Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Загоскин - Юрий Милославский, или Русские в 1612 году [1829]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Действие романа происходит в XVII веке, в годы, которые вошли в историю России как одна из ярких страниц борьбы за ее независимость. Вымышленные происшествия романа «без насилия», по словам А.С.Пушкина, входят «в раму обширнейшую происшествия исторического». Заметное место в романе отведено таким событиям, как организация нижегородского ополчения по главе с Кузьмой Мининым и Д.М.Пожарским, освобождению Москвы от интервентов в 1612 году и другим.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Ты облегчил болезнь моей дочери: чем могу наградить тебя? – Я сгубил моего коня, боярин; а пешком ходить не привык… – Выбирай любого на моей конюшне. Я не спрашиваю тебя, как ты умудрился помочь Анастасье; колдун ли ты, или обманщик – для меня все равно; но кто будет мне порукою, что болезнь ее не возвратится? Ты должен остаться здесь, пока я не уверюсь в совершенном ее выздоровлении. – Нельзя, боярин: я спешу домой. – Вздор! ты останешься. – Нет, Тимофей Федорович, не останусь. Боярин взглянул с удивлением на Киршу. Привыкнув к безусловному повиновению всех его окружающих, он не мог надивиться дерзости простого казака, который, находясь совершенно в его власти, осмеливался ему противоречить. – Посмотрим, – сказал он с презрительною улыбкою, – посмотрим, удастся ли бродяге переупрямить боярина Шалонского! – Власть твоя, Тимофей Федорович! – продолжал спокойно Кирша. – Ты волен насильно меня оставить; но смотри, чтоб после не пенять! Глаза боярина Кручины засверкали, как у тигра. – Молчи, холоп! – заревел он громким голосом. – Ты смеешь грозить мне!.. Знаешь ли ты, бродяга, что я могу всякого колдуна, как бешеную собаку, повесить на первой осине! – А разве от этого тебе будет легче, – отвечал Кирша, устремив смелый взор на боярина, – когда единородная дочь твоя зачахнет и умрет прежде, чем ты назовешь знаменитого пана Гонсевского своим зятем? Боярин побледнел как смерть; он пожирал глазами запорожца. Несколько минут продолжалось глубокое молчание, похожее на ту мертвую тишину, которая предшествует ужасному громовому удару. Наконец, страх потерять единственную дочь, а вместе с ней и все надежды на блестящую будущность победил в нем желание наказать дерзкого незнакомца. «Тот, кто излечил в несколько минут таким чудесным образом дочь его, вероятно, мог столь же легко сделать противное». Эта мысль спасла Киршу. Лицо боярина, обезображенное судорожными движениями гнева, доведенного до высочайшей степени, начало мало-помалу принимать свой обыкновенный мрачный, но спокойный вид. Он бросил грозный взгляд на всех предстоящих, как будто желая напомнить им, что дерзость Кирши не должна служить для них примером; потом, взглянув довольно ласково на запорожца, сказал: – Ну, голубчик, ты не робкого десятка. Добро, добро! если ты не хочешь остаться, так ступай с богом! Я не стану тебя держать. – Так-то лучше, боярин! – сказал Кирша. – Неволею из меня ничего не сделаешь; а за твою ласку я скажу тебе то, чего силою ты век бы из меня не выпытал. Анастасью Тимофеевну испортили в Москве, и если она прежде шести месяцев и шести дней опять туда приедет, то с нею сделается еще хуже, и тогда, прошу не погневаться, никто в целом свете ей не поможет. – Шесть месяцев! – вскричал боярин. – Но в будущем месяце я должен непременно ехать с нею в Москву. – Не езди, Тимофей Федорович! – Не могу: я дал слово пану Гонсевскому. – Возьми его назад. – Нет, я не изменял никогда моему обещанию. – Ну, воля твоя! Было бы сказано, а там делай что хочешь. – Но не знаешь ли ты какого способа?.. – Никакого, боярин. Если ты прежде шести месяцев и шести дней привезешь боярышню в Москву, хоть, например, в понедельник, то на той же неделе в пятницу будешь ее отпевать. – Ты лжешь, бездельник! – А из чего мне лгать, боярин? Гневить тебя прибыли мало; и что мне до этого, поедешь ли ты в Москву, или останешься здесь?.. Я и знать об этом не буду. Боярин призадумался, а Кирша продолжал: – Я кончил свое дело, Тимофей Федорович; теперь позволь мне идти. – Андрюшка! – сказал Кручина одному из слуг. – Отведи его на село к приказчику; скажи, чтоб он угостил его порядком, оставил завтра отобедать, а потом дал бы ему любого коня из моей конюшни и три золотых корабленика. Да крепко-накрепко накажи ему, – прибавил боярин вполголоса, – чтоб он не спускал его со двора и не давал никому, а особливо приезжим, говорить с ним наедине. Этот колдун мне что-то очень подозрителен! Кирша вышел вместе с слугою, и почти в то же время на боярский двор въехали верхами человек пять поляков в богатых одеждах; а за ними столько же польских гусар, вооружение которых, несмотря на свое великолепие, показалось бы в наше время довольно чудным маскарадным нарядом. Все гусары были в латах и шишаках; к латам сзади приделаны были огромные крылья; по обеим сторонам шишака точно такие же, но гораздо менее, а за плечьми вместо плащей развевались леопардовые кожи. Каждый гусар был вооружен палашом и длинным дротиком, украшенным цветным флюгером. – Вот и пан Тишкевич с своими товарищами! – сказал боярин Кручина, взглянув в окно. – Но кто это едет по левую его сторону?.. Мне помнится, этой красной рожи я никогда не видывал! Сказав эти слова, Шалонский отправился навстречу к своим гостям, а Власьевна и сенная девушка вошли опять в комнату к своей боярышне. X Дворецкий и несколько слуг встретили гостей на крыльце; неуклюжий и толстый поляк, который ехал возле пана Тишкевича, не доезжая до крыльца, спрыгнул, или, лучше сказать, свалился с лошади, и успел прежде всех помочь региментарю сойти с коня. Вероятно, каждый из читателей наших знает, хотя по слуху, известного Санхо-Пансу; но если в эту минуту услужливый поляк весьма походил на этого знаменитого конюшего, то пан Тишкевич нимало не напоминал собою Рыцаря Плачевного Образа. Он был среднего роста, плечист и сидел молодцом на коне. Быстрые движения, смелый взгляд, смуглое откровенное лицо – все доказывало, что пан Тишкевич провел большую часть своей жизни в кругу бесстрашных воинов, живал под открытым небом и так же беззаботно ходил на смертную драку, как на шумный и веселый пир своих товарищей. Трое других молодцеватых поляков отличались огромными усами и надменным видом, совершенно противоположным добродушию, которое изображалось на открытом и благородном лице их начальника. Боярин Кручина встретил гостей в столовой комнате. При виде портрета польского короля, с известной надписью, поляки взглянули с гордой улыбкой друг на друга; пан Тишкевич также улыбнулся, но когда взоры его встретились со взорами хозяина, то что-то весьма похожее на презрение изобразилось в глазах его: казалось, он с трудом победил это чувство и не очень торопился пожать протянутую к нему руку боярина Кручины. После первых приветствий Тишкевич представил хозяину сначала своих сослуживцев, а потом толстого поляка, который исправлял при нем с таким усердием должность конюшего. – Этот краснощекий весельчак, – сказал он, – пан Копычинский, который и без меня был бы твоим гостем, потому что отправлен к тебе гонцом из Москвы с известием, что царик[62] убит. – Как! – вскричал Кручина. – Тушинский вор?.. – Да! его убили в Калуге, куда он всякий раз прятался, как медведь в свою берлогу. – Насилу-то калужане за ум взялись! – Не калужане, боярин, – сказал с важным видом Копычинский, – спроси меня, я это дело знаю: его убил перекрещенный татарин Петр Урусов; а калужские граждане, отомщая за него, перерезали всех татар и провозгласили новорожденного его сына, под именем Иоанна Дмитриевича, царем русским. – Безумные! – вскричал боярин. – Да неужели для них честнее служить внуку сандомирского воеводы, чем державному королю польскому?.. Я уверен, что пан Гонсевский без труда усмирит этих крамольников; теперь Сапега и Лисовский не станут им помогать… Но милости просим, дорогие гости! Не угодно ли выпить и закусить чего-нибудь? Боярин ввел своих гостей в другую комнату, в которой большой круглый стол уставлен был блюдами с холодным кушаньем и различными водками. Когда гости закусили, разговор снова возобновился. – Знаешь ли, боярин, – сказал пан Тишкевич, обтирая свои усы, – что сегодня поутру мы охотились в твоих дачах? – Милости просим! – отвечал боярин. – Забавляйтесь, сколько душе вашей угодно. – И чуть-чуть, – продолжал Тишкевич, – не заполевали красного зверя. – Так вам не удалось? – Вот то-то и досадно! а такие зверьки не часто попадаются. – Так что ж, пан? Если хочешь, завтра мы поохотимся вместе, и я ручаюсь тебе… – Не ручайся, боярин: теперь этот зверь далеко. Мы ловили сегодня одного молодца, который пробирается с казною в Нижний Новгород. – В Нижний?.. – вскричал Кручина. – Да, в Нижний, – повторил Тишкевич. – Вот пан Копычинский лучше это расскажет; он совсем было подтенетил его. – Да, – сказал Копычинский, вытянув чарку водки. – Он у меня сквозь пальцев проскользнул. Я застал его с двумя провожатыми на постоялом дворе, верстах в десяти отсюда; с первого взгляда он показался мне подозрительным, вот я и принялся допрашивать его порядком; он забормотал, сбился в речах и занес такую околесную, что я тот же час его и за ворот. Мой парень сначала было расхрабрился, заговорил и то и се, да я не кто другой! прижал его к стене, приставил к роже пистолет, крикнул… трусишка испугался и покаялся мне во всем. – Да как же ты их упустил? – спросил с нетерпением боярин. – А вот как: я велел их запереть в холодную избу, поставил караул, а сам лег соснуть; казаки мои – нет их вшисци дьябли везмо![63] – также вздремнули; так, видно, они вылезли в окно, сели на своих коней, да и до лесу… Что ж ты, боярин, качаешь головой? – продолжал Копычинский, нимало не смущаясь. – Иль не веришь? Далибук[64], так! Спроси хоть, пана региментаря. – На меня не ссылайся, пан, – сказал Тишкевич, – я столько же знаю об этом, как и боярин, так в свидетели не гожусь; а только, мне помнится, ты рассказывал, что запер их не в избу, а в сени. – Ну, да не все ли это равно! – прервал Копычинский. – Дело в том, что они ушли, а откуда: из сеней или из избы, от этого нам не легче. Как ты прибыл с своим региментом, то они не могли быть еще далеко, и не моя вина, если твои молодцы их не изловили. – У одного из них убили коня, – сказал Тишкевич, – но зато и у меня лучший налет в регименте лежит теперь с простреленным плечом. – Вылезли в окно… и с оружием! – прошептал боярин. – А не в примету ли тебе, каковы они собою? – Один из провожатых – малый дородный, плотный… – И также вылез в окно?.. – У страха очи велики, боярин! И в щелку пролезешь, как смерть на носу. Другой похож на казака; а самый-то главный – детина молодой, русоволосый, высокого роста, лицом бел… или, может статься, так мне показалось: он больно струсил и побледнел как смерть, когда я припугнул его пистолетом; одет очень чисто, в малиновом суконном кафтане… – Одним словом, – перервал боярин, – точь-в-точь, как этот молодец, что стоит позади тебя. Копычинский обернулся и, отпрыгнув назад, закричал с ужасом: – Вот он!.. держите! схватите его!.. у него за пазухою пистолет! – Неправда, пан, – сказал с улыбкою Юрий. – Теперь со мною нет пистолета: я чужим добром никого не угощаю. – Что все это значит? – спросил пан Тишкевич. – Растолкуйте мне… – Прежде всего прошу познакомиться, – сказал Кручина. – Это Юрий Дмитрии Милославский; он прислан ко мне из Москвы с тайным поручением от пана Гонсевского. Поляки отвечали довольно вежливо на поклон Милославского; а пан Тишкевич, оборотясь к Копычинскому, спросил сердитым голосом: как он смел сочинить ему такую сказку? Копычинский не отвечал ни слова; устремя свои бездушные глаза на Юрия, он стоял как вкопанный, и только одна лихорадочная дрожь доказывала, что несчастный хвастун не совсем еще претворился в истукана. – Я вижу, от него толку не добьешься, – продолжал Тишкевич. – Потрудись, пан Милославский, рассказать нам, как он допытался от тебя, что ты везешь казну в Нижний Новгород, как запер тебя и служителей твоих в холодную избу и как вы все трое выскочили из окна, в которое, чай, и курица не пролезет? Юрий рассказал им все подробности своей встречи с Копычинским; разумеется, угощение и жареный гусь не были забыты. Пан Тишкевич хохотал от доброго сердца; но другие поляки, казалось, не очень забавлялись рассказом Юрия; особливо один, который, закручивая свои бесконечные усы, поглядывал исподлобья вовсе не ласково на Милославского. – Черт возьми! – вскричал он, наконец. – Я не верю, чтоб какой ни есть поляк допустил над собою так ругаться! – И, пан ротмистр! – сказал Тишкевич. – Не все поляки походят друг на друга. – Если б я был на месте этого мерзавца, – продолжал сердитый ротмистр, бросив презрительный взгляд на Копычинского, который пробирался потихоньку к дверям комнаты, – то клянусь моими усами… – Скорей дал бы себе раздробить череп, – перервал региментарь, – чем съел бы гуся! Я в этом уверен так же, как и в том, что всякий правдивый поляк порадуется, когда удалый москаль проучит хвастунишку и труса, хотя бы он носил кунтуш и назывался поляком. Давай руку, пан Милославский! Будем друзьями! Ты не враг поляков; но если б был и врагом нашим, я сказал бы то же самое. Мы молодцов любим; с ними и драться-то веселее! А ты, храбрый пан Копычинский… Ага, да он уж дал тягу!.. Тем лучше… Надеюсь, боярин, ты не заставишь нас сидеть за одним столом с этим негодяем; он, я думаю, сытехонек, а если на беду опять проголодался, то прикажи его накормить в застольне; да потешь, Тимофей Федорыч, вели его попотчевать жареным гусем!.. Кстати, пан, – прибавил он, обращаясь снова к Юрию, – мы, кажется, поменялись с тобою конями? Только на твоем недалеко уедешь: он и теперь еще лежит в лесу, на большой дороге… Нет, нет, – продолжал он, не давая отвечать Юрию, – дело кончено; я плохой барышник, вот и все тут! Владей на здоровье моим конем. Не ты виноват, что я поверил этому хвастуну Копычинскому, который должен благодарить бога за то, что не висит теперь между небом и землею; а не миновать бы ему этих качелей, если б мои молодцы подстрелили самого тебя, а не твою лошадь. – Позволь спросить, пан региментарь, – сказал Юрий, – что сделалось с одним из моих провожатых, который остался пешим в лесу? – Он, я думаю, и теперь еще разгуливает по лесу. – Так он уцелел?.. Слава богу! – Да, уцелел. Этот мошенник подбил глаз моему слуге, увел моего коня и подстрелил лучшего моего налета; но я не сержусь на него. Если б ему нечем было заменить твоей убитой лошади, то вряд ли бы я теперь с тобою познакомился. Меж тем число гостей значительно умножилось приездом соседей Шалонского; большая часть из них были: поместные дети боярские, человек пять жильцов и только двое родословных дворян: Лесута-Храпунов и Замятня-Опалев. Первый занимал некогда при дворе царя Феодора Иоанновича значительный пост стряпчего с ключом (7). Наружность его не имела ничего замечательного: он был небольшого роста, худощав и, несмотря на осанистую свою бороду и величавую поступь, не походил нимало на важного царедворца; он говорил беспрестанно о покойном царе Феодоре Иоанновиче для того, чтобы повторять как можно чаще, что любимым его стряпчим с ключом был Лесута-Храпунов. Второй, Замятня-Опалев, бывший при сем царе думным дворянином, обещал с первого взгляда гораздо более, чем отставной придворный: он был роста высокого и чрезвычайно дороден; огромная окладистая борода, покрывая дебелую грудь его, опускалась до самого пояса; все движения его были медленны; он говорил протяжно и с расстановкою. Служив при одном из самых набожных царей русских, Замятня-Опалев привык употреблять в разговорах, кстати и некстати, изречения, почерпнутые из церковных книг, буквальное изучение которых было в тогдашнее время признаком отличного воспитания и нередко заменяло ум и даже природные способности, необходимые для государственного человека. Борис Феодорович Годунов, умея ценить людей по их достоинствам, вскоре по восшествии своем на престол уволил их обоих от службы. С тех пор из уклончивых придворных они превратились в величайших, хотя и вовсе не опасных, врагов правительства. Все, что ни делалось при дворе, становилось предметом их всегдашних порицаний; признание Лжедимитрия царем русским, междуцарствие, вторжение врагов в сердце России – одним словом: все бедствия отечества были, по их мнению, следствием оказанной им несправедливости. «Когда б блаженной памяти царь Феодор Иоаннович здравствовал и Лесута-Храпунов был на своем месте, – говаривал отставной стряпчий, – то Гришка Отрепьев не смел бы и подумать назваться Димитрием». «Если б дворянин Опалев заседал по-прежнему в царской думе, – повторял беспрестанно Замятня, – то не поляки бы были в Москве, а русские в Кракове. Но, – прибавлял он, всегда с горькой улыбкою, – блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!» В царствование Лжедимитрия, а потом Шуйского оба заштатные чиновника старались опять попасть ко двору; но попытки их не имели успеха, и они решились пристать к партии боярина Шалонского, который обнадежил Лесуту, что с присоединением России к польской короне число сановников при дворе короля Сигизмунда неминуемо удвоится и он не только займет при оном место, равное прежней его степени, но даже, в награду усердной службы, получит звание одного из дворцовых маршалов его польского величества. А Замятню-Опалева уверил, что он непременно будет заседать в польском сенате, в котором по уничтожении думы учредятся места сенаторов по делам, касающимся до России. Когда хозяин познакомил этих двух отставных сановников с поляками, Замятня после некоторых приветствий, произнесенных со всею важностью будущего сенатора, спросил пана Тишкевича: не из Москвы ли он идет с региментом? – Из Москвы, – отвечал отрывисто поляк, которому надутый вид Опалева с первого взгляда не понравился. – Итак, справедливо, – спросил в свою очередь Лесута-Храпунов, – что в Москве целовали крест не светлейшему королю Сигизмунду, а юному сыну его Владиславу? – Справедливо. – Хороши же там сидят головы! – воскликнул Замятня. – «Горе тебе, граде, в нем же царь твой юн!» – вещает премудрый Соломон; да и чего ждать от бояр, которые заседали в думе при злодее Годунове? – Для чего же ты не едешь сам в Москву? – сказал насмешливо пан Тишкевич. – Ты бы их наставил на путь истинный. – Чтоб я стал якшаться с этими малоумными?.. Сохрани господи!.. Недаром говорит Сирах: «Касаяйся смоле, очернится, а приобщаяйся безумным, точен им будет». – Вот то-то и есть! – подхватил Лесута. – При блаженной памяти царе Феодоре Иоанновиче были головы, а нынче… Да что тут говорить!.. Когда я служил при светлом лице его, в сане стряпчего с ключом, то однажды его царское величество, идя от заутрени, изволил мне сказать… – Ты расскажешь нам это за столом, – перервал хозяин. – Милости просим, дорогие гости! чем бог послал! Все вышли снова в столовую, в которой накрытый цветною скатертью стол уставлен был множеством различных кушаньев. Все блюда, тарелки и чаши были оловянные; но напротив стола в открытом поставце расставлены были весьма красиво: серебряные ковши, кубки, стопы, чары и братины. Против каждых двух приборов стояли также серебряные сосуды: один с солью, другой с перцем, а третий, стеклянный, с уксусом. Лучшим и роскошнейшим блюдом был жареный павлин; им и начался обед; потом стали подавать лапшу с курицею, ленивые щи, разные похлебки, пирог с бараниной, курник, подсыпанный яйцами, сырники и различные жаркие. Множество блюд составляло все великолепие столов тогдашнего времени; впрочем, предки наши были неприхотливы и за столом любили только одно: наедаться досыта и напиваться до упаду. Обед оканчивался обыкновенно закусками, между коими занимали первое место марципаны, цукаты, инбирь в патоке, шептала и леденцы; пряники и коврижки, так же как и ныне, подавались после обеда у одних простолюдинов и бедных дворян. Когда все наелись, началась попойка. Сколько Юрий, сидевший подле пана Тишкевича, ни отказывался, но принужден бы был пить не менее других, если б, к счастию, не мог ссылаться на пример своего соседа, который решительно отказался пить из больших кубков, и хотя хозяин начинал несколько раз хмуриться, но из уважения к региментарю оставил их обоих в покое и выместил свою досаду на других. Один седой жилец не допил своего кубка, – боярин принудил его самого вылить себе остаток меда на голову; боярскому сыну, который отказался выпить кружку наливки, велел насильно влить в рот большой стакан полынной водки и хохотал во все горло, когда несчастный гость, задыхаясь и почти без чувств, повалился на пол. Между тем и пан Тишкевич, несмотря на свою умеренность, стал поговаривать веселее. – Боярин! – сказал он. – Если б супруга твоя здравствовала, то, верно б, не отказалась поднести нам по чарке вина и. допустила бы взглянуть на светлые свои очи; так нельзя ли нам удостоиться присутствия твоей прекрасной дочери? У вас, может быть, не в обычае, чтоб девицы показывались гостям; но ведь ты, боярин, почти наш брат поляк: дозволь полюбоваться невестою пана Гонсевского. – И выпить из башмачка ее, – прибавил усатый ротмистр, – за здравие знаменитого жениха и счастливое окончание веселья. – Она не очень здорова, – отвечал Кручина. – Мы все тебя об этом просим! – закричали поляки. – Быть по-вашему, – сказал хозяин, подозвав к себе одного служителя, который, выслушав приказание своего господина, вышел поспешно вон из комнаты. – А скоро ли, боярин, веселье? – спросил региментарь. – Я хотел было в будущем месяце ехать в Москву… – Не советую: там что-то все не ладится; того и гляди начнется такая попойка, что и у трезвых в голове зашумит. – Как так! – сказал Лесута-Храпунов. – Да разве не вы господа в Москве? – Да, покамест! – отвечал Тишкевич. – Войти-то в нее мы вошли… – «В граде крепкий вниде премудрый, – перервал, заикаясь, Опалев, – и разруши утверждение, на неже надеяшася нечестивии!» – Вот то-то и худо, что не вовсе разрушили, – продолжал Тишкевич. – Ну, да что об этом говорить! Наше дело рубиться, а об остальном знают лучше нас старшие. – И ведомо так, – сказал Лесута. – Когда я был стряпчим с ключом, то однажды блаженной памяти царь Феодор Иоаннович, идя к обедне, изволил сказать мне: «Ты, Лесута, малый добрый, знаешь свою стряпню, а в чужие дела не мешаешься». В другое время, как он изволил отслушать часы и я стал ему докладывать, что любимую его шапку попортила моль… – Не о шапке речь, – перервал хозяин, – изволь допивать свой кубок! Да и ты, любезный сосед, – продолжал он, обращаясь к Замятие, – прошу от других не отставать. Допивай… Вот так! люблю за обычай! Теперь просим покорно вот этого… – Ни, ни, боярин! – отвечал Замятня, с трудом пошевеливая усами, – сказано бо есть: «Не упивайся вином». – Да это не вино, а наливка! – Ой ли? Ну, если так, пожалуй! Наливку пить закон не претит. – Вестимо, нет, – примолвил Лесута. – Покойный государь, Феодор Иоаннович, всегда, отслушав вечерню, изволил выкушивать чарку вишневки, которую однажды поднося ему на золотом подносе, я сказал… – Моя хоть и не на золотом подносе, – перервал хозяин, – а прошу прикушать!.. Ну что, какова? – «Не красна похвала в устах грешника», – глаголет премудрый Сирах, – сказал Замятня, осуша свой кубок, – а нельзя достойно не восхвалить: наливка, ей-же-ей, преизрядная! Когда к концу обеда все гости порядком подгуляли, боярин Кручина велел снова наполнить серебряные стопы и сказал громким голосом: – Кто любит Кручину-Шалонского, тот за мной!.. За здравие победителей Смоленска! – Виват! – закричали поляки. – Да здравствуют все неустрашимые воины! – примолвил Тишкевич, подняв кверху свой кубок. Все гости, кроме Юрия, осушили свои стопы. – Пей, Юрий Дмитрич! – закричал боярин. – Я пью на погибель врагов, а смоляне – русские и братья наши, – отвечал спокойно Юрий. – Твои, а не мои, – возразил Кручина, бросив презрительный взгляд на Юрия. – Бунтовщики и крамольники никогда не будут братьями Шалонского. – Жаль, молодец, – сказал Тишкевич, пожав руку Юрия, – жаль, что ты не наш брат поляк! Угрюмое чело боярина Кручины час от часу становилось мрачнее: несколько минут продолжалось общее молчание: все глядели с удивлением на дерзкою юношу, который осмеливался столь явно противоречить и не повиноваться грозному хозяину. – Посмотрим, как ты не выпьешь теперь! – прошептал, наконец, сквозь зубы боярин. Он спросил позолоченный кубок и, вылив в него полбутылки мальвазии, встал с своего места, все последовали его примеру. – Ну, дорогие гости! – сказал он. – Этот кубок должен всех обойти. Кто пьет из него, – прибавил он, бросив грозный взгляд на Юрия, – тот друг наш; кто не пьет, тот враг и супостат! За здравие светлейшего, державнейшего Сигизмунда, короля польского и царя русского! Да здравствует! – Виват! – воскликнули поляки. – Да здравствует, – повторили все русские, кроме Юрия. – «И да расточатся врази его! – заревел басом Замятня-Опалев. – Да прейдет живот их, яко след облака и яко мгла разрушится от луч солнечных». – Аминь! – возгласил хозяин, опрокинув осушенный кубок над своей головою. Юрий едва мог скрывать свое негодование: кровь кипела в его жилах, он менялся беспрестанно в лице; правая рука его невольно искала рукоятку сабли, а левая, крепко прижатая к груди, казалось, хотела удержать сердце, готовое вырваться наружу. Когда очередь дошла до него, глаза благородного юноши заблистали необыкновенным огнем; он окинул беглым взором всех пирующих и сказал твердым голосом: – Боярин, ты предлагаешь нам пить за здравие царя русского; итак, да здравствует Владислав, законный царь русский, и да погибнут все изменники и враги отечества! – Стой, Милославский! – закричал хозяин. – Или пей, как указано, или кубок мимо! – Подавай другим, – сказал Юрий, отдавая кубок дворецкому. – Слушай, Юрий Дмитрич! – продолжал боярин с возрастающим бешенством. – Мне уж надоело твое упрямство; с своим уставом в чужой монастырь не заглядывай! Пей, как все пьют. – Я твой гость, а не раб, – отвечал Юрий. – Приказывай тому, кто не может тебя ослушаться. – Ты будешь пить, дерзкий мальчишка! – прошипел, как змей, дрожащим от бешенства голосом Кручина. – Да, клянусь честию, ты выпьешь или захлебнешься! Подайте кубок!.. Гей, Томила, Удалой, сюда! Двое огромного роста слуг, с зверскими лицами, подошли к Юрию. – Боярин! – сказал Милославский, взглянув презрительно на служителей, которые, казалось, не слишком охотно повиновались своему господину. – Я без оружия, в твоем доме… и если ты хочешь прослыть разбойником, то можешь легко меня обидеть; но не забудь, боярин: обидев Милославского, берегись оставить его живого! – В последний раз спрашиваю тебя, – продолжал едва внятным голосом Шалонский, – хочешь ли ты волею пить за здравие Сигизмунда, так, как пьем мы все? – Нет. – Пей, говорю я тебе! – повторил Кручина, устремив на Юрия, как раскаленный уголь, сверкающие глаза. – Милославские не изменяли никогда ни присяге, ни отечеству, ни слову своему. Не пью! – Так влейте же ему весь кубок в горло! – заревел неистовым голосом хозяин. – Стойте! – вскричал пан Тишкевич. – Стыдись, боярин! Он твой гость, дворянин; если ты позабыл это, то я не допущу его обидеть. Прочь, негодяи! – прибавил он, схватясь за свою саблю. – Или… клянусь честию польского солдата, ваши дурацкие башки сей же час вылетят за окно! Оробевшие слуги отступили назад, а боярин, задыхаясь от злобы, в продолжение нескольких минут не мог вымолвить ни слова. Наконец, оборотясь к поляку, сказал прерывающимся голосом: – Не погневайся, пан Тишкевич, если я напомню тебе, что ты здесь не у себя в регименте, а в моем дому, где, кроме меня, никто не волен хозяйничать. – Не взыщи, боярин! Я привык хозяйничать везде, где настоящий хозяин не помнит, что делает. Мы, поляки, можем и должны желать, чтоб наш король был царем русским; мы присягали Сигизмунду, но Милославский целовал крест не ему, а Владиславу. Что будет, то бог весть, а теперь он делает то, что сделал бы и я на его месте. Казалось, боярин Кручина успел несколько поразмыслить и догадаться, что зашел слишком далеко; помолчав несколько времени, он сказал довольно спокойно Тишкевичу: – Дивлюсь, пан, как горячо ты защищаешь недруга твоего государя. – Да, боярин, я грудью стану за друга и недруга, если он молодец и смело идет на неравный бой; а не заступлюсь за труса и подлеца, каков пан Копычинский, хотя б он был родным моим братом. – Но неужели ты поверил, что я в самом деле решусь обидеть моего гостя? И, пан Тишкевич! Я хотел только попугать его, а по мне, пожалуй, пусть пьет хоть за здравие татарского хана: от его слов никого не убудет. Подайте ему кубок! Юрий взял кубок и, оборотясь к хозяину, повторил снова: – Да здравствует законный царь русский, и да погибнут все враги и предатели отечества! – Аминь! – раздался громкий голос за дверьми столовой. – Что это значит? – закричал Кручина. – Кто осмелился?.. Подайте его сюда! Двери отворились, и человек средних лет, босиком, в рубище, подпоясанный веревкою, с растрепанными волосами и всклоченной бородою, в два прыжка очутился посреди комнаты. Несмотря на нищенскую его одежду и странные ухватки, сейчас можно было догадаться, что он не сумасшедший: глаза его блистали умом, а на благообразном лице выражалась необыкновенная кротость и спокойствие души. – Ба, ба, ба, Митя! – вскричал Замятня-Опалев, который вместе с Лесутой-Храпуновым во все продолжение предыдущей сцены наблюдал осторожное молчание. – Как это бог тебя принес? Я думал, что ты в Москве. – Нет, Гаврилыч, – отвечал юродивый, – там душно, а Митя любит простор. То ли дело в чистом поле! Молись на все четыре стороны, никто не помешает. – Зачем впустили этого дурака? – сказал Кручина. – Кто он таков? – спросил Тишкевич. – Тунеядец, мироед, который бог знает почему прослыл юродивым. – Не выгоняй его, боярин! Я никогда не видывал ваших юродивых: послушаем, что он будет говорить. – Пожалуй; только у меня есть дураки гораздо его забавнее. Эй ты, блаженный! зачем ко мне пожаловал? – Соскучился по тебе, Федорыч, – отвечал Митя. – Эх, жаль мне тебя, видит бог, жаль! Худо, Федорыч, худо!.. Митя шел селом да плакал: мужички испитые, церковь на боку… а ты себе на уме: попиваешь да бражничаешь с приятелями!.. А вот как все проешь да выпьешь, чем-то станешь угощать нежданную гостью?.. Хвать, хвать – ан в погребе и вина нет! Худо, Федорыч, худо! – Что ты врешь, дурак? – Так, Федорыч, Митя болтает что ему вздумается, а смерть придет, как бог велит… Ты думаешь – со двора, а голубушка – на двор: не успеешь стола накрыть… Здравствуй, Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Юрию. – И ты здесь попиваешь?.. Ай да молодец!.. Смотри не охмелей! – Мне помнится, Митя, я видал тебя у покойного батюшки? – сказал ласково Юрий. – Да, да, Дмитрич. Жаль тезку: раненько умер; при нем не залетать бы к коршунам ясному соколу. Жаль мне тебя, голубчик, жаль! Связал себя по рукам, по ногам!.. Да бог милостив! не век в кандалах ходить!.. Побывай у Сергия – легче будет! – Эй ты, Митя! – сказал Тишкевич, – полно говорить с другими. Поговори со мной. – А что мне говорить с тобою? Вишь ты какой усатый!.. Боюсь! – Не бойся!.. На-ка вот тебе! – продолжал поляк, подавая ему серебряную монету. – Спасибо!.. На что мне?.. Я ведь на своей стороне: с голоду не умру; побереги для себя: ты человек заезжий. – Возьми, у меня и без этой много. – Ой ли? Смотри, чтоб достало!.. Погостишь, погостишь, да надо же в дорогу… Не близко место, не скоро до дому дойдешь… Да еще неравно и проводы будут… Береги денежку на черный день! – Я черных дней не боюсь, Митя. – И я, брат, в тебя! Не боюсь ничего: пришел незваный, да и все тут!.. А как хозяин погонит, так давай бог ноги! – И давно пора! – сказал Кручина, которому весьма не нравились двусмысленные слова юродивого. – Убирайся-ка вон, покуда цел! – Пойду, пойду, Федорыч! Я не в других: не стану дожидаться, чтоб меня в шею протолкали. А жаль мне тебя, голубчик, право жаль! То-то вдовье дело!.. Некому тебя ни прибрать, ни прихолить!.. Смотри-ка, сердечный, как ты замаран!.. чернехонек!.. местечка беленького не осталось!.. Эх, Федорыч, Федорыч!.. Не век жить неумойкою! Пора прибраться!.. Захватит гостья немытого, плохо будет! – Я не хочу понимать дерзких речей твоих, безумный!.. Пошел вон! – Послушай-ка, Гаврилыч! – продолжал юродивый, обращаясь к Замятне. – Ты книжный человек; где бишь это говорится: «Сеявый злая, пожнет злая»? – В притчах Соломоновых, – отвечал важно Замятня, – он же, премудрый Соломон, глаголет: «Не сей на браздах неправды, не имаши пожати ю с седмерицею». – Слышишь ли, Федорыч! что говорят умные люди? А мы с тобой дураки, не понимаем, как не понимаем! – Вон отсюда, бродяга! или я размозжу тебе голову! – Бей, Федорыч, бей! А Митя все-таки свое будет говорить… Бедненький ох, а за бедненьким бог! А как Федорычу придется охать, то-то худо будет!.. Он заохает, а мужички его вдвое… Он закричит: «Господи помилуй»… а в тысячу голосов завопят: «Он сам никого не миловал»… Так знаешь ли что, Федорыч? из-за других-то тебя вовсе не слышно будет!.. Жаль мне тебя, жаль! – Молчи, змея! – вскричал боярин, вскочив из-за стола. Он замахнулся на юродивого, который, сложа крестом руки, смотрел на него с видом величайшей кротости и душевного соболезнования; вдруг двери во внутренние покои растворились, и кто-то громко вскрикнул. Боярин вздрогнул, с испуганным видом поспешил в другую комнату, слуги начали суетиться, и все гости повскакали с своих мест. Юрий сидел против самых дверей: он видел, что пышно одетая девица, покрытая с головы до ног богатой фатою, упала без чувств на руки к старухе, которая шла позади ее. В минуту общего смятения юродивый подбежал к Юрию. – Смотри, Дмитрич! – сказал он, – крепись… Терпи!.. Стерпится – слюбится! Ты постоишь за правду, а тезка-то, вон там, и заговорит: «Ай да сынок! утешил мою душеньку!..» Прощай покамест!.. Митя будет молиться богу, молись и ты!.. Он не в нас: хоть и высоко, а все слышит!.. А у Троицы-то, Дмитрич! у Троицы… раздолье, есть где помолиться!.. Не забудь!.. – Сказав сии слова, он выбежал вон из комнаты. Юрий едва слышал, что говорил ему юродивый; он не понимал сам, что с ним делалось: голос упавшей в обморок девицы, вероятно дочери боярина Кручины, проник до глубины его сердца: что-то знакомое, близкое душе его отозвалось в этом крике, который, казалось Юрию, походил более на радостное восклицание, чем на вопль горести. Он не смел мыслить, не смел надеяться; но против воли Москва, Кремль, Спас на Бору и прекрасная незнакомка представились его воображению. Более получаса боярин не показывался, и когда он вошел обратно в столовую комнату, то, несмотря на то что весьма скоро притворил дверь в соседственный покой, Юрий успел разглядеть, что в нем никого не было, кроме одного высокого ростом служителя, спешившего уйти в противоположные двери. Милославскому показалось, что этот служитель походит на человека, замеченного им поутру в боярском саду. – Дочь моя, – сказал Шалонский пану Тишкевичу, – весьма жалеет, что не может тебя видеть; она не совсем еще здорова и очень слаба; но надеюсь, что скоро… – Заалеет опять, как маков цвет, – перервал Лесута-Храпунов. – Нечего сказать, всякий позавидует пану Гонсевскому, когда Анастасья Тимофеевна будет его супругою. – «Жена доблия веселит мужа своего, – примолвил Замятня, – и лета его исполнит миром». – Да будет по глаголу твоему, сосед! – сказал с улыбкою Кручина. – Юрий Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Милославскому, – ты что-то призадумался… Помиримся! Я и сам виню себя, что некстати погорячился. Ты целовал крест сыну, я готов присягнуть отцу – оба мы желаем блага нашему отечеству: так ссориться нам не за что, а чему быть, тому не миновать. Юрий, в знак примирения, подал ему руку. – Ну, дорогие гости, – продолжал боярин, – теперь милости просим повеселиться. Гей, наливайте кубки! подносите взварец[65], да песенников – живо! Толпа дворовых, одетых по большей части в охотничьи платья польского покроя, вошла в комнату. Инструментальную часть хора составляли: гудок, балалайка, рожок, медные тазы и сковороды. По знаку хозяина раздались удалые волжские песни, и через несколько минут столовая комната превратилась в настоящий цыганский табор. Все приличия были забыты: пьяные господа обнимали пьяных слуг; некоторые гости ревели наразлад вместе с песенниками; другие, у которых ноги были тверже языка, приплясывали и кривлялись, как рыночные скоморохи, и даже важный Замятня-Опалев несколько раз приподнимался, чтоб проплясать голубца; но, видя, что все его усилия напрасны, пробормотал: «Сердце мое смятеся, и остави мя сила моя!» Пан Тишкевич хотя не принимал участия в сих отвратительных забавах, но, казалось, не скучал и смеялся от доброго сердца, смотря на безумные потехи других. Напротив, Юрий, привыкший с младенчества к благочестию в доме отца своего, ожидал только удобной минуты, чтобы уйти в свою комнату; он желал этого тем более, что день клонился уже к вечеру, а ему должно было отправиться чем свет в дорогу. Громкие восклицания возвестили появление плясунов и плясуньев. Бесстыдство и разврат, во всей безобразной наготе своей, представились тогда изумленным взорам Юрия. Он не смел никогда не помыслить, чтоб человек, созданный по образу и по подобию божию, мог унизиться до такой степени. Все гости походили на беснующихся; их буйное веселье, неистовые вопли, обезображенные вином лица – все согласовалось с отвратительным криком полупьяного хора и гнусным содержанием развратных песен. Боярину Кручине показалось, что один из плясунов прыгает хуже обыкновенного. – Эге, Андрюшка! – закричал он, – да ты никак стал умничать? Погоди, голубчик, у меня прибавишь провору! Гей, Томила! Удалой! в плети его! Приказание в ту ж минуту было исполнено. – Что, брат? – сказал с громким хохотом Кручина несчастному плясуну, которого жалобный крик сливался с веселыми восклицаниями пирующих. – Никак под эту песенку ты живее поплясываешь!.. Катай его!.. Юрий хотел было умилостивить боярина; но он не стал его слушать, а Замятня-Опалев закричал: – Не мешайся, молодец, не в свои дела! Писано есть: «Непокоривому рабу сокруши ребра»; и Сирах глаголет: «Пища и жезлие и бремя ослу; хлеб и наказание и дело рабу». – Но он же, премудрый Сирах, вещает, – перервал Лесута, радуясь, что может также похвастаться своей ученостью, – «Не буди излишен над всякою плотию и без суда не сотвори ни чесо же». Это часто изволил мне говаривать блаженной памяти царь Феодор Иоаннович. Как теперь помню, однажды, отстояв всенощную, его царское величество… – Верно, пошел спать, – перервал Тишкевич. – Кажется, и нам пора. Прощай, боярин! Пусть мои товарищи веселятся у тебя хоть всю ночь, а я привык вставать рано, так мне пора на покой. Хозяин не стал удерживать региментаря и Милославского, который также с ним распрощался. Комната, где до обеда отдыхал Юрий, назначена была полякам, а ему отвели покой в отдаленном домике, на другом конце двора. Он нашел в нем своего слугу, который, по-видимому, угощен был не хуже своего господина и едва стоял на ногах. Милославский, помолясь богу, разделся без помощи Алексея и прилег на мягкую перину; но сон бежал от глаз его: впечатление, произведенное на Юрия появлением боярской дочери, не совсем еще изгладилось, мысль, что, может быть, он провел весь день под одною кровлею с своей прекрасной незнакомкой, наполняла ею душу каким-то грустным, неизъяснимым чувством. Но вскоре самая простая мысль уничтожила все его догадки: он много раз видал свою незнакомку, но никогда не слышал ее голоса, следовательно, если б она была и дочерью боярина Кручины, то, не увидав ее в лицо, он не мог узнать ее по одному только голосу; а сверх того, ему утешительнее было думать, что он ошибся, чем узнать, что его незнакомка – дочь боярина Кручины и невеста пана Гонсевского. Мало-помалу успокоилось волнение в крови его, воображение охладело, и Юрий, наконец, заснул крепким и спокойным сном. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Порядок нашего повествования требует, чтоб мы возвратились несколько назад Читатели, вероятно, не забыли, что Кирша, поддержав с честию славу искусного колдуна, отправился в провожании одного слуги обратно в дом приказчика Ему хотелось выведать, долго ли пробудет Юрий в доме боярина Шалонского и когда оставит его, то по какой отправится дороге Кирша был удалой наездник, любил подраться, попить, побуянить; но и в самом пылу сражения щадил безоружного врага, не забавлялся, подобно своим товарищам, над пленными, то есть не резал им ни ушей, ни носов, а только, обобрав с ног до головы и оставив в одной рубашке, отпускал их на все четыре стороны. Правда, это случалось иногда зимою, в трескучие морозы, но зато и летом он поступал с ними с тем же самым милосердием и терпеливо сносил насмешки товарищей, которые называли его отцом Киршею и говорили, что он не запорожский казак, а баба. Вечно мстить за нанесенную обиду и никогда не забывать сделанного ему добра – вот правило, которому Кирша не изменял во всю жизнь свою. Юрий спас его от смерти, и он готов был ежедневно подвергать свою жизнь опасности, чтоб оказать ему хотя малейшую услугу; а посему и не удивительно, что ему весьма хотелось знать: скоро ли и куда поедет Юрий? Когда он сошел с боярского двора, то спросил своего провожатого: не знает ли он, как долго пробудет у них Милославский? – Не знаю, – отвечал отрывисто слуга – А не можешь ли, молодец, спросить об этом у его служителя? – Нет. – Нет? Ну, если ты не хочешь, так мне можно с ним поговорить? – Нет. – А если я пойду сам искать его? – Я не пущу тебя. – А если я тебя не послушаюсь? – Я возьму тебя за ворот. – За ворот! А если я хвачу тебя за это кулаком? – Я кликну людей, и мы переломаем тебе ребра. – Коротко и ясно! Так мне никак нельзя его видеть? – Нет. – А скажи, пожалуйста: все ли боярские холопи такие медведи, как ты? – Попадешься к ним в лапы, так сам узнаешь. – Спасибо за ласку! – Неначем. В продолжение этого разговора они подошли к приказчиковой избе; слуга, сдав Киршу с рук на руки хозяину, отправился назад. Веселое общество пирующих встретило его с громкими восклицаниями. Все уже знали, каким счастливым успехом увенчалась ворожба запорожца; старая сенная девушка, бывшая свидетельницею этого чудного излечения, бегала из двора во двор как полоумная, и радостная весть со всеми подробностями и прикрасами, подобно быстрому потоку, распространилась по всему селу. – Милости просим! батюшка, милости просим! – сказал хозяин, сажая его в передний угол. – Расскажи нам, как ты вылечил боярышню? Ведь она точно была испорчена? – Да, хозяин, испорчена. – Правда ли, – спросил дьяк, – что лишь только ты вошел в терем, то Анастасья Тимофеевна залаяла собакою? – И, нет, Мемнон Филиппович! – возразил один из гостей. – Татьяна сказывала, что боярышня запела петухом. – Ну, вот еще! – вскричал хозяин. – Неправда, она куковала кукушкою, а петухом не пела! – Помилуй, Фома Кондратьич! – перервала одна толстая сваха. – Да разве Татьяна не при мне рассказывала, что боярышня изволила выкликать всеми звериными голосами? – Татьяна врет! – сказал важно Кирша. – Когда я примусь нашептывать, так у меня хоть какая кликуша язычок прикусит. Да и пристало ли боярской дочери лаять собакою и петь петухом! Она не ваша сестра холопка: будет с нее и того, что почахнет да потоскует. – Истинно так, милостивец! – примолвил дьяк. – Не пригоже такой именитой боярышне быть кликушею… Иная речь в нашем быту: паше дело таковское, а их милость… – Что толковать о боярах! – перервал приказчик. – Послушай-ка, добрый человек! Тимофей Федорович приказал тебе выдать три золотых корабленика да жалует тебя на выбор любым конем из своей боярской конюшни. – Знаю, хозяин. – Ну то-то же; смотри не позарься на вороного аргамака, с белой на лбу отметиной. – А для чего же нет? – Он, правда, конь богатый: персидской породы, четырех лет и недаром прозван Вихрем – русака на скаку затопчет… – Что ж тут дурного? – А то, что на нем не усидел бы и могучий богатырь Еруслан Лазаревич. Такое зелье, что боже упаси! Сесть-то на него всякий сядет, только до сих пор никто еще не слезал с него порядком: сначала и туда и сюда, да вдруг как взовьется на дыбы, учнет передом и задом – батюшки-светы!.. хоть кому небо с овчинку покажется! В продолжение этого рассказа глаза запорожца сверкали от радости. – Давай его сюда! – закричал он. – Его-то мне и надобно! Черт ли в этих заводских клячах! Подавай нам из косяка… зверя! – Вот еще что! – сказал приказчик, глядя с удивлением на восторг запорожца. – Видно, брат, у тебя шея-то крепка! Ну, что за потеха… – Что за потеха! Эх, хозяин! не арканил ты на всем скаку лихого коня, не смучивал его в чистом поле, не приводил овечкою в свой курень, так тебе ли знать потехи удалых казаков!.. Что за конь, если на нем и баба усидит! – Да, да! – шепнул дьяк приказчику. – Ему легко; не сам сидит, черти держут. Меж тем молодые давно уже скрылись, гости стали уходить один после другого, и вскоре в избе остались только хозяин, сваха, дружка и Кирша. Приказчик, по тогдашнему русскому обычаю (8), которому не следовал его боярин, старавшийся во всем подражать полякам, предложил Кирше отдохнуть, и через несколько минут в избе все стихло, как в глубокую полночь. Кирша проснулся прежде всех. Проведя несколько часов сряду в душной избе, ему захотелось, наконец, поосвежиться. Когда он вышел на крыльцо, то заметил большую перемену в воздухе: небо было покрыто дождевыми облаками, легкий полуденный ветерок дышал теплотою; словом, все предвещало наступление весенней погоды и конец морозам, которые с неслыханным постоянством продолжались в то время, когда обыкновенно проходят уже реки и показывается зелень. В то время как он любовался переменою погоды, ему послышалось, что на соседнем дворе кто-то вполголоса разговаривает. Узнав, по опыту, как выгодно иногда подслушивать, он тихонько подошел к плетню, который отделял его от разговаривающих, и хотя с трудом, но вслушался в следующие слова, произнесенные голосом, не вовсе ему незнакомым: – Жаль, брат Омляш, жаль, что ты был в отлучке! Без тебя знатная была работа: купчина богатый, а клади-то в повозках, клади! Да и серебреца нашлось довольно. Мне сказывали, ты опять в дорогу? – Да, черт побери!.. – отвечал кто-то сиповатым басом. – Не дадут соснуть порядком. Я думал, что недельки на две отделался, – не тут-то было! Боярин посылает меня в ночь на нижегородскую дорогу, верст за сорок. – Зачем? – А вот изволишь видеть… – Тут несколько слов было сказано так тихо, что Кирша не мог ничего разобрать, потом сиповатый голос продолжал: – Он было сначала велел мне за ним только присматривать, да, видно, после обеда передумал. Ты знаешь, чай, верстах в десяти от Нижнего овражек в лесу? – Как не знать! – Туда передом четырех молодцов уж отправили, а я взялся поставить им милого дружка!.. понимаешь? – Разумею. Дал раза, да и концы в воду. За все про все отвечай нижегородцы: их дело, да и все тут! – Не вовсе так, любезный! С слугой-то торговаться не станем, а господина велено живьем захватить. – Да кто этот Милославский? – Какой-то боярский сынок. Он, слышь ты, приехал из Москвы от Гонсевского, да что-то под лад не дается. Детина бойкий! Говорят, будто б он сегодня за обедом чуть-чуть не подрался с боярином. – С боярином?.. Ну, брат, видно же, сорвиголова! – Видно, так! И правду-матку сказать, если он живой в руки не дастся… – Так что ж? Рука, что ль, дрогнет? – Не то чтоб дрогнула… да пора честь знать, Прокофьич! – Полно, брат Омляш, прикидывайся с другими! Не он первый, не он последний… – А что ты думаешь! И то сказать: одним меньше, одним больше – куда ни шло! Вот о спожинках стану говеть, так за один прием все выскажу на исповеди; а там может статься… – В монахи, что ль пойдешь?.. – В монахи не в монахи, а пудовую свечу поставлю. Не все грешить, Прокофьич; душа надобна. Тут голоса замолкли. Кирша заметил в плетне небольшое отверстие, сквозь которое можно было рассмотреть все, что происходило на соседнем дворе; он поспешил воспользоваться этим открытием и увидел двух человек, входящих в избу. Один из них показался ему огромного роста, но он не успел рассмотреть его в лицо; а в другом с первого взгляда узнал земского ярыжку, с которым в прошедшую ночь повстречался на постоялом дворе. Открыв столь нечаянным образом, что Юрий должен отправиться по нижегородской дороге, и желая предупредить его о грозящей ему опасности, Кирша решился пуститься наудачу и во что б ни стало отыскать Юрия или Алексея. Но едва он вышел за ворота, как вооруженный дубиною крестьянин заступил ему дорогу. – Пусти-ка, товарищ! – сказал Кирша, стараясь пройти. – Не велено пускать, – отвечал крестьянин. – Не велено! Как так? – Да так-ста! Не приказано, вот и все тут! – Не приказано, так не пускай! – сказал Кирша, возвращаясь во двор. – Да не пройдешь и в задние ворота, – закричал ему вслед крестьянин, – и там приставлен караул. – Так я здесь в западне! Ах, черт побери! Эй, слушай-ка, дядя, пусти. Мне только пройтись по улице. – Я те толком говорю, слышь ты: заказано. – Да кто заказал? – Приказчик. – Зачем? – А лукавый его знает; вон спроси у него самого. – Э, дорогой гость!.. куда? – закричал приказчик, показавшись в дверях избы. – Скоренько проснуться изволил. – Господин приказчик, – сказал весьма важно Кирша. – Ради чего ты вздумал меня держать у себя под караулом? Разве я мошенник какой? – Не погневайся! Я приставил караул, пока спал, а теперь тотчас сниму. Эй ты, Терешка! Ступай домой! – Я у тебя в гостях, хозяин, а не в полону и волен идти куда хочу. – Вот то-то и есть, что нет, любезный! Боярин строго наказал не выпускать тебя на волю. – Да неужто в самом деле он хочет задержать меня насильно? – От него приказано, чтоб я угощал тебя и сегодня и завтра; а послезавтра, хоть чем свет, возьми деньги да коня и ступай себе с богом на все четыре стороны. – Ну, было из чего караул приставлять! Да я и сам хотел еще денек отдохнуть. На кой черт мне торопиться? Ведь не везде даром кормить станут! – Тимофею Федоровичу не угодно, чтоб ты показывался его гостям. – Так вот что! Он опасается, чтоб я не проболтался кому-нибудь из поляков, что невеста пана Гонсевского была испорчена. – Видно, что так. – Стану я толковать об этом! Да из меня дубиною слова не вышибешь!.. Что это, хозяин, никак на барском дворе песни поют? Поглядел бы я, как бояре-то веселятся! – Что ты, брат! Неравно Тимофей Федорович тебя увидит – сохрани боже… беда! – Так господь с ними! Пусть они веселятся себе на боярском дворе, а мы, хозяин, попируем у тебя… Да, кстати, вон и гости опять идут. – Как же, любезный! И сегодня и завтра целый день все бражничают у меня. Толпа родственников, перед которою важно выступал волостной дьяк, подошла к приказчику; молодые вышли их встречать на крыльцо; и через минуту изба снова наполнилась гостьми, а стол покрылся кушаньем и различными напитками. Тем из читателей наших, которым не удалось постоянно жить в деревне и видеть своими глазами, как наши низовые крестьяне угощают друг друга, без сомнения покажется невероятным огромное количество браги и съестных припасов, которые может поместить в себе желудок русского человека, когда он знает, что пьет и ест даром. Но всего страннее, что тот же самый человек, который съест за один прием то, чего какой-нибудь итальянец не скушает в целую неделю, в случае нужды готов удовольствоваться куском черного хлеба или небольшим сухарем и не поморщится, запивая его плохой колодезной водою. В храмовые праздники церковный причет обходит обыкновенно все домы своего селения; не зайти в какую-нибудь избу – значит обидеть хозяина; зайти и не поесть – обидеть хозяйку; а чтоб не обидеть ни того, ни другого, иному церковному старосте или дьячку придется раз двадцать сряду пообедать. Это невероятно, однако ж справедливо, и мы должны были сделать это небольшое отступление для того, чтоб заметить нашим читателям, что нимало не погрешаем против истины, заставив гостей приказчика почти беспрерывно целый день пить, есть и веселиться. Но не все гости веселились. На сердце запорожца лежал тяжелый камень: он начинал терять надежду спасти Юрия. Напрасно старался он казаться веселым: рассеянные ответы, беспокойные взгляды, нетерпение, задумчивость – все изобличало необыкновенное волнение души его. К счастью, прежде чем хозяин мог это заметить, одна счастливая мысль оживила его надежду; взоры его прояснились, он взглянул веселее и, обращаясь к приказчику, сказал: – Знаешь ли что, хозяин? Если мне нельзя побывать на боярском дворе, то не можно ли заглянуть на конюшню? – Нельзя, любезный! Я должен быть при тебе неотлучно; а ты видишь, у меня гости. Да что тебе вздумалось? – А вот что: помнишь, ты говорил мне о вороном персидском аргамаке? Меня раздумье берет. Хоть я и люблю удалых коней, ну да если он в самом деле такой зверь, что с ним и ладу нет? – Да, брат, больно лих. – Вот то-то, чтоб маху не дать. Если мне самому нельзя идти на конюшню, то хоть его вели сюда привести. Приказчик задумался. – Привести-то можно, – сказал он, наконец, – но уговор лучше денег: любуйся им как хочешь, но верхом не садись. – Да как же я узнаю: годится ли он для меня, или нет? Позволь на нем по улице проехать. – Нет, дорогой гость, нельзя. – Нельзя так нельзя, вели хоть так привести. – Андрюшка! – сказал приказчик одному молодому парню, который прислуживал за столом. – Сбегай, брат, на конный двор да вели конюхам привести сюда вороного персидского жеребца. Кирша, поговорив еще несколько времени с хозяином и гостьми, встал потихоньку из-за стола; он тотчас заметил, что хотя караул был снят от ворот, но зато у самых дверей сидел широкоплечий крестьянин, мимо которого прокрасться было невозможно. Запорожец отыскал свою саблю, прицепил ее к поясу, надел через плечо нагайку, спрятал за пазуху кинжал и, подойдя опять к столу, сел по-прежнему между приказчиком и дьяком. Помолчав несколько времени, он спросил первого: весело ли ему будет называться дедушкою? – Как же! – отвечал приказчик. – Я и сплю и вижу, чтоб завестись внучатами. Пора – шестой десяток доживаю. – А что бы ты хотел для первой радости, – продолжал запорожец, – внука или внучку? – Вестимо, внука! Девка – товар продажный: не успеет подрасти, ан, глядишь, и сбывай с рук. – А я, прошу не погневаться, – сказал дьяк, – хочу не внука, а внучку. – А почему так? – спросил хозяин. – Да так! Скоро ли от внука-то детей дождешься? Дедом быть весело, а прадедом еще веселее. – Не успел дочери выдать, да уж о правнуках думаешь! Пустое, сват: дай господи внука! – Пошли господи внучку! – Так не будет же по-твоему! – Ан будет! и если святые угодники услышат грешные мои молитвы… – Послушайте, господа честные, – перервал Кирша, – ну, если я услужу вам обоим? – Как так? – спросили вместе дьяк и приказчик. – А вот как: если я захочу, то молодая родит двойни – мальчика и девочку. – То-то бы знатно! – вскричал приказчик. – Я стал бы лелеять внука… – А я нянчить внучку! – примолвил дьяк. – Да не издеваешься ли ты над нами? – Право, нет! Послушай, хозяин, – продолжал Кирша вполголоса, – припаси мне завтра крупичатой муки да сотового меду, я изготовлю пирожок, и как молодые его покушают, то чрез девять месяцев ты с внуком, а он с внучкою. – Неужто в самом деле? – вскричал приказчик. – Уж я вам говорю. Припасите две зыбки да приискивайте имена для новорожденных. – Я назову внука Тимофеем, в честь боярина, – сказал приказчик. – А я внучку – Анастасией, в честь боярышни, – примолвил дьяк. – Так за здравие Тимофея и Анастасьи! – возгласил торжественно Кирша, приподняв кверху огромный ковш с брагою. – Многие лета! – Многие лета! – воскликнули все гости. – Ах ты родимый! – сказал приказчик, обнимая запорожца. – Чем не отслужить тебе? Послушай-ка: если я к трем боярским корабленикам прибавлю своих два… три… ну, куда ни шло!.. четыре алтына… – Нет, хозяин, не такое дело: за это мне денег брать не велено; а если хочешь меня потешить, так не пожалей завтра за обедом романеи. – И вишневки, и романеи, и фряжского вина… и что твоей душеньке угодно будет! – Ой ли так? Ладно же, хозяин, – по рукам! – По рукам, любезный! Постой-ка: вот, кажется, и Вихря привели… Что за конь! Кирша и все гости встали из-за стола и вышли вслед за хозяином на улицу. Два конюха с трудом держали под уздцы вороного жеребца. Он был среднего роста, но весьма красив собою: волнистая грива, блестя как полированный агат, опускалась струями с его лебединой шеи; он храпел, взрывал копытом землю, и кровавые глаза его сверкали, как раскаленное железо. При первом взгляде на борзого коня Кирша вскрикнул от удивления; забилось сердце молодецкое в груди удалого казака; он забыл на несколько минут все свои намерения, Милославского, самого себя, – и в немом восторге, почти с подобострастием смотрел на Вихря, который, как будто бы чувствуя присутствие знатока, рисовался, плясал и, казалось, хотел совсем отделиться от земли. – Ну, что? – спросил приказчик, – не правду ли я тебе говорил? Смотреть любо, знатный конь!.. А на что он годится? – Почему знать, хозяин? Мы и не таких зверей умучивали, и если б ты дозволил мне дать на нем концов десяток вдоль этой улицы, так, может статься… – Нет, любезный, помни уговор. – Да чего ты боишься? – Как чего? Бог весть, что у тебя на уме. Как вздумаешь дать тягу, так куда мне будет деваться от боярина? – Тьфу пропасть! Да на кой черт мне тебя обманывать? Ведь послезавтра я волен ехать куда хочу? – То дело другое, приятель! Послезавтра, пожалуй, я сам тебя подсажу, а теперь – ни, ни!.. – Ну, хозяин! ты не хочешь меня потешить, так не погневайся, если и я тебя тешить не стану. – Эх, любезный! и рад бы радостью, да рассуди сам… Как ты думаешь, сват? – продолжал приказчик, обращаясь к дьяку, – дать ли ему промять Вихря, или нет? – Как ты, Фома Кондратьич, а я мыслю так: когда тебе наказано быть при нем неотлучно, то довлеет хранить его как зеницу ока, со всякою опасностию, дабы не подвергнуть себя гневу и опале боярской. – Ну вот, слышишь, что говорят умные люди? Нельзя, любезный! – Я вижу, господин дьяк, – сказал Кирша, – ты уж раздумал и в прадеды не хочешь; а жаль, была бы внучка! – Я ничего не говорю, – возразил дьяк, – видит бог, ничего! Как хочет сват. – И я дурак! – продолжал Кирша, – есть о чем просить! Не нынче, так послезавтра, а я все-таки с конем, и вы все-таки без внучат. – Как так? Помилуй! – вскричали приказчик и дьяк. – Да так! Пословицу знаете? «Как аукнется, так и откликнется!..» Пойдемте назад в избу! – Не троньте его, – сказал вполголоса один из конюхов. – Вишь, какой выскочка! Не хуже его пытались усидеть на Вихре, да летали же вверх ногами. Пускай сядет: я вам порукою – не ускачет из села. – Да, да, – примолвил другой конюх, – видали мы хватов почище его! Мигнуть не успеете, как он хватится оземь, лишь ноги загремят! – Добро, так и быть, любезный! – сказал приказчик Кирше, – если уж ты непременно хочешь… Да что тебе загорелось? – Бегите, ребята, – шепнул дьяк двум крестьянским парням, – ты на тот конец, а ты на этот; покараульте да приприте хорошенько околицу. – Ох, сват! – сказал приказчик, – недаром у меня сердце замирает! Ну, если… упаси господи!.. Нет! – продолжал он решительным голосом, схватив Киршу за руку, – воля твоя, сердись или нет, а я тебя не пускаю! Как ускачешь из села… – Право! А золотые-то боярские корабленики? Небось вам оставлю? Вот дурака нашли! – А что ты думаешь, сват? – продолжал приказчик, убежденный этим последним доказательством. – В самом деле, черт ли велит ему бросить задаром три корабленика?.. Ну, ну, быть так: оседлайте коня. В две минуты конь был оседлан. Толпа любопытных расступилась; Кирша оправился, подтянул кушак, надвинул шапку и не торопясь подошел к коню. Сначала он стал его приголубливать: потрепал ласково по шее, погладил, потом зашел с левой стороны и вдруг, как птица, вспорхнул на седло. – Дальше, ребята, дальше! – закричали конюхи. – Смотрите, какая пойдет потеха! Народ отхлынул, как вода, и наездник остался один посреди улицы. Не дав образумиться Вихрю, Кирша приударил его нагайкою. Как разъяренный лев, дикий конь встряхнул своей густою гривой и взвился на воздух; народ ахнул от ужаса; приказчик побледнел и закричал конюхам: – Держите его, держите! Ахти! не быть ему живому! Держите, говорят вам! – Да! черт его теперь удержит! – сказал один из конюхов. – Как слетит наземь, так мы его подымем. – Ах, батюшки! – продолжал кричать приказчик. – Держите его! Слышите ль, боярин приказал мне угощать его завтра, а он сегодня сломит себе шею! Господи, господи, страсть какая!.. Ну, пропала моя головушка! Меж тем удары калмыцкой плети градом сыпались на Вихря; бешеный конь бил передом и задом; с визгом метался направо и налево, загибал голову, чтоб схватить зубами своего седока, и вытягивался почти прямо, подымаясь на дыбы; но Кирша как будто бы прирос к седлу и продолжал не уставая работать нагайкою. Толпа любопытных зрителей едва переводила дух, все сердца замирали… Более получаса прошло в этой борьбе искусства и ловкости с силою, наконец, полуизмученный Вихрь, соскучив бесноваться на одном месте, пустился стрелою вдоль улицы и, проскакав с версту, круто повернул назад; Кирша пошатнулся, но усидел. Казалось, неукротимый конь прибегнул к этому способу избавиться от своего мучителя, как к последнему средству, после которого должен был покориться его воле; он вдруг присмирел и, повинуясь искусному наезднику, пошел шагом, потом рысью описал несколько кругов по широкой улице и, наконец, на всем скаку остановился против избы приказчика. – Жив ли ты? – вскричал хозяин. – Ну, молодец! – сказал один из конюхов, смотря с удивлением на покрытого белой пеною аргамака. – Тебе и владеть этим конем! – А я так не дивлюсь, – продолжал дьяк, обращаясь к приказчику, – ведь я говорил тебе: не сам сидит, черти держут! – Слезай проворней, любезный, – продолжал приказчик. – Пока ты не войдешь в избу, у меня сердце не будет на месте. – Не торопись, хозяин, – сказал Кирша, – дай мне покрасоваться… Не подходите, ребята! – закричал он конюхам, – не пугайте ею… Ну, теперь не задохнется, – прибавил запорожец, дав время коню перевести дух. – Спасибо, хозяин, за хлеб за соль! береги мои корабленики да не поминай лихом! – Как!.. Что?.. – закричал приказчик. Вместо ответа запорожец ослабил поводья, понагнулся вперед, гикнул и как молния исчез из глаз удивленной толпы. – Держите его, держите! – раздался громкий крик приказчика, заглушаемый общим восклицанием изумленного народа. Но Кирша не опасался ничего: поставленный на въезде караульный, думая, что сам сатана в виде запорожца мчится к нему навстречу, сотворив молитву, упал ничком наземь. Кирша перелетел на всем скаку через затворенную околицу, и когда спустя несколько минут он обернулся назад, то построенный на крутом холме высокий боярский терем показался ему едва заметным пятном, которое вскоре совсем исчезло в туманной дали густыми тучами покрытого небосклона. II Все спали крепким сном в доме боярина Кручины. Многие из гостей, пропировав до полуночи, лежали преспокойно в столовой: иные на скамьях, другие под скамьями; один хозяин и Юрий с своим слугою опередили солнце; последний с похмелья едва мог пошевелить головою и поглядывал не очень весело на своего господина. Боярин Кручина распрощался довольно холодно с своим гостем. – Желаю тебе, Юрий Дмитрич, благополучно съездить в Нижний, – сказал он, – но я опасаюсь, чтоб ты не испытал на себе самом, каковы эти нижегородцы. Прощай! – Ты хотел, Тимофей Федорович, дать мне грамоту к боярину Истоме Туренину, – сказал Юрий. – Да, да! Но я передумал; теперь это лишнее… иль нет… – продолжал боярин, спохватясь и чувствуя, что он некстати проговорился. – Благо уж лист мой готов, так все равно: вот он, возьми! Счастливой дороги! Да милости просим на возвратном пути, – прибавил он с насмешливой улыбкою и взглядом, в котором отражалась вся злоба адской души его. Никогда и ни с кем Юрий не расставался с таким удовольствием: он согласился бы лучше снова провесть ночь в открытом поле, чем вторично переночевать под кровлею дома, в котором, казалось ему, и самый воздух был напитан изменою и предательством. Раскланявшись с хозяином, он проворно вскочил на своего коня и, не оглядываясь поскакал вон из селения. Мы, русские, привыкли к внезапным переменам времени и не дивимся скорым переходам от зимнего холода к весеннему теплу; но тот, кто знает север по одной наслышке, едва ли поверит, что Юрий, захваченный накануне погодою и едва не замерзший с своим слугою, должен был скинуть верхнее платье и ехать в одном кафтане. Во всю ночь, проведенную им в доме боярина Кручины, шел проливной дождь, и когда он выехал на большую дорогу, то взорам его представились совершенно новые предметы: тысячи быстрых ручьев стремились по скатам холмов, в оврагах ревели мутные потоки, а низкие поля казались издалека обширными озерами. Когда наши путешественники потеряли из виду отчину боярина Шалонского, Алексей, сняв шапку, перекрестился. – Ну, теперь отлегло от сердца! – сказал он. – Хвала творцу небесному! Вырвались из этого омута. Если б ты знал, боярин, чего я вчера наслушался и насмотрелся… – Я также слышал и видел довольно, Алексей. – Да тебе, Юрий Дмитрич, хорошо было пировать с хозяином; заглянул бы к нам в застольную: ни дать ни взять лобное место! Тот пролил стакан меду – дерут! этот обмишулился и подал травнику вместо наливки – порют! чихнул громко, кашлянул – за все про все катают! Ах ты, владыко небесный! Ну, ад кромешный да и только! Правда, и холопи-то хороши: как подпили да начали похваляться, так у меня волосы дыбом стали! Знаешь ли что, Юрий Дмитрич? Ведь дневной разбой; сам боярин обозы останавливает, и если купец, проезжая чрез его отчину, не зайдет к нему с поклоном, так уж, наверное, выедет из села в одной рубашке. Помнишь вчерашнего купца, которого мы застали на постоялом дворе? Он было хотел втихомолку проехать мимо села задами, ан и попался в беду! Облепили его как липку да из четырех лошадей двух выпрягли: ты, дескать, поедешь теперь налегке, так и две довезут! – Возможно ли? и на него нет управы?.. – И, Юрий Дмитрич, кому его унимать! Говорят, что при царе Борисе Феодоровиче его порядком было скрутили, а как началась суматоха, пошли самозванцы да поляки, так он принялся буянить пуще прежнего. Теперь времена такие: нигде не найдешь ни суда, ни расправы. – Однако ж, Алексей, мне кажется, тебе вчера вовсе не было скучно: ты насилу на ногах стоял. – Виноват, боярин! В этом проклятом доме только и хорошего, что одно вино. Как не выпьешь лишней чарки? А нечего сказать: каково вино и мед!.. Хоть у кого с двух стаканов в голове затрещит! – Не узнал ли ты чего-нибудь о Кирше? – Как же! Я вчера встретился с ним на боярском дворе, да не успел двух слов перемолвить: его вели к боярину. – Зачем? – Не знаю; мне только проболтался один пьяный слуга, что Кирше большая честь была: боярин подарил ему коня и велел приказчику угощать его, как самого себя. – Что б это значило? – Кто его знает; уж не остался ли служить у боярина? Товарищами у него будут всё сорванцы да разбойники, он сам запорожский казак, так ему житье будет привольное; глядишь – еще боярин сделает его есаулом своей разбойничьей шайки! Рыбак рыбака далеко в плёсе видит! – Нет, Алексей, Кирша добрый малый; он не может быть разбойником; и после того, что он для меня сделал… – А что такое он сделал? Он был у тебя в долгу, так диво ли, что вздумал расплатиться? Ведь и у разбойника бывает подчас совесть, боярин; а чтоб он был добрый человек – не верю! Нет, Юрий Дмитрич, как волка ни корми, а он все в лес глядит. Юрий не отвечал ни слова; погруженный в глубокую задумчивость, он старался не помышлять о настоящем, искал – но тщетно – утешения в будущем, и только изредка воспоминание о прошедшем услаждало его душу. Милославский был свидетелем минутной славы отечества; он сам с верными дружинами под предводительством юноши-героя, бессмертного Скопина, громил врагов России; он не знал тогда страданий безнадежной любви; веселый, беспечный юноша, он любил бога, отца, святую Русь и ненавидел одних врагов ее; а теперь… Ах! сколько раз завидовал он участи своего полководца, который, как будто б предчувствуя бедствия России, торопился украсить лаврами юное чело свое и, обремененный не летами, но числом побед, похоронить вместе с собою все надежды отечества! Наши путешественники, миновав Балахну, от которой отчина боярина Кручины находилась верстах в двадцати, продолжали ехать, наблюдая глубокое молчание. Соскучив не получать ответов на свои вопросы, Алексей, по обыкновению, принялся насвистывать песню и понукать Серко, который начинал уже приостанавливаться. Проведя часа два в сем занятии, он потерял, наконец, терпение и решился снова заговорить с своим господином. – Пора бы нам покормить коней, – сказал он. – В Балахне ты не хотел остановиться, боярин, и вот уже мы проехали верст пятнадцать, а жилья все нет как нет. – Мне кажется, вон там… подле самого лесу… Ты зорок, Алексей, посмотри: не изба ли это? – Нет, Юрий Дмитрии: это простой шалаш или стог сена, а только не изба. – Не ошибаюсь ли я? Мне кажется, подле этого шалаша кто-то стоит… Видишь? – Вижу, боярин: вон и конь привязан к дереву… Ну так и есть: это стог сена. Верно, какой-нибудь проезжий захотел покормить даром свою лошадь… Никак он нас увидел… садится на коня… Кой прах! Что ж он стоит на одном месте? ни взад, ни вперед!.. Он как будто нас дожидается… Полно, добрый ли человек?.. Смотри! он скачет к нам… Берегись, боярин!.. Что это? с нами крестная сила! Не дьявольское ли наваждение?.. Ведь он остался в отчине боярина Шалонского?.. Ах, батюшки-светы!.. Точно, это Кирша! – Подобру ли, поздорову, Юрий Дмитрич? – закричал запорожец, подскакав к нашим путешественникам. – Эк тебя нелегкая носит! – сказал Алексей. – Что ты, с неба, что ль, свалился? – Нет, товарищ, не с неба свалился, а вырвался из ада, – отвечал запорожец, повернув свою лошадь. – Мы думали, что ты остался у боярина Шалонского, – сказал Юрий. – Он было хотел меня задержать, да Кирша себе на уме! По мне лучше быть простым казаком на воле, чем атаманом под палкою какого-нибудь боярина. Ну что, Юрий Дмитрич, – вам, чай, пора дать коням вздохнуть? – Доедем до первой станции, так остановимся. – Отсюда близехонько есть небольшой выселок – вон там… за этим лесом. Я боялся вас проглядеть, так стоял постоем на большой дороге. – И, как видно, не больно исхарчился, любезный, – примолвил Алексей. – Смотри, как растрепал стог сена! Навряд ли хозяин скажет тебе спасибо. – А вольно ж ему ставить стога на большой дороге, – отвечал хладнокровно запорожец. – Скажи, Кирша, – спросил Юрий, – за что ты попал в милость к боярину Кручине? – За то, что взялся не за свое дело. – Как так? – А вот как, Юрий Дмитрич: я был смолоду рыбаком, не знал устали, трудился день и ночь; раз пять тонул, заносило меня погодою к басурманам; словом, натерпелся всякого горя, а деньжонок не скопил. Пошел в украинские казаки, служил верой и правдой гетману, рубился с поляками, дрался с татарами, сносил холод и голод – и нечего было послать моим старикам на одежонку. Записался в запорожцы, уморил с горя красную девицу, с которой был помолвлен, терпел нападки от своих братьев казаков за то, что миловал жен и детей, не увечил безоружных, не жег для забавы дома, когда в них не было вражеской засады, – и чуть было меня не зарыли живого в землю с одним нахалом казаком, которого за насмешки я хватил неловко по голове нагайкою… да, к счастию, он отдохнул. Потом таскался два года с польским войском, лил кровь христианскую, спас от смерти пана Лисовского, – и все-таки не разбогател. А вздумал однажды на роду прикинуться колдуном – так мне за это дали три золотых корабленика да этого аргамака, которому, веришь ли, Юрий Дмитрич, цены нет, – примолвил Кирша, лаская своего борзого коня и поглядывая на него с нежностию страстного любовника. – Что за вздор! – сказал Юрий. – Как ты мог прикинуться колдуном? – И, боярин! мало ли чем прикидываются люди на белом свете, да не всем так удается, как мне. Знаешь ли, что я не на шутку сделался колдуном и, если хочешь, расскажу сейчас по пальцам, что у тебя на душе и о чем ты тоскуешь?.. – Мудрен бы ты был, если б отгадал. – А вот увидишь. Кирша посмотрел на него пристально и продолжал: – Боярин! тебя сокрушила черноглазая красавица – не правда ли? Юрий поглядел с удивлением на запорожца. – Что ты, боярин, слушаешь этого балясника? – сказал Алексей. – Большое диво отгадать, когда я сам ему об этом проболтался! – Что дашь, боярин, – продолжал запорожец, не слушая Алексея, – если я скажу тебе, кто такова родом и где живет теперь твоя чернобровая боярышня? – Перестань шутить, Кирша! – Я не шучу, Юрий Дмитрия: ты видал ее в Москве, в соборном храме Спаса на Бору. – Вот те раз! – вскричал Алексей. – Да этого я ему не сказывал! Видит бог, не сказывал! От кого ты узнал?.. – То ли еще я знаю! Вот ты, Юрий Дмитрич, не ведаешь, любит ли она тебя, а я знаю – Возможно ли? – вскричал Милославский, остановя свою лошадь. – Да, боярин; она по тебе сохнет пуще, чем ты по ней. – Итак, она еще не замужем? – Нет. – Но кто она? где живет? как ты мог узнать?.. Говори, говори скорее!.. – И сердце твое не чуяло, что ты ночевал с ней под одной кровлею?.. Она дочь боярина Кручины-Шалонского. – Невеста пана Гонсевского? – вскричал Алексей. – Невеста, а не жена. – Дочь боярина Кручины!.. – прошептал Юрий, побледнев, как приговоренный к смерти. – Боярина Кручины!.. – повторил он с отчаянием. – Итак, все кончено!.. – Нет, не все, Юрий Дмитрич! Мало ли что может случиться? И если тебе суждено на ней жениться… – На ней!.. Никогда, никогда! – перервал Милославский, – но, может быть, ты обманулся… Да, добрый Кирша, ты, точно, обманулся… Эта кроткая девица, этот ангел красоты… дочь Шалонского… Невозможно!.. – Да что мы остановились, боярин? Лошадей балясами не кормят. Поедем шажком вперед; до деревушки версты три, так я успею тебе рассказать все, и тогда ты поверишь, что я тебя не обманываю. Юрий слушал со вниманием рассказ запорожца, и чем вернее казалось, что прекрасная незнакомка – дочь боярина Кручины, тем мрачнее становились его взоры. Он не помышлял о препятствиях: обстоятельства и время могли их разрушить; его не пугало даже то, что Анастасья была невеста пана Гонсевского; но назвать отцом своим человека, которого он презирал в душе своей, соединиться узами родства с злодеем, предателем отечества… Ах, одна эта мысль превращала в ничто все его надежды! Если б все благоприятствовало любви его, то собственная его воля была бы непреодолимым препятствием. Супруг дочери боярина Кручины мог ли, не краснея, слышать об измене и предательстве? Мог ли призывать правдивое мщение небес и сограждан на главу крамольников, обрекших гибели и вечному позору свою родину? Если без Анастасии он не мог быть совершенно счастливым, то спокойная совесть, чистая, святая любовь к отечеству, уверенность, что он исполнил долг православного, не посрамил имени отца своего, – все могло служить ему утешением и утверждало в намерении расстаться навсегда с любимой его мечтою. Но когда Кирша стал рассказывать о разговоре своем с Анастасиею, когда Юрий узнал, как был любим, то все мужество его поколебалось. – Довольно, – сказал он прерывающимся голосом, – довольно!.. Я не хочу знать ничего более. – Как хочешь, боярин, – отвечал Кирша, взглянув с удивлением на Милославского. – Несчастный! мог ли я думать, что блаженнейший час в моей жизни будет для меня божьим наказанием!.. Не говори… не говори ничего более! – Я и так молчу, боярин. – Ах, Кирша! зачем ты сказал мне!.. Какой ангел тьмы внушил тебе мысль… – Виноват, Юрий Дмитрич! я думал тебя порадовать: Анастасья Тимофеевна… – Молчи!.. не произноси никогда этого имени! – Слушаю, боярин. – Не напоминай мне никогда… или нет, расскажи мне все! Что она говорила с тобою?.. Знает ли она, что я крушусь по ней, что белый свет мне опостылел?.. – Как же! она ожила, когда узнала, что ты ее любишь. Вспомнить не могу, так слезы ручьем и полились… – Боже мой, боже мой! – Зарыдала, принялась молиться богу… – Перестань, Кирша… перестань!.. – Да помилуй, боярин, – сказал запорожец, не понимая истинной причины горести Милославского, – отчего ты так кручинишься? Во-первых, и то слава богу, что ты узнал, наконец, кто такова твоя незнакомая красавица; во-вторых, почему ты ей не суженый? Ты знаменитого рода, богат, молодец собою; она помолвлена за пана Гонсевского, а все-таки этой свадьбы не бывать. Припомни мое слово: скоро ни одной приходской церкви не останется во владении у гетмана и он, со всей своей польской ордою, не будет сметь из Кремля носа показать. Все православные того только и ждут, чтоб подошла рать из низовых городов, и тогда пойдет такая ножовщина… Да что и говорить!.. Если все русские примутся дружно, так где стоять ляхам! Много ли их?.. шапками закидаем! – Ты забыл, Кирша, что я целовал крест Владиславу. – Эх, боярин! ну если вы избрали на царство королевича польского, так что ж он сидит у себя в Кракове? Давай его налицо! Пусть примет веру православную и владеет нами! А то небойсь прислали войско да гетмана, как будто б мы присягали полякам! Нет, Юрий Дмитрич, видно по всему, что король-то польский хочет вас на бобах провести. Никогда еще Юрию не приходила в голову эта мысль, и хотя она выражена была несколько грубо, но поразила его своею истиною. – Ах, Кирша! – вскричал он с восторгом, – я позабыл бы все мое горе, если б мог увериться в истине слов твоих!.. Но, к несчастию, это одни догадки; а я клялся быть верным Владиславу, – прибавил Юрий, и сверкающий, исполненный мужества взор, ожививший на минуту угрюмое чело его, потух, как потухает на мрачных осенних небесах мгновенный блеск полуночной зарницы. Меж тем наши путешественники подъехали к деревне, в которой намерены были остановиться. Крайняя изба показалась им просторнее других, и хотя хозяин объявил, что у него нет ничего продажного, и, казалось, не слишком охотно впустил их на двор, но Юрий решился у него остановиться. Кирша взялся убрать коней, а Алексей отправился искать по другим дворам для лошадей корма, а для своего господина горшка молока, в котором хозяин также отказал проезжим. Может быть, кто-нибудь из читателей наших захочет знать, почему Кирша не намекнул ни Юрию, ни Алексею о предстоящей им опасности, тем более что главной причиной его побега из отчины Шалонского было желание предупредить их об этом адском заговоре? Но дорогою он передумал. Счастливый случай открыл ему сердечную тайну Милославского и прекрасной Анастасии, а вместе с этим поселил в душе его непреодолимое желание во что б ни стало соединить двух любовников. Мы говорили уже, что он полагал почти священной обязанностью мстить за нанесенную обиду и, следовательно, не сомневался, что Юрий, узнав о злодейском умысле боярина Кручины, сделается навсегда непримиримым врагом его, то есть при первом удобном случае постарается отправить его на тот свет. Хотя Кирша был и запорожским казаком, но понимал, однако ж, что нельзя было Юрию в одно и то же время мстить Шалонскому и быть мужем его дочери; а по сей-то самой причине он решился до времени молчать, не упуская, впрочем, из виду главнейшей своей цели, то есть спасения Юрия от грозящей ему опасности. Юрий, войдя в избу, спросил хозяина, кому принадлежит пегая лошадь, которую он заметил, проходя двором. – Проезжий, батюшка, – отвечал хозяин, – едет из Казани в Нижний. – Да где же он? – Вышел поискать себе съестного. У меня и хлеба-то вдоволь нет; дней пять тому назад нагрянула ко мне целая ватага шишей[66]: все приели; слава тебе господи, что голова на плечах осталась! – А разве и здесь эти разбойники водятся? – Недавно показались. Послушаешь их, так они-то одни и стоят за веру православную; а попадись им в руки хоть басурман, хоть поляк, хоть православный, все равно – рубашки на теле не оставят. – Так поэтому теперь опасно ездить по вашей дороге? – Нет, батюшка, господь милостив! До этих храбрецов дошла весть, что верстах в тридцати отсюда идет польская рать, так и давай бог ноги! Все кинулись назад по Волге за Нижний, и теперь на большой дороге ни одного шиша не встретишь. – Вот, боярин, молоко: кушай на здоровье! – сказал Алексей, войдя в избу. – Ну, деревенька! словно после пожара – ничего нет! Насилу кой-как нашел два горшочка молока у одной старухи. Хорошо еще, что успел захватить хоть этот; а то какой-то проезжий хотел оба взять за себя. Хозяин, дай мне хоть хлебца! да нет ли стаканчика браги? одолжи, любезный! Когда Кирша вошел опять в избу, хозяин поставил на стол деревянный жбан с брагою и положил каравай хлеба. К счастию, наши путешественники так хорошо были угощены накануне, что почти вовсе могли обойтись без обеда. К тому же Юрий отказался от еды, и хотя сначала Алексей уговаривал его покушать и не дотрагивался до молока, но, наконец, видя, что его господин решительно не хочет обедать, вздохнул тяжело, покачал головою и принялся вместе с Киршею так усердно работать около горшка, что в два мига в нем не осталось ни капли молока. Окончив эту умеренную трапезу, Алексей вышел вон из избы и минут через пять прибежал назад как бешеный. Никогда еще Милославский не видал своего смирного Алексея в таком необычайном расположении духа; он почти был уверен, что этот тихий малый во всю жизнь свою не сердился ни разу, и потому не удивительно, что с некоторым беспокойством спросил: что с ним случилось? – Что со мной случилось, боярин! – отвечал, запыхавшись, Алексей. – Черт бы ее побрал! Старая колдунья!.. Ведьма киевская!.. Слыхано ли дело!.. Живодерка проклятая! – Да кто? На кого ты так озлился? – Ну, есть ли в ней Христос – пять алтын!.. Да стоит ли она сама, с внучатами, с коровою и со всеми своими животами, пяти алтын! Ах, старая карга!.. Смотри пожалуй, пять алтын! – Скажешь ли ты мне, наконец?.. – Как бы знато да ведано, так я лучше подавился бы сухою коркою, чем хлебнул хоть ложку ее снятого молока! Как ты думаешь, боярин? эта старушонка просит за свой горшочек молочишка пять алтын!.. Пять алтын, когда за две копейки можно купить целую корчагу сливок! – Ты сам виноват, Алексей: зачем не торговался? – Да кому придет в голову… беззубая жидовка!.. – О чем тут кричать? Заплати ей, что она требует, так и дело с концом! – Нет, боярин, хоть убей меня на этом месте… – Алексей! я не люблю приказывать десять раз одно и то же. – Ну, как хочешь, боярин, – отвечал Алексей, понизив голос. – Казна твоя, так и воля твоя; а я ни за что бы не дал ей больше копейки… Слушаю, Юрий Дмитрич, – продолжал он, заметив нетерпение своего господина. – Сейчас расплачусь. – Позволь мне заплатить ей, боярин! – сказал Кирша, – разумеется, твоими деньгами. – Пожалуй. – Давай-ка пять алтын, Алексей. Да, кстати, вот никак она сама изволит сюда идти. Старуха, в изорванной кичке и толстом сером зипуне, вошла в избу, перекрестилась и, поклонясь низехонько на все четыре стороны, сказала Алексею: – Ну что ж, мой кормилец, не держи меня, рассчитывайся. – Вот я с тобой рассчитаюсь, тетка, – сказал запорожец, – а он ничего не знает. Поди-ка сюда! Ты просишь пять алтын за твое молоко? – Да, батюшка, пять алтын. Прошу не погневаться: я в своем добре вольна… – Знаю, мой свет, знаю. Вот пять алтын – получай! Старуха с жадностию схватила деньги и принялась их считать. – Ну что, так ли? – спросил запорожец. – Так, батюшка! – Все ли ты сполна получила? – Все, отец мой! – Слышишь, хозяин? Будь свидетелем. Ну, тетка, глупа же ты! – А что, мой кормилец? – Ах ты дура неповитая! ну те ли времена, чтоб продавать горшок молока по пяти алтын? Мы нигде меньше рубля не платили. – Как так, батюшка? – Да так. Опростоволосилась, голубушка, вот и все тут! – Не меньше рубля! – повторила старуха, всплеснув руками. – Ах я глупая! Все-то нас, бедных, обманывают… – И, тетка, на то в море щука, чтоб карась не дремал! – Не грех ли вам обижать старуху! – Да чем мы тебя обижаем? Что запросила, то и даем. – Бог вам судья, господа честные, обманывать круглую сироту! – Какая ты сирота! – закричал Алексей. – У тебя вся изба битком набита внучатами. – Да, батюшка, мал мала меньше! – Что ты врешь! Меньшой-то внук целой головой меня выше. Пошла вон, старая хрычовка! – Пойду, батюшка, пойду! что ты гонишь! Прощенья просим!.. Заплати вам господь и в здешнем и в будущем свете… чтоб вам ехать, да не доехать… чтоб вы… – Ну, ну, проваливай! – перервал Алексей, выталкивая за дверь старуху. – Что тебе вздумалось сказать этой ведьме, – продолжал он, обращаясь к Кирше, – что мы платим везде по рублю за горшок молока? – Как что! – отвечал запорожец. – Да знаешь ли, что она теперь недели две ни спать, ни есть не будет с горя; а сверх того, первый проезжий, с которого она попросит рубль за горшок молока, непременно ее поколотит… Ну, вот посмотри: не правду ли я говорю? В самом деле, какой-то проезжий, с которым старуха повстречалась у ворот избы, сказав с ней несколько слов, принялся таскать ее за волосы, приговаривая: «Вот тебе рубль! вот тебе рубль!..» Потом, бросив ей небольшую медную монету, вошел на двор. Кирша смотрел с большим примечанием на этого проезжего: и подлинно, наружность его обратила бы на себя внимание самого нелюбопытного человека. Он был необычайно высок, но вместе с тем так плотен и широк в плечах, что казался почти среднего роста; не только видом, но даже ухватками он походил на медведя, и можно было подумать, что небольшая, обросшая рыжеватыми волосами голова его ошибкою попала на туловище, в котором не было ничего человеческого. Лицо его выражало какое-то бездушное спокойствие; небольшие, прищуренные глаза казались заспанными, а голос напоминал дикий рев животного, с которым он имел столь близкое сходство. Этот уродливый великан, войдя в избу, поклонился нашим путешественникам и промычал: – Доброго здоровья, господа проезжие! Кирша вздрогнул и стал еще внимательнее рассматривать незнакомца. – Откуда едешь, любезный? – спросил Юрий. – Из Казани, боярин. – В Нижний Новгород? – Да, в Нижний. – Так ты нам попутчик? – Если ваша милость дозволит, так я от вас не отстану. Хоть, правда, ничего дурного не слышно, а все-таки больше народу – едешь веселее. – Посмотри, добрый человек, – сказал хозяин Кирше, – из ваших коней один сорвался; чтоб со двора не сбежал. Кирша поспешил выйти на двор. В самом деле, его Вихрь оторвался от коновязи и подбежал к другим лошадям; но, вместо того чтоб с ними драться, чего и должно было ожидать от такого дикого коня, аргамак стоял смирнехонько подле пегой лошади, ласкался к ней и, казалось, радовался, что был с нею вместе. – Ого! – сказал Кирша, – так вы с одной конюшни!.. Вот что!.. Видно, я не ошибаюсь: не издалека этот казанец едет. Привязав опять на прежнее место своею коня, он возвратился в избу, подсел к проезжему, попотчевал его брагою и спросил, давно ли он из Казани. – Близко недели, – отвечал проезжий. – Знатный городок! – продолжал запорожец. – Я живал в нем месяцев по шести сряду, и у меня есть там задушевный приятель. Не знавал ли ты купца из мясного ряда, по имени Кирилла Степанова?.. а по прозванью… как бишь его?.. дай бог память! тьфу, батюшки!.. такое мудреное прозвище… вспомнить не могу! Тут Кирша призадумался, начал почесывать в голове, топал ногою от нетерпения и, дав незнакомцу заговорить с Юрием, который стал расспрашивать его о Казани, вдруг вскрикнул: «Омляш!» Проезжий вздрогнул и быстро повернулся к Кирше. – Да, да, – продолжал казак, не обращая, по-видимому, никакого внимания на приметный испуг проезжего, – вспомнил! Омляш… иль нет… Бурдаш, что ль?.. как-то этак. Не знавал ли ты, брат, этого купчину? – Нет, – отвечал отрывисто проезжий, поглядев пристально на запорожца, который примолвил весьма спокойно: – Жаль, товарищ, что ты его не знаешь. Вот уж близко года, как я с ним расстался. Что-то он, сердечный, поделывает? Говорят, будто торжишка его худо идет? – Почему мне знать! – отвечал проезжий грубым голосом. – Если, боярин, – продолжал он, обращаясь к Юрию, – ты хочешь засветло приехать в Нижний, то мешкать нечего: чай, дорога плоха, а до города еще не близко. – За нами дело не станет, – сказал Алексей. – Мы поели, лошади также, хоть сейчас в дорогу. – Ступайте же, ребята, – примолвил Кирша, – да седлайте коней, а я мигом буду готов. Проезжий и Алексей вышли из избы. – Послушай-ка, Юрий Дмитрич, – сказал запорожец, – пистолет-то у тебя знатный, да заряжен ли он? – А что? – Да так, боярин: дорожным людям дремать не надобно. – Разве ты опасаешься чего-нибудь? – Времена такие, Юрий Дмитрич. Конечно, никто как бог, да недаром же пословица в народе: «Береженого и бог бережет». Выходя вон из избы, Кирша повстречался в сенях с хозяином и спросил его: – Далеко ли до Нижнего? – Верст двадцать с походом, – отвечал хозяин. – Мне помнится, есть овраги? – Всего один. На половине дороги будет часовня: тут годов с пяток назад потеряли трех нижегородских купцов; а версты полторы за часовней придет овражек, да небольшой. – Нельзя ли миновать? – Нет-ста, не минуешь. Правда, от часовни пойдет старая дорога в город; да по ней давно уж не ездят. – Что так? – Буерак на буераке, и, бывало, в осеннее время вовсе проезду нет. Кирша пошел седлать своего коня, и через четверть часа наши путешественники отправились в дорогу. Алексей не отставал от своего господина; а запорожец, держась левой стороны проезжего, ехал вместе с ним шагах в десяти позади. Несколько уже раз незнакомый посматривал с удивлением на его лошадь. – Кой черт! – сказал он, наконец, – чем больше я смотрю… Да где ты добыл этого коня? – А на что тебе? – Если б только он был побойчее, так я бы в него вклепался: я точь-в-точь такого же коня знаю… ну вот ни дать ни взять, и на лбу такая же отметина. Правда, тот не пошел бы шагом, как этот… а уж так схожи меж собой, как две капли воды. «Ага! – сказал про себя Кирша, – признал боярского коня, господин казанец!» – Чему дивиться? – примолвил он громко, – человек в человека приходит, а конь и подавно. Тут дорога, которая версты две извивалась полями, повернула налево и пошла лесом. Кирша попевал беззаботно веселые песни, заговаривал с проезжим, шутил; одним словом, можно было подумать, что он совершенно спокоен и не опасается ничего. Но в то же время малейший шорох возбуждал все его внимание: он приостанавливал под разными предлогами своего коня, бросал зоркий взгляд на обе стороны дороги и, казалось, хотел проникнуть взором в самую глубину леса. Около двух часов ехали они, не встречая никого и не замечая никаких признаков жилья; наконец, вдали, подле самой дороги, стало виднеться что-то похожее на строение; но когда они подъехали ближе, то увидели вместо избы полуразвалившуюся большую часовню. Кирша осадил полегоньку свою лошадь и, проехав несколько шагов позади незнакомого, вдруг вскрикнул: – Гей, товарищ! посмотри-ка, что у тебя на шапке! Едва проезжий успел схватить ее с головы, как от сильного удара нагайкою у него посыпались искры из глаз. Он выхватил из-за пазухи длинный нож; но Кирша повторил удар – незнакомый зашатался и упал с лошади. С быстротою птицы запорожец спрыгнул с коня, кинулся на лежачего и, прежде чем он мог очнуться, скрутил ему назад руки собственным его кушаком. – Что ты, разбойник! – вскричал Алексей. – Разбойник-то лежит, – отвечал спокойно Кирша, затягивая узел. – С чего ты взял?.. почему ты знаешь?.. – спросил торопливо Юрий. – А потому знаю, что слышал своими ушами, как этот душегубец сговаривался с такими же ворами тебя ограбить. Нас дожидаются за версту отсюда в овраге… Ага, собака, очнулся! – сказал он незнакомцу, который, опомнясь, старался приподняться на ноги. – Да не уйдешь, голубчик! с вашей братьей расправа короткая, – прибавил он, вынимая из ножен саблю. – Стой, Кирша! Я не допущу тебя! – вскричал Юрий. – Ну, если ты ошибаешься… – Эх, боярин! Коли не веришь мне, так посмотри хорошенько на эту рожу. Ну можно ли с такой образиной не быть разбойником? – Побойтесь бога! что я вам сделал? – прохрипел незнакомый. – Что, брат, заговорил! – перервал запорожец. – Так говори же все! Если ты покаешься, мы тебя помилуем; а если нет, так прощайся навсегда с белым светом! Сказывай, много ли у тебя товарищей в засаде? – Помилуйте! каких товарищей? – Слушай, Омляш! – закричал грозным голосом Кирша. – Я знаю тебя… говори правду! Незнакомый с ужасом взглянул на запорожца, но не отвечал ни слова. – Так, видно, брат, с тобой один конец, – сказал Кирша, обнажив свою саблю. – Я не хочу губить твоей души – молись богу! – Постой! – вскричал незнакомый. – Нет! нам некогда с тобой растабарывать: кайся проворней в грехах, или… так и быть!.. В последний раз, – примолвил Кирша, подняв свою саблю, – говори сейчас, сколько у тебя товарищей? – Шестеро, – прошептал разбойник. – Слышишь, боярин? – сказал Кирша. – Счастлив ты, что я дал тебе слово… Делать нечего, околевай своей смертью, проклятый! Помогите мне привязать его к дереву; да нет ли у вас чем-нибудь заткнуть ему глотку, а то, как мы отъедем, он подымет такой рев, что его за версту услышат. Алексей вынул из кисы платок и, пособляя Кирше привязать к дереву разбойника, спросил: для чего он не предуведомил их об этом в деревне? – Я боялся, что вы не сумеете притвориться, – отвечал запорожец. – Этот вор как раз смекнул бы делом, дал тягу – и мы верно бы их рук не миновали. – Но мы и теперь их не минуем, – сказал Юрий. – Авось, боярин! Бог милостив! – примолвил Кирша, садясь на лошадь. – Здесь есть другая дорога. Говорят, она больно плоха, да все лучше: зато остановки не будет. Кирша поехал вперед. Подле самой часовни дорога делилась надвое: та, которая шла направо, едва была заметна и походила более на межевую просеку, чем на большую дорогу. Кирша повернул по ней и, пробираясь с большим трудом сквозь кустарник, пеньки и кучи валежника, медленно подвигался вперед; глубокие рытвины и крутые овраги встречались им почти на каждом шагу, и только изредка на проталинах едва заметные колеи означали проезжую дорогу. С полчаса ехали они, не говоря ни слова; вдруг налево послышался отдаленный свист; ближе к ним отвечали тем же. Кирша остановился и скинул шапку. Несколько минут, подобно истукану, он пробыл в этом неподвижном положении. Едва заметно было, что он переводит дух; казалось, ни один волос не пошевелился на голове его во все время, как он прислушивался к свисту. – Ну, боярин! – сказал он, надевая шапку, – мы, точно, их миновали. Теперь надобно выбираться опять на большую дорогу; а не то мы заедем в такую трущобу, что как раз загубим всех коней. Путешественники стали держаться левой стороны; хотя с большим трудом, но попали, наконец, на прежнюю дорогу и часа через два, выехав из лесу, очутились на луговой стороне Волги, против того места, где впадает в нее широкая Ока. Огромные льдины неслись вниз по ее течению; весь противоположный берег усыпан был народом, а на утесистой горе нагорной стороны блестели главы соборных храмов и белелись огромные башни высоких стен знаменитого Новагорода Низовския земли. III Наши путешественники находились в весьма затруднительном положении. Нижний Новгород был перед ними; но им невозможно было переправиться через Волгу, на которой лед тронулся и шел так густо, что на простой рыбачьей лодке нельзя было переехать на другую сторону, не подвергая себя неминуемой погибели. Кругом их незаметно было никакого жилья, кроме пустых сараев и небольших рыбачьих хижин без дворов по-видимому также необитаемых. Проехав с версту по берегу реки, путешественники увидели, наконец, избу перед которою стояло человек двадцать рыбаков; все они смотрели с большим вниманием на противоположный берег. – Глядь-ка, боярин! – сказал Алексей, – вон там, у пристани, никак человек идет по реке… так и есть! Ах, батюшки-светы! кого это нелегкая понесла! Смотри, смотри!.. ну… поминай как звали! В самом деле, какой-то смельчак, отойдя шагов двадцать от противоположного берега, провалился сквозь лед и утонул в виду множества любопытных, которые толпились на переправе. – Ах, боже мой! – вскричал Юрий. – Зачем пускают этот народ?.. – А кто его удержит, боярин? Русский человек на том стоит: где бедовое дело, тут-то удаль свою и показать. Меж тем они подъехали к рыбакам. Один из них, седой как лунь, с жаром доказывал другим, что прохожий не мог бы утонуть, если б был легче на ногу. – Да, ребята, – говорил он, – все дело в сноровке, а то как не перейти! Льдины толстые, хоть кого подымут! – Эх, Пахом Кондратьич! – возразил один молодой рыбак, – какая теперь ходьба! Разве – прости господи! – какой ни есть полоумный сунется. – Ох вы, молокососы! – сказал седой старик, покачивая головою. – Не прежние мои годы, а то бы я показал вам, как переходят по льдинам. У нас, бывало, это плевое дело!.. Да, правду-матку сказать, и народ-то не тот был. – Что ты, дедушка, больно расхвастался! – перервал Кирша. – Неужели-то на святой Руси все молодцы повывелись? – Нет, господин проезжий, – отвечал старик, махнув рукою, – не видать мне таких удальцов, какие бывали в старину! Да вот хоть для вашей бы милости в мое время тотчас выискался бы охотник перейти на ту сторону и прислать с перевозу большую лодку; а теперь небойсь – дожидайтесь! Увидите, если не придется вам ночевать на этом берегу. Кто пойдет за лодкою? – Я! – сказал один широкоплечий крестьянин. – Ай да молодец! – вскричал Кирша. – Постой-ка! да ты никак крестьянин боярина Шалонского, Федька Хомяк? – А ты тот прохожий, что расспрашивал меня о боярине? – Ну да! Как ты сюда попал? – Да так, горе взяло! Житья не было от приказчика; взъелся на меня за то, что я не снял шапки перед его писарем, и ну придираться! за все про все отвечай Хомяк – мочушки не стало! До нас дошел слух, будто бы здесь набирают вольницу и хотят крепко стоять за веру православную; вот я помолился святым угодникам, да и тягу из села; а сирот господь бог не покинет. – Послушай, молодец! – сказал Юрий. – Я не хочу, чтоб ты шел для меня на верную смерть. Как можно теперь переходить Волгу! – А почему нет, боярин? Смелым бог владеет! Авось перейду! – А если ты утонешь? – Что на роду написано, того не миновать. Дайте-ка мне багор. – На, молодец! – сказал седой рыбак. – Да полно, за свое ли дело берешься? – Авось! Бог милостив! – Нет, я не допущу тебя!.. – вскричал Юрий. – Ой ли! Так лови ж меня, боярин! – сказал Хомяк, перепрыгнув через закраину. – Держись правей! – закричал седой рыбак. – Вот так!.. Эй, смотри не становись на эту льдину, не сдержит!.. Ай да парень!.. Хорошо, хорошо!.. отталкивайся живей!.. багром-то, брат, багром!.. Не туда, не туда! постой!.. Ну, сбился!.. Не быть пути!.. – Ахти! – вскричал Алексей, – сорвался… упал в воду!.. Ах, батюшки!.. тонет, сердечный!.. – Ну, ребята! – сказал старик, – не правду ли я говорил?.. Что нынче за народ: ни силы, ни проворства… Смотрите! как ключ ко дну пошел. – Вынырнул! – закричал Кирша. – Не робей, товарищ, не робей! – Что толку, что вынырнул! – возразил седой рыбак. – Его как раз затрет льдинами. Как нет сноровки, так смелостью не возьмешь… – Кондратьич! Кондратьич! – закричал один из молодых рыбаков, – глядь-ка… справился! – И впрямь справился… Смотри пожалуй! – Эва, как пошел!.. – продолжал молодой парень. – Со льдины на льдину!.. Ну, хват детина!.. А что ты думаешь… дойдет, точно дойдет! – Бог весть! – сказал старик, покачивая головою. – Вишь, какой торопыга! словно по полю бежит! Смотри, вплавь пошел!.. Дело!.. дело!.. Лихо, молодец!.. Знатно!.. Вот это по-нашенски! Крестьянин был уже на середине реки. Ободряемый криками и похвалами, которые долетали до него с противоположного берега, он удвоил усилия, перепрыгивал с одной льдины на другую, переправлялся вплавь там, где лед шел реже, и, наконец, борясь ежеминутно с смертию, достиг пристани, где был встречен радостными восклицаниями необъятной толпы народа. Взойдя на берег, он отряхнулся, помолился на соборные храмы, потом, оборотясь назад, отвесил низкий поклон рыбакам и Юрию, которые, махая шапками, приветствовали его громким криком. Через несколько минут большой дощаник отчалил от берега и, пристав к тому месту, где дожидались проезжие, перевез их с немалым трудом и опасностию на городскую сторону Волги. Юрий, желая наградить бесстрашного крестьянина, искал его несколько времени в толпе народа; но его уже не было на пристани. Заплатя щедрою рукою за перевоз, Милославский расспросил, где живет боярин Истома-Туренин, и отправился к нему в дом в провожании Кирши и Алексея. Чтоб подняться на гору, Милославский должен был проехать мимо Благовещенского монастыря, при подошве которого соединяется Ока с Волгою. Приостановясь на минуту, чтоб полюбоваться прелестным местоположением этой древней обители, он заметил полуодетого нищего, который на песчаной косе, против самых монастырских ворот, играл с детьми и, казалось, забавлялся не менее их. Увидев проезжих, нищий сделал несколько прыжков, от которых все ребятишки померли со смеху, и, подбежав к Юрию, закричал: – Здравствуй, Дмитрич! – А! Митя, ты здесь! Когда ты успел?! – Эко диво… Шел, шел, да и пришел. Завтра, брат, здесь пир весь мир, так я торопился. – Какой пир? – А вот сам увидишь. Жаль мне тебя, сердечный! Для всех будет праздник, а для тебя будни. – Как так, Митя?.. Разве я не православный? – Вот то-то то и горе, Дмитрич: ты, чай, справляешь праздники по московским святцам? – Я тебя не понимаю. – Мало ли чего ты понимаешь! Сам виноват: не спешить было молодцу, не пришлось бы каяться!.. А у кого ты пристанешь, Дмитрич?.. – У боярина Истомы-Туренина. – Ай да хват!.. Смотри пожалуй! Из огня да в полымя!.. Ну, Дмитрич! держи ухо востро!.. Ты, чай, знаешь, где сказано: «Будьте мудри яко змии и цели яко голубие»? Смотри не поддавайся! Андрюшка Туренин умен… поднесет тебе сладенького, ты разлакомишься, выпьешь чарку, другую… а как зашумит в головушке, так и горькое покажется сладким; да каково-то с похмелья будет!.. Станешь каяться, да поздно! – Спасибо, Митя! Я не забуду твоих советов. Но мне пора… – С богом, голубчик! Ступай!.. Да слушай, молодец: как будешь у Сергия, так помолись и за меня. Смотри не забудь! Сказав эти слова, юродивый принялся опять играть с ребятишками; а Милославский, поднявшись в гору, въехал Ивановскими воротами в город. Первый проходящий показал ему недалеко от городской площади дом боярина Истомы. Наружность его ничем не отличалась от других домов, которые вообще были низки и некрасиво построены. В небольшой передней комнате встретился Юрию опрятно одетый слуга, и когда Милославский сказал ему свое имя, то, попросив его пообождать, он пошел тотчас с докладом к боярину. Двери через минуту отворились, и хозяин с распростертыми объятиями выбежал навстречу к своему гостю. – Милости просим, Юрий Дмитрич! – воскликнул он, обнимая Милославского. – Добро пожаловать!.. Ну, мог ли я ожидать такой радости?! Сын друга моего!.. Милое дитя, которое столько раз я нянчил на руках моих!.. Милославский у меня в дому!.. Ах, мой родимый! Да как же ты вырос!.. каким стал молодцом!.. Эй, Пармен!.. Никанор!.. накрывайте на стол!.. Накормите слуг дорогого гостя, велите убрать лошадей. Да принесите сюда бутылочку имбирного меда… Садись, мой ясный сокол!.. Садись, мой красавец! Как две капли воды – вылитый батюшка… дай бог ему царство небесное! Кабы ты знал, Юрий Дмитрич, как мы были с ним дружны!.. – Не погневайся, Андрей Никитич! я что-то не помню… – Да как тебе и помнить! Ты был еще грудным ребенком, как я жил в Москве и водит хлеб-соль с твоим батюшкою. То-то был столбовой русский боярин! Терпеть не мог поляков! Бывало, как схватится с Кривым-Салтыковым, который всегда стоял грудью за этих ляхов, так святых вон понеси! Не то бы было, если б он еще здравствовал! Не пировать бы иноверцам на святой Руси!.. Эх! как подумаю, до чего мы дожили, Юрий Дмитрич! – примолвил боярин, утирая текущие из глаз слезы, – так сердце кровью и обливается!.. Прогневили мы, грешные, господа бога!.. Юрий не мог опомниться от удивления. Он не сомневался, что найдет в приятеле Шалонского поседевшего в делах, хитрого старика, всей душой привязанного к полякам; а вместо того видел перед собою человека лет пятидесяти, с самой привлекательной наружностью и с таким простодушным и откровенным лицом, что казалось, вся душа его была на языке и, как в чистом зеркале, изображалась в его ясных взорах, исполненных добросердечия и чувствительности. Он хотел уже спросить, не живет ли в Нижнем другой боярин Истома-Туренин; но хозяин, не дав ему времени сделать этот вопрос, продолжал: – Видно, ты пошел по батюшке, Юрий Дмитрич!.. Уж, верно, недаром к нам пожаловал! Правду сказать, здесь только православные и остались; кабы не Нижний Новгород, то вовсе бы земля русская осиротела!.. Помоги вам господь! – Да, Андрей Никитич, – отвечал Юрий, – я за делом сюда приехал. Меня прислал из Москвы приятель мой, пан Гонсевский. – Приятель твой, пан Гонсевский! – вскричал Истома, вскочив со скамьи. – А вчера я ночевал у боярина Кручины-Шалонского… – У Тимофея Федоровича!.. И ты, Юрий Дмитрич Милославский?.. – Да, боярин! Я привез к тебе от Шалонского грамоту. – Тише! Бога ради, тише! – прошептал Истома, поглядывая с робостию вокруг себя. – Вот что!.. Так ты из наших!.. Ну что, Юрий Дмитрич?.. Идет ли сюда из Москвы войско? Размечут ли по бревну этот крамольный городишко?.. Перевешают ли всех зачинщиков? Зароют ли живого в землю этого разбойника, поджигу, Козьму Сухорукова?.. Давнуть, так давнуть порядком, – примолвил он шепотом. – Да, Юрий Дмитрич, так, чтоб и правнуки-то дрожкой дрожали! Несколько минут Юрий не мог промолвить ни слова от удивления и ужаса. Его поразили не слова хозяина, а непостижимая перемена всей его наружности: в одно мгновение не осталось на лице его и следов того простодушия и доброты, которые сначала пленили Милославского. Все черты лица его выражали такую нечеловеческую злобу, он с таким адским наслаждением обрекал гибели сограждан своих, что Юрий, отступив несколько шагов назад, готов был оградить себя крестным знамением. И подлинно, этот взор, который за минуту до того обворожал своим добродушием и вдруг сделался похожим на ядовитый взгляд василиска, напоминал так живо соблазнителя, что набожный Юрий едва удержался и не сотворил молитвы: «Да воскреснет бог и расточатся врази его». Меж тем хозяин продолжал делать ему вопрос за вопросом и, наконец, потеряв терпение, вскричал: – Да отвечай же, Юрий Дмитрич! Что ты на меня так уставился? – Я не могу надивиться, боярин… После первых речей твоих… – То-то молодость, молодость!.. Да неужели ты думаешь, что я с первого разу все выскажу, что у меня на душе? Я живу в Нижнем, а ты сын боярина Милославского, так как же я мог говорить иначе?.. Но тише! Вот несут мед!.. Подай сюда, Никанор, – продолжал он, обращаясь к служителю. – Ну-ка, Юрий Дмитрич, выпьем за здравие храбрых нижегородцев и на погибель супостатов наших поляков! Услышь, господи, грешные молитвы раба твоего! – примолвил Истома, устремив к небесам глаза свои, выражающие душевное смирение и усердную молитву. – Оставь кувшин здесь и ступай вон, – сказал он слуге, осушив до дна свой кубок. – Ну, теперь, – продолжал Истома, притворив плотно двери комнаты, – ты можешь, Юрий Дмитрич, смело отвечать на мои вопросы: никто не войдет. – Да это напрасная предосторожность, – отвечал Юрий. – Мне нечего таиться: я прислан от пана Гонсевского не с тем, чтоб губить нижегородцев. Нет, боярин, отсеки по локоть ту руку, которая подымется на брата, а все русские должны быть братьями между собою. Пора нам вспомнить бога, Андрей Никитич, а не то и он нас совсем забудет. – Как!.. Что это значит!.. – вскричал Истома, изменившись в лице. – Вот лист боярина Кручины, – прочти. Он, верно, пишет в нем, зачем я прислан и как намерен поступать. Истома принял дрожащей рукою письмо и, прочтя его со вниманием, казалось, несколько ободрился. – Теперь я вижу, о чем идет дело, – сказал он. – Ты прислан от пана Гонсевского миротворцем. Ведь ты целовал крест королевичу Владиславу? – Да, – отвечал отрывисто Юрий. – Так, в самом деле, чего же лучше! Все нижегородские жители чтят память бывшего своего воеводы, а твоего покойного родителя; может статься, пример твой на них и подействует. Дай-то господи! Досадуя на их упорство, иногда кажется, вот так бы и запалил с четырех концов весь город!.. А как подумаешь да размыслишь, что они такие же православные, так и жаль станет. Эх, Юрий Дмитрии! все мы таковы!.. Не по-нашему делается, так на первых порах вот так бы и съел, а дойдет до чего-нибудь – хвать, ан и сердца вовсе нет! Вот хоть теперь: ты, чай, думаешь, куда, дескать, Истома-Туренин зол!.. всех хочет вешать да живых в землю закапывать!.. И, мой родимый!.. Дай-ка мне в самом деле волю, так и бешеной собаки не повешу… Свое ведь, батюшка, родное! – Я очень рад, боярин, что ты одних со мною мыслей и, верно, не откажешься свести меня с почетными здешними гражданами. Может быть, мне удастся преклонить их к покорности и доказать, что если междуцарствие продолжится, то гибель отечества нашего неизбежна. Без головы и могучее тело богатыря… – Все, конечно, так! – перервал Истома, – не что иное, как безжизненный труп, добыча хищных вранов и плотоядных зверей! Правда, королевич Владислав молоденек, и не ему бы править таким обширным государством, каково царство Русское; но зато наставник-то у него хорош: премудрый король Сигизмунд, верно, не оставит его своими советами. Конечно, лучше бы было, если б мы все вразумились, что честнее повиноваться опытному мужу, как бы он ни назывался: царем ли русским, или польским королем, чем незрелому юноше… – А кто здесь управляет делами? – перервал Юрий, желая прекратить разговор, возмущающий его душу. – Да как тебе сказать: здесь много теперь именитых воевод и бояр, – отвечал Туренин, – но сила-то не в них, а знаешь ли, в ком?.. Стыдно сказать, Юрий Дмитрии! Добро бы наш брат боярин или родовой дворянин; а то какой-то смерд, бобыль (9), простой мясник… срам и позор для всей земли Русской! Этот серокафтанник помыкает целым городом: что сказал Козьма Минич Сухорукий, то и свято. Вперед знаю, когда ты будешь совещаться с здешними сановниками, то и его позовут; и что ж ты думаешь: этот холоп, отдавая подобающую честь боярам и воеводам, станет молчать и во всем с ними соглашаться? Нет, Юрий Дмитрич, начнет орать пуще всех!.. Вот до чего мы дожили! – Однако ж, боярин, видно, этот мясник чем ни есть заслужил такую доверенность своих сограждан? – Вестимо чем: он мужик ражий, голос как из бочки; а на площади, меж глупого народа, тот и прав, кто горланит больше других. – Когда же я могу иметь свидание с здешними сановниками? – Завтра мы сберемся все для этого у князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского. – И ты надеешься, что слова мои подействуют? – Бог весть. Начнут, пожалуй, говорить, зачем королевич Владислав не едет в Москву? зачем поляки разоряют нашу землю? зачем король Сигизмунд берет Смоленск? зачем то, зачем другое? Всего не переслушаешь. А кто корень всему злу?.. Бывший патриарх Гермоген. Этот крамольный чернец вечно шел поперек всем умным боярам. Да вот хоть при пострижении в иноки Василья Шуйского: он один его отстаивал, и когда Шуйский не стал отвечать во время обряда и родственник мой, князь Василий Туренин, произносил за него все обеты, то знаешь ли, что сделал Гермоген? Провозгласил на эктинье Шуйского благоверным царем русским, а родственника моего, Туренина, – новопостриженным иноком Василием! Каково это тебе покажется?.. Да что и говорить! Сами виноваты: ведь охота же была мирволить! Как бы с первых поров святейшего Игнатия опять в патриархи, а Гермогена на смирение в Соловки, так давным бы давно все пришло в порядок. – Не все так думают о святейшем Гермогене, боярин; я первый чту его высокую душу и христианские добродетели. Если б мы все так любили наше отечество, как сей благочестивый муж, то не пришлось бы нам искать себе царя среди иноплеменных… Но что прошло, того не воротишь. – Конечно, что прошло, то прошло!.. Но вот нам несут поужинать. Не взыщи, дорогой гость, на убогость моей трапезы! Чем богаты, тем и рады: сегодня я ем постное. Ты, может быть, не понедельничаешь, Юрий Дмитрич? И на что тебе! не все должны с таким упорством измозжать плоть свою, как я – многогрешный. Садись-ка, мой родимый, да похлебай этой ушицы. Стерляжья, батюшка! У меня свой садок, и не только стерляди, осетры никогда не переводятся. После сытного ужина, за которым хозяин не слишком изнурял свое греховное тело, Юрий, простясь с боярином, пошел в отведенный ему покой. Алексей сказал ему, что Кирша ушел со двора и еще не возвращался. Милославский уже ложился спать, как вдруг запорожец вошел в комнату. – Я пришел проститься с тобою, боярин! – сказал он. – Ты, верно, здесь не останешься, а я остаюсь. – Дай бог тебе всякого счастия, добрый Кирша! Я никогда не забуду услуг твоих! – Я также, боярин, вечно стану помнить, что без тебя спал бы и теперь еще непробудным сном в чистом поле. И если б ты не ехал назад в Москву, то я ни за что бы тебя не покинул. А что, Юрий Дмитрич! неужли-то у тебя сердце лежит больше к полякам, чем к православным? Эй, останься здесь, боярин! Юрий вздохнул и не отвечал ни слова. Помолчав несколько времени, он спросил Киршу, при чем он остается в Нижнем? – Я встретил на площади, – отвечал запорожец, – казацкого старшину, Смаку-Жигулина, которого знавал еще в Батурине; он обрадовался мне, как родному брату, и берет меня к себе в есаулы. Кабы ты знал, боярин, как у всех ратных людей, которые валом валят в Нижний, кипит в жилах кровь молодецкая! Только и думушки, чтоб идти в белокаменную да порезаться с поляками. За одним дело стало: старшего еще не выбрали, а если нападут на удалого воеводу, так ляхам несдобровать! – Но разве ты думаешь, Кирша, что все те, которые целовали крест Владиславу, не станут защищать своего законного государя? – Да ведь присяга-то была со всячинкою, Юрий Дмитрич: кто волею, кто из-под палки! – Как бы то ни было, но я не теряю надежды. Может быть, нижегородцы склонятся на мирные предложения пана Гонсевского, и когда Владислав сдержит свое царское слово и приедет в Москву… – Так не за что будет и драться… Оно так, боярин! да нашему-то брату что делать тогда? Не землю же пахать, в самом деле! – А для чего же и не так! Одни разбойники живут бедствиями мирных граждан. Нет, Кирша: пора нам образумиться и перестать губить отечество в угоду крамольных бояр и упитанных кровию нашей грабителей панов Сапеги и Лисовского, которых давно бы не стало с их разбойничьими шайками, если б русские не враждовали сами друг на друга. – Может статься, ты и дело говоришь, Юрий Дмитрич, – сказал Кирша, почесывая голову, – да удальство-то нас заело! Ну, как сидеть весь век поджавши руки? С тоски умрешь!.. Правда, нам, запорожцам, есть чем позабавиться: татары-то крымские под боком, а все охота забирает помериться с ясновельможными поляками… Однако ж, боярин, тебе пора, чай, отдохнуть. Говорят, завтра ранехонько будет на площади какое-то сходбище; чай, и ты захочешь послушать, о чем нижегородцы толковать станут. Милославский распрощался с Киршею и, несмотря на усталость, провел большую часть ночи, размышляя о своем положении, которое казалось ему вовсе незавидным. Как ни старался Юрий уверить самого себя, что, преклонив к покорности нижегородцев, он исполнит долг свой и спасет отечество от бедствий междоусобной войны, но, несмотря на все убеждения холодного рассудка, он чувствовал, что охотно бы отдал половину своей жизни, если б мог предстать пред граждан нижегородских не посланником пана Гонсевского, но простым воином, готовым умереть в рядах их за свободу и независимость России. IV Заря еще не занималась; все спало в Нижнем Новгороде; во всех домах и среди опустелых его улиц царствовала глубокая тишина; и только изредка на боярских дворах ночные сторожа, стуча сонной рукою в чугунные доски, прерывали молчание ночи. В этот час, посвященный всеобщему покою, какой-то человек высокого роста, закутанный с ног до головы в черный охабень, пробирался, как ночный тать, вдоль по улице, стараясь приметным образом держаться как можно ближе к заборам домов. Казалось, малейший шорох пугал его: он останавливался, робко посматривал вокруг себя и, наконец, подойдя к калитке дома боярина Туренина, тихо стукнул кольцом. Подождав несколько времени, он повторил этот знак и, когда услышал, что кто-то подходит к калитке, то, свистнув два раза, отошел прочь. Через минуту вышел на улицу человек небольшого роста с фонарем; высокий незнакомец, сняв почтительно свою шапку, открыл голову, обвязанную полотном, на котором приметны были кровавые пятна. Они поговорили с полчаса между собою; потом человек небольшого роста, в котором нетрудно было узнать хозяина дома, вошел опять на двор, а незнакомец пустился скорыми шагами по улице, ведущей в низ горы. Темно-голубые небеса становились час от часу прозрачнее и белее; величественная Волга подернулась туманом; восток запылал, и первый луч восходящего солнца, осыпав искрами позлащенные главы соборных храмов, возвестил наступление незабвенного дня, в который раздался и прогремел но всей земле русской первый общий клик: «Умрем за веру православную и святую Русь!» Солнце взошло, но тишина и молчание царствовали еще повсюду. Вдруг прозвучал на соборной колокольне первый удар колокола, за ним другой, вот третий… все чаще, все сильнее… призывный гул промчался по всей окрестности, и – все ожило в Нижнем Новгороде. – Ахти, никак пожар! – вскричал Алексей, вскочив с своей постели. Он подбежал к окну, подле которого стоял уже его господин. – Что б это значило? – продолжал он. – К заутрени, что ль?.. Нет! Это не благовест!.. Точно… бьют в набат!.. Ну, вот и народ зашевелился!.. Глядь-ка, боярин!.. все бегут сюда… Эк их высыпало!.. Да этак скоро и на утицу не продерешься! – Одевайся, Юрий Дмитрич, – сказал Истома-Туренин, войдя в их покои. – Пойдем посмотреть, что там еще этот глупый народ затевает? В две минуты Милославский и слуга его были уже совсем одеты. Они с трудом могли выйти за ворота дома; вся их улица, ведущая на городскую площадь, кипела народом. – Тише, детушки, тише! – говорил, запыхавшись, один седой старик, которого двое взрослых внучат вели под руки, – дайте дух перевести! – Ну, отдохни, дедушка! – сказал один из внучат. – Да только поскорее, а то как опоздаем, так не продеремся к Лобному месту. – И не услышим, что будет говорить Козьма Минич, – подхватил другой внук. – Ну, что, отдохнул ли, родимый? – Ух, батюшки!.. Погодите!.. Вовсе уморился! – Напрасно, дедушка, ты не остался дома. – Что ты, дитятко, побойся бога! Остаться дома, когда дело идет о том, чтоб живот свой положить за матушку святую Русь!.. Да если бы и вас у меня не было, так я ползком бы приполз на городскую площадь. – Постой-ка!.. Да вот и батюшка! – сказал первый внук. – Втроем-то мы тебя и на руках донесем. Сын и двое внучат, подхватя на руки старика, пустились почти бегом по улице. – Да что ж ты отстаешь, жена? – сказал, приостановясь, небольшого роста, но плотный посадский, оборотясь к толстой горожанке, которая, спотыкаясь и едва дыша от усталости, бежала вслед за ним. – Задохнулась, Терентий Никитич… Видит бог, задохнулась! – Вот то-то же! и зачем тебя нелегкая понесла! Сидела бы дома на печи… – И, батюшка! да разве я не хочу также послушать, о чем вы на площади толковать будете? – Вестимо о чем: когда идти на супостатов. – И ты пойдешь, Терентий Никитич? – А как же? Разве я не такой же православный, как и все?.. – А ребятишки-то наши! На кого их покинешь?.. Ведь мал мала меньше! – Да, жаль, что маленьки! Правда, старшему двенадцать годков, так он от меня не отстанет. – Как, батюшка!.. Ты хочешь?.. – А что ж? Не подымет рогатины, так с ножом пойдет: авось хоть одного супостата на тот свет отправит – и то бы слава богу! Тут новая толпа, хлынув рекою из поперечной улицы, увлекла с собою посадского и жену его. Как бурное море, шумел и волновался народ на городской площади, бояре и простолюдины, именитые граждане и люди равные – все теснились вокруг Лобного места; на всех лицах изображалось нетерпеливое ожидание. Вдруг народ зашумел более прежнего, раздались громкие восклицания: «Вот Козьма Минич! Глядите, вот он!» – и человек средних лет, весьма просто одетый, но осанистый и видный собою, взошел на Лобное место Оборотясь к соборным храмам, он трижды сотворил крестное знамение, поклонился на все четыре стороны, и по мановению руки его утихло все вокруг Лобного места; мало-помалу молчание стало распространяться по всей площади, шум отдалялся, глухой говор бесчисленного народа становился все тише… тише… и чрез несколько минут лишенный зрения мог бы подумать, что городская площадь совершенно опустела. – Граждане нижегородские! – начал так бессмертный Минин – Кто из вас не ведает всех бедствий царства Русского? Мы все видим его гибель и разорение, а помощи и очищения ниоткуда не чаем. Доколе злодеям и супостатам напоять землю русскую кровию наших братьев? Доколе православным стонать под позорным ярмом иноверцев? Ответствуйте, граждане нижегородские! Потерпим ли мы, чтоб царствующий град повиновался воеводе иноплеменному? Предадим ли на поругание пречистый образ Владимирския божия матери и честныя, многоцелебныя мощи Петра, Алексия, Ионы и всех московских чудотворцев? Покинем ли в руках иноверцев сиротствующую Москву?.. Ответствуйте, граждане нижегородские! – Нет, нет! – загремели тысячи голосов. – Идем к Москве! Не выдадим святую Русь!.. – Итак, во имя божие к Москве!.. Но чтоб не бесплодно положить нам головы и смертию нашей искупить отечество, мы должны избрать достойного воеводу. Я был в Пурецкой волости у князя Димитрия Михайловича Пожарского; едва излечившийся от глубоких язв, сей неустрашимый военачальник готов снова обнажить меч и грянуть божиею грозой на супостата. Граждане нижегородские! хотите ли иметь его главою? люб ли вам стольник и знаменитый воевода, князь Димитрий Михайлович Пожарский? – Хотим! хотим! он люб нам! – воскликнул народ, волнуясь час от часу более. – Граждане и братии! – продолжал Минин. – Неужели, умирая за веру христианскую и желая стяжать нетленное достояние в небесах, мы пожалеем достояния земного? Нет, православные! Для содержания людей ратных отдадим все злато и серебро; а если мало и сего, продадим все имущества, заложим жен и детей наших… Вот все, что я имею! – продолжал он, бросив на Лобное место большой мешок, наполненный серебряной монетою, – и пусть выступит желающий купить мой дом – с сего часа он принадлежит не мне, а Нижнему Новгороду, а я сам, мы все, вся кровь наша – земскому делу и всей земле русской! – Отдаем все наши имущества! Умрем за веру православную и святую Русь! – загремели бесчисленные голоса. – Нарекаем тебя выборным от всея земли человеком! Храни казну Нижегородскую! – воскликнул весь народ. В эту минуту общего восторга разверзлись западные двери соборного храма Преображений господня и печерский архимандрит Феодосий, в провожании многочисленного духовенства, во всем облачении, со святыми иконами и церковными хоругвями, вышел на городскую площадь. Народ расступился, весь духовный синклит взошел на Лобное место. Раздался громкий благовест. Иереи запели собором: «Царю небесный! Утешителю, Душе истинный!» – и Минин, а вслед за ним все граждане преклонили колена. Когда ж, благословляя оружие христолюбивого войска, благочестивый архимандрит Феодосий, возведя к небесам взор, исполненный чистейшей веры, возгласил молитву: «Господи боже наш, боже сил! Сильный в крепости и крепкий во бранех…» – народ пал ниц, зарыдал, и все мольбы слились в одну общую, единственную молитву: «Да спасет господь царство Русское!» По окончании молебствия Феодосий, осенив животворящим крестом и окропив святой водою усердно молящийся народ, произнес вдохновенным голосом: «С нами бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами бог! Спешите, избранные господом, на спасение страждущей России! Как огонь палящий, предыдет сила господня пред вами, и посрамится враг нечестивый и возрадуются сердца православных! Воины Христовы! не жалейте благ земных: слава нетленная ожидает вас на земле и вечное блаженство на небесах. Грядите, верные сыны России! грядите во имя господне! На вас благословение всех пастырей духовных! За вас святые молитвы страдальца Гермогена! Кто против вас? Кто против господа сил?» О, как недостаточен, как бессилен язык человеческий для выражения высоких чувств души, пробудившейся от своего земного усыпления! Сколько жизней можно отдать за одно мгновение небесного, чистого восторга, который наполнял в сию торжественную минуту сердца всех русских! Нет, любовь к отечеству не земное чувство! Оно слабый, но верный отголосок непреодолимой любви к тому безвестному отечеству, о котором, не постигая сами тоски своей, мы скорбим и тоскуем почти со дня рождения нашего! Все спешили по домам, чтоб сносить свои имущества на площадь, и не прошло получаса, как вокруг Лобного места возвышались уже горы серебряных денег, сосудов и различных товаров: простой холст лежал подле куска дорогой парчи, мешок медной монеты – подле кошелька, наполненного золотыми деньгами. Гражданин Минин принимал все с равной ласкою, благодарил всех именем Нижнего Новгорода и всей земли русской, и хотя несколько сот рабочих людей переносили беспрестанно эти дары в приготовленные для сего кладовые на берегу Волги, но число их, казалось, нимало не уменьшалось. Старинный наш знакомец, Алексей, находился также в толпе граждан, которые теснились с приношениями вокруг Лобного места. Обшарив свои карманы и не найдя в них ничего, кроме нескольких мелких монет, он снимал уже с себя серебряный крест, как вдруг кто-то, ударив его по плечу, сказал: – Нет, брат! не расставайся с отцовским благословением: я положу и за тебя и за себя. – А, это ты, Кирша! – сказал Алексей. – Как! и ты хочешь класть? – Да, товарищ! Вот в этом мешочке все, что я накопил; да бог с ним! Жаль только, что мало!.. Эге, любезный, ты все еще ревешь. Полно, брат; что ты расхныкался, словно малый ребенок! – А ты сам разве не плачешь? – отвечал Алексей. – Кто? я? Вот вздор какой! – вскричал запорожец, утирая рукавом свои глаза. – А что ты думаешь! – продолжал он. – Никак в самом деле! Кой прах! что это, брат Алексей? Мне часто случалось у нас в Запорожской Сечи гулять и веселиться; пьешь, бывало, без просыпу целую неделю, и хоть нельзя сказать, чтоб было очень весело, а пляшешь и поешь с утра до вечера. Теперь же, ну веришь ли богу, так сердце от радости выскочить и хочет, и вовсе не до песен: все бы плакал… да и все также, на кого ни посмотришь… что за диво такое! В самом деле, все многолюдное собрание народа составляло в эту минуту одно благочестивое семейство; не слышно было громких восклицаний: проливая слезы радости и умиления, как в светлый день Христов, все с братской любовию обнимали друг друга… Но кто этот отверженный?.. Кто стоит поодаль от всей толпы, с померкшим взором, с отчаяньем на челе, бледный, полумертвый, как преступник, идущий на казнь, как блудный сын, взирающий издалека на пирующих своих братьев?.. Ах, это Юрий Милославский! это тот, кто отдал бы тысячу жизней за то, чтобы воскликнуть вместе с другими: «Умрем за веру православную и святую Русь!» Несмотря на приглашение боярина Истомы, который, заливаясь слезами, кричал громче всех: «Идем к матушке Москве!» – Юрий не хотел подойти вместе с ним к Лобному месту. Он не видел Минина, не слышал слов его; но видел общий восторг народа, видел радостные слезы, усердные мольбы всех русских и, как отступник от веры отцов своих, не смел молиться вместе с ними. Ему казалось, что каждый гражданин нижегородский, проходя мимо его, готов был сказать: «Презренный раб Владислава! чего ты хочешь от свободных сынов России?.. Беги! не оскверняй своим присутствием сие священное торжество веры и любви к отечеству! Ты не русский, ты не сын Милославского!» Тут вспомнил Юрий последние слова умирающего своего родителя. Благословляя его охладевшею уже рукою, он сказал: «Юрий! держись веры православной; не своди дружбы с врагами нашего отечества и не забывай, что Милославские всегда стояли грудью за правду и святую Русь!» – Так! – вскричал несчастный юноша, – присутствие мое при сем торжестве есть осквернение святыни! Я не могу, я не должен оставаться здесь долее! Он поспешил оставить площадь, но на каждом шагу встречались ему толпы граждан, несущих свои имущества, везде раздавались поздравления, на всех лицах сияла радость. Пробежав несколько улиц, он очутился, наконец, в одном отдаленном предместии и, не видя никого вокруг себя, сел отдохнуть на скамье, подле ворот небольшой хижины. Не прошло двух минут, как несколько женщин и почти столетний старик подошли к скамье, на которой сидел Юрий. Старик сел возле нею. – Как это, господин честной! – сказал он. – Ты здесь, а не на площади? – Я сейчас оттуда, – отвечал Юрий. – И я на старости ходил. Слава богу, кой-как дотащился, теперь готов умереть хоть завтра! Да и пора костям на покой! – Ты, я думаю, очень стар, дедушка? – спросил Юрий, стараясь переменить разговор. – Да, молодец! без малого годов сотню прожил, а на всем веку не бывал так радостен, как сегодня. Благодарение творцу небесному, очнулись, наконец, православные!.. Эх, жаль! кабы господь продлил дни бывшего воеводы нашего, Дмитрия Юрьевича Милославского, то-то был бы для него праздник!.. Дай бог ему царство небесное! столбовой был русский боярин!.. Ну, да если не здесь, так там он вместе с нами радуется! – Я слышала, дедушка, – сказала одна из женщин, – что у него есть сын. – Как же! Помнится, Юрий Дмитриевич. Если он пошел по батюшке, то, верно, будет нашим гостем и в Москве с поляками не останется. Нет, детушки! Милославские всегда стояли грудью за правду и святую Русь! – Ахти! – вскричала одна из женщин, – что это с молодцом сделалось? Никак он полоумный… Смотри-ка, дедушка, как он пустился от нас бежать! Прямехонько к Волге… Ах, господи боже мой! долго ли до греха! как сдуру-то нырнет в воду, так и поминай как звали! Как громом пораженный последними словами старика, Юрий, не видя ничего перед собою, не зная сам, что делает, пустился бежать по узкой улице, ведущей к Волге. В ушах его раздавались слова умирающего отца; ему казалось, что его преследуют, что кто-то называет его по имени, что множество голосов повторяют: «Вот он! вот Милославский». Вся кровь застыла в его жилах. Вдруг ему послышалось, что вслед за ним прогремел ужасный голос: «Да взыдет вечная клятва на главу изменника!» Волосы его стали дыбом, смертный холод пробежал по всем членам, в глазах потемнело, и он упал без чувств в двух шагах от Волги, на краю утесистого берега, застроенного обширными сараями. Солнце было уже высоко, когда Милославский очнулся; подле него стоял Алексей. – Слава тебе господи! – вскричал он, заметив, что Юрий пришел в себя. – Ну, перепугал ты меня, боярин! Что это с тобой сделалось? – Где я? – спросил Милославский, взглянув с удивлением вокруг себя, – На берегу Волги. Как помиловал тебя господь, Юрий Дмитрич?! И что с тобою сделалось? Мне сказали на площади, что ты пошел вниз под гору, я за тобой следом; гляжу: сидишь смирнехонько подле какого-то старичка; вдруг как будто б тебя чем обожгло, как вскочишь да ударишься бежать! я за тобой, а ты пуще! я ну кричать: «Постой, Юрий Дмитрич, постой! не беги!» – а ты пуще… Ну, веришь ли, осип кричавши: «Куда, боярин, куда?» Гляжу, прямо к Волге… сердце у меня замерло!.. Да, слава богу, что тебя оморок ошиб прежде, чем ты успел добежать до реки. И то беда, уж оттирал, оттирал тебя… и водой прыскал, и вином тер… насилу-то очнулся. Да что это, боярин, с тобою попритчилось? – Так, Алексей, ничего! Теперь мне лучше. Но скажи… мне помнится, я слышал чей-то голос… кто возле меня предавал проклятию изменника? – Какого изменника, боярин? Я ничего не слышал. – Ничего?.. А что за народ толпится вокруг этих сараев?.. О чем они говорят?.. Чу! слышишь? Они называют меня по имени. – И, нет, Юрий Дмитрич! это тебе чудится. Разве не видишь, сюда складывают все, что нижегородцы нанесли на площадь. – На площадь?.. Я также был на площади?.. – Как же, боярин! Юрий провел рукою по глазам и, как будто бы пробудившись от глубокого сна, сказал: – Да! да! теперь я вспомнил… Мы остановились здесь у боярина Истомы-Туренина… – Да, Юрий Дмитрич; и, чай, он ждет тебя к обеду. Юрий при помощи Алексея приподнялся на ноги и только что хотел идти, как вдруг позади его кто-то сказал: – Здравствуй, боярин! Милости просим! добро пожаловать к нам в Нижний Новгород! Милославский невольно вздрогнул и, бросив быстрый взгляд на того, кто его приветствовал, узнал в нем тотчас таинственного незнакомца, с которым ночевал на постоялом дворе. – Ну вот, не отгадал ли я! – продолжал незнакомец. – Бог привел нам опять увидеться. – Так это ты! – вскричал Алексей. – Я было и на площади признал тебя, да боялся вклепаться. Ну, Козьма Минич, дай бог тебе здоровья! красно ты говоришь! – Как! – сказал Юрий. – Ты тот знаменитый гражданин?.. – И, боярин! я просто гражданин нижегородский и ничем других не лучше. Разве ты не видел, как все граждане, наперерыв друг перед другом, отдавали свои имущества? На мне хоть это платье осталось, а другой последнюю одежонку притащил на площадь: так мне ли хвастаться, боярин! – Но разве не ты первый?.. – Ну да… я первый заговорил – так что ж?.. Велико дело!.. Нельзя ж всем разом говорить. Не я, так заговорил бы другой, не другой, так третий… А скажи-ка, боярин, уж не хочешь ли и ты пристать к нам? Ты целовал крест королевичу Владиславу, а душа-то в тебе все-таки русская. – К несчастью, ты говоришь правду! – сказал со вздохом Юрий. – А почему ж к несчастию? Скажи мне, легко ль тебе было присягать польскому королевичу? – Ах!.. видит бог, нет! – А для чего ж ты это сделал? – Для того, что был уверен и теперь еще… да, и теперь еще надеюсь, что этой жертвою мы спасем от гибели наше отечество. – Вот видишь ли: все-таки у тебя отечество на уме. Послушай, я скажу тебе побасенку, боярин. Один мужичок, переплывая через реку, стал тонуть. У него было три сына: меньшой, думая, что он один не спасет его, принялся кричать, рвать на себе волосы и призывать на помощь всех проходящих; между тем мужик выбился из сил, и когда старший сын бросился спасать его, то насилу вытащил из воды и чуть было сам не утонул с ним вместе. На берегу стоял третий сын, или, лучше сказать, пасынок; он не просил помощи, да и сам не думал спасать утопающего отца, а рассчитывал, стоя на одном месте, какая придется ему часть из отцовского наследия. Как ты думаешь, боярин? хоть меньшему сыну и не за что сказать спасибо; а по мне все-таки честнее быть им, чем пасынком. Юрий молча пожал руку Минина, который продолжал: – Чему дивиться, что ты связал себя клятвенным обещанием, когда вся Москва сделала то же самое. Да вот хоть, например, князь Димитрий Мамстрюкович Черкасский изволил мне сказывать, что сегодня у него в дому сберутся здешние бояре и старшины, чтоб выслушать гонца, который прислан к нам с предложением от пана Гонсевского. И как ты думаешь, кто этот доверенный человек злейшего врага нашего?.. Сын бывшего воеводы нижегородского, боярина Милославского. – Да это господин мой! – вскричал Алексей. – Как! так это ты, Юрий Дмитрич? – сказал Минин, сняв почтительно свою шапку и устремив на Милославского взор, исполненный душевного сострадания. – Ну, жаль мне тебя! Кому другому, а тебе куда должно быть тяжело, боярин! – Я исполню долг свой, Козьма Минич, – отвечал Юрий. – Я не могу поднять оружия на того, кому клялся в верности; но никогда руки мои не обагрятся кровию единоверцев; и если междоусобная война неизбежна, то… – Тут Милославский остановился, глаза его заблистали… – Да! – продолжал он, – я дал обет служить верой и правдой Владиславу; но есть еще клятва, пред которой ничто все обещания и клятвы земные… Так! сам господь ниспослал мне эту мысль: она оживила мою душу!.. В самом деле, давно уже лицо Милославского не выражало такой твердой решимости и спокойствия. Вся бодрость его возвратилась. – Прощай, почтенный гражданин! – сказал он Минину – Я спешу теперь в дом боярина Туренина и через несколько часов явлюсь вместе с ним пред лицом сановников нижегородских, в числе которых надеюсь увидеть и тебя. Повторяю еще раз, я исполню долг мой; но… прошу тебя – не осуждай меня прежде времени! V Часу в шестом пополудни Юрий и боярин Туренин отправились в дом к князю Черкасскому. Проходя городскою площадью, на которой никого уже не было, Туренин сказал Юрию: – Насилу-то эти дурачье угомонились! Я, право, думал, что они до самой ночи протолкаются на площади. Куда, подумаешь, народ-то глуп! Сгоряча рады отдать все; а там как самим перекусить нечего будет, так и заговорят другим голосом. Небойсь уймутся кричать: «Пойдем к матушке Москве!» – Но, кажется, боярин, – сказал Юрий, – и ты кричал вместе с другими? – С волками надо выть по волчьи, Юрий Дмитрич; и у кого свой царь в голове, тот не станет плыть в бурю против воды. Да и сговоришь ли с целым народом! Вот теперь дело другое: можно будет и потолковать и посудить. Смотри, Юрий Дмитрич, говори смело! Я знаю наперед, что пуще всех будет против меня князь Димитрий Мамстрюкович Черкасский да Григорий Образцов: первый потому, что сын князя Мамстрюка и такой же, как он, чеченец – ему бы все резаться; а второй оттого, что природный нижегородец и терпеть не может поляков. С другими-то сговорить еще можно; правда, они позвали Козьму Сухорукого, а этот нахал станет теперь горланить пуще прежнего. – Позволь сказать, боярин, мне кажется, он человек скромный. – Кто? он? Что ты? Иль забыл, что его наименовали выборным от всея земли человеком? Так ему, чай, теперь черт не брат! Чего доброго, заломается в первое место… Но вот и дом князя Димитрия Мамстрюковича… Пройдя широким двором, посреди которого возвышались обширные по тогдашнему времени каменные палаты князя Черкасского, они добрались по узкой и круглой лестнице до первой комнаты, где, оставив свои верхние платья, вошли в просторный покой, в котором за большим столом сидело человек около двадцати. С первого взгляда можно было узнать хозяина дома, сына знаменитого Черкасского князя, по его выразительному смуглому лицу и большим черным глазам, в которых блистало все неукротимое мужество диких сынов неприступного Кавказа. По правую руку его сидели: татарский военачальник Барай-Мурза Алеевич Кутумов, воевода Михайло Самсонович Дмитриев, дворянин Григорий Образцов, несколько старшин казацких и дворян московских полков; по левую сторону сидели: боярин Петр Иванович Мансуров-Плещеев, стольник Федор Левашев, дьяк Семен Самсонов, а несколько поодаль ото всех гражданин Козьма Минич Сухорукий. Князь Черкасский встретил боярина Туренина и Милославского в дверях комнаты. Сказав несколько холодных приветствий тому и другому, он попросил их садиться, и по данному знаку вошедший служитель поднес им и хозяину по кружке меду. – Юрий Дмитрич, – сказал князь Черкасский, – поздравляем тебя с счастливым приездом в Нижний Новгород; хотя, сказать правду, для всех нас было бы радостнее выпить этот кубок за здравие сына Димитрия Юрьевича Милославского, а не посланника от поляков и верноподданного королевича Владислава. – Князь Димитрий Мамстрюкович, – сказал вполголоса боярин Мансуров, – не забывай нашего уговора: посмотри-ка – его в жар бросило от твоих речей! – Не вытерпел, боярин! – отвечал Черкасский. – Грустно, видит бог, грустно! Ведь я был задушевный друг его батюшке… Юрий Дмитрич, – продолжал Черкасский, оборотясь к Милославскому, – боярин Истома-Туренин известил нас, что ты приехал с предложениями от ляха Гонсевского, засевшего с войском в Москве, которую взял обманом и лестию богоотступник Лотер и злодей гетман Жолкевский. – Да, да, злодей гетман Жолкевский! – повторил Барай-Мурза. – Гетман Жолкевский не злодей, – сказал Юрий. – Если б все советники короля Сигизмунда были столь же благородны и честны, как он, то давно бы прекратились бедствия отечества нашего. – То есть Владислав был бы московским воеводою!.. – перервал князь Черкасский. – А мы все рабами короля польского!.. – примолвил насмешливо дворянин Образцов. – Нет, – отвечал Юрий, – не воеводою, а самодержавным и законным царем русским. Жолкевский клялся в этом и сдержит свою клятву: он не фальшер, не злодей, а храбрый и честный воин. – Неправда, это ложь! – вскричал Черкасский. – Да, да, это ложь! – повторил Барай-Мурза. – Ложь противна господу, бояре! – сказал спокойно Юрий, – и вот почему должно говорить правду даже и тогда, когда дело идет о врагах наших. – Защищай, Юрий Дмитрич, защищай этих кровопийц! – перервал хозяин. – Да и чему дивиться: свой своему поневоле брат! – Князь Димитрий, – шепнул боярин Мансуров, – не обижай своего гостя! – Раб Владислава и угодник ляха Гонсевского никогда не будет моим гостем! – вскричал с возрастающим жаром князь Черкасский. – Нет! он не гость мой!.. Я дозволяю ему объявить, чего желает от нас достойный сподвижник грабителя Сапеги; пусть исполнит он данное ему от Гонсевского поручение и забудет навсегда, что князь Черкасский был другом отца его. – Да, да, пусть он говорит, а мы послушаем, – сказал Барай-Мурза, поглаживая свою густую бороду. – Не забывай, однако ж, Юрий Дмитрич, – прибавил дворянин Образцов, бросив грозный вид на Юрия, – что ты стоишь перед сановниками нижегородскими и что дерзкой речью оскорбишь в лице нашем весь Нижний Новгород. – Я буду говорить истину, – сказал хладнокровно Юрий, вставая с своего места. – Бояре и сановники нижегородские! Я прислан к вам от пана Гонсевского с мирным предложением. Вам уже известно, что вся Москва целовала крест королевичу Владиславу; гетман Жолкевский присягнул за него, что он испросит соизволение своего державного родителя креститься в веру православную, что не потерпит в земле русской ни латинских костелов, ни других иноверных храмов и что станет, по древнему обычаю благоверных царей русских, править землею нашею, как наследственной своей державою. Не безызвестно также вам, что Великий Новгород, Псков и многие другие города стонут под тяжким игом свейского воеводы Понтуса, что шайки Тушинского вора и запорожские казаки грабят и разоряют наше отечество и что доколе оно не изберет себе главы – не прекратятся мятежи, крамолы и междоусобия. Бояре и сановники нижегородские! последуйте примеру граждан московских, целуйте крест королевичу Владиславу, не восставайте друг против друга, покоритесь избранному царствующим градом законному государю нашему – и, именем Владислава, Гонсевский обещает вам милость царскую, всякую льготу, убавку податей и торговлю свободную. Я сказал все, бояре и сановники нижегородские! Избирайте, чего хотите вы… – Упиться кровию врагов наших! – вскричал Черкасский, – кровию губителей России, кровию всех ляхов! – Да, да, всех ляхов! – повторил Барай-Мурза Алеевич Кутумов, поглядывая на Черкасского. – Но русские, присягнувшие в верности Владиславу… – Пусть гибнут вместе с врагами веры православной! – перервал хозяин. – Итак, – возразил Юрий, – одна жажда крови, а не любовь к отечеству, боярин, заставляет тебя поднять оружие?.. Черкасский устремил сверкающий взор на Милославского и, помолчав несколько времени, спросил его: был ли он на нижней торговой площади? – Нет, – отвечал Юрий, не понимая, к чему клонится этот вопрос. – Жаль, – продолжал Черкасский, – ты увидел бы, что на ней цела еще виселица, на которой нижегородцы повесили изменника Вяземского (10). Берегись дерзкою речью напомнить им, что не один князь Вяземский достоин этой позорной казни! – Князь Димитрий!.. – сказал боярин Мансуров, – пристало ли тебе, хозяину дома!.. Побойся бога!.. Сограждане, – продолжал он, – вы слышали предложение пана Гонсевского: пусть каждый из вас объявит свободно мысль свою. Боярин князь Черкасский! тебе, яко старшему сановнику думы нижегородской, довлеет говорить первому; какой даешь ответ пану Гонсевскому? – Я уже отвечал, – сказал Черкасский. – Избранный нами главою земского дела, князь Димитрий Михайлович Пожарский пусть ведет нас к Москве! Там станем мы отвечать гетману; он узнает, чего хотят нижегородцы, когда мы устелем трупами врагов все поля московские! – Итак, ты объявляешь?.. – Непримиримую вражду до тех пор, пока хотя один лях или предатель дышит воздухом русским! Мщение за погибших братьев! кровь за кровь! Мурза Кутумов встал с своего места, погладил бороду и начал: – Бояре, что сказал князь Димитрий Мамстрюкович Черкасский, то говорю и я: вражда непримиримая… доколе хотя один лях или русский… то есть предатель… сиречь изменник… – Довольно, Барай-Мурза, садись! – перервал Черкасский. Барай-Мурза Алеевич Кутумов отвесил низкий поклон всем присутствующим и сел на прежнее место. – Граждане нижегородские! – сказал кипящий мужеством и ненавистью к полякам дворянин Образцов. – Чего требует от нас этот атаман разбойничьей шайки, этот изверг, пирующий в Москве на могилах наших братьев?.. Он желал бы, чтоб нижегородцы положили оружие так же, как желает хищный волк, чтоб стадо осталось без пастыря и защиты. Сигизмунд дает нам своего сына – и берет Смоленск, древнее достояние царей православных! Поляки предлагают нам мир – и покрывают пеплом сел и городов всю землю русскую! Нет, сограждане! не царствующий град целовал крест королевичу Владиславу, а пленная Москва; не свободные граждане клялись в верности иноплеменному, но безоружные жители, рабы, отягченные оковами!.. и насильственная клятва, данная под ножом убийц, должна служить примером для вольных сынов Нижнего Новгорода!.. Нет! да будет вечная вражда между нами и злодеем нашим, Сигизмундом! Гибель и смерть всем ляхам! – Гибель и смерть всем ляхам! – повторили Черкасский, Барай-Мурза и все старшины казацкие. – Мужи доблестные и верные сыны отечества! – сказал боярин Туренин, вставая с своего места. – Нельзя без радостных слез видеть ваше рвение на защиту земли русской! И во мне кипит желание обагриться кровию врагов наших, и я готов идти к Москве; но прежде всего следует помыслить, чего требует от нас отечество: кровавой мести или спасения от конечной своей гибели? Великое дело, с малым и необученным войском устоять против бесчисленных врагов… но господь укрепит десницу рабов своих, хотя, по тяжким грехам нашим, мы не достойны, чтоб свершилось над нами сие чудо, и поистине не должны надеяться… но милосердие всевышнего неистощимо. Пусть будет так: мы победим ненавистных ляхов; рассеем, как прах земной, их несметные ополчения; очистим Москву и, несмотря на то, останемся по-прежнему без главы, и вящее тогда постигнет нас бедствие. Каждый знаменитый боярин и воевода пожелает быть царем русским; начнутся крамолы, восстанут новые самозванцы, пуще прежнего польется кровь христианская, и отечество наше, обессиленное междоусобием, не могущее противустать сильному врагу, погибнет навеки; и царствующий град, подобно святому граду Киеву, соделается достоянием иноверцев и отчиною короля свейского или врага нашего, Сигизмунда, который теперь предлагает нам сына своего в законные государи, а тогда пришлет на воеводство одного из рабов своих. Помыслите, сограждане! что станется тогда с верою православною? что станется со всеми нами, когда и имя царства Русского изгладится из памяти людской?.. Я все сказал: судите слова мои, бояре и сановники нижегородские! – Боярин Андрей Никитич Туренин! – сказал с низким поклоном дьяк Семен Самсонов. – В речах твоих много разума, хотя ты напрасно возвеличил могущество врагов наших. Нам известно бессилие ляхов; они сильны одним несогласием нашим; но ты изрек истину, говоря о междоусобиях и крамолах, могущих возникнуть между бояр и знаменитых воевод, а посему я мыслю так: нижегородцам не присягать Владиславу, но и не ходить к Москве, а сбирать войско, дабы дать отпор, если ляхи замыслят нас покорить силою; Гонсевскому же объявить, что мы не станем целовать креста королевичу польскому, пока он не прибудет сам в царствующий град, не крестится в веру православную и не утвердит своим царским словом и клятвенным обещанием договорной грамоты, подписанной боярскою думой и гетманом Жолкевским. – Я мыслю то же самое, – сказал боярин Мансуров. – Безвременная поспешность может усугубить бедствия отечества нашего. Мой ответ пану Гонсевскому не ждать от нас покорности, доколе не будет исполнено все, что обещано именем Владислава в договорной грамоте; а нам ожидать ответа и к Москве не ходить, пока не получим верного известия, что король Сигизмунд изменил своему слову. – Мы согласны во всем с боярином Мансуровым, – сказали воеводы Михаил Самсонович Дмитриев и стольник Левашев. – И мы также! – вскричали все дворяне московских полков. Князь Черкасский вскочил с своего места. – Как! – сказал он, бледнея от гнева и досады, – вы согласны признать Владислава царем русским? – Да, если он сдержит свое обещание, – отвечал спокойно Мансуров. – Признать своим владыкою неверного поляка! – перервал Образцов. – Он отречется от своей ереси, – возразил дьяк Самсонов. – Кто нейдет к Москве, тот изменник и предатель! – вскричал Черкасский. – Изменник и предатель! – повторил Барай-Мурза. – Князь Димитрий! – сказал Мансуров, – и ты, Мурза Алеевич Кутумов! не забывайте, что вы здесь не на городской площади, а в совете сановников нижегородских. Я люблю святую Русь не менее вас; но вы ненавидите одних поляков, а я ненавижу еще более крамолы, междоусобие и бесполезное кровопролитие, противные господу и пагубные для нашего отечества. Если ж надобно будет сражаться, вы увидите тогда, умеет ли боярин Мансуров владеть мечом и умирать за веру православную. – Боярин! – сказал Образцов. – Когда мы не согласны меж собою, то пусть решит весь Нижний Новгород, кто из всех нас любит более свое отечество. – Вы это сейчас увидите, бояре и сановники нижегородские, – сказал Минин, вставая с своего места и поклонясь почтительно всем присутствующим. – Да ты еще ничего не говорил, Козьма Минич, – вскричал Черкасский. – Говори, говори, чья сторона правее! – Не мне, последнему из граждан нижегородских, – отвечал Минин, – быть судьею между именитых бояр и воевод; довольно и того, что вы не погнушались допустить меня, простого человека, в ваш боярский совет и дозволили говорить наряду с вами, высокими сановниками царства Русского. Нет, бояре! пусть посредником в споре вашем будет равный с вами родом и саном знаменитым, пусть решит, идти ли нам к Москве, или нет, посланник и друг пана Гонсевского. – Что ты, Минин! в уме ли? – вскричал Черкасский. – Юрий Дмитрич, – продолжал Минин, обращаясь к Милославскому, – ты исполнил долг свой, ты говорил, как посланник гетмана польского; теперь я спрашиваю тебя, сына Димитрия Юрьевича Милославского, что должны мы делать: идти ли к Москве, или покориться Сигизмунду? Яркий румянец покрыл лицо Юрия; он приподнялся до половины, хотел что-то сказать, но вдруг остановился и с судорожным движением закрыл рукою глаза свои. – Боярин! – продолжал Минин. – Если бы ты не целовал креста Владиславу, если б сегодня молился вместе с нами на городской площади, если б ты был гражданином нижегородским, что бы сделал ты тогда? Отвечай, Юрий Дмитрич! – Что сделал бы я? – сказал Юрий, устремив сверкающий взор на Минина. – Что сделал бы я?.. Положил бы мою голову за святую Русь! – Что ты, Юрий Дмитрич! – шепнул Туренин. – Молчи, боярин! – вскричал Милославский с возрастающим жаром. – Это выше всех сил моих! Так, граждане нижегородские! я умер бы, благословляя господа, допустившего меня пролить всю кровь за веру православную. К Москве, верные и счастливые нижегородцы! Спасайте угнетенных ваших братьев! Они ждут вас. Они рабы поляков, а не подданные Владислава. Не верьте Сигизмунду: он вечный и непримиримый враг наш; не страшитесь поляков – их многочисленная рать страшна для одних безоружных жителей московских. Спешите, храбрые нижегородцы! спешите водрузить хоругвь спасителя на поруганных стенах священного Кремля! Вы свободны, вы не присягали иноплеменнику. А я… я добровольно поклялся быть верным Владиславу; я не могу умереть вместе с вами! Но если не оружием, то молитвами буду участвовать в святом и великом деле вашем. Так, граждане нижегородские! Я удалюсь в обитель преподобного Сергия; там, облеченный в одежду инока, при гробе угодника божия стану молиться день и ночь, да поможет вам господь спасти от гибели царство Русское. Юрий замолчал; крупные слезы градом катились по лицу его. Пораженные неожиданною речью Милославского, все присутствующие онемели от удивления. Несколько минут продолжалось общее молчание; вдруг опрокинутый стол с громом полетел на пол, и князь Черкасский, перескочив через него, бросился на шею к Милославскому. – Прости меня, любезный! – кричал он, прижимая его к груди своей, – я обидел тебя!.. Пусть осмелится кто-нибудь сказать, что ты не сын моего друга Милославского! – Да, да, пусть попытается кто-нибудь! – повторил Барай-Мурза. – Ты достоин быть нижегородцем, Юрий Дмитрич! – сказал Образцов, пожимая его руку. Минин не говорил ни слова, но с нежностию отца смотрел на Юрия и утирал потихоньку текущие из глаз слезы. – Итак, – продолжал Черкасский, – теперь, кажется, нам спорить не о чем, идем ли к Москве? – Идем! – вскричали почти все присутствующие. – К Москве так к Москве! – сказал боярин Мансуров. – Дождемся князя Пожарского да с божьим благословением… – Но кто же будет главою царства Русского? – спросил дьяк Самсонов. – Прежде очистим Москву, а там уж подумаем, – отвечал Мансуров. – Изберем всей землей в цари кого бог даст! – сказал Образцов. – И поклянемся, – прибавил Мансуров, – жить дружно, забывать всякую вражду, а помнить одного бога и святую Русь! – Насилу-то и ты заговорил, молодец! – закричал Черкасский. – Пусть дьяки и бояре, которые ничем не лучше дьяков, – прибавил он, взглянув на Туренина, – заседают в приказах, а в воинскую думу им бы и носа не надобно показывать. – Теперь, Юрий Дмитрич, – сказал боярин Мансуров, – ты можешь отвезти наш ответ Гонсевскому. – Не лучше ли остаться с нами, – перервал Черкасский, – и подраться с поляками? – Нет, боярин: бог карает клятвопреступников: пока я ношу меч – я подданный Владислава. – Юрий Дмитрич, – сказал Мансуров, – мы дозволяем тебе пробыть завтрашний день в Нижнем Новгороде; но я советовал бы тебе отправиться скорее: завтра же весь город будет знать, что ты прислан от Гонсевского, и тогда, не погневайся, смотри, чтоб с тобой не случилось того же, что с князем Вяземским. Народ подчас бывает глуп: как расходится, так его ничем не уймешь. – Прощай, боярин! – сказал Минин. – Дай бог тебе счастия! Не знаю отчего, а мне все сдается, что я увижу тебя опять не в монашеской рясе, а с мечом в руках, и не в святой обители, а на ратном поле против общих врагов наших. Милославский, уходя, заметил, что боярина Туренина не было уже в комнате. У самых дверей дома встретил его Алексей; он казался очень встревоженным. – Я больше часу дожидаюсь тебя здесь, Юрий Дмитрич, – сказал он. – Знаешь ли что? Ведь хозяин-то наш недобрый человек! – Что ты хочешь сказать? – А то, что мы из одного омута попали в другой. Воля твоя, боярин! сердись на меня или нет, а я, не спросись тебя, перетащил наши пожитки на постоялый двор, вот тот, что возле самой пристани. – Для чего ты это сделал? – А вот для чего. Знаешь ли, кто теперь спрятан в дому у боярина Туренина?.. Тот самый разбойник, который вчера в лесу хотел нас ограбить! – Неужели? – Да добро бы один, а то с ним еще четверо пострелов, из которых каждый уберет нас обоих. Как ты пошел сюда, я вышел поглядеть на улицу и присел у самых ворот за столбом. Этак около сумерек – гляжу, крадутся пятеро молодцов вдоль забора; я-то за столбом им был не в примету, а мне все было видно. Вот один из них шмыг в ворота! глядь – тот самый разбойник, которого Кирша называл Омляшем. Он перемолвил словца два с дворецким, махнул товарищам, и они шасть на двор. Пошептались, потолковали меж собой, да и полезли все на сенник. Вот, боярин, и я смекнул, что дело плоховато; тотчас все наши пожитки и конскую сбрую вытащил потихоньку за ворота да ну-ка скорей выводить лошадей будто б на водопой; навьючил на одну все наше добро, да и был таков. Хорошо еще, что некому было за мной присмотреть: дворецкий, видно, заболтался с своим гостьми, другие слуги пошли шататься по городу, а конюха так пьяны, что лыка не вяжут. – Ты хорошо сделал, Алексей. Я и сам не слишком доверяю нашему хозяину. – Да он сущий Иуда-предатель! сегодня на площади я на него насмотрелся: то взглянет, как рублем подарит, то посмотрит исподлобья, словно дикий зверь. Когда Козьма Минич говорил, то он съесть его хотел глазами; а как после подошел к нему, так – господи боже мой! откуда взялися медовые речи! И молодец-то он, и православный, и сын отечества, и бог весть что! Ну вот так мелким бесом и рассыпался! В продолжение этого разговора они дошли до городских ворот, и когда вышли в предместие, то Юрий увидел, что кто-то идет за ними следом. Несмотря на умножающуюся ежеминутно темноту, Милославский заметил, что всякий раз, когда он оглядывался назад, этот человек старался прятаться за углы домов. Юрий шепнул Алексею, чтоб он остерегался и вынул на всякий случай саблю. Между тем они вошли в улицу, или, лучше сказать, переулок, ведущий прямо к пристани: по обеим его сторонам тянулись длинные заборы, и только изредка кой-где выстроены были небольшие избы, но и те казались пустыми и. вероятно, служили амбарами для складки хлеба и товаров. Когда они поравнялись с одной полуразвалившеюся деревянною церковью, которая, судя по разбитым окнам и совершенно обрушенной паперти, давно уже была оставлена, незнакомый, который следовал за ними издалека, удвоил шаги и стал к ним приближаться. Юрий, желая скорее узнать, чего хочет от них этот безотвязный прохожий, пошел вместе с Алексеем прямо к нему навстречу; но лишь только они приблизились друг к другу и Алексей успел закричать: «Берегись, боярин, это разбойник Омляш!..» – незнакомый свистнул, четверо его товарищей выбежали из церкви, и почти в ту ж минуту Алексей, проколотый в двух местах ножом, упал без чувств на землю. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Прежде чем мы приступим к продолжению этой повести, нам должно предуведомить читателей, что промежуток времени, отделяющий эту главу от предыдущей, заключает в себе почти четыре месяца. Большей части наших читателей, без сомнения, известны все обстоятельства, предшествовавшие освобождению Москвы и вступлению на всероссийский престол Михаила Федоровича Романова; но, несмотря на то, мы полагаем нужным упомянуть, хотя мимоходом, о том, что происходило в Нижнем Новгороде и около Москвы от апреля месяца до начала августа 1612 года. Избранный единодушно главою земского ополчения князь Пожарский, излечась от ран своих, вступил в Нижний Новгород, сопровождаемый верною дружиною воинов. Его величественная наружность, радушие и ласковое со всеми обращение привлекли к нему все сердца. Бояре и воеводы, старее его чинами и родом, несмотря на закоренелый предрассудок местничества, добровольно подчинились его власти; со всех сторон спешили под знамена его люди ратные; смоляне, дорогобужане и вязьмичи, жившие в Арзамасе, явились первые; вслед за ними рязанцы, коломенцы и жители отдаленной Украины умножили собою число свободных людей: так называли себя воины, составлявшие отечественное ополчение нижегородское, которое вскоре под предводительством Пожарского двинулось к Ярославлю. В сем городе, подкупленные злодеем Заруцким, убийцы посягнули на жизнь знаменитого вождя, но бог не допустил их свершить это злодеяние, а великодушный Пожарский не только не предал их заслуженной казни, но вырвал из рук народа, хотевшего растерзать их на части. Важные причины замедлили приход нижегородцев под Москву; наконец, приближение гетмана Хоткевича с сильным войском, посланным против стоящего под Москвою князя Трубецкого, побудило Пожарского поспешить своим приходом к столице, и 1 августа 1612 года нижегородское ополчение прибыло к Троицкой лавре, отстоящей от Москвы в шестидесяти четырех верстах. * * * В начале августа месяца, в одно прекрасное утро, какой-то прохожий, с небольшою котомкою за плечами и весьма бедно одетый, едва переступая от усталости, шел по большой нижегородской дороге, которая в сем месте была проложена почти по самому берегу Волги. Его изнуренный вид, бледное лицо и впалые щеки – все показывало в нем человека, недавно излечившегося от тяжкой болезни, но в то же время нельзя было не заметить, что причиною его необычайной худобы была не одна телесная болезнь: глубокая горесть изображалась на лице его, а покрасневшие от слез глаза ясно доказывали, что его душевные страдания не миновались вместе с недугом, от которого он, по-видимому, совершенно излечился. Дойдя до густой березовой рощи, которую перерезывала узкая проселочная дорога, он остановился и, казалось, с большим вниманием стал рассматривать едва заметное полуобгоревшее строение, коего развалины виднелись на высоком холме, верстах в пяти от рощи, в тени которой он тогда находился. – Я не ошибаюсь, – сказал он, наконец, – это отчина боярина Шалонского… Слава богу! она останется у меня в стороне… – Сказав эти слова, прохожий сел под кустом и, вынув из котомки ломоть черного хлеба, принялся завтракать. Он не успел еще проглотить первого куска, как вдруг ему послышался в близком расстоянии конский топот, и через минуту человек двадцать казаков, выехав проселочной дорогою из рощи, потянулись вдоль опушки к тому месту, на котором расположился прохожий. Впереди всех, на вороном коне, ехал начальник отряда; он отличался от других казаков не платьем, которое было весьма просто, но богатой конской сбруею и блестящим оружием, украшенным дорогою серебряной насечкой. Когда он поравнялся с прохожим, который несколько уже минут не спускал с него глаз, то сей последний вскрикнул радостным голосом: – Так точно, это он!.. Здравствуй, Кирша! – Почему ты меня знаешь, добрый человек? – спросил всадник, приостановя своего коня. – Так, видно, я больно похудел, когда и ты меня не узнаешь? Вглядись-ка хорошенько… – Вот-те раз!.. Неужели?.. Да нет, зачем ему здесь быть? – Правда, брат Кирша, и я не чаял здесь быть, а думал, что меня отпоют и похоронят в Нижнем Новгороде. – Неужели-то в самом деле ты Алексей Бурнаш? – В старину меня так зывали. – Ах, батюшки! Что это тебя так перевернуло?.. А где твой барин?.. Вместо ответа Алексей закрыл руками лицо и горько заплакал. – Что с ним сделалось? – спросил запорожец, соскочив с коня. – Где он? – Уж, верно, там… – сказал Алексей, показывая на небо. – Он был ангел во плоти! – Так Юрий Дмитрич?.. – Приказал долго жить, – отвечал, всхлипывая, верный служитель Милославского. – Ах, боже мой! Боже мой! – вскричал запорожец. – Гей, ребята!.. долой с коней. Мы можем здесь позавтракать и дать вздохнуть лошадям; да подайте-ка мою кису. Казаки спешились и, разнуздав коней, пустили их на обширный луг, который расстилался перед рощею, а сами, поставив на небольшом возвышении часового, расположились кружком под деревьями. Кирша, вынув из кисы флягу с вином и большой пирог с капустою, сел подле Алексея. – Ну-ка, брат, перекуси, – сказал он, – ты, я вижу, больно отощал. Да расскажи мне, как это случилось, что твой боярин умер? Он был такой детина здоровый, кровь с молоком! Отчего бы, кажется?.. – Его зарезали, – отвечал Алексей. – Как?.. кто?.. где? – А вот послушай. Ты, чай, помнишь, как в Нижнем на площади, когда Козьма Минич Сухорукий… – Помню, помню! – Ну, в этот самый день, вечером, боярин был у князя Черкасского, и на дворе уж стало смеркаться, как мы пошли с ним на постоялый двор, в который перебрались из дома этого жида, Истомы-Туренина. Вот недалеко от пристани вдруг выскочили на нас из пустой церкви человек пять разбойников; не успел я мигнуть, как меня хватили в бок ножом – и я невзвидел света божьего. Не помню, долго ли пробыл без памяти; а как очнулся, то увидел, что лежу на скамье в избе и подле меня стоит седой старик. Я узнал уж после, что он рыбак и что, идучи поутру с пристани, наткнулся на меня нечаянно и, заметя, что я еще дышу, ради Христа перенес меня к себе в избу. Как сквозь сон помню: лишь только он мне пересказал об этом, я опять обеспамятел и уж спустя недели четыре, придя в себя, спросил его о боярине; он сказал мне, что никакого тела не подымали на том месте, где нашли меня… Видно, злодеи зарезали Юрия Дмитрича и бросили в Волгу. Меня пользовала какая-то досужая старушка, и я, без малого четыре месяца, был при смерти; а как немного поправился, то задумал идти в подмосковную нашу отчину. О тебе и спрашивать было нечего: мне сказали, что все ратные люди ушли в Ярославль с князем Пожарским; так я отслужил третьего дня панихиду по моем боярине и отправился в путь… Да что-то ноги плохо слушаются, насилу тащусь. – Ах, жалость какая! – сказал Кирша, когда Алексей кончил свой рассказ. – Уж если ему было на роду писано не дожить до седых волос, так пусть бы он умер со славою на ратном поле: на людях и смерть красна, а то, подумаешь, умереть одному, под ножом разбойника!.. Я справлялся о вас в дому боярина Туренина; да он сам мне сказал, что вы давным-давно уехали в Москву. – Злодей! Он лучше меня знает, куда отправился Юрий Дмитрич: это его дело. – Неужели? – Как бог свят! У него в дому разбойничья пристань. – Так недаром же он стречка дал из Нижнего. Когда князь Пожарский прибыл к нам в город, так, говорят, его везде искали, да не нашли… Ну, брат Алексей, ошеломил ты меня!.. Мне все еще не верится… – И я долго не верил. Ведь про покойного моего боярина было какое-то пророчество; и так как до сих пор уж многое сбылось, то я не брал веры, чтоб его зарезали, да пришлось, наконец, поверить. – А что такое о нем пророчили? Расскажи, брат, пожалуйста… – Вот изволишь видеть: это случилось при царе Иоанне Васильевиче Грозном, когда батюшка моего покойного боярина был еще дитятею; нянюшка его Федора рассказывала мне это под большой тайной. Однажды… надобно тебе сказать, что матушка его, то есть бабушка Юрия Дмитрича, была премилосердная: вся нищая братия в околотке ею только и жила. Ну вот однажды, в день рождения… нет, в день именин своего сожителя, она изволила на крыльце своеручно раздавать милостыню неимущим, которых набралось на боярский двор видимо-невидимо. Все нищие, как водится, так и лезли друг пред другом, чтоб схватить милостыню; одна только старушка не рвалась вперед и, стоя поодаль, терпеливо дожидалась своей очереди. Вот уже боярыня отдавала последнюю копейку, и иной нищий, попроворней других, протягивал в четвертый раз руку, а старушка все не трогалась с места. На ту пору нянюшка Федора стояла также на крыльце, заметила старуху и доложила о ней боярыне; нищую подозвали, и когда боярыня, вынув из кармана целый алтын, подала ей и сказала: «Молись за здравие именинника!» – то старушка, взглянув пристально на боярыню и помолчав несколько времени, промолвила: «Ох ты, моя родимая! здоров-то он будет, да уцелеет ли его головушка?..» – «Как так?» – спросила боярыня, побледнев как смерть. «Дай-то господи, – продолжала старушка, – чтоб о вешнем Николе не пришлось тебе панихиды служить». Сказав эти слова, старуха поклонилась, юркнула в толпу нищих и – след простыл; боярыня закричала: «Ищите ее, приведите сюда!» Не тут-то было: сгинула да пропала, и все нищие сказали в один голос, что не знают, кто она такова, откуда взялась и куда девалась. Ну что ж? и в самом деле, вскоре после того злодей Малюта Скуратов обнес перед царем нашего боярина и его казнили накануне Николина дня. Боярыня, оставшись вдовою с одним малолетним сыном Дмитрием Юрьевичем, батюшкою покойного моего господина, отправилась в свою закамскую отчину, и ровно десять лет о той старушке слуху не было. В это время Дмитрий Юрьевич подрос, женился и прижил покойного моего господина, Юрия Дмитриевича. Вот однажды, около Петрова дня, они всей семьей отправились в Калугу повидаться с родными. Им пришлось под вечер проезжать Брынским лесом. Боярыня и Федора ехали в колымаге (11), а боярин и холопи верхами. Вдруг в самой средине леса застигла их гроза, загремел гром, поднялся вихрь, дождь полил как из ведра, и пошел такой гул по лесу, что лошади шарахнулись и стали на одном месте как вкопанные – ни взад, ни вперед. Федора божилась мне, что она этакой грозы сродясь не видывала. Молодая боярыня со страху зарылась в подушки, а старая, хоть также робела, однако ж заметила и показала Федоре, что подле дороги, против самой колымаги, сидит под кустом какая-то женщина. Вдруг блеснула молонья, осветила все кругом, Федора ахнула, а старая боярыня, толкнув ее тихонько локтем, приказала молчать: они обе узнали в этой прохожей старушку, которая предсказала о смерти покойного боярина. Вот, как гроза поунялась, боярыня вылезла из колымаги, подошла к старухе и начала с нею говорить шепотом. Но тут набежала новая туча, загремел опять гром и сделалась такая темнять, что хоть глаз выколи, а когда прочистилось, то старухи уж не было. Как она ушла, куда девалась, бог весть! Старая боярыня крепилась месяца два, наконец не вытерпела и пересказала Федоре, под большою тайной, что нищая говорила с ней о ее внуке, Юрие Дмитриче, что будто б он натерпится много горя, рано осиротеет и хоть будет человек ратный, а умрет на своей постеле; что станет служить иноплеменному государю; полюбит красную девицу, не зная, кто она такова, и что всего-то чуднее, хоть и женится на ней, а свадьба их будет не веселее похорон. – Что ж из этого сбылось? – Как что? На двадцатом году Юрий Дмитрич осиротел, служил королевичу Владиславу и полюбил боярышню Шалонскую, не зная, кто она такова. – Правда, правда, но ведь ему должно было умереть своею смертью? – Кажись бы, должно, а на беду вышло не так. – И что за свадьба, которая не веселее похорон? – Уж этого, любезный, и нянюшка Федора растолковать не могла. – Вот то-то и есть! не все, брат, предсказания сбываются. Пожалуй, и про меня в Царицыне какой-то цыган сказал, что я попаду в Запорожскую Сечь и век останусь простым казаком… Что ж вышло? Одно сбылось, а другое нет. Ты видишь сам, – продолжал Кирша, взглянув с удовольствием на своих казаков, – у меня под началом вот этаких молодцов до сотни наберется; и кабы я знал да ведал, кто эти душегубцы, которые потеряли Юрия Дмитрича, так я бы их с моими ребятами на дне морском нашел!.. Уж поплатились бы мне за твоего боярина! – примолвил Кирша, принимаясь за флягу с вином. – Одного-то из них ты знаешь, я его и впотьмах рассмотрел: он тот самый разбойник… вот что ты называл Омляшем. – Как! – вскричал Кирша, выронив из рук свою флягу. – Ну да! тот самый, которого ты, помнишь, в лесу перекрестил по голове нагайкою. – Ах, боже мой! Алексей, знаешь ли что? Ведь твой боярин-то, может быть, жив! – Что ты говоришь? – Этот Омляш и его товарищи – слуги боярина Кручины-Шалонского… – Неужто? – Я слышал своими ушами, что им приказано было захватить Юрия Дмитрича живьем. Ну, теперь понимаешь ли, почему не нашли твоего боярина ни живого, ни мертвого?.. Он теперь в руках у этого кровопийцы Шалонского. – А что ты думаешь? – Верно так, и если только он жив… – Дай-то господи! – То во что б ни стало, а Кирша его выручит. Видишь, там вдали?.. Ведь это, кажется, отчина Шалонского? – Должна быть она; только куда девались его хоромы, там на холме… – Одни угольки остались… Это, брат, наше дело; хозяина-то, жаль, не захватили. Когда мы проходили через село и стали добиваться от крестьян, где их боярин, то все мужички в один голос сказали, что он со всеми своими пожитками, холопями и домочадцами уехал, а куда – никто не знает. Пуще всего грыз на него зубы боярин Образцов. С досады, что он от нас ускользнул, мы запалили его хоромы: первый пук соломы бросил в них Федька Хомяк, который по всем дворам искал приказчика, и уж если бы он попался Хомяку в руки, несдобровать бы ему! Мы было хотели поджечь и село, да жаль стало мужичков: они, сердечные, не виноваты, что их боярин предатель и изменник. – Так что ж прибыли, если Юрий Дмитрич и жив, – сказал печально Алексей, – когда мы не ведаем, куда этот злодей Шалонский его запрятал? – А почему знать? может быть, и добьемся толку. Жаль, что со мной народу-то немного, а то бы я не выпустил из села ни одной души, пока не узнал, где теперь их боярин. Статься не может, чтоб в целой отчине не нашлось никого, кто б знал, куда он запропастился. – Может быть, он уехал в Москву. – Со всей своей дворнею? Что ты, брат! В Москве и полякам-то перекусить нечего, так примут они его с такой ватагою! Нет, он, верно, теперь в каком-нибудь другом поместье… Да вот постой! достанем языка, так авось что-нибудь выведаем. – Эх, любезный! – сказал Алексей, покачивая головою. – Не верится мне!.. Ты было сначала меня обрадовал, а после как подумал… не может быть! Если его и взяли живого, так, верно, уж давным-давно уходили. – Авось, брат! попытка не шутка, а спрос не беда! Слава богу, что мой старшина Смага-Жигулин не отпустил меня одного! Что б мы стали теперь делать? – Да как ты сюда попал? – Меня послал князь Пожарский с грамотою к нижегородцам, и я было уже совсем отправился с одним только казаком, да Жигулин велел мне взять с собою этих ребят. Около Москвы теперь вовсе проезду нет, по всем дорогам бродят шиши; хоть они грабят и режут одних поляков да изменников, но, неровен час, когда они под хмельком, то им все кажутся или поляками, или изменниками; а нашу братью казаков, и чужих и своих, они терпеть не могут. Говорят, у них старшим какой-то деревенский батька. Мне рассказывали про него и бог весть что! Чудо-богатырь, аршин трех ростом, а зовут его, помнится, отцом Еремеем (12). Все подмосковные шиши в таком у него послушании, что без его благословения рук отвести не смеют, и если б не он, так от этих русских налетов и православным житья бы не было. – Так ты едешь теперь из Нижнего? – Да; торопиться мне незачем: станем искать твоего боярина, авось господь нам поможет… Постой-ка, мне пришло в голову… А что и в самом деле!.. Я знаю в этом селе одного мужичка: он со всей боярской дворнею водил знакомство и ремеслом колдун; так, верно, лучше другого может нам намекнуть… Эй, молодцы! – продолжал Кирша. – Побудьте здесь, а я на часок-место отлучусь. Вот этот парень расскажет вам, о чем идет дело. Малыш! ты останешься старшим; если я через час не вернусь, то ступайте все… вон в тот лес, что позади села. Сборное место недалеко от огородов, подле деревянной часовни; да только без шуму, втихомолку и не кучею, а врассыпную, понимаешь? – Разумею, – отвечал Малыш, небольшого роста, но ловкий и проворный казачий урядник. – Смотри, чтоб без меня ребята не дурили: проезжих не трогать! – Слышите ли, товарищи, что есаул-то говорит? – сказал Малыш. – Однако ж, Кирила Пахомыч, – продолжал он, обращаясь к Кирше, – неравно повезут из Балахны вино или брагу, так по чарке, другой можно? – Ну, ну! так и быть, только чур, ребята, из бочек дны не выбивать! подайте моего коня, да если вам придется ехать в лес, так дайте и этому детине заводную лошадь. Кирша вскочил на своего Вихря и, повторив еще раз все приказания, пустился полем к знакомому для нас лесу, который чернелся в верстах в трех налево от большой дороги. II Кирша пробирался осторожно опушкою леса и, не встретив никого, поравнялся, наконец, с гумном Федьки Хомяка, которое, вероятно, принадлежало уже другому крестьянину; он поворотил к часовне и пустился по тропинке, ведущей на пчельник Кудимыча. Проехав версты полторы, Кирша повстречался с крестьянской девушкою. – Здорово, красная девица! – сказал он, приподняв вежливо свою шапку. – Откуда идешь? Девушка сначала испугалась, но ласковый голос и веселый вид запорожца ее успокоили. – Я иду домой, господин честной, – отвечала она, отвесив низкий поклон Кирше. – И верно, ходила ворожить на пчельник? – А почему ты это знаешь? – спросила она, взглянув на него с удивлением. – Видно, знаю! Ну, что? радостную ли весточку сказал тебе Кудимыч?.. Скоро ли свадьба? – Архип Кудимыч баит, что скоро. Да почему ты знаешь?.. – Как не знать!.. А что, лебедка, чай, ты не с пустыми руками к нему ходила? – Коли с пустыми! Я ему носила на поклон полсорока яиц да две копейки. – Эк твой суженый-то расхарчился! – Вот еще, велико дело две копейки! Для меня Ванюша не постоит и за два алтына. Да почему ты знаешь? – Мало ли что я знаю, голубушка! А что, отсюда недалеко до пчельника? – Близехонько. – Прощай, красавица! Кирша поехал далее, а крестьянская девушка, стоя на одном месте, провожала его глазами до тех пор, пока не потеряла совсем из виду. Не доехав шагов пятидесяти до пчельника, запорожец слез с лошади и, привязав ее к дереву, пробрался между кустов до самых ворот загородки. Двери избушки были растворены, а собака спала крепким сном подле своей конуры. Кирша вошел так тихо, что Кудимыч, занятый счетом яиц, которые в большом решете стояли перед ним на столе, не приподнял даже головы. – Кудимыч! – сказал Кирша грозным голосом. Колдун вздрогнул, поднял голову, вскрикнул, хотел вскочить, но его ноги подкосились, и он сел опять на скамью. – Узнаешь ли ты меня? – продолжал запорожец, глядя ему прямо в глаза. – Узнал, батюшка, узнал! – пробормотал, заикаясь, Кудимыч. – Так-то ты помнишь свое обещание, негодный, а?.. Не божился ли ты мне, что не станешь никогда колдовать? – И не колдую, отец мой! Видит бог, не колдую! – Право?.. А это что? Кто принес тебе это решето яиц? чьи это две копейки?.. Ага! прикусил язычок! – Помилуй, кормилец! как бог свят… – Молчи!.. Кто тебе сказал, что Ванька скоро женится – а?.. – Никто, батюшка, никто! Я ничего не говорил. – Ого! да ты еще запираешься! Так постой же!.. Гирей, мурей, алла боржук! – Виноват, отец мой! – закричал колдун, вскочив со скамьи и повалясь в ноги к запорожцу. – Вот этак-то лучше, негодный! А не то я скажу еще одно словечко, так тебя скоробит в бараний рог! – Что делать, согрешил, окаянный! Месяца четыре крепился, да сегодня черт принес эту проклятую Марфушку!.. «Поворожи да поворожи!..» – пристала ко мне как лихоманка; не знал, как отвязаться! – Добро, добро, встань! Счастлив ты, что у меня есть до тебя дельцо; а то узнал бы, каково со мной шутить!.. Ты должен сослужить мне службу. – Все, что прикажешь, батюшка! – Если ты мне поможешь в одном деле, так и я тебе удружу. Ведь ты только обманываешь добрых людей, а хочешь ли, я сделаю из тебя исправского колдуна? – Как не хотеть, батюшка! Да я тогда за тебя куда хочешь – и в огонь и в воду! – Слушай же! Во-первых, ты, верно, знаешь, где боярин Шалонский? – Кто, батюшка? – Боярин Кручина-Шалонский. – Тимофей Федорович? – Ну да. – То есть боярин мой? – Кой черт! что ты, брат, переминаешься? Смотри не вздумай солгать! Боже тебя сохрани! – Что греха таить, родимый, знать-то я знаю… – Так что ж?

The script ran 0.033 seconds.