Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фридрих Дюрренматт - Судья и его палач [1952]
Язык оригинала: CHE
Известность произведения: Средняя
Метки: detective

Аннотация. Детективный роман «Судья и его палач» (1951) лег в основу одноименного фильма, поставленного Максимилианом Шеллом, а одну из ролей сыграл сам автор. Может быть, «Судья и его палач» – самый швейцарский роман Дюрренматта.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

– Мне поручено вести это дело, – ответил комиссар. Другой встал и взял папку со стола. – Я забираю ее с собой. – Когда-нибудь мне удастся доказать твои преступления, – повторил Берлах, и сейчас последняя возможность сделать это. – В этой папке единственные, хотя и скудные доказательства, которые Шмид собрал для тебя в Ламбуэне. Без этой папки ты пропал. Копий у тебя нет, я знаю тебя. – Нет, – подтвердил старик, – копий у меня нет. – Не хочешь ли воспользоваться револьвером, чтобы остановить меня? – спросил другой с издевкой. – Ты вынул обойму, – невозмутимо произнес Берлах. – Вот именно, – сказал другой и похлопал его по плечу. Потом он прошел мимо старика, дверь отворилась, снова затворилась, хлопнула входная дверь. Берлах все еще сидел в своем кресле, приложив щеку к холодному металлу ножа. Вдруг он схватил оружие и осмотрел его. Оно было заряжено. Он вскочил, выбежал в прихожую, кинулся к входной двери, рванул ее, держа пистолет наготове: улица была пуста. И тут пришла боль, нечеловеческая, яростная, колющая боль, что-то вспыхнуло в нем, бросило его на постель, скорчило, обожгло лихорадочным огнем, сотрясло его. Старик ползал на четвереньках, как животное, кидался наземь, катался по ковру, потом замер где-то между стульями, покрытый холодным потом. – Что есть человек? – тихо стонал он. – Что есть человек? * * * Но он снова выкарабкался. После приступа он почувствовал себя лучше, боль отступила, чего уже давно не было. Он выпил подогретого вина маленькими, осторожными глотками, есть он не стал. Он пошел обычной дорогой через город, по Бундесштрассе, правда, чуть не засыпая на ходу, но каждый шаг на свежем воздухе приносил ему облегчение. Лутц, напротив которого он вскоре сидел в кабинете, ничего не заметил, – может быть, он просто слишком был занят своей нечистой совестью, чтоб что-либо замечать. Он решил сообщить Берлаху о своем разговоре с фон Швенди еще сегодня после обеда, а не вечером, принял для этого холодный деловой вид, выпятил грудь, как генерал на картине Траффелета, висевшей над ним, и выложил все в бодрем телеграфном стиле. К его необычайному удивлению, комиссар не стал возражать, он был со всем согласен, считал, что наилучший выход-подождать решения федеральной палаты, а самим сосредоточиться главным образом на изучении жизни покойного Шмида. Лутц был до такой степени поражен, что забыл о своей позе и стал приветливым и разговорчивым. – Разумеется, я навел справки о Гастмане, – сказал он, – и теперь я знаю о нем достаточно, чтобы с уверенностью сказать: заподозрить его в убийстве совершенно невозможно. – Конечно, – сказал старик. Лутц, получивший некоторые сведения из Биля, разыгрывал из себя осведомленного человека. – Он родился в местечке Покау в Саксонии, сын крупного торговца кожевенными товарами; сначала был аргентинским подданным и послом этой страны в Китае – должно быть, он в молодости эмигрировал в Южную Америку, – питом французским подданным; много путешествовал. Кавалер ордена Почетного легиона, известен своими трудами по биологии. Примечателен для его характеристики тот факт, что он отказался от избрания во Французскую академию. Это мне импонирует. – Интересный штрих, – сказал Берлах. – Справки о двух его слугах еще наводятся. У них французские паспорта, но похоже на то, что родом они из Эмменталя. Он позволил себе с ними злую шутку на похоронах. – Шутить – это, кажется, в манере Гастмана, – сказал старик. – Ему неприятно убийство собаки. Но для нас больше всего дело Шмида неприятно. Мы предстаем тут в совершенно неверном свете. Просто счастье, что я на дружеской ноге с фон Швенди. Гастман светский человек и пользуется полным доверием швейцарских предпринимателей. – В таком случае он человек надежный, – заметил Берлах. – Его личность вне всякого подозрения. – Безусловно, – кивнул старик. – К сожалению, этого теперь нельзя сказать о Шмиде, – заключил Лутц и велел соединить себя с федеральной палатой. Когда он ждал соединения, комиссар, уже направившийся к выходу, вдруг сказал: – Я вынужден просить вас, господин доктор, о недельном отпуске по болезни. – Хорошо, – ответил Лутц, прикрывая трубку рукой, так как его уже соединили, – с понедельника можете не приходить. В кабинете Берлаха ожидал Чанц, поднявшийся при его появлении. Он старался казаться спокойным, но комиссар видел, что полицейский нервничает. – Поедем к Гастману, – сказал Чанц, – время не терпит. – К писателю, – ответил старик и надел пальто. – Обходные пути, все это обходные пути, – негодовал Чанц, спускаясь следом за Берлахом по лестнице. Комиссар остановился у выхода: – Это же синий «мерседес» Шмида. Чанц ответил, что купил его в рассрочку, кому-то машина ведь должна принадлежать, – и отворил дверцу. Берлах уселся рядом с ним, и Чанц поехал через вокзальную площадь в сторону Вефлеема. Берлах проворчал: – Ты снова едешь через Инс. – Я люблю эту дорогу. Берлах смотрел на чисто умытые поля. Все кругом было залито ровным спокойным светом. Теплое, нежное солнце висело в небе, уже склоняясь к вечеру. Оба молчали. И только раз, между Керцерсом и Мюнчемиром, Чанц спросил: – Фрау Шенлер сказала мне, что вы взяли из комнаты Шмида папку. – Ничего служебного, Чанц, чисто личные бумаги. Чанц ничего не ответил, ни о чем не спросил больше; Берлах постучал по спидометру, показывающему сто двадцать пять километров. – Не так быстро, Чанц, не так быстро. Дело не в том, что я боюсь, но мой желудок не в порядке. Я старый человек. * * * Писатель принял их в своем кабинете. Это было старое низкое помещение, при входе в которое им пришлось нагнуться, как под ярмом. Снаружи вслед им продолжала лаять маленькая белая собачонка с черной мордой, где-то в доме плакал ребенок. Писатель сидел у готического окна, одетый в комбинезон и коричневую кожаную куртку. Он повернулся на стуле к входившим, не вставая из-за письменного стола, заваленного бумагами. Он не приподнялся, еле кивнул и лишь осведомился, что– полиции угодно от него. Он невежлив, подумал Берлах, он не любит полицейских; писатели никогда не любили полицейских. Старик решил быть начеку, Чанц тоже был не в восторге от такого приема. Ни в коем случае не дать ему возможности наблюдать за нами, иначе мы попадем еще в книгу, – вот примерно о чем подумали оба. Но когда они по знаку писателя уселись в мягкие кресла, они с изумлением заметили, что сидят в свете небольшого окна, в то время как лицо писателя с трудом можно было различить в этой низкой зеленой комнате, среди массы книг-так коварно слепил их свет. – Мы пришли по делу Шмида, – начал старик, – которого убили на дороге в Тванн. – Знаю. По делу доктора Прантля, который шпионил за Гастманом, – ответила темная масса, сидящая между окном и ими. – Гастман рассказывал мне об этом. – На мгновение лицо его осветилось-он закурил сигарету. Они успели еще заметить, как лицо его искривилось в ухмылке: – Вам нужно мое алиби? – Нет, – сказал Берлах. – Вы не допускаете мысли, что я могу совершить убийство? – спросил писатель явно разочарованно. – Нет, – ответил Берлах сухо, – вы не можете. – Опять все то же, писателей в Швейцарии явно недооценивают. Старик засмеялся: – Если вам так хочется знать, то у нас уже есть, разумеется, ваше алиби. В ночь убийства, в половине первого, вас видел лесной обходчик между Ламлингеном и Шернельцем, и вы вместе пошли домой. У вас была одна дорога. Лесной обходчик еще сказал, что вы были в веселом настроении. – Знаю. Полицейский в Тванне уже дважды выспрашивал обходчика обо мне. Да и всех жителей здесь. Даже мою тещу. Значит, вы все же подозревали меня в убийстве, – с гордостью констатировал писатель. – Это тоже своего рода писательский успех. Берлах подумал, что писатель хочет, чтобы его принимали всерьез, – в этом его тщеславие. Все трое помолчали; Чанц упорно пытался рассмотреть лицо писателя. Но при этом свете ничего нельзя было поделать. – Что же вам еще нужно? – процедил, наконец, писатель. – Вы часто бываете у Гастмана? – Допрос? – осведомилась темная масса и еще больше заслонила окно. – У меня сейчас нет времени. – Не будьте, пожалуйста, таким суровым, – попросил комиссар, – мы ведь хотели только немного побеседовать с вами. Писатель что-то пробурчал. Берлах начал снова: – Вы часто бываете у Гастмана? – Время от времени. – Почему? Старик уже приготовился к резкому ответу, но писатель рассмеялся, пустил целые облака дыма обоим в лицо и сказал: – Комиссар, он интересный человек, этот Гастман. Такой притягивает писателей, как мух. Он превосходно умеет готовить, великолепно, слышите! И тут писатель начал распространяться о кулинарном искусстве Гастмана, описывать одно блюдо за другим. Пять минут оба слушали, потом еще пять минут; но когда писатель проговорил уже четверть часа о кулинарном искусстве Гастмана и ни о чем другом, кроме как о кулинарном искусстве Гастмана, Чанц встал и заявил, что они пришли не ради кулинарного искусства, однако Берлах остановил его и бодро сказал, что вопрос этот его весьма интересует, и стал говорить сам. Старик ожил, стал рассказывать о кулинарном искусстве турок, румын, болгар, югославов, чехов; он и писатель перебрасывались блюдами, как мячами. Чанц потел и ругался про себя. Теперь этих двоих нельзя было отвлечь от кулинарного искусства, но, наконец, после сорока пяти минут они умолкли, утомленные, как после долгой трапезы. Писатель закурил сигару. Наступила тишина. Рядом снова заплакал ребенок. Внизу залаяла собака. И вдруг Чанц нарушил тишину: – Шмида убил Гастман? Вопрос был примитивным, старик покачал головой, а темная масса сказала: – Вы действительно идете на все. – Прошу ответить, – сказал Чанц решительно и подался вперед, но лицо писателя оставалось неразличимым. Берлаха заинтересовало, как же теперь будет реагировать спрошенный. Писатель оставался спокойным. – А когда полицейский был убит? – спросил он. – Это случилось после полуночи, – ответил Чанц. Ему, конечно, неизвестно, действительны ли законы логики также и для полиции, сказал писатель, он сильно сомневается в этом, но так как он, как было установлено усердной полицией, в половине первого повстречался по дороге в Шернельц с лесным обходчиком, распрощавшись всего за каких-нибудь десять минут до этого с Гастманом, то Гастман, очевидно, вряд ли мог бы совершить это убийство. Чанц поинтересовался далее, оставались ли тогда еще другие гости у Гастмана. Писатель ответил отрицательно. – Шмид попрощался с остальными? – Доктор Прантль имел обыкновение уходить предпоследним, – ответил писатель не без иронии. – А кто уходил последним? – Я. Но Чанц не сдавался: – При этом присутствовали двое слуг? – Этого я не знаю. Чанц хотел знать, почему не дан ясный ответ. Ему сдается, ответ достаточно ясный, рявкнул на него писатель. Слуг такого сорта он не имеет обыкновения замечать. – Хороший или плохой человек Гастман? – спросил Чанц с каким-то отчаянием и вместе с тем бесцеремонностью, заставившей комиссара словно ощутить горячие уголья под собой. Если мы не попадем в очередной роман, то это будет просто чудо, подумал он. Писатель выпустил Чанцу такую струю дыма в лицо, что тот закашлялся, в комнате надолго воцарилась тишина, даже плача ребенка не слышно было больше. – Гастман плохой человек, – произнес, наконец, писатель. – Тем не менее вы часто бываете у него, и бываете потому только, что он отлично готовит? – спросил Чанц возмущенно после очередного приступа кашля. – Только потому. – Этого я не понимаю. Писатель засмеялся. Он тоже своего рода полицейский, сказал он, но без власти, без государства, без закона и без тюрем. Это и его профессия – следить за людьми. Чанц в растерянности умолк, и Берлах сказал: – Я понимаю, – и после паузы, когда солнце погасло за окном: – Мой подчиненный Чанц, – сказал комиссар, – своим чрезмерным усердием загнал нас в тупик, из которого мне трудно будет выбраться целым и невредимым. Но молодость обладает и хорошими качествами, воспользуемся тем преимуществом, что бык своим неистовством пробил нам дорогу (Чанц покраснел от злости при этих словах комиссара). Вернемся к вопросам и ответам, которые тут божьей волей прозвучали. Воспользуемся случаем. Как вы расцениваете все это дело, уважаемый господин? Возможно ли заподозрить Гастмана в убийстве? В комнате быстро наступали сумерки, но писатель и не подумал зажечь свет. Он уселся в оконной нише, и теперь полицейские сидели словно пленники в пещере. – Я считаю Гастмана способным на любое преступление, – донесся от окна грубый голос с коварным оттенком. – Но я уверен, что Шмида он не убивал. – Вы знаете Гастмана, – сказал Берлах. – Я имею о нем представление, – ответил писатель. – Вы имеете свое представление о нем, – холодно поправил старик темную массу в оконной нише. – Что меня притягивает в нем, это не столько его кулинарное искусство – хотя меня теперь уже не так легко воодушевить чем-нибудь иным, – а возможности человека,, действительно являющегося нигилистом, – сказал писатель. – Всегда захватывает дух, когда встречаешься с подлинным воплощением громкого слова. – Всегда захватывает дух слушать писателя, – сухо обронил комиссар. – Возможно, Гастман сделал больше добра, чем мы все трое, вместе взятые, сидящие здесь, в этой косой комнате, – продолжал писатель. – Если я называю его плохим человеком, то потому, что добро он творит из той же прихоти, что и зло, на которое считаю его способным. Он никогда не совершит зла ради своей выгоды, как другие совершают преступления, чтобы обогатиться, завладеть женщиной или добиться власти; он совершит зло, даже если оно и бессмысленно, для него всегда возможны две вещи– добро и зло, и решает дело случай. – Вы делаете выводы, как в математике, – возразил старик. – Это и есть математика, – ответил писатель. – Его антипод можно было бы сконструировать из зла, как конструируют геометрическую фигуру по зеркальному отражению другой фигуры, и я уверен, что в самом деле существует такой человек где-нибудь, может быть, вы и встретите его. Если встречаешь одного, встретишь и другого. – Это звучит как программа, – сказал старик. – Ну что ж, это и есть программа, почему бы и нет, – сказал писатель, – я представляю себе зеркальным отражением Гастмана человека, который был бы преступником потому, что зло – его мораль, его философия, он творил бы зло столь же фанатично, как другой по убеждению творит добро. Комиссар заметил, что пора вернуться к Гастману, он интересует его больше. – Как вам угодно, – сказал писатель, – вернемся к Гастману, комиссар, к этому полюсу зла. У него зло не есть выражение философии или склонности, а выражение его свободы: свободы отрицания. – За такую свободу я и гроша ломаного не дам, – ответил старик. – Вы и не должны давать за нее ни гроша, – возразил тот. – Но можно посвятить всю жизнь изучению этого человека и этой его свободы. – Всю жизнь, – сказал старик. Писатель молчал. Казалось, он больше не намерен говорить. – Я имею дело с реальным Гастманом, – произнес, наконец, старик. – С человеком, который живет под Ламлингеном в долине Тессенберга и устраивает приемы, стоившие жизни лейтенанту полиции. Я должен знать, является ли тот образ, который вы мне нарисовали, образом Гастмана или он порожден вашей фантазией. – Нашей фантазией, – поправил писатель. Комиссар молчал. – Не знаю, – заключил писатель и подошел к ним, чтобы попрощаться, но руку протянул только Берлаху, только ему: – Меня никогда не интересовали подобные вещи. В конце концов дело полиции расследовать этот вопрос. * * * Оба полицейских направились к своей машине, преследуемые белой собачонкой, яростно лаявшей на них; Чанц сел за руль. Он сказал: – Этот писатель мне не нравится. Собачонка взобралась на ограду и продолжала лаять. – А теперь к Гастману, – заявил Чанц и включил мотор. Старик покачал головой. – В Берн. Они стали спускаться к Лигерцу, в глубь местности, лежавшей перед ними, как в бездне. Широко раскинулись камень, земля, вода. Они ехали в тени, но солнце, скрывшееся за Тессенбергом, еще освещало озеро, остров, холмы, предгорья, ледники на горизонте и нагроможденные друг на друга армады туч, плывущие по синим небесным морям. Не отрываясь глядел старик на беспрерывно менявшуюся погоду поздней осени. Всегда одно и то же, что бы ни происходило, думал он, всегда одно и то же. Когда дорога резко повернула и показалось озеро, как выпуклый щит лежавшее отвесно у их ног, Чанц остановил машину. – Я должен поговорить с вами, комиссар, – сказал он взволнованно. – Что тебе надо? – спросил Берлах, глядя вниз на скалы. – Мы должны побывать у Гастмана, иначе мы не продвинемся ни на шаг, это же логично. Прежде всего нам нужно допросить слуг. Берлах откинулся на спинку и сидел неподвижно, седой, холеный господин, спокойно разглядывая молодого человека сквозь холодный прищур глаз. – Бог мой, мы не всегда властны поступать так, как подсказывает логика, Чанц. Лутц не желает, чтобы мы посетили Гастмана. Это и понятно, ведь он должен передать дело федеральному поверенному. Подождем его распоряжений. К сожалению, мы имеем дело с привередливыми иностранцами. – Небрежный тон Берлаха вывел Чанца из себя. – Это же абсурдно, – воскликнул он, – Лутц из своих политических соображений саботирует дело. Фон Швенди его друг и адвокат Гастмана, из этого легко сделать вывод. Берлах даже не поморщился: – Хорошо, что мы одни, Чанц. Может быть, Лутц и поступил немного поспешно, но из добрых побуждений. Загадка в Шмиде, а не в Гастмане. Но Чанца нелегко было сбить с толку. – Мы обязаны доискаться правды, – воскликнул он с отчаянием в надвигающиеся тучи. – Нам нужна правда и только правда о том, кто убийца Шмида! – Ты прав, – повторил Берлах, но бесстрастно и холодно, – правда о том, кто убийца Шмида. Молодой полицейский положил старику руку на левое плечо и взглянул в его непроницаемое лицо: – Поэтому нам нужно действовать во что бы то ни стало, и действовать против Гастмана. Следствие должно быть исчерпывающим. Нельзя всегда поступать согласно логике, сказали вы. Но в данном случае мы должны так поступать. Мы не можем перепрыгнуть через Гастмана. – Убийца не Гастман, – сказал Берлах сухо. – Может быть, Гастман только приказал убить. Мы должны допросить его слуг! – воскликнул Чанц. – Я не вижу ни малейшей причины, по которой Гастман мог бы убить Шмида, – сказал старик. – Мы должны искать преступника там, где преступление имело бы смысл, а это касается только федерального поверенного, – продолжал он. – Писатель тоже считает Гастмана убийцей, – крикнул Чанц. – И ты тоже считаешь его убийцей? – насторожился Берлах. – И я тоже, комиссар. – Значит, только ты, – констатировал Берлах. – Писатель считает его лишь способным на любое преступление, это разница. Писатель не сказал ни слова о преступлениях Гастмана, он говорил только о его потенциях. Тут Чанц потерял терпение. Он схватил старика за плечи. – Многие годы я оставался в тени, комиссар, – прохрипел он. – Меня всегда обходили, презирали, использовали черт знает для чего, в лучшем случае как опытного почтальона. – С этим я согласен, Чанц, – сказал Берлах, неподвижно уставясь в отчаянное лицо молодого человека, – многие годы ты стоял в тени того, кто теперь убит. – Только потому, что он был более образованным! Только потому, что он знал латынь! – Ты несправедлив к нему, – ответил Берлах, – Шмид был лучшим криминалистом, которого я когда-либо знал. – А теперь, – кричал Чанц, – когда у меня, наконец, есть шанс, все должно пойти насмарку, моя единственная возможность выбиться в люди должна пропасть из-за какой-то идиотской дипломатической игры! Только вы можете еще изменить это, комиссар, поговорите с Лутцем, только вы можете убедить его послать меня к Гастману. – Нет, Чанц, – сказал Берлах, – я не могу этого сделать. А тот тряс его, как школьника, сжимал его плечи кулаками, кричал: – Поговорите с Лутцем, поговорите! Но старик не уступал. – Нельзя, Чанц, – сказал он, – больше я этим не занимаюсь. Я стар и болен. Мне необходим покой. Ты сам должен себе помочь. – Хорошо, – сказал Чанц, отпустил Берлаха и взялся за руль, хотя был смертельно бледен и дрожал. – Не надо. Вы не можете мне помочь. Они снова поехали вниз в сторону Лигерца. – Ты, кажется, отдыхал в Гриндельвальде? В пансионате Айгер? – спросил старик. – Так точно, комиссар. – Там тихо и не слишком дорого? – Совершенно верно. – Хорошо, Чанц, я завтра поеду туда, чтобы отдохнуть. Мне нужно в горы. Я взял недельный отпуск по болезни. Чанц ответил не сразу. Лишь когда они свернули на дорогу Биль – Нойенбург, он заметил, и голос его прозвучал, как обычно: – Высота не всегда полезна, комиссар. * * * В этот же вечер Берлах отправился к своему врачу доктору Самуэлю Хунгертобелю, на площадь Беренплатц. Уже горели огни, с каждой минутой все больше вступала в свои права темная ночь. Из окна Хунгертобеля Берлах смотрел вниз на площадь, кишевшую людьми. Врач убирал свои инструменты. Берлах и Хунгертобель давно знали друг друга, они вместе учились в гимназии. – Сердце хорошее, – сказал Хунгертобель, – слава богу! – Есть у тебя записи о моей болезни? – спросил Берлах. – Целая папка, – ответил врач и указал на ворох бумаг на письменном столе. – Все о твоей болезни. – Ты кому-нибудь рассказывал о моей болезни, Хунгертобель? – спросил старик. – Что ты, Ганс, – сказал другой старик, – это же врачебная тайна. Внизу на площади появился синий «мерседес», стал в ряд с другими машинами. Берлах присмотрелся. Из машины вышли Чанц и девушка в белом плаще, по которому струились светлые пряди волос. – К тебе когда-нибудь забирались воры, Фриц? – спросил комиссар. – С чего ты взял? – Да так. – Однажды мой письменный стол был весь перерыт, – признался Хунгертобель, – а твоя история болезни лежала сверху на столе. Деньги не пропали, хотя их было порядочно в письменном столе. – Почему ты не заявил об этом? Врач почесал голову. – Хотя деньги и не пропали, я все же хотел заявить. Но потом забыл. – Так, – сказал Берлах. – Ты забыл. С тобой по крайней мере воры хлопот не имели. – И он подумал: «Вот, значит, откуда Гастман знает». Он снова посмотрел на площадь. Чанц и девушка вошли в итальянский ресторан. В день его похорон, подумал Берлах и, наконец, отвернулся от окна. Он посмотрел на Хунгертобеля, который сидел за столом и писал. – Как же обстоит дело со мной? – Боли есть? Старик рассказал ему о приступе. – Это скверно, Ганс, – сказал Хунгертобель. – Мы должны оперировать тебя через три дня. Иначе никак нельзя. – Я себя чувствую сейчас хорошо, как никогда. – Через четыре дня будет новый приступ, Ганс, – сказал врач, – и его ты уже не переживешь. – Значит, в моем распоряжении еще два дня. Два дня. А утром третьего дня ты будешь меня оперировать. Во вторник утром. – Во вторник утром, – сказал Хунгертобель. – И после этого мне остается еще год жизни, не правда ли, фриц? – сказал Берлах и посмотрел на своего школьного товарища непроницаемо, как всегда. Тот вскочил и зашагал по комнате. – Кто тебе сказал такую ерунду? – Тот, кто прочел мою историю болезни. – Значит, взломщик ты? – возбужденно воскликнул врач. Берлах покачал головой. – Нет, не я. Но тем не менее это так, Фриц, еще только год. – Еще только год, – ответил Хунгертобель, сел на стул у стены своей приемной и беспомощно посмотрел на Берлаха, стоявшего посреди комнаты в далеком холодном одиночестве, неподвижный и безропотный, и под его потерянным взглядом врач опустил глаза. * * * Около двух часов ночи Берлах вдруг проснулся. Он лег рано, приняв по совету Хунгертобеля новое лекарство, так что сначала он свое неожиданное пробуждение приписал действию непривычного для него средства. Но потом ему показалось, что разбудил его какой-то шорох. Он был – как это всегда бывает с людьми, внезапно проснувшимися, – сверхъестественно бодр и ясен; тем не менее ему нужно было сначала прийти в себя, и лишь спустя несколько мгновений – которые кажутся нам в таких случаях вечностью – он окончательно очнулся. Он лежал не в спальне, как обычно, а в библиотеке, ибо, готовясь к скверной ночи, он намеревался, насколько помнил, еще почитать, но, видимо, его одолел крепкий сон. Он провел рукой по телу и понял, что одет; он только покрылся шерстяным одеялом. Он прислушался. Что-то упало на пол – это была книга, которую он читал. Темнота этого лишенного окон помещения была глубокой, но не полной; сквозь открытую дверь спальни падал слабый свет, это был свет непогожей ночи. Он услышал далекое завывание ветра. Со временем он начал различать в темноте книжную полку и стул, край стола, на котором, как он с трудом распознал, все еще лежал револьвер. Вдруг он почувствовал сквозняк, в спальне стукнуло окно, затем с резким ударом захлопнулась дверь. Сразу же после этого старик услышал из коридора звук тихо затворяемой двери. Он понял. Кто-то отворил входную дверь и проник в коридор, не подумав о сквозняке. Берлах встал и зажег стоячую лампу. Он схватил револьвер и спустил предохранитель. Тут человек в коридоре тоже зажег свет. Берлах удивился, заметив сквозь неплотно притворенную дверь зажженную лампу, – он не видел смысла в этом поступке незнакомца. Он понял его, когда было уже поздно. Он увидел силуэт руки, схватившей электрическую лампочку, потом вспыхнуло голубое пламя, и все погрузилось во мрак: незнакомец вырвал лампочку, вызвав этим короткое замыкание. Берлах стоял в кромешной тьме, а тот начал борьбу, поставив свои условия: Берлах должен был бороться в темноте. Старик сжал оружие и осторожно отворил дверь в спальню. Он вошел туда. Сквозь окна падал слабый свет, вначале еле заметный, но по мере того как глаза привыкали к темноте, все усиливающийся. Берлах прислонился к стене между кроватью и окном, выходящим на реку; другое окно было справа от него, оно смотрело на соседний дом. Так он сто-. ял в непроницаемой тени, правда, в невыгодном положении, так как никуда нельзя было отклониться, но он надеялся, что его невидимость уравновесит шансы. Дверь в библиотеку освещалась слабым светом из окон. Он должен был увидеть очертания незнакомца, когда тот появится к дверях. В библиотеке вспыхнул тонкий луч карманного фонарика, скользнул, шаря по переплетам, потом по полу, по креслу и, наконец, по письменному столу. В его луче оказался кинжал-змея. И снова Берлах увидел руку сквозь отворенную дверь. Рука была в коричневой перчатке, она осторожно ощупывала стол, потом вцепилась в рукоятку кинжала. Берлах поднял оружие, прицелился. Тут фонарик погас. Старик опустил револьвер, стал ждать. Он глядел в окно, угадывал черную массу беспрерывно текущей реки, громаду города по ту сторону, кафедральный собор, как стрела устремленный в небо, и несущиеся над ним облака. Он стоял неподвижно и ждал врага, который пришел, чтобы убить его. Глаза его впились в неясный провал двери. Он ждал. Все было тихо, безжизненно. Потом пробили часы в коридоре: три. Он прислушался. Издали доносилось до него тихое тиканье часов. Где-то просигналил автомобиль, потом проехал мимо. Люди из бара. Один раз ему показалось, что он слышит дыхание, но, видимо, он ошибся. Так стоял он, и где-то в его квартире стоял другой, и между ними была ночь, эта терпеливая, беспощадная ночь, которая прятала под своим черным покрывалом смертоносную змею, кинжал, ищущий его сердца. Старик еле дышал. Так он стоял, сжимая оружие, едва ли ощущая, как холодный пот стекает по его спине. Он ни о чем больше не думал, ни о Гастмане, ни о Лутце, не думал он больше и о своей болезни, пожиравшей его тело час за часом, собиравшейся уничтожить его жизнь, жизнь, которую он теперь защищал, полный жажды жить и только жить. Он весь превратился в глаз, проникающий ночь, в ухо, проверяющее малейший звук, в руку, сжимавшую холодный металл оружия. Наконец он почувствовал присутствие убийцы, но по-иному, не так, как ожидал; он ощутил на щеке неясную прохладу, ничтожное колебание воздуха. Он не мог себе этого объяснить, пока не догадался, что дверь, ведущая из спальни в столовую, отворилась. Незнакомец вторично перечеркнул его предположения, он проник в спальню кружным путем, невидимый, неслышный, неудержимый, с кинжалом-змеей в руке. И Берлах понял, что начать борьбу должен он, он должен первым действовать, он, старый, смертельно больной человек, должен начать борьбу за жизнь, которая может продлиться еще только год, если все пойдет хорошо, если Хунгертобель правильно и удачно будет резать. Берлах направил револьвер в сторону окна, выходящего на Аару. Потом он выстрелил, раз, еще раз, всего три раза, быстро и уверенно, через разбитое окно в реку, потом он присел. Над ним засвистело, это был кинжал, который теперь дрожал в стене. Но старик уже достиг того, чего хотел: в другом окне зажегся свет. Люди из соседнего дома высовывались из своих открытых окон; до смерти перепуганные и растерянные, они уставились в ночь. Берлах поднялся. Свет из соседнего дома освещал спальню, неясно различил он в дверях столовой человеческую тень, потом хлопнула входная дверь, потом сквозняк захлопнул дверь в библиотеку, потом в столовую, удар за ударом, стукнуло окно, и все стихло. Люди из соседнего дома все еще глазели в ночь. Старик не шевелился у своей стены, все еще держа оружие в руках. Он стоял неподвижно, словно не ощущая больше времени. Люди исчезли из окон, свет погас. Берлах стоял у стены, снова в темноте, слившись с ней, один в доме. * * * Через полчаса он вышел в коридор и поискал свой карманный фонарь. Он позвонил Чанцу, чтобы тот приехал. Потом он заменил перегоревшие пробки новыми, зажегся свет. Берлах уселся в свое кресло и стал прислушиваться. К дому подъехала машина, резко затормозив. Снова открылась входная дверь, снова он услышал шаги. Чанц вошел в комнату. – Меня пытались убить, – сказал комиссар. Чанц был бледен. На нем не было шляпы, волосы в беспорядке спадали на лоб, а из-под зимнего пальто виднелась пижама. Они вместе пошли в спальню. Чанц с трудом вытащил из стены нож, глубоко вошедший в дерево. – Этим? – спросил он. – Этим, Чанц. Молодой полицейский осмотрел выбитое стекло. – Вы стреляли в окно, комиссар? – спросил он с удивлением. Берлах рассказал ему все. – Это лучшее, что вы могли сделать, – пробормотал Чанц. Они вышли в коридор, и Чанц поднял электрическую лампочку. – Хитро, – сказал он восхищенно и снова положил ее. Они вернулись в библиотеку. Старик лег на диван, натянул на себя одеяло; он лежал беспомощный, вдруг постаревший и как будто расклеившийся. Чанц все еще держал в руке кинжал-змею. Он спросил: – Вы не разглядели его? – Нет. Он был осторожен и быстро скрылся. Я успел только увидеть, что на нем были коричневые кожаные перчатки. – Это немного. – Это просто ничего. Но хотя я его и не видел и почти не слышал его дыхания, я знаю, кто это был. Я знаю, знаю. Все это старик произнес еле слышно. Чанц взвесил в руке кинжал, посмотрел на серую распростертую фигуру, на этого старого, усталого человека, на эти руки, лежавшие около хрупкого тела, как увядшие цветы около покойника. Потом он увидел взгляд лежащего. Глаза Берлаха смотрели на него спокойно, непроницаемо и ясно. Чанц положил нож на письменный стол. – Завтра вам нужно поехать в Гриндельвальд, вы больны. Или вы все-таки не поедете? Возможно, высота не подходит для вас. Там сейчас зима. – Нет, я поеду. – В таком случае вам нужно немного поспать. Подежурить мне у вас? – Нет, ступай к себе, Чанц, – сказал комиссар. – Спокойной ночи, – сказал Чанц и медленно вышел. Старик не ответил, казалось, он уже уснул. Чанц открыл входную дверь, вышел, затворил ее за собой. Медленно прошел он эти несколько шагов до улицы, закрыл калитку, стоявшую открытой. Потом он повернулся лицом к дому. Была все еще темная ночь. Все терялось в этой темноте, даже соседние дома. Лишь далеко наверху горел уличный фонарь, затерянная звезда в густом мраке, полном грусти, полном шума реки. Чанц стоял, и вдруг он тихо чертыхнулся. Он толкнул ногой калитку, решительно зашагал по садовой дорожке ко входной двери, еще раз проделал путь, по которому уже проходил. Он схватился за ручку и нажал на нее. Но дверь была теперь заперта. Берлах поднялся в шесть часов, так и не уснув. Было воскресенье. Старик умылся, переоделся. Потом он вызвал такси, поесть он решил в вагоне-ресторане. Он взял теплое пальто и вышел из дому в серое утро. Чемодана он не взял. Небо было чистое. Загулявший студент проковылял мимо, он поздоровался, от него несло пивом. Это Блазер, подумал Берлах, уже второй раз провалился по физике, бедняга. С этого запьешь. Подъехало такси, остановилось. Это была большая американская машина. У шофера был поднят воротник. Берлах увидел только глаза. Шофер открыл дверцу. – На вокзал, – сказал Берлах и сел в машину. Машина тронулась. – Как ты поживаешь? – раздался голос рядом с ним. – Хорошо ли ты спал? Берлах повернул голову. В другом углу сидел Гастман. На нем был светлый плащ, руки он скрестил на груди. Руки его были в коричневых кожаных перчатках. Он был похож на старого, насмешливого крестьянина. Шофер повернулся к ним, ухмыляясь. Воротник у него был теперь опущен, это был один из слуг. Берлах понял, что попал в ловушку. – Что тебе опять нужно от меня? – спросил старик. – Ты все еще выслеживаешь меня. Ты был у писателя, – сказал человек в углу, в голосе его слышалась угроза. – Это моя профессия. Человек не спускал с него глаз. – Каждый, кто занимался мной, погибал, Берлах. Сидящий за рулем несся как черт вверх по Ааргауэрштальден. – Я еще жив. А я всегда занимался тобой, – ответил комиссар хладнокровно. Они помолчали. Шофер на бешеной скорости несся к площади Виктории. Какой-то старик ковылял через улицу и с трудом увернулся от колес. – Будьте же внимательней, – раздраженно сказал Берлах. – Поезжай быстрей, – резко крикнул Гастман и насмешливо посмотрел на старика. – Я люблю быструю езду. Комиссара знобило. Он не любил безвоздушных пространств. Они неслись по мосту, обогнали трамвай и с бешеной скоростью приближались через серебряную ленту реки к городу, услужливо раскрывшемуся перед ними. Улочки были еще пустынны и безлюдны, небо над городом – стеклянным. – Советую тебе прекратить игру. Пора признать свое поражение, – сказал Гастман, набивая трубку. Старик взглянул на темные углубления арок, мимо которых они проезжали, на призрачные фигуры двух полицейских, стоявших перед книжным магазином Ланга. Это Гайсбюлер и Цумштег, подумал он, и еще: пора, наконец, уплатить за Фонтане. – Мы не можем прекратить игру, – произнес он наконец. – В ту ночь в Турции ты стал виновен потому, что предложил это пари, Гастман, а я – потому, что принял его. Они проехали мимо здания федерального совета. – Ты все еще думаешь, что я убил Шмида? – спросил он. – Я ни минуты не верил в это, – ответил старик и продолжал, равнодушно глядя, как тот раскуривает трубку: – Мне не удалось поймать тебя на преступлениях, которые ты совершил, теперь я поймаю тебя на преступлении, которого ты не совершал. Гастман испытующе посмотрел на комиссара. – Эта возможность мне даже не приходила в голову, – сказал он. – Придется быть начеку. Комиссар молчал. – Возможно, ты опасней, нежели я думал, старик, – произнес Гастман задумчиво в своем углу. Машина остановилась. Они были у вокзала. – Я последний раз говорил с тобой, Берлах, – сказал Гастман. – В следующий раз я тебя убью– конечно, если ты переживешь операцию. – Ты ошибаешься, – сказал Берлах, стоя на утренней площади, старый и мерзнущий. – Ты меня не убьешь. Я единственный, кто знает тебя, и поэтому я единственный, кто может судить тебя. Я осудил тебя, Гастман, я приговорил тебя к смерти. Ты не переживешь сегодняшнего дня. Палач, которого я выбрал, сегодня придет к тебе. Он тебя убьет, это нужно, наконец, сделать во имя бога. Гастман вздрогнул и пораженно уставился на старика, но тот повернулся и зашагал к вокзалу, сунув руки в карманы пальто, не оборачиваясь, вошел в темное здание, медленно заполнявшееся людьми. – Глупец ты! – закричал Гастман вслед комиссару, закричал так громко, что некоторые прохожие обернулись. – Глупец! Но Берлаха уже не было видно. День, который все больше заявлял о себе, был ясным и светлым, солнце, похожее на безукоризненный шар, бросало резкие и длинные тени, лишь немного сокращая их по мере того, как поднималось все выше. Город лежал как белая раковина, впитывая свет, глотая его своими улочками, чтобы ночью выплюнуть его сотнями огней, – чудовище, рождавшее все новых людей, разлагавшее их, хоронившее. Все лучистей становилось утро, сияющий щит над замирающим звоном колоколов. Бледный от света, падающего от каменной стены, Чанц ждал целый час. Он беспокойно шагал взад и вперед под арками кафедрального собора, смотрел вверх на дикие рожи извергателей воды, глазевших на тротуар, залитый солнцем. Наконец портальные двери распахнулись, хлынул мощный поток людей, проповедь читал Люти, но Чанц сразу заметил белый плащ. Анна шла ему навстречу. Она сказала, что рада его видеть, и протянула ему руку. Они пошли вверх по Кесслергассе, посреди возвращавшейся из церкви толпы, окруженные молодыми и старыми людьми – тут профессор, там по воскресному расфранченная жена булочника, там два студента с девушкой, несколько дюжин чиновников, учителей, все аккуратные, умытые, все голодные и радующиеся предстоящей праздничной трапезе. Они достигли площади Казино, пересекли ее и спустились в Марцили. На мосту они остановились. – Фрейлейн Анна, – сказал Чанц, – сегодня я поймаю убийцу Ульриха. – А разве вы знаете, кто его убил? – спросила она удивленно. Он посмотрел на нее. Она стояла перед ним, бледная и хрупкая. – Думаю, что знаю, – сказал он. – Станете ли вы для меня, когда я его поймаю, – тут он запнулся, – тем же, кем были вашему погибшему жениху? Анна ответила не сразу. Она плотней натянула плащ, словно замерзла. Подул легкий ветерок, растрепал ее светлые волосы. Она сказала: – Пусть будет так. Они пожали друг другу руки, и Анна пошла к противоположному берегу. Он смотрел ей вслед. Ее белый плащ светился между стволами берез, нырял в гущу прохожих, снова выплывал и, наконец, исчез. Тогда он направился к вокзалу, где оставил машину. Он поехал в Лигерц. Было около полудня, когда он прибыл туда; ехал он медленно, иногда останавливался, закуривал, бродил по полям, возвращался к машине и ехал дальше. В Лигерце он поставил машину у вокзала и пошел вверх в сторону церкви. Он успокоился. Озеро было темно-синим, виноградники опали, и земля в междурядьях была коричневой и рыхлой. Но Чанц ничего не видел и ничем не интересовался. Он поднимался вверх безостановочно и равномерно, не останавливаясь и не оглядываясь. Дорога вела круто в гору, обрамленная белой стеной, виноградник за виноградником оставались позади. Чанц подымался все выше, спокойно, медленно, непоколебимо, сунув правую руку в карман. Иногда дорогу перебегала ящерица, ястребы взмывали в небо, земля дрожала в море солнечного огня, словно было лето; он неудержимо шел вверх. Потом он вошел в лес, оставив виноградники позади. Стало прохладней. Между стволами светились белые юрские скалы. Он подымался все выше, не сбиваясь с ровного шага, непрестанно продвигаясь все дальше; он вступил на поля. Это были пашни и луга, дорога стала более пологой. Он прошел мимо кладбища, прямоугольника, обнесенного каменной оградой, с широко раскрытыми воротами. Одетые в черное женщины ходили по дорожкам, старый, сгорбленный старик смотрел вслед проходящему, который, не останавливаясь, продолжал свой путь, опустив правую руку в карман пальто. Он достиг Преля, прошел мимо гостиницы «Медведь» и повернул в сторону Ламбуэна. Воздух над плоскогорьем был неподвижен и чист. Предметы, даже самые отдаленные, вырисовывались необыкновенно четко. Лишь вершина Шассераля была покрыта снегом, все остальное светилось светло-коричневым цветом, прерываемым белизной стен и красным цветом крыш, черными полосами пашен. Равномерно шагал Чанц вперед; солнце светило ему в спину и отбрасывало его тень впереди него. Дорога пошла под уклон, он приближался к лесопилке, теперь солнце светило сбоку. Он шагал дальше, ни о чем не думая, ничего не замечая, охваченный одной волей, обуреваемый одной страстью. Где-то залаяла собака, подбежала к нему, обнюхала, неустанно движущегося вперед, снова исчезла. Чанц все шел, неизменно держась правой стороны дороги, шаг за шагом, ни медленней, ни быстрей, приближаясь к дому, уже виднеющемуся среди коричневых пашен, окруженному голыми тополями. Чанц сошел с дороги и зашагал по пашне. Ноги его вязли в теплой земле непаханого поля, он шел вперед. Он достиг ворот. Они были открыты, и Чанц вошел вб Двор. Там стояла американская машина, но Чанц не обратил на нее внимания. Он подошел к входной двери. Она тоже была открыта. Чанц вошел в прихожую, отворил вторую дверь и вошел в холл, занимавший весь нижний этаж. Чанц остановился. Из окон падал резкий свет. Перед ним, в каких-нибудь пяти шагах, стоял Гастман, рядом с ним его слуги-великаны, неподвижные и угрожающие, двое мясников. Все трое были в пальто, все трое готовые к отъезду, чемоданы громоздились рядом. – Значит, это вы, – произнес Гастман и слегка удивленно посмотрел на спокойное, бледное лицо полицейского в распахнутых дверях. И тут он засмеялся: – Так вот что имел в виду старик! Ловко, очень ловко! – Глаза Гастмана были широко раскрыты и искрились неестественным весельем. Спокойно, не проронив ни слова, даже почти медленно, один из мясников вынул револьвер из кармана и выстрелил. Чанц почувствовал удар в левую ключицу и бросился в сторону. Потом он выстрелил три раза, выстрелил в замирающий, словно в пустом бесконечном пространстве, смех Гастмана. * * * Вызванные Чанцем по телефону, прибыли Шар-нель из Ламбуэна, Кленин из Тванна, а из Биля наряд полиции. Чанца нашли истекающим кровью рядом с тремя трупами, один из выстрелов задел ему левую руку. Схватка была, по-видимому короткой, но каждый из троих убитых успел выстрелить. У каждого из них нашли револьвер, один из слуг еще сжимал его в руке. Что происходило после прибытия Шарнеля, Чанц уже не видел. Когда врач из Невилля его перевязывал, он дважды терял сознание; но раны оказались неопасными. Позже пришли жители деревни, крестьяне, рабочие, женщины. Двор был полон народа, и полиция оцепила его, но одной девушке удалось прорваться в холл, где она, рыдая, бросилась на труп Гастмана. Это была официантка, невеста Шарнеля. Он стоял тут же, красный от ярости. Потом Чанца понесли среди расступившихся крестьян к машине. – Вот они лежат, все трое, – сказал Лутц на следующее утро и указал, на трупы, но в голосе его не было триумфа, он звучал печально и устало. Фон Швенди в замешательстве кивнул. Полковник по поручению своего клиента ездил с Лутцем в Биль. Они вошли в помещение, где лежали трупы. Сквозь маленькое зарешеченное оконце падал косой луч света. Оба стояли в пальто и мерзли. У Лутца были красные глаза. Всю ночь он занимался дневниками Гастмана, неразборчивыми документами со стенографическими записями. Лутц глубже засунул руки в карманы. – Вот мы, люди, из боязни друг друга строим государства, фон Швенди, – снова начал он тихим голосом, – окружаем себя стражами всякого рода, полицейскими, солдатами, общественным мнением, а что толку в этом? – Лицо Лутца исказилось, глаза его вышли из орбит, он засмеялся пустым блеющим смехом в этом помещении, голом и бедном. – Достаточно одного пустоголового во главе крупной державы, национальный советник, и нас не станет, достаточно одного Гастмана – и вот уже цепи наши разорваны, форпосты обойдены. Фон Швенди понимал, что лучше было бы вернуть следователя на землю, но не знал толком, как это сделать. – Всевозможные люди используют наши круги прямо-таки бессовестно, – произнес он наконец. – Это неприятно, чрезвычайно неприятно. – Никто ни о чем не подозревал, – успокоил его Лутц. – А Шмид? – спросил национальный советник, обрадованно ухватившись за эту тему. – Мы нашли у Гастмана папку, принадлежавшую Шмиду. В ней были данные о жизни Гастмана и предположения о его преступлениях. Шмид пытался уличить Гастмана. Делал он это как частное лицо. Ошибка, за которую он поплатился; доказано, что Гастман велел убрать Шмида; Шмида, по-видимому, убили из оружия, которое один из слуг держал в руке, когда Чанц его застрелил. Обследование оружия подтвердило это предположение. Причина убийства тоже ясна: Гастман боялся, что Шмид его разоблачит. Шмид должен был бы довериться нам. Но он был молод и честолюбив. В покойницкую вошел Берлах. Когда Лутц увидел старика, он стал меланхоличным и снова спрятал руки в карманы. – Что ж, комиссар, – сказал он, переступая с ноги на ногу, – хорошо, что мы встретились здесь. Вы вовремя вернулись из своего отпуска, да и я не опоздал сюда со своим национальным советником. Покойники поданы. Мы много спорили, Берлах, я стоял за сверххитрую полицию со всякими штучками, охотно снабдил бы ее даже атомной бомбой, а вы, комиссар, были скорее за более человечную, за своего рода отряд сельских жандармов, сформированный из простодушных дедушек. Покончим с этим спором. Мы оба были неправы, Чанц доказал это нам простым револьвером, совсем не научным способом. Я не желаю знать, как он это сделал. Ну хорошо, пусть это была самооборона, мы должны ему верить, и мы можем ему верить. Результат стоит того, как говорится, убитые тысячу раз заслуживают смерти, а если бы все шло по-научному, нам сейчас пришлось бы шпионить за чужими дипломатами. Чанца мне придется повысить; а мы оказались ослами, мы оба. Дело Шмида закончено. Лутц опустил голову, смущенный загадочным молчанием старика, ушел в себя, снова вдруг превратился в корректного, добросовестного чиновника, откашлялся и, заметив все еще смущенного фон Швенди, покраснел, потом он медленно вышел, сопровождаемый полковником, скрылся в темноте какого-то коридора, оставив Берлаха одного. Трупы лежали на носилках, покрытые черными покрывалами. С голых серых стен шелушилась штукатурка. Берлах подошел к средним носилкам и открыл лицо мертвеца. Это был Гастман. Берлах стоял, слегка склонившись, все еще держа в левой руке черную ткань. Молча смотрел он на восковое лицо покойника, на еще сохранившие усмешку губы; глазные впадины стали теперь еще глубже, но ничего страшного не таилось больше в этих пропастях. Так они встретились в последний раз, охотник и его дичь, лежавшая приконченной у его ног. Берлах предчувствовал, что жизнь обоих достигла конца, и его взгляд еще раз проник сквозь годы, его мысль еще раз проделала путь по таинственным ходам лабиринта, представлявшего собой жизнь их обоих. Теперь между ними не осталось ничего, кроме беспредельности смерти, судьи, приговором которого было молчание. Берлах все еще стоял, склонившись, и бледный свет камеры падал на его лицо и руки, играл и на покойнике, одинаковый для обоих, созданный для обоих, примиряя обоих. Молчание смерти опустилось на него, проникло внутрь, но не дало ему успокоения, как тому, другому. Мертвые всегда правы. Берлах медленно покрыл лицо Гастмана. Последний раз он видел его: отныне его враг принадлежал могиле. Одна только мысль владела им долгие годы: уничтожить того, кто теперь лежал у его ног в голом сером помещении, покрытый осыпающейся штукатуркой, словно легким, редким снегом; и теперь старику не оставалось ничего другого, кроме как устало накрыть труп, смиренно просить о забвении, единственной милости, могущей смягчить сердце, изглоданное неистовым огнем. В тот же день, ровно в восемь, Чанц вошел в дом старика в Альтенберге, срочно вызванный им к этому часу. К его удивлению, дверь отворила молодая служанка в белом переднике, а когда он вошел в коридор, из кухни доносился шум кипящей воды, приготовления пищи, звон посуды. Служанка сняла с него пальто. Левая его рука была на перевязи; тем не менее он приехал в машине. Девушка открыла перед ним дверь в столовую, и Чанц замер на пороге: стол был торжественно накрыт на две персоны. В подсвечнике горели свечи, в конце стола сидел Берлах в кресле, освещенный неярким красным светом, являя собой картину непоколебимого спокойствия. – Садись, Чанц, – сказал старик своему гостю и указал на второе кресло, придвинутое к столу. Чанц сел, оглушенный. – Я не знал, что приглашен на ужин, – произнес он наконец. – Мы должны отпраздновать твою победу, – ответил спокойно старик и немного отодвинул подсвечник в сторону, так что они могли без помех смотреть друг другу в лицо. Потом он хлопнул в ладоши. Дверь отворилась, и статная полная женщина внесла поднос, до краев уставленный сардинами, раками, салатами, огурцами, помидорами, горошком, майонезом и яйцами, холодной закуской, курятиной и лососиной. Старик положил себе всего. Чанц, который видел, какие огромные порции накладывал себе этот человек с больным желудком, от изумления положил себе лишь немного картофельного салата. – Что мы будем пить? – спросил Берлах. – Ли-герцского вина? – Хорошо, лигерцского, – ответил Чанц как во сне…Служанка налила вина, Берлах начал есть, взял себе хлеба, проглотил лососину, сардины, красное мясо раков, закуску, салаты, майонез, холодное жаркое, ударил в ладоши, потребовал еще. Чанц, остолбенев, все еще не управился со своим картофельным салатом. Берлах велел наполнить свой стакан в третий раз. – А теперь паштеты и красное нойенбургское вино, – распорядился он. Им сменили тарелки, Берлах велел положить себе три паштета, начиненные гусиной печенкой, свининой и трюфелями. – Но вы же больны, комиссар, – произнес он, наконец, робко. – Не сегодня, Чанц, не сегодня. Я праздную, потому что, наконец, уличил убийцу Шмида! Он выпил второй стакан красного вина и принялся за третий паштет, без передышки жуя, жадно поглощая дары этого мира, непрерывно работая челюстями, словно дьявол, утоляющий неутолимый голод. На стене плясала, увеличенная вдвое, дикая тень его фигуры, отражая сильные движения его рук, наклон головы, подобно танцу торжествующего негритянского вождя. Чанц с ужасом следил за жутким представлением, даваемым этим смертельно больным человеком. Он сидел неподвижно, не притрагиваясь к еде, не взяв ни кусочка в рот, даже не пригубив стакана. Берлах велел подать себе телячьи отбивные, рис, жареную картошку, зеленый салат и шампанского. Чанц дрожал. – Вы притворяетесь, – прохрипел он. – Вы не больны! Берлах ответил ему не сразу. Сначала он засмеялся и занялся салатом, смакуя каждый листик в отдельности. Чанц не решался вторично обратиться с вопросом к жуткому старику. – Да, Чанц, – произнес, наконец, Берлах, и глаза его дико засверкали. – Я притворялся. Я никогда не был болен, – и он сунул себе кусок телятины в рот, продолжая есть, безостановочно, ненасытно. И тут Чанц понял, что попал в коварную ловушку и теперь она захлопнулась. Он покрылся холодным потом. Ужас охватывал его все сильней. Он понял свое положение слишком поздно, спасения не было. – Вы все знаете, комиссар, – произнес он тихо. – Да, Чанц, я все знаю, – произнес Берлах твердо и спокойно, не повышая голоса, словно речь шла о чем-то второстепенном. – Ты убийца Шмида. – Потом он схватил бокал шампанского и опорожнил его единым духом. – Я всегда чувствовал, что вы это знаете, – простонал он еле слышно. Старик и бровью не повел. Казалось, его ничего больше не интересует, кроме еды; немилосердно наложил он себе вторично тарелку риса, полил его соусом, взгромоздил сверху телячью отбивную. Еще раз Чанц попытался спастись, дать отпор этому дьявольскому едоку. – Ведь пуля, сразившая Шмида, из того револьвера, который нашли у слуги, – упрямо заявил он. Но в голосе его звучало отчаяние. В прищуренных глазах Берлаха блеснули подозрительные молнии. – Вздор, Чанц. Ты отлично знаешь, что твой револьвер слуга держал в руке, когда его нашли. Ты сам сунул его убитому в руку. Лишь открытие, что Гастман был преступником, помешало разгадать твою игру. – Этого вы никогда не сможете доказать! – отчаянно сопротивлялся Чанц. Старик потянулся на стуле, уже не больной и слабый, а могучий и спокойный, воплощение нечеловеческого превосходства, тигр, играющий со своей жертвой, и выпил остаток шампанского. Потом он велел неустанно сновавшей взад и вперед служанке подать сыр; с сыром он ел редиску, соленые огурцы, мелкий лук. Все новые и новые блюда поглощал он, словно в последний раз, в самый последний раз отведывал то, что дарит земля человеку. – Неужели ты все еще не понял, Чанц, – сказал он наконец, – что ты уже давно доказал мне свое преступление? Револьвер был твой: ведь в собаке Гастмана, которую ты застрелил, чтобы спасти меня, нашли пулю от того же оружия, которое принесло смерть Шмиду: от твоего револьвера. Ты сам представил нужные мне доказательства. Ты выдал себя, когда спасал мне жизнь. – Когда я спасал вам жизнь! Вот почему я не обнаружил потом этой твари, – ответил Чанц механически. – Вы знали, что у Гастмана был такой пес? – Да. Я обмотал свою левую руку одеялом. – Значит, вы и здесь устроили мне ловушку, – произнес убийца почти беззвучно. – Да, и здесь. Но первое доказательство ты дал в пятницу, когда повез меня в Лигерц через Инс, чтобы разыграть комедию «с синим Хароном». Шмид в среду поехал через Цолликофен, это мне было известно, так как он останавливался в ту ночь у гаража в Люссе. – Откуда вы могли это знать? – спросил Чанц. – Очень просто – я позвонил по телефону. Тот, кто в ту ночь проехал через Инс и Эрлах, и был убийцей: ты, Чанц. Ты ехал со стороны Гриндсльвальда. В пансионате Айгер тоже есть синий «мерседес». В течение недель ты наблюдал за Шмидом, выслеживал каждый его шаг, завидуя его способностям, его успеху, его образованности, его девушке. Тебе было известно, что он занимается Гастманом, тебе было даже известно, когда он его навещает, но тебе было неизвестно зачем. И вот тебе случайно попалась в руки его папка с заметками. Ты решил сам заняться этим делом и убить Шмида, чтобы, наконец, добиться успеха. Ты верно рассчитал, что обвинить Гастмана в убийстве будет легко. А когда ты увидел в Гриндельвальде синий «мерседес», тебе сразу стал ясен и путь. Ты нанял эту машину в ночь на четверг. Я побывал в Гриндельвальде, чтобы удостовериться в этом. Все дальнейшее просто: ты поехал через Лигерц в Шернельц, оставил машину в тваннбахском лесу, пересек лес кратчайшей дорогой через ущелье и вышел на дорогу Тванн – Ламбуэн. Возле скал ты подождал Шмида, он узнал тебя и с удивлением остановил машину. Он открыл дверцу, и тут ты его убил. Ты сам рассказал мне об этом. А теперь у тебя есть все, к чему ты стремился: его успех, его должность, его машина и его невеста. Чанц слушал неумолимого шахматиста, объявившего ему мат и теперь закончившего свою жуткую трапезу. Пламя свечей колебалось, прыгало по лицам обоих мужчин, тени сгустились. Мертвая тишина воцарилась в этом ночном аду, служанки больше не появлялись. Старик сидел теперь неподвижно, казалось даже, что он не дышал, мерцающий свет обдавал его все новыми вспышками – то был красный огонь, разбивавшийся о лед его лба и его души. – Вы играли мною, – медленно произнес Чанц. – Я играл тобою, – ответил Берлах необычайно серьезно. – Я не мог иначе. Ты убил моего Шмида, и теперь я должен был воспользоваться тобой. – Чтобы убить Гастмана, – докончил Чанц, разом все поняв. – Ты верно сказал. Половину жизни я отдал, чтобы уличить Гастмана, и Шмид был моей последней надеждой. Я натравил его на дьявола в человеческом обличье, благородное животное на дикую бестию. Но тут появился ты, Чанц, с твоим смехотворным, преступным честолюбием и уничтожил мой единственный шанс. Тогда я взял тебя, убийцу, и превратил в свое самое страшное оружие, ибо тебя подгоняло отчаяние, убийца должен был найти другого убийцу. Свою цель я сделал твоей целью. – Это было адом для меня, – сказал Чанц. – Это было адом для нас обоих, – продолжал старик с жутким спокойствием.Вмешательство фон Швенди толкнуло тебя на крайность, ты должен был любым способом разоблачить Гастмана как убийцу, всякое отклонение от следа, ведущего к Гастману, могло навести на твой след. Помочь тебе могла только папка Шмида. Ты знал, что она у меня, но ты не знал, что Гастман забрал ее у меня. Поэтому ты напал на меня в ночь с субботы на воскресенье. Тебя обеспокоил и тот факт, что я отправился в Гриндельвальд. – Вы знали, что это я напал на вас? – беззвучно спросил Чанц. – Я знал это с первого мгновения. Все, что я делал, я делал с намерением довести тебя до полного отчаяния. И когда твое отчаяние достигло предела, ты отправился в Ламбуэн, чтобы положить как-то конец делу. – Один из слуг Гастмана первый открыл стрельбу, – сказал Чанц. – В воскресенье утром я сказал Гастману, что я пошлю человека убить его. Чанц закачался. Мороз прошел по его коже. – Вы натравили меня и Гастмана друг на друга, как зверей! – Чудовище против чудовища, – неумолимо донеслось из кресла. – Значит, вы были судьей, а я палачом, – прохрипел другой. – Именно, – ответил старик. – А я, который только выполнял вашу волю, вольно или невольно, я теперь преступник, человек, за которым будут охотиться! Чанц встал, оперся правой, здоровой рукой на край стола. Горела только одна свеча. Горящими глазами Чанц пытался разглядеть очертания старика в кресле, но видел лишь какую-то нереальную черную тень. Рука его неуверенно и ищуще скользнула к карману. – Оставь это, – услышал он голос старика. – Это не имеет смысла. Лутц знает, что ты у меня, и обе женщины еще в доме. – Да, это не имеет смысла, – сказал Чанц тихо. – Дело Шмида закончено, – сказал старик сквозь темноту в комнате. – Я не выдам тебя. Но уходи! Куда-нибудь! Я не хочу больше видеть тебя, никогда. Довольно, что я вынес приговор одному. Уходи! Уходи! Чанц опустил голову и медленно вышел, пропал в ночи, и, когда дверь захлопнулась и немного погодя отъехала машина, погасла и последняя свеча, еще раз осветив старика, закрывшего глаза, яркой вспышкой пламени. * * * Берлах всю ночь просидел в кресле, не вставая, не подымаясь. Чудовищная, жадная сила жизни, еще раз мощно вспыхнувшая в нем, сникла, грозила погаснуть. С отчаянной смелостью старик еще раз сыграл игру, но в одном он солгал Чанцу, и когда рано утром, с наступлением дня, Лутц ворвался в комнату и растерянно сообщил, что Чанц между Лигерцем и Тванном найден мертвым под своей машиной, настигнутой поездом, он застал комиссара смертельно больным. С трудом старик велел известить Хунгертобеля, что сегодня вторник и его можно оперировать. – Еще только год, – услышал Лутц голос старика, уставившегося в стеклянное утро за окном. – Только один год.

The script ran 0.009 seconds.