1 2 3 4
На Марго весна всегда действовала скверно. Заботы о внешности, и без того имевшие для нее первостепенное значение, стали теперь настоящим безумием. Спальня ее была сплошь завалена кипами выстиранной и выглаженной одежды, а кругом на веревках болталось еще множество всяких только что постиранных вещей. Марго носилась по дому с грудами прозрачного белья и флаконами духов, и всюду слышалось ее нескладное пение. Она ловила каждый удобный случай, чтобы юркнуть вдруг в ванную, взметнув за собой белый вихрь полотенец. А уж оттуда ее нельзя было вытянуть никакими силами. Все мы по очереди кричали и колотили в дверь и в ответ всякий раз слышали заверения, что она уже почти готова. Заверения эти, как мы знали по горькому опыту, вовсе ничего не значили. Но вот наконец Марго появлялась перед нами вымытая до блеска и, напевая, уходила загорать в оливковые рощи или же спускалась к морю купаться. В одну из таких экскурсий она встретила на берегу невероятно красивого турка. По своей скромности Марго никому не сообщила о частых свиданиях с этим красавцем, думая, как она объясняла потом, что для нас это будет неинтересно. Обнаружил все, разумеется, Спиро. Он неустанно пекся о благоденствии Марго с ревностным участием сенбернара, и ей почти никогда не удавалось ничего сделать, о чем бы не проведал Спиро. Теперь он постарался застать маму утром на кухне одну, осторожно огляделся, убеждаясь, что их никто не подслушивает, глубоко вздохнул и открыл тайну.
— Мне очень не хочется говорить вам об этом, миссис Даррелл, — пробурчал он, — но я думаю, что вы должны это знать.
Мама уже давно привыкла к заговорщицкому виду Спиро, когда он приносил о нас какие-нибудь вести, и теперь это ее больше не тревожило.
— Ну, что у тебя на этот раз? — спросила мама.
— Мисси Марго, — сказал огорченный Спиро.
— А что с нею?
Спиро тревожно оглянулся.
— Вы знаете, что она встречается с мужчиной? — спросил он дрогнувшим шепотом.
— С мужчиной? А… э… Да, знаю, — отважно солгала мама.
Спиро поддернул брюки и подался вперед.
— А вы знаете, что это турок? — спросил он свирепым голосом.
— Турок? — рассеянно откликнулась мама. — Нет, я не знала, что он турок. А что в этом плохого?
Спиро был потрясен.
— Боже мой, миссис Даррелл, что в этом плохого? Он же турок! А этим сукиным сынам нельзя доверять девушек. Он перережет ей горло, вот что он сделает. Клянусь вам, миссис Даррелл, это опасно. Мисси Марго плавает с ним.
— Ладно, Спиро, — успокоила его мама. — Я поговорю с Марго.
— Я только думал, что вам это надо знать, вот и все. Но вы не волнуйтесь… Если этот тип сделает что-нибудь мисси Марго, я его поставлю на место, — серьезно уверял ее Спиро.
Получив такие сведения, мама пересказала их Марго, в несколько менее жутком тоне, чем Спиро, и посоветовала пригласить юного турка к чаю. Обрадованная Марго побежала за турком, а мама тем временем испекла на скорую руку пирог, немного коржиков и предупредила всех нас, чтобы мы вели себя прилично. Турок оказался высоким молодым человеком с курчавыми волосами и парадной улыбкой, в которой было очень мало юмора и очень много снисходительности. В нем чувствовалось хладнокровие самодовольного, вкрадчивого мартовского кота. Молодой человек прижал мамину руку к губам, будто оказывал ей честь, и щедро рассыпал улыбки для остальных. Чувствуя, как мы все ощетиниваемся, мама отчаянно бросилась на выручку.
— Рада вас видеть в доме… давно собиралась… все нет времени, знаете… дни так летят… Марго много нам о вас рассказывала… попробуйте коржик, — говорила она, не переводя дыхания, и с ослепительной улыбкой передавала ему кусок пирога.
— Очень приятно, — пробормотал турок, обращаясь не то к нам, не то к самому себе.
Наступило молчание.
— Он здесь на каникулах, — сообщила вдруг Марго, как будто в этом было что-то необыкновенное.
— В самом деле? — язвительно спросил Ларри. — На каникулах? Потрясающе!
— Я был однажды на каникулах, — выговорил Лесли, еле прожевывая пирог. — Очень хорошо это помню.
Мама старалась за всем следить и нервно передвигала чашки.
— Сахару? — спросила она мелодичным голосом. — Вам положить еще сахару?
— Да, пожалуйста.
Снова наступило молчание, и мы все смотрели, как Марго разливает чай и усиленно старается придумать тему для разговора. Наконец турок обратился к Ларри.
— Вы, кажется, пишете? — спросил он совершенно равнодушно.
Глаза Ларри сверкнули. Заметив признаки опасности, мама немедленно вступила в разговор, прежде чем Ларри успел ответить.
— Да, да, — улыбнулась она. — Он все пишет, день за днем. Непрестанно стучит на машинке.
— Мне всегда казалось, — заметил турок, — что я смогу отлично писать, если попробую.
— В самом деле? — откликнулась мама. — Да, тут, я думаю, нужен талант, как и во многом другом.
— Он хорошо плавает, — сообщила Марго. — Заплывает ужасно далеко.
— Я не боюсь, — скромно сказал турок. — Я очень хорошо плаваю, поэтому не боюсь. На лошади я тоже не боюсь, потому что хорошо езжу верхом. Я могу отлично управлять парусной лодкой во время тайфуна и тоже не боюсь.
Он не торопясь попивал свой чай и с одобрением глядел на наши лица, где видел благоговение.
— Вот видите, — пояснил он на тот случай, если мы упустили главное. — Вот видите, я не из трусливых.
На другой день после чаепития Марго получила от турка записку с предложением пойти с ним вечером в кино.
— Как ты думаешь, мне надо пойти? — спросила она у мамы.
— Иди, если тебе хочется, милая, — ответила мама и твердо добавила: — Но только скажи ему, что я тоже пойду.
— Веселенький тебя ждет вечерок, — заметил Ларри.
— Пожалуйста, мама, не ходи, — запротестовала Марго. — Это покажется подозрительным.
— Глупости, милая, — неуверенно ответила мама. — Турки привыкли ко всяким стражам… вспомни только их гаремы.
В тот вечер, принарядившись, мама и Марго вышли вместе из дому. В городе был один-единственный кинотеатр под открытым небом, и все мы рассчитывали, что представление должно закончиться уж в крайнем случае к десяти часам. Ларри, Лесли и я с нетерпением ждали их возвращения. В половине второго ночи Марго и мама, полумертвые от усталости, вошли в дом и без сил повалились на стулья.
— О, так вы вернулись? — сказал Ларри. — А мы уж тут думали, что вы умчались вместе с ним, разъезжаете теперь по Константинополю на верблюдах и ветерок играет вашей чадрой.
— Какой ужасный вечер, — сказала мама, сбрасывая туфли. — Просто кошмар.
— Что случилось? — спросил Лесли.
— Уж одни его духи чего стоят, — сказала Марго. — Они сразу убили меня наповал.
— Мы сидели так близко к экрану, что у меня разболелась голова. Народу набилось, как сельдей в бочке. И в довершение всего меня стала кусать блоха. Тут нет ничего смешного, Ларри. Я просто не знала, куда деваться. Проклятая блоха забралась мне под одежду, и я чувствовала, как она там бегает. Нельзя было по-настоящему почесаться, это выглядело бы неприлично. Я старалась прижаться к спинке сиденья. Он, наверно, это заметил… потому что все время как-то косился на меня. Потом, в перерыве, он вышел и вернулся с отвратительными восточными сладостями, мы все обсыпались сахарной пудрой, и меня начала мучить жажда. Во время второго перерыва он принес цветы. Ну, скажите на милость, цветы в середине фильма. Вот букет Марго, на столе.
Мама показала на большой букет весенних цветов, перевязанный цветными лентами. Порывшись в сумочке, она вынула из нее букетик фиалок, имевший такой вид, будто он побывал под копытами лошади.
— Вот, — сказала она, — мои цветы.
— Но хуже всего была обратная дорога, — заметила Марго.
— Просто ужасная, — согласилась мама. — Когда мы вышли из кинотеатра, я полагала, что мы возьмем такси. Не тут-то было! Он затиснул нас на извозчика, и притом со всякими ароматами. Просто безумие проехать весь этот путь на извозчике. А мы ехали целую вечность, потому что бедная лошадь уже выбилась из сил. Всю дорогу я старалась быть любезной, умирая от желания почесаться и от жажды. А этот дурень с улыбкой глядел на Марго и распевал любовные песни. Так бы и пристукнула его. Мне казалось, что конца пути не будет, даже у своего холма мы не смогли избавиться от турка. Он объявил, что в это время года кругом в зарослях полно змей, и пошел нас провожать со здоровенной палкой. Только когда он наконец ушел, я могла вздохнуть свободно. Знаешь, Марго, впредь ты должна выбирать себе приятелей поосторожней. Второй раз я этого не вынесу. Я так боялась, что он окажется у самой двери, и нам тогда придется пригласить его в дом.
— Да, не очень-то ты была грозным стражем, — сказал Ларри.
Для Лесли наступление весны означало мягкий свист крыльев горлиц и вяхирей или внезапное появление какой-нибудь еще дичи среди зарослей миртов. Он исходил все охотничьи магазины, вел разговоры со специалистами и наконец явился домой, с гордостью показывая нам двустволку. Лесли сразу унес ее в свою комнату, разобрал на части и стал чистить, а я стоял рядом и не отводил восхищенного взора от блестящих стволов и ложа, с удовольствием вдыхая тяжелый запах смазочного масла.
— Правда ведь, красотка? — говорил он с умилением, обращаясь скорее к себе, чем ко мне. — Правда ведь, душечка?
Лесли с нежностью погладил свое красивое ружье, потом, вскинув его вдруг к плечу, начал целиться в воображаемую стаю птиц под потолком.
— Паф! Паф!.. — восклицал он, слегка ударяя прикладом в плечо. — Левый, правый, и они на земле.
Он в последний раз обтер ружье масляной тряпкой и осторожно поставил в угол, рядом со своей кроватью.
— Поохотимся завтра на горлиц, а? — продолжал он, разрывая пакет и вытряхивая на постель алые патроны. — Они начинают появляться около шести. Вон тот пригорок за долиной как раз подходящее место.
И вот мы шагаем с ним на заре сквозь туман через притихшие оливковые рощи вверх по склону долины, где ветки миртов гнутся под тяжестью росы, и взбираемся на вершину пригорка. Мы стоим среди виноградных лоз, ожидая, когда совсем рассветет и появятся птицы. Неожиданно бледное утреннее небо покрывается черными точками, они движутся с быстротою стрелы, и мы уже слышим трепет крыльев. Лесли ждет. Он стоит, широко расставив ноги, прижав ружье к бедру, и напряженно следит за птицами. А птицы все приближаются и приближаются, и вот они уже над нами и сейчас скроются за серебристыми верхушками олив позади нас. В самый последний миг ружье плавно поднимается к плечу, блестящие стволы обращаются в небо. Легкий толчок и звук выстрела, словно треснула ветка в тихом лесу. Горлица, которая еще секунду назад неслась в стремительном полете, безжизненно падает на землю, а в воздухе кружатся мягкие светло-коричневые перья. Когда на поясе у Лесли болталось уже пять окровавленных птиц, он зажал ружье под мышкой, закурил сигарету и надвинул шляпу прямо на глаза.
— Пошли, — сказал он. — Хватит с нас. Дадим этим беднягам передышку.
Мы возвращались через рощи, уже освещенные солнцем, где среди листвы виднелось множество зябликов — будто сотни монеток были нанизаны на ветвях. Пастух Яни выгонял на пастбище своих коз. Его темное лицо с большими желтыми от никотина усами осветилось улыбкой, из-под тяжелых складок овчинной накидки высунулась узловатая рука и поднялась над головой.
— Херете, — произнес он своим низким голосом красивое греческое приветствие. — Херете кирие… будь счастлив.
Козы разбрелись среди олив и громким меканьем окликали друг друга, впереди ритмично позвякивал колокольчик вожака. Звонко заливались зяблики, а в миртах, выставив свою грудь, словно мандарин, выводила тонкую трель малиновка. Пропитанный росою остров искрился в лучах утреннего солнца, всюду кипела жизнь. Будь счастлив. Что же, кроме счастья, можно было испытывать в такое время года?
Разговор
Как только мы устроились на острове и стали наслаждаться спокойной жизнью, Ларри с обычным для него благодушием написал всем своим друзьям и пригласил их в гости. Очевидно, ему и в голову не пришло, что в доме едва хватало места для нас самих.
— Я пригласил тут кое-кого приехать к нам на недельку, — сообщил он маме как-то мимоходом.
— Очень приятно, милый, — опрометчиво ответила мама.
— Мне кажется, нам не мешает иметь вокруг себя умных, живых людей. Мы не должны тут закисать.
— Надеюсь, они не слишком заумные интеллигенты?
— Господи, мама! Разумеется, нет. Это очень простые, милые люди. Не понимаю, откуда у тебя такая неприязнь к интеллигентам?
— Не люблю я их, — жалобно ответила мама. — Сама я не отличаюсь ученостью и не могу вести разговоры о поэзии и прочем. А эти люди, кажется, воображают, что, поскольку я твоя мать, я могу пространно рассуждать с ними о литературе. И они всегда приходят задавать мне свои глупые вопросы как раз в то время, когда я особенно занята на кухне.
— Я не заставляю тебя спорить с ними об искусстве, — вспыхнул Ларри, — но, мне кажется, ты могла бы не показывать своего пристрастия к скверной литературе. Я завалил весь дом настоящими книгами, а твой столик в спальне просто ломится под тяжестью томов по кулинарии и садоводству и этих вульгарных книжек о сыщиках. Не понимаю, где ты их только достаешь?
— Это очень хорошие детективы, — защищалась мама. — Мне приносит их Теодор.
Сердито вздохнув, Ларри снова принялся за свою книгу.
— Ты бы лучше сообщил в «Швейцарский пансионат», когда они приезжают, — заметила мама.
— Для чего? — удивился Ларри.
— Чтобы там забронировали номера, — с неменьшим удивлением ответила мама.
— Но я их пригласил к себе домой, — пояснил Ларри.
— Ларри! Ну как ты мог?! Это же безрассудство. Разве они могут здесь остановиться?
— Я просто не понимаю, из-за чего тебе так волноваться, — холодно ответил Ларри.
— Но где же они будут спать? — все больше расстраивалась мама. — Ты же видишь, что тут и нам едва хватает комнат.
— Все это чепуха, мама. Комнат тут вполне достаточно, если как следует организовать дело. Марго и Лесс могут спать на веранде, вот тебе уже две комнаты. Вы с Джерри переходите в гостиную и освобождаете еще две комнаты.
— Какая ерунда, милый. Мы не можем устроить здесь цыганский табор. К тому же ночи еще холодные, и Марго с Лессом не будут спать на улице. В доме просто нет места для гостей. Так что ты напиши этим людям и постарайся отговорить их.
— Я не могу их отговорить, — сказал Ларри. — Они уже выехали.
— Ты просто невыносим, Ларри! Почему же ты мне раньше не сказал! Когда люди уже на пороге, говорить поздно.
— Я не предполагал, что ты отнесешься к приезду нескольких друзей как к грандиозной катастрофе.
— Но ты же должен знать, милый, что нельзя приглашать людей, если в доме для них нет места.
— Ах, мама, перестань, пожалуйста, — разозлился Ларри. — Из всего этого есть очень простой выход.
— Какой же? — с тревогой спросила мама.
— Ну, если в доме не хватает места, надо переехать в другой, где будет хватать.
— Подумай, что ты говоришь! Где это слыхано, чтобы люди переезжали в более просторный дом только потому, что они пригласили к себе друзей?
— А чем плохая мысль? Мне кажется, это вполне разумное решение. Ты же сама говоришь, что здесь нет места, из этого следует, что надо переехать.
— Из этого следует, что не надо приглашать людей, — возразила мама.
— Не думаю, чтобы жизнь отшельников пошла нам на пользу, — сказал Ларри. — Я ведь пригласил их только ради тебя. Все они очень славные люди. Я думал, что ты им обрадуешься. И жизнь твоя стала бы тогда чуточку веселей.
— Спасибо, она у меня и так достаточно веселая, — с достоинством ответила мама.
— Теперь я просто не представляю, что тут можно сделать.
— Не понимаю, милый, почему им нельзя остановиться в «Швейцарском пансионате»?
— Нельзя же пригласить людей к себе, а потом выставить их в третьеразрядную гостиницу.
— Сколько человек ты пригласил? — спросила мама.
— О, совсем немного… двоих-троих. Они приедут не все сразу. Думаю, что они будут поступать партиями.
— Можешь ты мне все-таки сказать, сколько человек ты пригласил? — настаивала мама.
— Я просто не помню. Некоторые из них мне не ответили, но это ничего не значит… они, может быть, уже едут и думают, что уведомлять нас об этом не стоит. Во всяком случае, если ты будешь рассчитывать свой бюджет на семь или восемь человек, это как раз достаточно.
— Ты хочешь сказать, вместе с нами?
— Нет, нет, я имею в виду семь или восемь человек плюс наша семья.
— Но это же просто смешно, Ларри. Мы при всем желании не сможем втиснуть в этот дом тринадцать человек.
— Значит, надо переезжать. Я предлагаю тебе очень разумный выход. Не понимаю, о чем тут еще можно спорить?
— Не болтай чепухи, милый. Если мы даже переедем в дом, где могут поместиться тринадцать человек, что нам делать с лишней площадью потом, когда они уедут?
— Пригласим еще гостей, — ответил Ларри, удивленный тем, что мама сама не додумалась до такой простой вещи.
Мама застыла с открытым ртом, очки ее съехали куда-то в сторону.
— Послушай, Ларри, — выговорила она наконец. — Ты выводишь меня из терпения.
— Ты просто несправедлива ко мне. Я же не виноват, что твое хозяйство рушится от приезда нескольких гостей.
— Нескольких гостей! — воскликнула мама. — Рада узнать, что восемь человек — это несколько гостей, как ты считаешь.
— Я считаю, что ты занимаешь самую неразумную позицию.
— А в том, что ты пригласил людей и не предупредил меня, не было ничего неразумного?
Ларри обиженно посмотрел на нее и вновь взялся за книгу.
— Ну, я сделал все, что мог, — сказал он. — Большего я сделать не могу.
Наступила продолжительная пауза, в течение которой Ларри спокойно читал свою книгу, а мама расставляла розы в вазочки с водой и с ворчанием разносила их по комнате.
— Ну что ты лежишь, как бревно? — сказала она немного спустя. — В конце концов это твои друзья. Ты и должен о них заботиться.
Ларри со страдальческим видом отложил книгу.
— Не понимаю, что я должен делать? — сказал он. — Ты же отвергла все мои предложения.
— Если бы это были разумные предложения, я бы их не отвергала.
— Не вижу ничего неприемлемого во всем, что я предлагал.
— Но, Ларри, милый, будь благоразумен. Нельзя же бросаться в новый дом только потому, что к нам приезжают люди. Да мы и не успеем уже его найти. И потом — уроки Джерри.
— При желании все это можно легко уладить.
— В другой дом мы не поедем, — твердо заявила мама. — Это я уже решила.
Мама поправила очки, с вызовом поглядела на Ларри и гордой походкой отправилась на кухню, каждым своим шагом выражая решимость.
II
7. Бледно-желтый дом
Это был высокий, просторный венецианский особняк с выцветшими бледно-желтыми стенами, зелеными ставнями и буровато-красной крышей. Он стоял на холме у моря в окружении заброшенных оливковых рощ и безмолвных садов, где росли лимоны и апельсины. Все здесь наводило на грустные мысли о прошлом: дом с облупленными, потрескавшимися стенами, огромные гулкие комнаты, веранды, засыпанные прошлогодними листьями и так густо заплетенные виноградом, что в нижнем этаже постоянно держались зеленые сумерки. С одной стороны тянулся маленький, запущенный садик с каменной оградой и чугунными ржавыми воротами. Там над заросшими дорожками раскинулись розы, анемоны, герань, а мандариновые деревья были так густо усыпаны цветами, что от их запаха кружилась голова. В цитрусовых садах все было тихо и спокойно, только гудение пчел доносилось оттуда да изредка птичий щебет. Заброшенный дом постепенно ветшал, и все вокруг приходило в запустение на этом холме, обращенном к сияющему морю и к темным, изрезанным горам Албании. Все тут лежало как бы в полусне, напоенное весенним солнцем и отданное во власть мхам, папоротникам и зарослям мелких поганок.
Место присмотрел, разумеется, Спиро, он же постарался организовать наш переезд с наименьшей суетой и наибольшей эффективностью. Через два дня после того, как мы впервые увидели дом, длинные дощатые телеги, нагруженные нашим имуществом, вереницей потянулись по пыльным дорогам, а на четвертый день мы уже устраивались на новом месте.
На краю усадьбы в небольшом домике жил садовник с женой. Эта чета преклонного возраста, казалось, дряхлела вместе с особняком. Садовник обязан был наполнять чаны водой, собирать фрукты, давить оливки и раз в год, подвергаясь яростным атакам пчел, извлекать мед из семнадцати ульев, расставленных под лимонными деревьями. Как-то в минуту непомерного душевного подъема мама пригласила его жену поработать в нашем доме. Звали ее Лугареция. Это была худая, неприветливая на вид женщина, у которой из-под шпилек и гребенок вечно выбивались пряди волос. Как вскоре выяснилось, Лугареция была необыкновенно обидчивой, малейшее замечание о ее работе, в какой бы вежливой форме оно ни выражалось, источало из ее карих глаз обильные слезы, будто на нее обрушивалось горе. Смотреть на это не было никаких сил, и скоро мама вообще перестала делать ей замечания.
Существовала только единственная вещь на свете, которая могла озарить улыбкой мрачное лицо Лугареции, зажечь огонь в ее смиренных глазах, — это разговоры о своих болезнях. Если большинство людей предается ипохондрии лишь в свободное время, то Лугареция превратила это хобби в свое постоянное занятие. Когда мы только что поселились в доме, предметом ее беспокойства был желудок. Сведения о его состоянии начинали поступать с семи часов утра, когда Лугареция приносила нам чай. Передвигаясь с подносом из одной комнаты в другую, она каждому из нас давала самый полный отчет о ночных приступах. Описания ее отличались необыкновенной наглядностью. Шлепая по комнатам, Лугареция вздыхала, стонала, корчилась от боли и давала нам настолько реалистическую картину своих страданий, что все мы начинали испытывать то же самое.
— Не можешь ли ты что-нибудь сделать с этой женщиной? — обратился Ларри к маме как-то утром, после особенно скверной для желудка Лугареции ночи.
— Что же я могу сделать? — спросила мама. — Я уже дала ей твою соду.
— Вот поэтому ей и было плохо ночью.
— Мне кажется, она ест не то, что нужно, — сказала Марго. — Ей просто необходима хорошая диета.
— Конечно, она несколько надоедлива, — сказала мама, — но ведь бедная женщина так страдает.
— Глупости, — сказал Лесли. — Она получает от всего этого удовольствие. Так же как и Ларри, когда он заболевает.
— Как бы то ни было, — поспешно вставила мама, — придется все-таки мириться с нею, ведь больше здесь никого не найдешь. Я попрошу Теодора осмотреть ее в следующий раз.
В скором времени желудок Лугареции поправился, все мы вздохнули с облегчением, но, увы, почти сразу же что-то вдруг случилось с ее ногами, и она с беспрерывными жалобными стонами, прихрамывая, ковыляла по всему дому. Ларри сказал, что мама наняла не служанку, а вампира, и предложил приковать к ее ногам ядро. Это по крайней мере даст нам возможность узнавать о ее приближении и вовремя спасаться бегством, так как Лугареция имела обыкновение неслышно подбираться к человеку сзади и громко стонать у него над ухом. После того как Лугареция сняла в столовой башмаки, чтобы продемонстрировать, какие именно пальцы у нее болят, Ларри стал завтракать в своей комнате.
В доме, помимо болячек Лугареции, имелись и другие сокровища. Мебель (которую мы арендовали вместе с домом) представляла собой невообразимую смесь реликтов викторианской эпохи, запертых в комнатах в течение последних двадцати лет. Эти нескладные, некрасивые, неудобные вещи заполняли весь дом и ужасно скрипели, как бы жалуясь друг другу, а если вы слишком стремительно проходили мимо, от них с громким, как мушкетный выстрел, треском отлетали щепки, взметая облачка пыли. В первый же вечер у обеденного стола отломилась ножка, и вся еда посыпалась на пол. Несколько дней спустя Ларри едва присел на массивный, крепкий с виду стул, как от него тут же отвалилась спинка и исчезла в тучах едкой пыли. Однажды мама подошла к платяному шкафу размером чуть ли не с дом, стала открывать его, но дверца осталась у нее в руках. И вот тогда она решила что-то предпринять.
— Нельзя же приглашать людей в дом, где все разлетается на части от одного только взгляда, — сказала она. — Ничего не поделаешь, придется купить кое-что из мебели. Да, эти гости дорого нам обойдутся. Такого с нами еще не бывало.
На следующее утро Спиро повез маму, Марго и меня в город за мебелью. Мы сразу заметили, что на улицах было больше народу и больше шуму, чем обычно, но как-то не придали этому значения. Когда же мы закончили свои дела в магазине и стали пробираться по кривым улочкам к тому месту, где оставался наш автомобиль, толпа затолкала и завертела нас в разные стороны. Люди все прибывали, толпа становилась гуще и гуще и уже несла нас против нашей воли.
— Наверно, тут что-нибудь происходит, — сообразила Марго. — Какой-нибудь праздник или какое-то важное событие.
— Это все равно, — сказала мама. — Только бы нам добраться до автомобиля.
Но толпа уносила нас совсем в другую сторону и наконец вытолкнула на главную площадь города, где народу скопилось видимо-невидимо. Я спросил пожилую крестьянку, стоявшую рядом со мной, что тут происходит. Она повернула ко мне освещенное гордой улыбкой лицо и объяснила:
— Это святой Спиридион, кириа. Сегодня можно пойти в церковь и поцеловать ему ноги.
Святой Спиридион был покровителем острова. Мощи его в серебряном гробу, помещенном в раке, хранились в церкви, и раз в год процессия с мощами ходила по городу. Это был очень могущественный святой, он мог исполнять желания, исцелять от болезней и делать множество других чудесных вещей — если попросить его в подходящий момент, когда он бывал в хорошем настроении. Жители острова верят в него и каждому второму младенцу мужского пола дают в его честь имя Спиро. Вот это и был как раз тот день, когда открывали гроб и позволяли верующим поцеловать обутые в тапочки ноги святого и обратиться к нему с просьбой. Состав толпы показывал, как чтили святого повсюду на Корфу. Там были пожилые крестьянки в праздничных черных платьях и их согбенные, как оливы, мужья с большими белыми усами; сильные, загорелые рыбаки в рубашках со следами чернильных пятен от темной жидкости спрутов; были там больные, слабоумные, чахоточные, калеки, немощные старики и завернутые в пеленки младенцы с бледными восковыми личиками, сморщенными от беспрерывного кашля. Мы заметили даже нескольких высоких, диковатых с виду албанских пастухов, усатых и бритоголовых, в огромных плащах из овчины. Разноцветный поток людей медленно вливался в двери церкви. Нас будто камешки втянуло в этот поток. Марго оказалась намного впереди меня, тогда как мама осталась где-то позади. Я был затиснут между несколькими толстыми крестьянками, которые напирали на меня, как подушки, обдавая запахом чеснока и пота, а мама безнадежно затерялась между двумя здоровенными пастухами-албанцами. Толпа решительно внесла нас по ступеням лестницы и направила к дверям. Внутри церкви было темно, как в колодце, только у одной стены желтыми крокусами колыхались огоньки свечей.
Бородатый священник в черном облачении и высоком головном уборе точно птица метался в полутьме, направляя людей, растянувшихся теперь цепочкой, к большому серебряному гробу и дальше, через другой выход, на улицу. Гроб, похожий на серебряную куколку, стоял вертикально, в нижней его части покров был отодвинут, и из-под него выглядывали ноги святого в красивых вышитых тапочках.
Каждый, подходя к гробу, наклонялся, целовал ноги, шептал молитвы, а сверху сквозь стекло саркофага с выражением сильного отвращения на толпу глядело черное, высохшее лицо святого. Было совершенно ясно, что, хотим мы этого или нет, нам тоже придется целовать ноги святого Спиридиона. Я оглянулся и увидел, что мама делает отчаянные попытки пробиться ко мне, но ее албанцы-телохранители не сдвинулись ни на дюйм, и все ее усилия были бесплодны. Когда ей удалось перехватить мой взгляд, она повела глазами на гроб и энергично затрясла головой. Я был в сильном замешательстве, так же как и оба албанца, наблюдавшие за мамой с явным подозрением. Им, верно, казалось, что она вот-вот упадет в обморок, и не без основания, — лицо у мамы было красное, а мимика становилась все выразительней. Наконец, доведенная до отчаяния, мама отбросила всякую осторожность и громко зашептала мне через головы людей:
— Скажи Марго… не надо целовать… целуйте воздух… целуйте воздух.
Я повернулся, чтобы передать Марго мамин наказ, но было уже поздно. Марго стояла у гроба и, склонившись к ногам святого, пылко целовала их, к восторгу и удивлению толпы. Когда очередь дошла до меня, я, следуя наставлениям мамы, громко и почтительно поцеловал воздух, дюймов на шесть повыше левой ноги мумии. Потом меня понесли дальше и вытолкнули через дверь на улицу, где, собравшись кучками, шумели и смеялись люди. Марго с очень довольным видом ждала нас на ступеньках лестницы. Через минуту показалась мама, пролетая сквозь двери под натиском могучих плеч пастухов. Она стрелой пронеслась по ступеням и остановилась около нас.
— Эти пастухи, — воскликнула она слабеющим голосом, — такие грубые… и потом я чуть не умерла от запаха… смесь чеснока и ладана. Откуда только берется этот запах?
— Ну ничего, — весело сказала Марго. — Все это можно вынести, только б вот святой Спиридион выполнил мою просьбу.
— Очень негигиеничное мероприятие, — сказала мама. — Гораздо больше способствует распространению болезней, чем исцелению от них. Страшно подумать, что только мы могли бы подцепить, если б и впрямь целовали эти ноги.
— Но ведь я поцеловала ноги, — сказала удивленная Марго.
— Марго! Как ты могла?!
— Все же так делали.
— Подумать только! Я же специально предупредила…
— Не знаю, ты мне ничего не говорила…
Тогда я объяснил, что не успел передать мамино предупреждение.
— Столько людей слюнявили эти тапки, и ты все-таки пошла их целовать!
— Я делала только то, что делают другие.
— Просто не представляю, с какой стати ты это делала.
— Я думала, он поможет мне избавиться от прыщей.
— Прыщей! — передразнила мама. — Смотри, как бы заодно с прыщами не подхватить еще чего-нибудь.
На следующий день Марго свалилась от жестокого гриппа, и престиж святого Спиридиона разлетелся вдребезги. Спиро был срочно отряжен в город за доктором. Вскоре он вернулся и привез с собой невысокого коренастого человека с лакированными волосами, чуть приметной щеточкой усов и живыми черными глазами за стеклами очков в роговой оправе.
Это был доктор Андручелли, очень милый человек, который вел себя у постели больного довольно необычно.
— Ай-ай-ай, — произнес он, входя в комнату и насмешливо разглядывая Марго. — Ай-ай-ай. Очень неразумно вели себя, а? Целовали ноги святого! Ай-ай-ай-ай-ай! Вполне могли чем-нибудь заразиться. Вам повезло, это всего лишь грипп. Ну так вот, делайте, что я вам скажу, иначе я умываю руки! И пожалуйста, не прибавляйте мне работы таким глупым поведением. Если вы еще раз поцелуете ноги святого, я не приеду вас лечить. Ай-ай-ай… что наделали!
Пока Марго в течение трех недель валялась в постели и доктор каждые два или три дня произносил над нею свои «ай-ай-ай», остальные устраивались на новом месте. Ларри захватил себе огромную мансарду и пригласил двух плотников строить там книжные полки. Лесли превратил большую крытую веранду позади дома в тир и всякий раз, когда упражнялся в стрельбе, вывешивал снаружи огромный красный флаг. Мама ходила в рассеянности по большой, выложенной плитками полуподвальной кухне, готовила целыми галлонами бульон, слушала монологи Лугареции и в то же время беспокоилась о Марго. Что касается Роджера и, разумеется, меня, то в нашем распоряжении теперь был сад в пятнадцать акров — просторный новый рай, спускавшийся к мелкому теплому морю. Поскольку у меня временно не было учителя (Джордж уехал), я мог целыми днями бродить где угодно и забегал домой только поесть.
На этом интересном участке, совсем рядом с домом, я нашел много животных, которых считал теперь своими старыми друзьями: золотых бронзовок, божьих коровок, голубых пчел-плотников и земляных пауков. На ветхой стене сада обитало множество маленьких темных скорпионов, гладких и блестящих, будто сделанных из пластмассы. Среди листвы инжира и лимонных деревьев, чуть пониже сада с цветами, в несметном количестве жили изумрудные квакши, древесные лягушки — прямо как атласные конфетки. На склонах холма водились разные виды змей, замечательные ящерицы и черепахи. Во фруктовых садах гнездились всякие птицы: щеглы, зеленушки, горихвостки, трясогузки, иволги, изредка встречались удоды с оранжево-розовыми, черными и белыми перьями, ковырявшие рыхлую землю длинным изогнутым клювом. Заметив меня, они удивленно вскидывали свои хохолки и улетали.
Под карнизом дома жили ласточки. Они прилетели сюда незадолго до нашего переезда и только что закончили постройку своих бугроватых глиняных гнезд, пока еще темно-бурых и влажных, как сдобный кекс с изюмом. Когда гнезда подсохли и посветлели, ласточки начали выкладывать их изнутри, летая на поиски корешков, овечьей шерсти, перышек. Два гнезда были расположены пониже остальных, на них-то я и сосредоточил свое внимание. Приставив к стене длинную лестницу, как раз между двумя гнездами, я стал постепенно, день за днем, взбираться по ней все выше и выше, пока не дошел до верхней ступеньки, и мог сидеть там, заглядывая в гнезда, которые были теперь футах в четырех от меня. Ласточек мое присутствие, по-видимому, нисколько не беспокоило, они продолжали упорно трудиться, готовя жилье для своей семьи, пока я сидел на верхушке лестницы, а Роджер лежал внизу. Я уже вполне освоился с жизнью той и другой четы и с большим интересом следил за их повседневной работой. В поведении обеих ласточек, которых я считал самками, было очень много сходного: серьезность, озабоченность, тревога и суетливость. Самцы, напротив, вели себя совершенно по-разному. Один из них, пока оборудовалось гнездо, приносил отличный материал, но, видимо, не считал это серьезным занятием и часто, возвращаясь домой с клочком овечьей шерсти в клюве, попусту тратил драгоценные минуты: то пролетал по саду почти над самыми цветами, то выписывал в воздухе восьмерки или же метался среди подпорок для винограда. Подруга его в это время держалась у гнезда и взывала к нему отчаянным щебетом, однако он отказывался принимать жизнь всерьез. У другой самки тоже были хлопоты с супругом, но совсем иного свойства. Он у нее был, пожалуй, чересчур уж старательный и прилагал все силы, чтобы обеспечить свое потомство наилучшей подстилкой. Но, к сожалению, он не обладал математическими способностями и, как ни старался, не мог запомнить размеров гнезда. Обычно он возвращался домой с радостным, хотя и заглушенным, щебетом и нес куриное или индюшиное перо величиной с самого себя и с таким толстым стволом, что согнуть его было невозможно. Жене приходилось по нескольку минут убеждать его, что засунуть такое перо в гнездо нельзя, как бы они ни старались, как бы ни крутились. Ужасно разочарованный, он в конце концов бросал перо, и оно, покружившись в воздухе, падало на землю, на все растущую груду под гнездом. Потом он улетал снова на поиски чего-нибудь более подходящего и вскоре возвращался с клоком спутанной и затвердевшей от земли и навоза шерсти, таким тяжелым, что ему с трудом удавалось подняться к карнизу.
Когда наконец были готовы гнезда, отложены и высижены крапчатые яички, характер обоих самцов заметно переменился. Тот, что раньше приносил к гнезду так много ненужного, охотился теперь привольно на склонах холма и возвращался назад с небрежно зажатыми в клюве насекомыми — как раз подходящей величины и мягкости, чтобы угодить своему пушистому дрожащему выводку. Второй же самец совсем потерял покой и, видимо, извелся от страха, что дети его могут умереть с голоду. Он выбивался из сил в погоне за пищей и все же приносил домой самое неподходящее: каких-то-крупных жуков с жесткими, колючими ногами и надкрыльями или же огромных, сухих и совершенно несъедобных стрекоз. Он вертелся у края гнезда и делал героические, но бесплодные попытки запихнуть эти гигантские гостинцы в разинутые рты своих птенцов. Страшно было даже подумать, что могло бы произойти, если б он все-таки умудрился втиснуть им в глотку хоть одну из своих устрашающих жертв. К счастью, это ему никогда не удавалось, и, изведенный вконец, он бросал насекомое на землю и опять торопился за добычей. Я был очень признателен этой ласточке, так как получил от нее три новых вида бабочек, шесть стрекоз и двух муравьиных львов, каких еще не было в моей коллекции.
Поведение самок с появлением на свет птенцов мало в чем изменилось. Разве что летать они стали чуточку быстрее и в них появилось особое проворство. Но на этом все и кончалось. Очень интересно было увидеть первый раз, как происходит уборка птичьего гнезда. Раньше, когда мне приходилось держать в руках птенца, я всегда удивлялся, отчего это он задирает к небу хвостик и так вот машет им, если ему нужно облегчиться. Теперь я узнал причину. Экскременты птенцов ласточек представляют собой шарик, покрытый слоем студенистой слизи. В гнезде птенчик становится на голову, дергает хвостиком, как бы отбивая лихую румбу, и оставляет на краю гнезда свое маленькое подношение. Потом прилетает мать и, рассовав в разинутые рты птенцов собранный корм, осторожно берет шарик в клюв и уносит его куда-нибудь через оливковые рощи. Это было замечательно. Я с восторгом следил за всеми действиями, начиная с дерганья хвостика, что меня всегда смешило, и кончая полетом матери над рощей, где она сбрасывала свою маленькую черно-белую бомбочку.
Памятуя о привычке ласточки-самца собирать для своего выводка неподходящих насекомых, я два раза в день осматривал пространство под гнездом в надежде отыскать что-нибудь новенькое для своей коллекции. Именно там я и нашел однажды утром необыкновенного жука. Я даже представить себе не мог, как эта ненормальная ласточка могла донести такую громадину или просто поймать ее, однако он оказался там, под гнездами. Это был крупный, неуклюжий черно-синий жук с большой круглой головой, длинными членистыми усиками и вздутым туловищем. Удивили меня его надкрылья. Можно подумать, что он отдавал их в прачечную и они сели после стирки, так как были очень маленькие, будто предназначались для жука вдвое меньших размеров. Сначала я забавлял себя шуткой, что жук этот, не обнаружив утром чистой пары надкрыльев, позаимствовал их у младшего брата, но потом я все-таки решил, что эта мысль, хотя и очень увлекательная, вряд ли сойдет за научную. Подобрав жука, я заметил, что пальцы у меня стали чуть маслянистыми и отдают чем-то едким, хотя никакой жидкости он вроде бы и не выделял. Я дал понюхать жука Роджеру, чтобы посмотреть, согласится он со мной или нет, и тот сильно зачихал и отодвинулся, из чего можно было заключить, что запах шел от жука, а не от моих рук. Я старательно берег жука, дожидаясь прихода Теодора, который сможет определить его вид.
Теперь, когда наступили теплые весенние дни, Теодор бывал у нас каждый четверг. Он приезжал из города на извозчике в своем безупречном костюме, крахмальном воротничке и фетровой шляпе, что вовсе не сочеталось с его сачками, коллекционными сумками и коробками пробирок. Перед чаем мы просматривали все собранные мной за неделю новые образцы и определяли их, а после чая бродили по усадьбе в поисках насекомых или же совершали экскурсии, как называл их Теодор, к соседнему пруду или канаве, где собирали мелкую фауну для коллекции Теодора. Он с легкостью определил вид моего странного жука с такими неподходящими надкрыльями и стал рассказывать о нем удивительные вещи.
— Ага! Да, — сказал он, разглядывая насекомое. — Это жук-майка… Меloe proscarabaeus… Да… самые странные на вид жуки. Что ты говоришь? Ну да, надкрылья… Видишь, эти жуки не могут летать. Существует несколько видов жесткокрылых, по той или иной причине утративших способность летать. Очень любопытная биография у этого жука. Это, конечно, самка. Самец гораздо меньше, я бы сказал, раза в два меньше. Самка откладывает множество маленьких желтых маслянистых яичек. Когда из них выводятся личинки, они забираются в чашечки каких-нибудь цветов и ждут там, внутри. Есть такой особый вид одиночной пчелы, ее-то они и ждут и, когда она залетает в цветок, личинки… садятся на нее… э… хватаются что есть силы за ее мех челюстями. Если пчела оказывается самкой, которая собирается столкнуть в соты свои яички, значит, им повезло. Когда пчела заполнит медом отдельную ячейку и отложит туда яичко, личинка прыгает вслед за яичком, и пчела закрывает ячейку. Потом личинка съедает яичко и начинает развиваться внутри ячейки. Меня всегда поражало, что существует только единственный вид пчелы, за которой охотятся личинки. Надо думать, большая часть личинок нападает не на ту пчелу и впоследствии погибает. Ну и, конечно, если даже встречается нужная пчела, нет никакой… гм… гарантии, что это будет самка, готовая отложить яички.
Теодор помолчал с минуту, поднялся несколько раз на носках и стал в задумчивости разглядывать пол, потом, весело блеснув глазами, посмотрел на меня и продолжал:
— Я хотел сказать, это все равно что ставить на скачках на лошадь… гм… при очень малых шансах.
Он слегка потряс коробочку со стеклянной крышкой, так что жук съехал с одного ее конца на другой и в удивлении задвигал усами, затем осторожно поставил ее опять на полку, где я держал свои образцы.
— Кстати, о лошадях, — весело сказал Теодор, положив руки на бедра и чуть раскачиваясь. — Рассказывал я тебе когда-нибудь о тех временах, когда я победно въехал в Смирну на белом коне? Понимаешь ли, это было в первую мировую войну, и командир батальона решил, что нам надо войти в Смирну победным маршем, впереди должен был ехать человек на белой лошади. К сожалению, эта сомнительная честь возглавлять колонну досталась мне. Разумеется, я учился ездить верхом, но вовсе не считал себя… гм… отличным наездником. Ну, все шло хорошо и лошадь вела себя замечательно, пока мы не въехали на окраину города. Понимаешь, в Греции в некоторых местах существует обычай опрыскивать духами, розовой водой и всякими такими штуками своих… э… доблестных героев. Ну так вот, я ехал впереди колонны, а тут из переулка выскочила какая-то женщина и давай расплескивать одеколон. Лошадь ничего не имела против, но на беду капелька одеколона попала ей в глаз. Лошадь была приучена ко всяким парадам, ликующим толпам и тому подобным вещам, но совсем не привыкла, чтобы ей заливали глаза одеколоном. Это очень… э… вывело ее из равновесия, и она стала вести себя скорее как цирковая лошадь, а не боевой конь. Я сумел удержаться в седле только потому, что ноги у меня запутались в стременах. Колонне пришлось расстроить свои ряды и усмирять лошадь, но она была так взбудоражена, что командир в конце концов решил не допускать ее к дальнейшему участию в победном шествии. И вот, пока колонна маршировала по главным улицам под звуки оркестра и приветственные крики толпы, я вынужден был пробираться по боковым улочкам на своем белом коне, и вдобавок ко всем бедам оба мы благоухали одеколоном. Гм… с тех пор я уж больше никогда не ездил верхом.
8. Черепашьи горы
За нашим домом над оливковыми рощами поднималась гряда невысоких гор с зубчатыми гребнями. Склоны гор были покрыты зарослями миртов и высоким вереском, кое-где среди них виднелись стрелы кипарисов.
Кажется, это было самое замечательное место в усадьбе, потому что жизнь там била ключом. Посреди песчаных тропок личинки муравьиного льва понарыли маленьких конических ямок и сидели там в ожидании, когда какой-нибудь неосторожный муравей переступит через край, чтобы бомбардировать его песком и сбить на дно этой ловушки, где его хватали страшные, похожие на щипцы челюсти личинки. На красных песчаных бугорках осы-охотницы рыли свои туннели и охотились на пауков. Вонзив в них жало, они парализовали их и уносили на хранение. Это был корм для личинок. По цветкам вереска медленно, будто ожившие меховые воротники, ползали мохнатые, большие, толстые гусеницы павлиноглазок. Среди миртов, в теплом, душистом сумраке их листвы, таились богомолы, вертевшие головой то в одну, то в другую сторону в поисках жертвы. В ветвях кипарисов приютились аккуратные гнезда зябликов с горластыми, пучеглазыми птенцами, а повыше желтоголовые корольки ткали свои маленькие хрупкие шашечки из волос и мха или разыскивали насекомых, повиснув на краю веток вниз головой, и еле слышно попискивали от радости, если им удавалось обнаружить паучка или комара. В густой тени ветвей их золотые хохолки поблескивали, словно маленькие фуражечки.
Эти горы я открыл сразу же после нашего переезда. Владели ими черепахи. Как-то в жаркий день мы с Роджером, спрятавшись за куст, терпеливо ждали, когда крупный махаон вернется на свое излюбленное солнечное пятно и мы сможем поймать его. Это был первый такой жаркий день в то лето, и все вокруг, прогретое солнцем, казалось, оцепенело и погрузилось в дремоту. Махаон не торопился. Он был внизу, возле оливковых рощ, танцевал там один в лучах солнца, кружился, прыгал, выделывал пируэты. Пока мы следили за ним, я уловил краем глаза какое-то движение у куста, за которым мы скрывались. Я перевел взгляд в ту сторону, но бурая, залитая солнцем земля казалась безжизненной. Тогда я было снова сосредоточил свое внимание на бабочке и в тот же миг заметил нечто такое, чему едва мог поверить: как раз в том месте, куда я только что смотрел, земля вдруг вспучилась, будто кто снизу двинул ее кулаком, потом на ней появилась трещина. Крохотное деревце, пробившееся там из семени, сильно затряслось, прежде чем сломались его бледные корешки, и упало.
Я пытался понять причину такого внезапного взрыва. Землетрясение? Конечно, нет. Слишком мало пространство. Крот? Тоже нет. Место это очень сухое, безводное. Пока я раздумывал, земля поднялась еще раз, во все стороны полетели комья, и я увидел перед собой желто-бурый панцирь. Он поднимался все выше, продолжая разметать землю, потом из отверстия осторожно высунулась морщинистая, чешуйчатая голова и за нею длинная, тонкая шея. Черепаха окинула меня туманным взором, мигнула раз-другой и, решив, что я существо безвредное, принялась с беспредельной осторожностью и невероятными усилиями высвобождать себя из земляной темницы. Ступив по земле два или три шага, она разлеглась на солнышке и задремала. После долгой зимы в сыром и холодном подземелье первая солнечная ванна, должно быть, подействовала на рептилию, как живительный глоток вина. Она выпростала из-под панциря ноги, вытянула как можно дальше шею и, закрыв глаза, положила голову на землю. Казалось, она поглощает солнце каждой клеточкой своего существа. Полежав так минут десять, черепаха не спеша поднялась и заковыляла по дорожке к тому месту, где в тени кипариса разрослись одуванчики и клевер. Тут ее ноги как бы подкосились, и низ панциря с глухим стуком коснулся земли. Вскоре из него высунулась голова, медленно потянулась к пышной зелени, рот широко раскрылся и, минуту помедлив, сомкнулся над сочными листьями клевера. Дернув головой, черепаха оторвала листья и со счастливым видом принялась их пережевывать — первая ее трапеза в этом году.
Выход этой весенней вестницы из ее подземной спальни послужил, видно, сигналом, и все горы покрылись вдруг черепахами. Я еще ни разу не видел, чтобы на таком небольшом пространстве скопилось столько черепах. Крупные черепахи, величиной с глубокую тарелку, и мелкие, не больше чашки, темно-шоколадные прадедушки и светлоокрашенные юнцы неуклюже двигались по песчаным тропкам, ковыляли среди вереска и миртов, иногда спускались к оливковым рощам, где была более сочная зелень. Если посидеть около часа на одном месте, можно было насчитать не меньше десятка черепах, прошлепавших мимо, а однажды я ради опыта, бродя по склонам, собрал их целых тридцать пять штук, в то время как они с сосредоточенным видом двигались куда-то и глухо постукивали о землю своими неуклюжими лапами.
Не успели закованные в панцирь владельцы гор выйти из своих зимних квартир и отведать первой пищи, как самцы уже настроились на романтический лад. Поднявшись на цыпочки и вытянув вперед шею, они с неуклюжей стремительностью рыскали по склонам в поисках подруги, останавливались время от времени и издавали странный тявкающий крик — это была черепашья песня любви. Самки, ковылявшие среди вереска в поисках зеленого корма, небрежно откликались на эти страстные призывы. Два или три самца сразу неслись туда галопом (в черепашьем представлении о скорости) и обычно прибывали к одной и той же самке. Запыхавшиеся, охваченные страстью, они впивались друг в друга взглядом, судорожно глотали воздух и начинали готовиться к битве.
Это были исключительно интересные сражения, напоминавшие скорее вольную борьбу, чем бокс, так как борцы не обладали ни быстротой, ни ловкостью, чтобы позволить себе сложные приемы. В основном они стремились как можно быстрее броситься на противника и перед самым ударом спрятать голову в панцирь. Наилучшим считался удар сбоку, он давал возможность (если долбануть как следует под низ панциря) перевернуть противника на спину и оставить его в этом беспомощном положении. Если заход сбоку не удавался, годилась и любая другая часть тела противника. Напрягая все силы, бойцы налетали друг на друга, так что от их столкновения грохотали панцири, иногда впивались друг другу в шею или с шипением втягивали голову внутрь. А тем временем самка, объект их безумия, не спеша продвигалась вперед, срывала изредка листок-другой, будто и не слышала скрежета и треска панцирей позади себя. Эти битвы не раз принимали такой оборот, что обезумевший от ярости самец по ошибке наносил боковой удар своей возлюбленной. Она при этом лишь сердито фыркала и пряталась в панцирь, а потом терпеливо ждала окончания битвы. Эти поединки казались мне совершенно ненужным, несправедливым делом, так как победа в них не всегда доставалась сильнейшему. Заняв выгодную позицию, маленькая черепаха могла без труда перевернуть противника вдвое больше себя. И, кроме того, дама не всегда доставалась одному из воинов. Мне несколько раз случалось наблюдать, как самка покидала сражавшуюся пару, чтобы начать флирт с совершенно посторонним кавалером (который даже панциря не царапнул ради нее), и потом уходила с ним вполне счастливая.
Мы с Роджером по целому часу сидели в зарослях вереска и не без удовольствия наблюдали, как эти черепашьи рыцари в неуклюжих доспехах бьются на турнире за своих дам. Иногда мы заключали пари друг с другом, пытаясь отгадать победителя, и Роджер так часто ошибался, что к концу лета задолжал мне крупную сумму. Если битва становилась очень уж жестокой, Роджер, охваченный боевым пылом, пробовал вмешаться, и тогда я с трудом сдерживал его.
После того как дама делала наконец свой выбор, мы сопровождали счастливую пару в их свадебном путешествии по зарослям миртов и даже наблюдали (скромно спрятавшись за кустами) заключительный акт романтической драмы.
Я с таким вниманием и интересом следил за повседневной жизнью черепах, что уже многих из них мог различать по виду. Одних я узнавал по цвету и форме, других по некоторым физическим недостаткам: отбитому краю панциря, отсутствию ногтя на пальце или еще по чему-нибудь. Одну крупную золотисто-черную самку я всегда узнавал безошибочно, так как она была одноглазая. У нас с нею установились самые дружеские отношения, и я называл ее мадам Циклоп. Она уже вполне освоилась со мной и, понимая, что я не причиню ей никакого зла, не пряталась при моем приближении в панцирь, а, наоборот, вытягивала шею, желая удостовериться, принес ли я с собой лакомства, вроде листьев салата или мелких улиток, которые она безумно любила. Черепаха совершенно спокойно занималась своими делами, в то время как мы с Роджером следовали за ней по пятам, а иногда в знак особой милости устраивали ей пикники в оливковых рощах, где она могла на свободе лакомиться клевером. К моему величайшему сожалению, на свадьбе ее я не присутствовал, зато потом мне посчастливилось увидеть последствия медового месяца.
Однажды, наткнувшись на черепаху, я заметил, что она роет ямку в рыхлой почве около песчаного бугорка. Когда я подошел, она уже вырыла ее на порядочную глубину и, видно, рада была отдохнуть и слегка подкрепиться цветками клевера, после чего опять принялась за работу, гребла землю передними лапами и отталкивала ее панцирем к одной сторонке. Я не был вполне уверен, какую цель она преследовала, поэтому не пытался ей помочь, а просто лежал среди вереска на животе и наблюдал. Через некоторое время, набросав уже целую горку земли, черепаха внимательно оглядела ямку со всех сторон и, очевидно, осталась довольна. Затем она повернулась, поместила над ямкой заднюю часть своего тела и как бы в счастливой рассеянности отложила туда десяток белых яиц. Я был вне себя от радости и удивления, сердечно поздравил ее с таким важным событием, а она глядела на меня в задумчивости и глотала воздух. Потом черепаха начала сгребать землю обратно, чтобы засыпать яйца, и плотно приминать ее, пользуясь при этом очень простым способом: поместившись над взрыхленным местом, она несколько раз хлопнулась животом о землю. После своей тяжелой работы мадам Циклоп отдохнула и приняла от меня остатки клевера.
Я оказался в довольно затруднительном положении. Мне безумно хотелось взять одно яйцо для своей коллекции, но сделать это в присутствии черепахи я не мог, опасаясь, что она, сочтя себя оскорбленной, выроет остатки яиц и съест их или сотворит еще что-нибудь не менее ужасное. Поэтому я сидел и терпеливо ждал. Разделавшись с клевером и чуточку вздремнув, черепаха удалилась наконец в заросли кустарника. Некоторое время я шел за нею следом, пока не удостоверился, что о возвращении она и не помышляет, потом бросился к гнезду и осторожно вырыл из ямки одно яйцо. Величиной оно было примерно с голубиное, овальное по форме и в шероховатой известковой скорлупе. Я опять примял землю над гнездом, чтобы черепаха ничего не заподозрила, и торжественно понес свою добычу домой. Там я осторожно выдул из яйца клейкий желток, а скорлупку поместил среди других образцов своей коллекции, положив ее в маленькую коробочку со стеклянной крышкой. Этикетка на ней гласила: «Яйцо греческой черепахи (Testudo greaca). Снесено мадам Циклоп».
В течение весны и в первые дни лета, пока я изучал любовные похождения черепах, дом наш заполнялся нескончаемыми потоками друзей Ларри. Не успевали мы со вздохом облегчения проводить одних, как прибывал новый пароход, раздавались автомобильные гудки и цокот копыт, на дороге появлялась вереница такси и извозчиков, и дом наш снова наполнялся людьми. Случалось, что новая партия гостей прибывала раньше, чем мы успевали выпроводить предыдущую, и тогда наступало настоящее светопреставление. По всему дому и саду бродили поэты, прозаики, художники и драматурги, они спорили, рисовали, пили, печатали на машинке, сочиняли. Эти простые, милые люди, как описал нам их Ларри, отличались, все до одного, необыкновенной эксцентричностью и были так высокообразованны, что с трудом понимали друг друга. Одним из первых прибыл поэт Затопеч, невысокий плотный человек с орлиным носом, гривой серебряных волос по самые плечи и со вздутыми, скрученными венами на руках. Он явился к нам в широком черном плаще и черной широкополой шляпе, в экипаже, набитом ящиками вина. Голос его сотрясал дом, когда он ворвался туда в развевающемся плаще и с бутылками в руках. За все время пребывания у нас красноречие его не иссякало ни на минуту. Он говорил с утра до поздней ночи, выпивал невероятное количество вина, мог задремать везде, куда бы ни приткнулся, и по-настоящему никогда не ложился в постель. Несмотря на свои уже весьма немолодые годы, Затопеч нисколько не утратил интереса к прекрасному полу, со старомодной обходительностью ухаживал за мамой и Марго, и в то же время ни одна деревенская девчонка во всей округе не была обойдена его вниманием. Он старался настичь их в оливковых рощах, расхаживая там в своем взлетающем плаще и с бутылкой вина в оттопыренном кармане, громко хохотал и выкрикивал всякие нежные словечки. Даже Лугареция не избежала опасности. Всякий раз, как она протирала пол под диваном, он норовил ущипнуть ее сзади. Правда, это оказалось некоторым благодеянием — она забыла на время о своих болезнях и, когда появлялся Затопеч, вспыхивала и начинала игриво хихикать. Наконец он уехал. Так же как и при приезде, он завернулся в плащ и с царственным видом откинулся в экипаже. Пока лошадь спускалась с холма, Затопеч посылал прощальные приветствия и обещал в скором времени вернуться к нам из Боснии и привезти еще вина.
В следующем нашествии принимали участие три художника: Жонкиль, Дюран и Майкл. Жонкиль выглядела и говорила, как настоящая кокни, этакая дуреха с челкой. Долговязый Дюран имел всегда мрачный вид и такие слабые нервы, что чуть не подскакивал в воздух, если с ним неожиданно заговаривали. Майкл, напротив, был маленький, толстый человечек, похожий на переваренную креветку, с копной темных курчавых волос. Единственное, что объединяло этих людей, было их постоянное стремление работать. Жонкиль, впервые переступив порог нашего дома, выразила это вполне определенно, чем сильно удивила маму.
— Я приехала сюда вовсе не для отдыха, — объявила она. — Я приехала сюда работать, и мне ни к чему всякие там пикники, вы понимаете?
— А… э… нет, нет, конечно нет, — ответила мама с таким виноватым видом, будто она собиралась устроить специально для Жонкиль роскошный пир среди миртов.
— Просто чтоб вы знали, — пояснила Жонкиль. — Я не хочу нарушать тут порядка, понимаете? Мне надо только немного поработать.
После этого она сразу отправилась в сад, облачилась в купальный костюм и спокойно продремала на солнышке все время, пока они у нас были.
Дюран, как он нам сообщил, тоже собирался работать, только сначала ему надо было привести в порядок свои нервы. Последние события, сказал он, вывели его из строя, совершенно вывели из строя. Когда он был в Италии, ему вдруг безумно захотелось создать шедевр. Хорошенько поразмыслив, он решил, что миндальные деревья в полном цвету могут дать некоторый простор его воображению, и потратил немало времени и денег, разъезжая по деревням в поисках подходящего сада. В конце концов он нашел как раз то, что нужно. Обрамление было великолепное, миндаль цвел в полную силу. Дюран лихорадочно схватился за кисти и к концу первого дня полностью нанес основу на полотно. Уставший, но довольный, он собрал вещи и вернулся в деревню, а утром, после крепкого сна, почувствовал прилив новых сил и сразу помчался в сад заканчивать картину. И там он онемел от ужаса, потому что все деревья в саду стояли голые и мрачные, а земля вокруг была густо усыпана белыми и розовыми лепестками. Видно, за ночь весенний ветер посбивал весь цвет в садах, в том числе и в саду Дюрана.
— Я был убит, — сообщил он нам дрожащим голосом и с глазами, полными слез. — Я поклялся, что никогда в жизни не возьмусь за кисть… никогда! Но постепенно я пришел в себя… Теперь у меня лучше с нервами… Со временем я снова начну рисовать.
Это печальное событие, как мы потом узнали, произошло два года назад, и Дюран все еще не оправился от него.
Майклу у нас не повезло с самого начала. Увлеченный колоритом острова, он с восторгом объявил нам, что собирается писать большое полотно, где будет схвачена самая сущность Корфу. Ему нетерпелось приступить к работе, но тут, на его беду, у него начался приступ астмы. И также на его беду, Лугареция оставила на стуле у него в комнате одеяло, которым я пользовался вместо седла, когда ездил верхом. В середине ночи мы все вдруг проснулись от шума. Можно было подумать, что где-то душили целую свору ищеек. Еще не очнувшись от сна, мы сошлись в комнате Майкла и увидели, как он хрипит и задыхается, и по лицу его градом катится пот. Марго побежала греть чайник, Ларри отправился за коньяком, Лесли стал открывать окна, а мама снова уложила Майкла в постель и, так как он был теперь весь в холодном поту, заботливо накрыла его тем самым одеялом. К нашему удивлению, несмотря на все принятые меры, Майклу стало хуже. Пока он еще мог говорить, мы задавали ему вопросы об этом недуге и его причинах.
— Психологически, чисто психологически, — сказал Ларри. — Вам о чем-то напоминает этот хрип?
Майкл молча покачал головой.
— Ему надо дать чего-нибудь понюхать, — посоветовала Марго. — Что-нибудь вроде нашатырного спирта. Очень хорошо помогает, если человек начинает терять сознание.
— Он не теряет сознания, — оборвал ее Лесли. — Но потеряет, если понюхает спирта.
— Да, милая, это слишком сильное средство, — сказала мама. — Интересно, чем вызван приступ? Майкл, у вас есть к чему-нибудь аллергия?
Между приступами удушья Майкл объяснил нам, что у него аллергия только к трем вещам: пыльце сирени, кошкам и лошадям. Все поглядели в окно, но сирени там нигде не было, кошку мы в комнате тоже не нашли. Ларри ужасно разозлил меня, пытаясь доказать, что это я тайком протащил в дом лошадь. И вот, когда Майкл был уже, можно сказать, на краю смерти, мы вдруг заметили лошадиную подстилку, которую мама старательно подсунула ему под подбородок. Этот случай так подействовал на беднягу, что он уже до самого отъезда не в состоянии был взять кисть в руки. Вместе с Дюраном они лежали целыми днями в шезлонгах и укрепляли свои нервы.
Пока мы управлялись с нашей троицей, прибыл еще один гость в лице графини Мелани де Торро. Это была высокая худая женщина с лицом старой лошади, угольно-черными бровями и целым стогом огненно-рыжих волос. Не успела она пробыть в доме и пяти минут, как стала жаловаться на духоту, потом, к моему восторгу и маминому изумлению, схватилась за свои красные волосы и стащила их вниз, обнажив совершенно гладкую, как шляпка гриба, голову. Заметив мамин испуганный взгляд, графиня объяснила своим резким, квакающим голосом:
— Я только что перенесла рожистое воспаление и потеряла все волосы… не могла найти в Милане подходящих друг к другу бровей и парика… может, подберу что-нибудь в Афинах.
Вдобавок ко всему графиня из-за какого-то изъяна во вставной челюсти не очень внятно произносила слова, и у мамы создалось впечатление, что болезнь, которую она перенесла, была дурного свойства. При первом же удобном случае она приперла Ларри к стене.
— Ужасно! — сказала она прерывистым шепотом. — Ты не знаешь, что у нее было? Ничего себе друг!
— Друг? — удивился Ларри. — Да я ее почти не знаю… терпеть не могу эту женщину, но она очень интересный персонаж, и мне надо понаблюдать за ней вблизи.
— Еще чего! — возмутилась мама. — Нет, Ларри, ты как хочешь, а она должна отсюда уехать.
Они проспорили шепотом весь остаток дня, но мама была как алмаз. Наконец Ларри предложил позвать Теодора, чтобы тот высказал свое мнение, и мама на это согласилась. Теодору послали записку с приглашением приехать к нам на день. Его ответ, в котором он принимал приглашение, был доставлен на извозчике, где возлежала завернутая в плащ фигура Затопеча. Оказывается, прощаясь с островом Корфу, поэт выпил такое количество вина, что сел не на тот пароход и прибыл в Афины. К тому времени он уже прозевал срок свидания, назначенного в Боснии, и вот, философски поразмыслив, сел на первое же судно, идущее до Корфу, и вернулся на остров вместе с несколькими ящиками вина. Теодор приехал к нам на следующий день. На голове у него, как уступка лету, красовалась панама вместо неизменной фетровой шляпы. Мама еще не успела улучить момента, чтобы предупредить его о нашей безволосой гостье, как Ларри уже их представил.
— А, доктор? — сверкнула глазами Мелани, графиня де Торро. — Как интересно. Может, вы дадите мне совет? Я только что перенесла рожистое воспаление.
— Ага! В самом деле? — сказал Теодор, окидывая ее пристальным взглядом. — Какое же вам было назначено… э… лечение?
И оба с воодушевлением пустились в бесконечные медицинские рассуждения. Только благодаря маминому решительному вмешательству их удалось отвлечь от этой темы, которая казалась маме неприличной.
— Право же, Теодор нисколько не лучше этой женщины, — заявила она Ларри. — Как я ни стараюсь держаться широких взглядов, но всему ведь есть предел. Мне кажется, за столом о таких вещах не говорят.
Позднее мама залучила к себе Теодора, и вопрос о болезни графини был утрясен. Маму потом все время терзали угрызения совести за несправедливое суждение об этой женщине, и она всеми силами старалась быть с нею любезной, даже предлагала снять парик, если ей трудно переносить духоту.
Обед в тот день был необыкновенно интересный. Меня так занимали все эти люди с их разговорами, что я просто не знал, кого слушать. Лампы тихо разливали над столом теплый, золотистый свет, заставляли сверкать стекло и фарфор, зажигали огнем красное вино, когда оно лилось в стаканы.
— Но, дорогой мальчик, вы же не разглядели там смысла… да, да, не разглядели! — гремел голос Затопеча, склонившего свой горбатый нос над рюмкой. — Нельзя судить о поэзии как о малярном ремесле.
— …вот я ему и говорю: «Не стану я надрываться над рисунком меньше чем за десятку сеанс, это же дешевка», я говорю…
— …и на следующее утро я был парализован… Потрясен до основания… тысячи цветков… сорваны и смяты… я сказал, что больше не возьму кисть в руки… мои нервы сдали… целый сад исчез… фю-у-ить! И все… А я стоял там и смотрел…
— …и потом я, конечно, принимала серные ванны…
— А, да… гм… но, знаете, я считаю, что лечение ваннами несколько… э… несколько… знаете… несколько переоценивают. Мне кажется, девяносто два процента больных…
Тарелки с едой дымились, как вулканические конусы; в самом центре стола на блюде сияла гора ранних фруктов; Лугареция ковыляла вокруг гостей и потихоньку стонала; борода Теодора поблескивала в свете лампы; Лесли старательно катал хлебные шарики, чтоб обстрелять ими бабочку, летавшую вокруг лампы; мама раскладывала еду, всем слегка улыбаясь, и в то же время не спускала глаз с Лугареции; под столом холодный нос Роджера прижимался в немой мольбе к моему колену.
Марго и все еще хрипевший Майкл говорили об искусстве:
— …вот я и думаю, что Лоуренс делает такие вещи гораздо лучше. Он отличается какой-то особенной свежестью, так сказать… Вы согласны? Возьмем хотя бы леди Чэттерли, а?
— Да, вполне согласен. К тому же он творит чудеса в пустыне… и пишет эту замечательную книгу… как ее там… «Семь столпов мудрости», что ли…
Ларри и графиня тоже говорили об искусстве:
— …но ведь надо обладать простотой и наивностью, иметь ясный глаз ребенка… Возьмите лучшие детские стихи… возьмите Хампти-Дампти… Вот вам поэзия… наивность и свобода от штампов и затасканных приемов.
— …но это же будет пустой болтовней о простодушном подходе к поэзии, если вы собираетесь производить созвучия, такие же несложные, как желания верблюда…
Мама и Дюран:
— …можете представить, как это на меня подействовало… я был сломлен.
— Да, представляю. Такая досада, после всех этих волнений. Положить вам еще рису?
Жонкиль и Теодор:
— …и бельгийские крестьяне… ничего подобного я никогда не видела…
— Да, здесь, на Корфу, и… э… мне кажется, кое-где в Албании, у крестьян существует очень… э… сходный обычай…
За окном сквозь узоры виноградных листьев проглядывал месяц, слышался странный, размеренный крик сов.
Кофе и вино вышли пить на балкон, увитый виноградом. Ларри бренчал на гитаре и пел елизаветинский марш. Это заставило Теодора вспомнить одну из его фантастических, но правдивых историй о Корфу, которую он рассказал с веселым задором.
— Вы понимаете, тут, на Корфу, ничто не делается как у людей. Намерения бывают самые хорошие, но потом непременно что-то случается. Когда несколько лет назад греческий король посетил остров, его визит должен был завершиться… э… представлением… спектаклем. Кульминацией драмы была битва при Фермопилах. Когда падал занавес, греческой армии полагалось победно гнать персов за… как это их называют? Ах, да, за кулисы. Ну, а людям, игравшим персов, видно, не захотелось отступать в присутствии короля, и то, что они должны были играть персов, тоже, знаете, оскорбляло их. Сущий пустяк мог испортить все дело. И тут во время батальной сцены греческий полководец… гм… не рассчитал расстояния и хватил с размаху персидского полководца деревянным мечом. Это, конечно, произошло случайно. Я хочу сказать, что бедный парень сделал все неумышленно. Однако этого было достаточно, чтобы… э… возбудить персидскую армию до такой степени, что вместо… э… отступления они стали наступать. Теперь посередине сцены крутился хоровод воинов в шлемах, схватившихся в смертельной борьбе. Прежде чем кто-то догадался закрыть занавес, двое из них были сброшены в оркестр. Король потом рассказывал, какое сильное впечатление произвел на него… гм… реализм этой батальной сцены.
Взрыв хохота распугал бледных геккончиков, умчавшихся вверх по стене.
— Теодор! — дразнил его Ларри. — Вы это, конечно, выдумали.
— Нет, нет! — протестовал Теодор. — Это правда… я сам все видел.
— Но это звучит как анекдот.
— Здесь, на Корфу, — гордо сверкнул глазами Теодор, — может случиться все что угодно.
Сквозь ветки олив сияло залитое лунным светом море. Внизу, у родника, надрывались древесные лягушки. Две совы затеяли спор на дереве за верандой. По виноградным лозам у нас над головой осторожно пробирались гекконы, следившие лихорадочным взором за потоками насекомых, которых, словно водоворот, затягивал свет лампы.
9. Мир на стене
Полуразрушенная стена заглохшего сада оказалась для меня богатым охотничьим угодьем. Это была старая стена, когда-то покрытая штукатуркой, но теперь позеленевшая от мха. За долгие годы слой штукатурки вспучился и просел, а вся поверхность до стены покрылась сложным узором трещин — шириной до нескольких дюймов или же тонких как волосок. Кое-где штукатурка совсем обвалилась, и под ней, словно ребра, обнажились ряды розово-красных кирпичей. Если присмотреться получше, на стене можно было разглядеть целый пейзаж: шляпки сотен крохотных поганок, красных, желтых и бурых, казались крышами домов в поселках, разбросанных по сырым местам; темно-зеленый мох рос такими ровными пучками, что вполне мог бы сойти за подстриженные деревья в парках, а затененные трещины, откуда выбивался целый лес маленьких папоротничков, струились, будто зеленые ручейки. На верху стены раскинулась настоящая пустыня, сухая и жаркая, росли там только ржаво-красные мхи, и лишь стрекозы прилетали туда греться на солнышке. У подножья стены среди обломков черепицы пробивались листья цикламенов, крокусов и асфоделей, и вся эта полоса была опутана непролазными зарослями ежевики, усыпанной в середине лета крупными сочными черными ягодами.
Обитатели стены были очень разнообразны, вели дневной или ночной образ жизни и делились на охотников и дичь. По ночам на охоту выходили жабы, жившие среди зарослей ежевики, и гекконы, бледные, почти прозрачные создания с выпуклыми глазами, обитавшие в трещинах в верхней части стены. Их жертвами были глупые, рассеянные долгоножки, неуклюже метавшиеся среди листвы; мотыльки всех размеров и видов — полосатые, мозаичные, клетчатые, пятнистые, в крапинку, которые мягким облаком кружились у растрескавшейся штукатурки; жуки, толстенькие и прилично одетые, будто солидные бизнесмены, спешащие по каким-то ночным делам. Когда последний светлячок уносил свой холодный изумрудный фонарик в моховую постель и над землей появлялось солнце, стена переходила во владение других обитателей. Днем было труднее отличить жертву от хищника, казалось, что все тут поедают друг друга без разбора. Хищные осы, например, охотились на гусениц и пауков, пауки ловили мух, большие, хрупкие охотницы-стрекозы поедали пауков и мух, а быстрые, юркие цветистые ящерицы уничтожали их всех вместе.
Однако наибольшую опасность представляли самые робкие и незаметные обитатели стены. Они никогда не попадались вам на глаза, если вы сами не разыскивали их, а между тем в трещинах стены они гнездились сотнями. Если осторожно поддеть лезвием ножа кусок отставшей штукатурки и тихонько отделить ее от кирпича, вы обнаружите под ней маленького, темного скорпиона, будто бы отлитого из шоколада. У этих странных малюток плоское овальное тельце, аккуратные изогнутые ножки и огромные, словно крабьи, вздутые клешни с сочленениями, как на скафандре. Хвост их, похожий на нитку коричневых бусин, заканчивается жалом вроде шипа розы. Пока вы рассматриваете скорпиона, он лежит совсем тихо и только слегка поднимает изогнутый хвост, предостерегая вас почти извиняющимся жестом, когда вы слишком уж сильно начинаете дышать на него. Если долго держать скорпиона на солнце, он просто повернется к вам спиной и уйдет, а потом постарается заползти под другой кусок штукатурки.
Я проникся большой любовью к скорпионам. Они казались мне очень милыми и скромными созданиями с восхитительным в общем-то характером. Если вы не делаете ничего глупого и бестактного (не трогаете, например, их руками), скорпионы будут относиться к вам почтительно и только постараются поскорее удрать и где-нибудь спрятаться. Меня они считали, должно быть, сущим наказанием, так как я постоянно отдирал от стены штукатурку и наблюдал за ними или же ловил их и заставлял маршировать в банках из-под варенья, чтобы посмотреть, как движутся у них ножки. Устраивая неожиданные налеты на стенку, я сумел разузнать о скорпионах немало интересного. Например, обнаружил, что едят они синих мух (до сих пор не могу понять, как они их ловят), кузнечиков, бабочек и златоглазок. Несколько раз мне довелось видеть, как скорпионы поедают друг друга — весьма прискорбная, на мой взгляд, привычка у столь безукоризненных во всех отношениях созданий.
Пристроившись как-то в ночной темноте у стены с фонариком в руках, я умудрился подсмотреть удивительный брачный танец скорпионов. Сцепив клешни, они тянулись вверх и нежно обвивали друг друга хвостами. Я видел, как они медленно кружатся в вальсе среди пышных куртинок мха. Но видения эти мелькали передо мной лишь на краткий миг. Не успевал я зажечь фонарик, как партнеры тут же останавливались, минутку медлили и потом, видя, что я не собираюсь выключать свет, решительно удалялись, шествуя бок о бок, клешня в клешню. Определенно эти существа предпочитали уединение. Если бы можно было держать их у себя в плену, я бы, вероятно, сумел увидеть весь брачный обряд, однако мне строго-настрого запретили приносить скорпионов в дом, как я ни старался за них заступиться.
Но вот однажды я заметил на стене жирную скорпиониху, одетую, как мне сперва показалось, в светло-рыжее меховое пальто. Приглядевшись получше, я увидел, что это странное одеяние состоит из множества крошечных скорпиончиков, вцепившихся в материнскую спину. Я был в восторге от этого семейства и решил тайно пронести его в дом, наверх, в свою спальню, чтобы наблюдать потом, как подрастают малыши. С большой предосторожностью я водворил мамашу вместе со всем выводком в спичечный коробок и помчался домой. Но, на мою беду, как раз в тот момент, когда я входил в дом, вся наша семья садилась за стол. Тогда я решил оставить пока коробок в гостиной. Осторожно положив его на камин, чтобы у скорпионов не было недостатка в воздухе, я вошел в столовую и тоже сел за стол. Слушая разговоры и тайком переправляя Роджеру куски под стол, я закопался с едой и совсем позабыл о своих необычных пленниках. А в это время Ларри, закончив еду, сходил в гостиную за сигаретами и, усевшись снова на стул, всунул в рот сигарету. В руках у него был спичечный коробок, прихваченный с камина. Не думая о нависшей надо мной опасности, я с интересом следил, как Ларри, все еще продолжая оживленную беседу, открыл коробок.
Я и по сей день твердо убежден, что у скорпионихи не было дурных намерений. Просто она была возбуждена и чуточку раздосадована долгим заточением, поэтому и воспользовалась первым же удобным случаем, чтобы удрать. Моментально выскочив из коробка вместе с уцепившимися за нее малютками, она побежала по руке Ларри. Потом, не зная, что делать дальше, остановилась и приподняла свое жало. Чувствуя, как по его руке что-то движется, Ларри обратил туда свой взор, и с этого мгновения события стали разворачиваться с поразительной быстротой.
От ужаса Ларри испустил такой громкий крик, что Лугареция уронила тарелку, а Роджер выскочил из-под стола и залился бешеным лаем. Резким взмахом руки Ларри стряхнул несчастную скорпиониху на стол, и та с глухим стуком приземлилась на скатерти между Марго и Лесли, рассыпая, словно конфетти, своих малюток. Разгневанная таким дурным обращением, она быстро направилась в сторону Лесли, изогнув свое дрожащее от негодования жало. Лесли, опрокидывая стул, вскочил на ноги и отчаянно махнул салфеткой. Скорпиониха покатилась по скатерти в сторону Марго, которая вдруг так громко заревела, что ей мог бы позавидовать любой паровоз. Мама совершенно сбитая с толку внезапной суматохой, надела очки и принялась разглядывать скатерть, пытаясь определить, что же все-таки было причиной такого столпотворения. И как раз в этот момент Марго, стараясь отогнать скорпиона, выплеснула на него стакан воды. В скорпиона она не попала, и весь душ пришелся на долю мамы, совершенно не выносившей холодной воды. Почти задыхаясь, она присела у края стола, не в силах даже вымолвить слова. Скорпиониха тем временем нашла убежище под тарелкой Лесли, тогда как ее малыши дико метались по всему столу. Роджер, не понимая причин переполоха, но твердо решив принять в нем участие, с неистовым лаем носился по всей комнате.
— Опять этот проклятый мальчишка… — проревел Ларри.
— Смотрите! Смотрите! Они ползут сюда! — взвизгнула Марго.
— Надо сходить за книгой! — крикнул Лесли. — Не подымайте панику, бейте их книгой!
— Что же тут все-таки происходит? — умоляющим голосом спрашивала мама, протирая очки.
— Этот проклятый мальчишка… Он убьет нас всех… Взгляните на стол… Там по колено скорпионов…
— Скорей… скорей… сделайте что-нибудь… Осторожно, осторожно!
— Ради бога, перестаньте орать и сходите за книгой… Вы хуже собаки… Замолкни, Роджер…
— Слава богу, меня не укусили…
— Осторожно… вот еще один… Скорей… Скорей…
— Да заткнитесь же вы все и дайте мне книгу или что-нибудь такое…
— Но, милые мои, как же скорпионы очутились на столе?
— Этот проклятый мальчишка… Каждый спичечный коробок в доме таит опасность.
— Смотрите, он ползет ко мне… Скорее, сделайте что-нибудь…
— Стукни его своим ножом… своим ножом… Да стукни же…
Поскольку никто не взял на себя труда объяснить Роджеру смысл происходящих событий, он по ошибке решил, что всей нашей семье грозит беда и что его долг защитить нас. А так как Лугареция была единственным чужим человеком в комнате, он сделал логический вывод, что это она во всем виновата, и цапнул ее за лодыжку. Шуму от этого, конечно, не убавилось.
К тому времени, когда порядок был кое-как восстановлен, все маленькие скорпиончики успели попрятаться под тарелками, вилками и ножами. После моей страстной мольбы и маминых просьб предложение Лесли перебить семейство скорпионов было в конце концов отвергнуто, и вся компания, не оправившись еще от страха и злости, удалилась в гостиную. Целых полчаса вылавливал я малюток, собирая их в чайную ложку, и возвращал на спину матери, а потом вынес на блюдце из дому и с грустью выпустил на стенку сада. После этого мы с Роджером поспешили уйти и всю вторую половину дня провели на пригорке вдали от дома, так как, по моим соображениям, надо было дать всем как следует отдохнуть, прежде чем снова показываться им на глаза.
Последствия этого происшествия были самые разнообразные. У Ларри появился неодолимый страх перед спичечными коробками, и он открывал их с величайшей предосторожностью, обмотав сначала руку носовым платком. Лугареция, с накрученными на лодыжку пухлыми бинтами, прихрамывая, ковыляла по дому еще много недель после того, как зажил укус, и каждое утро, подавая чай, показывала нам свои струпья. Но история эта имела еще и худшие, на мой взгляд, последствия: мама пришла к выводу, что я снова отбиваюсь от рук и что теперь самое время продолжить мое образование. Покуда для меня подыскивали домашнего учителя по всем предметам, мама решила, что по крайней мере к французскому языку я могу приступить не мешкая. И вот после некоторых переговоров Спиро было поручено возить меня каждое утро в город на урок французского языка к бельгийскому консулу.
Дом консула находился в лабиринте узких, вонючих улочек, составляющих еврейский квартал города. Это было очаровательное место — мощенные булыжником улицы с множеством лавчонок, заваленных кипами ярких тканей, горами блестящих леденцов, разной утварью из чеканного серебра, фруктами и овощами. Улицы были настолько узки, что приходилось всякий раз прижиматься к стенам домов и давать дорогу навьюченным товарами ослам. Меня очень привлекала эта красочная часть города, шумная и суетливая, где постоянно слышались голоса торгующихся женщин, кудахтанье кур, лай собак и протяжные крики мужчин несущих на голове огромные подносы с горячим, только что испеченным хлебом. Как раз в самом центре этого района, в верхнем этаже высокого ветхого здания, уныло маячившего над крохотной площадью, жил бельгийский консул.
Это был приятный маленький человек с поразительной трехклинной бородой и старательно нафабренными усами. Он довольно серьезно относился к своей работе и всегда был одет так, словно отправлялся на важный официальный прием: черная визитка, брюки в полоску, светло-коричневые гетры над начищенными до блеска башмаками, огромный, спадающий шелковым водопадом галстук, прихваченный скромной золотой булавкой, и в довершение всего высокий, сияющий цилиндр. В любой час дня его можно было увидеть одетого подобным образом на какой-нибудь грязной улочке, где он изящно ступал среди луж или прижимался к стене с восхитительной учтивостью, уступая дорогу ослу и легонько постукивая его по задней ноге своей ротанговой тростью. Жители города не видели в его костюме ничего необычного. Они думали, что консул англичанин, а так как, по их представлениям, все англичане лорды, то им не только пристало, но просто необходимо носить соответствующую одежду.
Когда я приехал к консулу первый раз, он провел меня в комнату, сплошь увешанную фотографиями в массивных рамках, где он был изображен в различных наполеоновских позах. Спинки старинных кресел, обтянутых красной парчой, украшало множество салфеточек, а стол, за которым мы работали, был накрыт бархатной скатертью винно-красного цвета с ярко-зеленой бахромой. Это была на удивление безобразная комната. Чтобы определить объем моих познаний во французском языке, консул усадил меня за стол, вынул объемистый, потрепанный том словаря Лярусс и положил его передо мной, открыв на первой странице.
— Пожалуйста, почитайте вот это, — сказал он по-английски с небольшим акцентом, и в его бороде приветливо сверкнул золотой зуб.
Потом он подкрутил кончики усов, поджал губы, заложил руки за спину и медленно стал шагать по комнате, направляясь к окну, а я принялся за слова, начинающиеся с буквы А. Едва с грехом пополам я одолел первые три слова, как консул неожиданно застыл на месте и про себя чертыхнулся. Я было подумал, что его шокирует мое произношение, но, видно, все это относилось вовсе не ко мне. Бормоча что-то себе под нос, мой учитель стремительно пронесся через комнату, с силой распахнул дверцы шкафа и выхватил оттуда внушительное на вид духовое ружье. Я следил за его действиями со все возрастающим удивлением и интересом, но все же опасаясь за свою жизнь. Консул зарядил ружье, рассыпая в отчаянной спешке дробинки по всему ковру, потом, пригнувшись, снова пробрался к окну и из-под прикрытия штор с волнением выглянул на улицу. Затем он поднял ружье, внимательно прицелился и выстрелил. Когда консул отошел от окна и отложил ружье в сторону, я с удивлением заметил, что в его глазах стоят слезы. Скорбно покачивая головой, он вытащил из верхнего кармана шелковый носовой платок невероятных размеров и с шумом высморкался.
— Ай-яй-яй! — протянул он нараспев. — Бедное создание… Однако надо нам работать… Читайте, пожалуйста, дальше, мон ами.
В течение всего урока я не мог отделаться от мысли, что консул прямо у меня на глазах совершил убийство или по крайней мере свел счеты с владельцем какого-нибудь соседнего дома по законам кровной мести. Однако после четвертого урока, когда консул все еще продолжал по временам палить из окна, я решил, что мое объяснение сюда не подходит, разве что семья, с которой он воевал, была необыкновенно большая и, сверх того, ни один из ее членов не в состоянии был ответить ему выстрелом. Только неделю спустя я узнал подлинную причину непрерывной ружейной канонады. А причиной были кошки. В еврейском квартале, как и в остальных частях города, кошки могли плодиться без всяких препятствий и бродили по улицам буквально целыми сотнями. Хозяев у кошек не было, никто за ними не следил, поэтому выглядели они ужасно — все в болячках и язвах, с вылезшей клоками шерстью, с кривыми рахитичными лапами и невообразимо костлявые. Трудно было представить, в чем только держится их душа. Консул обожал кошек. В его собственном доме жили три огромных, раскормленных кота персидской породы. Однако видеть этих голодных, шелудивых представителей кошачьего племени, бродивших по крышам напротив его окна, было слишком большим испытанием для чувствительной натуры консула.
— Я не могу их всех накормить, — объяснил он, — поэтому, чтобы они были счастливы, я их убиваю. Им так лучше, но мне это приносит большое огорчение.
Всякий, кто увидел бы этих кошек, легко бы мог понять, какой благородный и полезный труд взял на себя этот человек. Так вот и шли наши уроки французского языка, с постоянными перерывами, когда консул бросался вдруг к окну, чтобы отправить в более радостный мир еще одну кошку. После каждого выстрела на минуту воцарялась тишина, из почтения к смерти, затем консул громко сморкался, трагически вздыхал, и мы опять углублялись в запутанный лабиринт французских глаголов.
По какой-то непонятной причине у консула создалось впечатление, что моя мама умеет говорить по-французски, и он никогда не упускал случая завязать с ней беседу. Если во время своего приезда в город за покупками маме удавалось издали заметить среди толпы его цилиндр, она поспешно сворачивала в ближайшую лавчонку и покупала там всякие ненужные ей вещи, пока не минует опасность. Но иногда консул появлялся вдруг из какого-нибудь переулка и заставал маму врасплох. Приветливо улыбаясь и помахивая тростью, он подходил поближе, срывал с головы цилиндр и сгибался пред мамой почти вдвое, хватая неохотно протянутую руку и пылко прижимая ее к бороде. Они стояли посреди улицы (иногда их разделял проходивший мимо осел), и консул изливал на маму потоки французской речи, изящно жестикулируя палкой и цилиндром и вовсе не замечая растерянного выражения на мамином лице. Время от времени консул завершал свои фразы вопросом «n'est-ce-pas, madame?», на что мама должна была ему отвечать. Собравшись как следует с духом, она демонстрировала все свое совершенное знание французского языка.
— Oui, оui! — произносила мама с нервной улыбкой и, если это звучало не очень выразительно, добавляла более четко: — OUI, OUI.
Ответ вполне удовлетворял консула, и он, очевидно, так никогда и не понял, что это было единственное французское слово, которое знала мама. Эти беседы были тяжким испытанием для ее нервной системы, и нам стоило только произнести: «Мама, смотри, консул идет», как она пускалась по улице предельно быстрым шагом, переходившим почти в галоп.
Мне эти уроки французского языка определенно пошли на пользу. Языка я, правда, не выучил, но каждый день к концу занятий мной овладевала такая скука, что в свои послеполуденные вылазки по окрестностям я пускался с удвоенной энергией. И конечно же, всякий раз я с нетерпением ждал четвергов, когда к нам приходил Теодор. Он появлялся в нашем доме после ленча, выждав для приличия некоторый срок, и оставался до тех пор, пока высоко над Албанскими горами не поднималась луна.
В этот день мы с Теодором уходили вместе из дому, иногда просто в сад, иногда и подальше. Нагруженные коробками и сачками, мы шествовали среди олив, а впереди, обнюхивая землю, носился Роджер. Нас привлекало все, что попадалось на пути: цветы, насекомые, камни, птицы. У Теодора, несомненно, был неисчерпаемый запас сведений обо всем на свете, только он сообщал эти сведения особым способом, будто не преподносил вам нечто новое, а скорее напоминал о том, что вы уже знали, но почему-то не могли припомнить. Его рассказы были пересыпаны веселыми анекдотами, очень плохими каламбурами и еще худшими шутками, которые он выпаливал с удовольствием. В глазах его вспыхивали огоньки, нос морщился, и он беззвучно смеялся в бороду и над собой, и над своими шутками.
Каждый прудок, каждая канава с водой были для нас словно неисследованные джунгли, битком набитые зверьем. Крохотные циклопы, водяные блохи, зеленые и кораллово-розовые, парили среди подводных зарослей, будто птицы, а по илистому дну крались тигры прудов: пиявки и личинки стрекоз. Всякое дуплистое дерево, если в нем оказывалась лужица воды, где обитали личинки комаров, подвергалось самому тщательному исследованию, всякий замшелый камень переворачивался, а трухлявое бревно разламывалось. Прямой, подтянутый Теодор стоял у края пруда и осторожно водил под водой своим маленьким сачком, потом вытаскивал его и пристально вглядывался в болтавшийся на конце стеклянный пузырек, куда соскальзывали все мелкие водяные обитатели.
— Ага! — обычно произносил он звенящим от волнения голосом, и борода его задиралась кверху. — Думаю, что это Ceriodaphnia laticaudata.
Он выхватывал из жилетного кармана лупу и принимался разглядывать пузырек еще внимательней.
— А, гм… да… весьма любопытно… это laticaudata. Пожалуйста… э… передай мне чистую пробирку… гм… спасибо.
Он опускал в пузырек стержень авторучки, всасывая им крошечное животное, и, осторожно пересадив в пробирку, принимался за остальной улов.
— Кажется, там больше нет ничего такого уж интересного… Ах да, я и не заметил… довольно любопытная личинка веснянки… вон там, видишь?.. Гм… она устроила себе чехлик из обломков раковин неких моллюсков… Ничего не скажешь, она прелестна.
На дне пузырька лежал тонкий в полдюйма длиной чехлик, сделанный будто из шелка и покрытый, как пуговицами, крошечными плоскими раковинками улиток. С одного конца этого восхитительного жилища выглядывал его владелец — препротивнейшее создание, похожее на червяка с муравьиной головой. Личинка медленно ползла по стеклу и тащила за собой свой замечательный домик.
— Я проделал однажды интересный опыт, — сказал Теодор. — Наловил этих… э… личинок и посдирал с них чехлики. Личинок я, разумеется, не повредил. Я разместил их по банкам с совершенно чистой водой, где не было ничего такого… э… материала для строительства новых оболочек. Потом положил в каждую банку строительный материал разного цвета: в одну мелкие голубые и зеленые бусинки, в другую крошки кирпича, потом белый песок и даже в одну банку… э… осколки цветного стекла. Они соорудили из всего этого новые домики и, должен сказать, результат был очень любопытный и… э… красочный. Несомненно, это очень способные архитекторы.
Он вылил содержимое пузырька обратно в пруд, забросил сачок на плечо, и мы отправились дальше.
— Кстати об архитектуре, — произнес Теодор, и в глазах его вспыхнули искорки. — Я еще не рассказывал о том, что случилось с одним моим… э… приятелем? Гм, да. Ну, вот, у него был за городом небольшой домик, а так как его семья… гм… увеличилась, он решил, что дом для них маловат и надо надстроить еще этаж. Но мне кажется, он слегка переоценил свои архитектурные… гм… возможности и сам составил проект. Гм, ха, да. Ну вот, все шло хорошо, этаж был надстроен очень быстро, со всеми его спальнями, ванными и прочим. В честь завершения работ мой приятель собрал гостей, и все мы подняли тост за… гм… новую часть здания. С большой торжественностью леса были сняты… гм… убраны, и никто не заметил ничего… гм… особенного, пока один опоздавший гость не захотел взглянуть на новые комнаты. Вот тогда и обнаружили, что там не было лестницы. Понимаешь, в своих чертежах мой приятель, видно, забыл вставить лестницу, а когда началось строительство, он и его рабочие так привыкли взбираться на верхний этаж по лесам, что никто из них даже не заметил никакого… э… недостатка.
Мы бродили по жаре весь остаток дня, останавливались около прудов, канав и ручьев, пробирались сквозь душистые заросли цветущих миртовых кустов, шагали по вересковым холмам, по пыльным белым дорогам, где изредка нам навстречу плелся понурый осел с сонным крестьянином на спине.
К вечеру, когда наши банки, бутылки и пробирки наполнялись замечательной разнообразной живностью, мы возвращались домой. Небо в это время приобретало слегка золотистый оттенок, воздух становился прохладней и душистей. Мы шли через оливковые рощи, уже покрытые глубокой тенью. Впереди, высунув язык, бежал Роджер. Он то и дело оглядывался назад, боясь потерять нас из виду. Разморенные жарой, пыльные и усталые, обвешанные раздувшимися тяжелыми сумками, от чего приятно ныли плечи, мы с Теодором двигались вперед и распевали песню, которой он меня научил. Бодрый мотив этой песни оживлял наши уставшие ноги, мы начинали шагать веселее, и по всей роще радостно разносился баритон Теодора и мой пронзительный дискант.
10. Парад светлячков
Весну незаметно сменили долгие, жаркие дни лета, пронизанные солнцем и веселым, неумолчным звоном цикад, от которого дрожал весь остров. В полях начинали наливаться початки кукурузы, закутанные в шелковую кремовую бахрому с рыжими верхушками. Если содрать с початка зеленую обертку и запустить зубы в ряды жемчужных зерен, рот ваш весь наполнится млечным соком. На виноградных лозах висели маленькие пятнистые гроздья, оливковые деревья гнулись под тяжестью плодов, гладких, точно из нефрита, зеленых шариков, и там всегда гремел мощный хор цикад, а в апельсиновых рощах в темной глянцевитой листве начинали румяниться апельсины — их рябые зеленые щеки как бы заливались краской смущения.
Вверху, на холмах, среди вереска и темных кипарисов, словно подхваченные ветром конфетти, кружились хороводы бабочек. Время от времени какая-нибудь из них присаживалась на листок, чтобы отложить там яички. Под ногами у меня тикали, как часы, кобылки и ошалело неслись через вереск, поблескивая на солнце крыльями. Среди миртов двигались богомолы, медленно, осторожно — настоящее воплощение зла. Они были худые и зеленые, лицо без подбородка и чудовищные, круглые глаза, как холодное золото. В них горело упорное, хищное безумие. Изогнутые передние ноги с острой зубчатой бахромой, поднятые в притворной, взывающей к миру насекомых мольбе — такой страстной, такой смиренной, — чуть подрагивали, если мимо проносилась бабочка.
Вечером, когда становилось прохладней, цикады переставали петь, и их сменяли зеленые древесные лягушки, приклеенные к поникшим лимонным листьям у родничка. Их выпученные глаза словно гипнотизировали вас, спинки сияли глянцем, как и листья, на которых они сидели, голосовые мешки раздувались, и лягушки испускали свои трели с такой отчаянной силой, что их влажная кожа, казалось, вот-вот лопнет от напряжения. После захода солнца наступали короткие, зеленоватые сумерки, их сменял сиреневый полумрак, и в прохладном воздухе разливались вечерние ароматы. Из укрытий выходили жабы цвета оконной замазки, расписанные причудливыми, как на географической карте, темно-зелеными пятнами. Они незаметно двигались среди пучков высокой травы в оливковых рощах, где крутилось облако неуклюжих долгоножек — как будто тонкий газовый занавес колыхался над землей. Жабы сидели, прикрыв глаза, потом внезапно хватали пролетавшую мимо долгоножку и, садясь обратно, со слегка смущенным видом подпихивали пальцами в свой огромный рот свисающие концы крыльев и ножек. А над ними, на ветхой стене старого сада, среди пышных шапок зеленого мха и зарослей крохотных поганок торжественно разгуливали пары маленьких скорпионов.
Море было спокойное, теплое и темное, как черный бархат, ни малейшая рябь не тревожила его гладкой поверхности. Далеко на горизонте легким красноватым заревом мерцало побережье Албании. Постепенно, минута за минутой, зарево растекалось по небу, сгущалось и светлело. И вдруг над зубчатой стеной гор поднималась огромная винно-красная луна, и от нее по темному морю пробегала прямая огненная дорожка. Совы, уже летавшие бесшумными тенями от дерева к дереву, вскрикивали в изумлении, замечая, как луна, подымаясь все выше и выше, становится розовой, потом золотой и наконец серебряным шаром вплывает в обитель звезд.
С наступлением лета у меня появился учитель Питер, высокий, красивый молодой человек, только что из Оксфорда и с довольно решительными взглядами на образование, что было мне, конечно, не по нраву. Однако атмосфера острова начала незаметно делать свое дело. Взгляды Питера понемногу смягчались, и он стал вполне похож на человека. Первые наши уроки были тяжелы до ужаса: нескончаемая возня с дробями, процентами, геологическими пластами и теплыми течениями, существительными, глаголами и наречиями. Но, по мере того как солнце оказывало на Питера свое магическое воздействие, дроби и проценты перестали казаться ему такой уж исключительно важной частью жизни, и мало-помалу они отходили на задний план. Кроме того, Питер обнаружил, что все сложности с геологическими пластами и влиянием теплых течений можно гораздо легче объяснить, плавая вдоль побережья, и что самый простой способ преподавать английский язык — предоставить мне возможность каждый день писать что-нибудь самостоятельно и потом исправлять ошибки. Он предложил вести дневник, но я отказался, потому что у меня был уже один дневник о природе, куда я ежедневно записывал все, что встречал интересного. Если завести новый дневник, чем же я буду его заполнять? На такое возражение Питер не смог ничего ответить. Тогда я предложил попробовать что-нибудь более сложное и интересное. Например, написать книгу. Питера это слегка удивило, однако он не нашел резонного возражения против книги и согласился. И вот каждое утро примерно в течение часа я с удовольствием трудился над очередной главой своего эпического повествования — захватывающей истории, где мы всей семьей совершали путешествие вокруг света и по пути ловили всех, каких только можно себе вообразить, животных совершенно немыслимыми силками и капканами. Я писал свою книгу в духе «Журнала для мальчиков», поэтому каждая глава у меня кончалась потрясающей сценой — на маму вдруг набрасывался ягуар или Ларри сражался с огромным, обвившим его кольцами питоном. Иногда эти кульминации бывали так сложны и опасны, что на следующий день мне лишь с огромным трудом удавалось выцарапать своих родных из подобных ситуаций целыми и невредимыми. Пока я, высунув язык, трудился над своим шедевром, советуясь иногда с Роджером по поводу самых тонких сюжетных ходов, Питер и Марго отправлялись на прогулку по заросшему саду и любовались цветами. К моему удивлению, оба они обрели вдруг вкус к ботанике. Таким вот приятным для всех нас образом проходило каждое утро. В самом начале Питера еще терзали по временам угрызения совести, тогда мое сочинение перекочевывало в ящик стола и мы углублялись в математические задачи. Но когда летние дни стали длиннее, а интерес Марго к садоводству заметно возрос, эти досадные периоды наступали гораздо реже.
После злосчастной истории со скорпионами мне отвели большую комнату на втором этаже, где я мог держать своих зверей, и все стали смутно надеяться, что теперь наконец-то вся живность будет сосредоточена только в одной определенной части дома. Эта комната (я называл ее своим кабинетом, а остальные члены семьи — козявочником) приятно пахла эфиром и этиловым спиртом. Теперь я держал тут книги по естественной истории, свои дневники, микроскоп, скальпели, сачки, мешочки для сбора животных и другие не менее важные предметы. В больших картонных коробках хранились коллекции птичьих яиц, жуков, бабочек, стрекоз, а вверху на полках выстроились бутылки, в которых были заспиртованы такие интересные вещи, как цыпленок с четырьмя ножками (подарок мужа Лугареции), всевозможные ящерицы и змеи, лягушачья икра на разных стадиях развития, маленький осьминог, три бурых крысенка (дань Роджера) и крохотная черепашка, только что вылупившаяся из яйца и не вынесшая суровости зимы. На стенах висели немногочисленные, но со вкусом подобранные украшения: сланцевая плитка с окаменелыми остатками рыбы, фотография моей собственной персоны, пожимающей руку шимпанзе, и чучело летучей мыши. Чучело я набивал сам, без посторонней помощи, и очень им гордился. Если принять во внимание мою неопытность в этом искусстве, то чучело было вполне похоже на летучую мышь, особенно если стоять на другом конце комнаты. Раскинув крылья, она сердито смотрела со стены, прикованная к своей пробковой дощечке. Но когда наступило лето, летучая мышь, видно, почувствовала жару: она слегка одрябла, мех ее утратил свой блеск, и новый таинственный аромат пополз по комнате, перебивая запахи эфира и этилового спирта. Бедняга Роджер, это его объявили сперва виновником! И только позднее, когда запах уже проник в спальню Ларри, тщательное расследование привело к моему чучелу. Я был удивлен и немало раздосадован. Под нажимом родных чучело пришлось выбросить. Питер объяснил, что я плохо его обработал, и обещал, если я достану еще один экземпляр летучей мыши, показать мне, как это делается по всем правилам. Я от души благодарил его, но осторожно посоветовал держать это в тайне, так как чувствовал, что теперь все домашние будут относиться к искусству набивки чучел с величайшим подозрением, придется потратить немало сил, чтобы настроить их на иной лад.
Добыть еще одну летучую мышь мне никак не удавалось. Вооруженный длинной бамбуковой палкой, я часами простаивал в залитых лунным светом узких аллеях оливковых рощ, однако летучие мыши проносились мимо меня вихрем, я даже не успевал поднять свое оружие. Но покуда я стоял вот так, безнадежно подкарауливая случай, чтобы оглушить летучую мышь, я видел много других животных, которых при иных обстоятельствах мне бы увидеть не довелось. На склоне холма молодой лисенок с вожделением разыскивал жуков, роя землю своими неокрепшими лапками, и, откопав насекомое, тут же с хрустом поедал его. Однажды из-за миртовых кустов показались вдруг пять шакалов. Заметив меня, они остановились в недоумении и потом растаяли, как тени, среди деревьев. Между рядами олив, у самой травы, на бесшумных шелковых крыльях плавно, будто большие черные ласточки, скользили козодои, преследуя пьяных танцующих долгоножек. Однажды у меня над головой появилась чета сонь. В диком возбуждении они носились по всей роще, прыгая, точно акробаты, с ветки на ветку и скользя вверх и вниз по стволам деревьев. В лунном свете их поднятые пушистые хвосты мелькали, как клубы серого дыма. Меня очаровали эти зверьки, и я решил поймать одного из них. Конечно, лучше всего было ловить их днем, когда они спят. В поисках убежища сонь я старательно обшарил все оливковые рощи, однако это оказалось пустой затеей, потому что каждый корявый ствол имел дупло с полдюжиной выходов. Но все же поиски мои не были такими уж бесплодными. Однажды я запустил руку в дупло, и мои пальцы наткнулись на какой-то мягкий комочек. Он зашевелился у меня под рукой, и я его вытащил. На первый взгляд добыча показалась мне большим клубком из пушинок одуванчика с парой огромных золотистых глаз, потом я увидел, что эта сплюшка, совсем маленький птенчик, еще покрытый пухом. С минуту мы смотрели друг на друга, затем совенок, оскорбленный, должно быть, моим грубым смехом над его внешностью, вонзил мне в палец свои крошечные коготки. От неожиданности я выпустил из рук ветку, за которую держался, и мы вместе с ним грохнулись на землю.
Я посадил негодующего птенца в карман и понес домой, с некоторым трепетом представив его своим родным. К моему удивлению он был принят с несомненной благосклонностью, мне без всяких оговорок разрешили держать его в доме. Поселился он в моем кабинете в плетеной корзинке и после продолжительных споров был наречен Улиссом. С самого начала совенок показал, что он птица с сильным характером, поэтому шутить с ним не стоит. Хотя его самого можно было поместить в чайной чашке, он проявлял необыкновенную отвагу и бесстрашно набрасывался на все и всех, независимо от роста. Так как жить нам предстояло в одной комнате, мне очень хотелось, чтобы у него с Роджером установились хорошие отношения, поэтому, как только совенок слегка осмотрелся на новом месте, я представил их друг другу, посадив Улисса на пол и приказав Роджеру приблизиться к нему и подружиться. У Роджера уже выработался философский подход к дружбе со всякого рода зверушками, которым я давал у себя приют, и теперь он старался подражать совиным манерам. Весело виляя хвостом, он любезно направился к Улиссу, который сидел посреди комнаты с далеко не дружественным выражением «лица» и сверлил Роджера свирепым, немигающим взглядом. Шаги собаки стали менее уверенными. Улисс не сводил с нее взгляда, будто пытался загипнотизировать. Роджер остановился, уши у него обвисли, хвост лишь чуть подрагивал, и взор обратился ко мне за поддержкой. Я строго приказал ему следовать к намеченной цели. Роджер нервозно посмотрел на совенка, а потом спокойно стал обходить его сзади. Однако Улисс тут же повернул голову на сто восемьдесят градусов и по-прежнему не сводил с собаки глаз. Роджеру еще ни разу не приходилось встречать зверя, который бы мог, не поворачиваясь, глядеть назад, поэтому он был в некотором замешательстве. Но, чуть поразмыслив, Роджер решил избрать легкий, игривый тон. Он растянулся на животе, положил голову на лапы и стал медленно подползать к птице, слегка повизгивая и непринужденно виляя хвостом. Улисс продолжал сидеть неподвижно, будто чучело. Роджеру удалось подползти совсем близко, но тут он совершил роковую ошибку. Вытянув морду вперед, он шумно и с любопытством обнюхал птицу. Многое мог бы вынести Улисс. Но позволить лохматому барбосу обнюхивать себя — никогда! Сейчас он покажет этой неуклюжей громадине без крыльев, где ее место. Прикрыв глаза, щелкая клювом, Улисс подпрыгнул в воздух и опустился прямо на морду собаки, вонзив в ее черный нос свои острые как бритва когти. Роджер в изумлении тявкнул, стряхнул с себя совенка и спрятался под стол. Никакие уговоры не могли заставить его выйти оттуда, пока Улисс не был водворен обратно в свою корзинку.
Когда совенок немного подрос, детский пушок сошел с него, и он весь покрылся замечательными пепельно-серыми, ржаво-красными и черными перьями. На светлой грудке красиво обозначились темные мальтийские кресты, на ушах отросли длинные кисточки, которые он всегда поднимал в негодовании, если вы позволяли себе вольничать с ним. Теперь Улисс был слишком взрослый, чтобы жить в корзинке, о клетке же он просто слышать не хотел, так что пришлось отдать ему во владение весь кабинет. Свои упражнения в полетах он проводил между столом и ручкой двери и, как только освоил это искусство, выбрал себе жилье в углублении над окном и сидел там целый день с закрытыми глазами, точь-в-точь сучок оливы. Если с ним заговорить, глаза его сразу широко распахнутся, кисточки на ушах поднимутся вверх, все тело вытянется, и на вас взглянет загадочный китайский идол с изможденным лицом. Если Улисс к вам расположен, он приветливо пощелкает клювом или же, как знак величайшей милости, слетит вниз и торопливо чмокнет вас в ухо.
После захода солнца, когда по темным стенам дома начинали бегать гекконы, Улисс просыпался. Он деликатно зевал, расправлял крылья, чистил хвост и так энергично встряхивался, что все его перья вставали дыбом, будто лепестки распушенной ветром хризантемы. Затем с большой непринужденностью он выпускал шарик полупереваренной пищи вниз на газету, расстеленную специально для этой, а также для других целей. Чтобы приготовиться к ночной охоте, он издавал пробное «ту-гу», удостоверялся, что голос у него в порядке, и отчаливал на своих мягких крыльях. Беззвучно, как пушинка, облетев комнату, он опускался мне на плечо, сидел там минутку-другую, легонько пощипывая мое ухо, потом снова встряхивался, отбрасывал сантименты в сторону и принимал деловой вид. Подлетев к подоконнику, он издавал еще одно вопросительное «ту-гу?», уставясь на меня медовыми глазами. Это был знак, чтоб ему открыли ставни. Как только я распахивал их, Улисс выплывал из окна, и с минуту его силуэт вырисовывался на диске луны, прежде чем пропасть в темноте олив. А еще минутой позже раздавалось громкое, вызывающее «ту-гу! ту-гу!» — предупреждение, что Улисс вышел на охоту.
Охота его продолжалась разное время. Иногда уже через час он снова появлялся в комнате, иногда же пропадал всю ночь. Но куда бы совенок ни улетал, он ни разу не забыл вернуться в дом к ужину — между девятью и десятью часами. Если в моем кабинете свет не горел, Улисс спускался к окну гостиной и заглядывал в него — нет ли меня там. Если меня не было, он снова летел вверх, садился на окно моей спальни и нетерпеливо колотил по ставням, пока я не открывал их и не протягивал ему блюдце с фаршем, искрошенным сердцем цыпленка или еще каким-нибудь деликатесом, припасенным в тот день. Проглотив последний кусочек сырого мяса, Улисс издавал тихий, вроде икоты, звук, минуту раздумывал и улетал снова, проплывая над верхушками деревьев, залитых лунным светом.
С тех пор как Улисс показал себя храбрым бойцом, он стал относиться к Роджеру вполне по-дружески, и теперь, когда мы шли вечером купаться, мне порой удавалось залучить его в нашу компанию. Обычно он сидел на спине Роджера, крепко вцепившись в его черную шерсть, и если, как это иногда случалось, Роджер забывал о своем пассажире и бежал слишком быстро или же слишком резво перепрыгивал через камень, в глазу Улисса загорался огонь, крылья начинали бить воздух в отчаянном усилии удержать равновесие, и он громко и с возмущением щелкал клювом, пока я не принимался отчитывать Роджера за беспечность. На берегу моря Улисс восседал на моих штанах и рубашке, а мы с Роджером кувыркались на мелком месте в теплой воде. Вытянувшись, как гвардеец на карауле, Улисс следил за нашими проделками круглыми, слегка осуждающими глазами. Нередко он покидал свой пост, кружился над нами, щелкая клювом, и опять возвращался на берег. Опасался ли он за нашу жизнь или просто хотел поиграть с нами, я так и не смог решить. Если мы купались слишком долго, ему это надоедало, он взмывал над холмом и летел в сад, крикнув нам на прощанье «ту-гу».
Летом, в полнолуния, мы всей семьей отправлялись на ночные купания, так как днем слишком сильно палило солнце и перегретое море ничуть не освежало. Как только выходила луна, мы спускались через рощу к скрипучей деревянной пристани и залезали на «Морскую корову». Ларри и Питер садились на одно весло, Марго и Лесли на другое, а мы с Роджером пробирались на нос и были впередсмотрящие. Примерно через полмили показывался небольшой заливчик с пляжами из белого песка и грудой гладких, все еще теплых камней, на которых было так приятно полежать. Мы ставили «Морскую корову» на якорь в глубоком месте и потом, перемахнув через борт, весело плескались и ныряли, так что лунный свет дрожал на взбаламученных водах залива. Всласть накувыркавшись, мы не спеша плыли к берегу и ложились на теплые камни, лицом к звездному небу. Обычно через полчаса мне надоедало слушать разговоры взрослых, я снова входил в воду и медленно плавал по заливу на спинке, любуясь луной. И вот однажды, покачиваясь так на волнах, я обнаружил, что залив этот привлекал не только нас одних.
Свободно раскинувшись в теплой, ласковой воде и лишь чуть-чуть шевеля руками, чтобы держаться на поверхности, я разглядывал Млечный Путь, протянувшийся через небо шифоновым шарфом, и соображал, сколько же в нем звезд. С берега, гулко отдаваясь эхом, до меня доносились голоса и смех, а если я слегка приподнимал голову, мне были видны очертания фигур, освещенных вспыхивающими огоньками сигарет. Совсем убаюканный, я продолжал тихо плыть по заливу, как вдруг почти рядом с собой услыхал какой-то громкий шлепок и бульканье. Затем последовал длинный, глубокий вздох, и я закачался на легких волнах. Мгновенно выпрямившись, я высунулся из воды, чтобы определить, далеко ли уплыл от берега, и вдруг с ужасом увидел, что был на порядочном расстоянии не только от берега, но и от «Морской коровы». И как знать, что это тут плавает вокруг меня в темной воде? С берега все еще доносились взрывы смеха, и я видел, как высоко в воздухе красной звездой влетал окурок сигареты, описывал кривую и гас у кромки воды.
Беспокойство охватывало меня все сильнее, и я уже готов был позвать на помощь, когда футах в двадцати от меня море вдруг как будто расступилось с легким плеском и бульканьем, и на поверхности показалась гладкая, блестящая спина, издала глубокий удовлетворенный вздох и снова скрылась под водой. Едва я успел сообразить, что это был дельфин, как тут же понял, что дельфины окружили меня со всех сторон. Они всплывали на поверхность, выставив свои горбатые темные спины, сиявшие в лунном свете, и с наслаждением вдыхали воздух. Всего их было, наверно, штук восемь. Один из них вынырнул от меня так близко, что я мог бы через три взмаха оказаться рядом с его черной головой. Издавая глубокие, тяжкие вздохи, дельфины играли посреди залива, а я плавал вместе с ними и зачарованным взглядом следил, как они с бульканьем подымаются из воды, делают медленный вдох и снова исчезают в глубине, оставляя на поверхности лишь легкие, пенные круги. Но вскоре все дельфины, как по команде, повернулись и уплыли в сторону далекого Албанского побережья. Я высунулся из воды и смотрел, как они плывут вдоль светлой лунной дорожки, то выныривая на поверхность, то с блаженным вздохом снова уходя под воду, теплую как парное молоко. За ними тянулся след из крупных дрожащих пузырей пены, которые вспыхивали, точно маленькие луны, прежде чем исчезнуть в волнах.
После этого мы стали часто встречать дельфинов во время своих поздних купаний при лунном свете, и однажды они устроили в нашу честь иллюминированное представление с участием одного из самых привлекательных насекомых, населяющих остров. Мы знали, что в жаркие летние месяцы море здесь начинает фосфоресцировать. В лунные ночи это было не так заметно — лишь слабое зеленоватое мерцание вокруг носа лодки да короткая вспышка, когда кто-нибудь из нас нырял в воду. Мы считали, что лучшее время для фосфоресценции — безлунные ночи. В летние месяцы на острове появлялся и другой светящийся обитатель — светлячок. Эти небольшие бурые жучки вылетали с наступлением темноты и десятками кружились среди оливковых рощ, то зажигая, то гася фонарики, излучавшие зеленовато-белый, а не золотисто-зеленый, как на море, свет. Лучшей порой для светлячков тоже были темные ночи, когда яркий лунный свет не затмевал сияния их огоньков. Но все-таки нам бы никогда не удалось увидеть одновременно и дельфинов, и светлячков, и фосфоресценцию, если бы не мамин купальный костюм.
Мама давно уже с завистью смотрела на наши купания, как дневные, так и ночные, но когда мы предложили ей ходить вместе с нами, она заявила, что слишком стара для подобного рода вещей. И все же под нашим постоянным нажимом она в конце концов наведалась в город и возвратилась домой с таинственным пакетом в руках. Смущенно развязав пакет, мама изумила нас всех, вытащив оттуда на редкость бесформенное одеяние из черной материи, покрытое сверху донизу бесчисленными оборочками и складочками.
— Ну, что вы об этом скажете? — спросила мама.
Мы уставились на странный наряд, пытаясь отгадать, для чего он предназначен.
— Что это такое? — спросил наконец Ларри.
— Купальный костюм, разумеется, — ответила мама. — Что же это еще, по-вашему, может быть?
— Он напоминает мне сильно исхудавшего кита, — сказал Ларри, приглядываясь к костюму.
— Ты это ведь не наденешь, мама, — сказала пораженная Марго. — Можно подумать, что он сшит в двадцатом году.
— А для чего тут оборки и все вот эти штуки? — с интересом спросил Ларри.
— Для украшения, конечно, — с негодованием ответила мама.
— Ничего себе украшения! Не забудь вытряхивать из них рыбу, когда будешь выходить из воды.
— Могу лишь сказать, что мне это нравится, — твердо заявила мама, засовывая чудовище обратно в пакет. — И я буду его носить.
— Ты можешь затонуть во всей этой амуниции, — серьезно сказал Ларри.
— Мама, это ужасно. Его нельзя носить, — сказала Марго. — Ну почему ты не купила что-нибудь более современное?
— Когда ты доживешь до моих лет, милая, ты не станешь ходить в трусах и лифчике… У тебя будет не та фигура.
— Хотел бы я знать, на какую же фигуру было рассчитано вот это, — заметил Ларри.
— Ты просто безнадежна, мама, — с отчаянием сказала Марго.
— Но мне это нравится… я же вас не прошу его носить, — воинственно возразила мама.
— Ну правильно. Это твое личное дело, — согласился Ларри. — А ты его не снимай. Может быть, потом он окажется тебе в самую пору, если для этого ты сумеешь отрастить еще три или четыре ноги.
Фыркнув от возмущения, мама ушла наверх примерять костюм. Через некоторое время она позвала нас оценить результат, и мы всей гурьбой двинулись в ее спальню. Прежде всех вошел Роджер, и, очутившись перед странным видением в пышном черном костюме с массой оборок, он поспешно отступил к двери, пятясь задом, и залился яростным лаем. Нам не сразу удалось убедить его, что это просто наша мама, но даже и после этого он все еще продолжал коситься на нее не очень доверчивым взглядом. Однако же, несмотря на все противодействие, мама не захотела расстаться со своим похожим на шатер костюмом, и в конце концов мы отступились.
В честь ее первого морского купания мы решили устроить в лунную ночь пикник на берегу залива и послали приглашение Теодору. Он был единственный из посторонних людей, кого мама могла допустить на такое торжество. И вот день великого омовения наступил. Мы припасли вина и закусок, вычистили лодку, набросали в нее подушек, и все уже было готово к отъезду, когда явился Теодор. Услыхав о нашем намерении устроить при лунном свете пикник с купанием, Теодор объявил, что сегодняшней ночью луны на небе не будет. Все тут же принялись упрекать друг друга в том, что никто не следил за лунными фазами, и спор продолжался до самых сумерек. Наконец было решено, что хочешь — не хочешь, а на пикник отправляться надо, раз уж все наготове. Мы забрались в лодку, набитую едой, вином, полотенцами и сигаретами, и поплыли вдоль берега. Я с Теодором сидел на носу, мама была рулевым, а все остальные гребли по очереди. Пока мама еще не освоилась с темнотой, она искусно провела нас по кругу, так что после десяти минут энергичной гребли мы вдруг снова очутились перед пристанью, врезавшись в нее что есть силы. Расстроенная такой неудачей, мама пустилась в другую крайность, направив лодку прямо в открытое море, и, не заметь Лесли этого обстоятельства вовремя, мы бы в конце концов оказались где-нибудь у берегов Албании. После этого управление взяла на себя Марго, и она справлялась со своим делом вполне сносно, если не считать тех критических моментов, когда она начинала волноваться и совсем забывала, что при повороте направо румпель надо отвести влево. Поэтому нам приходилось напрягать все силы и минут по десять выравнивать лодку, которую Марго направляла прямо на скалу, вместо того чтобы отвести ее от скалы. В целом же это было доброе начало маминого первого купания.
В конце концов мы благополучно добрались до залива, расстелили на песке коврики, разложили еду, выстроили на отмели батарею бутылок, чтобы они охлаждались, и торжественный момент наступил. Под громкие приветственные крики мама сбросила халат и предстала перед нами во всем блеске. В своем купальном костюме она вполне могла бы сойти, как выразился Ларри, за морской вариант памятника принцу Альберту[2]. Роджер вел себя прекрасно, пока не увидел, как мама неторопливо и с достоинством ступает по мелководью. Это его очень взбудоражило. Видно, он принял купальный костюм за некое морское чудовище, которое обхватило маму со всех сторон и вот-вот утащит в глубины. С диким лаем он бросился ей на выручку, вцепился в одну из бесчисленных оборок, идущих по краю костюма, и потянул что есть силы. Мама в это время как раз успела вымолвить, что вода немножко холодновата, и вдруг почувствовала, как ее тянут назад. Она вскрикнула от испуга и, потеряв равновесие, шлепнулась в воду, а Роджер продолжал тянуть изо всех сил, пока не оторвал порядочный кусок оборки. Обрадованный, что враг распадается на части, Роджер подбодрил маму рычанием и принялся сдирать с нее остатки гнусного чудовища. Мы корчились на песке от хохота, а мама сидела на мелком месте и, еле переводя дух, старалась подняться на ноги, отбивалась в то же время от Роджера и, как могла, придерживала купальный костюм. На ее беду, костюм, сконструированный из слишком плотного материала, наполнился воздухом и, намокнув в воде, раздулся как шар. Теперь положение мамы стало еще тяжелее, так как ей приходилось управлять этим дирижаблем из оборок и складок. Спас ее Теодор. Он прогнал Роджера и помог маме подняться. После того как мы выпили по стакану вина, чтобы прийти в себя и отметить такое событие (спасение Тезеем Андромеды, как обозначил это Ларри), все пошли купаться. Мама благоразумно сидела на мелком месте. Роджер расположился рядом с нею и грозно рычал на костюм, если он пузырился или хлопал вокруг маминой талии.
Море в ту ночь светилось особенно ярко. Стоило провести рукой по воде, как на море вспыхивала широкая золотисто-зеленая лента застывшего огня, а при прыжке в воду вам казалось, что вы погружаетесь в холодный расплав сверкающего света. Вдоволь наплескавшись, мы вышли на берег, все в огненных струях, и приступили к закускам. Когда к концу ужина были откупорены бутылки, в оливах позади нас, будто по заказу, появилось несколько светлячков — увертюра к представлению.
Сначала там мигали только две или три зеленые точки, плавно скользившие среди деревьев. Но постепенно их становилось больше, и вот уже вся роща освещена фантастическим зеленым заревом. Никогда нам не приходилось видеть такого огромного скопления светлячков. Они носились облаком среди деревьев, ползали по траве, кустам и стволам, кружились у нас над головой и зелеными угольками сыпались на подстилки. Потом сверкающие потоки светлячков поплыли над заливом, мелькая почти у самой воды, и как раз в это время, словно по сигналу, появились дельфины. Они входили в залив ровной цепочкой, ритмично раскачиваясь и выставляя из воды свои точно натертые фосфором спины. Посреди залива они завертелись хороводом — ныряли, кувыркались, изредка выпрыгивали из воды и снова падали в полыхающие потоки света. Вверху светлячки, внизу озаренные светом дельфины — это было поистине фантастическое зрелище. Мы видели даже светящиеся следы под водой, у самого дна, где дельфины выводили огненные узоры, а когда они подпрыгивали высоко в воздух, с них градом сыпались сверкающие изумрудные капли, и уже нельзя было разобрать, светлячки перед вами или фосфоресцирующая вода.
Почти целый час любовались мы этим ослепительным представлением, а потом светлячки стали возвращаться к берегу и постепенно рассеиваться. Вскоре и дельфины потянулись цепочкой в открытое море, оставляя за собой огненную дорожку, которая искрилась и сверкала и наконец медленно гасла, будто тлеющая ветка, брошенная в залив.
11. Очарованный архипелаг
С каждым днем жара становилась все сильнее. При таком пекле вести «Морскую корову» на веслах до нашего заливчика казалось нам делом изнурительным, и мы купили подвесной мотор. Приобретение этого механизма открыло для нас обширные береговые пространства, так как теперь мы отваживались уходить гораздо дальше, совершая путешествия вдоль изрезанных берегов к самым отдаленным пустынным пляжам, золотым, как кукуруза, или серебряным — будто месяц упал там среди нагромождения камней. Только теперь я узнал, что здесь вдоль берега на целые мили тянется архипелаг мелких островков. Одни из них были довольно обширны, другие же всего лишь большие скалы с пучком случайной зелени на верхушке. По каким-то причинам, разгадать которые я не умел, архипелаг этот очень привлекал морских животных. Везде вокруг островов, в скалистых бухточках и песчаных заливчиках размером с большой стол обитала разнообразнейшая живность. Несколько раз мне удалось соблазнить всех поездкой на эти островки, но там было слишком мало удобных для купания мест, так что вскоре всем надоело жариться на горячих камнях, пока я выуживал, а иногда выкапывал странных и, по их мнению, отвратительных морских обитателей. К тому же островки были расположены слишком близко у берега, иногда их отделял от него пролив не шире двадцати футов, со множеством рифов и скал. Нужна была большая осторожность, чтобы провести «Морскую корову» через эти опасные места и сохранить мотор в целости. Несмотря на мои отчаянные уговоры, поездки туда становились все реже, и я изводился от мыслей обо всех чудесных животных, каких можно было бы поймать в прозрачной воде тех заливчиков. Однако поделать я тут ничего не мог просто потому, что у меня не было лодки. Я выпрашивал разрешение ездить туда на «Морской корове» одному, скажем, раз в неделю, но все — по разным соображениям — были против этого. И вот, когда я уже почти отчаялся, меня вдруг осенила блестящая мысль: близился день моего рождения, и, если теперь ловко повести дело, можно получить не только лодку, но и кучу другого снаряжения. Не теряя времени, я постарался довести до сведения всех, что будет гораздо лучше, если они не станут сами выбирать для меня подарки, а послушают, что мне больше всего нужно, тогда ни у кого не будет опасения разочаровать меня. Застигнутые врасплох, они согласились, но потом с некоторым беспокойством стали спрашивать, что же я хочу получить. Я с невинным видом заявил, что еще не очень-то об этом думал, но вот составлю для каждого список, и тогда они могут выбрать из него, что захотят.
На составление списков мне пришлось потратить немало времени и сил, а также придумать уйму психологических уловок. Понимая, например, что мама купит мне все, что я попрошу, я включил в ее список самые необходимые и дорогостоящие вещи: пять деревянных ящиков со стеклянным верхом и пробковой прокладкой для коллекции насекомых; две дюжины пробирок; пять пинт этилового спирта, пять пинт формалина и микроскоп. Составить список для Марго оказалось несколько труднее, так как здесь выбирать надо было все с таким расчетом, чтобы она могла ходить по своим излюбленным магазинам. Поэтому от нее я требовал десять ярдов марли, десять ярдов белого коленкора, шесть больших пачек булавок, два пакета ваты, две пинты эфира, пинцет и два стержня для авторучки. Совершенно бесполезно, рассуждал я со смирением, просить у Ларри такие вещи, как формалин или булавки, но если мой список обнаружит некоторую склонность к литературе, то у меня могут быть неплохие шансы. Поэтому я взял огромный лист бумаги и сплошь исписал его заглавиями, именами авторов, издателей и ценами всех книг по естествознанию, какие только считал нужными, отметив звездочкой те, что будут приняты с особой благодарностью. Теперь у меня оставалась только одна заявка, и я решил, что на Лесли лучше нападать словесно, но момент для этого надо выбирать с большой осторожностью. Мне пришлось ждать несколько дней, прежде чем наступила эта благоприятная, на мой взгляд, минута.
Я только что помог Лесли успешно завершить затеянные им баллистические опыты, где требовалось привязать к дереву старинное, заряжающееся с дула ружье и стрелять из него при помощи длинной пружины, приделанной к спусковому крючку. На четвертой попытке мы достигли того, что́ Лесли, очевидно, считал успехом: ствол взорвался и куски металла с жалобным воем разлетелись во все стороны. Лесли был в восторге, он делал многочисленные пометки на обороте конверта, а потом мы вместе отправились собирать остатки ружья. И вот, во время этого занятия я спросил как бы невзначай, что он собирается подарить мне ко дню рождения.
— Не думал пока об этом, — ответил он рассеянно, с явным удовлетворением рассматривая скрученный кусок металла. — Мне безразлично… все, что хочешь… выбери сам.
Я сказал, что мне нужна лодка. Понимая, в какую он попал западню, Лесли с возмущением ответил, что лодка — слишком дорогой подарок для дня рождения, во всяком случае ему это не по карману. Я тоже возмутился и сказал, что он сам велел мне выбирать подарок. Да, велел, согласился Лесли, но он вовсе не имел в виду лодку, потому что лодки страшно дорогие. Я сказал, что если человек говорит «все, что хочешь», это значит все, что хочешь, в том числе и лодки, и, во всяком случае, я совсем не думал, что он должен покупать мне лодку. Я просто думал, что, уж если он столько знает о лодках, он может ее построить. Ну, а если он считает, что это будет слишком трудно…
— Разумеется, это нетрудно, — неосмотрительно сказал Лесли и поспешно добавил: — Ну… не так уж трудно. Только вот время. Для этого потребуется целая вечность. Подумай, может, нам все-таки лучше выходить с тобой два раза в неделю на «Морской корове»?
Но я был как кремень. Мне нужна лодка, и я готов ждать ее.
— Ладно, ладно, — рассердился Лесли. — Сделаю тебе лодку. Но пока я буду ее строить, чтоб не вертелся около меня, понял? Держись от меня подальше. Увидишь ее только тогда, когда она будет совсем готова.
Я с радостью согласился на такие условия. И вот в течение двух недель Спиро без конца привозил на своей машине доски, а с задней веранды вместе с визгом пилы и стуком молотка неслись громкие проклятия. Весь дом был засыпан стружками, и, где бы ни появлялся Лесли, он всюду оставлял следы опилок. Я без особого труда сдерживал свое нетерпение и любопытство, потому что как раз в то время для меня нашлось еще одно дело. У нас только что закончился какой-то ремонт на задней стороне дома, и после него осталось три мешка чудесного розового цемента. Я тут же присвоил цемент себе и взялся за устройство маленьких прудов, где можно было бы держать не только пресноводную фауну, но и всех замечательных морских животных, каких я надеялся поймать на своей новой лодке. Рыть пруды в разгар лета оказалось труднее, чем я думал, но в конце концов мне все же удалось выкопать несколько вполне сносных прямоугольников и потом, плескаясь в течение двух дней в липкой кашице чудесного кораллового цемента, я совсем ожил. Теперь по всему дому следы из опилок и стружек переплетались с замечательным узором розовых отпечатков.
За день до моего рождения вся семья совершила экскурсию в город. На это было три причины. Во-первых, всем надо было купить для меня подарки, во-вторых, пополнить запасы кладовой. Мы еще давно решили, что не будем приглашать много народу на вечер. К чему нам давка? Самое большое — десять гостей, старательно подобранных. Такое маленькое, но изысканное общество нам больше всего по вкусу. Когда все пришли к единодушному решению, каждый отправился приглашать десять гостей. К сожалению, все пригласили вовсе не одних и тех же людей, за исключением лишь Теодора, который получил пять отдельных приглашений. Только накануне вечера мама вдруг обнаружила, что у нас будет не десять гостей, а сорок пять. Третьей причиной для поездки в город была необходимость свести Лугарецию к зубному врачу. В последнее время зубы были главным несчастьем Лугареции, и доктор Андручелли, заглянув ей в рот и издав серию отрывистых звуков, объявил, что ей надо удалить все зубы, так как они причина всех ее болезней. После целой недели препирательств, омытых потоком слез, нам удалось вырвать у нее согласие, только она отказалась идти к врачу без моральной поддержки. И вот, посадив бледную, залитую слезами Лугарецию с собой в машину, мы поехали в город.
Вернулись мы вечером, измученные и злые. Автомобиль был доверху забит продуктами, а Лугареция, точно труп, лежала у нас на коленях и громко стонала. Было совершенно ясно, что завтра она будет не в состоянии помогать маме готовить угощения или выполнять другую работу по дому. Когда мы обратились за советом к Спиро, он нахмурил брови и как всегда ответил:
— Не беспокойтесь. Предоставьте это дело мне.
Утро было насыщено событиями. Лугареция достаточно оправилась, чтобы взяться за легкую работу. Она ходила за нами по дому, с гордостью показывала кровоточащие провалы в деснах и подробно описывала, какие ей пришлось пережить муки с каждым зубом. Я внимательно осмотрел подарки, выразил всем благодарность, а потом отправился с Лесли к задней веранде, где возвышалось таинственное сооружение, покрытое брезентом. С видом фокусника Лесли сдернул брезент, и я увидел свою лодку. Лучшей лодки, конечно, никогда ни у кого не было. Я смотрел на нее с восторгом. Она стояла передо мной и поблескивала свежей краской — мой резвый конь к очарованному архипелагу.
Лодка имела семь футов в длину и была почти круглая по форме. Как поспешил объяснить Лесли (на случай, если я подумаю, что такая форма вызвана недостатком мастерства), причина заключалась в том, что доски были слишком коротки для каркаса. Объяснение меня вполне удовлетворило. В конце концов такая досадная вещь могла случиться со всяким. Я решительно заявил, что форма у лодки прекрасна, да я и в самом деле так думал. У нее не было ни стройности, ни гладкости, ни того хищного вида, какой бывает у большинства лодок. Она казалась мирной, круглой и какой-то уютной в своей компактности и напоминала мне важного скарабея — насекомое, которое я очень любил. Лесли, обрадованный моим неподдельным восторгом, постарался объяснить, что ему пришлось сделать лодку плоскодонной, так как по разным техническим причинам такая конструкция была самой безопасной. Я сказал, что люблю плоскодонки больше всего, потому что в них можно ставить банки с образцами на дно без всякого риска. Лесли спросил, нравится ли мне окраска лодки, сам он был не очень в ней уверен. Я считал, что именно окраска придавала лодке такой замечательный вид. Внутри лодка была зеленая и белая, а ее пузатые бока со вкусом расписаны белыми, черными и ярко-оранжевыми полосками. Такое сочетание красок показалось мне очень красивым и приятным. Потом Лесли показал мне гладкий кипарисовый шест, предназначенный для мачты, и объяснил, что, пока лодка не будет спущена на воду, его нельзя устанавливать. Сгорая от нетерпения, я предложил спустить лодку не откладывая. Лесли, любивший во всем порядок, сказал, что нельзя спускать судно на воду, не окрестив его сначала. Могу ли я предложить какое-нибудь название? Это была трудная задача, для ее решения пришлось призвать на помощь всех остальных. Они обступили лодку, словно гигантский цветок, и стали шевелить мозгами.
— Не назвать ли ее «Веселый Роджер»? — спросила Марго.
Я с презрением отверг это предложение и объяснил, что мне надо какое-нибудь круглое название, которое бы сочеталось с внешним видом лодки и ее свойствами.
— «Паташон», — рассеянно предложила мама.
Это слово тоже не годилось. Лодка просто была не похожа на Паташона.
— Назови ее «Ковчег», — подал голос Лесли, но я покачал головой.
Все опять безмолвно уставились на лодку. И вдруг меня осенило! Отличное название: «Бутл» — вот как я ее назову. И слово уютное, круглое, и город такой есть, где строят корабли.
— Очень хорошо, милый, — одобрила мама.
— А я только что хотел предложить «Толстогузый», — сказал Ларри.
— Ларри, милый, — укоризненно посмотрела на него мама, — не надо учить мальчика таким вещам.
Я старался обмозговать предложение Ларри. Конечно, название было необычным, но ведь «Бутл» тоже необычное слово. И то и другое, кажется, отвечало и форме и особенностям лодки. После долгих размышлений я наконец решил, как мне поступить. Достав банку с черной краской, я старательно вывел на борту большими подплывающими буквами: «Бутл-Толстогузый». Ну вот, это будет не только необычное, но и аристократическое имя, написанное через дефис. Чтоб успокоить маму, я обещал в разговоре с посторонними называть лодку только «Бутл». Когда вопрос с названием был улажен, мы приступили к спуску лодки на воду. Для этого потребовались объединенные усилия Марго, Питера, Лесли и Ларри, которые снесли лодку вниз, к пристани, в то время как мы с мамой шли сзади с мачтой и бутылочкой вина, чтобы ознаменовать спуск должным образом. В конце пристани все остановились, изнемогая под тяжестью лодки, а мы с мамой принялись откупоривать бутылку.
— Что вы там возитесь? — раздраженно спросил Ларри. — Ради бога, поторопитесь. Я не привык изображать стапеля.
Наконец нам удалось вытащить пробку, и я внятным голосом объявил, что нарекаю это судно именем «Бутл-Толстогузый», после чего хлопнул бутылкой о пузатый борт, ближе к корме, но так неудачно, что полпинты вина выплеснулось на голову Ларри.
— Осторожно! — возмутился он. — Кого ты собираешься спускать на воду?
С силой размахнувшись, они наконец сбросили лодку с пристани, и та с пушечным выстрелом шлепнулась на свое плоское дно, разбрызгивая во все стороны воду, и потом уверенно запрыгала на волнах. У нее был чуть приметный крен на правый борт, но я великодушно приписал это белому вину, а не мастерству Лесли.
— Ну вот! — командовал Лесли. — Поставим мачту… Марго, держи нос… вот так… Питер, если вы пройдете на корму, мы с Ларри передадим вам мачту… надо только вставить ее вон в то углубление.
Пока Марго лежала на животе, удерживая нос лодки, Питер ловко прыгнул на корму и, широко расставив ноги, приготовился принимать от Ларри и Лесли мачту.
— Эта мачта, Лесс, кажется мне несколько длинноватой, — заметил Ларри, окидывая ее критическим взглядом.
— Ерунда! — ответил Лесли. — Станет на место, будет в самый раз. Ну что, Питер, вы готовы?
Питер кивнул, приосанился, крепко схватил мачту обеими руками и опустил ее в гнездо. Потом отступил назад, отряхнул руки, и «Бутл» со скоростью, удивительной для его габаритов, опрокинулся вверх дном. Питер в своем единственном приличном костюме, который он надел в честь моего дня рождения, исчез под водой почти без всплеска. На поверхности остались только его шляпа, мачта и ярко-оранжевое дно «Бутла».
— Он утонет! Утонет! — закричала Марго, всегда ожидавшая самого худшего.
— Ерунда! Здесь не так уж глубоко, — сказал Лесли.
— Я ведь говорил, что мачта слишком длинная, — сладким голосом проворковал Ларри.
— И вовсе она не длинная, — со злостью огрызнулся Лесли. — Просто этот дурень неправильно ее вставил.
— Не смей называть его дурнем, — сказала Марго.
— Нельзя же приделать двадцатифутовую мачту к такой вот лоханке и думать, что она не перевернется.
— Если ты такой уж умник, почему ты сам не построил лодку?
— Меня никто не просил… К тому же ты считаешься знатоком, хотя я сомневаюсь, чтоб тебя держали на верфях в Клайдсайде.
— Очень смешно! Всегда легче критиковать… А все потому, что этот дурень…
— Как ты смеешь называть его дурнем?
— Ладно, ладно, не стоит ругаться, милые, — миролюбиво говорила мама.
— Но у Ларри такой менторский тон…
— Слава богу! Он выплыл, — радостно воскликнула Марго, когда перемазанный, мокрый Питер появился на поверхности.
Мы вытащили его из воды, и они с Марго помчались домой, чтобы успеть высушить костюм к вечеру. Остальные, не переставая спорить, отправились следом за ними. Лесли, задетый за живое критикой Ларри, облачился в трусы, взял огромный учебник по конструированию яхт, прихватил рулетку и отправился спасать свое детище. Весь остаток утра он отпиливал от мачты кусок за куском, пока лодка не перестала переворачиваться, однако к тому времени высота мачты едва достигала трех футов. Лесли не мог понять, в чем дело, но обещал поставить новую мачту, как только он разработает все детально. Привязанный к пристани «Бутл» стоял там во всем своем блеске, напоминая бесхвостую пеструю кошку.
Вскоре после ленча явился Спиро. Он привез с собой высокого пожилого человека с внешностью посла. Как объяснил Спиро, это был бывший дворецкий греческого короля, он согласился нарушить свой покой, чтобы помочь нам организовать вечер. После этого объяснения Спиро выставил всех из кухни и остался там наедине с дворецким. Позднее я подкрался к окну и заглянул в него. Дворецкий стоял в жилете посреди кухни и протирал рюмки, а Спиро, нахмурившись и напевая песенку, расправлялся с грудой овощей. Время от времени он подходил к стене, где выстроилось семь жаровен, и дул на угли, заставляя их вспыхивать рубиновым пламенем.
Первым прибыл Теодор в своем лучшем, парадном костюме, сияющих башмаках и на сей раз без всякого снаряжения для сбора коллекций. В одной руке Теодор держал трость, в другой аккуратно перевязанный пакет.
— Ага! Поздравляю с днем рождения, — сказал он, пожимая мне руку. — Я принес тут… э… маленькое… э… напоминание… маленький дар, то есть подарок, чтобы… отметить годовщину… гм.
Сорвав обертку, я с радостью увидел, что это был толстый том под названием «Фауна прудов и рек».
— Думаю, что это будет полезным… гм… дополнением к твоей библиотеке, — сказал Теодор, раскачиваясь на носках. — Тут есть очень интересные сведения о… э… самых распространенных пресноводных обитателях.
Постепенно стали съезжаться и другие гости, заполняя пространство перед домом извозчиками и такси. В большой гостиной и столовой было полно людей. Все говорили, смеялись, а дворецкий (облаченный, к маминому ужасу, во фрак) передвигался от одного гостя к другому, будто почтенный пингвин, и разносил напитки и закуски с таким царственным видом, что у большинства гостей появилось сомнение, действительно ли это дворецкий или просто какой-нибудь гостящий у нас экстравагантный родственник. Внизу, на кухне, среди кастрюлек и сковородок суетился Спиро. Лицо его, раскрасневшееся от пламени жаровен, было нахмурено, он поглощал невероятное количество вина и громко пел песню своим низким голосом. Воздух был пропитан запахами чеснока и трав. Между кухней и гостиной на порядочной скорости носилась Лугареция. Иногда ей удавалось загнать в угол какого-нибудь несчастного гостя и там, подставив ему под самый нос тарелку с едой, подробно описывать свои муки у зубного врача.
Гости все прибывали, и ко мне продолжали поступать подарки. Большинство из них, по-моему, никуда не годилось, так как их нельзя было приспособить для естественнонаучных исследований. Самым лучшим подарком, с моей точки зрения, были два щенка. Их принесли мои деревенские знакомые, жившие в доме неподалеку. Один щенок был коричнево-белый с большими рыжими кругами вокруг глаз, другой угольно-черный и тоже с большими рыжими кругами. Поскольку это был подарок, мои родные, конечно, не могли его не принять. Роджер разглядывал щенков с любопытством и подозрением. Чтобы дать им возможность получше познакомиться друг с другом, я запер их всех в столовой вместе с большой тарелкой разных лакомств. Результат был не совсем тот, которого я ожидал. Когда поток гостей настолько возрос, что нам пришлось распахнуть двери в столовую и впустить туда часть людей, все увидели сидящего на полу хмурого Роджера и двух весело прыгавших вокруг него щенков. Обильно изукрашенный пол не оставлял у нас сомнений, что оба новых пришельца ели и пили в свое полное удовольствие. Ларри предложил назвать их Вьюном и Пачкуном, что сильно возмутило маму, однако имена прижились, и щенки так и остались — Вьюн и Пачкун.
Все прибывавшие гости выплескивались сначала из гостиной в столовую, а потом через стеклянные двери на веранду. Собираясь к нам, некоторые думали, что им придется у нас скучать, но уже примерно через час, увидев, как тут весело, они отправлялись домой и привозили всю свою родню. Вино лилось рекой, воздух посинел от табачного дыма, а смех и шум так перепугали гекконов, что все они попрятались по щелям в потолке. В одном углу комнаты Теодор отважился снять свой пиджак и вместе с Лессом и некоторыми другими развеселившимися гостями отплясывал каламасьяно. От их прыжков и топота пол ходил ходуном. Дворецкого, выпившего, должно быть, чуть больше, чем полагалось, очень увлек этот национальный танец. Отставив в сторону поднос, он тоже присоединился к танцующим и, несмотря на свой возраст, прыгал и стучал ногами не хуже других, так что за спиной у него взлетали фалды фрака. Мама улыбалась какой-то неестественной, отчаянной улыбкой. По одну сторону от нее сидел английский пастор, глядевший на наше веселье со все большим неодобрением, по другую — бельгийский консул, который подкручивал усы и без передышки щебетал над самым ее ухом. Из кухни вышел Спиро, чтобы посмотреть, куда подевался дворецкий, но тотчас же стал танцевать вместе со всеми каламасьяно. По комнате плавали воздушные шары, ударялись о ноги танцующих и неожиданно лопались с оглушительным треском. На веранде Ларри старался разучить с греками несколько самых остроумных английских стихотворных шуток. Оба щенка устроились на ночлег в чьей-то шляпе. Пришел доктор Андручелли и стал извиняться перед мамой за опоздание.
— Это из-за жены, мадам. Она только что произвела на свет младенца, — сказал он с гордостью.
— О, поздравляю, доктор, — сказала мама. — Надо выпить за них.
Море было по-утреннему спокойное и восток уже начинал алеть, когда мы, зевая, стояли у парадного подъезда, а вдали замирал стук последнего экипажа. Потом я забрался в постель (в ногах у меня Роджер, с каждой стороны по щенку, вверху, на карнизе, распушил свои перья Улисс). Я смотрел через окно на небо, где розовая краска, разливаясь над верхушками олив, гасила звезды одну за другой, и думал, что в общей сложности день моего рождения прошел очень даже хорошо.
Рано утром я упаковал снаряжение, взял немного еды и в компании Роджера, Вьюна и Пачкуна отправился в вояж на «Бутле». Море было спокойное, на ярко-синем небе сияло солнце, дул легкий ветерок. Это был идеальный день. «Бутл» двигался с благородной неторопливостью, на носу его, точно вахтенный, сидел Роджер. Вьюн с Пачкуном носились от одного борта к другому, боролись, норовили перегнуться через борт, чтобы хлебнуть воды, и вообще вели себя по-сухопутному, как самые жалкие новички.
Какая радость иметь собственную лодку! Приятно сознавать свою силу, когда ты сидишь на веслах и чувствуешь, как лодка продвигается вперед, рассекая воду с таким звуком, будто рвется шелк; солнце ласково греет спину и зажигает на поверхности моря сотни разноцветных огней; ты с трепетом прокладываешь себе путь сквозь сложный лабиринт покрытых водорослями рифов, мерцающих почти у самой поверхности воды. Я даже с удовольствием рассматривал образовавшиеся у меня на ладонях волдыри, отчего руки мои стали неловкие и непослушные.
Хотя потом я все время плавал на «Бутле» и пережил немало приключений, но с этой первой поездкой ничто сравниться не могло. И море тогда было синее́, и вода прозрачнее, чем всегда, и залитые солнцем острова казались более уединенными и более прекрасными, и морские животные как будто специально собрались в бухточках и проливчиках, чтобы приветствовать меня и мою новую лодку. Футах в ста от одного маленького островка я поднял весла, пробрался на нос, лег там рядом с Роджером и стал разглядывать сквозь толщу кристально-прозрачной воды морское дно, в то время как «Бутл» продолжал плыть к берегу с легкостью целлулоидной утки. Его похожая на черепаху тень скользила по дну, и передо мной развертывался многоцветный живой ковер из морских обитателей.
На серебристых песчаных прогалинах гроздьями торчали приоткрытые раковины моллюсков разинек. Иногда между их жесткими краями виднелся крохотный бледно-кремовый краб-горошинка, хилое, дегенеративное создание с мягкой скорлупой, живущее паразитической жизнью под защитой волнистых створок крупных раковин. Интересно было поднять тревогу в колонии этих моллюсков. Когда они оказывались как раз под моей лодкой, я осторожно опускал в воду ручку от сачка для бабочек и слегка постукивал по раковине. Створки моментально защелкивались, от их движения взметалось облачко белого песка, закручиваясь маленьким смерчем. Когда сигналы тревоги распространялись по воде, все остальные раковины в колонии, и справа и слева, в одно мгновенье захлопывались, повсюду взвивались маленькие вихри песка и потом серебряной пылью снова осаждались на дно. Рядом с моллюсками обитали серпулиды — венчики красивых пушистых лепестков на конце длинной, толстой трубки сероватого цвета. Всегда подвижные, золотисто-оранжевые и голубые лепестки казались удивительно не на месте на конце этих толстых обрубков — прямо орхидея на ножке гриба. У серпулид тоже существовала система для приема сигналов тревоги, только гораздо чувствительней, чем у разинек. Палка сачка была еще в шести дюймах от водоворота мерцающих лепестков, а они все вдруг вытянулись кверху, сцепились в пучок и стремительно упали внутрь ствола, так что из песка теперь торчали лишь невзрачные столбики, похожие на куски миниатюрного шланга.
На рифах, покрытых слоем воды всего на несколько дюймов и обнажавшихся во время отливов, скапливалось огромное количество животных. Из углублений на вас таращились и махали плавниками надутые морские собачки со своими толстыми негритянскими губами, придающими их мордочкам дерзкое выражение. В тенистых трещинах среди водорослей виднелись кучки морских ежей, похожих на плоды конских каштанов в блестящей бурой кожуре. Их иглы, словно стрелки компаса, поворачивались в направлении возможной опасности. Кругом лепились пухлые, глянцевитые актинии, щупальца их исполняли какой-то чувственный восточный танец, пытаясь схватить проплывавших мимо прозрачных как стекло креветок. Из темных подводных пещер я выгнал маленького осьминога. Заливаясь темно-бурой краской, он, как Медуза-Горгона, опустился на камни и глядел на меня довольно грустными глазами из-под купола своей лысой головы. Стоило мне чуть пошевелиться, как он выбросил облако темных чернил, расплывшихся в прозрачной воде, и под его прикрытием пустился наутек. Вытянув назад шупальца, он несся по воде, будто воздушный шар с вымпелом.
На поверхности рифов встречались толстые зеленые крабы, машущие клешнями как бы в дружеском приветствии, а внизу, на покрытом водорослями дне, — крабы-пауки с их необычным, колючим панцирем и длинными, тонкими ногами. Каждый из этих крабов носит на себе водоросли, губки, иногда актинию. Везде на рифах, среди скоплений водорослей и на песчаном дне двигались сотни раковин волчков, искусно расписанных полосками и пятнами синего, серебряного, серого и алого цвета, а из-под них выглядывала довольно сердитая красная физиономия рака-отшельника. Раковины передвигались, будто нескладные фургончики, сталкивались друг с другом, пролезали сквозь водоросли или быстро проносились по песчаному дну среди торчащих разинек и горгонарий.
Солнце склонялось к западу. Вода в заливчиках и под руинами коралловых замков становилась шиферно-серой от вечерних теней. Я направлялся домой. Чуть поскрипывали весла, и «Бутл» медленно продвигался вперед. Вьюн с Пачкуном крепко спали, истомленные солнцем и морским воздухом. Лапы у них подергивались, рыжие пятна вокруг глаз шевелились, когда щенки бегали во сне за крабами среди нескончаемых рифов. Роджер сидел в окружении стеклянных банок и пробирок, где плавали крохотные рыбки, шевелились щупальца актиний, крабы-пауки упирались тонкими клешнями в стенки своей стеклянной тюрьмы. Роджер с опасением заглядывал в банки, изредка вскидывал на меня глаза и, торопливо вильнув хвостом, снова погружался в свои исследования. Морская фауна страстно увлекала его.
Солнце уже пряталось за стволами олив и на море лежали золотые и серебряные полосы, когда круглая корма «Бутла» легонько толкнулась в пристань. Голодный, усталый, умирающий от жажды, с вихрем разнообразных впечатлений в голове, я медленно взбирался вверх по склону, и следом за мной плелись три полусонные собаки.
12. Беспокойная зима
В конце лета я, к немалой своей радости, вновь оказался без учителя. К тому времени мама обнаружила, что Марго и Питер, по ее деликатному определению, «чересчур влюбились друг в друга». Поскольку все остальные были единодушны в своем осуждении Питера как возможного родственника в будущем, что-то надо было предпринимать. Единственным вкладом Лесли в разрешение этой проблемы было предложение застрелить Питера, но оно по некоторым причинам не было принято всерьез. Мне эта мысль показалась блестящей, однако я был в меньшинстве. Предложение Ларри отправить счастливую пару на месяц в Афины и тем самым, как он объяснил, вылечить их, мама отвергла на том основании, что это было бы безнравственно. Она решила просто рассчитать Питера, и тот немедленно скрылся, а нам пришлось иметь дело с трагическими переживаниями, слезами и бурными протестами Марго, которая, задрапировавшись в темные одежды, исполняла свою роль блистательно. Мама утешала ее, говорила ей всякие ласковые банальности, Ларри читал ей лекции о свободной любви, а Лесли неизвестно почему решил играть роль оскорбленного брата. Он появлялся время от времени, размахивал пистолетом и угрожал пристрелить Питера как собаку, если тот еще раз переступит порог нашего дома. Залитая слезами Марго делала трагические жесты и говорила нам, что жизнь ее разбита. Спиро, как и всякий человек, любивший драматические ситуации, из сочувствия проливал слезы вместе с нею и рассылал по всем пристаням своих многочисленных друзей, беспокоясь, как бы Питер не вернулся снова на остров. События эти доставляли всем нам огромное удовольствие. Как раз в тот момент, когда они вроде бы подходили к своему естественному концу и Марго уже могла съесть целый обед, не разразившись слезами, пришла записка от Питера, извещавшего, что он вернулся за нею. Охваченная паникой Марго показала записку маме, и вся семья с восторгом бросилась разыгрывать новый фарс. Спиро усилил охрану пристаней. Лесли смазал свои ружья и упражнялся в стрельбе по вырезанной из картона человеческой фигуре, укрепив ее на фасаде дома, Ларри то уговаривал Марго переодеться крестьянкой и бежать в объятия к Питеру, то советовал выбросить дурь из головы. Обиженная Марго заперлась на чердаке, не желая никого впускать, кроме меня, так как я был единственный член семьи, который не становился ни на чью сторону. Она лежала там, залитая слезами, и читала томик стихов Теннисона. Иногда Марго прерывала это занятие и набрасывалась на еду (которую я приносил ей на подносе), поглощая ее с завидным аппетитом.
На чердаке Марго просидела неделю. Вывело ее оттуда событие, ставшее кульминационным пунктом всей этой истории. Лесли обнаружил, что с «Морской коровы» исчезли кое-какие мелкие вещи, и заподозрил рыбаков, проплывавших ночью мимо пристани. Решив как следует проучить воров, он привязал к окну своей спальни три длинноствольных дробовика, нацеленных вниз, на пристань. При помощи хитроумного приспособления Лесли мог выстрелить из всех стволов по очереди, не вставая даже с постели. Расстояние, конечно, было слишком велико, чтобы причинить какой-либо вред, но свист дроби, пробивающей листья олив, и всплески воды, когда дробинки посыплются в море, будут, думал он, достаточно хорошим отпугивающим средством. Лесли был так упоен своим блестящим замыслом, что никому даже о нем не сказал.
Вечером мы все разошлись по своим комнатам и занялись каждый своим делом. В доме наступила тишина. Снаружи в теплом ночном воздухе раздавался тихий треск сверчков. Неожиданно весь дом задрожал от оглушительных выстрелов, прогремевших друг за другом, и внизу залаяли все собаки. Я выскочил на лестничную площадку, где было уже настоящее столпотворение: собаки, примчавшиеся сюда в полном составе, чтобы принять участие в общем веселье, прыгали во все стороны и заливались визгливым лаем. Мама с безумным лицом выскочила из спальни в своей пышной ночной рубашке, решив, что это Марго покончила жизнь самоубийством. Разъяренный Ларри вылетел из своей комнаты, желая узнать причину шума, а Марго, уверенная, что это Лесли застрелил вернувшегося за нею Питера, никак не могла открыть замок на чердаке и вопила не своим голосом.
— Она сделала глупость, она сделала глупость, — причитала мама, изо всех сил стараясь оторвать от себя Вьюна и Пачкуна, которые с сердитым рычанием тянули ее за край рубашки, вообразив, что все это просто веселая ночная игра.
— Всему есть предел… Нельзя даже поспать спокойно, — ревел Ларри. — Эта семья сведет меня с ума.
— Не троньте его… оставьте его в покое… трусы несчастные, — доносился пронзительный, плаксивый голос Марго, которая все еще отчаянно пыталась отпереть дверь чердака.
— Успокойтесь… Это только грабители, — выкрикнул Лесли, распахивая дверь своей комнаты.
— Она еще жива… жива… отцепите этих собак…
— Как вы смеете его убивать? Выпустите меня отсюда, выпустите…
— Не шуми, это только грабители…
— Целый день взрывы и звери, потом эта чертова пальба, дюжина салютов посреди ночи… Нет, оригинальность заходит слишком далеко…
Мама наконец пробилась к чердаку, волоча за собой щенков, вцепившихся в край ее ночного одеяния, и, вся бледная и дрожащая, распахнула дверь, оказавшись лицом к лицу с такой же бледной и дрожащей Марго. После долгой неразберихи мы выяснили наконец, что произошло и что каждый из нас думал. Мама, у которой зуб на зуб не попадал от нервной дрожи, строго отчитывала Лесли.
— Нельзя делать таких вещей, милый, — говорила она. — Это просто глупо. Если ты собираешься палить из своих ружей, предупреждай нас по крайней мере.
— Да, — оживился Ларри, — сделай нам такое небольшое предупрежденьице. Крикни «полундра», что ли.
— Не понимаю, как можно захватить грабителей врасплох, если я стану выкрикивать предупреждения, — обиделся Лесли.
— Черт меня побери, если я понимаю, почему нас-то всех надо захватывать врасплох, — сказал Ларри.
— Ты можешь позвонить в звонок или что-нибудь там еще. Только, пожалуйста, милый, не делай так больше… Я от этого прямо заболеваю.
Однако событие это вытащило Марго с чердака, что, по словам мамы, уже было благом.
Хотя Марго стала теперь здороваться со всеми, она по-прежнему предпочитала лечить свое разбитое сердце в одиночестве, удаляясь куда-нибудь на долгое время в обществе одних только собак. Когда начал задувать свирепый осенний сирокко, она решила, что лучше всего ей уединяться на небольшом островке в заливе, как раз против нашего дома, примерно в полумиле от берега. И вот однажды она отвязала «Бутла» (без моего разрешения), впихнула туда собак и направилась к острову помечтать о любви.
Только часам к пяти с помощью полевого бинокля мне удалось обнаружить, куда делась моя лодка и вместе с нею Марго. Разозлившись, я по глупости сообщил маме о местонахождении Марго и добавил, что она не имеет права брать мою лодку без спросу. Кто мне построит новую, если «Бутл» потонет? Сирокко уже завывал вокруг дома, словно стая волков. Мама, охваченная сильной тревогой за судьбу, как я было подумал, моей лодки, бросилась наверх, схватила полевой бинокль и, высунувшись из окна, стала разглядывать залив. Лугареция, рыдая и заламывая руки, тоже поднялась наверх, и теперь они обе вне себя от беспокойства бегали от окна к окну и всматривались в кипящий белой пеной залив. Мама хотела немедленно послать кого-нибудь на спасение Марго, но послать было некого. Ей оставалось только сидеть на окне и не выпускать из рук бинокля, в то время как Лугареция возносила молитвы святому Спиридиону и рассказывала маме длинную и сложную историю о том, как ее дядя утонул вот при таком же сирокко. К счастью, в рассказе Лугареции мама из семи слов могла понять только одно.
Через некоторое время Марго, очевидно, решила, что ей лучше вернуться домой, пока сирокко не стал еще свирепее. Мы увидели, как она пробирается среди деревьев к тому месту, где на причале метался и прыгал «Бутл». Марго продвигалась очень медленно и как-то странно. Два раза она падала, потом ярдах в пятидесяти от лодки остановилась и стала кружиться на месте. Должно быть, никак не могла увидеть лодку. По лаю Роджера она наконец отыскала ее, но тут ей долго пришлось провозиться со щенками, не желавшими занять свои места. Они не возражали прокатиться на лодке в хорошую погоду, но в бурном море не бывали ни разу и теперь не горели желанием там побывать. Когда Вьюн был благополучно водворен в лодку, Марго повернулась к Пачкуну. Пока она ловила его, Вьюн снова выскочил на берег, и так повторялось несколько раз, но потом ей все же удалось загнать обоих щенков, она прыгнула вслед за ними и принялась энергично грести, пока не заметила, что у нее не отвязана лодка.
Затаив дыхание, мама следила, как «Бутл» продвигался по заливу.
Лодка сидела низко в воде и не всегда была видна. Как только она исчезала за особенно высокой волной, мама в тревоге замирала, уверенная, что лодка со всей командой пошла ко дну. Потом отважный оранжево-белый шарик снова появлялся на гребне волны, и мама переводила дыхание. Марго шла каким-то особенным курсом. «Бутл» вертелся в разные стороны по всему заливу, и иногда даже его нос обращался к Албании. Два или три раза Марго неуверенно поднималась на ноги, внимательно оглядывала горизонт, прикрыв глаза ладонью, потом садилась на место и снова начинала грести. Когда лодка оказалась наконец на расстоянии оклика от берега (скорее по воле случая, чем по воле Марго), мы все спустились к пристани и сквозь шум волн и рев ветра стали подавать всякие советы. Следуя нашим указаниям, Марго доблестно гребла к берегу, и вскоре лодка с такой силой стукнулась о пристань, что мама чуть не упала в воду. Собаки выскочили из лодки и стрелой понеслись вверх по склону, опасаясь, должно быть, что их заставят совершить еще одно путешествие с тем же капитаном. Когда с нашей помощью Марго вышла на берег, нам стала ясна причина ее странного мореходства. Приехав на остров, она сразу растянулась на солнышке и крепко заснула. Разбудил ее шум ветра. После трехчасового сна на жарком солнце глаза ее сильно распухли и заплыли, так что она с трудом различала предметы вокруг себя. Ветер и брызги довершили дело, и, когда Марго добралась до пристани, она уже вообще ничего не видела. Кожа у нее сгорела до красноты, а веки так раздулись, что теперь она стала похожа на очень свирепого раскосого пирата.
— Знаешь, Марго, я иногда думаю, в здравом ли ты уме, — сказала мама, промывая ей глаза холодным чаем. — Ты ведешь себя ужасно глупо.
— Все это вздор, мама! — отозвалась Марго. — Вечно ты поднимаешь шум из-за пустяков. Такое могло случиться с кем угодно.
Но это происшествие, видимо, исцелило разбитое сердце Марго, так как она больше не совершала одиноких прогулок и не уплывала на лодке. Ее поведение снова стало нормальным, насколько это было возможно для Марго.
Зима на острове наступает исподволь. Небо еще было ясное, море спокойное и синее, солнце по-летнему теплое. Но что-то уже переменилось в воздухе. Густо устилавшие землю желтые и красные листья радостно шептались между собой, перебегали с места на место и пестрым хороводом кружились среди деревьев. Как будто они пробовали свои силы, как будто готовились к чему-то и говорили об этом взволнованными, шуршащими голосами, столпившись вокруг дерева. Птицы тоже собирались небольшими стайками, ерошили свои перышки, щебетали раздумчиво. Весь воздух затаился в ожидании, будто огромный зал перед поднятием занавеса. Потом в одно прекрасное утро вы открываете ставни, бросаете поверх оливковых деревьев через голубые воды залива взгляд на рыжевато-бурые горы материка и узнаете, что настала зима, потому что на каждой вершине надета снежная шапочка. Ожидание теперь становится все напряженней почти с каждым часом.
Через несколько дней белые облачка открыли свой зимний парад. Мягкие и округлые, длинные и растрепанные или маленькие и кудрявые, они разбегались по небу, словно стадо овец, подгоняемые сзади ветром. Сначала ветер был теплый и дул легкими порывами, играл серебристой листвой в оливковых рощах, тихо раскачивал кипарисы, взвивал вдруг веселым вихрем опавшие листья. Он задорно трогал перья на спине воробьишек и без предупреждения бросался на чаек, так что те внезапно останавливались в воздухе, стараясь выгнуть против ветра свои белые крылья. Хлопали ставни, начинали вдруг дребезжать двери. Но дни все еще стояли солнечные, море было спокойное, а горы в своих разорванных снежных шапках по-летнему смуглые и умиротворенные.
Ветер ласково играл с островом примерно с неделю, похлопывал его, поглаживал, распевая среди голых ветвей. Потом наступило затишье, несколько удивительно спокойных дней, и вдруг, когда вы меньше всего ожидали, ветер вернулся снова. Но это был уже совсем другой ветер, сердитый, свистящий, ревущий ветер, который набросился на остров и хотел смести его в море. Тонкая серая пелена растянулась над землей, голубое небо исчезло. Море стало темно-синим, почти черным, и покрылось белыми барашками. Кипарисы метались по небу темными маятниками, оливковые деревья (все лето такие окаменелые, такие неподвижные, будто их заколдовали) были охвачены безумием, скрипели на своих толстых, корявых стволах, шумели перламутрово-зеленой листвой. Так вот о чем шептались опавшие листья, вот к чему готовились! Теперь они взлетали высоко в воздух и кружились там в ликующем вихре, а потом, когда ветер, утомленный этой игрой, оставлял их, они плавно опускались вниз и без сил падали на землю. Вслед за ветром приходили дожди, но это были теплые дожди, приятные для прогулок. Крупные, тяжелые капли барабанили по ставням, выбивали дробь на виноградных листьях, мелодично журчали в канавах. Реки в Албанских горах вздулись и, сердито оскалив белые зубы, мчались к морю, подмывая свои берега и захватывая обломки стволов, ветки, пучки травы. Они выносили все это летнее наследие в темно-синий залив, где теперь плавала всякая всячина и крутилась пузырями грязь. Пузыри понемногу лопались, море из синего превращалось в желто-бурое. Потом налетал ветер и, разрывая поверхность залива, лепил из воды тяжелые волны, похожие на огромных коричневых львов с белой гривой, которые подкрадывались к берегу и неожиданно бросались на него.
Это была охотничья пора. Крупное озеро Бутринто на материке, покрытое у берегов звенящей корочкой льда, было усеяно стаями диких уток. На бурых склонах гор, размытых дождями, в густых зарослях скрывались зайцы, косули, кабаны, кормившиеся корневищами и луковицами, вырытыми из мерзлой земли. На острове среди болот и озерков бродили бекасы, ковыряли землю своими упругими длинными клювами и вспархивали у вас из-под ног со звоном летящей стрелы. В оливковых рощах, в миртовых зарослях прятались неуклюжие, жирные вальдшнепы. Потревоженные, они с оглушительным треском крыльев снимались с места и уносились прочь, как осенние листья по ветру.
Лесли в ту пору был в безумном упоении. С компанией таких же страстных охотников он раз в две недели ездил на материк и возвращался домой с огромной кабаньей тушей, связками окровавленных зайцев и большими корзинами, полными пестрых уток. Грязный, небритый, пропахший ружейным маслом и кровью, Лесли с сияющими глазами излагал нам подробности охоты. Шагая по комнате, он изображал, где и как он сам стоял, где и как вышел из укрытия кабан, грохот выстрела, эхом раскатившийся по горам, легкий удар пули и предсмертные сальто кабана, упавшего в вереск. Он описывал все это с такой живостью, что нам казалось, будто мы сами присутствовали на охоте. То он был кабаном, пробовал ветер, тревожно метался среди камышей, глядел из-под щетинистых бровей и прислушивался к суете загонщиков и собак, то одним из загонщиков, который осторожно пробирается сквозь высокую траву и кустарник, смотрит то в одну, то в другую сторону и издает странный булькающий крик, подымая дичь. Потом, когда кабан выходил из укрытия и, пыхтя, бросался вниз по склону, Лесли вскидывал к плечу воображаемое ружье и стрелял. Ружье, как настоящее, отдавало ему в плечо, а в углу комнаты кувыркался кабан и замертво падал на землю.
Мама не придавала особого значения охотничьим вылазкам Лесли, пока он не принес своего первого кабана. Оглядев громадную мускулистую тушу и острые клыки, приподнявшие верхнюю губу в сердитом оскале, мама слегка оторопела.
— Боже мой! — воскликнула она. — Я просто не представляла, что они такие огромные. Надеюсь, ты будешь вести себя осторожно, милый.
— Никакой опасности, — сказал Лесли, — если только он не выйдет из укрытия прямо перед вашим носом. Вот тогда будет горячее дельце, потому что, если вы промахнетесь, он насядет на вас.
— Это очень опасно, — сказала мама. — Я не представляла, что они такие огромные… Такому зверю ничего не стоит убить или ранить тебя, милый.
— Нет, нет, мама. Это совершенно безопасно, если только он не выйдет перед носом.
— Не вижу никакой опасности даже и в таком случае, — сказал Ларри.
— Это почему же? — спросил Лесли.
— Ну, если он бросится на тебя и ты промахнешься, почему бы тебе не перепрыгнуть через него?
— Что за чепуха, — усмехнулся Лесли. — Эти зверюги достигают трех футов в плечах и проворны как черти. Ты просто не успеешь перепрыгнуть через них.
— Ну почему же? — сказал Ларри. — Мне кажется, что не труднее, чем прыгнуть через стул. Если нельзя перепрыгнуть просто так, можно перепрыгнуть с каким-нибудь упором.
— Все это болтовня. Ты просто не видел, как они несутся. Через них нельзя перепрыгнуть ни так, ни этак.
— Вам, охотникам, всегда не хватает воображения, — сказал Ларри. — У меня на этот счет немало превосходных мыслей, вам бы только пользоваться ими. Но нет, вы отвергаете все, не задумываясь.
— Вот поедешь с нами в следующий раз, — предложил Лесли, — и покажешь, как это делается.
— Я вовсе не силач с волосатой грудью, — холодно заметил Ларри. — Я живу в мире идей, мое дело производить мысли, так сказать. Я предоставляю свой мозг в ваше распоряжение, создаю планы и замыслы, а уж вы, люди с мускулами, их реализуете.
— Да, только я не собираюсь реализовать этот твой план, — уверил его Лесли.
— Это было бы безрассудно, — сказала мама. — Не делай глупостей, милый. А ты, Ларри, не вбивай ему в голову опасных мыслей.
Ларри всегда был переполнен мыслями обо всем, чего не ведал на практике. Мне он давал советы о лучшем способе изучения природы, Марго — о нарядах, маме — о том, как вести хозяйство и не превышать кредита в банке, Лесли — об охоте. Сам он при этом был в полной безопасности, так как отлично знал, что никто из нас не сможет отплатить ему тем же — не даст ему совета, как лучше всего писать. Всякий раз, когда у кого-нибудь в семье появлялась трудная задача, Ларри знал наилучший способ ее решения, а если кто-то хвалился своими успехами Ларри никогда не понимал, из-за чего поднимается столько шуму, ведь дело совсем пустяковое, нужно только приложить к нему мозги. Именно это свойство характера Ларри стало однажды причиной пожара в доме.
Лесли только что вернулся с охоты, нагруженный дичью и весь сияющий от гордости. Как он нам объяснил, первый раз в жизни ему удалось выстрелить дуплетом. Однако, прежде чем мы смогли в полной мере оценить все великолепие его свершений, ему пришлось растолковать нам это подробно. На языке охотников «дуплет», очевидно, означал — убить двух птиц или двух животных сразу друг за другом, сначала из левого ствола, потом из правого. Лесли стоял на каменном полу посреди большой кухни, освещенной красными отсветами жаровен, и объяснял нам, как на холодной заре стая уток снимается с места и закрывает все небо. С резким шумом крыльев они проносятся над головой, и Лесли стреляет, прицелившись в вожака, затем мгновенно переводит ружье на вторую птицу, стреляет снова, и, когда он опускает дымящееся ружье, обе утки шлепаются в воду почти одновременно. Сгрудившись в кухне, мы все с разинутыми ртами слушаем его живописный рассказ. На широком некрашеном столе горою навалена дичь, мама и Марго ощипывают пару уток к обеду, я обследую разные виды и делаю заметки в своем дневнике (который быстро покрывается пятнами крови и перьями), а Ларри сидит на стуле с красивой уткой на коленях, гладит ее упругие крылья и наблюдает, как Лесли, забравшись по пояс в воображаемое болото, третий раз показывает нам, каким образом ему удалось произвести дуплет.
— Очень хорошо, милый, — сказала мама, когда Лесли описал сцену в четвертый раз. — Наверное, это очень трудно.
— Не понимаю, почему, — отозвался Ларри.
Лесли, который только что собрался рассказать обо всем еще раз, остановился и посмотрел на небо.
— Ах, не понимаешь? — воинственно спросил он. — А что ты вообще в этом смыслишь? Ты с трех шагов не попадешь в ствол оливы, не то что в летящую птицу.
— Мой дорогой мальчик, — сказал Ларри своим самым противным медовым голосом. — Я не принижаю твоих достоинств. Я просто не понимаю, почему считается трудновыполнимым то, что лично мне кажется делом совсем легким.
— Легким? Если бы ты хоть когда-нибудь занимался охотой, ты бы не считал ее легким делом.
— Не понимаю, зачем для этого нужно заниматься охотой. Мне кажется, тут просто надо не терять хладнокровия и получше целиться.
— Какая чушь! — разозлился Лесс. — Тебе всегда кажется простым то, что делают другие.
— Это наказание за многосторонность, — вздохнул Ларри. — Все оказывается до смешного простым, за что бы я ни взялся. Поэтому я и не понимаю, зачем столько шуметь из-за самого обыкновенного меткого выстрела.
— До смешного простым, за что бы ты ни взялся? — скептически повторил Лесли. — Я еще ни разу не видел, чтобы ты когда-нибудь брался за то, что другим советуешь.
— Гнусная клевета, — сказал уязвленный Ларри. — Я всегда готов доказать, что мои идеи верны.
— Очень хорошо. Тогда посмотрим на твой дуплет.
— Разумеется. Ты обеспечиваешь ружье и дичь, а я демонстрирую тебе, что для этого не требуется особых талантов. Тут нужен деятельный ум, способный все взвесить и решить задачу математически.
— Отлично. Завтра мы идем на болото за бекасами, и ты сможешь пустить в ход свой деятельный ум.
— Мне не доставит удовольствия избиение птиц, которые чахнут прямо с самого рождения, — сказал Ларри, — но поскольку задета моя честь, придется принести их в жертву.
— Если ты убьешь хоть одну, считай, что тебе повезло.
— Право же, дети, вы спорите о сущих пустяках, — философски заметила мама, стирая перья со стекол очков.
— Я согласна с Лессом, — выпалила Марго. — Ларри очень любит указывать людям, как что делается, а сам никогда ничего не делает. Ему будет полезно получить урок. Лесс просто молодец. Сумел убить двух птиц одним махом, или как там это называется?
Лесли, решив, что Марго неверно оценила его доблесть, пустился еще раз в более подробное описание эпизода.
Всю ночь шел дождь, так что на следующее утро, когда мы отправлялись смотреть, как Ларри будет совершать свой подвиг, под ногами хлюпала грязь и мокрая земля пахла, словно кекс с изюмом. Ради торжественного случая Ларри прикрепил к своей шляпе из твида огромное индюшиное перо и стал похож на маленького, осанистого и очень величественного Робин Гуда. Всю дорогу до болот, где собирались бекасы, он громко на что-нибудь жаловался. Ему было холодно, скользко, он не понимал, почему Лесли не поверил ему на слово без этого смехотворного фарса, ружье у него было тяжелое, и дичи там, наверно, не окажется, потому что в такой холодный день, как сегодня, никто не высунет носа наружу, разве что какой-нибудь слабоумный пингвин. С холодной жестокостью мы гнали его к болоту и оставались глухи ко всем жалобам и протестам.
Болото это образовалось на дне небольшой долины — акров десять плоской земли, которая в весенние и летние месяцы обрабатывалась. Зимой ей давали зарасти, и тогда она превращалась в лес тростника и травы, прорезанный ирригационными канавами, до краев полными воды. Эти канавы сильно затрудняли охоту. Они были слишком широки, чтобы их перепрыгнуть, и вброд их не перейдешь, так как в них было футов на шесть жидкой грязи и сверху еще четыре фута грязной воды. Кое-где их пересекали узкие дощатые мостики, в большинстве случаев подгнившие и шаткие, но только благодаря им можно было передвигаться по болоту. Во время охоты нам приходилось делить свое время между выискиванием дичи и поисками очередного моста.
Едва мы пересекли первый мостик, как из-под ног у нас с шумом взлетели три бекаса и понеслись прочь, раскачиваясь при полете из стороны в сторону. Ларри вскинул ружье и нажал на собачку. Курки спустились, но выстрела не последовало.
— По идее его надо бы зарядить, — с тихим торжеством произнес Лесли.
|
The script ran 0.03 seconds.