1 2
— Зачем вы ее так будоражите, ведь ей это вредно, — сказала мне мисс Тина с упреком.
— А я хочу понаблюдать за вами, я хочу понаблюдать за вами! — не унималась мисс Бордеро.
— Что ж, надо нам больше времени проводить вместе, а где — это в конце концов безразлично. Тогда вам легко будет осуществить ваше желание.
— Ну, на сегодня, пожалуй, довольно. Я уже сыта вашим обществом. Теперь я хочу домой, — сказала Джулиана.
Мисс Тина положила руки на спинку кресла и приготовилась толкать его, но я попросил, чтобы она уступила мне свое место.
— Что ж, везите, коли есть охота — но только туда, куда угодно мне! — сказала старуха, чувствуя, как плавно и легко покатилось кресло по гладким отполированным плитам. Немного не доехав до своей двери, она велела остановиться и долгим прощальным взглядом обвела величественную sala. — Какой прекрасный дом! — проговорила она вполголоса, и я покатил кресло дальше.
Когда мы очутились в гостиной, мисс Тина знаками дала мне понять, что моя помощь больше не требуется, и тотчас же навстречу своей госпоже выбежала откуда-то рыженькая donna.[19] Мисс Тине, как видно, хотелось поскорей уложить тетушку в постель. Но я, каюсь, не спешил уходить, хоть и понимал неделикатность своего поведения, слишком уж волновало меня сознание, что вожделенная добыча где-то совсем близко — быть может, именно в этой неуютной комнате. Правда, ничто в ее скудном убранстве не наводило на мысль о скрытых сокровищах; здесь не было ни потайных уголков, ни стенных ниш, завешенных тяжелыми драпировками, ни кованых ларцов, ни сундуков с железными скрепами. К тому же естественней было предположить, что старуха хранит свои реликвии в спальне, в потрепанном бауле, задвинутом под кровать, или в ящике колченогого туалетного столика, куда достает тусклый свет ночника. И все-таки я ощупывал взглядом всю мебель, все стоявшие или висевшие предметы, где можно было бы что-то спрятать, всего пытливей присматриваясь к тем, в которых имелись ящики; особенно мое внимание привлек высокий старый секретер с бронзовыми украшениями в стиле ампир — шаткое, но вполне пригодное вместилище для тайных кладов. Сам не знаю, почему я так пристально на него смотрел, право же, у меня не было никакого намерения его взламывать, но в конце концов мисс Тина заметила мой взгляд — и по тому, как она переменилась в лице, я понял, что не ошибся. Где бы ни хранились ранее письма Асперна, сейчас они лежали там, в секретере, под охраной вделанного в него затейливого замочка. Нелегко мне было отвести глаза от пожухлой дверцы, зная, что одна только эта доска красного дерева отделяет меня от предмета моих мечтаний, но я собрал все свое поколебленное благоразумие и заставил себя распрощаться с хозяйкой дома. Чтобы прощание вышло более учтивым, я сказал мисс Бордеро, что непременно узнаю мнение знатоков о возможной цене овальной миниатюры.
— Овальной миниатюры? — изумленно переспросила мисс Тина.
— Тебя это не касается, моя милая, — отрезала старуха. — А вы, сударь, не трудитесь. Я уже назначила цену, и от нее не отступлюсь.
— Какова же она, позвольте узнать?
— Тысяча фунтов.
— Боже милостивый! — не удержалась бедная мисс Тина.
— Не об этом ли вы беседуете по вечерам? — спросила мисс Бордеро.
— Подумать только — вашей тетушке любопытно, о чем мы беседуем, сказал я и на том расстался с мисс Тиной, хоть мне нестерпимо хотелось добавить: «Ради всего святого, выйдите вечером в сад».
VIII
События показали, однако, что моя осторожность была излишней; и трех часов не прошло, как в распахнутых дверях комнаты, которая мне служила столовой и где я в это время доедал свой скромный обед, без всякого предупреждения появилась мисс Тина. Хорошо помню, что я ничуть не удивился при виде ее, и отнюдь не потому, что считал чем-то напускным ее обычную робость. Нет, просто я всегда знал: как она ни робка от природы, это не помешает ей в критическую минуту найти в себе мужество прибежать сюда, наверх. А что такая критическая минута наступила, нетрудно было понять по тому, как отчаянно она ко мне бросилась, когда я встал ей на встречу, и как судорожно вцепилась в мой рукав.
— Тетушке очень плохо; мне кажется, она умирает.
— Этого быть не может, — ответил я с мрачноватой усмешкой. — Она еще нас с вами переживет.
— Умоляю вас, сходите за доктором, умоляю вас! Я послала Олимпию к тому, который всегда пользует тетушку, но ее все нет и нет; не знаю, куда она девалась. Я ей наказывала: если не застанешь доктора дома, узнай, куда он отправился, и разыщи его; вот она, видно, и бегает за ним по всей Венеции. Не знаю, что делать, — тетушке с каждой минутой хуже.
— Позвольте мне взглянуть, чтобы я мог судить о ее состоянии, предложил я. — Можете не сомневаться в моей готовности помочь; но не будет ли разумнее, если за врачом мы отправим моего человека, а сам я останусь с вами?
Мисс Тина согласилась, и я, кликнув слугу, велел ему сыскать лучшего врача в округе и немедля привести сюда. Сам же я поспешил за мисс Тиной вниз. По дороге она рассказала мне, что вскоре после моего ухода у мисс Бордеро сделался сильнейший приступ удушья, «стеснения в груди», как она выразилась. Потом ее немного отпустило, но она до того ослабела, что никак не придет в себя; посмотреть на нее, так она вот-вот кончится, если уже не кончилась. Я снова сказал, что этого не может быть, что ей еще далеко до конца, и тут мисс Тина, искоса глянув на меня так пронзительно, как ей еще никогда не случалось глядеть, вымолвила: «Вы что же этим хотите сказать? Уж не в притворстве ли обвиняете тетушку?» Не помню, что я ей отвечал, но готов признаться: в глубине души я искренне считал старуху способной на любую каверзу. Мисс Тина стала допытываться, что произошло между нами; тетушка сама сказала, что я ее очень рассердил. Я ответил, что ни в чем таком неповинен — напротив, был в высшей степени деликатен и осмотрителен, но моя спутница снова сослалась на слова тетушки, будто у нас вышла бурная сцена, которая ее сильно взволновала. Ну уж если на то пошло, возразил я, задетый за живое, так это не я, а она устроила сцену, и чем я ее рассердил, ума не приложу, разве что своим отказом заплатить тысячу фунтов за портрет Джеффри Асперна. «Так она вам показывала портрет? О, боже правый, о я несчастная!» простонала мисс Тина; бедняжка, видно, почувствовала, что уже не в силах что-либо изменить и что собственная ее судьба теперь целиком зависит от разгулявшихся стихий. Я добавил, что охотно отдал бы за этот портрет все, что у меня есть, но тысячи фунтов у меня нет; тут, однако, разговор окончился, так как мы подошли к дверям мисс Бордеро. Мне до смерти хотелось войти, но я почел своим долгом заметить мисс Тине, что, коль скоро я вызвал у больной столь бурное раздражение, мне, быть может, не следует показываться ей на глаза. «Показываться ей на глаза? А вы думаете, она увидит вас?» воскликнула моя спутница чуть ли не с негодованием. Я и в самом деле так думал, но поостерегся сказать об этом вслух и молча последовал за мисс Тиной в комнаты.
Помню, постояв минуту-другую у кровати, на которой лежала старуха, я спросил у ее племянницы: «Неужели она и от вас всегда прячет свои глаза? Неужели вы так никогда и не видели их?» Мисс Бордеро была на этот раз без зеленого козырька, но не следует думать, что мне посчастливилось лицезреть Джулиану в ночном чепце: верхнюю часть ее лица скрывал кусок грязноватого тюля или кружева, повязанный вокруг головы наподобие капюшона, который доходил спереди до кончика носа, оставляя открытыми только бледные морщинистые щеки да сборчатые, плотно, словно бы намеренным усилием сжатые губы. Мисс Тина глянула на меня с недоуменном, явно не понимая, чем вызвана моя досада.
— Вы о том, что она всегда чем-нибудь покрывает глаза? Просто она бережет их.
— Боится за их красоту?
— Какая уж красота теперь! — Мисс Тина покачала головой и еще понизила голос. — Но когда-то они в самом деле были прекрасны.
— Как же, мы имеем свидетельство Асперна на этот счет. — Я еще раз посмотрел на закутанное лицо старухи, и мне пришло в голову, что, быть может, она права, не желая, чтобы кто-либо имел повод обвинить знаменитого поэта в преувеличении. Но тут же я решил, что не стоит больше тратить внимание на Джулиану, — она едва дышала, и уже не во власти человеческой было помочь ей. Я отвел глаза и снова стал обшаривать ими комнату, не пропуская ни одного шкафа, комода или стола с ящиками. Мисс Тина перехватила мой взгляд и, наверно, разгадала его значение; но откликнуться не захотела и отвернулась движением, полным тревоги и гнева. Почувствовав ее безмолвный упрек, я на миг устыдился своего нетерпения, столь непристойного в присутствии умирающей, но тут же вновь вернулся к прерванному занятию, стараясь мысленно наметить вместилище, с которого следовало бы начать свои поиски человеку, вздумавшему наложить руку на реликвии мисс Бордеро, как только она испустит последний вздох. Беспорядок царил кругом ужасающий, комната напоминала уборную престарелой актрисы. На спинках кресел висели платья, там и сям валялись потрепанные свертки непонятного вида, во всех углах громоздились груды коробок и картонок, набитых невесть чем, помятых, выцветших, стоявших тут с полсотни лет, а то и больше. Мисс Тина, оглянувшись, снова поймала мой взгляд и, словно бы прочтя в нем осуждение будто я имел право судить или осуждать! — сказала, как бы для того чтобы отклонить возможное подозрение, что и она причастна к этому беспорядку.
— Ей так правится, она не позволяет ничего трогать или переставлять. С некоторыми из этих картонок она не расстается всю свою жизнь, — потом добавила, наполовину из жалости, ведь мои истинные чувства не составляли для нее тайны:- То прежде хранилось вот здесь. — И она указала на низенький деревянный сундучок, задвинутый под диван, где ему только-только хватало места. Этакое чудное допотопное изделие, крашеное-перекрашеное — даже последний слой краски, светло-зеленый, изрядно пооблупился — с затейливыми ручками и ссохшимися ремнями. Должно быть, сундучок этот немало постранствовал с Джулианой в былые времена, когда ее жизнь была полна увлекательных приключений, в которых и он принимал участие. Явиться бы с таким в современный комфортабельный отель!
— Прежде, а сейчас уже нет? — встревоженно переспросил я.
Но мисс Тине помешало ответить прибытие доктора — того самого, за которым была послана рыженькая служанка и которого ей в конце концов удалось настигнуть. Мой слуга, еще не успев исполнить данное ему поручение, повстречал эту пару — Олимпию с эскулапом на буксире — неподалеку от дома и не только поворотил назад, но, как истый венецианец, дошел вместе с ними до самого порога хозяйских апартаментов. Заметив его физиономию, выглядывавшую из-за плеча доктора, я тотчас же знаком приказал ему уйти — вид этой любопытной физиономии напомнил мне, что я и сам здесь нахожусь не по праву; неловкость моя еще усилилась, когда я поймал на себе свирепый взгляд доктора, как видно принявшего меня за более проворного конкурента. Доктор был невысокий толстенький живчик, в цилиндре, как принято у людей его профессии, успевавший интересоваться всем и всеми вокруг, кроме своего пациента. Меня он, даже и поняв свою ошибку, не выпускал из поля зрения, и столь явно был не прочь прописать и мне какое-нибудь снадобье, что я счел за благо откланяться и оставить его с женщинами одного, а сам пошел в сад выкурить сигару. Нервы мои были напряжены; я не мог уйти совсем, не мог удалиться от дома. Сам не знаю, чего я, собственно, ждал, но мне казалось, что я должен оставаться на месте. Я бродил по дорожкам в теплом сумраке надвинувшегося вечера, курил сигару за сигарой и не спускал глаз с окон мисс Бордеро. Все теперь там было по-другому, ставни были раскрыты, в комнатах горел свет. Порой свет передвигался, но плавно, неторопливо, без лихорадочной спешки, которая говорила бы о наступлении кризиса. Что же старуха — умирает или, может быть, уже умерла? Развел ли доктор руками: при таких, мол, неслыханных годах пациентки только и остается, что дать ей спокойно перейти в небытие? Или же просто чуть более церемонным тоном возвестил, что конец концов наступил? Может быть, остальные две женщины уже мечутся в подобающих случаю хлопотах? Меня томило беспокойство от того, что я не там, не с ними, словно я опасался, как бы сам доктор не утащил бумаги с собой. И тут мне снова ударило в голову, я даже закусил зубами сигару — а что, если бумаг уже вообще нет?
Так прошло больше часу. Я смотрел на окна в смутной надежде, что увижу мисс Тину в одном из них, что она мне подаст какой-нибудь знак. Ведь, заметив в темноте тлеющий кончик сигары, она должна попять, что я здесь и жду вестей. Ни в чем, пожалуй, своекорыстная основа моих тревог не сказалась так наглядно, как в этой бесподобной уверенности, что в решающий час, перед лицом события, которое грозило перевернуть всю ее жизнь, бедная мисс Тина не забывает и о моих заботах. Вышел в сад мой слуга, но он ничего не мог мне сообщить, кроме того, что доктор уже ушел, пробыв у больной около получаса. Из чего я умозаключил, что мисс Бордеро еще жива; для засвидетельствования смерти получаса не потребовалось бы. Я услал слугу из дому, иногда его любопытство становилось для меня непереносимым, и сейчас был один из таких случаев. Вместо мисс Тины он следил из окна за огоньком моей сигары; он не мог знать, какие мысли волнуют меня, и я не собирался посвящать его в это, но подозреваю, что у него имелись собственные фантастические теории на сей счет, которые ему казались весьма лестными для меня и которые я наверняка счел бы оскорбительными.
Я наконец решился войти в дом, но поднялся только до sala. Двери покоев мисс Бордеро были раскрыты, в глубине гостиной тускло горела одинокая свеча. Стараясь ступать неслышно, я пошел на ее свет, но в ту же минуту откуда-то появилась мисс Тина и стала, ожидая моего приближения.
— Ей лучше, ей лучше! — сказала она прежде, чем я успел спросить. Доктор дал ей какое-то лекарство; она очнулась и понемногу пришла в себя. Он сказал, что непосредственной опасности нет.
— Нет непосредственной опасности? Но ведь не может же он отрицать, что положение серьезно?
— Он и не отрицает, но это оттого, что она слишком переволновалась. Волнение всегда пагубно для нее.
— Кто ж в этом виноват, она сама себя распаляет. Вот хотя бы сегодня в разговоре со мной.
— Да, ей не следует впредь покидать свои комнаты, — сказала мисс Тина, и видно было, что ее мысли опять где-то блуждают.
— Что толку от ваших слов, — отважился я заметить, — когда по первому требованию сами вы и повезете ее, куда ей заблагорассудится.
— Не повезу, теперь больше не повезу.
— Научитесь противиться ей, давно пора, — продолжал я.
— Да, да, я непременно научусь, — тем более раз вы утверждаете, что так нужно.
— Нужно не для меня, а для вас. Вы пугаетесь и теряетесь, а потом сами же должны расплачиваться за это.
— Сейчас мне пугаться нечего, — миролюбиво отвечала мисс Тина. — Сейчас она совсем спокойна.
— А она в сознании? Говорила что-нибудь?
— Нет, говорить не говорила, но брала меня за руку. Возьмет и держит крепко-крепко.
— Да, судя по тому, как она давеча уцепилась за портрет, сил у нее еще много, — сказал я. — Но если она держала вас за руку, как же вы очутились здесь?
Мисс Тина не сразу ответила, и хотя лицо ее было в густой тени — она стояла спиной к свече, что горела в гостиной, а свою свечу я оставил у входа в sala — мне почудилось, что она простодушно улыбается.
— Я услышала ваши шаги и вышла.
— Но я шел на цыпочках, стараясь ступать как можно тише.
— А я услышала, — сказала мисс Тина.
— И что же, ваша тетушка сейчас одна?
— Нет, как можно — с нею Олимпия.
Я думал о своем.
— Может быть, лучше войдем туда? — кивнул я в сторону гостиной; во мне все усиливалось безотчетное желание быть поближе к месту.
— Там нам нельзя будет разговаривать — она услышит. Я чуть было не ответил, что можно и помолчать, но вовремя удержался: ведь это значило бы отложить тот вопрос, который мне так не терпелось задать ей. И я предложил побродить немного по sala, держась подальше от двери больной, чтобы ее не обеспокоить. Мисс Тина охотно согласилась; скоро должен опять прийти доктор, сказала она, так можно будет встретить его у самой лестницы. Мы медленно шли по мраморным плитам, и шаги наши неожиданно гулко разносились в бесполезном просторе прекрасного помещения. Когда мы, дойдя до дальнего конца, очутились у наглухо запертой стеклянной двери балкона, выходившего на капал, я заметил мисс Тине, что лучше всего ей быть именно там, так как оттуда она сможет увидеть доктора, едва только он подъедет к дому. Я отпер дверь, и мы вышли на балкон. Над узким каналом было еще жарче, еще душнее, чем в sala. Кругом было пустынно и тихо; казалось, весь околоток погружен в мирную дрему. Там и сям мерцали огни фонарей, повторяясь в темной воде канала. По ближнему мостику шел домой одинокий гуляка, накинув куртку на плечи и заломив набок шляпу; в тишине донеслась до нас его песня. Но и это не нарушило той атмосферы comme il faut, о которой упоминала мисс Бордеро при первой нашей встрече. Немного спустя показалась вдали гондола, и мы насторожились, вслушиваясь в мерный плеск воды под веслом. Но это не была гондола доктора, она прошла мимо, и, когда все стихло снова, я спросил у мисс Тины:
— А где же оно теперь, — то, что лежало в сундучке?
— В каком сундучке?
— В зеленом, крашеном, который стоит под диваном в спальне. Вы сказали, что тетушка в нем держала свои бумаги; я понял так, что теперь она их переложила в другое место.
— Да, верно; в сундучке их уже нет, — сказала мисс Тина.
— Осмелюсь спросить — вы что же, смотрели?
— Смотрела, ради вас.
— Ради меня? Дорогая мисс Тина, означает ли это, что вы бы отдали их мне, если бы нашли? — Я почти дрожал, произнося эти слова.
Мне пришлось дожидаться ее ответа. Но наконец у нее вырвалось:
— Не знаю сама, как бы я поступила — отдала, не отдала!
— Но, может быть, вы хотя бы посмотрите еще где-нибудь?
Странное, непривычное волнение, с начала разговора звучавшее в ее голосе, не улеглось.
— Не могу — не могу, когда она лежит тут же. Это недостойно.
— Вы правы, это недостойно, — согласился я. — Пусть она покоится с миром, бедняжка. — И в моих словах на этот раз не было лицемерия; упрек пронял меня, и мне сделалось стыдно.
Мисс Тина добавила, словно бы чувствуя это и жалея меня, но в то же время стремясь объяснить, что я если и не прямо толкаю ее на недостойный поступок, то, во всяком случае, слишком упорно дергаю эту струну:
— Не могу я обманывать ее теперь — быть может, в ее смертный час. Нет, не могу.
— Я и не прошу вас идти на обман, избави бог, хоть сам я не без греха.
— Не без греха — вы?
— Да, я плыл под фальшивым флагом. — Меня вдруг неудержимо потянуло сказать ей всю правду, признаться, что я назвал себя вымышленным именем, опасаясь, что настоящее мое имя может быть известно мисс Бордеро и закроет мне доступ в дом. Я даже рассказал о своей причастности к тому письму за подписью Джона Камнора, которое было послано им несколько месяцев назад.
Она слушала крайне внимательно, чуть ли не раскрыв рот от изумления, и, дослушав до конца, спросила:
— А как же ваше настоящее имя? — Я сказал, и она дважды повторила его, восклицая при этом: — Господи, господи! — Потом заметила:- Оно мне нравится больше.
— Мне тоже! — Я попробовал засмеяться, но смех не вышел. — Уфф! Как хорошо, что можно наконец отбросить то, ложное!
— Стало быть, все это было заранее обдумано? Настоящий заговор?
— Какой же заговор, нас ведь только двое и есть, — возразил я, благоразумно не упоминая о миссис Прест.
Мисс Тина задумалась; я ждал с тревогой, не назовет ли она наши действия низостью. Но ход ее рассуждений был совсем иным, и минуту спустя она сказала вполголоса, словно бы взвесив все с безмятежной непредвзятостью стороннего наблюдателя:
— До чего же вам, видно, хочется получить эти письма!
— О, страстно, пламенно! — признался я, кажется, даже с улыбкой. И, чтобы не упустить случай, тут же продолжал, начисто позабыв о недавних упреках собственной совести: — Но ведь не могла же она сама переложить их куда-то? Она же не встает на ноги! Ей недоступны никакие мышечные усилия! Она не в состоянии что-либо взять и понести!
— Да, но при большом желании и при такой сильной воле… — сказала мисс Тина, как если бы ей самой уже приходили в голову все эти соображения, и единственное, что она могла предположить, это что глубокой ночью, когда никого не было рядом, старуха все же каким-то чудом обрела в себе силы встать и сделать то, что считала нужным.
— А вы не расспрашивали Олимпию? Может быть, это она помогла мисс Бордеро или сделала все сама по ее приказанию? — спросил я, но моя собеседница поторопилась ответить, что служанка тут решительно ни при чем, не упомянув, впрочем, разговаривала она с нею или нет. Казалось, ей теперь неловко и даже досадно от того, что она невольно обнаружила передо мной, насколько близко к сердцу принимает мои стремления и тревоги, как много места уделяет мне в своих мыслях.
Вдруг она сказала, по обыкновению без непосредственной связи с предыдущим:
— Знаете, мне кажется, будто я и сама стала новая от того, что у вас теперь новое имя.
— Оно вовсе не новое; напротив, это доброе старое имя, и я рад, что вернул его себе. Она искоса посмотрела на меня.
— Оно мне куда больше нравится.
— Слава богу, а то я, пожалуй, предпочел бы сохранить то, чужое.
— Вы это серьезно?
Я только еще раз улыбнулся и вместо прямого ответа заговорил опять о своем:
— Если считать, что она могла сама добраться до бумаг, так ведь она с легкостью могла и сжечь их.
— Запаситесь терпением, запаситесь терпением, — сказала мисс Тина, и ее уныло-назидательный тон не слишком меня утешил, так как свидетельствовал, что она и сама не исключает эту роковую возможность. Однако вслух я сказал, что постараюсь последовать ее совету: во-первых, мне ничего другого не остается, а во-вторых, я помню данное ею обещание помочь мне.
— Так ведь если бумаг уже нет, от моей помощи мало толку, — возразила она, словно желая подчеркнуть, что она не отказывается от данного слова, но факты остаются фактами.
— Вы правы. Но постарайтесь хотя бы узнать, так ли это! — взмолился я, снова задрожав всем телом.
— Вы ведь обещали запастись терпением.
— Как, даже и для этого?
— А для чего же еще?
— Нет, нет, ни для чего, — довольно глупо ответил я, постыдившись открыто высказать то, что на самом дело побудило меня согласиться на ожидание — надежду, что она не только узнает, целы ли письма, но и пойдет ради меня на нечто большее.
Не знаю, поняла ли она или просто спохватилась, что приличия ради ей следовало выказать больше твердости, но только она сказала:
— Разве я обещала обмануть тетушку? Что-то не помню.
— Не столь уж важно, обещали вы или нет, вы все равно на это не способны.
Мне кажется, она едва ли стала бы спорить, даже если б нашему разговору не положило конец появление на канале гондолы, везшей доктора. Я отметил про себя, что раз он так скоро повторил свой визит, значит, не считает, что опасность миновала. Мы посмотрели, как он высаживается на берег, а потом вернулись с балкона в sala и пошли ему навстречу. Само собой разумеется, я еще на пороге расстался с ним и с мисс Тиной, испросив лишь у последней позволения спустя немного зайти справиться о состоянии больной.
Я вышел из дому и пошел бродить по городу; дошел до самой Пьяццы, но владевшее мною лихорадочное возбуждение не улеглось. Несмотря на поздний час, многие столики еще были заняты, однако я не мог заставить себя сесть и беспокойно кружил по площади. Только мысль о том, что я наконец выложил мисс Тине всю правду о себе, служила мне некоторым утешением. После пяти или шести кругов я повернул к дому и вскоре почти безнадежно запутался в лабиринте венецианских улиц, что со мною случалось постоянно. Было уже далеко за полночь, когда я наконец попал домой. В sala по обыкновению было совсем темно, и фонарик, которым я освещал себе путь, ничего не обнаружил заслуживавшего внимания, к немалой моей досаде, поскольку я предупредил мисс Тину, что приду узнать, как обстоят дела, и вправе был рассчитывать на какой-нибудь условный знак с ее стороны, хотя бы зажженную свечу. Дверь, ведущая в комнаты мисс Бордеро, была затворена; из этого я мог заключить, что моя уставшая за день приятельница не дождалась меня и легла. Я стоял в нерешительности посреди sala, все еще надеясь, что, может быть, она услышала меня и выглянет, уговаривая себя, что не могла она лечь спать, когда тетке так худо; прикорнула, наверно, в кресле у постели, надев домашний капот. Я сделал несколько шагов к двери, остановился, прислушался. Ничего не было слышно. В конце концов я решился и тихонечко постучал. Ответа не последовало; тогда, подождав еще минуту, я повернул ручку двери. В комнате было темно, это должно было бы остановить меня, но не остановило. После всех моих откровенных признаний в зазорных и бесцеремонных поступках, на которые меня сделала способным жажда завладеть письмами Джеффри Асперна, я не вижу никаких причин воздержаться от рассказа об этой последней нескромности. Из всего, совершенного мной, это, вероятно, самое худшее, однако были тут и смягчающие обстоятельства. Меня вполне искренне, хоть, разумеется, не бескорыстно, волновало положение Джулианы, и с целью узнать о нем я как бы назначил мисс Тине свидание, на которое она согласилась; теперь по долгу чести я обязан был на это свидание явиться. Мне могут возразить, что отсутствие огня в sala естественно было истолковать как знак, освобождающий меня от этого обязательства, но вся суть в том, что я вовсе не желал быть освобожденным.
Дверь спальни мисс Бордеро была полуоткрыта, и за нею угадывался слабый свет ночника. Я прошел немного дальше и снова остановился с фонарем в руке. Я был уверен, что мисс Тина там, около тетки, и хотел дать ей время выйти ко мне навстречу. Я не окликал ее, чтобы не нарушить тишину, я ждал, что свет моего фонарика послужит ей сигналом. Но она не шла; в поисках объяснения этому я предположил — совершенно справедливо, как потом оказалось, — что она просто заснула у постели больной. А раз она могла заснуть, стало быть, больной полегчало, и, поняв это, я должен был удалиться так же тихо, как и вошел. Но и на этот раз я не сделал того, что должен был сделать, отвлеченный, словно помимо воли, чем-то совсем иным. Не четкая цель, не заведомо дурной умысел руководили мной в ту минуту, я просто не в силах был тронуться с места, пронизанный острым, хоть и нелепым ощущением: вот он, случай. Я бы даже не смог объяснить, что за случай; мысль о краже не сложилась сколько-нибудь четко в моем сознании. Впрочем, даже поддайся я такому соблазну, передо мной тотчас же встала бы та очевидная истина, что и секретер, и все шкафы, и ящики у мисс Бордеро всегда на запоре. Ни ключей, ни отмычек у меня не было, как, впрочем, не было и намерения заняться взломом. И все же в мозгу у меня неотвязно стучало: вот я стою здесь, словно бы один, под защитным и всеразрешающим покровом ночи, а где-то совсем близко, как никогда прежде, находится предмет моих заветных мечтаний. Я поднял выше свой фонарь и стал перебирать лучом света одну вещь за другой, словно надеясь, что это мне поможет. Из спальни по-прежнему не доносилось ни звука. Если мисс Тина спала, сон ее был крепок. А вдруг она, добрая душа, нарочно прикинулась спящей, чтобы освободить мне поле действий? Вдруг она знает, что я здесь, и, затаившись в тишине, хочет посмотреть, как я поступлю — как смогу поступить? Решусь ли я, если дойдет до дела? Мои сомнения были понятны ей лучше, чем мне самому.
Я подошел к секретеру и уставился на него растерянно и, вероятно, с очень глупым видом; ибо чего в конце концов я тут мог ожидать? Во-первых, он был заперт на ключ; а во-вторых, в нем почти наверняка не хранилось то, что меня интересовало. Было десять шансов против одного, что бумаги вообще уничтожены, а если даже и нет, так дотошная старуха, заботясь об их безопасности, вряд ли вынула бы их из зеленого сундучка для того, чтобы переложить сюда, вряд ли вздумала бы менять лучшее место на худшее. Секретер слишком бросался в глаза, был слишком на виду, да к тому же в комнате, где она уже не могла сама сторожить свое сокровище. Он отпирался ключом, но пониже замочной скважины была маленькая бронзовая ручка в форме шишечки. Я увидел ее, когда направил туда свет своего фонаря. И тут же у меня мелькнула догадка, от которой мое волнение достигло предела, и я подумал — не этой ли догадки ожидала от меня мисс Тина? Ведь если не так, если она не хотела, чтобы я входил в комнату, чего бы, кажется, проще — запереть дверь изнутри. Разве это не показало бы достаточно ясно ее решимость оградить от меня свое и тетушкино уединение? Но она этого не сделала, стало быть, ждала моего прихода, хоть и понимала отлично, что меня влечет сюда. Такой путь тонких и сверхпроницательных умозаключений привел меня к мысли, что, желая помочь мне, мисс Тина сама отомкнула секретер и оставила его незапертым. Правда, ключ не торчал в замке, но, должно быть, если чуть повернуть бронзовую шишечку — крышка откинется. Томимый своей догадкой, я наклонился, чтобы разглядеть все получше. Я не собирался ничего делать — нет, нет, у меня и в мыслях не было откидывать крышку, — я только хотел проверить свое предположение, посмотреть, можно ли ее откинуть. Я протянул к шишечке руку достаточно ведь было дотронуться, чтобы почувствовать, поддается она или нет; и в последний миг — тяжело мне об этом рассказывать — оглянулся через плечо. То был инстинкт, наитие, ни единый звук не коснулся моего слуха. От того, что я увидел, я сразу же выпрямился и отскочил в сторону, едва не выронив свой светильник. Джулиана в ночной сорочке стояла на пороге спальни, протянув вперед руки, обратив ко мне лицо, свободное от всяких завес, обычно его наполовину скрывавших, и тут, в первый, последний и единственный раз я увидел ее необыкновенные глаза. Они гневно сверкали, они ослепили меня, как внезапный свет газового рожка слепит пойманного на месте преступника, они заставили меня сжаться от стыда. Никогда не забуду я эту белую, согбенную и трясущуюся фигурку с неестественно вздернутой головой, ее позу, выражение ее лица, не забуду и звук ее голоса, когда она, в ответ на мое движение, прошипела с неистовой яростью:
— А-а, гнусный писака!
Не помню, какие слова я забормотал в оправдание, в извинение, помню только, что я шагнул ближе, торопясь уверить ее в отсутствии у меня дурных намерений. Но она отшатнулась в ужасе, замахав на меня старушечьими руками, и в следующее мгновенье, с судорожным, словно предсмертным хрипом, повалилась на руки мисс Тины.
IX
Я покинул Венецию на следующее утро, удостоверившись лишь, что хозяйка моя не умерла, как того можно было опасаться, вследствие испытанного из-за меня потрясения — впрочем, я из-за нее испытал, пожалуй, не меньшее. Откуда, скажите на милость, могло мне прийти в голову, что у нее вдруг достанет сил самой встать с постели? С мисс Тиной перед отъездом увидеться не удалось; видел я только служанку и ей оставил записку в несколько строк для передачи младшей мисс Бордеро. В записке говорилось, что я уезжаю на несколько дней. Я побывал в Тревизо, в Бассано, в Кастельфранко, ходил и ездил по разным достопримечательным местам, осматривал дурно освещенную роспись в пропахших плесенью церквах и часами дымил сигарой за столиком какого-нибудь кафе с обилием мух и желтыми занавесками, на теневой стороне сонной маленькой площади. Но весь этот путешественнический ритуал, совершаемый машинально и без души, не развлекал меня. Мне пришлось проглотить очень горькое снадобье, и я не мог отделаться от ощущения оскомины во рту. Я попал, как говорится, в пиковое положение, когда Джулиана застала меня среди ночи изучающим механизм запоров ее бюро; а долгие часы вслед за тем, проведенные в тревоге, не сделался ли я ее убийцей, были ничуть не легче. Воспоминание об унизительной сцене жгло меня, но нужно было как-то выпутываться, как-то объяснить, хотя бы мисс Тине письменно, странную позу, в которой я был застигнут. Но так как мое послание осталось без ответа, я ничего не знал о том, как приняла случившееся сама мисс Тина. У меня все стояло в ушах обидное старухино «Гнусный писака!» — хоть я и не мог бы отрицать, что пишу, и еще менее, что вел себя не слишком деликатно. Была минута, когда я положительно решил, что единственный для меня способ смыть позор — это немедленно убраться вон, пожертвовать всеми своими надеждами и раз навсегда освободить бедных женщин от тягот общения со мной. Однако потом я рассудил, что лучше будет сперва уехать ненадолго, должно быть, у меня уже тогда было чувство (пусть неопределеннее и смутное), что, исчезнув совсем, я похороню не только свои личные надежды. Но пожалуй, казалось мне, будет полезно, если я подольше пробуду в отсутствии и старуха уверует в то, что окончательно избавилась от меня. А что именно таково было ее желание — желание, которого я не мог разделить, — сомневаться не приходилось; давешнее полночное бесчинство наверняка излечило ее от готовности терпеть мое общество ради моих денег. С другой стороны, уговаривал я себя, не могу же я вот так бросить мисс Тину; я продолжал твердить себе это даже вопреки тому обстоятельству, что она осталась глуха к моим искренним просьбам дать знать о себе — я не получил весточки ни в одном из тех городков, куда просил ее писать poste restante.[20] Я бы постарался узнать что-нибудь от своего слуги, да этот олух не умел держать перо в руках. Следовало ли понимать молчание мисс Тины как знак глубочайшего презрения, казалось бы, вовсе ей не свойственного? Неизвестность томила меня; и если по некоторым соображениям я не решался вернуться, то по другим выходило, что вернуться непременно нужно, и я хотел только обрести твердую почву под ногами. Кончилось дело тем, что на двенадцатый день я снова очутился в Венеции, и, когда моя гондола мягко ткнулась носом в ступени старого дворца, тревожно забившееся сердце сказало мне, как тяжела была для меня эта отлучка.
Мое возвращение произошло столь скоропалительно, что я даже не успел предупредить своего слугу телеграммой. Он поэтому не встречал меня на вокзале, но когда я подъехал к дому, высунулся в окно и, увидев, что это я, поспешно сбежал вниз.
— Уже лежит в могиле, quella vecchia,[21] - сообщил он, взваливая на плечо мой чемодан, и чуть ли не подмигнул мне с веселым видом, словно не сомневаясь, что это известие меня обрадует.
— Умерла? — воскликнул я, совсем не в лад ему.
— Выходит, умерла, раз ее похоронили.
— И давно это случилось? Когда были похороны?
— Позавчера. Да это и похоронами-то не назовешь, синьор; roba da niente — un piccolo passeggio brutto,[22] и всего две гондолы. Poveretta![23] продолжал он, что по всей вероятности относилось к мисс Тине. По его понятиям, похороны устраивались главным образом для увеселения живых.
Мне хотелось разузнать про мисс Тину — как она, где сейчас находится, но я больше не стал задавать вопросов, пока мы не поднялись наверх. Теперь, когда я оказался перед фактом, мне было неприятно думать об этом; особенно неприятна была мысль, что бедной мисс Тине самой пришлось заниматься всем после того, как все кончилось. Откуда ей было знать о необходимых формальностях, о том, как в таких случаях полагается действовать? Поистине poveretta! Вся надежда, что ей помог доктор, да и друзья, о которых она мне рассказывала, не оставили ее без поддержки в трудный час, — горсточка верных старых друзей, чья верность выражалась в том, что они раз в году приходили в гости. Из болтовни моего слуги я понял, что действительно какие-то две старушки и один старичок приняли в мисс Тине большое участие, приехали за ней в собственной гондоле и сопровождали на кладбище — обнесенный кирпичной оградой островок могил, что лежит к северу от города, на пути к Мурано. Значит, барышни Бордеро были католичками. Это мне никогда прежде не приходило в голову, так как тетка не могла ходить в церковь, а племянница, сколько я мог заметить, либо тоже не ходила, либо бывала лишь у ранней обедни в то время, когда я еще спал. И должно быть, даже духовные лица уважали их вкус к уединению, ни разу за то время, что я прожил в доме, не мелькнул передо мной краешек сутаны. Спустя час после своего приезда я послал к мисс Тине слугу с запиской, в которой спрашивал, не найдется ли у нее несколько минут для разговора со мною. Слуга, вернувшись, сообщил, что мисс Тина оказалась не дома, а в саду, прогуливалась себе на свежем воздухе и рвала цветы, точно они принадлежат ей. Там он ее и нашел, и она сказала, что рада будет меня видеть.
Я спустился вниз и провел с бедной мисс Тиной около получаса. У нее и всегда был какой-то замшело-похоронный вид, будто она донашивала старые траурные платья, которых никак не могла износить, а поэтому в ее облике мало что переменилось. Только заметно было, что она плакала, плакала обильно и всласть, бесхитростными, освежающими слезами, давая выход запоздалому чувству одиночества и несправедливости. Ей, однако, и в голову не приходило манерничать, рисоваться своим горем; я даже, признаться, был удивлен, когда она повернулась ко мне, прижимая к груди охапку чудеснейших роз, и в сумеречном свете я увидел в ее покрасневших от слез глазах тень улыбки. Бледное лицо в рамке черных кружев показалось мне еще более длинным и худым. Я был уверен, что она до глубины души возмущена мною, тем более после того, когда меня в тяжелую минуту не оказалось рядом, чтобы помочь ей советом и делом; и хоть я знал, как несвойственно ее натуре злопамятство и как мало значения она привыкла придавать собственным делам, я все же мог ожидать какой-то перемены в ней, каких-то примет обиды или отчуждения, за которыми слышался бы обращенный к моей совести упрек: «Хороших же вы, сударь, дел наделали!» Но верность истине заставляет меня признать, что унылое лицо бедняжки чуть просветлело, что неказистые его черты словно бы даже стали привлекательнее при виде жильца покойной тетушки. Последний был несказанно тронут этим обстоятельством и счел, что оно упростит положение вещей, в чем ему весьма скоро пришлось разубедиться. Но так или иначе, я в тот вечер был ласков с мисс Тиной, как только мог, и оставался в ее обществе, сколько допускали приличия. Ни в какие объяснения мы не пускались. Я не спрашивал, отчего она оставила мое письмо без ответа и уж тем болен не пытался пересказать его содержание. Если ей угодно было делать вид, будто она позабыла, за каким занятием меня застигла мисс Бордеро и какое впечатление это произвело на последнюю, — я мог только радоваться тому; ведь она вполне могла меня встретить как убийцу ее тетушки.
Вдвоем мы бродили по саду, и даже когда разговор не шел об утрате, постигшей мисс Тину, сознание этой утраты нас не покидало — оно было в моем подчеркнутом внимании к собеседнице и в том доверчивом выражении, с которым она смотрела на меня, словно убедившись, что я не потерял интереса к ней, рассчитывала найти во мне опору. Мисс Тина не была создана для гордых потуг на самоутверждение, она даже не пыталась делать вид, будто ясно представляет себе, что теперь станется с нею. Я, однако же, избегал заговаривать об этом, ибо отнюдь не намерен был связывать себя какими-либо обещаниями помощи или защиты. Ничего дурного, полагаю, в моей осторожности не было; просто я понимал, что, при ее полном незнании жизни, мисс Тине легко может показаться естественным, что я — поскольку я, несомненно, жалею ее — возьму на себя заботу об ее судьбе. Она рассказала мне о последних минутах мисс Бордеро, которая, видимо, угасла тихо и без страданий, и о том, как добрые друзья избавили ее, мисс Тину, от всех хлопот, связанных с похоронами, благо деньги в доме нашлись, благодаря мне, о чем она не преминула напомнить с улыбкой. Попутно она повторила еще раз, что уж если кто заслужил расположение «порядочных» итальянцев, то приобрел в них друзей на всю жизнь; а когда мы окончательно исчерпали эту тему, она стала расспрашивать меня о моей поездке, о моих приключениях и впечатлениях, обо всех местах, где я побывал. Я отвечал как мог, кое-что грешным делом и присочиняя, ибо то смятенное состояние, в котором я тогда находился, помешало мне многое увидеть и запомнить. Выслушав мой рассказ, мисс Тина воскликнула, словно на миг позабыв и тетушку, и свое горе: «Господи, вот бы и мне тоже хоть немного попутешествовать, повидать свет!» Мне тут пришло на ум, что я, в сущности, должен бы предложить ей осуществить это желание, выразить свою готовность сопровождать ее куда угодно; но вслух я заметил только, что небольшую поездку, которая бы помогла ей рассеяться, можно, пожалуй, устроить, мы это еще обдумаем и обсудим. Что касается наследия Асперна, то о нем я речи не заводил, не спросил ни разу, удалось ли ей прояснить что-либо еще до кончины мисс Бордеро, и если да, то что именно. Не то чтобы меня не жгло нетерпение это узнать, но мне казалось, что было бы неприлично вновь обнаружить свои корыстные устремления так скоро после случившегося несчастья. Была у меня тайная мысль, что мисс Тина сама что-нибудь скажет — но нет, она не обмолвилась и словом, и в ту минуту я даже нашел это в порядке вещей. Однако же, когда я позднее вспоминал весь наш разговор, мне вдруг показалась подозрительной подобная сдержанность. В самом деле, говорила же она о моих путешествиях, о предметах столь отдаленных, как фрески Джорджоне в соборе в Кастельфранко; так неужто же нельзя было хоть намеком коснуться того, что, как ей хорошо было известно, занимало меня больше всего на свете. Ведь едва ли, потрясенная своим горем, она вовсе позабыла о живейшем интересе, питаемом мною к некоторым реликвиям, так свято хранившимся покойницей, а стало быть — и я внутренне похолодел от такой догадки, — стало быть, ее молчание может означать, что реликвии эти больше не существуют.
Мы простились в саду, она первая сказала, что ей пора; теперь, когда она была единственной обитательницей piano nobile, я чувствовал, что уже не могу (по венецианским понятиям, во всяком случае) так свободно, как прежде, вторгаться в его пределы. Пожелав ей спокойной ночи, я спросил, есть ли у нее какие-нибудь планы на будущее, думала ли она, как ей лучше устроить свою жизнь. «Да, да, разумеется, но я еще ничего не решила», — воскликнула она в ответ почти радостно. Не надеждой ли, что я все решу за нее, была вызвана эта радость?
Наутро я оценил преимущества невнимания к вопросам практическим, проявленного нами накануне: оно давало мне повод сразу же искать новой встречи с мисс Тиной. Один такой практический вопрос особенно меня беспокоил. Я считал своим долгом довести до сведения мисс Тины, что, разумеется, не претендую на дальнейшее пребывание в доме в качестве жильца, а заодно и поинтересоваться, как тут обстоят дела у нее самой — чем юридически подкреплены ее права на этот дом. Но ни тому, ни другому не суждено было стать предметом обстоятельного разговора.
Я не послал мисс Тине никакого предупреждения; я просто спустился вниз и стал прогуливаться по sala взад и вперед в расчете на то, что она услышит мои шаги и выйдет. Мне не хотелось замыкаться с нею в тесноте гостиной; под открытым небом или на просторе sala, казалось, говорится легче. Утро было великолепное, но что-то в воздухе уже предвещало конец долгого венецианского лета — не свежесть ли ветерка с моря, что шевелил цветы на клумбах и весело гулял по дому, теперь уже не столь тщательно закупоренному и затемненному, как при жизни старухи. Близилась осень, завершение золотой поры года. Близился и конец моего предприятия — быть может, он наступит через каких-нибудь полчаса, когда я окончательно узнаю, что все мои мечты обратились в прах. После этого мне останется лишь уложить вещи и ехать на станцию; не могу же я — в свете утра мне это стало особенно ясно оставаться здесь чем-то вроде опекуна при пожилом воплощении женской беспомощности. Если мисс Тина не сумела сберечь письма Аснерна, я свободен от всякого долга перед нею. А если сумела? Кажется, я невольно вздрогнул, задавая себе вопрос — как и чем в таком случае я смогу этот долг оплатить. Не придется ли мне в благодарность за такую услугу взвалить все же на себя бремя опекунства? Я шагал из угла в угол, размышляя обо всем этом, и впасть в полное уныние мне мешало лишь то, что я почти не сомневался в бесплодности моих размышлений. Если старуха не уничтожила свои сокровища еще до того, как застала меня врасплох у секретера, то уж наверно позаботилась сделать это на следующий день.
Понадобилось несколько больше времени, чем я ожидал, чтобы мои расчеты оправдались; но когда мисс Тина показалась наконец на пороге, то не выразила при виде меня ни малейшего удивления. В ответ на мое замечание, что я давно уже ее жду, она спросила, отчего же я не уведомил ее о своем приходе. Я чуть было не сказал, что понадеялся на ее дружеское чутье, но что-то удержало меня; как радовался я этому несколько часов спустя, каким утешительным было для меня сознание, что даже в столь ничтожной мере я не позволил себе сыграть на ее чувствах! Сказал же я вместо этого чистую правду — что был слишком взволнован, ибо готовлюсь услышать от нее свой приговор.
— Приговор? — переспросила мисс Тина, как-то чудно взглянув на меня; и тут только я заметил в ней странную перемену. Да, она была не та, что вчера, не такая естественная, не такая простая. Вчера она плакала, сегодня следов слез не было видно, зато появилась поразившая меня натянутость в обращении. Как будто что-то произошло с ней ночью или какая-то новая мысль ее смутила, и касалось это ее отношений со мною, запутывало их и осложняло. Забрезжила ли перед ней та простая истина, что сейчас, когда она живет без тетки, одна, я уже не могу оставаться в доме на прежнем положении?
— Я говорю о письмах. Есть письма или нет? Теперь это вам должно быть известно.
— Есть, есть, и очень много; больше, чем я предполагала. — От меня не укрылась дрожь в ее голосе, когда она произносила эти слова.
— Так они здесь, у вас — вы мне их сейчас покажете?
— Нет, я, право, не могу их вам показать, — сказала мисс Тина, и в глазах у нее появилось странное молящее выражение, словно пуще всего на свете она теперь желала, чтобы я оставил эти письма ей. Но как могло ей вздуматься, что я способен на подобную жертву после всего, что было? Для чего же я и вернулся в Венецию, как не для того чтобы увидеть эти письма, чтобы их забрать? Известие о том, что они целы, наполнило меня таким ликованием, что, кажется, если бы бедная женщина бросилась мне в ноги, умоляя больше не поминать о них, я бы счел это неуместной шуткой. — Они у меня, но их никто не должен видеть, — жалобно добавила она.
— Даже я? О, мисс Тина! — воскликнул я голосом, полным негодования и упрека.
Она покраснела, и у нее опять набежали на глаза слезы. Видно было, каких мучений стоит ей сохранять твердость, повинуясь грозному чувству неведомого долга. У меня в голове мутилось от этого внезапного препятствия, вставшего там, где его, казалось бы, меньше всего следовало ожидать. Ведь сама мисс Тина давала мне понять достаточно ясно, что в ней я имею верную союзницу, если только…
— Уж не хотите ли вы сказать, что она перед смертью взяла с вас клятву? А я-то был убежден, что вы не допустите ничего подобного. О, лучше бы эти письма были сожжены ею, нежели мне столкнуться с таким вероломством!
— Ах, не в клятве дело, — сказала мисс Тина.
— В чем же тогда?
Она замялась немного, потом ответила:
— Она и хотела их сжечь, да я помешала. Они у нее были спрятаны в постели.
— В постели?
— Да, между матрасами. Она их туда засунула, когда вытащила из сундучка. Как ей это удалось сделать, ума не приложу, только Олимпия не помогала. Так она говорит, и я ей верю. Тетушка уже после сказала ей, для того чтобы она, убирая постель, не трогала матрасов. Перестилала бы только простыни. Оттого постель всегда имела неаккуратный вид, — простодушно добавила мисс Тина.
— Могу себе представить! А каким образом она их пыталась сжечь?
— Да она сама не пыталась; очень уж была слаба последние дни. Но она требовала, чтобы я это сделала. О, это было ужасно! После той ночи говорить она уже не могла. Только показывала на пальцах.
— И как же вы поступили?
— Я их унесла. Унесла и заперла.
— В секретере?
— Да, в секретере, — сказала мисс Тина и снова покраснела.
— Но вы пообещали ей сжечь их?
— Нет, я ничего не обещала. Нарочно.
— Нарочно — ради меня?
— Да, только ради вас.
— Но какой же в том прок, если вы мне даже посмотреть на них не даете?
— Никакого. Вы правы — да, конечно, вы правы, — печально отозвалась она.
— А она думала, что вы уничтожили их?
— Не знаю, что она думала под конец. Трудно было понять — она уже была не в себе.
— Но если ни клятв, ни обещаний вы не давали, что же тогда связывает вас?
— Она не снесла бы этого — попросту не снесла бы. Она так ревниво их оберегала. Вот вам зато портрет — можете взять его, если хотите. — И бедная женщина вынула из кармана уже знакомую мне миниатюру, завернутую в бумагу точно так же, как завертывала ее мисс Бордеро.
— Как это — взять? Совсем взять себе? — У меня даже дух захватило, когда я ощутил портрет у себя на ладони.
— Разумеется.
— Так ведь он стоит денег, больших денег.
— Ну что ж, — сказала мисс Тина, все с тем же странным выражением лица.
Я ничего не понимал; вряд ли можно было заподозрить ее в желании поторговаться, подобно тетушке. Скорей, она в самом деле решила подарить мне миниатюру.
— Но я не могу принять от вас такой дорогой подарок, — сказал я. — А заплатить столько, сколько думала получить ваша тетушка, мне не по средствам. Она оценила его в тысячу фунтов.
— Так, может быть, продадим его? — заикнулась было моя собеседница.
— Избави бог! Для меня он дороже любых денег.
— Тогда оставьте его себе.
— Вы слишком великодушны.
— Вы тоже.
— Не знаю, что вас заставляет так думать, — сказал я, и это была чистая правда. Судя по всему, бедняжка руководилась какими-то лестными для меня соображениями, проникнуть в которые мне не было дано.
— Благодаря вам для меня многое изменилось, — сказала она.
Я посмотрел в лицо Джеффри Асперна на портрете, отчасти для того чтобы не смотреть в лицо своей собеседнице, — меня все больше смущало и даже немного пугало причудливое, напряженное и неестественное выражение, не сходившее с этого лица. Я ничего не ответил на ее последнюю фразу, но украдкой обратился за советом к Джеффри Асперну. Вглядываясь в его дивные глаза, сиявшие блеском молодости и в то же время полные мудрого прозрения, я спросил, не знает ли он, что такое нашло на мисс Тину. И мне показалось, что он улыбается мне добродушно-насмешливо, как будто вся эта история забавляет его. Из-за него я попал в затруднительное положение, но ему-то что до этого! Так, впервые за все эти годы, Джеффри Асперн не оправдал моих ожиданий. И все-таки, держа миниатюру в руке, я понимал, сколь драгоценно такое приобретение.
— Вы хотите подкупить меня, чтобы я отказался от писем? — спросил я наконец, решив стоять на своем. — Но, знаете ли, как я ни ценю этот портрет, если бы мне был предоставлен выбор, я бы все-таки предпочел письма. О, да, без всяких колебаний.
— Какой может быть выбор, какой может быть выбор! — жалобно воскликнула мисс Тина.
— Да, вы правы. Что ж, если запрет покойницы вам кажется столь непреложным, тут ничего не скажешь. Ведь тогда вы должны считать, что, расставшись с этими письмами, совершите кощунственный, поистине святотатственный поступок.
Она покачала головой, словно не видя выхода из одолевающих ее противоречий.
— Если бы вы получше знали тетушку, вы бы меня поняли. Я боюсь, — ее вдруг пробрала дрожь, — я боюсь! Она была страшна, когда гневалась.
— В этом я имел случай убедиться той ночью. Она, и правда, была страшна. И глаза ее я тогда увидел впервые. Боже, какие глаза!
— Я их и теперь вижу — они смотрят на меня в темноте! — сказала мисс Тина.
— У вас просто расшалились нервы после всего, что вам пришлось пережить.
— Да, да, наверно!
— Не тревожьтесь, это пройдет, — заметил я со всей ласковостью, на которую был способен. И безнадежно добавил, ибо мне уже стало ясно, что все мои настояния ни к чему не приведут. — Ну что ж, значит, так тому и быть. Я отступаюсь. — Тихий горестный стон был мне ответом, я же продолжал: Только, видит бог, мне жаль, что она не уничтожила эти письма раньше, тогда и разговаривать было бы не о чем. Не пойму, кстати, почему она, при ее чувствах, этого не сделала.
— Ах, она только и жила ими! — сказала мисс Тина.
— Тем заманчивей была бы для меня возможность с ними познакомиться, ответил я уже более спокойно. — Но не стоит мне больше задерживаться в вашем обществе, словно бы с тайным умыслом склонить вас к дурному поступку. Само собой разумеется, мои комнаты мне больше не нужны. Я намерен немедля уехать из Венеции. — С этими словами я протянул руку за своей шляпой, лежавшей на одном из кресел. Мы все еще неловко стояли друг против друга среди sala. Дверь гостиной была незатворена, но моя собеседница так и не пригласила меня войти.
У нее как-то странно передернулось лицо, когда она увидала, что я взялся за шляпу.
— Как, вы уже хотите ехать сегодня? — Ее слова прозвучали почти трагически, то был крик отчаяния.
— Нет, зачем же, если я чем-нибудь могу быть вам полезен, я готов отложить свой отъезд на столько, сколько понадобится.
— Хоть бы еще день-другой — еще два-три дня, — выговорила она срывающимся голосом. Но тут же овладела собой и добавила уже более спокойно: — Тетушка мне что-то пыталась сказать перед кончиной, должно быть, что-то очень важное. Но так и не смогла.
— Очень важное?
— Да, что-то насчет писем.
— А вы не догадываетесь, что именно?
— Нет, я думала-думала, но не знаю. Мне всякое приходило на ум.
— Что же, например?
— Ну вот хотя бы, что будь вы не чужим, все было бы по-другому. Я изумился:
— Как это — не чужим?
— Будь вы членом семьи. Тогда не было бы различия между вами и мной. Что мое, было бы и ваше, и вы бы распоряжались всем, как заблагорассудится. Я бы не могла помешать вам, и никто не был бы ни в чем виноват.
Она произнесла свое нелепейшее объяснение с лихорадочной торопливостью, будто заранее выучила наизусть все слова. Но мне почудился скрытый за словами особый утонченный смысл, которого я пока не мог уловить. Лишь спустя несколько мгновений она сама, своим видом помогла тому, что меня осенила догадка, фантастическая в своей невероятности. Растерявшись я перевел глаза вниз, на миниатюру, которую держал в руке. С каким особенным выражением глянул на меня Джеффри Асперн! «Беги-ка, братец, пока не поздно!» Я сунул портрет в карман сюртука и сказал мисс Тине: «Пожалуй, и в самом деле я его продам для вас. Тысячи фунтов не даст никто, однако же постараюсь выручить побольше».
Она посмотрела на меня жалкими, полными слез глазами, но сделала попытку улыбнуться.
— А деньги мы разделим пополам, — сказала она.
— Нет, нет, это будут ваши деньги. — И, переведя дух, я продолжал:- Я, кажется, знаю, что хотела сказать ваша тетушка. Чтобы письма похоронили вместе с нею.
Мисс Тина задумалась над этим предположением; но потом решительно его отвергла.
— О нет, она бы сочла это недостаточно надежным!
— Ну что вы! Уж куда, кажется, надежнее.
— Ей всегда казалось, что в погоне за материалом для публикации люди способны… — Она не договорила и густо покраснела.
— Осквернить могилу! Боже правый, хорошего же она обо мне была мнения!
— Она была несправедлива, она была пристрастна! — неожиданно пылко воскликнула моя собеседница.
Догадка, осенившая меня несколько мгновений назад, кажется, подтверждалась.
— Э, не скажите, мы и в самом деле страшный народ, — возразил я и, помолчав, добавил: — Но, может быть, какой-нибудь намек содержится в ее завещании?
— Никакого завещания не нашлось — она его уничтожила. Она была очень привязана ко мне, — продолжала мисс Тина непоследовательней, чем когда-либо. — Ей хотелось, чтобы я была счастлива. И тот, кто был бы ко мне добр… вот о чем она хотела сказать.
Я ощутил почти благоговейный ужас перед сутью хитросплетений, руководивших бедной женщиной, хоть эти хитросплетения были, как говорится, шиты белыми нитками.
— Вот уж вы не уверите меня, будто ей пришло в голову сделать какие-либо оговорки в мою пользу.
— Не в вашу, а в мою. Она знала, что мне будет приятно, если вы сможете осуществить свои желания. Не о вас она думала, а обо мне, — говорила мисс Тина с непривычной для нее убедительной страстностью. — Вы могли бы прочитать эти письма — могли бы использовать их по своему усмотрению… Она сделала паузу, почувствовав, что я верно истолковал употребленное ею сослагательное наклонение, — паузу, достаточно долгую, чтобы дождаться от меня знака, которого она так и не дождалась. Но хотя на моем лице написано было величайшее замешательство, какое только способна отразить человеческая физиономия, лицо это, я уверен, не было каменным, оно выражало и глубокое сострадание тоже, и она не могла этого не заметить. Много лет потом меня утешала мысль, что ни разу в моем поведении не мелькнула даже тень неуважительного отношения к ней. — Я не знаю, что делать; мне так стыдно, так тяжело! — выкрикнула она не помня себя, потом отвернулась в сторону, закрыла лицо руками и разрыдалась. Если она не знала, что делать, то я, как нетрудно догадаться, знал это еще меньше. Я стоял истуканом, слушал, как ее рыдания гулко отдаются в пустоте sala. Так прошла минута; потом она снова подняла ко мне залитое слезами лицо. — Я все бы вам отдала, и она поняла бы меня там, где она теперь, — поняла и простила бы.
— Ах, мисс Тина — ах, мисс Тина! — только и нашелся я пролепетать в ответ. Я все еще не знал, что делать, но тут вдруг безотчетный, панический порыв метнул меня к двери. Помню, что, стоя уже на пороге, я твердил: — Не надо, не надо! — твердил с тупой, идиотской сосредоточенностью, уставясь взглядом в другой конец sala, точно обнаружил там нечто весьма любопытное. Дальше помню только, как я очутился на тротуаре перед домом. Моя гондола покачивалась у свай, и гондольер, отдыхавший развалясь на подушках, при виде меня поспешно вскочил. Я прыгнул в гондолу и на привычное «Dove comanda?»[24] ответил тоном, от которого он остолбенел: Куда-нибудь, все равно, куда; в лагуну!
Он работал веслом, а я сидел обессиленный, протяжно вздыхая под надвинутой на глаза шляпой. Что, будь я неладен, могло означать все это, если не предложение мне ее руки? Такова была цена, такова была цена! Но, может быть, она думала, что я сам хочу этого, бедная, ослепленная, не в меру увлекшаяся чудачка? Должно быть, гондольеру с кормы видно было, как горели у меня уши, когда я, неподвижно сгорбившись в тени колеблемого ветром навеса, пряча лицо, ничего вокруг не замечая и не слыша, задавал себе все тот же вопрос: а не мои ли легкомысленные действия повинны в ее ослеплении, в ее увлечении? Не дал ли я ей повода думать, что веду с ней любовную игру, пусть даже ради писем Асперна? Нет, нет, нет! Я повторял это себе снова и снова, час, два часа, повторял до изнеможения, но так и не сумел себя убедить. Я не знал, где мы находимся; мой гондольер праздно кружил по лагуне, медленно и редко погружая в воду свое весло. Наконец я разобрал, что мы приближаемся к Лидо, с правой стороны, если смотреть от Венеции, и я велел ему высадить меня на берег. Меня охватила потребность шагать, двигаться, чтобы хоть отчасти стряхнуть свое оцепенение. Я пересек узкую полоску земли и, выйдя на морской пляж, направился к Маламокко. Но, пройдя несколько шагов, остановился и бросился ничком на теплый песок, овеянный бризом, утыканный жесткой сухой травой. Невыносимо было думать, что я поступил так непростительно, сознавать себя виновником хотя и невольной, но жестокой шутки. Но ведь не давал я ей повода, право же не давал! Я когда-то сказал миссис Прест о своем намерении поухаживать за племянницей мисс Бордеро, но то были слова, так и оставшиеся словами, и самой жертве я никогда ничего в этом духе не говорил. Я старался быть с ней поласковей потому, что она внушала мне вполне искреннюю симпатию, но можно ли счесть это предосудительным, если дело касается женщины ее лет и ее наружности? Тщетны были бы попытки вспомнить по порядку, где я побывал и что передумал за этот долгий тягостный день, весь, до поздней ночи, проведенный в бесцельных скитаниях вдали от дома; знаю только, что мне то удавалось умиротворить свою совесть, то я сам подстегивал ее, вызывая новые угрызения. Но ни разу за весь день я не засмеялся — это я помню хорошо; быть может, кто-нибудь и нашел бы всю историю забавной, но мне она такой не казалась. Вероятно, для меня было бы лучше, если бы я был способен воспринимать все с комической стороны. Ясно было одно: давал ли я повод, нет ли, я не могу заплатить такую цену. Не могу принять это предложение. Не могу ради связки истрепанных писем жениться на жалкой, нелепой старой провинциалке. Да ей и самой это не казалось вероятным, иначе разве она решилась бы заговорить первая, столь героически выдвинув аргумент реальной выгоды; впрочем, робость была настолько более присуща ей, нежели смелость, что ее рассуждения словно бы заслонили ее чувства.
По мере того как шло время, я все больше досадовал, что мне вообще привелось узнать о существовании писем Асперна, и клял неуемную любознательность Джона Камнора, натолкнувшую его на след этих писем. У нас и без них материалу было предостаточно, и трудное положение, в котором я очутился, казалось справедливым возмездием за проявленную нами коварнейшую из человеческих слабостей — неумение вовремя остановиться. Вольно было мне уговаривать себя, что ничего тут нет трудного, что выход прост: первым утренним поездом уехать из Венеции, оставив записку для передачи мисс Тине, как только моя гондола отчалит от крыльца. Однако ж, — не лучшее ли это доказательство моего смятения? — когда я пытался заранее сочинить текст, чтобы дома мне осталось только записать его на бумаге, я не мог ничего придумать, кроме: «Как мне благодарить вас за редкостное доверие, которым вы меня удостоили?» Но такое начало вовсе не годилось, оно непременно тянуло за собой положительный ответ. Можно было, разумеется, уехать вовсе без объяснений, но это вышло бы грубо, а мне все еще хотелось избежать грубости. На смену всем этим мыслям пришло удивление: с чего, собственно, я вообще придал такое значение ветхим бумажонкам Джулианы? Теперь мне было противно о них и думать, и я злился на старую ведьму за суеверное пристрастие, помешавшее ей уничтожить их еще при жизни, и на себя за то, что истратил так много денег в бесплодных домогательствах стать хозяином их судьбы. Не помню, куда и зачем я направился после Лидо, как не помню, в каком часу и в каком состоянии духа я наконец пустился в обратный путь. Знаю только, что на ущербе дня, когда небо уже пламенело закатом, я стоял перед церковью святых Иоанна и Павла и, подняв голову, всматривался в квадратный подбородок Бартоломео Коллеони, грозного кондотьера, что так твердо сжимает бока своего бронзового жеребца на высоком пьедестале, куда вознесло его признание благодарных венецианцев. Это несравненный шедевр, лучшая из конных статуй мира, которая уступает в совершенстве разве что изваянию Марка Аврелия, царственно восседающего на коне перед Римским Капитолием; но не о том я думал в эту минуту, я так смотрел на полководца-триумфатора, точно надеялся из бронзовых уст услышать вещие слова. Закатные лучи, падая на него в этот час, придают его суровым чертам нечто живое, личное. Но он глядел поверх моей головы вдаль, туда, где еще один алеющий день медленно погружался в воды лагуны — сколько дней за минувшие века канули у него на глазах в прошлое! — и если мысли его были заняты стратагемами и поисками боевых решений, то эти стратагемы и решения сильно отличались от тех, что волновали меня. Сколько бы я на него ни глазел, он не мог мне дать совета. Потом — или это было раньше? — я долго блуждал по малым каналам, к неослабному изумлению моего гондольера, который никогда ранее не видел меня столь беспокойным и не имеющим никакой цели и который все не мог добиться от меня более членораздельных распоряжений, чем: «Куда-нибудь — все равно куда — просто по городу». Он напомнил мне, что я не обедал, и почтительно выразил надежду, что поэтому ужинать я буду раньше обычного. Но у него было достаточно времени подкрепиться в те часы, когда я, выйдя из гондолы, бродил по суше, так что я мог не считаться с ним в этом смысле и объявил, что по некоторым причинам не намерен притрагиваться к пище до завтрашнего утра. Таково было одно из последствий предложения мисс Тины, не сулившее ничего хорошего: у меня начисто пропал аппетит.
Не знаю отчего, но на этот раз я особенно остро чувствовал тот диковинный дух домашности, общности, родственного сплочения, что в значительной мере определяет собой венецианскую атмосферу. Город без уличного движения, стука колес, грубого конского топота, весь в узких, извилистых улочках, где всегда людно, где звук голосов отдается, как в коридорах квартиры, и люди ходят, словно боясь наткнуться на мебель, и обувь не снашивается никогда, он похож на огромное общее жилье, в котором площадь Св. Марка играет роль пышно убранной гостиной, а все дворцы и церкви удобных диванов для отдыха, столов с угощением или деталей затейливой отделки. И в то же время этот великолепный общий дом, знакомый, обжитой и наполненный привычными звуками, напоминает театр, где актеры то бойко взбегают на мостики, то беспорядочной процессией тянутся вдоль стен. А ты сидишь в своей гондоле и, как зритель на сцену (угол зрения тот же), смотришь на узкий тротуар, проложенный кой-где по берегу канала, и венецианцы, снующие на фоне декораций из облезлых фасадов, кажутся тебе членами одной многочисленной труппы.
Я лег в постель поздно, донельзя усталый, так и не сумев сочинить послание к мисс Тине. Не оттого ли утром я проснулся с созревшим решением еще раз повидать бедную женщину, как только она согласится меня принять. Возможно, это было одной из причин, но главная заключалась в том, что за ночь в моем настроении произошла внезапная и удивительная перемена. Я это почувствовал, лишь только открыл глаза, и сразу же вскочил с постели с поспешностью человека, вспомнившего, что он оставил распахнутой входную дверь дома или позабыл на полке горящую свечу. Не поздно ли еще спасти свое добро от гибели? Вот вопрос, от которого у меня перехватывало дух; ибо, покуда я спал, непрекращающаяся работа моего мозга вновь разожгла во мне страсть к сокровищам Джулианы. Эта пачка исписанных выцветшими чернилами листков стала для меня драгоценнее, чем когда-либо, и я положительно сатанел от жажды завладеть ими. Препятствие, заключавшееся в условии, которое выставила мисс Тина, уже не казалось мне непреодолимым, и мое распаленное тревогой воображение попросту отказывалось его признать. Нелепо счесть, что тут ничего нельзя придумать, нелепо так легко отказаться от писем Асперна, смирившись с мыслью, что единственная возможность их получить — это связать себя вечными узами с их обладательницей. Можно и не связывать, а письма заполучить. Правда, к тому времени, когда мой слуга пошел справиться, желает ли мисс Тина меня принять, я так и не придумал способа это осуществить, хотя и призвал на помощь всю свою изобретательность. Положение было тягостное, но как из него выйти? Мисс Тина велела сказать, что ждет меня, и, пока я спускался с лестницы, а потом шел к ее дверям, — на этот раз ей угодно было принять меня в тетушкиной обветшалой гостиной, — я тешил себя мыслью, что она и не надеется услышать утвердительный ответ. Не могла она не сделать верного вывода из моего вчерашнего бегства.
Едва переступив порог, я увидел, что она этот вывод сделала, но увидел и еще кое-что, что для меня явилось неожиданностью. Чувство испытанного поражения подействовало на мисс Тину удивительным образом: занятый своими стратагемами и расчетами, я об этом не думал. Только сейчас я заметил совершившуюся в ней перемену и был ошеломлен. Она стояла посреди комнаты, глядя на меня с неизъяснимой кротостью, и этот всепрощающий, всеразрешающий взгляд придавал ей что-то неземное. Она помолодела, она похорошела, она больше не была ни смешной, ни старой. Это необыкновенное выражение, это чудо душевное преобразило ее, и пока я смотрел на нее, что-то словно зашептало глубоко внутри меня: «А почему бы и нет, в конце концов, почему бы и нет?» Мне вдруг показалось, что я могу заплатить назначенную цену. Тут она заговорила, и звук ее голоса заглушил тот внутренний шепот, но впечатление, произведенное на меня этой новой мисс Тиной, было настолько сильно, что смысл ее слов не сразу дошел до моего сознания; потом я понял, что слова были прощальные — она желала мне на прощанье счастья.
— На прощанье, на прощанье? — повторил я с вопросительной интонацией, что, должно быть, звучало довольно глупо.
Но она явно не почувствовала этой интонации, она услышала только слова; она уже покорно настроилась на разлуку, и эти слова подтвердили ей, что разлука неизбежна.
— Вы сегодня уезжаете? — спросила она. — Впрочем, это не имеет значения, все равно мы с вами больше не увидимся. Я так решила. — И она улыбнулась удивительной, мягкой улыбкой. Нет, у нее не было никаких сомнений относительно того, что вчера я в ужасе бежал от нее. Да и не могло быть ведь я так и не вернулся, чтобы опровергнуть это, хотя бы формально, хотя бы из простого чувства человечности. И теперь у нее еще достало силы духа (мисс Тина и сила духа — прежде это как-то не вязалось одно с другим) улыбаться мне в своем унижении.
— Что вы думаете делать — куда направиться? — спросил я.
— О, не знаю. Самое главное я уже сделала. Я уничтожила письма.
— Уничтожили письма? — ахнул я.
— Да, на что они мне? Я их вчера сожгла в печке, листок за листком.
— Листок за листком, — повторил я деревянным голосом.
— Почти весь вечер ушел на это — их было так много.
Комната вдруг пошла передо мною кругом, и на миг у меня по-настоящему потемнело в глазах. Потом темнота рассеялась, и я увидел мисс Тину на том же месте, но метаморфоза исчезла, передо мной снова была неказистая, мешковато одетая пожилая женщина. Она, эта женщина, сказала мне:
— Больше я не могу с вами оставаться, не могу. — И она, эта женщина, отвернулась от меня, как я ровно сутки назад от нее отвернулся, и побрела к двери своей комнаты. Но уже на пороге она сделала то, чего я не сделал накануне: помедлила и еще раз взглянула на меня. Никогда я не забуду ее взгляда, воспоминание о нем и сейчас причиняет мне боль, хотя злым этот взгляд ничуть не был. Такие чувства, как злость, мстительность или глухая обида, были чужды бедной мисс Тине; по крайней мере, когда спустя некоторое время я написал ей, что продал портрет Джеффри Асперна, и в качестве платы за этот портрет послал более крупную сумму, чем рассчитывал выручить, она приняла деньги с благодарностью, не сделав даже попытки возвратить их. Я писал, что продал портрет, но своей старой приятельнице миссис Прест, которую я той осенью повстречал в Лондоне, я признался, что он висит над моим письменным столом. Иногда я смотрю на него, и у меня щемит сердце при мысли о том, что я потерял — о письмах Асперна, разумеется.
|
The script ran 0.015 seconds.