ к господствующей церкви. Что говорить, без религии пока не обойдешься, но мне больше нравится, когда церковь разделена на сорок независимых враждующих сект, как было в Соединенных Штатах в мое время. Концентрация власти в политической организации всегда нехороша, а господствующая церковь – организация политическая: она создана ради политических целей; она выпестована и раскормлена ради них; она враг свободы, а то добро, которое она делает, она делала бы еще лучше, если бы была разделена на много сект. Это, разумеется, не обязательно, не надо к этому относиться как к священному писанию, но таково мое мнение, а я всего лишь человек, всего один человек, и мое мнение стоит не больше, чем мнение папы, но и не меньше.
Вздернуть палача на дыбу я не хотел, но не мог оставить без внимания справедливую жалобу попов. Он заслужил наказание, и я, сняв его с должности палача, назначил его на должность капельмейстера во вновь организуемый оркестр. Он умолял меня о пощаде, он уверял, что не умеет играть, – отговорка вообще уважительная, но в данном случае ничего не значащая: во всей стране не было музыканта, который умел бы играть.
Королева наутро просто вышла из себя, узнав, что она не получит ни жизни Хьюго, ни его имущества. Но я объяснил, что ей придется терпеливо снести это, так как, хотя закон и обычай дают ей право на жизнь и имущество этого человека, я усмотрел в деле смягчающие обстоятельства и помиловал его именем короля Артура. Олень опустошил поля этого человека, и он убил его в запальчивости, а не ради выгоды; потом он отнес его в королевский лес, надеясь, что благодаря этому отыскать виновного не удастся. Но втолковать ей, будь она проклята, что запальчивость является смягчающим вину обстоятельством при убийстве и дичи, и человека, я не мог, а потому замолчал и предоставил ей сердиться, сколько она хочет. Объясняя, я, между прочим, сказал ей, что порыв гнева, охвативший ее, когда она убила пажа, является обстоятельством, несколько смягчающим преступление.
– Преступление! – воскликнула она. – О чем ты говоришь? Преступление, бог ты мой! Ведь я собираюсь заплатить за это!
Убеждать ее было бесполезно. Взглядов, привитых с детства, не выбьешь ничем; воспитание – это все. Мы говорим о характере. Глупости: никаких характеров не существует; то, что мы называем характером, попросту наследственность и воспитание. У нас нет собственных мыслей, собственных мнений. Наши мысли и мнения передаются нам, складываются под влиянием воспитания. Все, что есть у нас собственного и что, следовательно, является нашей заслугой или нашей виной, может поместиться на кончике иголки, все же остальное нам передал длинный ряд предков, начиная с медузы, или кузнечика, или обезьяны, от которых после биллионов лет столь утомительного, поучительного и невыгодного развития произошла наша теперешняя порода. Я же со своей стороны в этом трудном и нерадостном паломничестве между двумя вечностями стремлюсь только к тому, чтобы прожить жизнь чисто, возвышенно, безупречно и сохранить ту микроскопическую частицу, которая, собственно, и составляет все мое подлинное я; остальное может отправляться хоть в преисподнюю, мне безразлично.
Нет, будь она проклята, эта королева. Ума у нее в голове было достаточно, но воспитание превратило ее в ослицу – конечно, лишь с точки зрения людей, родившихся много столетий спустя. Убийство пажа не преступление, а осуществление ее права; и она спокойно отстаивала свое право, не сознавая его несправедливости. Она была воспитана в неколебимом и не требующем проверки убеждении, что закон, разрешающий ей убивать своих подданных, когда она пожелает, правилен и справедлив.
Ну что ж, даже сатане нужно отдать должное. Она, в сущности, заслуживала похвалы; но похвалить ее я не мог, слова застревали у меня в горле. Убить мальчика она имела право и вовсе не была обязана платить за это убийство. Закон, требовавший уплаты за убийство, касался других, но не ее. Она вполне сознавала, что поступает великодушно и благородно, платя за этого мальчика, и что я из справедливости должен был похвалить ее за такой поступок; но я не мог; у меня язык не поворачивался. Мне все представлялась несчастная старая дама с разбитым сердцем и хорошенький мальчик в шелковом наряде, залитом его чистой кровью. Разве можно оплатить его смерть? Кому она будет платить? И, зная, что эта женщина, при ее воспитании, заслуживает похвалы и даже восхищения, я, воспитанный по-другому, не мог ее похвалить. Пересилив себя, я сказал ей, что ее похвалят другие, – на большее я не был способен.
– Ваше величество, ваш народ будет боготворить вас за это.
То, что я сказал ей, было правдой, но в глубине души я мечтал дожить до того дня, когда мне удастся повесить ее за этот благородный поступок. Очень уж плохи были многие законы, слишком уж плохи. Господин имел право убить своего раба без всякой причины – в раздражении, в злости или просто ради развлечения; и человек, носящий корону, тоже имел право убить своего раба, то есть любого человека. Дворянин имел право убить простолюдина, но должен был заплатить за убийство деньгами или хлебом. Дворянин имел по закону право убить другого дворянина совершенно бесплатно, но мог ожидать мести. Всякий, кроме простолюдина и раба, имел право убить кого-нибудь; простолюдин и раб такой привилегией не пользовались. Если они убивали кого-нибудь, это так и считалось убийством, а закон запрещал убийства. Если убитый был человек более знатный, чем убийца, с убийцей и его семьей жестоко расправлялись. Если простолюдин наносил дворянину хотя бы совершенно безвредную для жизни царапину, ему платили за это полной мерой: его привязывали к лошадям и разрывали на части, и целые толпы сбегались посмотреть на это зрелище, чтобы повеселиться и приятно провести время; некоторые развлечения этого изысканного общества были столь же преступны и столь же непечатны, как и те, о которых напечатал милейший Казанова в своей главе, посвященной четвертованию одного из могущественных недругов Людовика XV.
Я уже достаточно нагляделся на этот ужасный замок, и мне хотелось покинуть его; но я не мог уехать, не исполнив одного замысла, о котором совесть не давала мне позабыть. Если бы мне пришлось заново создавать человека, я не вложил бы в него совесть. Совесть доставляет человеку столько неприятностей; и хотя в ней много хорошего, она в конце концов не окупается; лучше бы уж поменьше хорошего да побольше удобного. Впрочем, это мое личное мнение, а я всего лишь один человек; люди, не испытавшие того, что испытал я, могут думать иначе. Они имеют полное право придерживаться своей собственной точки зрения. Я настаиваю только вот на чем: в течение многих лет наблюдая за своей совестью, я убедился, что она доставляет мне множество беспокойств и мучений. Вероятно, вначале я ценил это, потому что мы ценим все, чем обладаем; но теперь я вижу, как глупо ценить беспокойства, причиняемые совестью. Абсурдность всего этого станет особенно ясна, когда мы посмотрим на дело с другой стороны; если бы во мне была наковальня, неужели я ценил бы ее? Конечно, нет. А ведь по правде сказать, с точки зрения удобства совершенно безразлично, что таскать в себе – совесть или наковальню. Я замечал это тысячи раз. К тому же, если вам невмоготу станет наковальня, вы можете выжечь ее какими-нибудь кислотами; но не существует никаких способов избавиться от совести, пока она сама не заглохнет, – мне, во всяком случае, такие способы не известны.
Словом, я задумал сделать до отъезда одно дело, весьма, впрочем, неприятное. И все же мысль о нем мучила меня все утро. Я, конечно, мог бы поговорить об этом деле со старым королем, но толку бы все равно не добился, – король был потухшим вулканом; в свое время вулкан этот действовал, но пламя его уже давно погасло, и от него осталась только величавая груда пепла; нет, король был добродушен, ласков, способен меня понять, но бесполезен. Он здесь не значил ничего, этот так называемый король; вся власть находилась в руках королевы. Она была настоящим Везувием. Из любезности она могла зажарить для вас стаю воробьев, но тут же воспользоваться этим предлогом, чтобы вызвать настоящее извержение огненной лавы и похоронить целый город. Впрочем, бывает, что вы ждете самого худшего, а на деле все оказывается вовсе не так уж плохо.
Я набрался храбрости и обратился к ее величеству. Я сказал, что недавно произвел общий осмотр темниц в Камелоте и окрестных замках и, если она разрешит, охотно посмотрел бы и ее коллекцию узников. Она заупрямилась; впрочем, этого я и ожидал. А потом согласилась. Этого я ожидал тоже, но не думал, что она согласится так скоро. И почувствовал облегчение. Она кликнула воинов с факелами, и мы отправились вниз, в темницу. Темница находилась под замком и состояла из множества крохотных камер, выдолбленных прямо в скале. В некоторые вовсе не проникал свет. В одной из них мы обнаружили женщину в лохмотьях, которая сидела на земле не произнося ни слова и не отвечая на наши вопросы; только раз или два она взглянула на нас сквозь паутину падавших ей на лицо спутанных волос, словно хотела разглядеть, кто это вместе со светом и шумом ворвался в ее унылые смутные сны, которые стали ее жизнью; затем она опять склонила лицо, сложив на коленях руки с грязными пальцами, и больше не двигалась. Этой женщине, похожей на мешок костей, с виду было лет около сорока, но только с виду: она просидела в темнице девять лет, и ей было всего восемнадцать, когда ее посадили сюда. Она была простолюдинка, и ее отправил в темницу сэр Брез-Санс-Питэ, соседний лорд; ее отец был вассалом этого лорда; лорд посадил ее сюда за то, что она в ночь своей свадьбы отказала ему в том, что впоследствии получило название права сеньора, и, мстя за насилие насилием, пролила полрюмки его почти священной крови. На помощь невесте прибежал ее жених, думая, что жизни ее угрожает опасность, и вытолкал в гостиную, прямо в толпу перепуганных, дрожащих гостей удивленного таким странным обращением и глубоко обидевшегося лорда. У лорда его собственная темница была набита битком, и он попросил королеву приютить обоих его преступников. С тех пор они так и сидели в этой темнице; их швырнули сюда через час после того, как они совершили преступление, и больше они уже ни разу не виделись. Девять лет они провели в непроницаемой тьме, замурованные в скале, в пятидесяти футах друг от друга; в течение девяти лет их разделяла только стена, но они ничего не знали друг о друге. В первые годы они только и спрашивали с мольбами и со слезами, которые могли бы тронуть даже камни: «Жив ли он?» – «Жива ли она?» Но сердца менее чувствительны, нежели камни, и ответа они не получали; со временем они перестали спрашивать – и об этом, и обо всем остальном.
Выслушав их повесть, я пожелал посмотреть жениха. Ему было тридцать четыре года, но на вид – шестьдесят. Он сидел на квадратном камне, склонив голову, положив локти на колени; длинные волосы закрывали его лицо; он что-то бормотал про себя. Он поднял голову и медленно обвел нас взглядом, равнодушным и унылым, болезненно щурясь от света факелов, затем опять опустил голову, забормотал и больше не обращал на нас никакого внимания. Но были немые свидетели, достаточно красноречиво говорившие о том, что он испытал. На его запястьях и лодыжках виднелись рубцы старые, почти сгладившиеся, а к камню, на котором он сидел, была прикреплена цепь с наручниками и кандалами; но наручники и кандалы валялись на земле, покрытые толстым слоем ржавчины. Кандалы становятся ненужными, когда узник падает духом.
Мне не удалось заставить этого человека очнуться; и я велел отвести его к ней, к его невесте, которая когда-то была для него воплощением всей земной красоты – розами, росой, жемчугами, одетыми в плоть, – дивным и искусным созданием природы; с глазами, каких нет ни у кого, с голосом, какого нет ни у кого, со свежестью, с гибким изяществом, с прелестью, свойственной, как ему казалось, лишь созданиям мечты. При виде ее снова закипит его застоявшаяся кровь, при виде ее…
Но мне пришлось в этом разочароваться. Они сели рядом на землю и посмотрели друг другу в лицо с каким-то смутным удивлением, с еле приметным животным любопытством; затем забыли друг о друге, опустили глаза, и было видно, что мысли их опять блуждают в далекой стране видений и теней, о которой мы ничего не знаем.
Я велел их выпустить и отправить к друзьям. Королеве это не очень понравилось. Лично она в этом деле заинтересована не была, но ей казалось, что это неучтиво по отношению к сэру Брез-Санс-Питэ. Я, однако, уверил ее, что, если он начнет волноваться, я найду способы его успокоить.
Из этих крысиных нор я выпустил на свободу сорок семь узников и только одного оставил в заключении. Это был лорд, убивший другого лорда, дальнего родственника королевы. Тот, другой лорд, сам хотел убить этого лорда и заманивал его в засаду, но этот лорд одолел того и перерезал ему горло. Я оставил его в темнице вовсе не за это убийство, а за то, что он по злобе засыпал общественный колодец в одной из своих нищих деревушек. Королева собиралась его повесить за то, что он убил ее родственника, но я ей не позволил: не преступление убить того, кто нападает на нас с целью убийства. Однако я охотно разрешил ей повесить его за то, что он засыпал колодец, и она этим удовольствовалась, придя к заключению, что это лучше, чем ничего.
Боже, за какие ничтожные провинности попали в темницу большинство из этих сорока семи мужчин и женщин! Некоторые вообще ни в чем не были виноваты, а оказались в темнице просто потому, что рассердили кого-нибудь, и порой даже не королеву, а одного из ее друзей. Тот узник, который попал сюда последним, сидел здесь за несколько неосторожных слов. Он сказал, что все люди одинаковы и отличаются друг от друга только по платью. Он сказал, что если весь народ раздеть донага и показать его чужестранцу, тот не отличит короля от лекаря и герцога от лакея. По-видимому, идиотское воспитание еще не успело превратить в кашу мозги этого человека. Я выпустил его из темницы и отправил на Фабрику.
Некоторые камеры были вырублены в скале, нависшей над пропастью: в каждой из таких камер была узенькая, как стрела, щелка, сквозь которую к узнику проникал благословенный солнечный луч. Одному из узников, заключенных в таких камерах, пришлось особенно тяжко. Из своего темного ласточкина гнезда на высокой скале он сквозь щель мог видеть свой собственный дом там внизу, в долине; и двадцать два года он смотрел на него с болью в сердце, с тоской. Ночью он видел, как в окнах зажигались огни, днем – как входили и выходили люди; кто именно, он на таком расстоянии разглядеть не мог, но знал – то его жена и дети. Не раз за эти годы он видел в доме праздники и старался радоваться и спрашивал себя: уж не свадьба ли это? Видел он и похороны; они истерзали его сердце. Он отлично различал гроб, но не мог определить его величины и не знал, кто умер – жена или ребенок. Он видел, как погребальное шествие с попами и плакальщиками торжественно двигалось в путь, унося с собой тайну, которую он не в силах разгадать. Он оставил дома пятерых детей и жену; за девятнадцать лет он пять раз видел похороны, и они всякий раз были так пышны, что он знал: хоронят не слугу. Следовательно, он уже потерял пять своих сокровищ; одно еще оставалось – бесконечно, невыразимо драгоценное, – но которое? Жена? Или ребенок?
Этот вопрос мучил его ночью и днем, когда он спал и когда он бодрствовал. Ну что ж, жизнь его была не пуста, а тонкий луч света в темнице хорошо предохраняет тело и разум от разрушения. Здоровье его оказалось в порядке. Когда он поведал мне свою печальную повесть, я испытал то, что испытали бы и вы, если у вас есть хоть немного любопытства: я не меньше, чем он сам, сгорал от желания узнать, кто из его семьи остался жив. Я отвез его домой; я был свидетелем изумления его родных, тайфунов и циклонов неистовой радости и целой Ниагары счастливых слез. И – боже! – жена его, когда-то совсем молодая, оказалась пятидесятилетней седеющей матроной, а дети выросли и сами обзавелись семьями, и никто из всей его семьи не умер! Подумать только, до чего дошла королева в своей дьявольской изобретательности; особенно ненавидя этого узника, она нарочно подстроила все те похороны, чтобы истерзать его сердце; и всего гениальнее была ее последняя выдумка – оставить одного из членов семьи непохороненным и измучить его старую несчастную душу догадками.
Если бы не я, он так и умер бы в темноте. Фея Моргана ненавидела его всем сердцем и никогда бы его не помиловала. Между тем преступление свое он совершил по легкомыслию, а не по злому умыслу. Он сказал, что у нее рыжие волосы. Так оно, конечно, и было, но говорить об этом не стоило. Когда рыжие люди занимают высокое положение в обществе, волосы их надо называть каштановыми.
О пятерых из этих сорока семи узников уже не было известно ни того, когда они посажены, ни того, какое преступление они совершили, ни того, как их зовут. Это были женщина и четверо мужчин – согбенные, морщинистые старцы с потухшим разумом. Они и сами давным-давно забыли все эти мелочи; ничего определенного они сказать о себе не могли, а только строили смутные догадки, всякий раз иные. К темнице приставлены были попы, которые ежедневно молились вместе с узниками; попы внушали им, что они очутились здесь по воле божьей, что бог, в своей неизреченной мудрости, лучше знает их подлинные нужды, и учили их, что смирение, терпение и покорность угнетателям в людях низкого происхождения угодны богу. Пока те пятеро сидели в темнице, попы сменялись несколько раз, и сохранились лишь смутные предания о прошлом этих жалких людских обломков. Да и предания могли сообщить только о сроках заключения, но не о преступлениях и именах. С помощью этих преданий удалось установить, что ни один из пятерых не видел дневного света по крайней мере тридцать пять лет; но сколько времени он не видел дневного света до этих тридцати пяти лет, установить было невозможно. Король и королева знали об этих несчастных лишь то, что получили их по наследству вместе с троном от прежней фирмы. Однако по наследству перешли только люди, а не сведения о них, и потому наследники не придавали им никакой цены и не проявляли к ним никакого любопытства. Я спросил королеву:
– Так почему же вы не отпустили их на свободу?
Этот вопрос поставил ее в тупик. В самом деле – почему? Просто это ей не приходило в голову. Так, сама того не ведая, она предугадала историю будущих узников замка Иф. Я понимал, что, с ее точки зрения, эти унаследованные узники были просто имуществом. А когда нам достается по наследству имущество, мы не бросаем его, даже если оно для нас не имеет никакой цены.
Стоило поглядеть на шествие этих летучих мышей, когда я вывел их на волю, на яркое вечернее солнце, завязав им глаза, чтобы они не ослепли от света. Скелеты, привидения, вороньи пугала – вот кем стали эти законнейшие дети монархии милостью божьей и господствующей церкви. Я рассеянно пробормотал:
– Вот бы их сфотографировать!
Вам, конечно, встречались люди, которые никогда не сознаются, что им неизвестно значение какого-нибудь звучного слова. И чем они невежественнее, тем больше стараются показать, что их ничем не удивишь. Королева была как раз из таких и постоянно совершала глупейшие промахи. Услыхав мои слова, она помедлила: затем ее лицо внезапно просияло, и она объявила, что сама сделает это для меня.
Я подумал: «Она? Что она смыслит в фотографии?» Но долго размышлять мне не пришлось. Она уже шла к освобожденным с топором в руках!
Ну и забавная женщина была эта фея Моргана! Много перевидал я женщин на своем веку, самых разных, но она была совсем особенная. И как характерен для нее этот случай. Она понимала в фотографии не больше, чем лошадь; но, не понимая, решила, что поступит правильно, отрубив старикам головы топором.
Глава XIX
На следующий день, ранним сияющим утром, мы с Сэнди снова двинулись в путь. Так хорошо было дышать полной грудью, набирая в легкие целые бочонки чистого, освеженного росой, пахнущего лесом воздуха после двух дней и двух ночей, проведенных в нестерпимой вони старого совиного гнезда, где мы духовно и телесно задыхались! Я, конечно, говорю только о себе – Сэнди с детства привыкла к великосветской жизни и чувствовала себя в этом замке превосходно.
Бедная девушка, языку ее там пришлось отдохнуть, и я предугадывал, что все последствия этого отдыха обрушатся на меня. Я оказался прав; но она столько раз выручала меня и поддерживала в замке своей безмерной глупостью, которая была полезнее любой мудрости, что я решил позволить ей пустить в ход свою мельницу, – она это заслужила. Я даже не вздрогнул, когда она начала:
–…А теперь вернемся к сэру Мархаузу, который отправился на юг с девой тридцати зим от роду…
– Ты думаешь, эта повесть поможет тебе напасть на след тех ковбоев, Сэнди?
– Конечно, благородный милорд.
– Тогда продолжай. Я постараюсь тебя не перебивать. Начни сначала; смело ступай всеми копытами, я набью свою трубку и буду внимательно слушать.
–…А теперь вернемся к сэру Мархаузу, который отправился на юг с девой тридцати зим от роду. Они въехали в дремучий лес, и в лесу их настигла ночь; по дну глубокого оврага они добрались до замка герцога Южных Болот и попросили пустить их переночевать. Наутро герцог послал за сэром Мархаузом и предложил ему приготовиться. Сэр Мархауз встал, надел латы, выслушал обедню, позавтракал и во дворе замка, где должна была произойти битва, сел на коня. Герцог, закованный в латы, уже ждал его на коне, и вместе с ним ждали шестеро его сынов с копьями в руках; и они съехались; герцог и два его сына обломали свои копья о сэра Мархауза, но сэр Мархауз держал свое копье острием кверху и не тронул ни одного из них. И тогда кинулись на него попарно остальные четыре сына, и сначала первая пара обломала свои копья, а потом и вторая. Но сэр Мархауз не тронул их. Он поскакал к герцогу, ударил его своим копьем, и тот рухнул вместе с конем на землю. Потом сэр Мархауз поверг на землю шестерых его сынов. Тогда сэр Мархауз слез с коня и потребовал, чтобы герцог подчинился ему, а иначе он убьет его. Тем временем некоторые из сынов герцога очнулись и снова хотели напасть на сэра Мархауза. Тогда сэр Мархауз сказал герцогу: «Укроти своих сынов, а не то я убью вас всех». Герцог, видя, что жизни его угрожает неминуемая опасность, повелел своим сынам покориться сэру Мархаузу. Они все упали на колени и протянули рыцарю рукояти своих мечей, и рыцарь принял их мечи. Они помогли встать своему отцу, затем сообща дали сэру Мархаузу обет никогда не поднимать оружия против короля Артура, а в ближайший троицын день явиться к его двору и отдать себя на его милость… Вот как было дело, благородный сэр Хозяин. Вы, конечно, уже догадались, что герцог и шестеро его сынов – те самые рыцари, которых вы несколько дней назад тоже победили и тоже отправили ко двору Артура!
– Не может быть, Сэнди, что ты!
– Если я лгу, пусть эта ложь падет на мою голову.
– Вот так история!.. Ну кто бы мог подумать? Целый герцог и шестеро герцогенят! Что ж, Сэнди, улов недурен. Ремесло странствующего рыцаря бессмысленное и очень утомительное, но теперь я начинаю понимать, что при удаче оно довольно доходно. Не думай, что я сам хочу приняться за это ремесло: я не примусь. Ни одно прочное и честное предприятие не может быть основано на спекуляции. Что останется от удачи странствующего рыцаря, если отбросить все глупости и взять только трезвые факты? Удача рыцаря – все равно что удача торговца свининой… Ты, конечно, разбогатеешь… разбогатеешь внезапно… на день, на неделю, может быть, а потом кто-нибудь другой завалит рынок свининой, и вся твоя торговля пошла прахом. Разве не так, Сэнди?
– Мой разум не поспевает за вашей речью, и самые простые слова кажутся мне такими длинными и запутанными…
– Нечего вилять, Сэнди. Как я сказал, так и есть. Я знаю, что это так. Скажу даже больше: если как следует разобраться, странствующее рыцарство хуже свиноторговца, ибо в случае неудачи свинина все-таки останется и кто-нибудь ее съест; а какое имущество останется от странствующих рыцарей, если их постигнет неудача? Груда изрубленных тел и два воза железного лома. Разве это можно назвать имуществом? Нет – по мне, свиньи куда лучше! Прав я или не прав?
– Ах, должно быть, голова моя пострадала от всех пережитых нами за последнее время событий и приключений, и не только моя голова, и не только ваша голова, но обе наши головы, должно быть…
– Нет, голова твоя ни при чем, Сэнди. Голова твоя в порядке, но в делах ты не смыслишь ничего, вот в чем беда. Ты берешься спорить о делах и всякий раз попадаешь впросак. Но бросим этот разговор. Улов у нас хороший – с таким уловом не стыдно будет показаться при дворе Артура. Кстати о ковбоях – какая удивительная тут страна: здешние женщины и мужчины совсем не стареют. Взять, например, фею Моргану – на вид она молода, как курочка из Вассара! Или этот старый герцог Южных Болот, он до сих пор машет то мечом, то копьем – и это в его-то годы, и при таком огромном семействе! Если я не ошибаюсь, сэр Гоуэн убил семерых его сыновей, и тем не менее у него осталось еще шестеро для сэра Мархауза и для меня. Или, например, та дева шестидесяти зим от роду, которая все еще разъезжает по свету, несмотря на свой преклонный возраст, овеянный холодом могилы… А тебе сколько лет, Сэнди?
Она впервые не ответила мне на вопрос. Вероятно, мельница ее стала на ремонт.
Глава XX
За три часа, с шести утра до девяти, мы проехали десять миль; это было немало для лошади, везущей тройную ношу – мужчину, женщину и железные доспехи; затем мы долго отдыхали под деревьями у прозрачного ручья.
Внезапно мы увидели рыцаря, который медленно приближался к нам. Приближаясь, он горько сетовал на злую долю. Прислушавшись, я понял, что он ругается последними словами. Тем не менее я обрадовался ему, потому что на груди у него висела доска, на которой сияющими золотыми буквами было написано:
УПОТРЕБЛЯЙТЕ ПЕТЕРСОНОВУ
ПРОФИЛАКТИЧЕСКУЮ ЗУБНУЮ ЩЕТКУ!
ПОСЛЕДНЯЯ НОВИНКА!
Я обрадовался ему, так как понял, что это один из моих рыцарей. Он оказался сэром Мэдоком де ля Монтэном, высоким здоровяком, который прославился тем, что однажды чуть было не сбросил с коня сэра Ланселота. Каждому новому знакомому он непременно под каким-нибудь предлогом рассказывал об этом великом событии. Но в его жизни было и другое событие, почти столь же великое, – он от него не отрекался, хотя и не рассказывал о нем, если его не спрашивали; суть этого второго события заключалась в том, что ему только оттого не удалось сбросить сэра Ланселота с коня, что сэр Ланселот, не дождавшись, сбросил с коня его самого. Этот простодушный увалень не видел большой разницы между этими двумя событиями. Мне он нравился, и я дорожил им, потому что он относился к своей работе добросовестно. Было приятно поглядеть на его широкие плечи, на его львиную голову, украшенную перьями, на его большой щит со странным гербом – изображение руки в железной перчатке, держащей зубную щетку, и девиз: «Требуйте “Нойодонт”». «Нойодонтом» называлась зубная паста, пущенная мною в продажу.
Он сказал мне, что очень устал, – и действительно вид у него был изнуренный, но слезть с коня он не хотел. Он объяснил, что гонится за человеком, распространяющим политуру для печек. Вспомнив о нем, он снова принялся отчаянно ругаться. Распространение печной политуры было поручено сэру Оссэзу Сюрлюзскому, храброму рыцарю, известному тем, что однажды на турнире он сразился с самим сэром Гахерисом – впрочем, безуспешно. Он был весельчак и насмешник и ни к чему на свете не относился серьезно. Это его свойство и побудило меня поручить ему пропаганду печной политуры. Дело в том, что железных печек у нас еще не существовало, и потому о печной политуре нельзя было говорить серьезно. От такого агента требовалось только одно – осторожно и постепенно подготовлять публику к предстоящей великой перемене, чтобы к тому времени, когда на сцене появится железная печь, публика уже понимала необходимость содержать ее опрятно.
Сэр Мэдок был расстроен и ругался неистово. Он вполне сознавал, что эти ругательства доведут его душу до ада, но не мог удержаться; он не хотел слезть с коня, не хотел отдохнуть, не хотел ничего слушать, пока не найдет сэра Оссэза и не посчитается с ним. Из бессвязных его речей я понял, что на рассвете он случайно встретил сэра Оссэза, и тот сказал ему, что, если он поедет напрямик через горы и долы, через поля и болота, он нагонит путешественников, которые, несомненно, раскупят и всю его зубную пасту, и все зубные щетки. Сэр Мэдок, со свойственным ему усердием, тотчас же отправился в указанном направлении и после трех часов мучительной скачки нагнал свою добычу. И что же? Это были пять престарелых узников, накануне выпущенных мною из тюрьмы. У них, у бедняг, последние зубы выпали двадцать лет назад, даже корней не осталось!
– Я его сотру в порошок, – сказал сэр Мэдок. – Я его отполирую, как печку. Если бы мне поперек дороги стал рыцарь и почище этого Оссэза, так и тот бы не снес головы. Только бы мне поймать его! Я дал великую клятву отомстить ему, и я отомщу!
После этих слов и многих других он потряс своим копьем и поскакал дальше. А перед вечером, в маленькой бедной деревушке, мы сами повстречали одного из тех старцев. Он грелся в лучах любви родных и друзей, которых не видел пятьдесят лет, к нему ласкались его потомки, которых он не видел никогда; но для него и те и другие были равно чужими, потому что память его потухла и разум умер. Казалось невероятным, что человек в состоянии прожить полстолетия в темной норе, словно крыса; но его старуха жена и уцелевшие сверстники подтвердили нам, что так оно и было. Они помнили, как он, сильный, здоровый мужчина, поцеловал свою дочку, передал ее на руки матери и удалился во тьму забвения. Обитатели замка не знали, сколько лет просидел в темнице этот человек за какую-то давно забытую вину. Но старуха жена знала; знала и старуха дочь, уже окруженная женатыми сыновьями и замужними дочерьми; она жадно вглядывалась в отца, который всю ее жизнь был для нее всего лишь именем, мыслью, бестелесным образом, преданием – и вдруг возник перед нею живым человеком.
Любопытно, не правда ли? Но я отметил в своих записках это происшествие по другой причине – еще более, на мой взгляд, любопытной. Даже такое страшное дело не вызвало в этих людях ни малейшей вспышки гнева против своих притеснителей. И сами они, и их предки так долго терпели бесконечные жестокости и обиды, что удивить их можно было разве только добротой. Да, любопытно было видеть, до какой глубины падения рабство довело народ. Эти люди вполне приспособились к смирению, терпению, к немой покорности перед всем, что выпадало в жизни на их долю. Даже воображение в них было убито. А когда в человеке убито воображение, это значит, что он дошел до самого дна и дальше ему идти уже некуда.
Я пожалел, что поехал этой дорогой. Впечатления были не из приятных для государственного деятеля, мечтающего произвести революцию мирным путем. Ибо эти впечатления подтверждали неоспоримую истину, что, сколько бы ни болтали благодушествующие философы, стараясь доказать обратное, еще ни один народ не купил себе свободы приятными рассуждениями и моральными доводами, и все успешные революции начинались с насилия; это исторический закон, который обойти невозможно. Если история чему-нибудь учит, так именно этому закону. Следовательно, этот народ должен завоевать власть террором и гильотиной, а я для этого человек неподходящий.
Два дня спустя, около полудня, Сэнди начала обнаруживать признаки волнения и лихорадочного ожидания. Она сказала, что мы приближаемся к замку людоеда. Я был удивлен и, признаться, удивлен неприятно. Цель нашего путешествия мало-помалу выпала из моего сознания, и теперь, когда мне о ней внезапно напомнили, я был потрясен ее необычайностью и близостью. Сэнди с каждой минутой волновалась все больше, я тоже, ибо волнение заразительно. Сердце у меня забилось. С сердцем ведь не поспоришь – оно может забиться и от таких причин, которые разумом презираешь. Когда же Сэнди, попросив меня остановиться, соскользнула с коня и, согнувшись почти до земли, крадучись, двинулась к кустам, которые росли на краю обрыва, сердцебиение стало еще сильнее. Оно не прекратилось и тогда, когда Сэнди, спрятавшись в кустах, внимательно вглядывалась в простор через долину, и тогда, когда я подползал к ней на коленях. Глаза ее горели; ткнув пальцем вдаль, она, задыхаясь, прошептала:
– Замок! Замок! Смотрите! Вот он!
Какое приятное разочарование!
Я сказал:
– Замок? Да ведь это свиной хлев. Свиной хлев, обнесенный плетнем.
Сэнди взглянула на меня удивленно и грустно. Лицо ее нахмурилось; она задумалась и молчала.
– Прежде он не был заколдован, – сказала она наконец, словно размышляя вслух. – Какое странное чудо, какое ужасное чудо – одни видят его превращенным чарами в нечто низменное и постыдное, а другие видят его прежним – неизменным, могучим и прекрасным, видят глубокий ров, окружающий его, видят флаги на башнях, тонущие в голубизне небес. Защити нас, господь! Сердце мое замирает при мысли, что я скоро опять увижу прелестных пленниц и что милые лица их омрачены еще более глубокой скорбью, чем прежде. Мы прибыли слишком поздно и потому достойны хулы.
Я понял, что я должен сказать. Замок заколдован для меня, но не для нее. Спорить с ней, убеждать ее – пустая трата времени; мне остается только соглашаться. И я сказал:
– Это часто бывает: одна и та же вещь для одного заколдована, а для другого нет. Ты, конечно, слыхала о подобных случаях, Сэнди, хотя и не встречалась с ними. Но нам горевать нечего. Напротив, так даже лучше. Если бы эти дамы казались свиньями всем, в том числе и самим себе, нужно было бы их расколдовать; а для того чтобы их расколдовать, нужно знать, каким именно способом они были заколдованы. Снятие чар – дело опасное, ибо, не имея правильного ключа к тем чарам, которыми они были заколдованы, можно по ошибке обратить свиней в собак, собак в кошек, кошек в крыс и так далее, пока весь ваш материал не сойдет на нет, или, вернее, пока он не превратится в газ без цвета и запаха, что, в сущности, одно и то же. Но, по счастью, они заколдованы для меня одного и потому расколдовывать их нет надобности. Эти дамы остались дамами для тебя, для себя и для всех остальных; а от моего заблуждения они не пострадают, ибо я, видя свинью, но зная, что свинья эта в действительности дама, буду обращаться с ней как с дамой.
– Благодарю вас, сладчайший милорд, вы говорите, как ангел. Я знала, что вы освободите их, ибо вы отважный и могучий рыцарь, с которым не может сравниться никто из живущих на земле.
– Я не способен оставить принцессу в хлеву, Сэнди. Но скажи мне, кто эти трое, которые кажутся моему ослепленному взору нищими пастухами?..
– Это людоеды. Значит, их облик изменен тоже? Удивительно! Теперь я начинаю бояться: как будете вы рассчитывать свои удары, когда пять локтей из девяти, составляющих их рост, для вас невидимы? Ах, будьте осторожны, благородный сэр; подвиг, который вам предстоит, опаснее, чем я предполагала.
– Не беспокойся, Сэнди. С меня довольно знать, какая именно доля людоеда невидима, и я без труда догадаюсь, где находятся его важнейшие органы. Не бойся, я живо справлюсь с этими прохвостами. Жди меня здесь.
Она опустилась на колени; лицо ее было смертельно бледно, но сердце полно отваги и надежды; оставив ее, я подъехал к свиному хлеву и вступил в переговоры с пастухами. Они с благодарностью продали мне всех своих свиней оптом; я заплатил им шестнадцать пенни – значительно выше рыночной цены. Я явился очень кстати, так как назавтра они ждали к себе в гости церковь, лорда и сборщиков податей, которые оставили бы пастухов без свиней, а Сэнди без принцесс. Но теперь подати они могли уплатить деньгами и у них еще кое-что оставалось. У одного из этих пастухов было десять человек детей; он рассказал, что, когда в прошлом году пришел поп и взял самую жирную свинью из десяти, жена его кинулась к попу, протянув ему ребенка и крича:
– Зверь бесчувственный, возьми и ребенка, если ты лишил меня возможности кормить его.
Удивительное совпадение! Такой же самый случай произошел и в мое время в Уэльсе, где властвует та же самая древняя господствующая церковь. Многие думают, что она изменила свою сущность, но в действительности она изменила только свою внешность.
Я отослал пастухов, распахнул двери хлева и поманил Сэнди. И она пришла – не пришла, а прибежала, принеслась, словно степной пожар. И когда я увидел, как она кидается от одной свиньи к другой, как слезы радости текут по ее щекам, как она прижимает свиней к сердцу, как целует их, как ласкает их, как называет их звучными аристократическими именами, мне стало стыдно за нее и человечество.
Нам предстояло гнать этих свиней домой – десять миль, и какие это были упрямые и непослушные дамы. Они не хотели идти ни по дороге, ни по тропинке; они разбегались во все стороны, залезали на скалы, на холмы, забирались в такие места, откуда их невозможно было достать. А бить их я не имел права, потому что Сэнди требовала, чтобы я обращался с ними так, как подобает обращаться с высокими особами. Даже самую несносную, самую старую хавронью из всех приходилось называть «миледи» и «ваше высочество». Тяжело и неприятно бегать в латах за свиньями то туда, то сюда. Особенно много хлопот доставила мне одна маленькая графиня с железным кольцом, продетым сквозь пятачок, и почти без щетины на спине; она была непослушна, как дьявол. Она заставила меня гоняться за собой целый час по самым непроходимым местам; и когда я догнал ее, мы оказались там, откуда началась погоня, не продвинувшись вперед ни на шаг. Я схватил ее наконец за хвост и поволок, не обращая внимания на визг. Но Сэнди пришла в ужас и заявила, что в высшей степени неделикатно волочить графиню за шлейф.
Уже стемнело, когда мы пригнали свиней в какое-то поместье, – не всех, но большинство. Не хватало принцессы Неровенс де Морганор и двух ее фрейлин – мисс Анджелы Бохун и девы Элен Куртмэн; первая из этих двух была молоденькая черная свинка с белым пятном на лбу, а вторая – бурая, слегка прихрамывающая на переднюю правую ногу: обе меня совершенно замучили, столько я гонялся за ними. Недоставало также нескольких простых баронесс, и, признаться, их отсутствие нисколько меня не огорчило; но нет – всю эту колбасную начинку нужно было найти; за ними послали слуг с факелами, приказав им обшарить леса и горы.
Разумеется, все стадо поместили в доме. Господи, никогда я ничего подобного не видал! Никогда я ничего подобного не слыхал! Никогда я ничего подобного не нюхал! Словно взбесился газовый счетчик.
Глава XXI
Наконец я добрался до постели! Я чувствовал себя несказанно утомленным; как приятно, как сладостно было вытянуться, расправить затекшие мышцы! Но этим все и ограничилось, – о том, чтоб уснуть, не могло быть и речи. Аристократки визжали и хрюкали во всех коридорах и залах, как сборище чертей, и мешали мне спать. Когда я не сплю, я, естественно, размышляю; и размышлял я главным образом о странном заблуждении Сэнди. Она, конечно, была вполне здорова; однако вела она себя, с моей точки зрения, как сумасшедшая. Вот оно, могущество воспитания, внушения, обучения! Человека можно заставить поверить во все что угодно. Я ставил себя на место Сэнди и убеждался, что она вовсе не сумасшедшая. Стань Сэнди на мое место, и она без труда поняла бы, как легко показаться сумасшедшим в глазах человека, которого учили и воспитывали иначе. Если бы я сказал Сэнди, что я видел повозку, которая без всякого колдовства неслась со скоростью пятьдесят миль в час, что я видел человека, который, не будучи чародеем, садился в корзинку и летел за облака, что я без помощи волшебства разговаривал с человеком, который находился от меня на расстоянии многих сотен миль, – она сразу пришла бы к непоколебимому убеждению, что я сумасшедший. Все вокруг нее верили в колдовство, никто в существовании колдовства не сомневался; жители королевства Артура так же не сомневались в возможности превратить замок в хлев, а его обитателей в свиней, как жители Коннектикута не сомневаются в возможности говорить по телефону, – и в обоих случаях сомнение было бы неопровержимым доказательством сумасшествия. Да, я вынужден был признать, что Сэнди здорова. А чтобы и Сэнди меня считала здоровым, я должен держать свои сведения о действующих без помощи чар паровозах, воздушных шарах и телефонах про себя. Я, например, верил, что земля не плоская, что стоит она не на столбах и что над ней нет балдахина, защищающего ее от вод, которыми заполнено все пространство над небом. Но так как во всем королевстве я был единственным человеком, придерживающимся таких нечестивых и преступных взглядов, я понимал, что мне следует о них помалкивать, если я не желаю, чтобы на меня показывали пальцами, как на помешанного.
Утром Сэнди собрала свиней в столовой и угостила их завтраком, причем сама им прислуживала с тем глубоким почтением, которое уроженцы ее острова, древние и современные, всегда питают к людям знатного происхождения независимо от их умственных и нравственных качеств. Меня тоже усадили бы вместе со свиньями, если бы мое происхождение соответствовало тому высокому положению, которое я занимал; но, как человек безродный, я вынужден был есть отдельно от них и, по правде сказать, не жаловался. Мы с Сэнди завтракали за особым столом. Хозяев не было дома. Я сказал:
– Большая тут семья, Сэнди, или маленькая? И где она?
– Семья?
– Да.
– Какая семья, мой добрейший лорд?
– Которая здесь живет, твоя семья.
– Должна признаться, я вас не понимаю. У меня нет никакой семьи.
– Никакой семьи? А разве это не твой дом, Сэнди?
– Как он может быть моим? У меня нет никакого дома.
– Так чей же это дом?
– Я охотно ответила бы вам, если бы знала.
– Как, ты не знаешь хозяев этого дома? Кто же нас пригласил сюда?
– Никто нас не приглашал. Мы сами пришли, вот и все.
– Послушай, девушка, ведь это же верх наглости. Мы нахально влезли в чужой дом, набили его доверху единственной аристократией, которая хоть что-нибудь стоит, а потом оказалось, что мы даже не знаем имени хозяина. Как ты осмелилась совершить такое из ряда вон выходящее самоуправство? Я был убежден, что это твой дом. Что скажет хозяин?
– Что скажет хозяин? А что он может сказать? Он нас поблагодарит.
– Поблагодарит? За что?
На лице у Сэнди было полнейшее недоумение.
– Ваши странные речи смущают меня. Неужели вы думаете, что хозяину этого дома еще когда-нибудь выпадет честь принимать у себя столь важных гостей, как те, которые благодаря нам удостоили его своим посещением?
– Нет, пожалуй, такая честь ему никогда уже больше не выпадет. Я даже готов биться об заклад, что подобным посещением он удостоен впервые.
– Так пусть он будет нам благодарен, пусть проявит свою благодарность речами и должным смирением. Если он поступит иначе, он просто пес, потомок и предок псов.
Однако я чувствовал себя неловко и опасался попасть в еще более неловкое положение. Пожалуй, всего благоразумнее забрать наших свиней и убраться. И я сказал:
– Мы зря тратим время, Сэнди. Пора собрать наших аристократок и двинуться в путь.
– Куда, благородный сэр и Хозяин?
– Как куда? Надо отвезти их домой.
– Вы только послушайте, что он говорит! Да они родились в разных концах земли! Каждая из них должна быть доставлена в ее собственный дом; но неужели вы думаете, что мы в состоянии совершить все эти путешествия за короткую жизнь, которой положил такой близкий предел тот, кто создал жизнь и смерть, сотворив Адама, согрешившего по наущению своей подруги, введенной в соблазн величайшим врагом человека, змеиным князем Сатаной, от века влекомым к этому злому делу непреодолимою злобой и завистью, свившими гнездо в его сердце из-за несбывшихся честолюбивых притязаний, которые исказили и загрязнили облик этого духа, некогда столь чистого и столь непорочного, что и ему было позволено витать вместе с лучезарными сонмами своих собратий в славе тех самых небес, где витают только достойные и…
– Черт побери!
– Милорд!
– Ты же знаешь, что у нас нет времени на такие длинные рассуждения. Мы успели бы всех развезти по домам за то время, которое ты тратишь, доказывая, что мы их развезти не успеем. Нужно не болтать, а дело делать. Попридержи свой язык, останови мельницу, сейчас на болтовню у нас времени нет. Поменьше слов, побольше дела. Кто развезет этих аристократок по домам?
– Их друзья. Они приедут за ними со всех концов земли.
Весть эта была нежданна, как гром среди ясного дня; весть эта была сладостна, как сладостна для узника весть о помиловании. Сэнди, конечно, останется здесь, чтобы сдать с рук на руки своих принцесс.
– Так вот что, Сэнди. Порученное нам дело мы успешно довели до благополучного конца, и я должен ехать к королю с докладом; и если когда-нибудь еще…
– Я готова, я поеду с вами.
Помилование было отменено.
– Как? Ты поедешь со мной? Зачем?
– Неужели я способна изменить своему рыцарю? Такая измена обесчестила бы меня. Я не могу расстаться с вами до тех пор, пока в рыцарском поединке на поле брани вас не одолеет какой-нибудь другой рыцарь и не отобьет меня по праву. Но я была бы достойна осуждений, если бы допустила хоть в мыслях, что это может случиться.
«Я избран ею на долгий срок, – подумал я и вздохнул. – Ну что ж, постараюсь извлечь из этого хоть какую-нибудь пользу». И я сказал:
– Хорошо, в таком случае едем сейчас же.
Она рыдала, прощаясь со своей свининой; а я сдал аристократок на руки слугам. Я попросил их взять тряпки и вытереть полы в тех помещениях, где жили и прогуливались эти знатные дамы, но слуги решили, что вытирать полы нe стоит, так как это было бы нарушением обычаев и вызвало бы много толков. Нарушение обычаев – значит, кончено: эта нация способна на любое преступление, кроме такого. Слуги заявили, что они поступят по обычаю, существующему с незапамятных времен и освященному давностью: они посыплют полы всех комнат и зал свежим тростником, скрыв под ним следы пребывания аристократических гостей. Получалось нечто вроде сатиры на природу; метод был научный, геологический – увековечение истории семьи путем напластования; впоследствии археолог, раскапывая эти пласты, будет иметь возможность определить по остаткам каждого периода, как изменялось питание семьи в течение сотен лет.
Как только мы двинулись в путь, мы наткнулись на шествие паломников. Нам было с ними не по дороге, но мы присоединились к ним, так как во мне с каждым часом крепло убеждение, что если я хочу управлять этой страной мудро, я должен хорошенько изучить ее, и не с чужих слов, а путем внимательного личного наблюдения.
Это сборище паломников очень напоминало то, которое описал Чосер;[45] здесь были все профессии и все одеяния тогдашней Англии. Здесь были молодые мужчины и старые, молодые женщины и старые, люди веселые и люди печальные. Они ехали верхом на мулах и на лошадях, но ни единого дамского седла я не заметил – оно появилось в Англии лишь девятьсот лет спустя.
Это была добродушная, дружелюбная, общительная толпа; набожная, счастливая, веселая, склонная к бессознательной грубости и невинным непристойностям. Рассказы, которые эти люди считали веселыми, без конца переходили из уст в уста и смущали слушателей не больше, чем такие же рассказы смущали лучшее английское общество двенадцать столетий спустя. Они выкидывали веселые штуки, достойные английского остроумия первой четверти девятнадцатого века, вызывая всеобщий восторг; порой чье-нибудь крылатое словцо облетало из конца в конец все шествие, и путь его можно было проследить по взрывам хохота, раздававшимся то там то сям, а также по стыдливому румянцу, вспыхивавшему на мордах мулов.
Сэнди было известно, куда направляются паломники, и она сразу сообщила об этом мне. Она сказала:
– Они идут в Долину Святости получить благословение отшельников, испить чудотворной воды и очиститься от грехов.
– Где находится этот водный курорт?
– В двух днях пути отсюда, у пределов страны, которая зовется королевством У-Черта-На-Рогах.
– Расскажи мне об этом курорте. Он, наверное, очень знаменит?
– О, еще бы! Знаменитее всех! В старые времена там поселились настоятель и кучка монахов. Говорят, святее их не было никого на свете, они изучали священное писание и ни с кем не разговаривали, даже друг с другом, и ели только траву, и спали на жесткой земле, и много молились, и никогда не умывались, и не меняли одежды до тех пор, пока она сама от ветхости не сваливалась с их плеч. Слава об их святом подвижничестве распространилась по всему свету, и стали к ним ходить богатые и бедные, и все чтили их.
– Продолжай.
– Одна беда – у них не было воды. И настоятель стал молить бога даровать им воду, и бог, по молитве его, совершил чудо, и из земли хлынул поток чистой воды. Но тут слабых духом монахов стал искушать дьявол, и они пристали к своему настоятелю, прося и умоляя его построить купальню; настоятель под конец устал с ними спорить, сказал: «Пусть будет по-вашему», – и исполнил их просьбу. Сейчас вы узнаете, что значит нарушить чистоту, угодную господу, и погнаться за чистотой, угодной свету. Монахи вошли в купальню и вышли оттуда чистыми и белыми, как снег, но, увы, в то же мгновение господь явил знамение свое и покарал их! Оскорбленные воды господнего источника перестали бить из земли. Источник иссяк.
– Это еще милостиво, Сэнди, если вспомнить, как относятся в здешней стране к такому преступлению.
– Возможно, но ведь они согрешили впервые; до этого греха они вели безупречную жизнь, жили, как ангелы. Молитвы, плач, истязания плоти – ничто не могло заставить источник бить снова. Даже крестные ходы, даже курение ладана, даже свечи перед образом святой девы – ничего не помогало, и вся страна дивилась божьей каре.
– Как странно, что даже в этой отрасли промышленности бывают финансовые кризисы, во время которых цена акций падает до нуля и все останавливается. Продолжай, Сэнди.
– Миновал один год и один день; и настоятель, смирившись, разрушил купальню. И сразу же гнев господень утих, и воды снова обильно хлынули из земли и текут по сей день.
– Значит, с тех пор никто уже ни разу в них не мылся?
– Тот, кто попробовал бы в них вымыться, был бы немедленно растерзан.
– И обитель с тех пор процветает?
– С того самого дня. Слава о чуде разнеслась повсюду, из края в край. Монахи стали стекаться туда со всех концов земли; они шли стаями, как рыбы; и монастырь строил здание за зданием, рос и ширился, пока не принял всех пришедших в свои объятия. Приходили и монахини; они основали отдельную обитель на другом краю долины, они строили здание за зданием, и, наконец, вырос обширный женский монастырь. Монахи и монахини жили дружно; объединив свои труды, они совместно воздвигли превосходный приют для подкинутых младенцев как раз на полпути между двумя монастырями.
– Ты хотела рассказать об отшельниках, Сэнди.
– Отшельники стекались туда со всех краев земли. Отшельник процветает там, где бывает много паломников. В Долине Святости отшельники самые различные. Если кому-нибудь нужен отшельник совсем небывалый, какие встречаются только в далеких странах, пусть он пошарит в ямах, пещерах и болотах Долины Святости – там он найдет то, что ему надо.
Я поехал рядом с круглолицым веселым толстяком, надеясь разговориться с ним и узнать от него какие-нибудь подробности. Но едва я с ним познакомился, как он, к моему ужасу, принялся весьма неумело, но с необыкновенным оживлением рассказывать мне тот самый старый анекдот, который мне рассказал сэр Дайнадэн в день, когда сэр Саграмор поссорился со мной и вызвал меня на поединок. Я извинился и отъехал назад, в самый хвост шествия. Мне было грустно, мне хотелось уйти из этой жизни, полной тревог, из этой юдоли слез, положить конец этому беспокойному краткому существованию, омраченному тучами и бурями, утомительной борьбой и постоянными поражениями; и все же я страшился смерти – при мысли о том, как длинна вечность и сколько уже ушло в нее людей, знавших этот анекдот.
Вскоре после полудня мы нагнали другое шествие паломников; но там ни среди старых, ни среди молодых не слышно было ни шуток, ни смеха, не видно было ни забавных выходок, ни веселых дурачеств. А между тем там были и старые, и молодые: седые старики и старухи, здоровые мужчины и женщины средних лет, молодожены, мальчики и девочки и три грудных младенца. Даже дети не улыбались; все эти люди – а их было около пятидесяти – шли, понурив головы, и на лицах их лежала печать безнадежности – след долгих, тяжких испытаний и давнего знакомства с отчаянием. Это были рабы. Их руки и ноги были прикованы цепями к кожаным поясам; кроме того, все, за исключением детей, были еще скованы общей цепью, которая шла от ошейника к ошейнику, вынуждая несчастных идти вереницей на расстоянии шести футов один от другого. Они шли пешком и прошли триста миль за восемнадцать дней, питаясь скверно и скудно. По ночам они спали, не снимая цепей, сбившись в кучу, как свиньи. Их жалкие лохмотья нельзя было даже назвать одеждой. Кожа на их лодыжках была содрана кандалами, и в воспаленных ранах копошились черви. Босые ноги были изодраны в кровь, все до единого они хромали. В начале пути этих несчастных была целая сотня, но половину из них уже распродали по дороге. Работорговец, гнавший их, ехал сбоку верхом, держа в руке плеть с коротенькой ручкой и длинным тяжелым ремнем, конец которого был разделен на множество узловатых ремешков. Этой плетью он хлестал по плечам, заставляя выпрямляться тех, кто шатался от усталости и боли. Он не разговаривал – плеть выражала его волю сильнее слов. Ни один из этих несчастных не поднял даже глаз, когда мы поравнялись с ними; казалось, они даже не заметили нашего присутствия. Они шли молча, но всякий раз, когда сорок три человека одновременно поднимали ноги, цепь, тянувшаяся из одного конца вереницы в другой, мрачно и страшно звенела. Облако пыли висело над ними.
Пыль лежала толстым слоем на всех лицах. Такой слой пыли мы видим иногда на мебели в нежилых домах и пальцем пишем по нему свои праздные мысли.
Я вспомнил об этом, заметив на пыльных лицах молодых матерей, младенцы которых были близки к смерти и свободе, письмена, начертанные их сердцами, – такие заметные письмена, такие разборчивые! – следы слез. Одна из этих молодых матерей была сама совсем еще девочка, и у меня заныло сердце, когда и на ее лице я прочел эти письмена, ибо ее слезы были слезы ребенка, который не должен знать никаких забот, который должен наслаждаться утром жизни; и, конечно…
Она споткнулась, измученная усталостью, и на нее сразу же обрушилась плеть, сорвав лоскут кожи с ее обнаженного плеча. Я содрогнулся так, словно ударили не ее, а меня. Торговец остановил всех рабов и соскочил с лошади. Он шумел и ругался, крича, что эта негодная девчонка измучила его своей ленью, и так как сегодня последний день она находится под его опекой, он хочет свести с ней счеты. Она упала на колени, протянула к нему руки и, рыдая, в страхе умоляла его, но он не обратил на это внимания. Он вырвал у нее из рук ребенка и приказал рабам-мужчинам, ближайшим соседям по цепи, повалить ее на землю, обнажить и держать, а сам стал над нею и исполосовал ей плетью всю спину; женщина жалобно плакала и билась. Один из мужчин, державших ее, отвернул лицо, и за это проявление жалости был обруган и избит.
Паломники стояли, смотрели и обсуждали со знанием дела, хорошо ли торговец владеет плетью. Всю жизнь видя вокруг себя рабство, они так очерствели, что не были способны взглянуть на это истязание с какой-нибудь иной точки зрения. Вот до какого омертвления лучших человеческих чувств доводит рабство, ибо паломники были люди добросердечные и ни за что не позволили бы этому человеку так обращаться с лошадью.
Мне хотелось остановить истязание и освободить рабов, но делать этого не следовало. Не следовало слишком часто вмешиваться в чужие дела, чтобы не прослыть человеком, нарушающим законы и попирающим права граждан. Я дал себе слово, что, если буду жив и если не потеряю власть, я казню рабство. Я буду палачом рабства, но надо стремиться к тому, чтобы стать его палачом волею народа.
Возле дороги стояла кузница; землевладелец, уже купивший эту молодую женщину в нескольких милях отсюда, поджидал здесь колонну рабов, чтобы снять с нее кандалы. Ее расковали; покупатель поссорился с продавцом из-за того, кто должен заплатить кузнецу. Едва с женщины сняли кандалы, она, рыдая, кинулась в объятия того раба, который отвернулся, когда ее били. Он прижал ее к своей груди, осушил ее заплаканное лицо и лицо младенца поцелуями и оросил своими слезами. Я начал догадываться. Я стал расспрашивать. Да, я не ошибся: это муж и жена. Их разъединили силой; женщину повели прочь, и она рвалась, билась и кричала как помешанная, до тех пор, пока поворот дороги не скрыл ее из виду, но и потом еще долго до нас издалека доносились ее рыдания. А как держал себя муж и отец, который никогда больше не увидит своей жены и своего ребенка? У меня не хватило сил смотреть на него, и я отвернулся, но я знал, что зрелище это никогда не изгладится из моей памяти; оно и сейчас стоит у меня перед глазами, и всякий раз, когда я вспоминаю его, сердце мое надрывается.
Мы провели ночь в деревенской гостинице; на следующее утро, выйдя на крыльцо, я в сиянии зари увидел скачущего всадника и узнал в нем одного из своих рыцарей – сэра Озану ле Кёр-Арди. Он был специалистом по мужской галантерее, в частности занимался распространением цилиндров. Он весь был закован в сталь, и доспехи у него были по тем временам превосходные, и только на голове вместо шлема он носил лоснящийся цилиндр – забавнейшее сочетание на свете. Мой тайный замысел был именно таков: ослабить рыцарство, сделав его смешным и нелепым. На седле сэра Озаны висели кожаные шляпные коробки, и каждый раз, побеждая какого-нибудь странствующего рыцаря, он приказывал ему поступить ко мне на службу и напяливал ему на голову цилиндр. Я оделся и побежал навстречу сэру Озане, чтобы приветствовать его и узнать у него новости.
– Как торговля? – спросил я.
– Осталось только четыре коробки, а, когда я выезжал из Камелота, их у меня было шестнадцать.
– Вы совершали славные подвиги, сэр Озана. Где вы сейчас странствовали?
– Я только что из Долины Святости, сэр.
– Я сам еду туда. Ну, как монахи? Есть там что-нибудь новенькое?
– Ох, и не спрашивайте!.. Эй, мальчишка, прими коня, накорми его хорошенько, если тебе дорога твоя башка; веди его в конюшню и делай, что тебе велено… Сэр, я привез печальные вести… А, здесь паломники! Слушайте меня, добрые люди! Вести мои повергнут вас в печаль, ибо вы не найдете того, что ищете, и поиски ваши будут тщетны, – пусть я умру, если лгу. Случилось то, чего не случалось уже двести лет; но несчастье, двести лет назад волею всевышнего справедливо постигшее святую долину, было вызвано явными и всем понятными причинами, а теперь…
– Чудодейственный источник иссяк! – вырвался крик из двадцати глоток разом.
– Вы сами сказали, добрые люди, то, что я собирался вам сказать.
– Кто-нибудь опять выкупался?
– Некоторые так и думают, но большинство этому не верит. Полагают, что совершен какой-нибудь иной грех, но какой – никто не ведает.
– А как монахи переносят это бедствие?
– Словами не передашь. Источник сух вот уже девять дней. Они молятся, они причитают, надев рубища и посыпав пеплом главы, они устраивают крестные ходы, не отдыхая ни днем, ни ночью; монахи, монахини и подкидыши уже так устали, что лишились голосов и, не имея возможности молиться вслух, развешивают молитвы, начертанные на пергаменте. Наконец, они послали за вами, сэр Хозяин, чтобы испытать вашу магию и ваше колдовство, а на случай, если вы не согласитесь прибыть, отправили посла за Мерлином, и Мерлин прибыл туда уже три дня назад и заявил, что он вернет воду, даже если для этого придется перевернуть всю землю и повергнуть все царства земные; и он усердно колдует и сзывает себе на помощь все силы ада, однако до сих пор влаги не появилось даже столько, сколько появляется на медном зеркале, если подышать на него, а между тем не счесть бочек пота, которые проливает он от зари до зари, усердствуя в своих трудах; и если вы…
Нам подали завтрак. После завтрака я показал сэру Озане слова, которые написал внутри его цилиндра: «Химический департамент, лабораторный отдел, секция Рххр. Вышлите два самых крупных, два № 3 и шесть № 4 вместе со всеми необходимыми деталями, а также двух моих опытных помощников».
И сказал:
– Теперь, отважный рыцарь, скачите во весь дух в Камелот, покажите эту надпись Кларенсу и скажите ему, чтобы он как можно скорее прислал все, о чем здесь написано, в Долину Святости.
– Будет исполнено, сэр Хозяин, – сказал он и умчался.
Глава XXII
Паломники были люди. Если бы они не были людьми, они поступили бы иначе. Они совершили долгий трудный путь, и теперь, когда путь этот был уже почти окончен и они вдруг узнали, что главное, ради чего они ехали, перестало существовать, они поступили не так, как на их месте поступили бы лошади, или кошки, или черви, – те, вероятно, повернули бы назад и занялись бы чем-нибудь более выгодным, – нет, прежде они жаждали увидеть чудотворный источник, а теперь они в сорок раз сильнее жаждали увидеть то место, где этот источник когда-то был. Поведение людей необъяснимо.
Мы двигались быстро. Часа за два до захода солнца мы уже стояли на высоких холмах, окружающих Долину Святости, и видели все ее достопримечательности. Я говорю о самых главных – о трех огромных зданиях. Здания эти, стоявшие одиноко, казались в этой беспредельной пустыне хрупкими, как игрушки. Такое зрелище всегда печально – тишина и неподвижность напоминают нам о смерти. Хотя тишину нарушал звук, доносимый издалека порывами ветра, но от этого звука становилось еще печальнее: то был отдаленный похоронный звон, такой слабый, что мы не могли понять, слышим ли мы его на самом деле или он нам только чудится.
Еще засветло мы добрались до мужского монастыря, мужчин приютили в нем, а женщин отправили дальше, в женский монастырь. Колокола были теперь совсем близко, и их торжественное гудение врывалось в уши как весть о Страшном суде. Отчаяние владело сердцами иноков и было ясно написано на их изнуренных лицах. Они шныряли вокруг нас, то появляясь, то исчезая, в черных рясах, в мягких туфлях, с восковыми лицами, бесшумные и причудливые, как образы страшного сна.
Старый настоятель встретил меня с трогательною радостью. Слезы брызнули у него из глаз, но он сдержал себя. Он сказал:
– Не медли, сын мой, приступай к своему спасительному труду. Если нам в самый короткий срок не удастся вернуть воду, мы погибли и все созданное благородными трудами за двести лет будет разрушено. Только смотри, чары твои должны быть святыми чарами, ибо церковь не потерпит дьявольских чар, даже если эти чары пойдут ей на пользу.
– К моим чарам, отец, дьявол не имеет никакого отношения. Ни к каким дьявольским чарам я прибегать не стану, я буду пользоваться только теми веществами, которые созданы божьей рукой. Но уверены ли вы, что Мерлин поступает столь же благочестиво?
– Да, мой сын, он обещал мне не прибегать к помощи нечистой силы и подтвердил свое обещание клятвою.
– Ну что ж, тогда пусть он и продолжает работать.
– Но, надеюсь, ты не будешь сидеть сложа руки, ты поможешь ему?
– Не годится смешивать столь различные методы, отец, и, кроме того, это было бы нарушением профессиональной этики. Два человека, занимающиеся одним ремеслом, не должны подставлять ножку друг другу. Дела хватит на каждого, а кто из нас лучше, выяснится когда-нибудь само собой. Вы подрядили Мерлина; ни один другой чародей не станет вмешиваться в его работу, пока он сам от нее не откажется.
– Но я прогоню его. Дело великой важности, и я имею законное право прогнать его. А если даже и не имею такого права, так кто осмелится предписывать законы церкви? Церковь сама предписывает законы всему: все, что нужно для церкви, должно быть исполнено, а если кто-нибудь этим обижен, пусть обижается. Я прогоню его, приступай к работе немедленно.
– Нет, так нельзя, отец. Разумеется, ты прав: тот, кто всех сильнее, может делать что хочет, и никто не посмеет ему перечить, но мы, несчастные чародеи, находимся в особом положении. Мерлин – отличный чародей на малые дела и пользуется недурной репутацией в провинции. Он старается, он делает все, что в его силах, и было бы неприлично отнимать у него работу, пока он сам от нее не откажется.
Лицо настоятеля просияло.
– Ну, этого добиться нетрудно. Мы найдем способ заставить его отказаться.
– Нет, нет, отец, это не пройдет. Если вы отстраните его насильно, он заколдует источник, и вам не удастся расколдовать его, пока я не проникну в тайну его чар. А это может занять целый месяц. У меня у самого есть такое небольшое колдовство, которое я называю телефон, и Мерлину пришлось бы потратить по крайней мере сто лет, чтобы проникнуть в его тайну. Да, он может задержать меня на целый месяц. Неужели вы согласны рисковать целым месяцем в такую засуху?
– Целый месяц! При одной мысли об этом я весь дрожу. Пусть будет по-твоему, сын мой. Но в сердце моем тяжелое разочарование. Оставь меня наедине с моей мукой, терзающей меня вот уже девять долгих дней, во время которых я не знал, что такое покой, ибо даже тогда, когда мое простертое тело как будто наслаждалось покоем, его не было в глубине моей души.
Конечно, Мерлин поступил бы благоразумнее, если бы пренебрег приличиями и бросил это дело, так как ему все равно никогда не удалось бы пустить воду, ибо он был подлинный чародей своего времени, а это означает, что все крупные чудеса, которые его прославили, он всегда ухитрялся творить в такие мгновения, когда его никто не видел. Не мог он пустить воду при всей этой толпе. Глазеющая толпа в те времена так же мешала творить чудеса чародею, как в мое время мешает она творить чудеса спириту: всегда в ней найдется скептик, который включит свет в самую критическую минуту и все испортит. Но я вовсе не хотел, чтобы Мерлин уступил дело мне, прежде чем я сам буду в состоянии за него взяться; я же не мог за него взяться до тех пор, пока не привезут из Камелота нужные мне вещи, а это займет два-три дня.
Мое присутствие вернуло монахам надежду и так их ободрило, что вечером они как следует поужинали – впервые за девять дней. Когда желудки их наполнились, они воспрянули духом, а когда вкруговую пошла чаша с медом, они и совсем развеселились. Подвыпившие святые отцы не хотели расходиться, и мы просидели за столом всю ночь. Было очень весело. Рассказывали добрые старые истории сомнительного свойства, от которых у иноков слезы текли по щекам, рты широко раскрывались, зияя, и сотрясались круглые животы; пели сомнительные песни, ревели их хором так громко, что заглушали звон колоколов.
В конце концов я и сам решился кое-что рассказать и успех имел огромный. Не сразу, конечно, так как до жителей тех островов смешное никогда не доходит сразу, но, когда я в пятый раз повторил свой рассказ, стена дала трещину; когда я повторил его в восьмой раз – начала осыпаться; после двенадцатого повторения – раскололась на куски; после пятнадцатого – рассыпалась в пыль, и я, взяв швабру, вымел ее. Я говорю, разумеется, в переносном смысле. Эти островитяне вначале тугие плательщики и очень скупо оплачивают ваши труды, но под конец они платят столь щедро, что по сравнению с их платой всякая другая покажется нищей и скупой.
На другой день, чуть свет, я был у источника. Я уже застал там Мерлина, который колдовал с усердием бобра, но не добился даже сырости. Настроение у него было весьма скверное, и всякий раз, когда я намекал ему, что, пожалуй, для человека неопытного подряд, который он взял, слишком тяжел, он давал волю своему языку и начинал выражаться, как епископ, – как французский епископ эпохи Регентства.[46]
Дело обстояло приблизительно так, как я и ожидал. «Источник» оказался самым обыкновенным колодцем, вырытым самым обыкновенным способом и облицованным самым обыкновенным камнем. Никакого чуда в нем не было. Даже во лжи, прославившей его, не было никакого чуда; я и сам мог бы без всякого труда изобрести такую ложь. Колодец находился в темном помещении, в самой середине часовни, построенной на нетесаного камня; стены этой каморки были увешаны благочестивыми картинами, перед которыми и рекламы страховых обществ могли бы гордиться совершенством, – картинами, изображавшими чудесные исцеления, совершенные водами источника, когда никто этого не видел. Никто, кроме ангелов; ангелы всегда вылезают на палубу, когда совершается чудо, – вероятно, для того, чтобы попасть на картину. А они любят это не меньше, чем пожарные; можете проверить по картинам старых мастеров.
Часовню, в которой находился колодец, тускло освещали лампады. Когда была вода, монахи ее доставали с помощью ворота и ведра на цепи и переливали в желоба, по которым она стекала в каменные резервуары, помещавшиеся снаружи; и в часовню, где находился колодец, никто не имел права входить, кроме монахов. Однако я вошел в нее – с любезного разрешения моего собрата по ремеслу и подчиненного. Сам он туда не входил. В работе он прибегал только к заклинаниям; к разуму он не прибегал никогда. Если бы он вошел в эту комнату и, вместо того чтобы напрягать свои поврежденные мозги, оглядел ее собственными глазами, он нашел бы способ исправить колодец естественными средствами, а потом мог бы выдать это за чудо, как обычно делается, но нет, он был старый дурень, он был из тех колдунов, которые сами верят в свое колдовство, а колдун, одержимый таким суеверием, никогда не добьется успеха.
Я подозревал, что колодец дал течь, что несколько камней возле дна обрушилось и образовалось отверстие, через которое уходит вода. Я измерил цепь: длина ее равнялась девяноста восьми футам. Затем я вызвал двух монахов, запер дверь на замок, взял свечу и заставил их спустить меня в колодец на ведре. Когда цепь размотали до конца, я при свете свечи убедился в правильности своих предположений: значительная часть стены вывалилась, образовав большую трещину.
Я почти жалел, что мои догадки подтверждались, так как имел в виду кое-что другое, более выгодное для чуда. Мне вспомнилось, что в Америке много веков спустя, когда нефтяной фонтан переставал бить, его снова вызывали к жизни, взрывая землю динамитом. Если бы оказалось, что колодец просто высох без видимых причин, я мог бы благородно удивить всех, заставив какого-нибудь не особенно ценного человека бросить в него динамитную бомбу. У меня была даже мысль использовать для этого Мерлина. Однако теперь я убедился, что бомбу бросать не придется. Обстоятельства не всегда складываются так, как мы хотим. Деловой человек не должен поддаваться разочарованию, он должен сообразить, как бы ему получить свое. Так я и поступил. Я сказал себе, что торопиться мне некуда, что я могу и подождать: дойдет черед и до бомбы. В свое время и дошел.
Когда меня подняли, я прогнал монахов и опустил в колодец рыболовную лесу; глубина колодца оказалась равной ста пятидесяти футам, а вода держалась в нем сейчас на уровне сорока одного фута. Я позвал монаха и спросил:
– Какова глубина колодца?
– Не знаю, сэр, мне никто об этом не говорил.
– На каком уровне обычно стояла в нем вода?
– В течение всех этих двухсот лет вода стояла в нем недалеко от края; так говорит предание, унаследованное нами от наших предшественников.
Слова этого монаха были подтверждены свидетельством, более заслуживающим доверия; только двадцать или тридцать футов цепи носили следы употребления, а вся остальная цепь была заржавлена и, видимо, никогда не опускалась в колодец. Каким образом в прошлый раз вода сначала исчезла, а потом появилась вновь? Несомненно, какой-то практичный человек спустился в колодец и заделал течь, а потом пришел к настоятелю и заявил, что, если разрушат купальню, вода вернется. А теперь снова образовалась течь, и эти простаки молились бы, и устраивали бы крестные ходы, и звонили бы в колокола, пока сами не высохли бы и ветер не развеял бы их на все четыре стороны, – и никому из них не пришло бы в голову спустить в колодец рыболовную лесу или самому спуститься туда и исследовать, в чем, собственно, дело. Преодолеть укоренившиеся навыки мышления труднее всего на свете. Они передаются от поколения к поколению, как черты лица; и если у человека той эпохи появилась какая-нибудь мысль, которой не было у его предков, начинали подозревать, что он незаконнорожденный. Я сказал монаху:
– Трудное чудо – вернуть воду в сухой колодец, но мы попробуем его сотворить, если моего брата Мерлина постигнет неудача. Брат Мерлин очень способный чародей, но его специальность – салонные фокусы, и здесь он может не добиться успеха; да, по всей вероятности, успеха он не добьется. Но в этом нет ничего постыдного, ибо человек, способный творить такие чудеса, может открыть отель.
– Отель? Я как будто не слыхал…
– Об отелях? Это то, что вы зовете постоялым двором. Человек, который может сотворить такое чудо, управится и с постоялым двором; это чудо мне по силам, я его сотворю, но не скрою от вас, что, для того чтобы сотворить это чудо, мне придется напрячь все свои чародейские способности до крайней степени.
– Уж кому-кому, а нашей монастырской братии это известно, ибо предание гласит, что в тот раз восстановление источника оказалось настолько трудным, что потребовало целый год. Как бы то ни было, мы будем молиться богу, чтобы он ниспослал вам успех.
С деловой точки зрения удачная это была мысль – распространить слух, будто сотворить такое чудо очень трудно. Иногда самые незначительные вещи приобретают огромное значение благодаря рекламе. Этот монах был потрясен трудностью того, что мне предстояло совершить; он потрясет этим других. Через два дня сострадание ко мне станет всеобщим.
В полдень, возвращаясь домой, я встретил Сэнди. Она только что была у отшельников. Я сказал:
– Я хочу сам их осмотреть. Сегодня среда. У них бывают утренние спектакли?
– Извините, сэр, о чем вы говорите?
– Утренние спектакли. У них открыто днем?
– У кого?
– У отшельников, конечно.
– Открыто?
– Ну да, открыто? Что же тут непонятного? Или они закрывают в полдень?
– Закрывают?
– Закрывают. Ну да, закрывают. Что тут непонятного? Никогда не видал я такой тупицы: что ни скажи, ничего не понимает. Спрашиваю тебя самыми простыми словами: когда они закрывают лавочку? Когда они кончают игру? Когда они гасят свет?
– Закрывают лавочку, кончают…
– Ну, все равно, хватит! Ты мне надоела. Ты не понимаешь самых простых вещей.
– Я была бы рада вам угодить, сэр, и я скорблю и горюю оттого, что мне не удается угодить вам, но я всего только простая дева, и меня ничему не учили, не окрестили меня с колыбели в глубоких водах познания, окропивших того, кто приобщился к самому благородному из таинств, того, на кого с благоговением взирают очи смиренных смертных, сознающих, что их невежество – лишь прообраз иных несовершенств, скорбя о которых люди облачаются во власяницу и посыпают пеплом горестей свои головы; и когда в мрак, окутывающий разум такого невежды, проникают такие золотые слова, исполненные высокой тайны, как, например: закрыть лавочку, кончать игру, гасить свет, только милосердие божье спасает невежду от того, чтобы не лопнуть от зависти к тому, чей разум способен вместить, а язык способен произнести столь величавые, благозвучные и чудесные речения, и путаница, возникающая в смиренном уме невежды, и неумение постигнуть божественное значение этих чудес проистекают не из тщеславия – они искренни и правдивы, и вы должны понять, что они – самая сущность благоговейного преклонения, никогда не проходящего и вполне вам известного, если вы изучили склад души моей и моего разума и поняли, что я не не хочу, а не могу, а раз не могу, то ничего не могу поделать, если бы и хотела, и не в нашей власти превратить хочу в могу; и потому я прошу вас, мой добрый господин и драгоценный лорд, быть снисходительным к моей вине и простить мне ее по доброте вашей и по вашему милосердию.
Я не в состоянии был понять все, что она говорила, но общий смысл я уловил и почувствовал себя пристыженным. Неблагородно было обрушивать технические выражения девятнадцатого века на невежественную дочь шестого и потом бранить ее за то, что она не понимает; она изо всех сил старалась понять смысл моих речей, и не ее вина, если это ей не удалось; и я извинился. Мы вместе пошли по извилистым тропкам к норам, в которых жили отшельники, мирно беседуя между собой и чувствуя, что стали еще большими друзьями, чем были прежде.
Во мне постепенно возникало таинственное и полное трепета уважение к этой девушке; всякий раз, когда она пускала в ход свой поезд и он мчался через беспредельные материки, волоча за собой одну из ее фраз, мне казалось, что я стою перед страшным ликом самой праматери германских языков. Порой, когда она принималась изливать на меня такую фразу, я, полный невольного благоговения, снимал шлем и стоял с непокрытой головой; и если бы слова ее были водой, я, несомненно, утонул бы. Она поступала совершенно как немцы: когда ей хотелось что-нибудь сказать, все равно что – ответить ли на вопрос, произнести ли проповедь, изложить ли энциклопедию или историю войн, – она непременно должна была всадить все целиком в одну-единственную фразу или умереть. Так поступает и всякий немецкий писатель; если уж он нырнет во фразу, так вы не увидите его до тех пор, пока он не вынырнет на другой стороне своего Атлантического океана с глаголом во рту.
До самого вечера мы таскались от отшельника к отшельнику. Это был в высшей степени странный зверинец. Казалось, отшельники соперничали друг с другом главным образом в том, кто превзойдет остальных нечистоплотностью и разведет вокруг себя больше насекомых. Все их повадки свидетельствовали о необычайном самодовольстве. Один анахорет, например, гордился тем, что лежит голый в грязи и разрешает насекомым кусать себя; другой тем, что стоит весь день у скалы, на виду у восхищенных паломников, и молится; третий тем, что, раздевшись догола, ползает на четвереньках; четвертый тем, что много лет подряд таскает на себе восемьдесят фунтов железа; пятый тем, что никогда не ложится спать, как все люди, а спит стоя, среди терновника, и храпит, когда паломники собираются вокруг и глазеют на него. Одна женщина, прикрывавшая свою наготу только седыми волосами, стала черной от головы до пят благодаря сорокасемилетнему благочестивому воздержанию от воды. Вокруг каждого из этих странных людей в почтительном изумлении стояли паломники и завидовали благодати, которую те стяжали себе на небесах своими набожными подвигами.
Мало-помалу добрались мы до самого великого из отшельников. Он был необычайно знаменит; слава его гремела по всему христианскому миру; именитые и знатные люди съезжались с отдаленнейших краев земного шара, чтобы поклониться ему. Он выбрал себе место в самой широкой части долины, и все пространство вокруг него всегда было заполнено толпой.
Он стоял на столбе в шестьдесят футов вышиной, с широкой площадкой на верхушке. Он был занят тем, чем занимался каждый день в течение вот уже двадцати лет подряд: то стремительно нагибался к своим ногам, то разгибался. Так он молился. Я подсчитал с часами в руке: за 24 минуты 46 секунд он отбил 1244 поклона. Жаль было, что такая энергия пропадает зря. Движение, которое он совершал, для механики настоящий клад, – все равно как если бы нажимали педаль. Я отметил это в своей записной книжке, предполагая в будущем приспособить к нему систему мягких ремней и заставить его вертеть колесо швейной машины. Впоследствии я осуществил этот план, и отшельник превосходно работал целых пять лет; за этот срок он сшил восемнадцать тысяч рубах из домотканого холста – по десяти штук в день. Я заставлял его работать и по воскресеньям; в воскресенье он отбивал не меньше поклонов, чем в будни, и было бессмысленно расходовать столько энергии вхолостую. Эти рубашки обходились мне даром, если не считать ничтожных затрат на материал; материал оплачивал я сам, так как было бы несправедливо возложить этот расход на отшельника; наши рубашки продавались паломникам по полтора доллара за штуку, а на полтора доллара в королевстве Артура можно было купить пятьдесят коров или чистокровного коня. Рубашки эти считались лучшим предохранительным средством от всякого греха, и мои рыцари так усердно рекламировали их с помощью красок и трафарета, что скоро во всей Англии не осталось ни одной скалы, ни одного камня, ни одной стены, где не было бы надписи, видной за милю:
ПОКУПАЙТЕ РУБАШКИ ТОЛЬКО СВ. СТОЛПНИКА
Их носит вся знать.
Патент заявлен.
Это предприятие принесло столько денег, что я не знал, куда их девать. Когда оно разрослось, мы стали изготовлять рубашки для королей, изящные сорочки для герцогинь и прочих знатных дам – с оборочками на носовой части, со сборками на корме, с вышивкой у спасательных кругов, с подбором по левому борту. Да, прелестные вещицы.
Но как раз в это время я стал замечать, что мой двигатель приобрел обыкновение стоять на одной ноге, – с другой, очевидно, случилось что-то неладное; я сократил производство и вышел из дела, которое купил сэр Борс де Ганис в компании со своими друзьями; а через год и совсем пришлось закрыть это предприятие, так как святой подвижник удалился на покой. Он заслужил его. Могу утверждать это с полной ответственностью.
Но когда я его увидел впервые, он вел себя так, что описать его поведение здесь невозможно. Если угодно, прочтите о нем в Житии святых.[47]
Глава XXIII
В субботу, около полудня, я отправился к колодцу – посмотреть, что там делается. Мерлин все еще жег благовонные курения, размахивал руками и усердно бормотал какую-то чушь, но, видимо, уже пал духом, так как, разумеется, ему не удалось добиться ни капли влаги. Наконец я сказал:
– Ну, как дела, компаньон?
– Взирай, я сейчас обращусь к помощи могущественнейших чар, ведомых только мудрейшим знатокам тайных наук Востока; если и эти чары не помогут, значит, ничто уже не в силах помочь. Храни молчание, пока я не кончу.
Он напустил столько дыму, что все потемнело вокруг, и отшельники испытали немало неприятностей, так как ветер дул в их сторону и дым, густой, волнистый, полез прямо к ним в норы. Он говорил так много, что из его речей можно было бы составить целые тома, он извивался всем телом и яростно рассекал воздух руками. Через двадцать минут он упал на землю, задыхаясь и изнемогая. Тут явились и настоятель, и сотни монахов с монахинями, и паломники, и бесчисленные подкидыши, привлеченные чудодейственным дымом и чрезвычайно взволнованные. Настоятель озабоченно спросил, удалось ли чего-нибудь добиться. Мерлин сказал:
– Если бы сил смертного могло хватить на то, чтобы развеять чары, сковывающие эти воды, источник был бы уже расколдован. Однако он не расколдован; следовательно, произошло то, чего я больше всего опасался: моя неудача доказывает, что источник околдован могущественнейшим духом, хорошо известным магам Востока, имя которого так страшно, что всякий, кто произнесет его, умрет. Нет и не будет такого смертного, который способен проникнуть в тайну этих чар, а не проникнув в их тайну, разрушить их невозможно. Воды никогда уже больше здесь не потекут, добрейший отец мой. Я сделал все, что может сделать человек. Позволь мне удалиться.
Конечно, настоятель пришел в отчаяние. Расстроенный, он сказал мне:
– Ты слышал его? Правду он говорит?
– Отчасти правду.
– Значит, правду, но не совсем! Что же в его словах правда?
– Правда то, что этот колодец действительно околдован духом с восточным именем.
– Господи помилуй! Мы погибли!
– Быть может.
– Но не наверняка? Ты хочешь сказать, что не наверняка?
– Да, не наверняка.
– Следовательно, ты хочешь сказать, что он, утверждая, будто никто не в силах развеять эти чары…
– Говорит то, что может оказаться и неправдой. Существуют условия, при которых попытка развеять эти чары имеет некоторые, очень ничтожные, шансы на успех.
– Условия…
– О, в этих условиях нет ничего трудного. Вот в чем они заключаются: колодец и пространство на полмили кругом нужно передать в полную мою власть с сегодняшнего заката до тех пор, пока я не сниму заклятия, и никто не должен заходить сюда без моего разрешения.
– Это все?
– Да.
– И ты не боишься попробовать?
– О, ничуть! Разумеется, меня может постичь неудача. Ну а вдруг я добьюсь успеха? Отчего не сделать попытку? Я готов попытаться. Согласны на мои условия?
– Мы согласны на любые условия. Я сейчас прикажу выполнять все твои требования.
– Подождите, – сказал Мерлин и злобно ухмыльнулся: – Известно ли вам, что тот, кто хочет развеять эти чары, должен знать имя того духа?
– Да, я знаю его имя.
– Но известно ли вам также, что мало знать это имя, надо еще уметь произнести его? Ха-ха! Знаете ли вы об этом?
– Да, знаю!
– Знаете? Но разве вы безумец? Разве вы согласны произнести его имя и умереть?
– Назвать его имя? Конечно, согласен. Я произнесу его имя, даже если оно валлийское.[48]
– В таком случае, вы уже покойник; так я и сообщу Артуру.
– Отлично. Берите свое барахло и убирайтесь. Ступайте домой, Джон У. Мерлин, и принимайтесь за предсказания погоды. Здесь вам больше делать нечего.
Я попал не в бровь, а в глаз и заставил его поморщиться, ибо он был самый скверный предсказатель погоды во всем королевстве. Когда он отдавал приказ вывесить на побережье штормовые сигналы, начинался мертвый штиль, который длился целую неделю, а когда он предсказывал хорошую погоду, дождь лил ручьями. Тем не менее я оставил его в бюро предсказаний погоды – я хотел подорвать его репутацию. Мой намек разозлил его, и он, вместо того чтобы отправиться домой и доложить о моей смерти, заявил, что собирается остаться здесь и насладиться зрелищем моей гибели.
Мои специалисты прибыли вечером, страшно измученные, так как в пути они почти не отдыхали. С ними были вьючные мулы, на которых они привезли все, что мне могло пригодиться: инструменты, насос, свинцовую трубу, бенгальский огонь, связки больших ракет, римские свечи, электрическую батарею – все необходимое для самого пышного чуда. Они поужинали, немного поспали, и около полуночи мы втроем отправились к колодцу, вокруг которого была такая мертвая тишина, такая пустота, какой я даже не требовал.
Мы завладели колодцем и его окрестностями. Мои ребята умели делать все – от облицовки стен камнем до сооружения точных приборов. За час до восхода солнца течь была заделана и уровень воды начал подниматься. Тогда мы сложили весь наш фейерверк в часовне, заперли ее на замок и отправились спать.
Еще обедня не кончилась, а мы уже снова были у колодца, ибо работы предстояло еще много, а я хотел сотворить свое чудо непременно до полуночи, исходя из следующего делового соображения: чудо, сотворенное на пользу церкви в воскресенье, ценится в шесть раз дороже такого же чуда, сотворенного в будни. За девять часов вода поднялась до своего обычного уровня; иными словами, она стояла в двадцати трех футах от края колодца. Мы погрузили в воду маленький железный насос – один из первых, изготовленных на моей фабрике возле столицы; мы пробуравили каменный резервуар, стоявший возле наружной стены часовни, в которой помещался колодец, и вставили в отверстие обрезок свинцовой трубы – как раз такой длины, что конец его достигал дверей часовни и мог выбросить за порог струю воды, хорошо видную всей той толпе, которая должна была, по моим расчетам, заполнить не меньше двухсот пятидесяти акров вокруг часовни.
Мы вышибли дно у пустой бочки, отнесли ее на плоскую крышу часовни, прибили к крыше, потом насыпали в бочку ровный слой пороха в дюйм толщиной и понатыкали в порох ракет всех сортов, какие у нас только были, – а было их у нас немало. Мы воткнули в порох провод, соединенный с карманной электрической батареей, затем сложили весь наш запас бенгальского огня на четырех углах крыши – в одном углу синий, в другом зеленый, в третьем красный, в четвертом фиолетовый – и тоже соединили каждый угол с батареей.
В двухстах ярдах от часовни мы из брусьев и досок построили платформу. Мы убрали эту платформу взятыми напрокат яркими коврами и водрузили на ее верхушку трон самого настоятеля. Когда чудо предназначается для народа невежественного, следует особое внимание обращать на мелочи; каждая мелочь должна поражать публику; не меньшее внимание следует уделить тому, чтобы вашим почтеннейшим посетителям были предоставлены все удобства; если эти условия соблюдены, вы можете смело приступать к делу. Я знаю цену мелочам и удобствам, ибо я знаю природу человека. Пышностью чуда не испортишь. Пышность требует много хлопот, много труда, порой много денег, но в конце концов она всегда окупится. Итак, мы протянули провода под землей от часовни до платформы, а под платформой спрятали батарею. Вокруг платформы мы отгородили веревкой пространство площадью в сто квадратных футов, чтобы держать толпу подальше, и на этом кончили работу. Мой план был таков: впуск публики с 10.30; представление – ровно в 11.25. Я не прочь был бы брать плату за вход, но, разумеется, это было неудобно. Я приказал моим ребятам явиться в часовню не позже десяти, когда еще никого не будет, чтобы вовремя пустить в дело насос. И мы отправились ужинать.
Весть о несчастье с источником к этому времени распространилась далеко, и за последние три дня народ валом валил в долину. Вся нижняя часть долины была занята огромным лагерем. Сбор у нас будет великолепный, об этом беспокоиться нечего. Едва начало смеркаться, глашатаи обошли всю долину, оповещая всех о предстоящей попытке вернуть воду, и ожидание стало еще лихорадочнее. Глашатаи объявили, что ровно в 10.30 настоятель со своими приближенными совершит торжественный выход из монастыря и займет свое место на платформе и что до тех пор никто не смеет переступить черту, объявленную мною под запретом; когда настоятель усядется, колокола перестанут звонить – и это будет знак, что все желающие могут подойти.
Я уже стоял на платформе, готовый к приему гостей. И вот наконец показалась торжественная процессия, во главе которой шел настоятель. Я увидел их только тогда, когда они подошли к веревке, так как ночь была черная, беззвездная, а зажечь факелы я не позволил. Вместе с настоятелем явился Мерлин и уселся на платформе в первом ряду; как видите, он на этот раз сдержал свое слово. Я не мог разглядеть толп, стоявших за веревкой, но я знал, что они уже там. Едва смолкли колокола, эти толпы ворвались огромной черной волной и разлились по всему свободному пространству; они продолжали прибывать еще в течение получаса; потом застыли, замерли; можно было пройти несколько миль по мостовой из человеческих голов.
Я заставил подождать минут двадцать – для того чтобы усилить эффект; всегда полезно немного помучить публику ожиданием. Наконец среди всеобщего безмолвия хор мужских голосов запел прекрасный латинский гимн, сначала тихо, потом все громче, и торжественная мелодия величаво звучала в ночи. Это был самый удачный из всех изобретенных мною эффектов. Когда гимн смолк, я поднялся на платформе во весь рост, широко распростер руки и, закинув голову, стоял неподвижно минуты две, – этим способом всегда можно достигнуть полнейшей тишины. Затем медленно произнес страшное слово,[49] при звуке которого все содрогнулись, а многие женщины попадали в обморок:
– Константинополитанишердудельзакспфайфенмахерсгезелльшаффт!
Когда из моих уст со стоном вырвался последний слог этого слова, я коснулся одного из моих электрических проводов, и потонувшие во мраке толпы озарил мертвенно-синий свет. Как это было эффектно! Многие закричали, женщины кинулись в разные стороны, подкидыши падали в обморок целыми взводами. Настоятель и монахи торопливо крестились и, потрясенные, бормотали молитвы. Мерлин держал себя в руках, но изумление пробрало его до самых мозолей, он никогда еще ничего похожего не видывал. Пора было приниматься за новые эффекты. Я поднял руки и, словно в предсмертных муках, простонал:
– Нигилистендинамиттеатеркестхенсшпренгунгсаттентэтсферзухунген!
И включил красный свет. Вы бы послушали, как застонал и завыл этот людской Атлантический океан, когда алое адское пламя присоединилось к голубому! Через шестьдесят секунд я крикнул:
– Трансваальтруппентропентранспорттранпельтиртрайбертрауунгстрэнентрагеди!
И зажег зеленый свет. Прождав на этот раз всего сорок секунд, я широко распростер руки и громовым голосом выкрикнул все разрушительные слоги вот этого слова слов:
– Меккамузельманенмассенменшенмердерморенмуттермармормонументенмахер!
И вспыхнуло лиловое сияние. Все четыре огня горели разом – красный, синий, зеленый, лиловый! – четыре неистовых вулкана струили вверх широкие клубы ослепительного дыма, озаряя радужным светом, ярким, как свет полудня, всю долину до самых отдаленных ее концов. Вдали, на фоне неба, виден был столпник, застывший на своем столбе, – впервые за двадцать лет он перестал кланяться как болванчик. Я знал, что ребята мои уже возле насоса и ждут только знака. И я сказал настоятелю:
– Час настал, отец. Сейчас я назову страшное имя и прикажу чарам рассеяться. Будьте готовы. Ухватитесь за что-нибудь руками.
Затем я крикнул народу:
– Слушайте! Через минуту чары будут рассеяны – или никогда ни один смертный не рассеет их. Если paссеять чары мне удастся, вы сразу об этом узнаете, ибо святая вода хлынет из дверей часовни.
Я подождал несколько мгновений, чтобы дать возможность слышавшим пересказать мои слова тем, кто, стоя в задних рядах, не мог расслышать их, и затем, приосанясь, нелепо размахивая руками, воскликнул:
– Повелеваю падшему духу, поселившемуся в священном источнике, извергнуть в небеса все адские огни, которые еще таятся в нем, рассеять свои чары, умчаться отсюда в преисподнюю и лежать там связанным тысячу лет. Его собственным грозным именем заклинаю:
Бдвджджилигкк.
Я включил провод, ведущий к бочке с ракетами, и целый фонтан ослепительных огненных стрел с пронзительным свистом взлетел к зениту, рассыпаясь в небе ливнем алмазов! Вопль ужаса пронесся над толпой, но сразу же его заглушили неистовые крики радости – ибо из дверей часовни, у всех на виду, в сиянии таинственных огней, хлынула освобожденная вода! Старый настоятель не мог произнести ни слова, слезы душили его. Он молча обнял меня и чуть не задушил в объятиях. Его объятия были красноречивее всяких слов. И гораздо опаснее вдобавок, ибо в этой стране не было ни одного доктора, который стоил бы хоть ломаный грош.
Посмотрели бы вы, как толпы людей кидались к воде и целовали ее; целовали ее и ласкали, словно живую, и называли ее нежными прозвищами, как друга, который долго пропадал без вести, считался погибшим и вдруг вернулся домой. Да, на это было приятно смотреть; я стал лучшего мнения об этих людях, чем был прежде.
Мерлина я отправил домой на носилках. Когда я произнес страшное имя духа, Мерлин лишился чувств и с тех пор так и не мог окончательно прийти в себя. Никогда прежде не слышал он этого имени, – как и я, – но сразу узнал, что оно настоящее; какое бы дурацкое имя я ни придумал, он признал бы его настоящим. Впоследствии он говорил, что даже родная мать этого духа не могла бы произнести его имя лучше, чем я. Он никак не мог понять, каким образом я остался жив, а я не открывал ему этой тайны. Такие тайны разбалтывают только молодые чародеи. Мерлин потратил три месяца, стараясь с помощью колдовства разгадать трюк, дающий возможность произнести это имя и остаться в живых. Но ничего у него не вышло.
Когда я направился в часовню, толпа почтительно снимала шапки и широко расступалась передо мной, словно я был каким-то высшим существом, – впрочем, я действительно был существом высшим и сам сознавал это. Я отобрал несколько монахов, посвятил их в тайну насоса и велел им качать воду, так как множество людей, несомненно, захочет провести возле воды всю ночь и нужно, чтобы ее хватило на всех. Монахам и самый насос показался чудом; они не смогли надивиться на него и восхищались тем, как он превосходно работает.
То была великая ночь, необычайная ночь. Эта ночь принесла мне славу. Переполненный гордостью, я долго не мог заснуть.
Глава XXIV
Мое влияние в Долине Святости было теперь безгранично. И мне хотелось использовать его для какого-нибудь полезного дела. Эта мысль пришла мне в голову на следующее утро, когда к монастырю подъехал один из моих рыцарей, распространявших мыло. История утверждает, что двести лет назад здешние монахи были настолько доступны мирским соблазнам, что пожелали вымыться. Быть может, в них и доныне сохранилось немного этого нечестия. Я спросил одного из братьев:
– Не хочется ли вам выкупаться?
Он содрогнулся при мысли о том, какая опасность грозит источнику, но ответил взволнованно:
– Зачем вопрошать об этом бедное тело, с детских лет не знавшее благодатного освежения? Боже, как я хочу выкупаться! Но это невозможно, благородный сэр, не искушай меня: это запрещено.
И он вздохнул так скорбно, что я твердо решил дать ему возможность смыть хоть верхний слой своего земельного надела, даже если после этого влияние мое рухнет, а монастырь обанкротится. Я пошел к настоятелю и попросил его разрешить этому брату выкупаться. Настоятель при этих словах побледнел – я не хочу сказать, будто я видел, как он побледнел, ибо для того чтобы увидеть, мне пришлось бы снять с его лица слой грязи толщиною в книжный переплет, а я вовсе не собирался этим заниматься, – но я знаю, что он побледнел и задрожал. И проговорил:
– Ах, сын мой, я все отдам тебе с благодарностью, требуй чего хочешь, но только не этого. Неужели ты хочешь, чтобы священный источник снова иссяк?
– Нет, отец, я не дам ему иссякнуть. Я имел тайное откровение и теперь знаю, что в тот раз источник иссяк вовсе не потому, что монахи построили купальню. – Старик с любопытством насторожился. – Господь открыл мне, что купальня была неповинна в этом несчастье, ниспосланном совсем за другой грех!
– Речи твои дерзки… но… но, если они правдивы, мне отрадно слышать их.
– Они правдивы, не сомневайтесь. Позвольте мне заново построить купальню, отец. Позвольте мне восстановить ее, и воды источника будут течь вечно.
– Ты обещаешь это? Ты обещаешь? Только скажи, обещаешь ли ты это?
– Да, я обещаю.
– Тогда я первый войду в купальню и искупаюсь в ней. Ступай принимайся за дело. Не медли, не медли, ступай.
Я со своими ребятами сразу же приступил к работе. Развалины купальни и поныне стояли на прежнем месте, ниже монастыря, ни один ее камень не пропал. В течение всех этих лет никто не осмеливался даже приблизиться к ней; ее избегали с набожным страхом, словно над ней тяготело проклятие. За два дня мы все починили и даже воду в нее провели, – получился обширный пруд с чистой, прозрачной водой, в котором можно было плавать. Вода была проточная. Она втекала и вытекала по древним трубам. Старый настоятель сдержал свое слово и первый влез в воду. Он влез в воду черный, дрожащий, и вся его черная братия в тревоге и страхе смотрела на него, а вылез он белый, радостный. Еще одна победа, еще один триумф.
Вся наша работа в Долине Святости прошла успешно, и я был вполне удовлетворен ею. Я уже собирался уезжать, но тут меня постигла неудача. Я сильно простудился, и у меня разыгрался мой застарелый ревматизм. Как всегда бывает, ревматизм нашел во мне самое слабое место и поразил именно его. Это было то место, которое пострадало от объятий настоятеля, когда он выражал мне свою благодарность.
Я поднялся наконец с постели, но от меня осталась одна тень. Однако все были так добры и внимательны ко мне, так старались меня развеселить, что я стал быстро поправляться.
Сэнди очень утомилась, ухаживая за мною, и я решил отправиться в путь один, оставив ее отдыхать в женском монастыре. Мне пришло в голову переодеться свободным поселянином и побродить пешком по стране недельку-другую. Это дало бы мне возможность есть и спать вместе с низшим и беднейшим классом свободного населения страны. У меня не было иного способа познакомиться с его повседневной жизнью и с тем, как влияют на нее законы. Если бы я бродил между простолюдинами в дворянской одежде, они стали бы стесняться, чуждаться меня, скрывать от меня свои подлинные радости и горести, и все наблюдения мои оказались бы внешними и поверхностными.
Однажды утром я, чтобы размять ноги и подготовить себя к предстоящему путешествию, отправился на долгую прогулку, забрался на горный кряж, окаймлявший долину с севера, и подошел к искусственной пещере, которую мне давно показывали снизу; то была пещера одного отшельника, прославившегося суровостью и нечистоплотностью. Я знал, что отшельнику этому недавно предложили видный пост в Сахаре, где благодаря львам и комарам жизнь отшельников особенно трудна и заманчива, и что он уехал в Африку, а потому я решил войти и убедиться лично, действительно ли в этой берлоге так воняет, как мне рассказывали.
Каково же было мое удивление, когда оказалось, что пещера вычищена и подметена. Меня ждал здесь и другой сюрприз: во тьме пещеры зазвенел звонок, и я услышал голос:
– Алло, центральная! Это Камелот? Радуйся! Как не веровать в чудеса, как не веровать в то, что они окружают нас со всех сторон и проявляют себя там, где мы их не ожидаем, когда вот тут, рядом со мною, стоит во плоти его могущество Хозяин, и ты сейчас собственными ушами услышишь его голос!
Какой решительный переворот! Что за нагромождение чудовищных несообразностей! Что за фантастическое сочетание непримиримых противоречий: в обиталище лжечудотворца поселилось подлинное чудо, берлога средневекового отшельника превратилась в телефонную станцию!
Телефонист вышел на свет, и я узнал в нем одного из своих юных помощников. Я спросил:
– Когда здесь устроили телефонную станцию, Ульфиус?
– Вчера в полночь, благородный сэр Хозяин. Мы заметили в долине множество огней и решили устроить здесь телефонную станцию, ибо столько огней бывает лишь в очень больших городах.
– Вы поступили правильно. Хотя здесь и нет большого города, тем не менее это вполне подходящее место для телефонной станции. Вам известно, где вы находитесь?
– Я еще не успел навести справки, ибо, когда товарищи мои ушли на работу, оставив меня здесь дежурить, я прилег отдохнуть, решив сначала выспаться, а уж потом навести справки и доложить в Камелот название этой местности.
– Знай же, что это Долина Святости.
Не клюнуло! Я думал, он так и подпрыгнет при этом названии, а он и бровью не повел. Только сказал:
– Я так и доложу.
– Позволь, да ведь вся округа гремит славой чудес, сотворенных здесь за последние дни! Неужели ты не слыхал о них?
– Ведь мы передвигаемся по ночам и не вступаем в разговоры с посторонними. Мы знаем только то, что нам сообщают по телефону из Камелота.
– Но ведь в Камелоте все известно. Разве тебе не рассказывали о великом чуде восстановления святого источника?
– Конечно, рассказывали. Но ведь та долина совсем иначе называется, чем эта. Большее несходство трудно себе даже…
– Как же тебе назвали ту долину?
– Долиной Гадости.
– Теперь все понятно. Да будь он проклят, этот телефон. Он вечно путает похожие по звуку слова, совершенно искажая смысл. Ну, да все равно, теперь тебе известно название долины. Вызови Камелот.
Он вызвал Камелот, и Кларенс подошел к телефону. Как приятно было слышать голос моего мальчика! Словно я вернулся домой. Обменявшись с ним ласковыми приветствиями и рассказав ему о своей недавней болезни, я спросил:
– Что нового?
– Король и королева в сопровождении многих придворных сейчас отправляются в вашу долину благочестиво поклониться восстановленному вами источнику, очиститься от греха и посмотреть то место, откуда адский дух извергал в облака настоящее адское пламя. Если вы хорошенько вслушаетесь, вы услышите, как я, поддакивая, хихикаю про себя, ибо я сам выбирал это пламя на нашем складе и сам посылал его к вам по вашему приказу.
– Разве король знает дорогу сюда?
– Король? Нет, не знает. И никто не знает. Но наши ребята, помогавшие вам творить чудо, поедут с ними как проводники и будут указывать места привалов и ночлегов.
– Когда же они будут здесь?
– Послезавтра, во время вечерни.
– А еще какие новости?
– Король начал создавать постоянную армию, как вы ему советовали. Один полк уже совсем готов, и все офицеры назначены.
– Какая досада! Я хотел сам назначить офицеров. Во всем королевстве есть только одна группа людей, которые годятся в офицеры для регулярной армии.
– Да. Но должен вас удивить: ни один человек из нашей Военной академии не попал в полк.
– Что ты говоришь? Ты не шутишь?
– Я говорю правду.
– Ты встревожил меня. Кто же назначен? И как выясняли пригодность или непригодность того или иного кандидата? Устроили, вероятно, конкурсный экзамен?
– Об этом я ничего не знаю. Я знаю только, что все офицеры знатного происхождения и – как это вы называете – бараньи головы.
– Тут что-нибудь не так, Кларенс.
– Успокойтесь: два кандидата в лейтенанты сопровождают короля, оба молодые аристократы, – и, если вы дождетесь их, они сами вам ответят на все вопросы.
– Это важная новость. Во всяком случае, хоть одного из своих курсантов я непременно включу в офицерский состав. Пошли тотчас же в академию конного гонца с моим приказом: пусть загонит, если надо, хоть десяток лошадей, он должен быть там сегодня же до заката солнца и…
– В этом нет надобности. Я установил с академией телефонную связь. Позвольте мне соединить вас.
Как приятно было это слышать. В атмосфере телефонов, в атмосфере постоянной связи с отдаленнейшими районами мне дышалось легко и свободно. Только теперь я понял, каким ползучим, унылым, бездушным ужасом была для меня эта страна в течение всех этих лет, как задыхался я в ней, пока мало-помалу не привык к духоте.
Я отдал приказ начальнику академии лично. Я заодно попросил его прислать мне немного бумаги, самопишущее перо и несколько коробков безопасных спичек. Мне надоело обходиться без этих скромных удобств. Теперь мне удастся ими пользоваться, так как я не собираюсь больше надевать лат и у меня снова будут карманы.
Вернувшись в монастырь, я застал там занятное зрелище. Настоятель и монахи, собравшись в большом зале, с ребяческим любопытством и младенческой доверчивостью следили за фокусами нового чародея, только что прибывшего. Одежда на нем была фантастическая, такая же нелепая и пестрая, как одежда индейских знахарей. Он вертелся, бормотал, размахивал руками, чертил таинственные знаки по воздуху и по полу – словом, вел себя как все фокусники. Он был очень знаменит во всей Азии – так он сам утверждал, и этого было вполне достаточно. Такие утверждения стоят золота, их всюду принимают за чистую монету, и они всюду находят сбыт.
Как легко и дешево досталась этому человеку слава великого чародея! Его специальностью было рассказывать, что в данную минуту делает любой обитатель земного шара, а также что он делал в прошлом и что он станет делать в будущем. Он спросил, не желает ли кто-нибудь узнать, что сейчас делает император Востока? Блеск глаз, восхищенные потирания рук были красноречивее любого ответа. Еще бы! Разумеется, вся эта благочестивая толпа мечтала узнать, что делает этот монарх. Обманщик забормотал и затем торжественно возвестил:
– Высочайший и могущественнейший император Востока сейчас кладет деньги на ладонь святого нищенствующего монаха – одну монету, две, три монеты, и все серебряные.
Толпа восторженно загудела:
– Изумительно! Удивительно! Сколько пришлось учиться, сколько пришлось работать, чтобы приобрести столь необычайную силу.
Не желают ли они узнать, что сейчас делает повелитель Индии? Да, желают. Он сказал им, что делает повелитель Индии. Затем он сообщил им, чем занят султан Египта и что собирается предпринять король Дальних Морей. И так далее, и так далее… И с каждым новым чудом изумление перед точностью его знаний все возрастало. Порой его пытались сбить трудным вопросом, – но нет, сбить его было невозможно, на каждый вопрос он отвечал без колебания и промедления, с полной уверенностью. Я видел, что, если так будет продолжаться, я потеряю свое превосходство, – этому детине достанется все, а я останусь за флагом. Я должен сунуть палку ему в колесо, и притом как можно скорее. И я сказал:
– Мне очень хотелось бы узнать, что сейчас делает один человек.
– Спрашивайте, не бойтесь. Я дам вам ответ.
– Это, пожалуй, будет трудно… Быть может, даже невозможно.
– Для моего искусства нет ничего невозможного. Чем труднее вопрос, тем охотнее я на него отвечу.
Как видите, я старался привлечь любопытство. И мне это удалось. Кругом насторожились, вытянули шеи, затаили дыхание. Любопытство привлечено, теперь нужно его разжечь.
– Если вы не ошибетесь, если вы ответите правильно, я дам вам двести серебряных пенни.
– Эти деньги уже все равно что мои… Я скажу вам все, что вы желаете узнать.
– В таком случае ответьте мне, что я сейчас делаю правой рукой?
– Ах!
Все были изумлены необычайно. Во всей этой толпе никому не пришел бы в голову простейший трюк – спросить о человеке, который находится не за десять тысяч миль отсюда. Чародей смутился. Очевидно, такого вопроса ему никогда еще никто не задавал. Он не знал, как ему вывернуться. Он был сбит с толку. Он не мог выговорить ни слова.
– Чего ж вы ждете? – сказал я, – Если вы в состоянии сразу, без всякой подготовки, определить, что делает человек на другом конце света, неужели вы не можете ответить, что делает человек, находящийся в трех ярдах от вас? Люди, стоящие позади меня, видят, что я делаю своей правой рукой, и подтвердят, если вы ответите правильно.
Он продолжал молчать.
– Хорошо, я объясню вам, почему вы молчите: потому что вы не знаете. Это вы-то, чародей! Друзья, этот бродяга – просто обманщик и лгун.
Монахи огорчились и перепугались. Они никогда не видели людей, осмеливающихся бранить чародеев, и они опасались за последствия. Наступила мертвая тишина; тяжелые предчувствия зародились в суеверных умах. Чародей тем временем успел овладеть собой и улыбнулся спокойно и небрежно. И все сразу почувствовали облегчение, ибо, раз он улыбается, значит, гибель им не угрожает. Он сказал:
– Речь этого человека так дерзка, что у меня отнялся язык от негодования. Да будет ведомо всем, кому это еще неведомо, что волшебники моего ранга могут иметь дело только с королями, принцами, императорами, только с людьми, родившимися в золоте и пурпуре. Если бы вы меня спросили, что делает великий король Артур, я бы вам ответил, а деяния его подданных для меня безразличны.
– О, значит, я неправильно вас понял. Мне послышалось, будто вы сказали: спрашивайте про любого человека; и я думал, что любой человек и есть любой человек, всякий человек.
– Ну, да… любой человек благородного происхождения, а самое лучшее – королевского происхождения.
– Мне кажется, так оно и есть, – вмешался настоятель, очевидно, полагая, что теперь как раз удобно уладить спор и предупредить беду. – Вряд ли такой удивительный дар мог быть создан для того, чтобы наблюдать за деяниями людей, не родившихся на вершинах величия. Наш король Артур…
– Хотите знать, что он делает? – перебил его чародей.
– О, конечно, пожалуйста, будем очень вам благодарны.
Все опять были полны внимания и любопытства – неисправимые идиоты! Они с глубоким волнением следили за движениями чародея и взглянули на меня с таким видом, словно говорили: «Ну, что ты теперь скажешь?», когда он произнес:
– Король утомился на охоте и вот уже два часа лежит у себя во дворце, погруженный в сон без сновидений.
– Да благословит его господь, – сказал настоятель и перекрестился. – Пусть этот сон укрепит его тело и душу.
– Так бы оно и было, если бы король спал, – сказал я. – Но король не спит, король скачет верхом.
Снова все взволновались: столкнулись два авторитета. Никто не знал, кому из нас верить, ведь я еще не вполне потерял свою славу. Чародей посмотрел на меня с презрением и сказал:
– Я на своем веку повидал немало удивительных ясновидцев, и пророков, и чародеев, но ни один из них не умел проникать в сущность вещей без заклинаний.
– Вы всю жизнь прожили в лесном захолустье и многое прозевали. Вся здешняя добрейшая братия знает, что я и сам иногда прибегаю к заклинаниям, но не ради таких пустяков.
Когда дело доходит до насмешек, со мной справиться нелегко. Чародею пришлось попотеть. Настоятель спросил его, что делают королева и придворные, и получил ответ:
– Все они спят, так как утомились не меньше короля.
– Еще одна ложь! – сказал я. – Одни придворные веселятся, а другие вместе с королевой скачут верхом. А теперь понатужьтесь и ответьте нам, куда направляются король и королева?
– Как я уже сказал, сейчас они спят; но завтра они и вправду будут скакать, ибо собираются съездить на берег моря.
– А где они будут послезавтра во время вечерни?
– Далеко к северу от Камелота, на полпути к морю.
– Еще одна ложь, и огромная – в полтораста миль. Их путешествие придет к концу, и они будут здесь, в этой долине.
Вот это получилось здорово! Настоятель и монахи пришли в восторг, а чародей рухнул. Я добил его, сказав:
– Если король не приедет, я готов прокатиться верхом на шесте; но если он приедет, я прокачу вас.
На другой день я побывал на телефонной станции и установил, что король проехал уже через два города, лежавшие у него на пути. На следующий день я опять разговаривал по телефону и, таким образом, все время был в курсе дела. Но, разумеется, никому об этом не говорил. На третий день из донесений выяснилось, что, если его никто не задержит, он прибудет к четырем часам пополудни. Однако в монастыре, видимо, вовсе не готовились к встрече короля; сказать по правде, я удивился. Этому могло быть только одно объяснение: тот чародей подкапывается под меня. Так оно и оказалось. Я расспросил одного своего приятеля монаха, и тот сказал мне, что действительно чародей опять чего-то наколдовал и установил, что при дворе решено не предпринимать никакой поездки и остаться дома. Посудите сами, многого ли стоит слава в этой стране! На глазах у этих людей я сотворил чудо, превосходящее великолепием все чудеса, известные в истории, и притом единственное чудо, имеющее хоть некоторую подлинную ценность, – а они тем не менее готовы были в любую минуту изменить мне ради проходимца, который не мог предъявить ни одного доказательства своего могущества, кроме собственного непроверенного утверждения.
|
The script ran 0.028 seconds.