Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Е. Р. Дашкова - Записки [1805]
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, sci_history

Аннотация. Записки княгини Дашковой. Впервые опубликовано в Лондоне в 1840 г. на английском языке в двух томах; впервые на русском языке — в 1859 А.И. Герценом в Лондоне. Дашкова Екатерина Романовна (урождённая Воронцова), княгиня (1743–1810). Подруга и сподвижница императрицы Екатерины II, участница государственного переворота 1762 года, президент Российской академии (1783).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

На другой день пришел Самойлов; я завела речь об этом предмете, заметив, что подобный слух может во многом повредить будущему положению моего сына. Самойлов уверил меня, что князь Орлов и граф Шувалов (последнего как поэта можно в данном случае простить) всегда находят особенное наслаждение изобретать самые нелепые вещи. «И если они, — прибавил он, — употребляют подобные развлечения для себя, то совершенно не думают о последствиях их для других». «Но каким же образом, — заметила я, — убедить публику, что эта выдумка Орлова так скоро овладела доверием Шувалова и возбудила его опасное красноречие? Или каким образом прекратить эти слухи, объяснения о предмете, совершенно недостойном внимания императрицы?». «Поверьте мне, — сказал Самойлов, — государыня знает вас слишком хорошо и не согласится с этой клеветой. Во всяком случае, я буду в Петербурге прежде вас и, если вам это угодно, могу передать своему родственнику, князю Потемкину, все, что я теперь слышал от вас в виде предварительных мер против замысла Орлова. Это будет с моей стороны простым долгом уважения к вашему характеру». Я искренне поблагодарила его за доброе расположение и душевно приняла предложение. В то же время я не могла не заметить непонятной небрежности со стороны его дяди, оставившего меня без ответа на мое письмо; князь Потемкин, конечно, знает, что я не привыкла к подобному неряшеству даже со стороны коронованных особ. Самойлов во всех отношениях защищал своего дядю, уверяя, что тот неспособен на такую невежливость и что, вероятно, эта проволочка зависела от неисправности почты. Готовность, с какой этот молодой человек взялся оправдывать меня, заставила меня показать ему мое маленькое влияние, и я была очень рада воспользоваться первым же благоприятным случаем. Мой сын получил от двора особенное позволение осмотреть некоторые модели планов и укреплений, что хотелось, как я знала, видеть и Самойлову. Поэтому я пригласила его вместе с нами в оперу. Он согласился и, казалось, был совершенно доволен. Я коротко познакомилась с маршалом Бироном, который позволил мне брать его ложу в опере и во французском театре. Этот благородный старик, бывший лев французского двора и самый приятный собеседник, так влюбился в мою дочь, что она могла говорить ему и заставлять его делать все, что ей было угодно. Однажды я увидела, что он по ее капризу прыгал по комнате, весело напевая известную песню: Quand Byron voulut danser, Quarid Byron voulut danser... В начале марта мы покинули Париж и через города Верден, Мец, Нанси и Безансон отправились в Швейцарию. По дороге мы заезжали в укрепленные места с той целью, чтобы мой сын мог несколько познакомиться с военной фортификацией, имея позволение от двора осматривать и исследовать все общественные объекты. В Люневиле мы видели смотр жандармов, который был назначен именно для нашего удовольствия. Провожал нас Остервальд, знаменитый спором с Фридрихом Великим за народные права. Этот почтенный старик, любимый в обществе за его ум и добродетели, прославленный мужеством своего характера, показал нам любопытные места в окрестностях. Он водил нас в деревню Локль, к «Горячему ключу» и на вершины гор, господствующих над окружающим. Его умный и приятный разговор еще больше содействовал нашему удовольствию. Я купила в его типографии несколько книг, его собственных сочинений, в которых участвовала его дочь; эти книги были отправлены в Амстердам моему банкиру. Я встретила многих из моих прежних знакомых в Берне и Женеве. В последнем городе я виделась с Крамерами и старым другом Губером, о котором уже говорила. Он подарил мне портрет Вольтера, им самим нарисованный, и затем мы не без взаимного сожаления расстались. Между прочим, Женева и Лозанна напомнили мне о моем друге Гамильтон и ее очаровательном обществе, которым я имела счастье пользоваться в первое свое путешествие. Через Савойю между отрогами Монблана мы проехали в Турин и были хорошо приняты при дворе сардинского короля и королевы. За отсутствием русского посланника в это время нас представил английский министр, сын лорда Бьюта и племянник Маккензи; я познакомилась с ним еще в Лондоне. По приказанию короля нам показали в Турине все, что обыкновенно интересует путешественников. Во время нашего пребывания здесь один молодой ливонский дворянин, студент королевской военной академии, был обвинен за какие-то шалости и дурное поведение; его хотели выгнать из заведения и отослать домой. Я вступилась за него и выхлопотала ему прощение. Потом призвав его к себе, очень строго пожурила и отдала под покровительство британского уполномоченного Стюарта впредь до распоряжений его очень уважаемого в России отца, которому я пригрозила написать. Сардинский монарх особенно гордился своим Алессандрийским укреплением, а более всего — цитаделью, которую никто из иностранцев не мог посещать без особого позволения короля. Он дал это позволение моему сыну, который проездом через Алессандрию мог осмотреть все укрепление без всякого ограничения. Из Турина наш путь лежал через Нови в Геную, где мы провели несколько дней и осмотрели все достойное внимания в окрестностях Милана. Граф Фирмиан, императорский министр, управлял этим герцогством; я нашла в нем человека честного, образованного и горячо любимого народом. Наше знакомство с ним было неоценимо, потому что без его совета и помощи мы не могли бы, по крайней мере, без затруднений осмотреть пленительные озера Маджоре и Лугано и острова Борромео. Он провез нас самым удобным путем; на дороге нельзя было найти почтовых лошадей, он доставил нам вольнонаемных. Таким образом, без особенных лишений и неудобств мы совершили самую интересную поездку, очарованные великолепием природы и воспоминаниями об этом истинном земном рае. Громадное недостроенное здание, воздвигнутое на этой счастливой земле одним из членов Борромейской фамилии, было слишком обширным для загородной резиденции даже короля. План его мог появиться только в забитой фантазиями голове папского племянника, потому что в эти дни папа был всемогущ и его доходы соответствовали его необыкновенной роскоши. В два дня мы проехали Парму, Пьяченцу, Модену и на более долгое время расположились во Флоренции, где картинная галерея, церкви, библиотеки и кабинет естественной истории великого герцога задержали нас более чем на неделю. Его высочество приказал подарить мне несколько экземпляров не только местных окаменелостей, имея у себя дубликаты их, но и из других частей света, собранных Козимо Медичи, гений коего озарил Италию на заре возрождения наук. Из Флоренции мы отправились в Пизу. Комиссар этого местечка дал мне обед и проводил нас на площадь дома Розальмина, где мы увидели старинную игру «Il Jioco del Ponte», которая была приготовлена нарочно для нас. Две партии, названные по именам их приходов «Santa Maria» и «Santo Antonio», вступили в бой на огромном мосту, одетые в каски и латы, с длинным развевающимся платьем и вооружением. Единственным их оружием, как оборонительным, так и наступательным, были плоские дубинки, каждая с двумя рукоятями. Пизанцы до страсти любят эту игру, и высшее сословие часто принимает в ней участие. Прежде она давалась каждое пятилетие, но теперь выходит из употребления, потому что великий герцог прямо не запретил ее, но приостановил, назначив с каждой стороны по сорока восьми депутатов, ответственных за ее последствия, какие только могут случиться. Эти депутаты обязаны вознаграждать за все повреждения, обеспечив семейства пострадавших, кто бы ни участвовал в битве — пизанцы, флорентийцы или лигурнцы. Эта игра, конечно, часто приводила к спорам и даже оканчивалась дуэлями. Не только туземные синьоры, но и их жены вмешивались в состязание и в этот день носили цвета враждующих партий. Поэтому матери и дочери ссорились между собой, если игра ставила их под различные знамена. Из Пизы мы отправились в ее бани, где провели самую жаркую пору и время свирепствующего поветрия (maleria), столь гибельного для путешественников. Я наняла лучший дом и, получив позволение брать книги из герцогской библиотеки и из монастырских архивов, назначила у себя постоянные чтения, систематически распределенные. В восемь часов утра, после легкого завтрака, мой сын, дочь и я сама садились в северной комнате и попеременно читали. Около одиннадцати, когда наступала невыносимая жара, мы закрывали окна и продолжали заниматься при свечах. Когда же солнце переходило за полдень, мы открывали окна, а по вечерам гуляли на берегах канала. Здесь мы дышали свежим воздухом, но прогулку нашу отравляла вонь. Я приказала за собственный счет вычистить канал, посыпать дорожки песком и расставить скамейки вдоль берега на некоторых расстояниях. Погода стояла чрезвычайно жаркая. Хотя ночь и защищала нас от палящего солнца, вместе с тем как будто злой дух летал над Пизой и вытягивал с помощью пневматической машины весь воздух, которым должны были дышать пизанцы. Но, несмотря на эти неудобства, я провела девять недель на пизанских купальнях с величайшим наслаждением, потому что, говоря без похвальбы, мой сын с помощью наших чтений и его ревностного прилежания приобрел в это время больше знаний, чем люди его состояния приобретают в целый год. Июня 28-го, по старому стилю, в день восшествия на престол императрицы я дала бал в общественной зале; на нем присутствовали жители Пизы, Лукки и Ливорно. Посетителей на этом празднике было не менее четырехсот шестидесяти человек; пир был прекрасный и стоил мне очень недорого. За исключением этого вечера и поездки, предпринятой, с тем чтобы посмотреть на гондольеров в Арно, мы проводили наше время здесь вообще очень скромно. Из Пизы через Лукку мы поехали в Ливорно, где остановились на некоторое время. Один предмет особенно занимал мое внимание — это карантинный госпиталь, устроенный великим герцогом Леопольдом. Меня восхитила идея такого благодетельного учреждения, и в особенности порядок и гармония во всех частях его. Начальник этого заведения по приказанию герцога показал нам все и, по-видимому, был удивлен нашей смелостью при посещении заведения, которое в то время считалось заразным. Меня, впрочем, не удержало это опасение, потому что постоянным моим правилом было не поддаваться чувству страха на пути полезных изысканий, тем более в этом случае, когда я хотела укрепить подобное мужество в моих детях. Такие ничтожные препятствия постоянно встречаются путешественнику; глупость и леность могут преувеличивать их и таким образом губить и время, и благоприятные обстоятельства. При этом посещении, однако, я предприняла некоторые необходимые предосторожности. Проходя по комнате, мы спрыскивали свои платья и носовые платки уксусом, и нюхали камфорные духи. Достойный начальник, провожавший нас, может быть, не совсем охотно показал все части здания, а так как ему велено было отвечать на все наши вопросы, то, кажется, от него потребовали отчета о наших наблюдениях. Зная о безграничных завоеваниях Екатерины, поставивших нас в соприкосновение с южными народами и, следовательно, с эпидемическими болезнями, я с удовольствием представила императрице подробный отчет об администрации Ливорнского карантина. И сделала это не столько из убеждения осуществить свою мысль, сколько из желания польстить нашему проводнику. План и все его подробности были принесены мне начальником, который представил их от имени великого герцога. Я просила его покорно поблагодарить государя за такие полезные сведения и обещала при первом удобном случае сообщить их императрице. Действительно, я отослала этот план со Львовым, который возвращался из своего путешествия в Петербург. В то же время я написала Екатерине, убедительно попросив ее о производстве моего письма, оставленного без ответа ее военным министром князем Потемкиным, которого я просила о том же предмете восемью месяцами раньше. Это странное молчание ее министра, прибавила я, нисколько не оскорбляет моего самолюбия, но возбуждает во мне грустные сомнения относительно благоволения самой государыни. В этом случае я умоляла ее успокоить меня. И если она не лишает меня своего участия в моих делах, то я прошу ее предоставить моему сыну выгоды старшинства, на что он имеет право после окончания своего воспитания и может иметь отличия и в Отечестве, и во всех частях Европы. В заключение письма я просила уведомить меня о результате моих ожиданий. Глава XVI Через Сиену мы отправились в Рим. Здесь первым, с кем я познакомилась, был кардинал Берни, человек умный, добрый и благовоспитанный. Я любила его общество, пользуясь им попеременно то в моем, то в его доме. Однажды я прочитала ему одно из его поэтических писем, найденных мной в полном собрании его сочинений, но он, казалось, был недоволен этим. Здесь же я познакомилась с Байерсом, отлично образованным англичанином, страстным поклонником искусств, ради них жившим в Риме последние двадцать пять лет. Благодаря его руководству я избавилась от назойливых чичероне, столь необходимых каждому иностранцу. В соборе Св. Петра я видела папу Пия VI. Он говорил со мной очень ласково и с удовольствием слушал, когда я похвалила его за благородное предприятие, — только что исполненное восстановление старой дороги через понтинские болота. Я сказала наместнику Св. Петра, что мне не только желательно видеть этот труд, но я надеюсь первой проехать этим путем в Неаполь. «Будьте так добры — известите меня о своем отъезде за несколько дней вперед, — сказал он. — Я могу приготовить вам лошадей, потому что там еще нет ни почты, ни других необходимых удобств». Затем он начал говорить о драгоценных памятниках искусства в Риме и говорил с большим знанием этого дела. Идея основать в Ватикане музей, кажется, полностью принадлежит ему, и он уже собрал много прекрасных картин, статуй и ваз. Я мало теряла времени в Риме на светские церемонии, но с любовью занималась развитием своего эстетического чувства. В восемь часов утра, а иногда и раньше, мы отправлялись осматривать замечательные предметы искусства и древности как в самом городе, так и в его окрестностях, и редко возвращались домой до трех или четырех часов. Около этого времени мы обедали и потом принимали у себя гостей-артистов. В числе их, между прочим, были двое Гэккертов, которые часто приносили с собой один — гравировальные снаряды, другой — карандаши. Гамильтон постоянно являлся с красками, и, таким образом, мой дом в одну минуту превращался в художественную студию, а разговор принимал характер чисто артистический. Я прислушивалась к их мнениям об искусстве, которым мы занимались по утрам: мой сын брал уроки акварельной живописи. Кроме того, мне посчастливилось сблизиться с миссис Дэмер, знаменитым скульптором, умной и глубоко образованной леди, которая из-за скромности скорее старалась скрыть, нежели выставить напоказ свои познания. Она путешествовала с теткой, леди Уильям Кэмпбел. Не один раз я посетила Тиволи и виллу Адриана; но что особенно привлекало мое внимание и удивление — это классическая архитектура собора Св. Петра. Она более всего нравилась мне; каждую досужую минуту я посвящала этому великому зданию, изучая различные части прекрасных пропорций его. Однажды я встретила здесь молодого русского живописца, получившего первоначальное воспитание в Петербургской академии художеств. Я сочла за удовольствие отрекомендовать его некоторым синьорам, под покровительством которых он получил доступ снимать копии с более редких картин. Одним утром, возвращаясь со своей обычной прогулки за час до обеда, мы встретили Байерса. Он предложил ехать на виллу Фарнезе — посмотреть любопытные остатки древних скульптур, сложенные в погребах. Несмотря на их обезображенное состояние, по уверению нашего проводника, они были в высшей степени замечательны и более интересны, чем самые законченные образцы, найденные нами. Мы отправились. Расхаживая в подвалах, я оступилась, как показалось мне, о серпентинный обломок. Обратившись к Байерсу, я, смеясь, заметила: «Посмотрите, я ушибла себе ногу о камень, который этого не стоит». «Я очень сожалею, — сказал он, — но вы ошибаетесь, принимая этот обломок за серпентин. Это тот славный изумруд, который был привезен Козимо Медичи из Африки одним из ученых людей, посылаемых им для исследования подобных предметов. Все, что вы видите здесь, вместе с другими редкостями дворца по наследству Фарнезе перейдет в руки неаполитанского короля. А так как здесь не знают ему цены, он, вероятно, будет куплен за серпентиновый антик или какую-нибудь другую маловажную вещь. Если вы хотите приобрести его в свою собственность, то, между нами говоря, я приготовил бы вам пару таких столов, каких нет ни в одном королевском дворце во всей Европе». У меня тотчас появилась мысль подарить их императрице, и я попросила Байерса купить драгоценный изумруд. Два столика были немедленно сделаны, и я через год отослала их из Ливорно в Петербург. Но, несмотря на мою искреннюю и убедительную просьбу, Екатерина не хотела принять их. Тогда я предложила их великому князю Александру, и теперь они хранятся между сокровищами Московского кремля. С удовольствием помогала я Байерсу в размещении его богатого кабинета «резных камней», который он не хотел делить и продавать по частям. Екатерина по моей рекомендации купила его целиком. После всестороннего и тщательного осмотра Рима и его окрестностей, не забыв даже взглянуть на породу лошадей, необыкновенно смешных, и на театры, которые отвратительно скучны, потому что женские роли исполняли мужчины, мы по вновь открытой дороге двинулись в Неаполь. В Террачине мы остановились ради нового порта над болотами. К нему примыкала прекрасно выложенная каменная стена с большими медными кольцами, развешанными на ней, для причаливания кораблей, выглядевших весьма опрятно, будучи новыми и мало ходившими в море. Намереваясь послать императрице план и размеры этого порта, как предмета очень интересного, я поручила Байерсу составить чертежи, но держать это в секрете, потому что даже папа еще не имел у себя никакого плана. По прибытии в Неаполь я осталась вполне довольна домом, нанятым для меня. Он был прекрасно расположен на набережной, с грандиозным видом на Капри и Везувий. Здесь я встретилась с некоторыми из старых друзей — с нашим чрезвычайным послом графом Андреем Разумовским, с миссис Дэмер, ее теткой и почтенным маститым кавалером Сакрамотца. Наши утренние занятия обыкновенно заканчивались в мастерской Дэмер. Здесь она постоянно работала резцом и допускала в свое святилище только самых близких друзей. Она так искренне любила искусство и науку, что старалась избегать всякого шума и грома о своих талантах. Одним утром, помнится мне, она чрезвычайно смешалась, когда я заметила в ее комнате греческую книгу, исписанную на полях ее собственными заметками. «Так вы хорошо знаете, — сказала я, — греческий язык. И если вы скрывали это от меня, чтобы пощадить мое невежество, то должна вам признаться, что я действительно ничего в этом не смыслю». Она покраснела, как будто пойманная на месте преступления. Я познакомилась с английским посланником сэром Уильямом Гамильтоном и его супругой; в их доме сошлась с аббатом Галлиани и некоторыми учеными и артистами. Гамильтон обладал богатым и обширным собранием различных предметов древности, но я позавидовала только одному предмету — кольцу с аэролитом. Этот род минерала, так подробно описанный Плинием, признавался учеными за чистейшую выдумку славного натуралиста. Таково упорство философов и таково правило невежества — отвергать действительность того, чего мы не можем доказать. Камень, без сомнения, очень редкий и едва ли не самый лучший в мире. Двор в это время находился в Казерте, где мы были представлены королю неаполитанской дамой, герцогиней Феролетой, и приняты очень ласково. Мой сын иногда участвовал в королевской охоте, но чаще занимался со мной искусствами и древностями, причем я купила несколько картин, эстампов и скульптурных произведений. Вечера мы всегда проводили в доме английского министра, и, таким образом, среди утренних занятий и отдыха в кругу образованного общества у нас не было скучного времени, без развлечений или труда. С бесконечным любопытством я осматривала неоценимые сокровища Геркуланума и Помпеи. Относительно Помпеи я однажды осмелилась заметить королю, что было бы очень интересно отрыть весь город со всеми его улицами, домашней обстановкой, колесницами, со всем, что погребено под пеплом. Потом все это очистить и расставить в том самом порядке, в каком каждая вещь найдена: тогда перед нами явилась бы полная картина древности, способная пробудить удивление всей Европы. А если пускать посетителей за известную плату, то она не только окупит все расходы, но и будет обильным источником доходов. Король, вероятно, забыв, что я говорю по-итальянски, обратился к одному из своих придворных и сказал, что я прекрасно понимаю вещи и что мое предложение очень умное и более достойное внимания, чем обычная рутина антиквариев, присяжных поклонников древности. Очевидно было, что король отнюдь не обиделся на мое смелое замечание; не возразив мне, он сказал: «Есть одно многотомное сочинение с гравюрами всех замечательных предметов, отрытых в Помпее; если вы найдете что-нибудь достойное для себя, я прикажу представить вам». Я искренне поблагодарила за такой подарок, который был гораздо выше его похвал. Восхождение на вершину Везувия едва не стоило мне жизни. Я была не совсем здорова, когда предприняла его, и до того изнемогла, что опасно заболела. Никогда не имела ни малейшего доверия к медицинскому искусству и тем меньше к неаполитанским лекарям, я решительно сопротивлялась всякому лекарству. Наконец, уступая просьбе своих детей и леди Дэмер, я стала лечиться у одного англичанина, Друммонда; он не был практик по профессии, но пользовал своих больных соотечественников с большим успехом и усердием. Наперекор своим предрассудкам в данном случае я должна была признать, что обязана жизнью медику. Климат и диета скоро поправили мое здоровье, и я по-прежнему продолжала свои утренние путешествия. Окончательно воскресило меня самое действенное средство — внимание императрицы. Прискакал курьер с ответом на мое письмо, отправленное из Ливорно; Екатерина уверяла меня в своем непременном и душевном сочувствии моему семейству и обещала по приезде нашем в Петербург устроить моему сыну блестящую карьеру, назначить его камер-юнкером, что давало чин бригадира. Она благодарила меня за план госпиталя, отзывалась о нем с похвалой и вообще одарила меня письмом самым любезным. Я не медлила ни минуты ответить ей. Выразив полную мою признательность за ее доброту, я убедительно просила изменить намерение ее относительно принятия моего сына ко двору. Его воспитание, заметила я, располагает его к деятельной жизни, и сообразно его наклонностям к военной службе и зачислению в гвардейский полк он страстно желает продолжать свое поприще и надеется достигнуть высших степеней. Это составляет и мое заветное желание. В заключение письма я обещала возвратиться в Россию менее чем через год и иметь счастье увидеться с государыней. С этого времени я стала готовиться к возвращению. Поэтому, поспешив увидеть остальное и простившись с королевской семьей, мы покинули Неаполь и снова отправились в Рим. Здесь я опять увиделась с кардиналом Берни и Байерсом и пробыла в их любезном обществе долее, чем надеялась, потому что в скором времени ожидали прибытия в Рим великого князя Павла с его женой. Я сочла неприличным уезжать отсюда, не дождавшись их, и потому решила отсрочить отъезд, чтобы встретить почетных гостей и представить им сына и дочь. Только когда великий князь отправился в Неаполь, мы выехали из Рима в Лоретто. Здесь мы остановились на тридцать шесть часов, осмотрели драгоценные ризы Мадонны — приношения многих монархов; меня изумил подбор изумрудов поразительной красоты, подаренный испанским королем. В Болонье мы пробыли два дня с половиной и посетили ее знаменитый университет. Заехав в Феррару на двое суток, мы продолжали наш путь в Венецию. Уполномоченный наш в этой Республике, граф Марути, принял нас в своем доме, убранном с необыкновенной роскошью по случаю нашего приезда. Таким гостеприимством я, конечно, была обязана графу за некоторые услуги, оказанные ему моим дядей, канцлером, а вместе с тем и его личному тщеславию. Он недавно получил от нашего двора орден Св. Анны; между многочисленными украшениями его палаццо повсюду виднелись звезда и Анненская лента — в живописи и в скульптуре. Впрочем, не мне критиковать слабости этого человека, благодаря которому я приобрела здесь две превосходных картины Каналетто. В Венеции я запаслась гравюрами первостепенных художников в дополнение к уже начатой мной коллекции, которая заключала образцы постепенного развития искусства во все периоды его истории. Мы объезжали в гондоле церкви и монастыри, богатые живописью. Но все о них давно известно, описания этой монументальной страны занимают целые фолианты. Потому я не стану повторять уже сказанное и перенесу моего читателя через Падую, Виченцу и Верону из Венеции в Вену. Глава XVII В Вене мы были встречены нашим посланником графом Дмитрием Голицыным. Его внимание и радушие заставили нас вскоре забыть утомление и неудобства, связанные с путешествием через Тирольские горы. Он предусмотрел и приготовил нам всевозможный комфорт с тем редким добродушием, за которое его любили в этом городе, где он был почти своим. Он имел манеры старого французского куртизана. И, хотя не отличался природными способностями, практическое знание людей, соединенное с утонченным светским лоском, упрочило за ним надолго этот важный пост. С его помощью мы скоро познакомились со всем аристократическим обществом Вены. Император Иосиф в это время страдал глазной болезнью и вынужден был, избегая солнечного света, сидеть в кабинете. Я не надеялась найти доступ к нему, хотя граф Кеглович, один из моих старых знакомых, близкий к государю, передал мне несколько любезных слов от императора, по-видимому, желавшего видеть меня. Князь Кауниц, первый министр, заехал ко мне и оставил карточку; такой чести, как я узнала позже, он мало кого удостаивал. Эта надутая личность долго занимала высшие государственные должности и в продолжение большей части своей жизни бесконтрольно распоряжалась как своими, так и государственными делами. При Марии Терезии он не знал границ своим прихотям, и императрица не противоречила, зная, что в ее державе не было ни одного человека, равного ему в знании политики и в умении руководить ею. В теперешнее правление он пользовался тем же безграничным доверием, уполномоченный на все и управляя всем по собственной воле. Одним словом, Кауниц был, что называется, лицом привилегированным. Рассказывают анекдот о неприличной бесцеремонности Кауница относительно одного знаменитого лица, бывшего у него однажды гостем. Папа Пий VI, находясь в Вене, был приглашен обедать в его дом. Кауниц, нисколько не стесняясь этим посещением, отправился утром в деревню и занимался верховой ездой дольше, чем обычно, так что не успел явиться в назначенный час и принять папу. Наконец, прихрамывая и с хлыстиком в руке, он представился Пию VI, ждавшему его. Прежде чем был подан обед, Кауниц продолжал щеголять перед своим почетным гостем в утреннем платье и показывал ему хлыстом на некоторые замечательные картины. Я нанесла визит Кауницу и вскоре получила приглашение обедать у него. Я согласилась, но с тем условием, что обед будет назначен раньше и притом без всякого промедления, оговорившись, что здоровье не позволяет мне отступать от этой регулярности. Надо заметить, что он очень любил поступать наперекор тому лицу, которое начинало с ним знакомство на каких бы то ни было условиях. Но когда в три часа с половиной я вошла в его дом, он ожидал меня. За столом он говорил о предметах, близких моему Отечеству, и перевел разговор на Петра I. Ему, заметил он, Россия обязана как своему политическому творцу величайшими благодеяниями. Я опровергла это мнение, приписывая его заблуждениям и предрассудкам иностранных писателей, которые распространили его с той целью, чтобы превознести похвалами себя или свои нации. Петр I окружал себя иностранцами; очевидно, слава его творчества и трудов в некоторой степени должна отразиться на его помощниках. «Задолго до этого монарха, — сказала я, — Россия славилась великими завоеваниями. Казань, Астрахань, Сибирь, богатая и воинственная Золотая Орда покорились нашему оружию. Что же касается искусств, они давно были введены и покровительствуемы в России. Мы можем похвастаться историками, которые оставили нам гораздо больше манускриптов, чем вся Европа вместе». «Но вы, кажется, забываете, — сказал Кауниц, — что Петр I ввел Россию в политический союз с другими европейскими государствами, и только с его времени мы начали признавать ее существование». «Послушайте, — отвечала я, — такая обширная страна, как Россия, наделенная всеми источниками силы и богатства, не нуждается на пути своего величия в иностранной помощи. Если управлять ею хорошо, она не только неприступна в своей собственной мощи, но в состоянии располагать судьбой других народов как ей угодно. Притом, извините меня, если я замечу, что это непризнание России до Петра было скорее невежеством и глупостью европейских народов — упустить из виду такую страшную силу. Впрочем, я готова признать заслуги этого необыкновенного человека. Он был гений, деятельный и неутомимый на поприще улучшения своей страны. Но эти достоинства были омрачены недостаточным воспитанием и буйством его самовольных страстей. Жестокий и грубый, он все, что было подчинено его власти, топтал без различия, как рабов, рожденных для страданий. Если бы он обладал умом великого законодателя, он по примеру других народов предоставил бы промышленным силам, правильной реформе время постепенно привести нас к тем улучшениям, которые он вызвал насилием. Если бы он умел оценить добрые качества наших предков, он не стал бы уничтожать оригинальность их характера иностранными обычаями, показавшимися ему несравненно выше наших. Относительно законов этот монарх, отбросив рутину своих предшественников, слишком часто изменял свои собственные, иногда единственно потому, что так ему хотелось, уронил к ним уважение, и они потеряли половину своей силы. Как рабы, так и их владельцы были в равной мере жертвой его необузданной тирании. Первых он лишил общинного суда, их единственной защиты от самопроизвола и угнетения; у вторых он отнял все привилегии. И за что? Чтобы чистить дорогу военному деспотизму — самому гибельному и ненавистному из всех форм правления. Его тщеславное намерение поднять Петербург волшебным жезлом своей воли до того было безжалостным распоряжением, что тысячи работников погибли в болотах. Мало того, дворяне были обязаны не только доставлять людей для спешного исполнения этого труда, но и строить дома по плану императора, нуждались ли они в них или нет — все равно. Одно из его произведений, стоившее, правда, необыкновенных усилий и расходов, достойно было бы славы своего творца, если бы только оно отвечало своему назначению, — я говорю об Адмиралтействе и морской верфи на берегах Невы. Но никакие труды не могли сделать эту реку судоходной для военных и даже купеческих кораблей с самым умеренным грузом. При Екатерине II Петербург расцвел вчетверо больше как по красоте, так и обширности общественных зданий, царских дворцов, и постройка их не стоила нам ни усиления налогов, ни чрезвычайных мер, никакого стеснения». Слова мои, казалось, произвели некоторое впечатление на князя Кауница. Желая, может быть, заставить меня говорить дальше, он заметил: «Вместе с тем отрадно видеть великого монарха, работающего с топором в руке на верфи». «Вашему превосходительству, — сказала я, — угодно шутить. Вы, конечно, лучше других знаете, что монарху нет времени заниматься делом простого ремесленника. Петр I имел средства нанимать не только корабельщиков и плотников, но и адмиралов откуда угодно. По моему мнению, он забыл свои обязанности, когда губил время в Саардаме, работая сам и изучая голландские термины, которыми он, как это видно из его указов и морской фразеологии, засорил русский язык. В том же духе из тех же странных побуждений он посылал своих дворян за границу — лично изучать искусства и ремесла, как, например, садоводство, ветеринарное и рудокопное дело, чего у нас самих не было. Я думаю, с большей пользой сами дворяне могли бы посылать своих собственных людей за этими познаниями, а потом учить их дома». На этом я остановилась; Кауниц молчал. Я без сожаления перешла к другому предмету, опасаясь слишком откровенно высказаться относительно ложно понятых заслуг Петра I. На следующий день граф Кеглович сообщил мне, что Кауниц передал в нескольких словах весь наш разговор императору. С моей стороны, конечно, было справедливым делом опровергнуть предрассудок министра с тем жаром, какой внушала любовь к истине и Отечеству. Но мое самолюбие никогда не простиралось так далеко, чтобы считать свой разговор достойным особого внимания Кауница и его государя. При всем том именно с этого времени Кеглович с особенным интересом расспрашивал меня о времени нашего отъезда. За день до него граф убедительно упрашивал меня остаться в Вене еще на несколько дней, потому что император еще не совсем поправился. Я отвечала ему, что не могу удовлетворять всем личным своим желаниям, что я путешествую не для собственного удовольствия, а для пользы своего сына. Еще будучи в Италии, я просила прусского короля взять моего сына с собой на предстоящий военный смотр и, получив его милостивое согласие, должна немедленно отправиться в Берлин. Сегодня вечером, прибавила я, мне хотелось еще раз взглянуть на прекрасное собрание по естественной истории в императорской галерее и потом отужинать у князя Голицына. Здесь я надеялась увидеть Иосифа, пользуясь последним благоприятным случаем, так как завтра я непременно должна оставить Вену. После обеда мы пришли в императорскую галерею, и, прежде чем я успела осмотреться, передо мной был государь, с шелковым зеленым зонтиком на глазах. Он подошел к нам с необыкновенно кротким видом и выразил сожаление, что, несмотря на все его желание, он не мог познакомиться со мной прежде. Я оторопела от столь добродушного обращения. Он заговорил о Екатерине с тем уважением, которое я вполне разделяла с ним. Это коротенькое свидание произвело на меня самое отрадное впечатление. Прощаясь, государь извинился, что так отвлек меня от моих любимых занятий в галерее, и просил принять что-нибудь из дубликатов. Я не желала злоупотреблять таким великодушным позволением, но выбрала несколько вещей из венгерских рудников и других провинций. Вечером мы ужинали у нашего посланника и на другое утро были по дороге в Прагу. Здесь мы пробыли недолго. Молодой Дашков, между тем, старался составить некоторое общее представление об австрийской тактике, осмотреть Пражскую крепость и другое укрепление, воздвигнутое на богемской границе. А я в это время собирала образчики окаменелого дерева и куски мрамора, купленные очень недорого. Из Праги мы двинулись в Дрезден, где прожили несколько дней, посещая блистательные вечера у князя Сакена. Картинная галерея по-прежнему была предметом нашего наслаждения. Здесь я узнала, что собрание графа Бруля было куплено императрицей; оно добавило несколько новых предметов в богатый кабинет живописи и скульптуры, основанный в России Екатериной, любительницей и покровительницей искусств. Время военных смотров, назначенных прусским королем, приближалось, поэтому мы торопились в Берлин. Королевская фамилия приняла нас по обыкновению очень гостеприимно. Мой сын был представлен ей князем Долгоруковым, принимавшим всегда самое живое участие в моем семействе. Он ввел молодого Дашкова ко всем иностранным министрам, взял его с собой в Потсдам, где граф Гоерц, генерал-адъютант, представил его королю. Фридрих Великий обласкал моего сына и с удовольствием пригласил его в свою свиту на парад. Вскоре король переехал в Берлин, где на площади большого парка собралось до сорока двух тысяч войска. Во время самого смотра, как я узнала, женщинам было запрещено присутствовать и подходить к королю. Впрочем, Фридрих сделал исключение из общего правила для меня. Он желал видеть и говорить со мной, и если мне угодно взглянуть на народ, принцессе было поручено привести меня в парк и указать место, где я могла встретиться с королем. Графу Финкерштейну было приказано предупредить принцессу о дне, часе и месте, назначенных Фридрихом. Одним утром ее высочество, впоследствии прусская королева, заехала ко мне и повезла меня в парк. Достигнув условленного места, она, к величайшему моему удивлению, высадила меня одну из кареты. «Здесь, моя милая княгиня, король желает с вами говорить. Что же до меня, я не имею ни малейшей охоты видеть этого старого брюзгу и поеду дальше». Я была очень рада встретиться с князем Долгоруковым, который принял меня здесь. Через полчаса, прежде чем были распущены войска, ко мне подъехал король, слез с лошади и, сняв шляпу, продолжал несколько минут разговаривать. Войска, разумеется, крайне удивились, потому что в первый раз видели Фридриха разговаривающим с женщиной во время военных упражнений. Наконец король ушел, и принцесса снова взяла меня с собой. На другой день за ужином с королевой, обращавшейся со мной истинно по-дружески, что, впрочем, я видела со стороны всех членов королевской семьи, принцесса Генриетта очень важно заметила, что история не умолчит обо мне как о единственной личности, ради которой Фридрих нарушил свои правила. Мой сын провожал короля в его военных разъездах. Вследствие этого мы расстались, условившись встретиться в известном пункте по северной дороге. Так я была вынуждена с крайним сожалением оставить Берлин. Я приехала к назначенному пункту в своей карете в то время, когда его покидал король. Он очень любезно поклонился мне мимоходом, заметив, как я потом слышала, князю Долгорукову, что только мать может так точно рассчитать время разлуки со своим любимым сыном. Князь Долгоруков был пламенным поклонником Фридриха и все, что видел в его военной системе, старался изучить. Через день мы были на пути к Кенигсбергу, где должен был проезжать король. Здесь я была очень рада услышать от генерала Моллендорфа, что Фридрих назвал моего сына молодым человеком, обещающим стать со временем отличным знатоком своего дела. В Кенигсберге мы остановились на несколько дней, а потом через Мемель отправились в Ригу, где также пробыли недолго по просьбе генерала Броуна. Здесь, в столице Ливонии, имя моего отца было в большом уважении. Он некогда поддерживал ливонских дворян в Сенате как беспристрастный защитник их преимуществ, когда русские помещики потеряли их собственные. Впрочем, благоразумие Екатерины не допустило этого различия между ее подданными равного состояния; она впоследствии поставила и русских и ливонских дворян на одну ступень. Оставив Ригу, мы только одну ночь провели в дороге и благополучно возвратились в Петербург. Здесь кончалось мое путешествие, совершенное с самыми скромными средствами и требовавшее всей силы материнской любви. Воспитание сына было предметом всех моих желаний, выше всех препятствий и жертв. Я желала сохранить его нравственные начала неприкосновенными, спасти его от тысячи обольщений, столь неизбежных дома для молодого человека. Вследствие этого я решила увезти его за границу; оставив Россию, я была убеждена, что английское воспитание лучше всего отвечало его развитию. Разумеется, я предвидела, что исполнение моего плана не могло миновать долгов, но я надеялась легко разделаться с ними с помощью некоторых лишений и строгой экономии, ведя скромную жизни вдали от света. Вследствие всех этих убеждений я оставила Отечество. Теперь же вступаю в него с восторгом, видя счастливое осуществление своих заветных надежд... Глава XVIII В июле 1782 года я возвратилась в Петербург. Не имея здесь дома, я поселилась на своей даче, Кириакове, в четырех верстах от города. Сестра моя, Полянская, и ее дочь немедленно приехали ко мне. Они были единственными родственниками, оставшимися в живых в Петербурге; отец мой жил во Владимире, будучи там губернатором. Через два дня по приезде я узнала, что князь Потемкин почти каждый день бывал у своей племянницы графини Скавронской, жившей по соседству со мной. Я послала к нему слугу с просьбой, чтобы его племянник навестил меня; через него я желала передать его светлости поручение к императрице. На другой день князь Потемкин явился сам, но, к сожалению, не застал нас дома — мы были у графа Панина. Впрочем, на другое утро он прислал своего племянника, генерала Павла Потемкина. Я просила его сообщить своему дяде, чтобы тот выхлопотал мне особое позволение представиться с детьми императрице в Царском Селе. Вместе с тем я поручила ему узнать о результатах просьбы, поданной графом Румянцевым в Военную коллегию относительно определения моего сына его адъютантом, и наконец хотела знать, какой пост он может занять в армии. Через два дня меня посетил генерал Потемкин и уведомил, что его дядя доложил Екатерине о моем приезде и по ее приказанию приглашает меня с детьми обедать в Царское Село, в следующее воскресенье. Здесь же, добавил он, я узнаю подробности касательно производства князя Дашкова. Но я не могла воспользоваться любезным приглашением императрицы, потому что накануне мой сын тяжело заболел лихорадкой и всю ночь провел в бреду. Опасаясь за его жизнь, я забыла о своей собственной болезни и всю ночь провела у его постели, не надев даже чулки, хотя чувствовала ревматизм в коленях. На другой день я поспешила увидеться с генералом Потемкиным, хотя бы на несколько минут. Это было сделано из уважения к императрице, притом мне хотелось узнать что-нибудь о назначении своего сына. По прошествии четырех дней (в это время я принимала у себя только свою сестру Полянскую и друга нашего, доктора Роджерсона) мой сын был вне всякой опасности. Тогда я сама начала чувствовать ревматические припадки; они скоро прошли, но полное мое выздоровление продолжалось долго. Это зависело, как я думаю, от моего страстного желания увидеться с Екатериной, потому что, откладывая со дня на день, я считала это время совершенно потерянным для моего сына. Через доктора Роджерсона, который видел государыню каждое воскресенье, я известила ее о своей болезни, не позволявшей мне встать с постели. Едва поправившись немного, я не замедлила посетить Царское Село: на что материнская любовь не способна? С трудом я вошла в карету, и, хотя мы ехали тихо и с частыми остановками, это путешествие все же утомило меня. Наконец я ступила во дворец, в приемную залу, через которую императрица обыкновенно проходила в церковь. Я решила подождать, но Екатерина вышла мне навстречу. Прием был самый искренний и благосклонный. Как статс-дама я решила представить свою дочь, а гофмейстер провел моего сына. Государыня, заметив мое тревожное состояние и слабость и проводя рядом комнат, иногда сокращала шаг и останавливалась. Возвращаясь из церкви, я была слишком утомлена, чтобы провожать Екатерину. Оставшись сзади и пропустив ее свиту, я пошла спокойно. В тронной зале я была встречена князем Потемкиным, который спросил меня, чего я желаю относительно князя Дашкова и каков его чин в армии. «Государыня, — отвечала я, — уже знает о моих желаниях. Что же касается его чина, то я думаю, вашему превосходительству как военному министру это лучше знать. Вот уже двенадцать лет как он зачислен императрицей юнкером в кирасирский полк. В то же время дано приказание производить его по порядку; о результате этого распоряжения я не знаю. Мне также не известно, принята или нет просьба графа Румянцева об определении моего сына его адъютантом». Князь тут же оставил меня, и мне было неприятно, что он тотчас же уехал в город. Затем маршал двора известил, что императрица просит меня с детьми остаться обедать у нее. Со времен Петра I наш придворный этикет был устроен на немецкий лад, предоставляя военному сословию известные преимущества и совершенно отделяя его от людей других состояний. Зная, что юнкер не имеет чести сидеть за одним столом с царицей, я изумилась такому приглашению. Желая отдохнуть, я села в ожидании обеда в комнате, смежной с той, где императрица обыкновенно играла в шахматы. Когда был подан обед, Екатерина, проходя через комнату, обратилась ко мне и громко сказала, чтобы слышала вся ее свита: «Я нарочно хотела оставить вашего сына юнкером еще на один день и в этом качестве пригласила его обедать с собой, чтобы показать мое отличное внимание, с которым я ставлю ваших детей выше всех других». Этот комплимент возымел свое действие; он был выражен неподражаемо деликатно и так ловко напомнил о забытом обещании. За обедом Екатерина посадила меня около себя и говорила исключительно со мной. Хотя я была хорошо настроена и чувствовала себя недурно, но есть ничего не могла, что вызвало замечание государыни. Она сказала, что мне необходимо немного отдохнуть и что комнаты уже приготовлены для меня. Я была очень рада встретить такое милое внимание и собралась с силами, чтобы сопутствовать императрице во время ее вечерней прогулки. Она опять приноравливалась к моей слабой походке, останавливала меня и при каждом повороте давала отдохнуть. По окончании прогулки я села в карету и отправилась в Петербург, боясь быть вдали от дома в своем положении. На другой день я получила от Екатерины копию указа, по которому мой сын был произведен в капитаны Семеновского гвардейского полка, что давало ему чин лейтенант-полковника. Я была необычайно рада, Дашков еще больше. Спокойствие духа и прекрасная летняя погода поправили мое здоровье скорее, чем я надеялась. Когда двор переехал в Петербург, на этот раз раньше обыкновенного, я явилась поблагодарить Екатерину за производство сына. Императрица приняла меня так же благосклонно, как и в Царском Селе. На следующий вечер пригласила в эрмитажный театр — честь, доступная немногим, потому что он был очень тесен, а отделка его еще не окончена. На следующий день я повезла своих детей на обед к первому министру, графу Панину, дача которого была недалеко от нас. Во время обеда явился офицер и подал мне письмо от князя Потемкина, написанное по приказанию императрицы. В этом письме Екатерина предложила мне назначить по собственному моему выбору имение, за исключением поземельной казенной собственности, которая в силу нового распоряжения признавалась неотчуждаемой. Я искренне благодарила императрицу за ее доброе желание, но в то же время отвергла всякий выбор со своей стороны, предоставив ей самой назначить, что вполне удовлетворит меня. Через два дня я получила другое письмо от князя. Он уведомил меня, что ограничения относительно приобретения коронных земель не распространяются на Белоруссию. Напротив, государыня желала бы отдать их под управление русских дворян. Если такое приобретение согласуется с моими желаниями, то я могу выбрать себе свободные участки, более плодородные, чем в самой России. Отвечая на письмо, я возразила так: «Если наследственные владетели принимают ответственность перед правительством в употреблении таких прав, перешедших к ним от предков, то собственники крестьян и земель, творимые по одной милости государя, еще строже должны отвечать за свои обязанности. Мои распоряжения в управлении имением детей именно основывались на этом убеждении; к счастью, польза их доказывается возрастающей промышленностью, благосостоянием и счастьем крестьян, подвластных мне. Но могу ли льстить себя надеждой на тот же успех в управлении полупольского и полуеврейского народонаселения, не знакомая ни с их образом жизни, ни с языком? Заботясь об их улучшении, я не найду и половины удовольствия в таком владении». Мы обменялись несколькими письмами по этому предмету; в заключение я объявила, что все, что императрица признает моей собственностью, я принимаю как неожиданный и незаслуженный дар. Через два дня я получила письмо от первого секретаря, графа Безбородко, с приложением копии указа, по которому мне жаловалось поместье Круглово с двумя тысячами пятьюстами мужиков. Это имение прежде принадлежало гетману Огиньскому и в его руках было очень обширным, занимавшим много земли на обоих берегах реки Друти. Но при первом разделе Польши, когда эта река была положена границей Белоруссии, многие леса и деревни, самая лучшая часть имения, осталась на польской территории. Кажется, императрица не знала об этом раздроблении земли и была уверена, что все Круглово принадлежит мне и что подарок ее равняется тем имениям, которые она раздавала своим первым министрам. Это, между прочим, было заметно из ее слов, когда я приехала поблагодарить ее. «Я очень счастлива, — сказала она, — что такое обширное имение перешло в ваши руки. Огиньский, как неблагодарный владетель, не заслуживал его». Этот Огиньский долго был врагом России, иногда явным. Наконец многим обязанный Екатерине, он отказался дать присягу на владение своими землями в Белоруссии, покоренной императрицей. Я часто вспоминала о ее замечании. На следующий год, посетив свое поместье, я уверилась окончательно, что Екатерина не имела никакого понятия о его состоянии. К своему крайнему удивленно, я нашла крестьян ленивыми, грязными и предающимися отчаянному пьянству, так что они едва походили на людей. В имении не было достаточно леса даже для обыкновенного отопления. Чтобы выкурить немного водки, необходимо было обращаться в соседние владения. Здесь не было ни одного парома для перевозки необходимых вещей, и на десять человек приходилась одна корова, на пять крестьян — одна лошадь. Кроме того, народонаселение, включая всех грудных детей, было на сто шестьдесят семь душ меньше: ясное доказательство воровства и небрежности чиновников, которые ради личных выгод готовы скрыть или покровительствовать всякому злоупотреблению, небесполезному для их кармана. Поэтому-то государственные крестьяне и находятся в гораздо худшем положении, чем все прочие сословия в России. Относительно недостачи в числе крепостных, утвержденных за мной указом, я могла бы жаловаться Сенату, и он вознаградил бы меня, нисколько не беспокоя императрицу, но я рассудила об этом. В продолжение первых двух дет я употребила весь капитал, каким только могла располагать, на улучшение своего нового поместья. Но возвращаюсь к прерванному своему рассказу. Маршал двора сообщил мне, что я могу посещать домашние концерты Екатерины, на которых никто, даже статс-дамы, не могли присутствовать без разрешения государыни. Я упоминаю об этом как об особом расположении ко мне Екатерины в ту пору, стоившем мне нескольких врагов и возбудившем против меня придворную зависть, хотя состояние мое было далеко незавидное. В первый же вечер я отправилась на эти концерты. Едва вошла в комнату, как императрица обратилась ко мне с вопросом: «Почему же, княгиня, вы одни?». Я не совсем поняла ее, но она тотчас же добавила: «Почему вы без детей? Мне очень жалко, что вы за отсутствием их будете здесь не в своей тарелке». Поняв смысл этого замечания, я сердечно поблагодарила ее за внимание. У меня не было в Петербурге дома. Чтобы избежать лишних расходов на наем квартиры и сберечь что-нибудь для своего сына, я продолжала жить на даче до глубокой осени. Однажды императрица спросила, неужели я живу до сих пор за городом. Я отвечала утвердительно. Она заметила, что жить в такую позднюю осень и притом в холодном доме, недавно затопленном водой, очень опасно для моего здоровья. «Потому что, — прибавила она, — ваша дача — чистое болото, очень опасное для развития ревматизма. Поэтому я очень желала бы купить дом герцогини Курляндской, весьма удобное для вас помещение, если бы только я не была убеждена, что ваш собственный выбор будет лучше моего. Потрудитесь, пожалуйста, заглянуть; если он понравится вам, я дарю его в вашу собственность». Уверив императрицу в своей глубокой признательности за ее доброту, я обещала на следующей неделе посмотреть некоторые дома, не называя имени покупателя. Во-первых, я осмотрела дом, указанный Екатериной. Он стоял на одной из лучших улиц, обширный и превосходно отделанный; цена его была пятьдесят восемь тысяч рублей. Потом я видела дом на Мойке, принадлежавший Нелединской и очень прилично обставленный; за него просили восемнадцать тысяч рублей. Дальше я не справлялась, остановившись на последнем. Я сказала Нелединской, что в течение недели будет решено, куплю я этот дом или нет, попросив ее составить смету мебели, которая должна остаться в этом доме. На все мои требования она согласилась. Но в конце недели, когда я явилась заключить купчую, к крайнему моему удивлению, Нелединская уже выехала из дома и вывезла большую часть мебели. Оставленный здесь слуга сообщил мне, что никакой сметы не было сделано. Я была рассержена таким обманом и вовсе не считала эту женщину способной на такой поступок, но, услышав от князя Голицына, что он сам видел из окна, как переносились мебель в другой нанятый ею дом, я решила поступить так, чтобы не давать повода сплетничать в городе насчет моей простоты или плутовства Нелединской. Я послала сказать ей, что, так как она не сдержала своего обещания, я освобождаю себя от всяких обязательств; в вознаграждение же за ее переезд и наем квартиры я беру ее дом на год за четыре тысячи рублей, с платой самой выгодной для нее. Это предложение имело и другой расчет, который я задумала осуществить при дворе через князя Потемкина: вместо дома мне хотелось выхлопотать у императрицы определение дочери Полянской во фрейлины, что было близко моему сердцу и составляло одно из пламенных желаний моей сестры. В следующее свидание с Екатериной она спросила меня, нашла ли я дом по своему вкусу. «Я пока наняла себе квартиру», — отвечала я. — «Но почему же вы не купили?» — поинтересовалась государыня. — «Да потому, — сказала я, улыбаясь, — что покупка дома — такое же серьезное дело, как выбор мужа: надо долго рассуждать, прежде чем решиться». Таким образом, покупка дома была на время отложена, чему я была рада, хотя другие удивлялись, зная, что императрица уполномочила меня в этом отношении самым свободным выбором. Каждый преследовал меня расспросами и советами. Один из друзей серьезно уверял, что я прослыву дурой при дворе, подобно тому, как уже одурачила меня Нелединская. «Кто знает, — сказал он, — ваши побуждения и кто поймет их!» Мой ответ на все эти замечания, в которых иногда проглядывало более иронии, чем дружбы, походил на ответ одного глупого немецкого барона, некогда мне знакомого: он мучил каждого, подходившего к нему, говоря на французском языке, в котором он еле смыслил, а когда ему заметили, что он говорит непонятно, сказал: «Какое мне до этого дело, если я понимаю сам себя». Глава XIX Поселившись в нанятом доме, я скоро убедилась, что покупать его не было никакой выгоды. Дела мои шли очень тихо; я была совершенно довольна своим домашним обиходом и два раза в неделю являлась ко двору. Однажды вечером мы собрались в кружок в ожидании прихода императрицы. Разговаривая меж собой, мы мимоходом коснулись вопроса о предназначении человеческой жизни. Кто-то заметил, что счастье служит уделом одних, другие, напротив, по-видимому, рождены для постоянной борьбы с препятствиями и неудачами. Я подтвердила истину этого замечания, в котором убеждали меня многие случаи: «Я по собственному опыту знакома с гением зла, преследующего свои жертвы повсюду, на суше и на воде. Чтобы дополнить мои несчастья, остается только сгореть моему дому». Странное предчувствие: в тот же самый вечер, когда я возвратилась домой, получила письмо из Москвы, от своего управляющего в селе Троицком. Он извещал меня, что работники, окончив постройку моего дома, по неосторожности забыли в одной комнате горящие дрова. От них перешло пламя к строевому лесу и произошел пожар, превративший все здание в кучу пепла. Относительно моей племянницы Полянской князь Потемкин обещал исполнить просьбу. В то же время он советовал мне не откладывать дальше покупку дома, иначе императрица, заметил он, может подумать, что я отказываюсь от ее предложения, чтобы не оставаться в Петербурге. Поэтому я отправилась посмотреть дом недавно умершего придворного банкира Фредрихса и заключила купчую с его вдовой за тридцать тысяч рублей. Когда я доложила о том императрице, она заметила, что ее кабинету уже давно приказано заплатить за дом, чего бы он ни стоил. И надобно отдать ей в этом случае справедливость: узнав, что я далеко не сполна воспользовалась ее щедростью, она тут же спросила, отчего я предпочла такой дешевый дом дворцу герцогини Курляндской, который Екатерина сама назначила и рекомендовала мне. Опасаясь, чтобы моя деликатность не была принята за жеманность, я отвечала, что дом я выбрала на Английской набережной, где родилась; а так как только государыня может дать цену моему существованию, я хотела соединить идею ее милости с самим местом моего рождения — это и было главным побуждением моего выбора. В настоящем случае я очень глупо распорядилась своим бескорыстием. Купленный мной дом был вовсе не меблирован, и, хотя я сократила расходы государыни почти наполовину, не сказав ни слова, я вынуждена была за собственный счет купить мебель. Как ни была она проста и экономична, мне пришлось все же занять три тысячи рублей. Впрочем, я дала себе слово (к сожалению, не сдержала этого слова) в последний раз действовать таким простаком и слушаться больше рассудка, а не языка. Любовник Ланской был холодно вежлив со мной; может быть, потому, что я со своей стороны не вызывала его на особое расположение. Впрочем, он оказывал мне обычное внимание, очевидно, под влиянием внушений самой императрицы. Когда граф Андрей Шувалов возвратился в Петербург, он сразу сделался нахлебником молодого любимца и не упускал ни одного случая излить на меня желчь своей злости. Со стороны князя Потемкина я всегда пользовалась добротой и уважением. Вскоре после устройства моего дома он известил меня, что императрица, услышавшая о моих долгах, желает не только освободить меня от них, но и предупредить мои нужды на будущее время: она хотела бы вновь выстроить и отделать мой московский дом. Я убедительно просила Потемкина отклонить намерение Екатерины и лучше вспомнить о моем желании относительно моей племянницы Полянской. Мне совестно смотреть на нее, добавила я, после 1762 года, изменившего ее судьбу под моим влиянием, и этого тягостного чувства не искупят все сокровища императрицы. До 24 ноября это дело оставалось нерешенным; в этот день Екатерина была именинницей. После придворного бала, данного по этому случаю, я против обыкновения провела остаток вечера вне комнат самой государыни. Увидев адъютанта князя Потемкина, я попросила его сходить и сказать своему генералу, что не выйду из дворца до тех пор, пока тот не исполнит своего обещания, не пришлет мне копию указа, который включит мою племянницу в число фрейлин. Остававшиеся со мной в одной комнате были очень удивлены, что я после общего разъезда не трогалась с места. Они догадывались о причине и результатах моих ожиданий, и я выиграла дело, столь близкое моему сердцу, хотя и потеряла обещанную уплату долгов и постройку дома в Москве. При этом я еще раз могу назвать себя дурой. Спустя добрый час тот же адъютант возвратился с копией в руке и прочитал мне приказание возвести молодую Полянскую в достоинство фрейлины. Я побежала с этой новостью к сестре, которая ужинала в этот вечер у графа Воронцова; она была в полном восторге от нового назначения, дававшего ее дочери положение и вес в свете. В следующем месяце был дан новый придворный пир, не помню, по какому обстоятельству. Императрица, обходя общество, перемолвилась несколькими словами с некоторыми статс-дамами и иностранными министрами, а потом, обратившись ко мне, сказала: «У меня есть до вас, княгиня, особое дело; но теперь, я вижу, нельзя говорить о нем». Затем она оставила меня и снова заговорила с посланниками на другой стороне залы. Потом вдруг, остановившись в небольшом кругу посреди комнаты, она подала мне знак подойти к ней. Я приблизилась. И если бы я упала прямо с облаков, то менее удивилась бы, чем в ту минуту: императрица предложила мне место директора Академии искусств и наук. Мое безмолвие (я не могла поначалу ничего сказать) заставило Екатерину повторить свое предложение, сопровождаемое тысячью самых лестных выражений. «Нет, государыня, — сказала я наконец, — не по моим силам эта обязанность. Если вы шутите, то я могла бы еще принять ради насмешки над собой это место, но никогда не соглашусь унизить ваше личное достоинство и умение избирать людей, вступив в такую должность, для которой я вовсе не гожусь». Императрица, желая убедить меня, приняла мой отказ за выражение не совсем искренней привязанности к ней. Я думаю, каждый, кто подходил к Екатерине, чувствовал влияние ее неотразимого красноречия и ловкости, когда она хотела овладеть волей и умом известного лица. Со мной ей не было надобности употреблять эти средства. Вследствие моей непоколебимой преданности я всегда готова была повиноваться Екатерине, лишь бы она не требовала от меня обязанностей выше моего собственного долга. В настоящем случае она напрасно расточала свое искусство. «Назначьте меня, — отвечала я, — директором ваших прачек, и вы увидите, как ревностно я отслужу свою службу». — «Ну вот, вы начали и сами шутить, — возразила императрица, — обрекая себя на такое смешное дело». «Вы, государыня, хорошо знаете мой характер, и при всем том вы недостаточно взвесили цену такого предложения. По моему мнению, человек дает достоинство своему месту, и если бы я была поставлена во главе ваших прачек, я смотрела бы на свое назначение как на самое завидное и почетное из придворных мест. Положим, что я не занималась мытьем белья, но ошибки, следствие моего невежества в этом деле нисколько не повредили бы вам. Напротив, директор Академии наук не может сделать ни одного ложного шага, который был бы вреден сам по себе и подрывал доверие к государыне, определившей его». Императрица, несмотря на мои возражения, настаивала, напомнив мне о моих предшественниках, занимавших это место с меньшими способностями, чем мои. «Тем хуже, — сказала я, — для тех, которые так мало уважали себя, принимая обязанности выше своих сил». Взоры всего собрания обратились к нам. «Хорошо, хорошо, — сказала Екатерина, — оставим вопрос как он есть. Что же касается вашего отказа, он еще больше убеждает меня в том, что лучшего выбора я не могу сделать». Этот разговор бросил меня почти в лихорадку, и на лице, вероятно, отразилось сильное душевное волнение, потому что окружавшая нас толпа с бесконечным самодовольством, как я заметила, подумала, что между нами произошло что-нибудь очень неприятное. Старая графиня Матюшкина, редко умевшая сдерживать свое любопытство, очень желала допытаться, о чем шел разговор с Екатериной. «Вы видите, — сказала я, — мое необыкновенное волнение, и виной тому единственно доброта и расположение ко мне государыни». Я пламенно желала поскорей уехать с бала и, прежде чем лечь в постель, написать императрице и еще сильней выразить причины моего отказа. Возвратившись домой, я тотчас же принялась за письмо, которое и более хладнокровного монарха, нежели Екатерина, могло бы оскорбить. Я сказала ей прямо, что жизнь государыни может пройти незамеченной перед судом истории, но вредная и безрассудная раздача общественных должностей никогда не кончится, что по самой своей природе, как женщина, я не могу руководить Академией наук. По недостатку своего образования я никогда не искала ученых отличий, хотя в Риме предоставлялся мне случай купить его за несколько дукатов. Было около полуночи, когда я окончила свое письмо; посылать его императрице было уже поздно. Но горя нетерпением как можно скорей отвязаться от этого нелепого предложения, я отправилась в дом князя Потемкина, у которого никогда в жизни не была, и приказала доложить ему о себе; а если он в постели, то разбудить его. Действительно, он уже спал. Я рассказала ему, что было в этот вечер между мной и императрицей. «Я уже слышал об этом от государыни, — сказал он, — и хорошо знаю ее последние намерения. Она непременно желает поручить Академию наук вашей дирекции». — «Но ведь это невозможно, — возразила я. — Каким образом я могу принять эту обязанность, не унизив себя в своих собственных глазах? Вот мое письмо к императрице, в котором я отказываюсь. Прочитайте его, князь, а потом я запечатаю и вручу его вам. Вы передадите его Екатерине утром, как только она проснется». Князь Потемкин, пробежав письмо глазами, разорвал его в клочки. Изумленная и рассерженная, я спросила, как он смел разорвать мое письмо, написанное императрице. «Успокойтесь, княгиня, — сказал он, — и послушайте меня. Вы искренне преданны государыне, в этом никто не сомневается. Зачем же вы хотите беспокоить и огорчать ее предметом, который в эти последние два дня исключительно занимал ее мысль и на который она твердо решилась? Если вы действительно неумолимы, вот перо, чернила и бумага — напишите новое письмо. Поверьте, я советую вам как человек, преданный вашим интересам. Кроме того, должен добавить, что императрица, определяя вас на это место, имеет в виду удержать вас в Петербурге и тем самым иметь случай чаще видеться с вами. Говоря правду, ведь она утомлена этим сборищем дураков, которые ее вечно окружают». Мой гнев, редко когда продолжительный, и тут почти прошел. Я согласилась написать более умеренное письмо, которое я хотела послать со своим слугой, чтобы передать его государыне через одного из ее придворных лакеев, как только она встанет поутру. В заключение я умоляла князя употребить все свое влияние, чтобы разубедить императрицу в таком беспримерном и странном назначении. Приехав домой, я села за другое письмо и, несмотря на раздраженное состояние, кончила его в том же платье, которое надела с утра для придворного бала. В семь часов письмо было отправлено, и я получила на него ответ. Заметив о моем раннем пробуждении, императрица наговорила мне очень много лестных и обязательных фраз, но ни одного слова об отказе, который она, очевидно, сочла не заслуживающим никакого внимания. В конце того же дня я получила письмо от графа Безбородко и копию указа, уже переданного Сенату и определившего меня директором Академии наук. В силу того же указа была упразднена прежняя комиссия с общего согласия всех профессоров, недовольных дурным управлением последнего директора, Домашнева. Окончательно сбитая с толку, я приказала запереть дверь и никого не принимать. Сама начала расхаживать по комнатам, обдумывая все трудности вновь возложенной на меня обязанности. Между другими последствиями, по всей вероятности, она должна породить многие недоразумения между мной и императрицей. В письме Безбородко заключались следующие строчки: «Ее Величество приказали мне известить вас, что вы можете свободно являться, утром или вечером, для совещаний с государыней о делах вашего управления: она всегда готова устранить всякое затруднение на пути вашей деятельности». Таким образом, я очутилась в положении вьючного животного, запряженного в непривычное ярмо, без всякого определенного руководства моих трудов, даже без комиссии, которая, на первый случай могла быть полезной, сообщив мне первоначальный толчок. Первым моим делом после этого назначения была отсылка копии указа в Академию. Я хотела, чтобы комиссия еще два дня заседала и немедленно довела до моего сведения отчет о различных отраслях академической деятельности, о состоянии типографии вместе с именами библиотекарей и смотрителей разных кабинетов, чтобы начальники каждого отделения представили мне на другой день рапорт о своих должностях и обо всем, что подлежит их управлению. В то же время я просила комиссию сообщить мне все, что она считает наиболее важным относительно обязанностей директора. Прежде чем приступить к своей должности, мне необходимо было составить хотя бы общее понятие о ней. В заключение я уверила почтенных членов академии в полном моем уважении к их ученому обществу, столь отличному по своим заслугам. Действуя таким образом, я думала с самого начала избежать всякого повода ко взаимному неудовольствию и зависти ученых академиков. На другое утро я присутствовала при туалете императрицы, когда обыкновенно собирались ее секретари и начальники различных управлений для выслушивания приказаний. С удивлением я увидела между ними Домашнева; он предложил мне свои услуги, желая познакомить с делами моей новой обязанности. Меня изумила дерзость этого человека, но я вежливо отвечала ему, что главным моим правилом будет сбережение интересов и доверия академии, а чтобы действовать беспристрастно, я должна в наградах и отличиях руководствоваться единственно истинными заслугами. Что же касается всего другого, заметила я, то неопытность заставляет меня обратиться за советами к самой государыне, которая так великодушно обещала помочь мне. Когда я говорила с Домашневым, императрица приоткрыла дверь, но, заметив нас, тотчас же захлопнула ее и позвонила в колокольчик своему дежурному слуге. Тот пригласил меня в кабинет Екатерины. «Очень рада вас видеть, княгиня, — сказала императрица. — Но скажите, пожалуйста, о чем говорил вам это животное — Домашнев?». «Он давал мне некоторые наставления по академии. Хотя бескорыстие мое в кругу новой деятельности, кажется, не нуждается в его уроках, относительно ученых достоинств могу и проиграть в сравнении с его опытностью. Не знаю, государыня, благодарить ли вас за такое лестное мнение обо мне или, напротив, жалеть за такое неслыханное и странное назначение женщины директором ученого общества». Императрица уверяла, что она не только вполне довольна своим выбором, но гордится им. «Да, все это очень лестно, мадам, — сказала я. — Но труд — направлять слепую волю — скоро наскучит вам». «Перестаньте, пожалуйста, — возразила она, — смотреть на это дело с такой смешной точки зрения и не говорите мне больше об этом». Оставив царский кабинет, я встретилась с придворным маршалом, которому императрица приказала позвать меня на ее домашний обед. С этого дня меня всегда просили являться без церемоний. Разумеется, при всей своей неограниченной свободе я больше сообразовалась с собственными наклонностями и приличиями, нежели с добрым желанием государыни. После того начались поздравления с царской милостью и вниманием. Некоторые, впрочем, из моих знакомых, знавших, что я вовсе не радовалась такому непредвиденному отличию, удержались от комплиментов, которые еще больше приводили меня в замешательство. Это назначение возбудило зависть, потому что такой почетный пост считали совсем не свойственным лицу, отнюдь не подготовленному для дворцовой политики. На третий день после моего назначения, в воскресенье, посетили меня профессора, инспектора и другие чиновники академии. Я обещала явиться на следующий день в академию и предупредила их, что во всех случаях, когда они захотят переговорить со мной о делах, дверь моего дома всегда радушно открыта для них. Весь этот вечер я провела в занятиях, перечитав некоторые из представленных рапортов с величайшим желанием выбраться на свет из сплетений этого непроходимого лабиринта. Я наперед знала, что всякий мой шаг будет предметом критики, которая не простит мне ни одной, даже самой ничтожной ошибки. Я также решила познакомиться с лучшими членами академии и на другое утро, прежде чем явилась туда, заехала к знаменитому Эйлеру. Он знал меня уже давно и всегда был добр и почтителен ко мне. Недовольный поведением Домашнева, он отдалился от академии и посещал ее только для того, чтобы единодушно с другими академиками противостоять гибельным распоряжениям директора, о чем не один раз доходили письменные жалобы до Екатерины. Этот ученый, без сомнения, был одним из величайших математиков своего века. Кроме того, он был хорошо образован по каждой отрасли наук. Его умственные силы и неутомимая деятельность были так велики, что он даже после потери зрения не оставил свои обычные труды. С помощью Фусса, мужа своей внучки, читавшего ему и писавшего под его диктовку, он подготовил множество материалов, которые долго обогащали академические издания даже после его смерти. Я попросила Эйлера проводить меня в академию, чтобы под его руководством представиться в первый раз ученому собранию, обещав никогда не беспокоить его подобной просьбой в иных случаях. Знаменитый математик, кажется, охотно принял мое предложение и в сопровождении своего сына, непременного секретаря, и внука, водившего славного слепца, в моей карете отправился в академию. Войдя в залу, я обратилась к обществу профессоров и членов академии, извинилась за свое невежество, но засвидетельствовала высокое уважение к науке. Присутствие Эйлера, сказала я, показавшего мне путь в академию, надеюсь, может служить торжественным тому ручательством. После этой коротенькой речи я села в кресло, заметив, что Штелин, так называемый профессор аллегории, поместился около меня. Этот господин, ученые притязания которого, может быть, не превышали его чина, получил это необычное звание в царствование Петра III, a вместе с тем чин статского советника, который равнялся генерал-майору и, по его мнению, давал ему неоспоримое первенство между прочими членами академии. Обернувшись к Эйлеру, я сказала: «Садитесь, милостивый государь, где хотите; на какой бы стул вы ни сели, он всегда будет первый». Эта импровизированная дань уважения его талантам вызвала всеобщий восторг и одобрение. Не было ни одного профессора (за исключением «аллегорического»), который бы не сочувствовал моему отзыву и со слезами на глазах не признавал заслуг и первенства этого почтенного ученого. Из академической залы я прошла в канцелярию, где мне был подан список всех экономических дел заведения. Чиновники были на своих местах. Я заметила им, что за стенами академии носится слух о великих беспорядках при последнем директоре, который будто бы не только разорил академическую казну, но и ввел ее в долги. «Поэтому, — сказала я, — давайте общими силами изживать злоупотребления. А так как нет надобности приводить в упадок какую бы то ни было отрасль академии, чтобы поправить ее общее состояние, то употребим все данные нам средства помощи из собственных же ее источников. Я не хочу обогащаться за ее счет и отнюдь не позволю своим подчиненным разорять ее взятками. И если я увижу, что ваше поведение совершенно отвечает моему желанию, я не замедлю наградить ревностного и достойного повышением в чине или прибавкой жалованья». Академия сначала ежегодно издавала комментарии в двух томах in quarto; потом они сократились до одного тома и затем были прекращены из-за нехватки печатного шрифта. Типографию я нашла в ужасном беспорядке при полной бездеятельности. Первой моей заботой было восстановить ее и обзавестись необходимыми шрифтами. Вскоре после этого снова появились два тома академических записок, составленных большей частью из статей Эйлера. Князь Вяземский, генерал-прокурор Сената, спросил императрицу, нужно ли приводить меня к присяге, что требуется от всех коронных чиновников. «Без сомнения, — отвечала Екатерина, — я не тайком назначила княгиню Дашкову директором академии. Хотя я не нуждаюсь в новом доказательстве ее верности мне и Отечеству, но этот торжественный акт мне очень угоден: он дает гласность и санкцию моему определению». Вследствие этого князь Вяземский прислал ко мне своего секретаря сказать, чтобы я на другой день явилась в Сенат для произнесения присяги. Мысль о таком публичном обряде не совсем была мне по сердцу, хотя я знала, что все, кто служит России, сверху донизу, клянутся в своей верности ей. В назначенный час я вошла в Сенат. Проходя в церковь той залой, в которой совещались сенаторы, я нашла их в полном собрании, на своих местах. Они встали, когда я появилась, а некоторые из моих знакомых вышли мне навстречу. «Господа, — сказала я, — вы, конечно, не меньше моего изумляетесь этому моему появлению среди вас — я иду присягать императрице, которая так давно правит всеми моими чувствами. Но долг, обязательный для всех, не может обойти и меня; вот объяснение того единственного явления, что женщина находится в кругу вашего августейшего собрания». Когда кончился обряд (по обыкновению я очень стеснялась и чувствовала неловкость своего положения), я воспользовалась этим случаем и просила генерал-прокурора снабдить меня теми документами, в которых объяснялись причины академических неурядиц. Я хотела ближе ознакомиться с жалобами на отставного директора, с его защитой и протестом, чтобы уяснить свою собственную деятельность. С величайшим трудом я устроила два источника академических доходов — экономическую сумму и деньги, получаемые из государственного казначейства. Оба источника были истощены, отчеты по ним, вместо того, чтобы вести их отдельно, были смешаны и запутаны. Академия была в долгах у различных книгопродавцев, русских, французских и голландских. Не докладывая императрице о вспомоществовании, я предложила академии пустить в продажу книги ее собственного издания, на тридцать процентов ниже обычных цен. Из этого источника я уплатила долги, по мере возраставшего дохода восполняла недоимки казенного фонда, которым заведовал государственный казначей князь Вяземский. Я старалась увеличить экономическую сумму, находившуюся под безусловным контролем директора, равно как и средства ее увеличения. Так как трудно было предвидеть все случаи расходов, ее употребление не определялось никаким положительным актом. Например, из этой суммы выдавались награждения, производилась покупка новых изобретений и восполнялись недоимки других фондов. В академических аудиториях я застала семнадцать студентов и двадцать одного ремесленника, получавших образование за казенный счет. Я увеличила число тех и других; первых довела до пятидесяти, а вторых — до сорока. Я сумела удержать Фусса (молодого человека, внука Эйлера, желавшего оставить академию), увеличив его жалованье, как и другого достойного академика, Жоржа. Менее чем через год я нашла возможность повысить оклады всех профессоров и открыть три новых кафедры — математики, геометрии и естественной истории — для всех желающих посещать лекции, читаемые на русском языке. Я часто сама слушала их и с радостью убедилась в том, что это учреждение принесло большую пользу сыновьям бедных дворян и низших гвардейских офицеров. Вознаграждение, получаемое каждым профессором в конце курса, равнялось двумстам рублям, отпускаемым из экономических сумм. Глава XX В начале 1783 года князь Потемкин отправился в армию; мой сын, которого он, по-видимому, любил и уважал, сопутствовал ему до берегов Дуная. Проезжая Белоруссией, они свернули с дороги, чтобы взглянуть собственными глазами на мое имение Круглово и оценить его достоинство, которому одни придавали слишком много значения, а другие считали его ниже действительной стоимости. Потемкин написал мне об этом предмете, советуя не унывать и уверяя, что поместье может со временем приносить хорошие доходы. Он дал приказание бригадиру Бауеру, управляющему в его собственном имении, смежном с моим, позаботиться о делах моего владения больше, чем я могла ожидать от коронных чиновников, улучшить его непосредственным надсмотром на месте или письменными сношениями со мной. «Здесь, кроме того, есть деревня, — писал князь, — названная вашим именем «Дашкова», которую следовало бы отдать вам в вознаграждение за убыль тех крестьян, которых вы не получили согласно назначению указа». В самом деле, было бы нетрудно устроить это дело. Польский король, обязанный моему мужу, не замедлил бы исполнить мою просьбу, договорившись со своей сестрой, владевшей этой деревней, и одним дворянином, будущим пожизненным ее наследником, — тем более, что оба они нисколько не дорожили этим имением; но князь Потемкин и слышать не хотел о том, чтобы я писала об этой сделке польскому королю или нашему посланнику, графу Стакельбергу, желая сам заняться этим делом. Кончилось тем, что деревня Дашкова никогда не была моей, а Круглово навсегда осталось без пополнения крестьян. Разлука с сыном, всегда находившимся при мне, была тягостна, но я поставила правилом всегда жертвовать личным удовольствием действительной или воображаемой пользе своих детей. Поэтому я отнюдь не мешала ему отправиться в действующую армию, что, по моему мнению, могло быть полезно для его служебной карьеры. Я часто слышала от него и от других, что Потемкин удостоил моего сына самого лестного внимания и уважения, чему удивлялись те, кто знал беспечный характер великолепного князя — этого баловня слепой судьбы. Что касается меня, я была довольно спокойна. Одно обстоятельство нарушало мой домашний мир — хлопоты и утомительные заботы в кругу академической деятельности, в особенности когда я задумала преобразовать заведение и улучшить его материальное состояние. На следующее лето великий князь Павел и его жена возвратились из чужих краев. Они часто давали вечера в Гатчине, приглашаемые гости оставались там по нескольку дней кряду, пользуясь гостеприимством наследника. Меня многие уверяли, что эти вечера нисколько не были обременительными для посетителей. Я редко бывала, ссылаясь на недосуг и занятия по академии, а также далекое расстояние от Гатчины от Стрельны, где я тогда жила по воле государыни. Наконец великий князь убедительно попросил меня посетить один из вечеров. Я заметила ему, что свобода и общество гатчинских собраний всегда доставляли мне величайшее удовольствие, но у меня мало досужего времени; есть на то и другая причина. Все, что делается в Гатчине, сказала я, немедленно доходит до Царского Села и обратно. Великому князю сообщают обо всем, что происходит во дворце Екатерины. Таким образом, отдалившись от гатчинских собраний, я отняла у императрицы право задавать мне такие вопросы, на которые не хотела бы отвечать, а у Павла — право подозревать меня как сплетницу между матерью и сыном. Поэтому я отказала себе в удовольствии бывать у великого князя, и он первым должен был согласиться с уважительной причиной моего отказа. Так я вела себя на протяжении десяти лет, никогда не посещая великого князя, за исключением тех церемониальных случаев, когда собирался у него весь двор. Императрица, зная это, никогда не расспрашивала меня о своем сыне, а если и осуждала (иногда это случалось) его поведение, я всегда прекращала речь оговоркой, что постороннее лицо не должно вмешиваться в эти дела, разве только в случае ее особых приказаний и по долгу повиновения. Этот честный и прямой поступок по отношению к великому князю не был оценен, как мы увидим позже, — не защитил меня от гонений Павла I, который преследовал всех, кого он заподозрил в изменническом оскорблении своей особы. Около этого времени граф Андрей Шувалов, как я уже сказала, возвратился из Парижа и старался восстановить против меня и моего сына любовника, Ланского. Однажды во время беседы императрица заметила, как легко приобретаются в Италии копии с лучших художественных оригиналов. Я пожалела при этом, что мне никогда не удается достать в Петербурге бюст государыни при всем моем желании иметь его. Императрица приказала принести один, сделанный замечательным русским артистом Шубиным, и просила меня принять его. Ланской, увидев это, громко сказал: «Как? Это мой бюст, он принадлежит мне!». — «Вы ошибаетесь, — возразила Екатерина, — и я прошу княгиню Дашкову взять его». Ланской замолчал, но бросил на меня бешеный взгляд, на который я ответила взглядом, полным презрения. С этой минуты его озлобление постоянно выражалось в мелочных спорах со мной, что не ускользнуло от самой Екатерины, и она решила положить им конец. На поприще своей академической деятельности я скоро пришла в неприятное столкновение с князем Вяземским. Он по временам не обращал никакого внимания на мои представления на некоторых заслуженных членов академии, не сообщал мне требуемые документы касательно описания различных местностей России, на основании которых я хотела составить лучшие карты. Наконец он осмелился спросить моего казначея, доставлявшего ему ежемесячныйотчет о казенных расходах по академии, почему тот не принес также отчет об экономической сумме. Услышав об этом, я тотчас же подала просьбу об отставке, уведомив императрицу, что Вяземский хочет возложить на меня ответственность, никогда не лежавшую на директоре с самого основания академии и даже во времена моего предшественника, всем известного взяточника. В то же время я напомнила ей, что только вследствие моей убедительной просьбы я получила от нее позволение лично представлять ей каждый месяц отчет об экономической казне, причем часто слышала ее похвалы по поводу состояния капитала. Поэтому я никогда не соглашусь позволить генерал-прокурору вмешиваться в дела директора академии, тем более подозревать меня в небескорыстии. Князь Вяземский получил выговор от императрицы, а я не замедлила забыть о его глупости. Кстати, этот государственный человек был усердный и деловой чиновник, аккуратный и исправный в своих обязанностях, но необразованный и чрезвычайно мстительный. Он долго не прощал мне за то, что я принимала на службу к себе тех людей, которых он преследовал и лишил последнего куска насущного хлеба. Было и другое обстоятельство, озлобившее его против меня; вот оно. Академия предприняла издание нового журнала, в котором иногда помещались статьи императрицы и мои. Среди других сотрудников находился адвокат Козадовлев, писавший стихи и прозу. Какой бы сатирический листок ни появился в этом журнале, князь Вяземский брал его себе или относил своей жене. Особенно он восстал против нашего издания, когда в нем стал участвовать Державин, потерявший место по милости Вяземского. В каждой строчке повсюду читаемого поэта он видел черты вдохновенной мести. Поэтому во многих случаях я начала ощущать недоброжелательство Вяземского. Испытывая неудовольствие, он старался затруднить мой путь к общественной пользе даже в тех случаях, когда мои стремления были самыми справедливыми, как, например, изготовление новых и точных карт провинций, границы которых никогда не были означены в их очерках со времени последнего разделения империи. Это новое разделение России на области, первый шаг к введению порядка и цивилизации в такой обширной стране, было истинно великим делом Екатерины. Дороги сделались более безопасными и удобными; внутренняя торговля оживилась, благосостояние вскоре проявилось в улучшении городов. В разных областях были построены за государственный счет соборы и прекрасные дома для воевод. Но что главнее всего, императрица (не забывшая меткой старой русской пословицы «До Бога высоко, а до царя далеко») учредила местные суды и полицию и тем обеспечила народное доверие и спокойствие. До сих пор, чтобы добраться до судебного места, надобно было проехать две или три тысячи верст. Князь Вяземский не только задерживал или вовсе не доставлял документов по своему ведомству, он медлил даже с доставкой тех сведений, которые по моей просьбе присылались в академию областными наместниками. Беспокоить государыню постоянными жалобами мне не хотелось, поэтому я вооружилась терпением. В июле мой сын возвратился из действующих войск, посланный оттуда с депешами, оттуда возвестившими об окончательном признании подданства Крыма Русской империи. Мое удивление и радость при этом свидании, разумеется, были невыразимыми. Он пробыл в Петербурге недолго и снова отправился в армию, в чине полковника. Я была очень довольна этим новым повышением Дашкова, потому что оно отдаляло его из гвардии, от обольщений столичной жизни и давало ему возможность развить свою деятельность и способности на поприще военно-полевой службы. Однажды я гуляла с императрицей по Царскосельскому саду. Речь зашла о красоте и богатстве русского языка. Я выразила мое удивление, почему государыня, способная оценить его достоинство и сама писатель, никогда не думала об основании Российской академии. Я заметила, что нужны только правила и хороший словарь, чтобы поставить наш язык в независимое положение от иностранных слов и выражений, не имеющих ни энергии, ни силы, свойственных нашему слову. «Я и сама удивляюсь, — сказала Екатерина, — почему эта мысль до сих пор не приведена в исполнение. Подобное учреждение для усовершенствования русского языка часто занимало меня, и я уже отдала приказание относительно его». «Это поистинне удивительно, — продолжала я. — Ничего не может быть легче, как осуществить этот план. Образцов для него очень много, и вам остается только выбрать из них самый лучший». «Пожалуйста, представьте мне, княгиня, очерк какого-нибудь», — сказала императрица. «Кажется, было бы лучше, — отвечала я, — если бы вы приказали одному из своих секретарей составить для вас план французской, берлинской и некоторых других академий с замечаниями о тех особенностях, которые можно лучше согласовать с гением и нравами вашей империи». «Я повторяю мою просьбу, — сказала Екатерина. — Примите на себя этот труд; я привыкла полагаться на ваши ревностность и деятельность, и потому с доверием приступлю к исполнению предмета, к стыду моему, так долго не осуществленного». «Этот труд невелик, государыня, и я постараюсь выполнить ваше желание как можно скорей. Но у меня нет нужных книг под рукой, и я убеждена, что кто-нибудь из ваших секретарей сделал бы это лучше моего». Императрица настаивала на своем желании, и я не сочла нужным возражать дальше. По возвращении домой вечером я стала рассуждать, как лучше исполнить это поручение, и начертила некоторый план, желая передать в нем идею будущего заведения. Я послала этот проект императрице, думая тем удовлетворить ее желанию, но отнюдь не считая его достойным принятия и практического применения. К крайнему моему удивленно, Екатерина, лично возвратив мне этот наскоро набросанный план, утвердила его собственной подписью как вполне официальный документ и вместе с ним издала указ, определивший меня президентом новой академии. Копия этого указа была немедленно сообщена Сенату. Хотя это распоряжение носило характер особой решимости и настойчивости со стороны императрицы в отношении меня, через два дня я отправилась в Царское Село просить ее избрать другого президента. Не надеясь преуспеть в своей попытке, я сказала Екатерине, что моих академических сумм будет достаточно для поддержания нового учреждения и что все ее расходы могут пока ограничиться одной покупкой дома. Эти деньги, добавила я в объяснение, будут взяты из тех пяти тысяч рублей, которые она из своей собственной шкатулки ежегодно отпускала на перевод книг классических писателей. Императрица удивилась и утешилась, надеясь в то же время, что переводы не прекратятся. «Само собой разумеется, — сказала я, — переводы пойдут своим порядком. Я думаю, даже лучше, чем прежде, с помощью студентов академий наук и под надзором и редакцией профессоров. Таким образом, эти пять тысяч рублей, о которых прежние директора забыли или же, издавая очень немного переводов, клали в свой карман, теперь могут быть употреблены с пользой. Я надеюсь иметь честь скоро представить вам полную смету всех необходимых издержек на устройство новой академии; и, не исключая указанной мной суммы, мы увидим, чего недостает для удовлетворения менее существенных потребностей, например, для медалей и мундиров, что, по моему мнению, почти неизбежно для награждения и отличия достойных учеников». В этой смете я назначила жалованье двум секретарям по девятисот рублей, двум переводчикам — по четыреста пятидесяти каждому. Притом необходимо было иметь казначея и четырех солдат-инвалидов для топки печей и ухода за домом. Все эти расходы я подвела к тремстам рублям, из коих выделялась тысяча семьсот рублей на покупку дров, бумаги и книг, но ничего не оставалось на медали и другие отличия. Императрица не привыкла к таким умеренным сметам и, я думаю, скорее изумилась, нежели осталась довольна моим расчетом. Она изъявила готовность дополнить недостаток, и я определила его суммой в тысячу двести пятьдесят рублей. Вознаграждение президента и случайные пособия служебному штату не были упущены из виду в этой смете, хотя в настоящее время я не назначила себе ни одной копейки. Таким образом, учреждение самого полезного заведения, в полном составе своем, обошлось императрице не дороже, чем покупка нескольких орденских звезд. Чтобы досказать все о Российской академии, считаю не лишним упомянуть еще о нескольких подробностях. Во-первых, с помощью трехлетнего капитала, пожалованного императрицей на переводы классиков и не выданных Домашневу, то есть с помощью пятнадцати тысяч рублей и суммы, сбереженной из экономического капитала, я построила два дома во дворе того же здания, которое Екатерина отвела для академии, что увеличило ее доход почти на две тысячи рублей. Кроме того, я меблировала академию и мало-помалу собрала значительную библиотеку, предоставив ей возможность пользоваться моей собственной. Вложила капитал в сорок девять тысяч рублей в воспитательный дом; начала, окончила и издала словарь, и все это сделала за одиннадцать лет. При этом я не упоминаю о новом академическом здании, столь замечательном в свое время. Оно было построено под моим руководством, но за казенный счет, и потому я не ставлю его в число своих собственных предприятий. Кстати, должна заметить, при дворе шли самые невыгодные и оскорбительные толки о моей деятельности. Впрочем, просвещенная часть общества отдавала более чем должную дань справедливости моей ревностности и распорядительности. Основание Российской академии и удивительно быстрое издание первого отечественного словаря приписывали исключительно моим заслугам. Последний труд был предметом очень жаркой критики, в особенности относительно метода расположения слов, принятого согласно этимологической, а не алфавитной системе. Возражали, что словарь запутан и худо приспособлен к народному употреблению — это возражение было сделано мне самой государыней и потом подхвачено с радостью придворными куртизанами. Когда Екатерина спросила меня, почему мы не приняли более простого метода, я отвечала, что в первом лексиконе какого бы то ни было языка такая система не представляет ничего странного. Она облегчает труд отыскивать и узнавать корни слов; вместе с тем, академия в течение трех лет повторит издание, расположит его по алфавиту и во всех отношениях усовершенствует. Я не понимаю, каким образом императрица, способная решать самые разнообразные и даже глубокие вопросы, не соглашалась с моим мнением. Но я знаю только, что это мне наскучило: при всем нежелании объявлять в академическом совете неудовольствие царицы против нашего труда я, однако, решила поставить вопрос на первом заседании, не касаясь других предметов, по которым лично меня обвиняли. Все члены совета, как и надобно было ожидать, выразили единодушное мнение, что первый словарь невозможно иначе расположить и что второе издание будет полнее и в алфавитном порядке. В следующий раз я передала императрице общий отзыв академиков и их доказательства. Государыня осталась при своем мнении, заинтересованная в это время словарем, или лучше сказать, компиляцией Палласа. Это был род лексикона около сотни языков, из которых некоторые ограничивались десятью или двадцатью следующими словами — земля, воздух, вода, отец, матьи проч. Этот ученый филолог, известный своим путешествием по России и открытиями по естественной истории, желая польстить литературному самолюбию Екатерины, довел расходы по напечатанию своего так называемого сравнительного словаря до двадцати тысяч рублей, не считая издержек императорского кабинета на рассылку гонцов в Сибирь, на Камчатку и проч., чтобы собрать несколько голых, случайно пойманных слов в различных говорах. Как, однако, ни был слаб и неудовлетворителен наш словарь, но его превознесли как в высшей степени замечательный. Для меня лично он послужил источником больших неприятностей и горя. Глава XXI Чтобы развлечь себя среди утомительных занятий, я отправилась в свой загородный дом, отстроенный мной из камня, и отказалась на это время от общества и городских визитов. Управление двумя академиями совершенно лишило меня досуга. Мое участие в составлении словаря состояло в наборе всех слов, начинающихся на первые три буквы нашей азбуки. Каждую субботу мы собирались вместе для отыскания корней слов, которые были уже подготовлены некоторыми членами совета. Таким образом, все мое время с обычным еженедельным посещением Царского Села было занято полностью. Зимой 1783 года мой сын получил двухмесячный отпуск для свидания со мной. В то время я с утверждения императрицы передала ему все наследственное его имение, за исключением той частички, которая выделялась на мою долю. Таким образом, я освободила себя от хлопот по управлению его собственными делами. Теперь он сам располагал большим состоянием, чем его отец оставил нам всем, не имея на себе ни одного рубля долгов. Так что я могу с чистой совестью сказать себе и другим, что мой надзор не был дурен, и в этой истине не отказывал мне никто из других опекунов. Летом императрица собралась в Финляндию и так убедительно просила меня сопровождать ее, словно предвидела с моей стороны особенную жертву в этом путешествии. Напротив, я приняла предложение очень охотно. Мне хотелось взглянуть на Финляндию и рассеять меланхолию, уже давно тяготившую меня. Я также желала познакомиться со шведским королем, который обещал приплыть в Фридрихсгам, и сравнить его с герцогом Судерманским; с последним я уже была знакома. Во всяком случае быть свидетелем свидания двух образованных монархов-соседей было очень любопытно. Поэтому я радостно согласилась сопровождать Екатерину. В день нашего отъезда меня посетил шведский уполномоченный, министр Нокен, собиравшийся оставить Петербург для встречи своего государя. Он явился ко мне с объявлением, что его король желает украсить меня орденом Большого почетного креста, и засвидетельствовал его удовольствие, что я, с которой он давно желал познакомиться, сопровождаю императрицу в Финляндию. «Последнее желание, — сказала я министру, — слишком лестно для меня. Что же касается орденского отличия, я умоляю вас отсоветовать своему государю делать это: во-первых, как простая придворная Нинетта, я не сумею порядочно повесить через плечо подобное украшение, которое я уже имею; во-вторых, такое отличие еще никогда не давалось женщине, поэтому это не замедлит породить врагов, раздразнить завистников, не доставив того удовольствия, за которое я глубоко благодарю, но считаю себя недостойной его». Наконец я просила Нокена уверить короля, что никто больше меня не ценит его доброты, и если я решила отклонить предложенную почесть, то единственно из уважения к его характеру и просвещенному уму. В тот же вечер мы оставили дворец и переехали на шлюпке по другой берег реки, на Выборгскую сторону, где нас ожидали дворцовые дорожные экипажи. Мы увидели древнюю столицу Финляндии, Выборг, где отвели нам помещения на разных улицах. Мне достался очень хороший и, главное, очень чистый дом. На следующий день судьи и весь чиновный люд, дворяне и военные представились императрице, которая приняла их с обычной своей добротой и чарующей лаской. Я позабыла сказать в своем месте, что мы провели одну ночь на загородной царской даче, где очень удобно расположились во дворце. Я также должна упомянуть имена тех лиц, которые находились в свите государыни. Из женщин я была одна; из мужчин — любовник Ланской, граф Иван Чернышев, граф Строганов, Чертков; все шестеро сидели в одной карете с Екатериной. Кроме того, с нами были Нарышкин, главный конюший, Безбородко, первый секретарь, и Стрекалов, директор кабинета. Два гофмейстера были посланы вперед к шведской границе — встретить короля и предупредить о приезде императрицы. На другой день, ночью, мы въехали в Фридрихсгам, где заняли квартиры хуже прежних. Через день явился король. Он сразу же посетил Екатерину, а его свита, оставшаяся в передней комнате, была представлена мне. Мы познакомились. Вошли монархи, и Екатерина отрекомендовала меня королю. Обед окончился очень весело. Потом монархи имели частное совещание, которое происходило между ними каждый день, пока мы жили в Фридрихсгаме. Признаюсь, я не думаю, что в подобных свиданиях между коронованными собеседниками могла существовать искренность. Несмотря на ум, самую утонченную вежливость и здравый смысл, источаемые на этих совещаниях, гроза подступала с другой стороны. Политика отравляет любые отношения властителей. Шведский король под именем графа Гаги навестил меня на третий день. Я приказала сказать, что меня дома нет, и, войдя к императрице, доложила ей об этом отказе. Екатерина не совсем была довольна этим. Я старалась извиниться под тем предлогом, что король после своего путешествия в Париж до того заразился его салонным духом, что моя искренность и простота ему крайне не понравились бы. Императрица просила все же принять его на следующий день и продолжать свидание как можно дольше. Думая, что Екатерина хотела сама освободиться на некоторое время от своего венценосного друга, я послушалась и приняла графа Гагу. Разговор наш не был лишен интереса. Король обнаружил ум, образованность и яркую речь. При всем том сквозь этот лоск повсюду поглядывала царская рутина и, что хуже всего, рутина короля-путешественника, усвоившего самые ложные понятия обо всем, что он видел в чужих краях. Известно, что подобным туристам открывают одну красную сторону народной жизни и все их сведения ограничиваются только этой фантастической стороной. Другое зло в путешествиях этих людей заключается в том, что на каждом шагу их окружают глупость и лесть, особенно там, где хотят снискать их благоволение. Потом, вернувшись домой, они требуют от своих подданных уже полного обоготворения. Поэтому я никогда не советовала бы царям путешествовать в чужие края. Гораздо лучше им объезжать провинции своих владений, а если они хотят познакомиться с настоящим положением страны — отбросить всякий внешний парад, неизбежный при их сане и очень разорительный для их подданных. Во время нашего разговора я не могла не заметить, что король насквозь был пропитан французской лестью и потому был самым пристрастным судьей этой страны. Я позволила себе иногда противоречить его мнению и подтверждала свои мысли личными наблюдениями внутри и на границах Франции при двукратном ее посещении. Я осмелилась даже заметить, что мое положение в этом отношении выгоднее королевского, потому что стоило ли обманывать меня — самое рядовое лицо; потому, думаю, я видела предметы в их истинном свете. Граф Армфельд, знаменитый своим падением и несчастьями после смерти этого короля, гонимый герцогом Судерманским, находился при нашем свидании и всегда поддакивал моим замечаниям. Я была очень рада развязаться с этим визитом и поспешила пройти в комнаты императрицы вместе с королем. На следующий день король собрался в обратный путь, раздав подарки свите императрицы. Мне он оставил в память дружбы бриллиантовый перстень со своим портретом. В одно и то же время Екатерина и Густав выехали из Фридрихсгама. Государыня проехала прямой дорогой в Царское Село и прибыла накануне дня своего восшествия на престол. Я не замедлила сорвать бриллианты с королевского портрета, заменить их маленькими перлами, алмазы подарить своей племяннице Полянской, которая в ряду других фрейлин присутствовала на придворном празднике. Вскоре после нашего прибытия в Царское Село я выдержала самое смешное нападение со стороны любовника, Ланского; стоит рассказать о нем. Князю Барятинскому, главному гофмейстеру, было приказано послать в академическую газету описание нашего путешествия со всеми его подробностями. Когда он сказал мне об этом, я напомнила ему, что академии давно уже велено мной немедленно печатать все, что будет прислано за его подписью, и потому путешествие государыни не иначе будет помещено в газете, как скрепленное рукой его или маршала Орлова. В этих объявлениях я запретила изменять ни одной буквы. Ланской жаловался, что газета, сообщая о путешествии императрицы, ее стоянках и обедах, ни о ком не упомянула, кроме меня. «Я должна отослать вас за объяснением, — сказала я — к князю Барятинскому. Эта публикация не мной была составлена. От него же вы узнаете, что с тех пор, как я управляю академией, в газете не было напечатано ни одной придворной новости без особого распоряжения и собственной подписи его или Орлова». — «И все-таки, — возразил он, — вы одни стоите в объявлении с императрицей». — «Я же сказала вам, что вы должны жаловаться на это князю Барятинскому. Что же касается меня, то я не занимаюсь и не читаю этих статей». Наперсник Екатерины продолжал твердить одно и то же, пока не наскучил мне своей нелепостью. «Кажется, вы в состоянии, милостивый государь, понять, — заключила я, — что, как ни велика честь обедать с государыней (что я умею ценить), эта честь нисколько не нова и не необычна для меня; я пользовалась ею с колыбели. Последняя императрица Елизавета была моей крестной матерью и не один раз на неделю заглядывала в наш дом. Я часто обедала на ее коленях и, когда была побольше, садилась за одним столом с ней. После того с какой стати я буду гоняться за этой почестью на листах газеты, когда я и по рождению и по привычке давно знакома с ней?» Кажется, на этом должен был прекратиться разговор. Но нет, Ланской опять обратился к своей жалобе. Видя, что зала, в которой мы спорили, начала наполняться народом, я сказала ему громко, чтобы слышали другие: «Остановитесь, есть личности, благородная жизнь которых стремится к одному общественному благу и вместе с тем они не всегда пользуются блистательным счастьем и доверием. Но по крайней мере, они имеют право на пощаду со стороны нахалов, на спокойное и справедливое продолжение своего поприща, которое дает им более прочное положение, чем тем случайным метеорам, которые сверкнут и потом исчезнут в ничтожестве». В это время вошла императрица и избавила меня от этой бессмысленной претензии. Мои слова были в некотором смысле предсказанием: менее чем через год Ланской умер. В следующее лето миссис Гамильтон навестила меня, приехав из Ирландии, и я была чрезвычайно обрадована свиданием со своим любезным другом. Она была представлена императрице, которая с особенным благоволением приняла ее в Царском Селе, куда иностранцы редко допускались. Я испросила отпуск на три месяца, чтобы проводить Гамильтон в Москву. Показав ей любопытные места старой столицы, я повезла ее в свое любимое поместье, Троицкое, где я хотела бы жить и умереть. К крайнему моему удовольствию, Гамильтон осталась довольна этим очаровательным местом, и хотя она, англичанка, привыкла к превосходным паркам и садам своего отечества, тем не менее она удивлялась и хвалила мои собственные, которые я сама развела, где каждое дерево, каждый куст были посажены на моих глазах. Я устроила в честь своей гостьи сельский праздник, который восхитил ее. В нескольких верстах от Троицкого на моей земле была выстроена новая деревня. По этому случаю я собрала всех крестьян, принадлежавших этой деревне, приказала надеть им праздничное платье с разными украшениями, обычными в наших сельских костюмах. Погода была великолепная, и я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни. Такой праздник был совершенно новым явлением для Гамильтон; она была очарована чисто национальной сценой, красотой нарядов и живописным положением групп, веселившихся перед ней. В довершение нашей народной пирушки нас угощали русскими яствами и напитками. Все это вместе произвело такое приятное впечатление на Гамильтон, что наш маленький деревенский праздник понравился ей больше, чем самые роскошные придворные балы. Когда мои добрые мужики начали пить за мое здоровье, я представила им своего друга и просила выпить и за ее здоровье, сказав им при этом, что новая наша деревня будет называться Гамильтон. Затем пожелала им счастья на новоселье. Наконец поднесла им хлеб и соль по старому обычаю, строго соблюдаемому во всей России и означающему, что в этих первых предметах нашей жизни никогда не будет недостатка в их новом жилище. Крестьяне разошлись так весело, так любо, что жители Гамильтона не забыли этого дня до сих пор. Мой друг принимал жаркое участие в судьбе этого села; она несколько раз посещала его крестьян и часто справлялась о их житье-бытье до последних дней своей жизни. Из Троицкого мы отправились в Круглово близ Могилева, подаренное мне императрицей, и, таким образом, Гамильтон имела случай увидеть большую часть Московской, Калужской, Смоленской и Могилевской губерний. Мы возвратились в Петербург уже в конце осени, когда в Академии наук обыкновенно читались те сочинения, которые в предыдущем году были присланы разными учеными для соискания академических премий, раздаваемых, согласно правилам программы, через год. У меня вовсе не было охоты выставляться напоказ на наших ученых конференциях, тем менее — во время публичных заседаний. При всем том по настоянию Гамильтон, желавшей видеть меня на кафедре как директора, я согласилась взойти. В назначенный день для раздачи призов и публичного заседания, о чем было объявлено в газетах, в академии собралось множество народа. В числе посетителей были даже посланники и их жены в качестве зрителей и слушателей. Я взошла на кафедру и произнесла речь, самую лаконичную. Несмотря на то, что я говорила не более пяти или шести минут, мое волнение, столь обычное в подобных случаях, было так велико, что я вынуждена была гасить в себе чувство стыда стаканом холодной воды. Я была рада окончанию заседания и с тех пор никогда больше не появлялась на кафедре. Около того времени мы услышали о смерти отца Щербинина. Мнимый друг моей дочери, умирая, советовал ей искать соединения со своим мужем, с которым она уже давно разлучилась. Я уверена, что этот совет клонился к тому, чтобы, отдалив ее от моего влияния, легче отобрать у нее денежные и бриллиантовые подарки. Когда я узнала, что Щербинина получила письмо такого содержания, я не хотела вмешиваться со своим материнским авторитетом в дела моей дочери, но употребила все усилия, внушаемые дружеским и нежным сочувствием, чтобы доказать ей все лицемерие этого совета. Слезы, бесполезные наставления и глубокая скорбь расстроили мое здоровье. В самом деле, я предвидела все, что впоследствии и случилось. Кроме того, мне хорошо была известна расточительность моей дочери; уже только поэтому нельзя было не опасаться за дурные последствия ее нового шага. Правда, она обещала оставить Петербург и жить или с родственниками своего мужа, или в своем имении. Я не могу без величайшего огорчения вспоминать о некоторых событиях этого дела и потому должна умолчать о них. Достаточно сказать, я заболела так, что моя сестра и Гамильтон серьезно опасались за мою жизнь. Этот удар так сильно поразил мою нервную систему, что, когда я в состоянии была прогуливаться и посещать дачу, воспоминания о столь знакомых мне предметах почти совсем исчезли из памяти. Моя душа оживала под влиянием одной тоски и безутешного раздумья о будущих столь же грустных обстоятельствах. Однажды я отправилась с сестрой и своим другом гулять. Мы подъехали к даче и вышли из экипажа в лесу, примыкавшем к моему имению. Случилось так, что на этой стороне я еще не построила никакого здания; два простых столба с перекладиной служили воротами, пропускавшими на мою землю. Карета ехала впереди; я вошла в ворота следом за Полянской и Гамильтон, и вдруг тяжелое бревно, сорвавшись сверху, упало мне на голову. На крики моих спутниц сбежались девушки, собиравшие грибы неподалеку в лесу. Я упала на землю и, советуя своим друзьям успокоиться, сняла ночной колпак и шляпу, которая, вероятно, спасла мне жизнь, и просила осмотреть рану, так как я чувствовала боль от ушиба. На голове, однако, не было никакого внешнего признака; но Гамильтон предложила скорее сесть в карету и возвратиться в город для немедленного совета с доктором Роджерсоном. Я же хотела немного походить, чтобы улучшить кровообращение в ногах. Когда мы приехали домой, явился доктор и с более чем обеспокоенным видом спросил меня, чувствовала ли я какие-нибудь болезненные припадки. Я отвечала с улыбкой, что чувствовала, но советовала ему не бояться за меня, потому что есть демон, хранящий меня и заставляющий продолжать жизнь наперекор мне самой. Ушиб не имел никаких серьезных последствий. Не от физических болей и страданий суждено было мне умереть; другие, нравственные удары сильней поражали меня. Здоровье мое мало-помалу поправлялось, но отъезд Гамильтон на следующее лето 1785 года снова навеял на меня уныние, рассеиваемое только с помощью постоянной деятельности по управлению двумя академиями и надзору за постройками, начатыми на моей даче. Я иногда работала вместе с каменщиками, помогая им собственной рукой выводить стены. Зимой на короткое время в Петербург приехал князь Дашков вместе с Потемкиным. Нелепый слух, что мой сын избран в любовники Екатерины, снова стал носиться. Однажды Самойлов, племянник князя Потемкина, заехал ко мне спросить, дома ли Дашков. Не застав его, он прошел в мои комнаты и после вполне понятной прелюдии сказал мне, что его дядя желает видеть у себя моего сына сразу же после обеда. «Все, что вы сказали мне, — отвечала я, — не должно бы доходить до моего слуха. Может быть, вам поручено говорить с князем Дашковым, что же до меня, то при всей моей любви и преданности Екатерине я слишком уважаю себя, чтобы принимать участие в подобном деле. И если желание ваше исполнится, я лишь в одном случае воспользуюсь влиянием моего сына — чтобы взять заграничный паспорт и уехать из России на несколько лет». Между тем, отпуск Дашкова кончился, и он возвратился в свой полк. С его отъездом мое беспокойство уменьшилось: я видела сына вне опасности. Глава XXII В эту зиму я перенесла много домашних невзгод, которые обыкновенно потрясали мое здоровье. Весной я получила позволение оставить город на два месяца и в это время посетила Троицкое, заехала в Круглово. Хотя я пробыла здесь не более недели, все же заметила, что мое поместье во многом было улучшено. Крестьяне находились в менее жалком и апатичном состоянии, лошади и скот увеличились у них вдвое против прежнего, и они сами видели, что сделались гораздо счастливей, чем прежде под управлением польского или русского правительства. Деятельность в двух академиях отвлекала моих мысли от скорбных впечатлений, вызванных со стороны другими обстоятельствами. Около этого времени вспыхнула война со Швецией 5. Продолжение ее ярко показало мощный характер и душевные качества Екатерины, столь справедливо признанные за нею историками ее царствования. Во время этой войны со мной случилось происшествие, не лишенное интереса. Я уже говорила о своем знакомстве с герцогом Судерманским, братом шведского короля. Этот принц командовал флотом. Вскоре после открытия военных действий он прислал переговорный флаг в Кронштадт с письмом к адмиралу Грегу, прося его принять и передать мне небольшой ящик с письмом на мое имя. Адмирал как иностранец и мой искренний друг вдвойне считал себя обязанным поступить в этом случае с величайшей осторожностью; он отправил посылку прямо в Государственный совет. Императрица, почти каждый раз заседавшая там, приказала отослать пакет ко мне, не распечатывая ни письма, ни ящика. Я жила в ту пору на даче и не без удивления услышала о приходе посла из Государственного совета. Ящик и письмо были поданы: в первом заключалась посылка доктора Франклина, второе было очень вежливым извещением со стороны герцога Судерманского о том, как моя собственность вместе с захваченным кораблем перешла в его руки. «Не изменив нисколько чувства уважения, — прибавил он, — которое вы внушили мне после первого нашего знакомства на водах Спа, я не думал, что война, так неестественно поссорившая двух государей, почти кровных родственников, могла нарушить частную дружбу, поэтому я поспешил отправить посылку в собственные ваши руки». Отпуская подателя, я сказала ему, что немедленно сама явлюсь во дворец и доложу государыне о содержании принятых депеш. Я отправилась в город, прямо во дворец. Войдя в гардеробную императрицы, я просила дежурного лакея доложить Екатерине, если она не занята, позволить мне видеть ее и показать некоторые бумаги, полученные мной утром. Императрица приняла меня в спальне, где она работала за письменным столом. Передав в ее руки письмо герцога Судерманского, я сказала: «А другие бумаги — от доктора Франклина и от секретаря философского общества Филадельфии, в которое я принята вовсе не по заслугам одним из членов». Когда императрица прочитала письмо шведского принца, я спросила ее о дальнейших приказаниях. «Не отвечайте, пожалуйста, на него, и прекратите эту переписку». «Эта корреспонденция, — отвечала я, — ограничивается единственно этим письмом, которое я получила от него в продолжение двенадцати лет. И хотя оставить это письмо без ответа не совсем прилично с моей стороны, я готова и теперь, как и всегда, беспрекословно повиноваться вашей воле. Вместе с тем позвольте мне напомнить вам о том портрете, каким я некогда обрисовала этого герцога, и вы, конечно, согласитесь, что он оказал мне эту честь не ради «моих прекрасных очей» (pour mes beaux yeux), а скорее для того, чтобы открыть этим путем договор о его личных интересах, совершенно противоположных его брату-королю». Но императрица не хотела слышать о продолжении этой переписки. Через несколько месяцев мое заключение о характере и намерениях принца полностью оправдалось. Прощаясь с государыней, я получила от нее приглашение провести этот вечер и посмотреть новую пьесу, которую ставили в Эрмитаже. Я явилась пораньше и, проходя залой, где собрались мужчины, была встречена Ребендером, царским конюшим, добрым и честным человеком в полном значении этого слова. Он подошел ко мне поздороваться и заметил, что он догадывается о причине моего посещения. «Очень вероятно, — сказала я, — но вместе с тем мне было бы приятно узнать от вас самих, что именно вы думаете об этом». — «Я получил письмо из Киева и узнал из него, что свадьба вашего сына уже состоялась во время отдыха его полка, проходившего через этот город». Легко понять, как озадачила меня эта непредвиденная новость. Я думала, что провалюсь сквозь землю, но у меня, однако, еще достало сил спросить об имени жены Дашкова. Это Алтерова, отвечал Ребендер и, заметив изменение в моем лице, мой бедный друг вообразил, что я вдруг заболела. Он не подозревал того, как глубоко потрясли меня его слова. «Ради Бога, стакан воды!», — вскрикнула я. Он бросился за водой. Я в несколько минут достаточно оправилась, назвала ему истинный повод к моему сегодняшнему визиту во дворец и сказала, что впервые услышала от него о женитьбе моего сына, во всяком случае предвещающей мало добра. Ребендер, привезший столь грустное известие, необычайно смешался, но я просила его позабыть об этом и помочь мне провести вечер в присутствии императрицы. Больших усилий мне стоило скрыть свои настоящие чувства. Мое волнение было слишком явным, чтобы остаться без внимания окружающей придворной толпы, которая очень охотно выдала бы меня за государственного преступника, пойманного на измене, если бы государыня не обращалась ко мне часто со своим разговором. Приметив мой задумчивый и весьма рассеянный вид, она старалась развеселить меня своими шутками, которыми мастерски владела. Я отказалась от ужина с императрицей и поспешила уехать домой. Рана, нанесенная материнскому сердцу, была слишком глубока и неизлечима. Несколько дней я могла только плакать; затем началась нервическая лихорадка. Я сравнивала поведение моего мужа относительно меня с женитьбой моего сына и тем более сокрушалась, что за все мои пожертвования ради детей, за неусыпные заботы о воспитании сына я по крайней мере заслуживала от него того же уважения, каким его отец почитал в подобном случае свою мать. Так прошло два месяца, и наконец я получила письмо от князя Дашкова. Когда уже все сплетники Петербурга давно знали о его свадьбе, он просил у меня позволения на нее. Я, между тем, успела собрать достаточно сведений относительно его молодой жены и ее семейства и тем более отчаивалась в его выборе. Признаюсь, уронить меня ниже в общем мнении никто не мог, и одна мысль о насмешках над моим участием в этом браке лишала меня чувств. Письмо его сопровождалось примирительной запиской со стороны маршала, графа Румянцева, в которой его сиятельство распространялся о предрассудках происхождения, непостоянстве и шаткости богатства и весьма нелепо (если не сказать, хуже этого, потому что мое знакомство с ним отнюдь не давало ему права на такое вмешательство) вздумал советовать мне в самую критическую минуту в отношениях между сыном и матерью. Я отвечала ему довольно вежливо, но саркастически сказала, что среди многих глупостей, наполняющих мою голову, я никогда не думала с энтузиазмом о привилегиях высокого рода. Если бы я обладала хотя бы некоторой долей красноречия, так щедро расточаемого его превосходительством, то всегда отдала бы полное преимущество благовоспитанности, а как непременному ее последствию — доброму характеру из всех блестящих, но ломких предметов детского честолюбия. Сыну я ответила в немногих словах. «Когда ваш отец, — писала я, — намерен был жениться на графине Катерине Воронцовой, он полетел на почтовых в Москву, чтобы испросить согласия у своей матери. Вы уже обвенчаны; мне это известно давно; я знаю также и то, что моя свекровь не более меня заслуживала иметь друга в своем сыне». Томительная тоска продолжала тяготить меня; я совершенно потеряла аппетит и видимо угасала. В домашнем одиночестве я считала себя одинокой в целом мире, потеряв утешение тех, чья любовь была единственной путеводной звездой на пути моих прежнихневзгод. К зиме, почувствовав себя лучше в физическом отношении, я опять обратилась к своей академической деятельности: продолжала заниматься словарем, предприняла новый труд, который академия сочла исключительно моей заслугой, то есть точное определение всех слов, относящихся к политике, правлению и нравственности. Эта последняя работа, для меня вовсе нелегкая, потребовала много внимания и каждый день служила мне громоотводом печальных дум, осаждавших меня. Я навсегда рассталась со светом, исключая мои свидания с императрицей один или два раза в неделю, в самом небольшом и близком ее кругу. Весной я удалилась на дачу моего отца, отстоявшую от города дальше, чем моя собственная. Здесь мое уединение никем не нарушалось; являлись немногие, но и тем отказывали. Все лето я провела в таком мучительном нравственном состоянии, что если и устояла против замыслов отчаяния, то обязана тем милости Провидения. Покинутая детьми, я считала свою жизнь бременем и пламенно желала сбросить его, если бы только явилась на помощь посторонняя рука, способная избавить меня от безнадежного существования. Это нравственное настроение продолжалось или лучше возросло на следующий год, когда я получила позволение осмотреть свои поместья 6под Москвой и в Белоруссии 7. Прошлое, настоящее и будущее одинаково туманились перед мной, не было ни одной светлой точки, на которой бы могла остановиться мысль. Самые страшные видения фантазии овладевали мной. Я с трепетом вспоминаю, что в числе моих дум была мечта о самоубийстве. И если бы не освежала моей души религия, эта последняя опора в человеческом несчастье, последнее убежище для души, томимой отчаянием, я не могу поручиться за то, чем окончилась бы моя агония. В одном уверена, что ни убеждение в нелепости акта самоуничтожения, ни сила рассудка не могли спасти меня: я слишком страдала, чтобы слушаться разума, гордости или другого человеческого побуждения. Я искала, от всей души искала смерти, но не хотела принимать ее добровольно, от своей собственной руки. Только религия могла спасти меня. Глава XXIII В эту зиму я менее, чем обычно, страдала ревматизмом, развитию которого содействовало болотистое местоположение моей дачи. Я была в состоянии предпринимать прогулки в карете и по-прежнему два раза в неделю обедала с императрицей. Следующий рассказ остался в моей памяти из наших разговоров за одним из этих обедов. Граф Брюс, дежурный генерал-адъютант, толкуя о храбрости, удивлялся отваге солдат, которые на его глазах всходили на стены одного города под самым жарким огнем. «Ничего нет удивительного, — сказала я. — Самый отчаянный дурак может на минуту быть храбрецом и пуститься в атаку, зная, что она скоро кончится. Притом, извините меня, граф, не в этом состоит истинная военная храбрость. Настоящее геройство заключается в полной самоотверженности и осознании всех опасностей и трудов, в готовности встретить их, в решимости одолеть. Если бы стали пилить какой-нибудь член вашего тела острым деревянным ножом, и вы вынесли бы боль терпеливо, я сочла бы вас более мужественным, чем тот воин, который неподвижно простоит несколько часов перед неприятелем». Императрица поняла меня, но граф привел доказательство, не совсем ясное, и указал на самоубийство как образец храбрости. В продолжение дальнейшего разговора, когда я опровергала мнение Брюса, с особым воодушевлением, может быть, вследствие настроения моей собственной души, императрица ни на одну минуту не спускала с меня глаз. Окончив свой рассказ, я обратилась к императрице и с улыбкой уверила ее, что никогда и ничто не заставит меня ни искать, ни замедлять моей смерти. Наперекор софизмам Ж. Ж. Руссо, идеала моей юности, я всегда буду того мнения, что страдать гораздо достойнее истинного мужества, чем искать ненормального облегчения от страданий. Императрица спросила, в чем состоит этот софизм Руссо и где я вычитала его. «В «Новой Элоизе», — отвечала я. — Он утверждает, что не надо бояться смерти, потому что, пока мы живем, смерти быть не может, а когда умираем, нас больше нет». — «Он очень опасный писатель, — прибавила государыня. — Его слог кружит и сбивает с толку головы молодых людей». — «Я никогда не могла добиться свидания с ним, будучи в Париже в одно время с ним. Он прикидывался вечным инкогнито, между тем его пожирала жажда славы, и, наполняя мир толками о своей личности, он показал шарлатанскую скромность, действительно невыносимую. Его произведения, как вы заметили, без сомнения, опасны, потому что незрелые умы легко увлекаются его софизмами, принимая их за силлогизмы». С этого дня императрица не упускала ни одного случая, чтоб дать новое направление моим мыслям, и я, разумеется, не была равнодушна к такой доброте. Однажды утром мы были наедине. Екатерина попросила меня написать маленькую драму на русском языке для Эрмитажного театра. Напрасно я уверяла, что у меня нет и тени таланта для такого сочинения. Государыня настаивала и сказала мне, что подобное занятие, как она убедилась по собственному опыту, заинтересует и развлечет меня. Наконец я была вынуждена согласиться, с одним, однако, условием, что императрица просмотрит первые два акта и поправит их или просто велит бросить в огонь. Таким образом, договорившись, я принялась за работу в тот же вечер. На следующий день я окончила первые два действия и отвезла их императрице. Пьеса была названа именем главного лица Н... Это название, выражавшее действующий характер, никого не оскорбит, полагала я, тем более, что мой герой был самым общим местом, то есть человек вовсе без характера. Такими-то бесцветными существами и наполнено наше петербургское общество. Императрица отвела меня в свой кабинет и заставила тут же прочитать, что было слишком почетно для моего сочинения. Над многими сценами она хохотала и, по снисхождению или по особенному расположению ко мне, произнесла самый лестный отзыв о моем опыте. Я обрисовала план третьего акта, где готовилась развязка драмы. На это она возразила и настаивала на пяти актах. По моему мнению, такая пьеса оказалась бы слишком растянутой и, не говоря о моей усталости, ослабила бы интерес к действию. Но я послушалась и поспешила окончить ее, потом два дня употребила на четкое переписывание и отдала ее императрице. Вскоре затем пьесу сыграли в Эрмитаже, и было приказано ее напечатать. В начале следующего года я испросила у государыни позволения уволить моего сына в отпуск на три месяца для путешествия в Варшаву, где он должен был расплатиться с долгами своей сестры и проводить ее на родину. По этому случаю я отдала все свои деньги и шесть месяцев жила долгами, пока не собрала свои доходы. Сын мой съездил, исполнил поручение и перевез сестру в Киев, где он квартировал. Из Киева я узнала обо всех этих подробностях. Казалось, многие годы я не получала от детей ни одной строчки, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, легко представить, насколько тяжело для меня было это отчуждение. Брат мой Александр имел у себя на службе в Коммерческом департаменте и таможне молодого человека, Радищева, получившего образование в Лейпциге и особо уважаемого Воронцовым. Однажды в Российской академии появился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык: этот памфлет был написан Радищевым. В нем заключалась биография и панегирик Ушакову, товарищу автора по Лейпцигскому университету. В тот же вечер я сказала об этом сочинении своему брату, который немедленно послал в книжную лавку за памфлетом. По моему мнению, Радищев обнаружил в своей брошюре притязание на авторство, но в ней не было ни слога, ни идеи, за исключением кое-каких намеков, которые в ту пору могли показаться опасными. Спустя несколько дней мой брат заметил мне, что я слишком строго осудила Радищева. Прочитав его, он находит, что автор слишком превознес своего героя, ничего замечательного не сделавшего и не сказавшего за всю свою жизнь, что вместе с тем нельзя обвинить книгу ни в чем дурном. «Может быть, действительно, — сказала я, — мой суд слишком строг. Но так как вы любите автора, я должна вам сказать, что особенно озадачило меня при чтении его произведения: если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все очертя голову. И эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное». Так это и случилось. В следующее лето, когда я жила в Троицком, брат известил меня письмом, что мое предсказание относительно Радищева вполне оправдалось: он написал сочинение такого свойства, что его приняли за набат к революции, вследствие чего он был арестован и сослан в Сибирь. Нисколько не радуясь исполнению своего зловещего предсказания, я искренне сожалела о судьбе Радищева, особенно потому, что брат принимал живое участие в положении этого молодого человека и, следовательно, был глубоко огорчен его неосторожностью и гибелью. В то же время я предвидела, что теперешний любовник постарается при этом удобном случае обвинить покровителя за счет покровительствуемого. Попытка была сделана ловко, но не достигла своей последней цели: ум Екатерины еще не совсем покорился господствовавшей над ней партии. Но мой брат впал в немилость и под влиянием интриг генерал-прокурора, работавшего заодно с его врагами, стал ощущать такую неприязнь при дворе, что под предлогом нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнение на год. Отпуск был дан. Когда он оставил Петербург, я почувствовала себя совершенно одинокой в обществе людей, с каждым днем все больше и больше ненавистных для меня. Впрочем, я надеялась на его возвращение по прошествии означенного срока, но и в этом ошиблась. Не прошло и года, как он испросил и получил полную отставку. Это было в 1794 году; так он закончил свою общественную карьеру, честную и полезную для его Отечества. Через полтора года после увольнения моего брата вдова одного из наших знаменитых трагиков (Княжнина) просила меня напечатать, в пользу ее детей, последнюю трагедию мужа, еще не изданную в свет. Эта просьба была представлена мне одним из советников академической канцелярии (Козадавлевым). Я сказала ему, что с моей стороны не будет никакого препятствия, если он просмотрит пьесу и заверит меня, что в ней нет ничего противного нашим законам или религии. И тем охотнее я поручила ему эту рецензию, что он был совершеннейшим знатоком отечественного языка и очень строгим судьей в цензурном отношении. Козадавлев доложил мне, что трагедия основана на историческом факте, происходившем в Новгороде, что в ней нет ничего предосудительного ни по мыслям, ни по языку, что развязкой пьесы служит торжество монарха над покоренным Новгородом и бунтом. На основании этого доклада я приказала напечатать трагедию «Вадим Новгородский», облегчив расходы бедной вдовы как можно больше. Нельзя не изумляться, каким образом эта ничтожная вещь могла поднять такую нелепую суматоху при дворе. Граф Иван Салтыков, за всю жизнь не прочитавший ни одной книги, понаслышке от кого-то утверждал, что трагедия, будто бы прочитанная им, очень опасного содержания для настоящего времени, и под влиянием этого впечатления побежал к любовнику, чтобы сообщить ему свое мнение. Не знаю, читали ли Екатерина или Зубов, но вскоре явился ко мне полицмейстер и очень вежливо попросил позволения войти в книжные магазины, принадлежавшие академии: согласно приказанию императрицы, он должен отобрать все экземпляры трагедии, по мнению Екатерины, очень опасного сочинения. Я допустила его, заметив при том, что едва ли он найдет хоть один оттиск. Но так как эта пьеса помещена в последнем томе «Русского театра», издаваемого в пользу самой академии, то, если угодно, он может вырвать ее из книги. Затем я добавила, что очень смешно считать опасным это несчастное произведение, которое на самом деле гораздо менее враждебно монархической власти, нежели многие французские трагедии, представляемые в Эрмитаже. После обеда никто другой, как Самойлов, генерал-прокурор Сената, пришел ко мне с выговором от императрицы за напечатание этого труда. Чего хотели — оскорбить или испугать меня этой цензурой, я не знаю, но преследователи мои не преуспели ни в том, ни в другом. Я отвечала графу Самойлову очень холодно и твердо, выразив удивление: на каком основании императрица могла заподозрить меня в желании распространять что-нибудь враждебное ее интересам? Когда он сообщил мне намек Екатерины на произведение Радищева, с которым она сравнила опасную трагедию Княжнина, я повторила, что лучше бы сравнили их, особенно последнюю пьесу, возбудившую с их стороны столько мести, с ходячими французскими драмами, представляемыми как в общественных, так и в частных театрах. Относительно ее либерального направления я просила принять во внимание, что она предварительно была отдана на просмотр одному из академических советников, прежде чем Княжниной было позволено печатать ее в свою пользу. Поэтому я надеюсь, что мне не будут больше говорить об этом. В тот же вечер я не замедлила навестить Екатерину. Когда я вошла в комнату, на ее лице выражалось явное неудовольствие. Я подошла к ней и спросила о здоровье. «Все хорошо, — отвечала она. — Но скажите, пожалуйста, что я вам сделала, что вы распространяете против меня и моей власти такие опасные правила?» — «И неужели вы считаете меня способной на такое?!» — воскликнула я. — «Знаете, что я думаю об этой трагедии? Ее надобно сжечь рукой палача». Это выражение было вовсе не в характере Екатерины, и потому я с удовольствием отметила, что она говорила языком другого лица, руководившего ее мнением. «Но что это значит, государыня? — возразила я. — Будет она сожжена палачом или нет — не мне краснеть за нее. Но, ради Бога, прежде чем вы решитесь на поступок, столь несообразный с вашим характером, позвольте мне прочитать вам эту гонимую драму. Вы увидите, что развязка ее именно в том духе, в каком вы и всякий доброжелатель вашей власти желал бы видеть. В то же время прошу вас вспомнить, что, заступаясь за пьесу, я не автор и не заинтересованный издатель ее». Дальше возразить было нечего, и потому разговор окончился. Затем императрица села за карточный стол, и я последовала ее примеру. На другое утро я пришла с официальным рапортом к государыне и наперед решила доложить о себе вместе с другими, а потом просить уволить меня от должности, если она не примет меня с обычным доверием, не допустит в свою туалетную бриллиантовую комнату 8и не станет говорить со мной по-прежнему запросто. В сборной зале меня встретил Самойлов, только что вышедший из кабинета государыни. Он шепотом советовал мне вести себя хладнокровно, ибо императрица вскоре покажется. «Кажется, она нисколько не гневается на вас», — добавил он. Я отвечала обыкновенным тоном, так, чтобы слышали рядом стоявшие: «Милостивый государь, я не имею особого повода горячиться — мне не за что упрекнуть ни себя, ни других. Что же касается государыни, то мне остается сожалеть, если она сердится или подозревает меня. Впрочем, я так привыкла к несправедливости, что как бы она ни была велика, меня трудно удивить». Вскоре вышла императрица и, дав поцеловать руку своим утренним посетителям, обратилась ко мне и с обычной лаской сказала: «Очень рада видеть вас, княгиня. Пожалуйста, идите за мной». Надеюсь, читатели этих записок поверят мне и не упрекнут в тщеславии, если я скажу, что это ласковое приглашение было приятно мне. Я радовалась не столько за себя, сколько за императрицу, потому что мне было бы больно в противном случае оставить академию и Петербург, что отнюдь не к чести самой Екатерины. Довольная тем, что цензурная безделица не разлучила меня с государыней, войдя в следующую комнату, я, с жаром протянув руку, просила Екатерину дать мне поцеловать свою и забыть прошлое. «Но ведь по истине», — сказала императрица. — «Да, да, государыня, — продолжала я, прервав ее речь, и повторила русскую пословицу: — серая кошка пробежала меж нами; не зовите ее черной». Императрица согласилась, что дело не стоило особенного внимания и, засмеявшись, перевела разговор на другой предмет. Я осталась обедать при дворе и заметила, что в ее душе не осталось ни малейшего следа гнева. Обед шел очень весело. Находясь в припадке юмора, я, по-видимому, заразила им и Екатерину. Она от всего сердца хохотала при всякой ничтожной шутке, которые я расточала с редкой веселостью. Глава XXIV Современная политика носила самый утешительный характер. Шведская война кончилась. Война с турками, казалось, обещала самые счастливые результаты, чему, нет сомнения, содействовали храбрость наших солдат и искусство некоторых отличных полководцев. Мирный договор с Портой был близок к развязке, несмотря на интриги и постоянные сплетни французского кабинета, который не сумел убедить турок нарушить его: у них надолго была отбита охота мериться своими силами с русским войском на поле битвы. Мне очень хотелось увидеть своего брата и побывать в своих поместьях. С этими желаниями соединялась полная решимость сложить с себя служебные обязанности и удалиться от шума царской столицы. Но я решила расстаться с Петербургом, только разделавшись с кредиторами моей дочери и уплатив банковский долг в тридцать две тысячи рублей, занятых для покрытия издержек по заграничному путешествию. С этой минуты я хотела провести остаток жизни спокойно и среди уединенных занятий сельским хозяйством. Поэтому я задумала продать свой дом в Петербурге, но не покидать города, пока не развяжусь с денежными обязательствами, столь несовместимыми с полным спокойствием и независимостью. Здесь приходится мне напомнить о Щербинине. Он перевел на свою жену очень небольшое состояние, как и на двоюродную сестру Б... Его мать и родные сестры вытянули у Сената право распоряжаться остальным имением его и, вероятно, не без надежды забрать в свои руки подаренные доли. Надо заметить, что люди, обвиненные законом в неспособности управлять своим имением, передают это право попечителям, пользуясь, однако, довольно широким личным участием в этой опеке. Щербинину стоило только попросить и исполнить некоторые формальности, чтобы возвратить себе это право. Но он не сделал этой попытки, будучи вполне убежден матерью и сестрой в том, что они одни лучше защитят его интересы. Когда дела Щербинина приняли такой оборот, я сочла необходимым строго разобраться с долгами своей дочери, за которые я поручилась, прежде чем отпустила ее за границу. Потребовав все векселя и расписки, розданные ею, я хотела убедиться в их действительной силе и в удостоверении их собственной ее подписью. Между векселями, представленными мне, находились многие, подписанные вместе мужем и женой, сообразно необходимости в предметах, употребляемых исключительно Щербининым. Отвечать за все эти обязательства без исключения было бы глупо. Поэтому я обратилась к опекунам его имения и от них узнала, что перевод доли, выделенной мужем Щербининой, состоялся и признан по всем формам закона. Если бы было какое-нибудь сомнение или затруднение относительно этого пункта, то следовало просить Сенат, который мог отказать или признать подаренную собственность. Между тем, я просила их рассмотреть векселя, присланные мне, и по совести решить, какие из них должны быть уплачены мной, какие — ими по случаю собственных займов Щербинина, и наконец, какие нами вместе. Вопрос был перенесен в Сенат. Я нисколько не искала решения в пользу своей дочери и, говоря откровенно, отнюдь не желала его, ибо была убеждена, что моя дочь была главной участницей в расточительстве мужниного состояния. Я, однако, заметила генерал-прокурору, от которого зависело решение этого вопроса, что мне желательно было бы поскорей окончить дело и, если я выиграю его, то немедленно приму надлежащие меры и отправлюсь в Москву. Мой дом уже перешел в чужое владение, и я с горем пополам обитала в обширных пустых хоромах своего отца, с самой необходимой прислугой. Во всех других отношениях я была одна и, подобно романической героине, казалась осужденной гением зла на вечное заключение в этом заколдованном дворце. Наконец решение Сената состоялось, и я была свободна. Оно было утверждено императрицей и кончилось в пользу моей дочери. Я уплатила по большей части расписок, некоторые отложила на известный срок, поручившись лично за удовлетворение всех претензий. Управление этим имуществом моей дочери, теперь переданное мне, вовсе не было выгодным для меня. Напротив, оброк, возложенный на крестьян, был так невелик, что нимало не обременял их, но доходов едва доставало на уплату лишь процентов с тех сумм, которые я признала обязательным долгом. Устроив таким образом денежные дела, я письмом просила Екатерину уволить меня от академических должностей и позволить как статс-даме отлучиться от двора на два года для поправления хилого здоровья и домашних дел. Императрица не хотела и слышать о моей решительной отставке, но отпустила на два года из столицы. Напрасно я доказывала, что академиям не совсем удобно иметь отсутствующего начальника. Государыня настаивала и хотела назначить особого депутата, с тем чтобы он исполнял мои заочные распоряжения, а я продолжала действовать в качестве действительного директора и пользоваться всеми выгодами своего положения. Графу Безбородко она выразила сожаление о моем удалении от двора. Я также расставалась не без грусти, хотя меня уже давно тешила мысль о жизни уединенной и надежда на свидание с моим братом. Но разлука с Екатериной, и, может быть, разлука последняя, щемила мое сердце. Я страстно и бескорыстно любила ее, прежде чем она надела корону; я любила Екатерину в то время, когда она могла быть для меня менее полезной по своей власти, чем я ей по своим заслугам. Хотя она никогда в отношении ко мне не показывала того искреннего расположения, какое лежало в глубине ее сердца, при всем том я всегда чувствовала к ней ту вдохновенную и юношескую любовь, которая соединила меня с ней неразрывным союзом. С какой гордостью, с каким наслаждением я всегда останавливала взор на честных делах жизни и царствования Екатерины! В них я и старалась угадать этот смелый и гибкий ум, который ставил ее в моем воображении выше всех русских монархов. Я недавно читала два сочинения на русском языке; первое называется «Жизнь Екатерины Великой»; другое — «Анекдоты царствования Екатерины II». Оба они написаны в патриотическом духе и с чувством преданности государыне. Впрочем, надо заметить, что в обоих допущена очень грубая ошибка: в них говорится, что Екатерина знала греческий и латинский языки и что в числе новейших языков она предпочитала французский, как самый легкий для разговора. Я положительно утверждаю, что императрица не знала ни латинского, ни греческого, и если она и говорила с иностранцами на французском, а не на своем родном немецком, то единственно потому, что ей хотелось заставить Россию забыть, что она немка. И в этом она вполне преуспела: я слышала, как многие русские мужики называли ее землячкойи матушкой. Разговаривая с ней о европейских литературах и языках, я часто слышала от нее, что богатство и энергия немецкого языка неизмеримо выше французского, а если бы первому дать гармонию последнего, он непременно стал бы языком всеобщим. По ее мнению, русский язык, соединяя в себе богатство, силу и нерв немецкого с музыкальностью итальянского, сделается со временем капитальным языком всего мира. Наконец, собравшись в путь, я отправилась провести последний вечер с Екатериной в Таврическом дворце. Она встретила меня с необыкновенной лаской, и я не знала, как расстаться. В известный час императрица удалилась. Я хотела проститься с ней наедине. Проходя в ее кабинет, я встретилась в дверях с великим князем Александром и его доброй супругой. Князь Зубов разговаривал с ними. Я тихонько попросила его пропустить меня — проститься с Екатериной (может быть, в последний раз), так как я решила выехать завтра. «Подождите немного», — сказал он и вдруг исчез. Я думала, что он пошел доложить Екатерине о моем желании, но прошло полчаса, а посол не являлся. Я вошла в ближайшую комнату и приказала одному камер-лакею попросить государыню позволить мне поцеловать ее руку перед отъездом. Еще проходит четверть часа, и наконец является посол просить меня к Екатерине. Входя в ее кабинет, я заметила угрюмое выражение на ее лице вместо обычного светлого взгляда, а вместо ожидаемого самого нежного простия встретила самый холодный и даже резкий прием. «Доброго пути, мадам», — пробормотала она. Кто привык строго судить себя, тот не сознает оскорбления ни в случае, когда его делает, ни в том, когда принимает. В этом именно положении я теперь находилась. Отнюдь не думая, что причиной этой нечаянной перемены была я, я представила, что государыня получила какое-нибудь печальное известие, сильно встревожившее ее. Пожелав ей в душе счастья и здоровья, я вышла. На другой день приехал ко мне проститься Новосильцев, родственник Марьи Савишны, одной из домашних и очень доверенных женщин Екатерины. Я спросила его, не приезжал ли вчера ночью курьер с неприятными новостями, которые так странно изменили Екатерину, когда я расставалась с ней. Новосильцев отвечал, что он только что из дворца и вполне уверен, что там нет никаких дурных известий и что императрица в самом лучшем расположении духа. Я терялась в догадках. Но в это время принесли письмо от императорского секретаря Трощинского, и оно разрешило мою загадку. При письме был приложен отчет портного, подписанный моей дочерью и ее мужем, а при нем самое жалобное прошение, написанное с мастерской лестью и интересом для Екатерины. Секретарь уведомлял меня от имени государыни, что она удивляется, каким образом я оставляю Петербург, не исполнив обещания уплатить дочерние долги. Говоря по правде, я кипела злобой, читая это письмо, и тут же решила расстаться с Петербургом навсегда. Трощинскому я ответила: для меня не менее удивительно то, что императрица могла заподозрить, будто бы я способна уронить себя так низко в ее глазах; что я возвращаю расписку, и если государыня потрудится просмотреть ее, она увидит, что дочери моей не было никакой надобности заказывать для себя такие вещи — эти мундиры, ливреи и т.п. были сделаны Щербининым для себя самого и своих слуг; я нисколько не обязана платить за своего зятя, средства которого даже теперь равны моим; я все же отослала этого портного к опекунам Щербинина, которые в моем присутствии поручились заплатить этот долг по прошествии двух месяцев 9, чем вполне удовлетворен заимодавец; если бы он или кто-нибудь другой продиктовал новую жалобу с целью оскорбить меня, предоставляю судить императрице: неужели в самом деле я должна отвечать за нее? Последний намек оправдался. Эта просьба, как впоследствии оказалось, была наушничеством князя Зубова. Он составил ее и он же в тот вечер, оставив меня, представил ее императрице в ту самую минуту, когда я должна была проститься с ней. Это было последнее мое свидание с Екатериной II. И хотя поступок Зубова был памятен мне всю жизнь, я приняла его в Петербурге после восшествия на престол Александра и потом в Москве после коронации, тогда как другие круто отвернулись от него. Наконец я оставила Петербург, находясь под влиянием самых разнообразных чувств, если бы только я была способна разлюбить ее, совсем неутешительных для Екатерины. Я поехала окольным путем, намереваясь побывать в Белоруссии и собрать деньги, предназначенные для уплаты долгов моей дочери. Здесь я прожила восемь дней и только неделю — в Троицком, пламенно желая скорей увидеться с братом. Дорога к нему вела через Москву, и здесь я осталась подольше, чтобы отдать приказания отделать нижний этаж в доме как можно проще, но со всеми удобствами для зимнего житья. Таким образом, я считала свою служебную карьеру оконченной. Хотя я далека от того, чтобы гордиться ее блистательным успехом, зависевшим от некоторых благоприятных обстоятельств, но нельзя и безусловно согласиться с порицателями моей деятельности в двух академиях. Я твердо убеждена, что только тот в состоянии бороться с несчастьем, кто умеет побеждать свое личное самолюбие и ограничивать эгоизм известными пределами. Дружба брата и сельский труд были единственными предметами моих настоящих желаний, и я встречала новый образ жизни не только с удовольствием, но и с каким-то невозмутимым спокойствием. Одно чувство нарушало мой душевный покой — чувство сожаления, что люди, более всего мной любимые и уважаемые, действовали недостойно и были слишком несправедливы ко мне. Мое свидание с братом доставило ему величайшее наслаждение, и время, проведенное нами вместе, было самым приятным временем. Дружба и кровные узы давно соединили наши сердца, и тем крепче, что между нами возникла симпатия вследствие одинаковых обстоятельств. Каждый из нас проходил служебное поприще и каждый бежал от света с одинаковыми чувствами и опытами; мы вполне понимали, подходили друг другу по образу мыслей и воззрению на прошлое. Мой брат был человек умный и образованный, но сдержанный, серьезный, точный и даже холодный в обществе. Эта разница в наших характерах и манерах отнюдь не нарушала гармонии наших дружеских отношений. Время моего посещения прошло счастливо и очень быстро. Я должна была возвратиться в Москву, осмотреть свои комнаты, прилично отделанные и обставленные печами для принятия меня и моих друзей, прежде чем настанут холода. Я наблюдала за всеми этими работами и скоро снова увиделась в Москве с братом, который этот год переехал в город раньше, чем обычно. На следующее лето он навестил меня в Троицком и был восхищен его изящной обстановкой. Сады, огороды и здания, которыми я украсила его местоположение, были совершенно во вкусе моего брата. Когда я осенью приехала к нему, он дал мне полную власть распоряжаться в новой планировке его имения и в разведении садов, которые я уже начала в предыдущем году. Летом 1796 года я побывала в своем могилевском поместье, где получила много писем из Петербурга, извещавших меня обо всем, что говорилось и делалось при дворе. Некоторые лица желали моего возвращения в столицу и доносили, что императрица не один раз собиралась писать ко мне, чтобы вызвать меня в Петербург и поручить отвезти великую княгиню Александру в Швецию в случае ее бракосочетания с королем. Меня также уведомляли московские родственники, жалевшие о моем отсутствии. Они уверяли, что императрица уже отправила гонца просить меня в Петербург. Эта новость побудила меня поскорей возвратиться в Троицкое, откуда я еще раз написала Екатерине просьбу о моей полной отставке или по крайней мере о продолжении моего отсутствия. В ответ я получила самое доброе письмо; мне было дано позволение остаться еще на год. Желая, однако, удостовериться, не была ли принята эта просьба с дурной стороны, я написала некоторым искренним друзьям — передать мне по чести, что говорила императрица и как она вообще думает обо мне. Они отвечали, что Екатерина постоянно повторяет, что никому она не желала бы поручить сопровождать свою внучку в Швецию, кроме меня. «Я уверена, — говорила она, — что княгиня Дашкова любит меня настолько, что не откажет мне в этой задушевной просьбе. В таком случае я буду совершенно спокойна за свою молодую королеву». Глава XXV По возвращении из Круглова в Троицкое я занялась новыми постройками. Четыре дома были окончены, и я развела цветники — совершенный рай, по крайней мере для меня. Здесь не было ни одного дерева, ни одного куста, посаженного если не моей собственной рукой, то под моим непосредственным надзором. Мы особенно любим труды собственного произведения — и потому я искренне была убеждена, что мое Троицкое — самое очаровательное загородное место, какое я видела где-либо. Высшее достоинство его заключалось в счастливом положении крестьян. В продолжение сорокалетнего моего владения их число возросло с восьмисот сорока до тысячи пятисот пятидесяти девяти. Я говорю о мужском поле, который обыкновенно и принимается у нас в счет; женская половина увеличилась, по моему предположению, в той же пропорции. И если некоторые девушки с замужеством переходили в другие поместья, то молодые люди, наоборот, выбирали себе жен на стороне, в соседних деревнях. Я продолжала постепенно обогащать библиотеку новыми приобретениями, и теперь она была очень велика. Нижний этаж моего дома был устроен для моего житья осенью, во время которой обычно усиливался мой ревматизм — плод путешествия по шотландским озерам. Я не избежала его и в этот год, а особенно страдала в октябре и первых числах ноября, когда припадки достигали высших размеров, какие только возможны в России, и едва не свели меня в могилу. Городничий города Серпухова, Григорьев, почтенный и честнейший человек, мой друг, зашел однажды вечером ко мне. Когда он явился, я испугалась его встревоженного и бледного лица. «Скажите ради Бога, что с вами?!» — воскликнула я. «Разве вы не слыхали о несчастии? — сказал он. — Императрица скончалась». Дочь моя, находившаяся со мной, бросилась поддержать меня, боясь, что я упаду. «Нет, не бойся, — сказала я, — за мою жизнь; умереть в эту горькую минуту было бы слишком большим счастьем. Судьба бережет меня для более черных дней: я осуждена видеть падение и бедствие России в той же мере, в какой она была доселе счастлива и велика». Общее потрясение организма сопровождалось мучительными спазмами, и я более трех недель была предметом жалости для всех, окружавших меня. С этой поры жизнь стала для меня в тягость. Предчувствия мои, к сожалению, скоро сбылись. Ужас и общее беспокойство овладели сердцем каждого. Не было ни одного семейства, которое бы ни оплакивало в своем кругу павшей жертвы. Муж, отец, дядя боялись за жену, сына и наследника: одно слово деспота могло забросить их в тюрьму или в снега Сибири. До меня не замедлило дойти известие об указе нового царя, которым он отрешил меня от должности. Я просила Самойлова, все еще генерал-прокурора Сената, поблагодарить покорно государя за освобождение меня от бремени выше сил моих. Написав письмо с этой целью, я готовилась великодушно встретить преследование, ожидавшее меня, но здесь представилась дилемма, трудная для решения. Первое известие о моей отставке получено с письмом Данаурова, без указания всякого другого имени. Так как я совершенно не знала, кто такой «Данауров», мне трудно было отвечать на его письмо, не признать приказания Павла I значило оскорбить императора, ответить на письмо, не поставив имени моего корреспондента, его чина и звания, — выразить к нему презрение и тем нажить себе нового врага. Вследствие всего этого я написала своему родственнику князю Куракину, любимцу нового двора, прося его уверить Данаурова, что я не отвечала ему тотчас же единственно по незнанию его полного адреса; что же касается содержания его письма, я признаю распоряжение государя особой для себя милостью. Об этом происшествии я известила брата Александра и от него, к крайнему удивлению, узнала, что сей Данауров был, ни больше ни меньше, сыном одного из ключников, служивших у моего дяди, канцлера, а после женитьбы на калмычке, одной из горничных моей тетки, был повышен в смотрители погреба и главного ключника по всему дому. Каждодневные слухи об арестах и ссылках доходили даже до моих ушей, несмотря на то, что друзья мои старались скрыть от меня печальные новости, чтобы не прибавлять новых ран в сердце. Смерть Екатерины была потрясающим событием. Я бледнела при взгляде на жалкую перемену дел и тот общий террор, от которого оцепенела вся нация; не было ни одного благородного семейства, которое не оплакивало бы кого-нибудь из своих членов, находящихся в изгнании или в тюрьме. Физические и нравственные страдания тяготили мое существование. Желая сколько-нибудь облегчить его, я согласилась переехать в Москву — не для совета с докторами, потому что я ни на волос не верила им, а чтобы попробовать, не успокоят ли волнения крови и не дадут ли правильного обращения ей поставленные пиявки. После нескольких дней, проведенных в постели среди спазмов, я в состоянии была двинуться из Троицкого, надеясь немедленно возвратиться для исполнения дела, задуманного мной. В Москву я приехала около девяти часов утра 4 декабря; многие из родных тревожно ожидали свидания со мной, опасаясь за мою скорбь о смерти Екатерины II. Через несколько минут пришел брат Александр. Я вынуждена была лечь в постель, и в это самое время вошел генерал-губернатор Измайлов. Он, по-видимому, торопился и, присев, сказал вполголоса, что в силу императорского приказания считает долгом объявить мне, что я немедленно должна уехать из города в деревню и там вспоминать об эпохе 1762 года. Я ответила в присутствии своих друзей, что этот год никогда не забывала и, безусловно повинуясь воле монарха, отнюдь не отказываюсь вспоминать о том, в чем нет для меня ни упрека, ни раскаяния. А если рассматривать дело беспристрастно, то едва ли оно дает мне право на лучшее положение, чем то, на которое обрекает меня государь. Потом я попросила генерала обратить внимание на то, что болезнь лишает меня возможности выехать немедленно, что я приехала для необходимой медицинской операции и что завтра вечером или послезавтра утром непременно оставлю Москву. Измайлов поклонился и ушел. Все, бывшие со мной в комнате, за исключением меня самой, грустили и негодовали. Мой брат был так глубоко тронут, что мне стоило немалого труда успокоить его. Обещание было исполнено буквально. Я покинула Москву 6 декабря. Но здоровье мое колебалось между жизнью и смертью. При всем том я регулярно писала своему брату и некоторым из родственников. Они, и в особенности брат, советовали не отчаиваться и беречь здоровье, уверяя, что поведение Павла относительно меня было исполнением некоторого долга к памяти его отца. «Подождите до коронации, — сказал брат, — и вы увидите, что государь совершенно переменится». Я выпишу свой ответ на это письмо как одно из многих моих предсказаний, сбывшихся впоследствии. «Вы говорите мне, любезный друг, что Павел после коронации оставит меня в покое. Поверьте мне, что вы сильно ошибаетесь в его характере. Когда тиран один раз поразил свою жертву, он поражает ее до тех пор, пока совершенно не добьет. Я знаю, что моим преследованиям не будет конца, и потому готова с полным самоотвержением и надеждой на Бога вынести их все. Сознание невиновности и чувство негодования перед лицом опасностей, угрожающих моей личной независимости, надеюсь, заменят мне мужество, пока вас и других близких моему сердцу не коснется его злоба. Но будь что будет; никакие обстоятельства не принудят меня сказать или сделать что-либо унизительное для меня». Болезнь не покидала меня. Среди беспрерывных агоний, лишенная возможности двигаться, я лежала в постели или меня переносили на носилках и только в короткие промежутки времени могла читать. Таким образом, у меня было время обдумать свое положение и решиться на дальнейшие действия. Уехать за границу, если позволят, было единственным моим желанием, но любовь к сыну удерживала меня. Дела его, о которых он мало заботился, были расстроены; он надеялся единственно на меня в уплате своих долгов, и если бы я вместо личного управления своим имением истратила все, что имела, за границей, его дела пришли бы в крайнее расстройство. Взгляд на прошлое приносил некоторое утешение. Известная твердость характера и бескорыстие, устоявшие в различных опытах, если не искупали всех недостатков, то по крайней мере послужили верной опорой в несчастье. Я всегда держала себя настороже с любовниками Екатерины; с некоторыми из них я была совсем не в ладах, что побуждало их ставить меня в двусмысленное положение по отношению к императрице, раздувать между нами вражду, а я вследствие своей врожденной вспыльчивости нередко забывалась и вызывала с ее стороны заслуженное негодование. Между моими врагами-фаворитами был граф Момонов, желавший, подобно своим предшественникам, поссорить меня с Екатериной. Будучи похитрей своих собратьев, он заметил, что я на обыкновенную удочку не поддамся, поэтому он избрал самый удачный способ — использовать меня и моего сына ради своей цели. К счастью, моя привязанность к императрице основывалась на уважении. Опыт доказал мне, как мало я была обязана доброжелательности царского гарема. Отнюдь не преклоняясь, подобно остальному стаду, перед любовниками, когда они были в силе, я не хотела признавать и их влияния. Вместе с тем мне ясно было видно, когда Екатерина действовала по отношению ко мне под влиянием их интриг, а когда слушалась внушений своего собственного сердца. Скорбь о невозвратной потере, понесенной нами со смертью императрицы, была чужда угрызениям совести, когда я размышляла о своем участии в былых событиях. Напротив, воспоминания о них при теперешнем моем горе и общем унынии страны скорее успокаивали и примиряли мой дух. С первой минуты своего восшествия на престол Павел обнаружил яростную ненависть и презрение к памяти своей матери; он спешил опрокинуть все, что она успела сделать. Благоразумные меры ее политики сменились самыми произвольными и безумными капризами. Назначения и увольнения от общественных должностей следовали так быстро, что едва газета успевала объявить о назначении известного лица, как его опять лишал места произвол императора. Нередко должностной человек не знал, к кому надо обращаться. За общим ужасом, вызванным безнаказанными злоупотреблениями деспота, подорвавшим не только общественное, но и частное доверие, последовало роковое оцепенение, угрожавшее ниспровержением основного двигателя всех добродетелей — любви к Отечеству. С надорванным сердцем, трепещущая от страха за своих друзей, родных и Отечество, я замирала при виде тех мрачных картин зла, которые рисовались в воображении, и жила только одной надеждой — что жить осталось уже немного. Предчувствие, что император не пощадит меня, скоро сбылось. Полковник Лаптев, дальний родственник моей бабушки, которому я некогда помогла по службе, пришел повидаться со мной и провести у меня вечер накануне своего отъезда в полк, из которого он с трудом отлучился. Просидев с ним до полуночи, я просила его идти отдохнуть. Около трех часов утра меня разбудила девушка, которая сказала, что Лаптев получил письмо на мое имя и желает говорить со мной. Будет еще время, сказала я горничной, да и ему необходим покой после дороги. Тогда доложили мне, что письмо было с нарочным послано из Москвы. Уверенная, что оно принесло мне новую казнь, я позвала Лаптева, вручившего мне письмо от генерал-губернатора Измайлова. Оно заключало приказание императора, в силу которого я должна была оставить Троицкое и переехать в имение моего сына, лежавшее в северной части Новгородской губернии, и там ожидать дальнейших распоряжений Павла. Я просила позвать к себе дочь и, продиктовав ей ответ московскому губернатору, уведомила его, что не замедлю исполнить волю монарха, совершенно равнодушная к тому, где мне суждено прозябать или кончить дни свои, но считаю долгом предупредить, что невозможно отправиться немедленно на место, совсем не известное мне. Не зная ни места ссылки, ни дороги к нему, я могу заблудиться и потому выеду не раньше, чем дождусь гонца из Москвы, посланного достать мне проводника в глухое поместье моего сына. Нелегко было успокоить дочь, которая упала ко мне на колени, заливаясь слезами. Кто-то разбудил мисс Бетси, милую англичанку, жившую в моем семействе, и сообщил ей печальную весть, всполошившую весь дом. Увидев ее, трепещущую подобно листу плакучей ивы, я просила ее занять мое место в доме и остаться в Троицком или переехать в Москву на какое угодно время. Она отвечала, что никакой человеческой силе не побороть ее твердой решимости сопровождать меня в ссылку. Я обняла ее, и мы заплакали, как дети. Лаптев, передав мое письмо курьеру и отправив с ним слугу в город, возвратился и совершенно спокойно объявил, что намерен проводить меня до места. Я спорила с ним и жарко протестовала против такого поступка, говоря ему о печальных последствиях и вечном моем раскаянии, если он погибнет из-за меня. Я напомнила ему, что он уже и без того просрочил отпуск на несколько дней, что мое путешествие по проселочным дорогам и на собственных клячах, вероятно, будет медленным и растянется на неопределенное время, что его примут на пути со мной за дезертира, что, наконец, такое теплое участие его к моему несчастью может оскорбить императора и стоить ему разжалования в солдаты. Сколько я ни убеждала Лаптева, напрасно: солдат, полковник, генерал — все безразлично было для него в эту минуту. «Я надеюсь, — сказал он, — вы не прогоните меня. И если вы не дадите мне места между вашими слугами, я поеду за вашей кибиткой, и ничто не удержит меня от намерения видеть место вашего заточения». Хорошо зная настойчивый и упорный характер моего молодого друга, я больше не препятствовала ему, боясь еще больше испортить дело, подвергнуть Лаптева страшной ответственности за его участие к изгнанию. Я вынуждена была уступить его желанию, чем он остался совершенно доволен, доказав свое искреннее расположение ко мне, если только оно нуждалось в доказательстве. Одно обстоятельство особенно беспокоило его. По соседству со мной поселился какой-то таинственный пришелец, часто заглядывавший в мой дом и в деревню, записывая все, что видел и слышал. В пьяном виде загадочный воришка открыл тайну: это был шпион, посланный развращать моих слуг с целью узнавать от них все, что происходило вокруг меня, — например, имена моих домашних, гостей, посетителей и проч. Потом он признался, что план, заранее составленный, заключался в том, чтобы схватить меня по дороге, разлучить с друзьями и сослать в самый отдаленный край Сибири. Таким образом, я невольно находилась во власти любого шпиона. Недовольный слуга мог разрушить мое благополучие и составить собственное, превратившись в доносчика, что было самым выгодным торгом этого времени. Один из крестьян той деревни, куда мне приказано было удалиться, к счастью, находился в Москве; он был выбран моим вожатым. Известие о моей новой ссылке уже дошло до княгини Долгоруковой, которая оставалась со мной до самого моего выезда из Троицкого. В это время жили со мной дочери двух двоюродных сестер, Исленьева и Кочетова; последнюю родители отдали под мой безусловный надзор. Несмотря на всю прелесть ее общества и искреннее желание сопровождать меня в изгнание, я не хотела принять такой жертвы, потому что ее здоровье было самое нежное и требовало попечения и медицинских средств, недоступных в той глуши, куда изгоняли меня. Поэтому я написала ее отцу в Москву, попросив его взять назад свою дочь и ее сестру. Он прибыл за день до моего отъезда и на следующий увез своих родственниц. Он обещал отослать Исленьеву к ее матери и часто извещать меня о своей дочери. Глава XXVI Княгиня Долгорукова, одна из моих друзей, была недюжинного характера, женщина замечательного ума и хорошего поведения; я особенно дорожила ее искренней и теплой дружбой. По приезде ко мне она деятельно занялась приготовлением моего будущего комфорта, уложив собственными руками множество вещей, необходимых и даже роскошных для моей жизни в крестьянской избе. Она как могла утешала меня и в моем присутствии старалась скрыть собственную грусть, но тайные слезы лились потоком. Накануне моего отъезда я кое-как добрела до ее комнаты и увидела ее в глубоко скорбном состоянии. Нежно поцеловав княгиню, я упрекнула ее за малодушие, столь не свойственное ее мощному духу. «Будьте спокойны, — сказала я, — если через двадцать четыре часа я останусь живой. Если же через несколько станций не привезут назад моего трупа и небо сохранит меня для дальнейших испытаний, путешествие и перемена воздуха укрепят меня, и мы еще раз увидимся». Так и сбылось. Я возвратилась из ссылки и снова увиделась с Долгоруковой, но по прошествии двух лет она сошла в могилу, и мне суждено было еще долго оплакивать потерю этого благородного существа. В день моего отъезда, 26 декабря 1796 года, меня, полубольную, привела в церковь. Посоветовав друзьям и приказав прислуге не тревожить меня напрасным сожалением, я с трудом простилась и поспешила сесть в дорожную кибитку. Пускаясь в неизвестный путь, я совершенно не думала о своем будущем положении; меня не беспокоила даже последняя молва, что будто на полдороге меня нечаянно схватят и заключат в отдаленный и глухой монастырь. Ничего подобного, однако, не случилось, и день за днем силы мои прибывали. Сомнения моих знакомых относительно моего путешествия в кибитке, к которой я не привыкла, также были неосновательны; движение и тряска не только укротили ревматические боли, но даже восстановили деятельность желудка и аппетит. Первую ночь нашего путешествия мы провели в хижине одного мужика. Лаптев, заметив, что он разговаривает с неизвестным лицом, проходившим и подсматривавшим за нами, спросил его, кто это такой. Хозяин наш, немножко под хмельком, отвечал, что не знает, за кого и принять его: один раз тот назвал себя спутником княгини, а «вот теперь с важным видом приказал мне заглянуть в ее комнату, там ли она взаправду находится». Лаптев со свойственной ему запальчивостью обратился к шпиону и спросил его, какое ему дело до княгини и как он смеет посылать кого попало в ее комнату и беспокоить ее. Шпион довольно ясно выразился насчет своего ремесла; он следил за мной по приказанию не императора, а Архарова. Боясь, что я узнаю об этом обстоятельстве, он грозил Лаптеву опасными последствиями, если тот доведет до моего сведения это дело. На другой день, прежде чем мы доехали до Твери, два раз нам угрожала неизбежная гибель: поднялась страшная буря, засыпавшая дорогу снегом, и мы вынуждены были семнадцать часов блуждать ощупью. Ни одного признака человеческого жилья не было видно, а когда наступила ночь, усталые лошади едва переступали. Нам оставалось или похоронить себя в снегу, или умереть от холода, или сделаться добычей хищных зверей. Испуганному воображению одна из этих крайностей казалась неизбежной. Слуги оробели; одни плакали, другие молились и каялись. Я приказала кучеру остановиться и подождать до рассвета в надежде, что ветер спадет, лошади отдохнут и мы наткнемся на какое-нибудь человеческое жилье, а потом отыщем свою дорогу. Менее чем через час возница вообразил, что вдали сверкнул огонек. Он послал одного сметливого слугу к тому месту, откуда виднелся свет; посланный через полчаса воротился с радостным известием, что недалеко от нас находится деревня. Мы поплелись к ней и наконец нашли безопасный приют для себя и своих животных, избавившись, таким образом, от ужасной и, может быть, мучительной смерти. Мы далеко сбились с пути, потому что за двадцать девять часов проехали только шесть верст. По прибытии в Тверь мы превосходно разместились в квартире, приготовленной для нас губернатором Поликарповым. Этот почтенный человек немедленно навестил меня. Когда я поблагодарила его за внимание и выразила опасение, что его доброта может навлечь на него злобу мстительного царя, он отвечал: «Я не хочу знать о частных отношениях между государем и вами. Мне только известно, что о вашем изгнании не было издано никакого указа. Поэтому позвольте мне действовать относительно вас как человеку, всегда искренне уважавшему ваш характер». Город Тверь был полон в это время гвардией, проходившей в Москву для коронации, что не помешало добродушному начальнику губернии присылать нам превосходный ужин со своего стола. На другое утро мы двинулись вперед. Лошади у нас были те же, и потому мы должны были часто останавливаться, не проехав и шести верст. В Красном Холме мы имели счастье встретить в начальнике благовоспитанного и обязательного человека. Это был некто Краузе, городничий, племянник знаменитого медика; он помог нам запастись необходимой провизией, которую трудно было достать по дороге. После легкого сна и отдыха, данного лошадям, мы поднялись ранней зарей и поехали дальше. В этот день мы убедились, что шпион, следивший за нами во все время нашей поездки, был наушником молодого Архарова и доносил ему обо всем, что видел вокруг нас. Архаров — это русский инквизитор императора Павла, обязанность, отнюдь не отвратительная его мелочной и рабской душонке, лишенной всякого человеческого чувства. Лаптев вошел в избу в то самое время, когда шпион из нее вышел, забыв на столе открытое письмо, адресованное Архарову. В нем говорилось о моих недугах, о Лаптеве, сопровождавшем меня, и еще кое о чем, вероятно, для пополнения своего рассказа: между прочим о том, что один из моих лакеев украл шубу у крестьянина, чистейшая ложь, потому что все они были одеты очень тепло, тогда как, скажу мимоходом, слуга нашего полицейского воришки казался жалким горемыкой. После этого мы стали осторожнее: отворяли двери, когда останавливались в крестьянских избах, чтобы увериться, не подслушивает ли нас агент Архарова. Вскоре мной овладел настоящий страх. Поводом этого нового беспокойства было одно обстоятельство, пугавшее меня до самого возвращения в Троицкое, где я узнала от брата, что мой сын вне опасности. По прибытии моем в Весьегонск меня посетили вновь назначенный городничий и его предшественник, определенный сюда покойной императрицей в награду за военные заслуги и девять ран, полученных в разных битвах. Павел I лишил его должности единственно потому, чтобы очистить место родственнику Аракчеева, одного из самых усердных и преданных исполнителей его тирании. Такая вопиющая несправедливость, конечно, вызывала самые горькие жалобы со стороны отрешенного. Принимая участие в его положении, я старалась по возможности утешить горюющего старика, но никак не могла заставить его говорить о других предметах: он постоянно думал о своем несчастье. Наконец я придумала средство: попросила обоих городничих проводить мою дочь и мисс Бетси на ярмарку, самую знаменитую в то время во всей России. Едва они ушли, как явился офицер с письмом от моего сына. Тот поручил отдать его мне прямо в руки и, осведомившись таким образом о моем здоровье, проехать в Коротово, место моей ссылки, чтобы подготовить крестьян к моему приему, а потом обо всем этом известить его. Если бы гром пал на голову, я была бы поражена менее, чем получив такое письмо. Я знала неумолимую строгость государя относительно военной дисциплины. Известно, что он выбранил Суворова и Репнина за то, что они отправили к нему свои депеши с офицерами. Представив все это, я опасалась за сына, который за посылку офицера с письмом к гонимой матери и за нарушение царского указа легко мог подвергнуться гонению и побывать в Сибири. Я спросила офицера, видели ли его в городе и не встретил ли он на дороге городничего. Он уверял, что его никто не видел. Я советовала ему немедленно отправиться в Коротово, от которого мы находились только в тридцати трех верстах, где я надеялась скоро увидеть его. Выехать из города незамеченным было главным делом. Когда мои дети возвратились с ярмарки, мы сели в кареты и поздно вечером достигли места своего назначения. Моя изба была довольно просторной; противоположную комнату отвели для кухни, а лучшая хижина неподалеку была приготовлена для моей дочери. Я немедленно послала за Шридманом, посланцем моего сына, и когда он уехал, я узнала от своего слуги, что этот офицер не только вел себя всем напоказ, но имел глупость сообщить о своем поступке городничему, который отобрал у него паспорт. Ни днем ни ночью я не могла успокоиться: во сне постоянно мне виделся сын, сосланный в Сибирь. Я умоляла брата и других друзей известить меня о положении Дашкова, но не совсем доверяла их утешительным письмам и беспокоилась до тех пор, пока не узнала, что он действительно назначен командиром полка. У Павла I были светлые периоды справедливости; он даже проявлял некоторую смышленость и благородство. Он услышал от городничего о поступке Шридмана и нисколько не рассердился на моего сына. Когда же ему донесли через шпионов Архарова, что многие из моих друзей навещали меня в ссылке, он сказал: «Ничего нет удивительного: в такое время и надо доказывать дружбу или благодарность княгине Дашковой тем, кто любил ее прежде». Ссылка для меня в личном плане не была и невыносимой. Я жила в просторной и, сверх ожидания, опрятной избе. Правда, три мои горничные спали со мной в одной комнате; но благодаря их вниманию, уважению и чистоте я не чувствовала никакого неудобства, а мисс Бетси устроила темно-зеленую занавеску, отделявшую меня от служанок. По прибытии в Коротово прием мой сопровождался небольшой церемонией. Я опишу ее, потому что в ней выразилась черта народного характера и в данном моем положении чрезвычайно тронула меня. Между русскими помещиками есть обычай по приезде в деревню идти прямо в церковь. Попы служат благодарственный молебен и потом являются в дом господина с поздравлением, причем благословляют его крестом, а помещик целует крест и потом руку священника. Так было и со мной. Как только я вышла из саней, поп явился в мою горницу и, совершив религиозный обряд, вместо того чтобы протянуть мне свою руку, умолял со слезами на глазах позволить ему поцеловать мою. «Не чин ваш, моя матушка, я уважаю, — сказал он, — нет: слава ваших добродетелей глубоко трогает мое сердце. Я говорю вам от имени всей деревни. Ваш сын добрый барин, потому что вы хорошо его воспитали, потому-то мы и счастливы. Для вас несчастье жить между нами — мы жалеем о том, но для нас благодать видеть вас, как ангела-хранителя». Я устала и ослабела, но это неожиданное, наивное и душевное выражение любви добрых крестьян, никогда не знавших меня, при таких грустных обстоятельствах воодушевило, осчастливило меня. Прервав речь достойного пастыря, я обняла его как друга. Мои спутники были до слез тронуты этой сценой и потом сказали, что никогда во время самого полного счастья они не чувствовали ко мне такого уважения, как в ту минуту. Глава XXVII Первым моим делом по приезде было отослать Лаптева назад. Я постоянно беспокоилась за него; к счастью, судьба пощадила его и он не пал жертвой безграничной признательности и расположения ко мне. Император, услышав о его поступке, с величайшей похвалой сказал: «Этот не из числа ваших голоштанников; это человек, умеющий носить панталоны», — любимая поговорка Павла I, когда он хотел выразить уважение к сильному характеру. Стрелковый батальон, которым командовал Лаптев, был в числе уничтоженных полков, но император дал ему другой и затем вскоре пожаловал его орденом Мальтийского креста. Остановившись в Твери проездом в Коротово, я написала своему двоюродному брату князю Репнину с целью дать почувствовать ему несправедливость моего изгнания. В то же время я напомнила ему о своих чувствах в отношении Петра III, которые он знал и мог подтвердить государю и всем благонамеренным людям: я никогда не искала личного возвышения или отличия своего семейства в падении монарха. Я назвала место своей ссылки и указала на известных членов академии, душевно преданных мне, которым он мог без опаски вручить свое письмо, пока я не пришлю в Петербург нарочного гонца за получением других писем. Ответ тем удобнее было передать, что ему благоприятствовало следующее небывалое распоряжение царя. Прежде приводили к присяге на верноподданство только дворян; остальная часть общества, гражданские чиновники и крепостные люди, не присягали. Павел I по какому-то капризу приказал от всех своих подданных, не исключая крестьян, взять клятву покорности.

The script ran 0.038 seconds.