Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Г. Я. К. фон Гриммельсгаузен - Симплициссимус [1668]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european

Аннотация. Традиции плутовского и героико-галантного романа, волшебно-сказочные мотивы и анекдотические ситуации, театральность барокко и колорит ярмарочного зрелища, сочетание аллегории с утопией и сатирой - из такой причудливой мозаики гениальный немецкий писатель Г.Я.К. Гриммельсгаузен (1621 - 1676) создал удивительное художественное произведение принципиально нового типа, во многом созвучное нашему времени. «Симплициссимус» был вершиной творчества Гриммельсгаузена. Это своеобразное и неповторимое полотно, отразившее бедствия и ужасы Тридцатилетней войны (1618 - 1648), опустошившей среднюю Европу и прежде всего Германию.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

И наглого рейтара бьет без заминки. 10-я гл. Симплиций подстроил в осаде мороку, Да вышло ему от сего мало проку. 11-я гл. Симплиций, не ведая, в чем тут утеха, Заводит амуры скорее для смеха. 12-я гл. Симплиций находит в погребе клад, Что некогда был колдуном заклят. 13-я гл. Симплиций страшится покражи денег, Не хочет остаться без них худенек. 14-я гл. Симплициус, Егерь, в плен снова захвачен, Но не дает он себя околпачить. 15-я гл. Симплиция шведы на волю пустили, Споначалу о том его думы и были. 16-я гл. Симплиций решил, что с Фортуной сдружился, Не успел оглянуться, опять оступился. 17-я гл. Симплиций раскинул умом и смекалкой, Снова свел шашни со старой гадалкой. 18-я гл. Симплиций пустился в отчаянный блуд, А девки стадами к нему так и льнут. 19-я гл. Симплиций заводит бессчетных друзей, Но слышит укоры он дружбе сей. 20-я гл. Симплиций попу насказал всяких врак, А сам потихоньку смеется в кулак. 21-я гл. Симплиций торчит под окошком светлицы, В ловушку попал из-за этой девицы. 22-я гл. Симплиций болтает о свадьбе своей, Каких ни назвал на нее он гостей. 23-я гл. Симплиций, женившись, решает дельно Деньги забрать, что положены в Кельне. 24-я гл. Симплициус ловит зайца на рынке, Домой отсылает в хозяйской корзинке. Первая глава Симплиций-Егерь повсюду рыщет, Берет с избытком, чего ни сыщет. Благосклонный читатель из предшествовавшей книги вполне заключить мог, сколь честолюбив был я в Зусте и что я снискивал и находил себе честь, славу и благоволение такими поступками, кои всякому иному принесли бы наказание. Теперь же намерен я поведать, как я продолжал чинить всяческие безрассудства, чрез что жил в непрестанной опасности получить увечье или лишиться жизни. Я был (как уже о том упомянуто) столь одержим погонею за славой и почетом, что лишился от этого сна; и когда мне сие втемяшится и я ночь напролет проведу, размышляя всякие уловки и хитрости, всходили мне на ум диковинные затеи. Таким образом изобрел я особого рода башмаки, которые можно было надевать задом наперед, так что каблуки приходились на место пальцев. Сих велел я нашить на свои протори тридцать пар различной величины, и когда я роздал их своим молодцам и отправился с ними в разъезд, то было невозможно нас выследить; ибо мы обували то эти, то настоящие башмаки, а другие носили в ранцах; и когда кто-либо попадал на то место, где я приказывал переменить башмаки, то по следам можно было увидеть не иначе, как если бы там повстречались два отряда, которые потом вместе исчезли. А когда я оставался при новосшитых башмаках, то можно было подумать, что я только что отправился туда, где я уже был, или что я пришел оттуда, куда я еще направляюсь. А так как и без того мои пути, коль скоро доходило до следов, были еще более запутаны, нежели в каком-нибудь лабиринте, так что тем, кому надлежало бы дознаться обо мне по следам или же настичь, никак невозможно было меня поймать и залучить в свои сети, то частенько находился я в самой малой близости от противника, который полагал, что меня надо искать где-либо далеко, а еще чаще за много миль пути от того перелеска, который они со всех сторон окружили и насквозь изъездили, чтобы меня изловить. И, подобно тому как поступал я с пешим отрядом, так же я учинял и когда выезжал верхом; ибо мне было не в диковинку на распутье или перекрестке невзначай приказать спешиться и перековать задом наперед лошадей. А что до простых уловок, которые употребляют, когда хотят, чтобы о слабом отряде по следам заключили, как о сильном, или о многочисленном рассудили, что он малолюден, то они были для меня делом столь обыкновенным, что я не вижу нужды о сем рассказывать. А притом измыслил я некий Инструмент, с помощью коего мог я ночью, в безветерье, услышать, как за три часа пути от меня затрубит труба или за два часа заржет лошадь, или пролает собака, или за час пути переговариваются люди. Каковое искусство держал я в превеликой тайне, приобретая тем себе уважение, ибо всяк почел бы сие невозможным. Днем же сказанный Инструмент (который я обыкновенно носил вместе с першпективной трубкой в кармане штанов) не мог принести мне много пользы, разве только в каком пустынном тихом месте; ибо тогда приходилось слышать всех, кто только шевелился и подавал голос в целой округе, начиная от лошадей и коров до самой неприметной птахи в небе и лягушки в воде, что производило гомон не иначе, как если бы кто очутился посреди превеликого скопища людей и животных (как в толчее базара), где каждый кричит свое так, что один не может уразуметь другого. Правда, я хорошо знаю, что в нынешнее время сыщутся люди, которые не поверят тому, что я только что рассказал; однако ж, хотят они верить или нет, все же это правда. С помощью своего Инструмента мог я ночью отличить по голосу человека, когда он говорит не громче, чем это у него в обыкновении, хотя бы он был так далеко от меня, что днем я мог бы его узнать лишь по платью через першпективную трубку. Но я не могу пенять ни на кого, кто не поверит тому, что сейчас пишу; ибо мне не верил никто из тех, кто своими собственными очами видел, как я многократно употреблял сей Инструмент и говорил им: «Я слышу, скачут рейтары, ибо кони у них подкованы; я слышу, едут мужики, ибо лошади у них без подков; я слышу, гремит повозка, но это крестьяне, – я распознал их по говору; вот приближаются мушкетеры, примерно столько-то их, о чем заключаю по громыханью их бандельеров [307]; за той горушкой или лесом находится деревенька, я слышу, кричат петухи, лают собаки и пр.; а там гонят стадо, я слышу, как блеют овцы, мычат коровы, верезжат свиньи», и т. д. Мои собственные камрады спервоначалу почитали такие речи шуткой, дурачеством и бахвальством, а когда они и впрямь убедились, что всякий раз я говорю правду, то все стали приписывать это колдовству, а то, что я им сообщил, было-де поведано мне самим чертом или его матушкой. Итак, полагаю, что и любезный читатель думает не иначе. Тем не менее мне таким образом частенько доводилось счастливо и весьма ловко удирать от противника, когда тот получал обо мне ведомость и намеревался захватить меня врасплох; также полагаю, когда бы я открыл сию хитрость, то она бы с тех пор вошла у многих в обычай, понеже весьма пригодна на войне, особливо же во время осады, ибо осаждающие и осажденные одинаково могли бы употребить ее себе на пользу. Однако ж я возвращаюсь к своей истории. А когда я не отправлялся с отрядом, то принимался красть так, что ни лошади, ни коровы, ни свиньи, ни даже овцы в омшаниках не были от меня в безопасности, коих я уводил за несколько миль; рогатому скоту и лошадям, дабы их не могли выследить, я умел прилаживать сапожки или башмаки, пока прогоню до проезжей дороги. После чего я перековывал лошадей задом наперед; или когда это были коровы и быки, то надевал им башмаки, которые для того нашил, и так доставлял в надежное место. Больших жирных свиных особ, которые по причине лени не хотели утруждать себя ночным переездом, умел я также искусно понуждать к сему, хотя они хрюкали и артачились. Я замешивал на муке и воде хорошо просоленную кашицу и пропитывал ею банную губку, обвязанную крепкой бечевкой, а после давал тем, кого приваживал, сожрать эту сочную губку, а шнур держал в руке, после чего они без дальней перебранки покорно шли за мной, расплачиваясь за доставленную им пирушку окороками и колбасами; и когда я доставлял что-либо подобное, то честно делился как с офицерами, так и с моими камрадами. Посему и дозволялось мне снова выходить на поживу; а когда мое воровство бывало обнаружено или выслежено, то они искусно помогали мне выпутаться. В остальном же я был слишком высокого о себе мнения, чтобы красть у бедняков, ловить кур или подбирать, как мышь, какие-либо крохи. А посему начал я предаваться в пище и питии эпикурейству, ибо позабыл наставления отшельника и никого не было, кто бы руководил моей юностию или служил бы мне примером; ибо мои офицеры были соучастниками, когда у меня прихлебательствовали; и те, кому бы надлежало меня увещевать и наказывать, еще более меня подзадоривали ко всяческим беспутствам. Оттого стал я наконец столь безбожен, дерзок и нечестив, что не было такой плутни на свете, которую бы я не осмелился учинить. Напоследок приобрел я себе тайных завистников, особливо же среди своих камрадов, что удачливее других ворую, а среди офицеров оттого, что своей отвагой и фортуной во время разъездов вошел в большую славу и честь, нежели они. Я также был вполне убежден, что мной бы скоро пожертвовали, если бы я не был столь щедр. Вторая глава Симплиций, как егерем в Зусте был, Лжеегеря здорово проучил. Когда я таким образом хозяйничал и был озабочен тем, чтобы изготовить несколько бесовских личин и принадлежащие к сему устрашительные одеяния с лошадиными и коровьими копытами, дабы с помощью оных вселять страх врагам, а при случае неузнанным отнимать у друзей их достояние, к чему мне подало мысль приключение с покражей сала, получил я ведомость, что некий молодчик, стоявший в Верле [308] и весьма удачливый в набегах, оделся во все зеленое и повсюду рыщет под моим именем, особливо же появляясь среди тех, кто платил нам контрибуцию, причем чинил всякие непотребства, грабежи и насильничал женщин, по какой причине на меня стали возводить мерзкие обвинения, так что мне пришлось бы жестоко расплачиваться, если бы я не мог несомнительно доказать, что в то самое время, когда он учинял, сваливая на мою голову, различные проделки, я находился в совершенно другом месте. Я вовсе не собирался спустить ему такие поступки, а еще менее сносить, чтобы он долее прикрывался моим именем и под моим обличьем получал добычу, повреждая поносно мою репутацию. С ведома коменданта в Зусте я пригласил его сразиться в чистом поле на шпагах или пистолетах; но как у него недостало духу явиться, то я оповестил, что намерен учинить ему хороший реванш и что сие будет произведено в Верле, в округе того самого коменданта, который его за это не подверг наказанию. И я говорил открыто, что ежели застигну его во время разъезда, то обойдусь с ним, как с врагом! Сие произвело, что я не только забросил мысль о личинах, с помощью коих вознамерился было совершить великие дела, но изрубил на мелкие куски и публично сжег в Зусте свой зеленый егерский наряд, невзирая на то что одно только мое платье без перьев и конского убора стоило более ста дукатов. И в такой ярости я поклялся, что первый, кто отныне назовет меня Егерем, либо убьет меня, либо должен будет погибнуть от моей руки, хотя бы мне самому это стоило головы! Также не хотел больше принять команду ни над одним разъездом (к чему и без того не был обязан, ибо меня еще не произвели в офицеры), покуда не отомщу моему противнику из Верле. Итак, я отстранился и больше не нес никакой солдатской службы, кроме караулов, а когда меня отряжали куда-либо нарочито, то я исправлял это весьма нерадиво, как и другие сонные пентюхи. Весть об этом скоро разнеслась по всему околотку, отчего разъезды противника так обнадежились и осмелели, что, почитай, каждый день появлялись у наших шлагбаумов, что мне становилось долее непереносно. Больше всего мне досаждало, что егерь из Верле все еще продолжал выдавать себя за меня и под моим именем захватывал порядочную добычу. Меж тем, как всяк полагал, что я, подобно медведю, залег на спячку в берлогу, из коей не так уж скоро выберусь, разведывал я о делах и поступках своего противника из Верле и узнал, что он не только перенял мое имя и платье, но также имеет обыкновение свершать кражи по ночам, когда может чем-нибудь поживиться; того ради я неожиданно пробудился ото сна, в чем и заключался весь мой умысел. Двоих моих конюхов я мало-помалу натаскал, как легавых собак; и они были мне так преданы, что в случае нужды каждый без оглядки прыгнул бы в огонь, ибо у меня было для них полное раздолье в кушаньях и вине, да и получали они изрядную поживу. Я и подослал в Верле к моему противнику одного из сих молодцов; сей выставил предлогом, что я, который был раньше его господином, зажил теперь, как лежебок и молокосос, поклявшись никогда больше не бывать в разъездах, вот он и не захотел долее у меня оставаться, а пришел служить ему, ибо он, облачившись вместо прежнего господина в егерское платье, ведет себя, как подобает заправскому солдату. Он-де в той стране знает все дороги и тропы и может ему присоветовать, как напасть на хорошую добычу, и т. д. Мой неразумный простофиля и впрямь поверил этому конюху и дал себя уговорить, что примет его к себе и в уреченную ночь отправится вместе с ним и своим камрадом в некую овчарню подцепить себе жирных барашков, – что я все со Шпрингинсфельдом и другими молодцами заранее высмотрел и подкупил пастуха, чтобы он привязал собак и дозволил пришельцам безо всякой помехи подкопаться под сарай, где я намеревался попотчевать их доброй баранинкой. А когда они проделали дыру в стене, то егерь из Верле захотел, чтобы мой конюх тотчас же полез туда первым. Он же отвечал: «Э, нет, там может быть засада, и кто-нибудь еще стукнет меня по башке; теперь-то я вижу, что ты не очень ловок на такие проделки, сперва надо поразведать»; засим вытащил он шпагу, повесил на острие свою шляпу, сунул несколько раз в дыру и сказал: «Вот так-то надобно сперва увериться, дома ли святой Влас [309] или нет». Когда сие было учинено, то егерь из Верле сам полез первым. Но Шпрингинсфельд тотчас же схватил его за руку, в которой тот держал шпагу, спросив его, не запросит ли он пардону. Сие услышал его сообщник и хотел удрать; я же не ведал, кто из них егерь, и, будучи проворней его, кинулся за ним и в два прыжка его поймал. Я спросил: «Что за люди?» Он отвечал: «Имперские». Я спросил: «Какого полка? Я тоже имперский. Плут тот, кто отрекается от своего господина!» Тот отвечал: «Мы драгуны из Зуста и пришли раздобыть себе баранины; братец, коли ты тоже имперский, то, надеюсь, нас отпустишь». Я спросил: «Кто вы такие будете в Зусте?» Он отвечал: «Мой камрад в омшанике – Егерь». – «Плуты вы! – сказал я. – Чего ради грабите вы собственные свои квартиры? Егерь из Зуста не такой дурень, чтобы дозволить захватить себя в омшанике». «Ах, из Верле, хотел я сказать», – ответствовал тот мне снова; и как мы таким образом вдвоем диспутировали, пришли снова мой конюх и Шпрингинсфельд вместе с моим противником. «Видишь, честная птаха, – сказал я, – разве мы не повстречались? Когда бы я не имел решпекта к имперскому оружию, кое дано тебе, чтобы сражаться против врагов, то я бы тотчас же всадил в твою башку пулю! Я Егерь из Зуста, был им доселе, я тебя почитаю плутом, пока ты не выберешь себе шпагу и не переведаешься со мною по доброму солдатскому обычаю!» Меж тем мой конюх (который, как и Шпрингинсфельд, напялил мерзкую бесовскую личину с бараньими рогами) положил у наших ног две совершенно одинаковые шпаги, захваченные мною из Зуста, и предложил егерю из Верле взять одну из них, какую ему угодно, что так напугало беднягу егеря, что с ним приключилось то же самое, что со мною в Ганау, когда я испортил танец. Ибо он напустил полные штаны, да так, что рядом с ним никто не мог стоять; он и его камрад дрожали, как мокрые псы, они упали на колени и молили о пощаде. Но Шпрингинсфельд словно с цепи сорвался, налетел на него и сказал егерю: «Дерись, а не то я тебе сверну шею». – «Ах, достопочтенный господин черт, – отвечал тот, – я пришел сюда совсем не для драки; господин черт, избавь меня от этого, и я сделаю все, что ты захочешь». Среди таких сбивчивых речей мой конюх дал ему шпагу, а мне другую; он же так дрожал, что не мог удержать ее в руке. Месяц светил ясно, так что пастух и подпасок могли все превосходно видеть и слышать из своих шалашей. Я подозвал его подойти, дабы у меня в этой тяжбе был свидетель. Сей же, когда подошел, притворился, как будто он тех двух, что были в бесовских личинах, и не приметил, и спросил, чего ради я затеял такую долгую перебранку с этими молодцами; коли у меня есть до них дело, то надобно мне убираться отсюда в иное место, ему же до нашей перепалки нет нужды; он платит исправно каждый месяц контребуху [310], а посему хочет жить спокойно у своей овчарни. Тех же двух он спросил, чего ради они дозволяют мне так себя мучить и меня не прикончат. Я сказал: «Ты, пентюх, они хотели покрасть твоих овец». Мужик ответил: «Ну, коли так, тогда пусть оближут у меня и моих овец задницы», и с теми словами отошел прочь. Засим понуждал я лжеегеря снова биться на шпагах; но бедняга едва держался на ногах от страха, так что был мне весьма жалок, да он и его камрад повели столь жалобные речи, что под конец я им все простил и их помиловал. Однако ж Шпрингинсфельд был тем недоволен и принудил егеря одну из трех овец (ибо столько замыслили они украсть) поцеловать под хвостом, а вдобавок расцарапал ему рожу столь мерзко, как если бы он жрал с кошками из одной миски, каковая потеха пришлась мне по вкусу. Этот егерь скоро исчез из Верле, так как не знал, куда деваться от стыда, ибо его камрад раззвонил повсюду и уверял, подтверждая свои слова ужасными клятвами, что при мне в услужении и впрямь состоят два взаправдашних черта, отчего я стал внушать к себе еще больший страх и тем меньшую любовь. Третья глава Симплиций Юпитера в плен берет, О гневе богов от него узнает. [311] Сие вскорости я хорошо приметил; того ради я оставил прежнее свое безбожное житие и смиренно вступил на стезю добродетели. Правда, я, как и раньше, отправлялся в разъезды, однако ж обходился с друзьями и врагами столь ласково и учтиво, что все те, кому доводилось попадать ко мне в лапы, принуждены были обо мне думать совсем иначе, нежели прежде обо мне наслышались; сверх того отвратился я от безрассудного расточительства и скопил себе порядочно отличных дукатов и драгоценностей, каковые все прятал в зустовской лощине по дуплам деревьев, как мне присоветовала знакомая ворожейка, уверяя, что у меня больше недругов в самом городе и нашем полку, нежели за его стенами и во вражеских гарнизонах, и все-то зарятся на мои деньги. И меж тем едва разнесется весть, что Егерь улизнул, и некоторые начнут этим себя тешить, я ненароком падал им, как снег на голову; и прежде чем куда-нибудь дойдет слух, что я где-либо в другом месте учинил вред, как уже сам там объявлюсь, ибо повсюду носился, как буря, появляясь то здесь, то там, так что обо мне шло больше толков, нежели раньше, когда еще один молодец выдавал себя за меня. Однажды засел я с двадцатью пятью мушкетерами неподалеку от Дорстена, подстерегая с нарочитой осторожностию конвой, сопровождавший фуры, которые должны были прийти в Дорстен. По своему обыкновению я сам стоял на карауле, ибо мы находились поблизости от неприятеля. Тут вышел один-одинешенек некий человек, одетый с приличествующею скромностию; он беседовал сам с собою и своей гишпанской тростью производил диковинные фехтовальные упражнения. Я не мог ничего уразуметь, когда он сказал: «Я хочу, наконец, покарать мир, пусть тогда мне откажут в моей божественности», отчего и предположил, что то, верно, какой-нибудь могущественный властелин, который, переменив платье, странствует повсюду, дабы проведать о жизни и нравах своих подданных, и вознамерился их (понеже они в чем-нибудь преступили его волю) надлежащим образом наказать. Я помыслил: «Когда сей муж из вражеского стана, то это сулит добрый выкуп; а коли нет, то надобно обойтись с ним с толикой вежливостью и так умягчить его сердце, чтобы в будущем тебе на всю жизнь сопутствовала фортуна», а посему выскочил вперед, наставил мушкет с взведенным курком и сказал:. «Да соблаговолит господин последовать со мною в кустарник, где его не будут трактовать как неприятеля». На что он с превеликой серьезностью ответил: «Такая трактация мне подобным не приличествует». Я же вежливо подталкивал его, говоря: «Господин не соизволит противиться тому, чтобы на сей раз примениться к обстоятельствам!» И когда я провел его в кустарник к моим молодцам и назначил караул, спросил я его, кто он таков. Он же отвечал весьма великодушно, что мне до того нет нужды, ибо я это и сам уже знаю; он ведь великий бог. Я подумал, быть может, он меня знает, это, мол, какой-нибудь дворянин из Зуста и так говорит, чтобы меня подразнить, ибо вошло в обычай дразнить жителей Зуста, поминая их Распятого бога и его золотое опоясание [312], однако ж скоро убедился, что заместо какого-нибудь князя захватил в плен архисумасброда, который заучился выше головы, а притом еще чрезмерно ударился в поэзию; ибо когда он у меня малость обогрелся, то объявил себя Юпитером. Я, правда, желал, чтобы мне такая дичина лучше бы не попадалась вовсе; но, раз уж дурень ко мне попал, принужден я был его у себя оставить до тех пор, пока мы оттуда не уберемся, а как и без того мне пережидать время порядком прискучило, то решил я настроить этого молодца, дабы обратить себе на пользу его таланты, а потому сказал: «Ну, вот, любезный Йове [313], как же это случилось, что твоя высокая божественность оставила свой небесный трон и снизошла к нам на землю? Прости, о Юпитер, что задаю тебе вопросы, которые ты можешь почесть докучливыми; ибо мы ведь тоже несколько сродни небесным богам и многие сильваны рождены фавнами и нимфами, от коих эти тайности, по справедливости, не должны быть сокровенны». – «Клянусь Стиксом [314], – ответствовал Юпитер, – ты не узнал бы о сем ничего, даже если бы доводился родным сыном самому Пану, когда бы не был столь похож на моего виночерпия Ганимеда [315], ради коего я и поведаю тебе, что превеликий вопль о пороках сего мира проник через облака и достиг моего слуха, о чем в совете всех богов решено было, что я, по справедливости, могу, как во времена Ликаона [316], истребить все на земле, наслав на нее потоп. Но понеже я к роду человеческому благоволю с особливою милостию, да и без того всегда прибегаю скорее к добру, нежели к жестокому обращению, то вот брожу и скитаюсь теперь повсюду, дабы самому проведать людские дела и обычаи; и хотя все здесь ведется куда пакостнее, нежели мне мнилось, все же я не намерен искоренить всех людей без разбору, а покарать только тех, кто кары заслуживает, а потом взрастить тех, кто останется по моему изволению». Хотя меня разбирал смех, однако ж я постарался удержать себя, сколько мог, и сказал: «Ах, Юпитер, все твои труды и старания непременно пойдут прахом, ежели ты снова, как некогда, не пройдешь весь мир с водою или даже с огнем. Ибо нашлешь ты на него войну – то сбегутся отовсюду отчаянные злыдни, которые будут только терзать и мучить миролюбивых людей; нашлешь голод – сие послужит желанным случаем для всех лихоимцев, ибо тогда подорожает зерно; а коли нашлешь мор – то будет прибыль жадным и корыстным людям, ибо они тогда много получат в наследство; того ради истреби весь мир с корнем и сердцевиною, ежели впрямь хочешь его покарать». Четвертая глава Симплиций внемлет – Юпитер глаголет: Немецкий герой весь мир приневолит. Юпитер отвечал: «Ты рассуждаешь о вещах, как природный человек, как если бы тебе не было ведомо, что мы, боги, властны так все устроить, что только злые будут наказаны, а добрые пощажены. Я хочу пробудить немецкого героя, который призван остротою своего меча все исполнить; он истребит всех нечестивцев, а людей благочестивых сохранит и возвысит». Я сказал: «В таком разе сей герой принужден будет набрать солдат, а где солдаты, там и война, а где война, там достается правым и виноватым». – «А разве земные божества так же думают, как и земные люди, – сказал в ответ Юпитер, – и вовсе ничего уразуметь не могут? Я хочу ниспослать такого героя, которому не было бы нужды держать солдат и который все же должен переменить порядок во всем свете; в час его рождения я дарую ему статное и сильное тело, подобное тому, каким обладал Геркулес, которое с избытком будет украшено предусмотрительностью, мудростью и пониманием; сама Венера наградит его прекрасным лицом, так что он превзойдет красотою даже Нарцисса [317], Адониса [318] и моего Ганимеда; ко всем его добродетелям прибавит она еще особливую приятность, взрачность и пригожество, что соделает его любезным всему свету, понеже я по той же причине тем благосклоннее буду взирать на констелляцию звезд при его рождении. А что до Меркурия, то ему надлежит снабдить его несравненным быстрым разумом, и непостоянный месяц будет ему не только ни в чем не вредительным, но и полезным, ибо Меркурий вперит в сего героя неимоверное проворство. Паллада взрастит его на Парнасе, а Вулкан должен в hora Martis [319] выковать ему оружие, особливо же меч, коим он покорит весь мир и повергнет в прах всех нечестивцев без всякой помоги хотя бы от единственного человека, который служил бы ему солдатом; он не должен нуждаться ни в какой помощи. Всякий большой город должен трепетать при его приближении, и каждая крепость, даже самая неприступная, в первые же четверть часа должна ему покориться и принять его иго; напоследок он станет повелевать всеми великими монархами на всем свете и установит такое правление на земле и на море, что боги, равно как и люди, будут им весьма удовольствованы». Я сказал: «Как же можно без кровопролития повергнуть в прах всех нечестивцев и получить команду над всем светом без того, чтобы не употребить особливую силу и власть жестокой руки? О Юпитер! Я признаюсь тебе без утайки, что, будучи смертным человеком, не могу сего постичь!» Юпитер отвечал: «Сие не диво, ибо тебе еще не ведомо, какой редкостной силой наделен будет меч моего героя. Вулкан изготовит его из той же самой материи, из коей он делает для меня громовые стрелы, а добрые свойства сего меча таковы, что стоит только моему великодушному немецкому герою его обнажить и только один раз взмахнуть им по воздуху, как слетят головы у целой армады, даже если она укрыта от него горою за целую швейцарскую милю [320], так что они даже не сумеют узнать, что с ними приключилось! А когда он только выйдет в поход и подойдет к какому-нибудь городу или крепости, то он поступит по примеру Тамерлана [321] и выставит белый прапорец в знак того, что он тут объявился ради мира и всеобщего благоденствия. Ежели выйдут ему навстречу и покорятся, хорошо; а нет, то он извлечет из ножен помянутый меч, силой коего у всех колдунов и ворожеек, какие только есть в городе, будут снесены головы, и тогда он выставит красный прапорец; а ежели и тогда никто не явится, то сказанным образом лишит он жизни всех убийц, ростовщиков, воров, плутов, прелюбодеев, потаскух и мошенников, после чего выставит черный прапорец. Когда же те, кто еще остался в городе, со смирением к нему не придут и не явятся, то истребит он весь город и его жителей, как жестоковыйный и непокорный народ, однако ж и тут казнит лишь тех, кои отвращали других от повиновения и послужили причиною того, что народ ранее не предался его власти. И так будет он шествовать от одного града к другому и каждому городу передаст для мирного управления прилежащую к нему страну, и от каждого города по всей Германии возьмет он по два умнейших и ученейших мужа, из коих составит парламент и навеки соединит вместе все города; он упразднит по всей германской земле крепостную неволю вместе со всеми пошлинами, налогами, податями, оброками и питейными сборами и заведет такие порядки, что больше уже никто не услышит никогда о барщине, караулах, контрибуциях, поборах, войнах и о каком-либо отягощении народа, а все поведут жизнь еще блаженнее, нежели в Елисейских полях [322]. Тогда, – продолжал Юпитер, – я буду часто собирать весь сонм богов и спускаться на землю к любезным германцам, дабы блаженствовать вместе с ними среди виноградных лоз и смоковниц; тогда я перенесу Геликон [323] в их пределы, и музы вновь обретут там благоденствие; а три грации уготовят моим германцам неисчислимые утехи. Я ниспошлю Германии во всем изобилие большее, нежели в Счастливой Аравии, Месопотамии или окрестностях Дамаска. Я отрешусь тогда от греческого языка и буду говорить только по-немецки, одним словом, окажу себя столь добрым немцем, что наконец дозволю им, как некогда римлянам, простереть свою власть над всем светом». Я сказал: «Высочайший Юпитер, а что скажут к сему князья и государи, когда грядущий герой вознамерится столь незаконным образом отнять у них имение и передать под начало городам? Неужто не воспротивятся они тому силою или, по крайности, не обратятся к суду божескому и человеческому?» Юпитер отвечал: «О сем герой не будет много печалиться! Он разделит всех великих мира сего на три части и тех, кто живет беспутно и нечестиво, покарает, как и простолюдинов, ибо никакая земная сила не может противиться его мечу; остальным же предоставит он на выбор – либо остаться в стране, либо покинуть ее. Те, кои, любя свое отечество, пожелают остаться, будут жить наравне с простыми людьми; однако приватная жизнь немцев тогда будет проходить в большем довольстве и благоденствии, нежели ныне жизнь и бытие самого короля, так что каждый немец станет сущим Фабрицием [324], который не пожелал разделить с царем Пирром его царство, ибо любил свое отечество столь же сильно, как честь и добродетель; так будет с другими. Третьи же, которые восхотят остаться господами и повелителями, будут через Венгрию и Италию отвезены в Молдавию, Фракию, Грецию, а там и через Геллеспонт [325] в Азию, и пусть они заберут с собою всех наемных головорезов из всей Германии, дабы они завоевали им эти страны и понаделали их истыми королями. Засим он в один день возьмет Константинополь и всем туркам, которые не обратятся в Христову веру или не будут послушны, приставит головы к задницам; тогда восстановит он Священную Римскую империю германской нации и вместе с членами парламента, который он, как о том уже поведано, составит, взяв по двое от каждого немецкого города, и наречет их предстоятелями и отцами немецкого отечества, построит посреди Германии город, кой будет обширней Маноа [326] в Америке и более блистать золотом, нежели Ерусалим во времена Соломона; крепостные валы его можно будет уподобить Тирольским горам, а рвы по ширине – морскому проливу между Испанией и Африкой. Внутри же воздвигнет он храм из чистых алмазов, рубинов, смарагдов и сапфиров; и в кунсткамере, кою он учредит, будут собраны со всего света диковинные редкости из богатейших подарков, которые ему пришлют властелины Китая, Персии, великий могол [327] восточной Индии, великий хан татар, священник Иоанн в Африке [328] и великий царь в Москве. Турецкий султан будет всех усерднее, понеже сказанный герой не отнимет у него царства и сделает его ленником римского императора». Я спросил Юпитера, что же при этом будут делать и исполнять христианские короли. Он ответил: «Те, что в Англии, Швеции и Дании, поелику они немецкой крови и происхождения, останутся, те же, что в Испании, Франции и Португалии, понеже в древности немцы занимали помянутые страны и ими правили, получат свои: короны, королевства и входящие в них земли от немецкой нации по доброй воле в ленное владение, и тогда воцарится вечный нерушимый мир между всеми народами по всему свету, как во времена Августа». Пятая глава Симплиций внемлет: не ведая меры, Немецкий герой поравняет все веры. Шпрингинсфельд, который также слышал наши речи, едва не прогневил Юпитера и чуть не испортил всю потеху, ибо сказал: «И тогда в Германии жизнь пойдет, как в стране Пролежи-бока [329], где дождик моросит чистым мускатом, а крейцерпаштеты вырастают за одну ночь, как сыроежки! Вот когда я буду уписывать за обе щеки, словно молотильщик, и так упиваться мальвазией, что глаза нá лоб полезут». – «Да, конечно, – ответствовал Юпитер, – особливо когда я дарую тебе мýку Эрисихтона [330], ибо ты, как мне сдается, насмехаешься над моим величеством». Обратясь же ко мне, он сказал: «Мне мнилось, что я нахожусь среди сущих сильванов; однако ж вижу, что повстречал завистливого Мома [331] или Зоила [332]. И таким предателям возвещать о том, что решено на небесах, метать под ноги свиньям благородный бисер! Да, конечно! Наложил себе на горб кучу дерьма!» Я помыслил: «Се диковинный и грязный сквернавец, ибо наряду со столь высокими предметами обращается со столь мягкою материею». Я отлично приметил, что смех ему не по нутру, а посему крепился изо всех сил и сказал: «Преблагий Юпитер, ведь ты из-за нескромности неотесанного фавна не утаишь от своего второго Ганимеда, что поведется далее в Германии». – «О нет! – ответствовал он. – Однако ж сперва накажи сему Феону [333], чтобы он впредь держал на привязи свой гиппонаксов язычок [334], пока я его (как Меркурий Баттума [335]) не превращу в камень. Ты же признайся мне, что ты мой Ганимед и не прогнала ли тебя в мое отсутствие ревнивая Юнона из небесной обители?» Я пообещал ему рассказать обо всем, как только услышу от него, что мне так хотелось бы узнать. На что он сказал: «Любезный Ганимед (только не отнекивайся больше, ибо я отлично вижу, что это ты), к тому времени в Германии алхимическое златодельство станет столь достоверным и заобычным, как ремесло горшечника, так что едва ль не каждый постреленок на конюшне будет таскать повсюду lapidem philosophorum» [336]. Я вопросил: «А как же водворится в Германии столь нерушимый мир, когда столько различных вер? Разве не будут разноверные попы подстрекать свою паству и не сплетут друг на друга новую войну ради своей религии?» – «О нет, – ответствовал Юпитер, – мой герой мудро предотвратит сие опасение и беспременно соединит вместе все христианские религии во всем свете». Я сказал: «О, чудо из чудес! То было бы превеликим, радостным и поистине превосходным делом! Как же сие совершено будет?» Юпитер отвечал: «Открою тебе это с превеликою охотою. После того как мой герой установит универсальный мир на всем свете, обратится он ко всем духовным и светским правителям и главам различных христианских народов и различных церквей с весьма умилительным предиком, изрядно представляя им прежнее пагубное несогласие в делах веры и приводя их разумными доводами и неопровержимыми аргументами к тому, что они сами возжелают сего повсеместного соединения и препоручат ему дирижировать, согласно светлому своему разумению. Засим соберет он со всех концов земли наиострейших, ученейших и богобоязненнейших теологов всех исповеданий и повелит поставить им келии в привольной, однако ж тихой местности, как некогда Птолемей Филадельф [337] семидесяти двум толковникам, дабы они могли беспрепятственно размышлять о важных предметах, снабдить их там кушаньем и питием, а также всем другим необходимым на потребу и наказать им, дабы они, елико возможно скорее, однако ж со всею рачительностию и основательностию рассмотрели совокупные распри, какие ведутся между их исповеданиями, и сперва уладили, а потом с достодолжным единомыслием и согласно Священному писанию, древнейшим преданиям и опробованному учению святых отцов письменно расположили правую, истинную святую христианскую религию. Тут-то Плутон и почешет хорошенько у себя за ухом, ибо ему придется опасаться умаления своего царства; и он примется измышлять всяческие уловки, каверзы, хитрости и коварства, дабы вставить свое «que» [338] и, если не повернуть вспять всего дела, то, по крайности, отложить его ad infinitum или indefinitum [339], чего он будет изо всех сил добиваться. Он будет подбиваться к каждому богослову, выставляя перед ним его интересы, его сан, его спокойную жизнь, его жену и детей, его репутацию и все прочее, что может склонить его к особливому мнению. Но мой доблестный герой также не будет лежать на боку; он велит все время, покуда продолжается сей консилиум, звонить во все колокола во всем христианском мире и тем непрестанно призывать христиан к молитве Вышнему о ниспослании духа правды. Но ежели он приметит, что тот или иной поддастся Плутону, то он начнет морить голодом всю конгрегацию, как ведется на конклаве [340]; а когда они все еще не захотят поспешествовать сему великому делу, то прочитает им всем небольшую проповедь о виселице или покажет им свой чудесный меч; итак, сперва добром, потом строгостию, испугом и угрозою приведет их к тому, что они приступят ad rem [341] и своими жестоковыйными, ложными мнениями не будут больше дурачить весь мир, как то они чинили доселе. По достижении согласия устроит он высокоторжественный праздник и распубликует по всему свету новую просветленную Религию, а кто и тогда будет веровать прекословно, то надлежит учинить им изрядный martirium [342] смолою и серою или же, обвязав самшитовыми прутьями [343], подарить на Новый год Плутону [344]. Теперь, любезный Ганимед, ты знаешь обо всем, что знать пожелал; так поведай же мне, по какой причине ты покинул небесную обитель, где частенько подносил мне чашу драгоценного и превосходного нектара». Шестая глава Симплициус зрит, что блохи учинили – Юпитера тело до костей источили. Я помыслил: «Малый-то, быть может, вовсе не такой дурень, каким себя выставляет, а заговаривает мне зубы, как я сам проделывал в Ганау, чтобы тем ловчее было ему от нас улизнуть». Того ради вознамерился испытать его гневом, ибо подлинного дурня тем легче всего распознать можно, и сказал: «Причина, по которой я покинул небо, та, что я соскучился по тебе и потому взял крылья Дедала [345] и полетел на землю тебя искать. Но где бы я о тебе ни справлялся, повсюду о тебе шла худая слава, ибо Зоил и Мосх [346] тебя и всех прочих богов обнесли перед всем светом столь злочестивыми, распутными и мерзкими, что вы лишились у людей всякого кредита. Да и ты сам, сказывают они, не кто иной, как заеденный площицами похотливый блудодей. По какой такой справедливости собираешься ты казнить мир за подобные грехи? Вулкан-де, терпеливый рогоносец, отпустил прелюбодеяние Марса, не воздав достойного мщения; какое же после этого оружие будет ковать хромой балбес? А Венера-де ради своего сластолюбия – наинепотребнейшая потаскуха во всем свете; какую же милость и благоволение может она оказать другим? Марс-де – душегуб и разбойник, Аполлон – бесстыжий распутник, Меркурий – суетный пустослов, вор и сводник, Приап – вместилище скверны, Геркулес – изверг с помутившимися мозгами, одним словом, вся совокупная кумпань небожителей столь злочестива и распутна, что надлежит отвести им квартиры для постоя ни в каком ином месте, кроме как в авгиевых конюшнях, которые и без того воняют на весь свет». – «Ах! – ответствовал Юпитер. – Диво ли, что я отложу свою доброту и обрушусь громом и молнией на сих злоязычных беззаконников и богохульствующих клеветников? Как полагаешь ты, мой верный и наилюбезный Ганимед? Должен ли я сих пустословов казнить вечною жаждою, как Тантала? Или должен я повелеть перевешать их всех на горе Торакс подле самонравного пустомели Дафита [347]? Или истолочь их в ступе вместе с Анаксархом [348]? Или засунуть их в раскаленного быка Фалариса [349] в Агригенте? Нет, нет! Ганимед! Всех этих совокупных казней и мучений слишком мало! Я хочу снова наполнить ларец Пандоры [350] и высыпать его на этих бездельников, на нечестивые их головы; Немезида должна пробудить и наслать на них Алекто, Мегеру и Тисифону [351], а Геркулес позаимствовать у Плутона Цербера и травить с ним этих злых негодников, как волков. А когда я их таким образом довольно погоняю, помучаю и поистязаю, то повелю их привязать в адских чертогах к колонне подле Гесиода и Гомера, чтобы Эвмениды безо всякого наималейшего сожаления терзали их там веки вечные». Меж тем, как Юпитер грозил своею немилостию, спустил он при мне и в присутствии всего отряда безо всякого стыда штаны и принялся вытряхивать из них блох, кои, как хорошо было видно по его испещренной расчесами коже, ужаснейшим образом его тиранили. Я не мог догадаться, что тут поведется, покуда он не сказал: «Проваливайте-ко прочь отсюдова, маленькие лиходеи! Клянусь Стиксом, что до скончания века вы не получите того, о чем столь старательно имеете хождение» [352]. Я спросил его, что разумеет он под сими словами. Он отвечал, что блошиный народ, проведав, что он сошел на землю, отрядил к нему депутацию для принесения надлежащего комплимента. Сии сделали ему представление, что хотя он и определил им жительствовать на собачьих шкурах, однако ж иногда, частию по причине неких свойств, присущих женской коже, частию же по оплошности, доводится им досаждать женщинам; и вот они, бедные заблудшие простофили, терпят от женщин столь жестокое обращение, что их не токмо подвергают пленению и умерщвлению, но еще перед тем прежалостнейшим образом растирают между перстами и подвергают таким мукам, что даже бесчувственный камень можно подвигнуть к состраданию! «Да, – сказал далее Юпитер, – они представили мне все дело столь трогательно и умилительно, что я возымел к ним жалость и обещал им заступление, однако ж с уговором, что прежде должен я также выслушать женщин. Блохи же отнекивались от сего, выставляя предлогом, что ежели женщинам будет дозволено держать прекословные речи и публично им возражать, то наперед известно, что они-то уж сумеют либо вовсе заговорить мою незлобивость и доброту своими ядовитыми собачьими языками и перекричать самих блох, либо обольстить меня ласковыми словами и своею красою, и таким образом привесть меня к несправедливому, им же, блохам, весьма вредительному приговору; а потом просили дозволить им изъявить мне верноподданническое свое усердие, каковое они повсегда мне оказывали и надеются оказывать и впредь, ибо они во всякое время ближе всех присутствовали и лучше всех знали, что происходило между мною и Каллисто [353], Ио [354], Европой [355] и многими другими, однако ж никогда не переносили о том вести и ни единым словом не обмолвились перед Юноной, хотя также имели обыкновение пребывать и у нее, и поелику они с таким рачением соблюдали молчаливость, то и по сей день ни один человек (невзирая на то, что они при всех полюбовниках весьма близко находятся) нисколько о том не проведал, подобно тому, как Аполлон через своего ворона [356]. А ежели мне будет угодно выдать их головою женщинам, так что сим будет дозволено их ловить и казнить согласно Вейдмарскому праву [357], то их нижайшая просьба – учредить такой порядок, чтобы их предавали геройской смерти, либо сражая топором, как быков, либо стреляя, как лесную дичь, а не столь поносно растирали между перстами и колесовали, уподобляя тем самым собственные члены, коими женщины частенько осязают и нечто иное, орудиям палача, что и для всякого честного мужчины сущий срам и неизгладимое поругание. Тут я сказал: «Ну, вы, господчики, должны их ужасть как мучить, понеже они вас столь жестоко тиранят!» – «Это уж конечно! – объявили они в ответ. – Они, впрочем, столь досадуют на нас, быть может оттого, что берет их забота: мы видим, слышим и ощущаем слишком много, как если бы они не довольно обнадежены были нашею молчаливостию. Как же теперь быть? Ведь они не оставляют нас в покое даже на нашей собственной территории, ибо многие из них с помощью щеток, гребешков, мыла, щелока и прочих вещей так вычесывают своих постельных собачек, что мы поневоле принуждены покидать свое отечество и искать себе другие квартиры, невзирая на то, что сии дамы могли бы употребить то самое время с большею пользою, обирая вшей со своих собственных чад». На сие представление дозволил я им поселиться у меня, дабы земное мое тело могло познать их присутствие, обычаи и повадки, так что я смогу составить о сем надлежащее суждение и вынести свой приговор. Тут принялась вся эта сволочь так меня допекать, что я принужден был их спровадить, как вы это и видели. Я велю прибить им на нос привилегию, согласно коей женщины могут их рвать, терзать и меж перстами растирать, сколько душе угодно; да и когда мне самому доведется захватить с поличным такого злого молодчика, то я и сам обойдусь с ним не лучше». Седьмая глава Симплиций-Егерь себе добыл дичи, В Зуст воротился и рад добыче. Мы не осмеливались смеяться зычно, ибо должны были хорониться в тиши, да и потому, что Фантасту сие было не по сердцу, так что Шпрингинсфельд готов был лопнуть и разорваться на куски. В то самое время наши караульные, сидевшие на высоком дереве, подали знак, что завидели кого-то вдалеке. Я поднялся к ним и увидел через першпективную трубку, что там и вправду движется тот самый обоз, который мы подстерегали; однако же с ними не было ни одного пешего, а их конвоировало примерно человек с тридцать всадников. Посему я легко мог прикинуть, что они не поедут лесом, где мы засели, а будут держаться в открытом поле, дабы нам не иметь над ними перевесу, хотя в тех местах была прескверная дорога, которая тянулась по равнине примерно в шестистах шагах от нас и около трехсот шагов от опушки леса или горы. Мне вовсе не хотелось долго прохлаждаться в тамошних местах или заполучить в добычу одного дурня, того ради измыслил я другую хитрость, которая мне и удалась. В том месте, где мы залегли, шла вниз к открытому полю по ущелью водомоина (удобная для проезду верхом). Я приказал занять этот выход двадцати молодчикам и сам присоединился к ним, оставив Шпрингинсфельда на том же самом месте, где мы перед тем находились, занимая выгодное положение; я велел своим молодцам, чтобы, когда конвой приблизится, каждый неотменно взял на себя по человеку, также каждому наказал, кому стрелять, а кто должен держать выстрел про запас. Некоторые бывалые жохи ворчали, чего это я удумал и уж не возомнил ли, будто конвой пойдет этими местами, где вовсе нечего делать и куда за сто лет не забредал ни один мужик. Другие же, из тех, что верили, что я умею колдовать (ибо в то время шла обо мне такая слава!), полагали, что я приворожу неприятеля прямехонько к нам в лапы. Однако ж мне вовсе не надобно было полагаться на бесовское искусство, а на одного только Шпрингинсфельда; ибо как только конвой, который был порядком силен, поравнялся с нами, намереваясь следовать далее, как Шпрингинсфельд, исполняя мое повеление, зачал страшно рычать, словно бык, и ржать, словно жеребец, так что отозвалось по всему лесу и всяк бы поклялся, что тут бродит целое стадо коров и табун лошадей. А как только конвоиры сие заметили, то возмечтали поживиться какой-нибудь добычею, что в той местности было мудрено, ибо весь край был весьма пустынен. Они поскакали всем скопом прямо в нашу засаду и столь поспешно и нестройно, как если бы каждый из них хотел опередить всех прочих, дабы заполучить наилучшую взбучку, каковая и была учинена им вскорости столь исправно, что с первым же приветствием, посланным нами, сразу же опросталось тринадцать седел, а к тому же еще несколько человек из них было покалечено. Вслед за сим Шпрингинсфельд выскочил прямо на остальных и побежал вдоль ущелья, крича: «Охотники, сюда! Сюда, охотники!», отчего те молодцы перепугались еще более и пришли в такое замешательство, что не знали, куда им податься верхом, а посему соскочили с коней и бросились бежать пеши; но я забрал в плен всех семнадцатерых вместе с лейтенантом, который ими командовал, и затем устремился к повозкам, отпряг две дюжины лошадей и захватил только несколько кусков шелка да голландского полотна; ибо не мог употребить столько времени, чтобы обобрать мертвецов, не говоря уже о том, чтобы хорошенько обыскать повозки, так как возницы, едва началась перепалка, ускакали прочь, по какой причине обо мне могли узнать в Дорстене и перехватить по дороге. Едва только мы снарядились в путь, как прибежал из лесу Юпитер и погнался за нами вслед, вопя: неужто Ганимед его покидает? Я ответил ему: конечно, ибо он не захотел даровать блохам чаемую привилегию. «По мне, – отвечал он снова, – так пусть они все вместе провалятся на дно Кокита [358]», – чем немало меня рассмешил; а так как у нас оставались еще порожние лошади, то я велел посадить дурня, но понеже он умел ездить верхом не лучше, чем пустой орех, то я должен был распорядиться, чтобы его привязали к лошади. Тогда изрек он, что наша стычка напомнила ему о той битве, какую вели лапифы с кентаврами на свадьбе Перифоя [359]. А когда все миновалось и мы с нашими пленниками убрались оттуда с такою поспешностию, как будто за нами гнались по пятам, спохватился плененный лейтенант, какую грубую свершил он ошибку, что столь неосмотрительно завел во вражеские сети отличный конный отряд и послал на убой тринадцать отважных молодцов, и того ради впал в полную меланхолию и отказался от пардона, который я ему дал, и он даже возымел намерение склонить меня к тому, чтобы я приказал его застрелить, ибо он не только возомнил, что его оплошность принесла ему великое бесчестие и будет непростительна, но и полагал, что она послужит помехой его дальнейшему произвождению в чинах, ежели только он не избавится от сего, заплатив головой за понесенный урон. Я же увещевал его и напоминал ему, что многим честным солдатам непостоянное счастие коварно подставляло ногу; однако мне еще никого не доводилось видеть, кто бы от сего унывал или даже впадал в отчаяние. Его намерение – знак малодушества; храбрые же солдаты помышляют о том, как бы возместить и вновь наверстать принятые убытки; меня бы он никогда не привел к тому, чтобы я нарушил картель [360] или учинил столь постыдное деяние, противное всякому праву и похвальному солдатскому обычаю и обыкновению. А когда он уверился, что я на сие не согласен, зачал он меня ругать поносной бранью в надежде привести меня в гнев и сказал, что я не сражался с ним в честном и нелукавом бою, а поступил, как плут и разбойник, прячущийся в кустах, похитив жизнь у находившихся под его командой солдат, как вор и прожженный подлец, каковыми словами его собственные молодцы, коих мы забрали в плен, были весьма напуганы, а мои камрады столь же сильно разгневаны, так что непременно изрешетили бы его пулями, когда бы только я им это дозволил, понеже мне пришлось довольно их от того удерживать. Я же нимало не склонился на его речи, а только призвал друзей и врагов быть свидетелями, что тут происходит, и затем велел его, лейтенанта, связать и стеречь, как рехнувшегося; обещал также ему, лейтенанту, что, как только мы прибудем к нашим постам и мой офицер даст на то соизволение, я снаряжу его моими собственными лошадьми и оружием, которое он сам себе изберет, и ему пистолетом и саблею публично докажу, что употреблять на войне хитрость против своего противника дозволено милитерским правом; отчего же он не остался при возах, охранять кои он был приставлен, или, коль скоро ему вздумалось проведать, что скрывается в лесу, отчего же он прежде не распорядился произвести необходимую рекогносцировку, что ему более бы приличествовало, нежели сейчас вытворять безрассудные дурачества, на кои уж, верно, никто не обратит ни малейшего внимания. На что как друзья, так и враги оказали мне справедливость, объявив, что им никогда не доводилось повстречать в целой сотне разъезжих отрядов такого человека, который бы в ответ на такие поносные речи не только бы не застрелил лейтенанта, но и не предал бы смерти всех пленников. Итак, на следующее утро доставил я преблагополучно свою добычу и пленников в Зуст, снискав себе в сей операции более чести и славы, нежели когда-либо прежде. Всяк говорил: «Объявился новый юный Иоганн де Верд [361]!», что весьма льстило моему тщеславию; однако ж наш комендант отнюдь не соглашался дозволить мне переведаться с лейтенантом на пистолетах или на тесаках, сказывая, что я его уже дважды одолел. И чем более умножалась таким образом моя слава, тем все сильнее возрастала зависть тех, кто и без того не доброхотствовал моему счастию. Восьмая глава Симплиций арапа обрел в конуре, Думал – сам черт укрылся в ларе. Мне никак не удавалось избавиться от Юпитера, ибо комендант вовсе не стремился его заполучить, понеже тут нечем было поживиться, а посему объявил, что дарит его мне. Итак, приобрел я теперь своего собственного шута, которого мне не надо было покупать, хотя всего за год до того сам я принужден был дозволять обходиться с собою так же. Столь удивительно счастье и переменчивы времена! Недавно еще точили меня вши, а теперь получил я власть над самим блошиным богом! Всего за полгода перед тем служил я у негодного драгуна конюхом; ныне же повелеваю двумя слугами, которые называют меня господином. Не прошло и года, как за мной гналися рейтары, покушавшиеся на мое девство, теперь же сами девицы из любви ко мне готовы были за мной гоняться. Итак, довелось мне заблаговременно узнать, что нет на свете ничего более постоянного, как само непостоянство. А посему надлежало мне поостеречься, когда переменчивое счастье начнет строить мне козни и заставит меня жестоко расплачиваться за нынешнее благополучие. В то самое время граф фон дер Валь [362], военный губернатор всей Вестфалии, собирал понемногу людей изо всех гарнизонов, чтобы снарядить кавалькаду, которая бы через Мюнстерское архиепископство прошла на Фехт [363], Меппен [364], Линген [365] и окрестные местечки, особливо же разделалась с двумя отрядами гессенских драгун, засевших в Падерборнском монастыре, в двух милях от Падерборна [366], причиняя там нашим немалое беспокойство. Я был назначен в команду с нашими драгунами, и когда отдельные отряды собрались в Гамм, то поспешно отправились в поход и напали на квартиры сказанных конников, каковые были расположены в городишке, находившемся под весьма худым призором, покуда его не заняли наши. Они сумели удрать, но мы загнали их опять в их логово. Им был предложен свободный пропуск без лошадей и оружия, однако со всем тем, что можно схоронить за поясом; но они не захотели на то согласиться и палили из самопалов, как мушкетеры. Итак, дело дошло до того, что я еще в ту самую ночь должен был испытать свое счастье во время приступа, ибо драгуны напали первыми; и я в сем так преуспел, что вместе с Шпрингинсфельдом в числе первых совершенно неповрежденным ворвался в городишко. Мы скоро очистили улицы, ибо все, у кого было оружие, были побиты, а горожане не оказывали нам сопротивления; так было во всех домах. Шпрингинсфельд присоветовал занять дом, перед которым лежала большая куча навозу, ибо в таких-то домах и обретаются самые богатые и зажиточные скупердяи, у которых и располагаются на постой офицеры. Вслед за сим мы и захватили такой дом, в коем Шпрингинсфельд учинил визитацию конюшне, а я жилью с таким уговором, что мы поделим друг с другом все, что каждый из нас добудет. Итак, зажгли мы свои восковые колодки, я кликнул в доме хозяина, однако ж не получил ответа, ибо все попрятались; меж тем забрел я в некую каморку, где ничего не нашел, окромя пустой кровати да запертого ларя, который я взломал в надежде сыскать что-либо ценное: однако ж едва приподнял я крышку, как из ларя выметнулась во весь рост черная как уголь фигура, кою я почел за самого Люцифера. Могу в том поклясться, что за всю жизнь я еще не был так напуган, как в ту минуту, когда я столь нечаянно завидел черного сего дьявола. «Провались ты пропадом!» – сказал я в толиком страхе и схватил топорик, которым разбил ларь, однако ж не собрался с мужеством треснуть его по черепу. Он же опустился на колени, воздел руки и пролепетал: «Богом прошу, добрый господин, даруй мне жись!» [367] Тут внял мой слух, что то был не сам черт, ибо он поминал имя божие и просил за свою жизнь, а посему велел ему выбраться из ларя. Он учинил сие и пошел со мною наг, каким его сотворил господь. Я отрезал свечу от восковой колодки и дал ему мне посветить; он учинил сие смирнехонько и провел меня в комнатушку, где я нашел хозяина со всею челядью, который, взирая на веселое сие позорище и трепеща всем телом, униженно молил о пощаде и даровании ему жизни. Сие получил он с легкостью, ибо нам и без того было запрещено чинить утеснение горожанам, и он вручил мне все пожитки ротмистра, среди коих был порядком набитый запертый кожаный чемодан, уведомив меня, что ротмистр и его слуги, кроме одного конюха и находящегося здесь арапа, отправились на свои посты, как положено в обороне. Меж тем Шпрингинсфельд поймал на конюшне сказанного конюха с шестью оседланными дородными лошадьми; мы завели их в дом, заперли на засов и велели арапу одеться, хозяину же приказали объявить все, что он знает о ротмистре. Но когда снова были отперты городские ворота, установлены посты и прибыл наш генерал-фельдцейхмейстер господин граф фон дер Валь, занял он под квартиру тот самый дом, где мы находились; а посему принуждены были мы темною ночью искать себе другое пристанище. Сие обрели мы у своих камрадов, которые также участвовали в приступе и занимали городок; у них мы расположились на славу и провели остаток ночи, пируя и бражничая в полное раздолье, после того как я и Шпрингинсфельд поделились друг с другом своею добычею. Я получил на свою долю арапа и двух превосходных лошадей, из коих одна была гишпанской породы, так что на ней только и оставалось гарцевать перед противником, чем я впоследствии немало чванился. А из чемодана получил я многоразличные драгоценные кольца и в золотой коробочке, усаженной рубинами, поясной портрет принца Оранского [368], ибо все остальное я оставил Шпрингинсфельду; итак, на мою долю пришлось, ежели бы я пожелал все обратить в деньги за полцены, с лошадьми и всем прочим более чем на двести дукатов; а что касается арапа, который доставил мне наибольшую докуку, то генерал-фельдцейхмейстер, которому я его презентовал, пожаловал меня за него всего двумя дюжинами талеров. Оттуда направились мы поспешно в Эмс [369], однако ж немного разведывая по сторонам; и как случилось, что мы проходили также и мимо Реклингузена, то испросил я дозволение отлучиться, дабы вместе со Шпрингинсфельдом посетить священника, у коего незадолго перед тем покрал сало. С ним я изрядно повеселился, рассказав ему, что арап отплатил мне таким же страхом, какой недавно испытал он сам и его кухарка; поднес ему также, как дружественный Valete, отличные часы с боем для ношения на цепочке, которые я извлек из ротмистрова чемодана; итак, имел я обыкновение обращать в своих друзей тех, у кого в ином случае была причина меня ненавидеть. Девятая глава Симплиций в неравном хитрит поединке Мое высокомерие умножалось вместе с моим счастием, из чего под конец могло воспоследовать не что иное, как мое падение. Мы стояли лагерем примерно в получасе пути от Ренена, когда я вместе с моим лучшим камрадом стал просить об отпуске, чтобы сходить в этот городишко и произвести там кое-какую починку нашего оружия, что нам и было дозволено. Но так как мы сошлись в мыслях, что следовало бы хоть разок повеселиться на славу, то и завернули в самую наилучшую корчму и велели позвать музыкантов, дабы под их скрипки вино и пиво без скрипа проходило в глотку. Тут все пошло in floribus [370], и ни за чем дело не стало, что помогло бы порастрясти денежки; я наприглашал разделить со мною компанию молодчиков из других полков и корчил из себя юного принца, который владеет целой страной и народом и всякий год расточает уйму денег. Того ради нам услужали с большим проворством, нежели компании рейтаров, бражничавших в той же корчме, ибо они не столь жестоко куролесили, как мы; сие произвело в них немалую досаду, и они зачали нас поругивать. «Откуда, – толковали они между собой, – у этих сигай-через-плетень [371] (ибо они почли нас мушкетерами; понеже не сыскать другой такой твари на сем свете, которая больше бы походила на мушкетера, нежели драгун, и когда драгун свалится с лошади, то подымется мушкетер), откуда у них завелись денежки?» Другой отвечал: «А вон тот сосунок беспременно деревенский дворянчик, коему матушка послала малость деньжат из своей кубышки, а он не скупится на угощение своих камрадов, дабы они его по нужде вытащили из кучи навоза или перенесли через канавку». Такими речами они метили в меня, ибо принимали меня за молодого дворянина. Все сие насказала мне в уши корчемная служанка; но понеже я сам того не слышал, то и не мог предпринять ничего другого, как тотчас же налил вином большую пивную кружку и пустил ее по кругу во здравие всех честных мушкетеров, а к сему каждый учинил от себя такой трезвон, что нельзя было расслышать ни единого слова. Сие привело наших соседей в еще большую досаду, а потому они стали говорить нам в лицо: «Какого черта так разбушевались эти сигай-через-плетень?» Шпрингинсфельд отвечал: «А тебе, замарай-голенище [372], какая до этого нужда?» И, видать, это его чувствительно задело, ибо при сих словах он поглядел столь свирепо и строил столь страшные и угрожающие мины, что никому не следовало бы его задирать. Однако ж тех так и подмывало, особливо же одного дюжего молодца, который сказал: «А где им, брустверным дрестунам (он полагал, что мы залегли где-либо в гарнизоне, ибо наша одежда не столь выгорела, как у мушкетеров, которые принуждены день и ночь проводить в поле), сидючи на своем дерьме, еще разгуляться, чтобы себя показать? Довольно всем ведомо, что любой из них в открытом бою да в чистом поле станет нашей добычей, как голубь у сокола». Я сказал в ответ: «Мы должны брать города и крепости, которые нам потом вверяют охранять, вы же, рейтары, напротив, не выманите ни одного шелудивого пса из самого захудалого крысиного гнезда. Так чего же нам вдосталь не повеселиться в том месте, которое нам принадлежит боле, нежели вам?» Рейтар отвечал: «Кто побеждает в поле, тому покоряются крепости; но как мы должны выигрывать сражения в открытом поле, то из сего следует, что я таких трех дитяток, каков ты есть, вместе с вашими мушкетами не только не страшусь, а еще насажу парочку на шляпу заместо перьев, и только третьего спрошу, где ещё такие водятся? А сидел бы я с тобой, – добавил он и вовсе уж глумливо, – то я надавал бы дворянчику с гладкой рожей еще хороших затрещин для подкрепления истины!». Я отвечал ему: «Полагаю, что у меня тоже сыщется пара пистолетов, как и у тебя, и хотя я не рейтар, а стою, как гермафродит [373], посредине меж вами и мушкетерами, гляди-ко! У дитяти достанет храбрости с одним мушкетом в открытом поле да еще пешим сразиться с таким хвастуном, каков есть ты, на коне, при всем твоем оружии». – «Ах ты, coujon [374], – закричал молодчик, – я почту тебя пренегодным трусом, коли ты, как подобает честному дворянину, тотчас же не подтвердишь своих слов делом!» На сии слова бросил я ему перчатку и сказал: «Смотри, коли ты не подашь ее мне снова в открытом поле пешим, к чему принудит тебя мой мушкет, то в твоей силе и власти почитать и объявить меня повсюду тем, кем обозвала меня твоя наглость». После чего расплатились мы с корчмарем, и рейтар, мой супротивник и антагонист, приготовил карабин и пистолеты, а я мушкет; и когда он отправился со своими камрадами в назначенное нами место, то сказал Шпрингинсфельду, что ему-де надлежит загодя припасти мне могилу. Тот же отвечал, это уж его печаль заблаговременно распорядиться, чтобы его камрады вырыли ему могилу; мне же он выговаривал за мою отчаянную дерзость и сказал без утайки, что опасается, как бы я не сыграл на дуде. Я засмеялся ему в ответ, ибо давно обдумал, как надлежит встретить сего хорошо экипированного рейтара, ежели он вражески нападет на меня пешего в чистом поле, а я буду вооружен одним мушкетом. И когда мы пришли на то самое место, где должна была пойти куролесица, то я уже зарядил мушкет двумя пулями, насыпал свежий затравочный порох и смазал салом крышку на полке, как то в обыкновении у предусмотрительных мушкетеров, когда они в дождливую погоду хотят уберечь от воды затравку и порох на полке. Прежде чем мы пошли друг на друга, определили между собой наши камрады, что нам надлежит сойтись в чистом поле и на такой конец занять отведенное место одному на востоке, а другому на западе, и тогда пусть каждый употребит все старание, чтобы поразить другого, как то подобает доброму солдату, когда он таким образом завидит перед собою неприятеля. Также не должен никто с обеих сторон ни перед схваткой, ни во время ее, ни после не покушаться пособлять своему камраду или отмещевать его смерть или понесенные им увечья. А когда они дали в том слово и руку, также я и мой противник подали друг другу руки и простили друг другу свою смерть; в толикой наибезрассуднейшей глупости, какую когда-либо мог совершить разумный человек в надежде доказать преимущество одного рода солдат перед другим, как если бы от исхода нашего дьявольского и в высшей степени бесчинного предприятия зависела честь и репутация тех или других. А когда я стал на назначенном месте на уреченном поле с двумя зажженными фитилями лицом к лицу перед моим противником, то сделал вид, что засыпаю старый затравочный порох; чего я, однако ж, не произвел, а только потрогал порох на крышке мушкетной полки да взял щепотку двумя пальцами, как то в обыкновении; и, прежде чем мой противник, который также хорошо за мной примечал, мог завидеть белое облачко, приложился я к мушкету и поджег впустую свой обманный порох на крышке. Мой бешеный противник возомнил, что мушкет мне отказал и у меня заложило затравку, и того ради с алчностью кинулся на меня напрямки в намерении отплатить за мою дерзость и дать мне последний карачун. Но не успел он оглядеться, как я открыл полку и снова ударил и приветствовал его таким родом, что выстрел и падение свершились разом. Засим отправился я к своим камрадам, кои встретили меня, так сказать, с лобызаньями; противниковы же товарищи высвободили его из стремян и поступили с ним и нами, как то надлежит честным людям, понеже прислали мне с превеликою похвалою обратно мою перчатку. Но, как только почувствовал я себя на вершине славы, явилось из Ренена двадцать пять мушкетеров и заключило под стражу меня и моих камрадов. На меня же вскорости наложили цепи и узы и отправили на суд генералитета, ибо всякие дуэли были запрещены под страхом телесного наказания и даже смертной казни. Десятая глава Симплиций подстроил в осаде мороку, Да вышло ему от сего мало проку. Понеже наш генерал-фельдцейхмейстер имел обыкновение наблюдать строжайшую военную дисциплину, то был я в немалом опасении, что не сносить мне головы. Меж тем не покидала меня и надежда как-нибудь выкрутиться, ибо уже в столь ранней юности я всегда оказывал храбрость против неприятеля и снискал себе немалую славу и честь. Однако же сия надежда была зыбкой, ибо таковые повседневные стычки неотменно требовали острастки надлежащим примером. Наши как раз в то самое время обложили укрепленное крысиное гнездо и потребовали сдачи, но получили отказ, ибо осажденные знали, что у нас нет осадных пушек. Того ради граф фон дер Валь двинулся против сказанного места всем войском и, выслав трубачей, вновь потребовал сдачи, угрожая штурмом; однако ж и на это не воспоследовало ничего иного, кроме нижеследующего послания: «Высокородный граф и прочая, и прочая, и прочая. Из присланного мне вашим графск. сият. сделалось мне известно, чего Оный домогается именем его велич. имп. св. Римск. импер. Однако ж вашему Высокографск. сият. по ваш. высокому разумению изрядно ведомо, сколь бесчестно и непотребно для солдата, когда бы он без особливой крайности передал противнику такое место, как это; чего ради Оный, чаятельно, не будет в претензии, ежели я буду стараться того не допустить, покуда оружие вашего сият. к сему не склонит. Но ежели вашему сият. представится случай в чем-либо, не относящемся к моей должности, потребовать от моего ничтожества повиновения, пребуду Вашего сиятельства всепокорнейший слуга N. N.». Засим последовали у нас в лагере различные толки и споры; ибо оставить сие предприятие вотще было бы неблагоразумно, а брать укрепленное место приступом, не пробив бреши, стоило бы много крови, да к тому же не без сумнительства, удастся ли одержать верх или нет. Тащить же сюда из Мюнстера или Гамма пушки со всем снаряжением, до них надлежащим, значило б употребить на сие слишком много трудов, времени и издержек. Меж тем, как всяк от большого до малого тщился пособить тут своим советом, пришло мне в голову обратить сию оказию себе на пользу, чтобы освободиться. Итак, собрал я весь свой ум и все свои пять чувств и поразмыслил хорошенько, как бы мне обмануть врага, ибо недоставало нам только пушек. И как мне тотчас же взошло на ум, что тут надлежит предпринять, довел я до слуха моего подполковника, что измыслил способ, как заполучить ту крепость безо всякого труда и иждивения, ежели только получу пардон и свободу. Некоторые старые и бывалые солдаты посмеивались и говорили: «Висельник и за веревку хватается! Молодчик задумал от беды отбрехаться!» Однако ж сам подполковник и другие, кто меня знал, приняли мои слова как символ веры, вследствие чего он самолично отправился к генерал-фельдцейхмейстеру и доложил ему о моем умысле, насказав ему при этом обо мне все, что он мог рассказать. А как граф и прежде сего слышал о Егере, то распорядился привести меня и на то время снять с меня оковы. Когда я пришел, у графа как раз шла трапеза, и подполковник рассказывал ему, что прошедшей весною я первый раз стоял в карауле у ворот святого Якова в Зусте, как внезапно пошел сильный ливень с превеликим громом и ураганом, так что всяк, кто обретался в поле или саду, спасался бегством в город, отчего в воротах учинились стеснение и давка от бегущих и всадников, и у меня уже в то время достало смекалки призвать стражу к оружию, ибо в такой сумятице всего легче захватить город, что не всякому бы и старому солдату взошло на ум. «Под конец, – сказал далее подполковник, – прибрела к воротам старуха мокрым-мокрехонька, которая, идучи мимо Егеря, молвила: „У меня эта погодушка уже две недели в спине свербела!“ Когда Егерь услышал сии слова, а в руках у него был батожок, то ударил ее по загривку и сказал: „Ах ты, старая ведьма! Ужель ты не могла пораньше ее выпустить? Али тебе надобно было дожидаться, покуда придет мой черед идти в караул?“ А как его офицер за ту старуху заступился, то сказал: „Поделом ей! Старая карга целый месяц слышала, как всяк молил о хорошем дождике, чего же она раньше добрых людей не удовольствовала? Тогда, быть может, лучше уродились бы ячмень и хмель!“, чему генерал-фельдцейхмейстер, хотя во всем прочем был господин сурьезный, изрядно посмеялся. Я же подумал: „Ежели подполковник рассказывает графу о таких дурачествах и проказах, то уж, верно, не умолчал о том, что я еще натворил!“. Но тут я получил аудиенцию. А когда генерал-фельдцейхмейстер спросил меня, в чем же состоит мое представление, я отвечал: «Милостивый господин! Хотя мой поступок и справедливый приказ и указ вашей светлости навлекают на меня смертную казнь, однако ж всепокорнейшая верность, кою, не щадя живота, надлежит мне оказывать моему всемилостивейшему государю Его Римскому императорскому величеству, повелевает мне любыми путями и средствами, какие только откроются моему ничтожеству, чинить вред неприятелю и способствовать пользе и успехам оружия Его высокореченного Римского императорского величества». Граф перебил меня, спросив: «А не ты ли намедни доставил мне арапа?» Я ответил: «Вестимо, милостивый господин!» Тогда он сказал: «Твое усердие и верность, может статься, заслуживают того, чтобы даровать тебе жизнь, но в чем же все-таки состоит твой умысел выкурить неприятеля из сего укрепленного места без особливой потери времени и войска?» Я ответил: «Понеже местечко сие не способно устоять противу тяжелой артиллерии, то ничтожество мое посему заключает, что неприятель скоро запросит пардону, коли уверится в том, что мы обзавелись осадными пушками». – «Дурацкие это речи, – заметил граф, – да кто ж сумеет их так убедить, чтобы они тому поверили?» Я отвечал: «Их собственные глаза! Я наблюдал в першпективную трубку за их караулами; их можно обмануть, ежели поставить на телеги с сильной упряжкой колоды, похожие на колодезные трубы, и вывезти в поле, то им сразу померещится, что это тяжелая артиллерия, особливо когда ваше графское сиятельство еще прикажет потанцевать кое-где в поле, как если бы хотели укрепить там пушки». – «Любезный мой юнец! – возразил граф. – Там засели не дети; они не поверят такой блазни, а захотят услышать, как грохочут эти пушки». «А ежели сия проделка не удастся, – сказал он, обратившись к стоящим вокруг офицерам, – то станем мы посмешищем всего света». Я ответил: «Милостивый господин! Я-то уж произведу в их ушах пальбу из пушек, стоит только мне раздобыть несколько добрых пищалей да порядочной величины бочку; а иначе, конечно, без пальбы не достичь никакого эффекту. А когда, паче чаяния, дело не выгорит и ничего, кроме осмеяния, не получится, то я, по чьей инвенции сие учинено было, как мне уже и без того надлежит умереть, прихвачу с собой эту насмешку на виселицу и пущу на ветер вместе с моей жизнью». И хотя граф не хотел давать на то своего согласия, однако мой подполковник склонил его к сему, представляя, что я весьма удачлив в подобных проделках, так что он почти не сомневается, что мне посчастливится учинить и такую потеху. Того ради повелел ему граф распорядиться по своему усмотрению всем, что надлежит, добавив в шутку, что вся слава, которую он добудет в этом деле, ему одному и достанется. Итак, разыскали три колоды, какие были надобны, и перед каждою впрягли по 24 лошади, хотя и пары было бы довольно, а под вечер провели их на виду у неприятеля; меж тем промыслил я также три пищали [375] и пороховую бочку, которую добыли в замке, и, устроив все, как того хотел, ночью же доставил к нашей диковинной артиллерии. В пищали вложил я двойной заряд и приказал стрелять через сказанную бочку (у коей выбили переднее донце), как если бы надлежало подать три сигнальных выстрела; и сие так возгремело, что всяк бы накрепко побожился, что то были фальконеты [376] или полукартауны [377]. Наш генерал-фельдцейхмейстер, глядючи на такую дурацкую мороку, принужден был от всего сердца рассмеяться, однако ж велел снова предложить неприятелю договориться о сдаче, присовокупив, что ежели они в тот же вечер не покорятся, то поутру им придется куда солонее. Засим вскорости прибыли от обеих сторон посланцы, заключен договор, и еще в ту же самую ночь отворены городские ворота, что доставило мне особливую приятность, ибо граф тотчас же не преминул показать, сколь высоко он меня ценит; он не только даровал мне жизнь, коей я в силу его строжайшего запрещения должен был лишиться, но и повелел в ту же самую ночь предоставить мне полную свободу, приказав в моем присутствии подполковнику, чтобы он вручил мне первый же прапор, который окажется праздным, что тому было весьма неспособно, ибо у него водилось такое множество зятьев и свойственников, подыскивавшихся к такой чести, что я никогда не мог бы раньше их сего дождаться. Одиннадцатая глава Симплиций, не ведая, в чем тут утеха, Заводит амуры скорее для смеха. Во время этого похода мне не повстречалось больше ничего, примечания достойного. А когда я воротился в Зуст, то гессенцы из Липпштадта угнали у меня с луга вместе с конем и конюха, которого я оставил на постое стеречь мои пожитки. От него-то противник и выведал все мои дела и поступки; а посему они возымели ко мне еще большее почтение, нежели прежде, ибо, наслушавшись всеобщей молвы, и впрямь уверовали, что я умею колдовать. Он также объявил им, что был одним из тех чертей, которые до смерти напугали в овчарне егеря из Верле. А когда помянутый егерь об этом узнал, то так устыдился, что снова дал тягу и переметнулся к голландцам. Но для меня было большим счастьем, что конюх мой попал в плен, как станет известно из дальнейшего течения моей истории. Возымев знатную надежду вскорости получить прапор, я начал пещись о своей репутации и вести себя более чинно, нежели прежде. Мало-помалу стал я водить компанию с офицерами и молодыми дворянами, кои метили как раз на то же, что, как я возомнил, мне скоро достанется. По этой причине сделались они злейшими моими врагами, хотя, напротив того, казали вид, будто они лучшие мои друзья; также и подполковник был не очень-то ко мне благосклонен, ибо получил приказ произвести меня в обход своих родичей. А полковник охладел ко мне, оттого что лошади, платье и оружие были у меня куда великолепнее, нежели у него самого, и я больше не подносил старому скупердяю таких щедрых подарков, как раньше. И он охотнее поглядел бы, как мне на днях снесли бы голову, нежели услышал, что мне обещан прапорец, ибо помышлял о том, чтоб унаследовать моих лошадок; а лейтенант мой возненавидел меня за одно только слово, которое я безрассудно вымолвил. А случилось это так. Во время последней кавалькады мы были назначены вместе в отводной караул [378]. А когда я заступил караул (в который, невзирая на темную ночь, пришлось залечь), то лейтенант приполз ко мне на брюхе, словно змея, и сказал: «Часовой, ты что-нибудь приметил?» Я отвечал: «Да, господин лейтенант!» – «Что такое? Что такое?» – зашептал он. Я отвечал: «Я приметил, что господину боязно». С того времени лишился я всякого его благоволения, и там, где было всего жарче, туда-то меня в первую голову и посылали; везде и всюду искал он случай и повод вышибить из меня дух, прежде чем я сделаюсь фендриком, ибо против его происков не мог я себя ничем защитить. Не менее того злобились на меня и все фельдфебели, ибо я был предпочтен им всем. А что до простых рейтаров, то их любовь и дружба также поколебались, ибо, по всей видимости, можно было заключить, будто я их презрел, ибо, как о том было уже сказано, меньше водил с ними компанию, а подбивался к большим господам, коим не стал оттого любезней. Горше всего было то, что не сыскалось ни одного человека, который открыл бы мне, как всяк на меня досадует; а сам я того не мог приметить, ибо тот, кто говорил мне в лицо самые лучшие слова, охотнее всего увидал бы меня мертвым. А посему жил я, все равно как слепой, и час от часу становился все заносчивей, и хотя уже знал, что тому или другому не по сердцу, когда я превосходил в роскоши знатных и благородных офицеров, однако ж сие меня не удерживало; и я не устыдился, как только стал разводящим, напялить на себя колет ценою в шестьдесят рейхсталеров, красные кармазиновые штаны и белые атласные рукава, сплошь расшитые золотом и серебром, как в те времена было в обычае у высших офицеров, чем всякому колол глаза. Был я тогда ужасным молодым дурнем, который выпускал зайцев из кармана [379], заместо того чтобы вести себя толком, и ежели бы денежки, которые я из простой спеси и без всякой пользы навешивал на себя, истратил бы на то, чтобы подмазать, где следовало, то не только вскорости получил бы прапор, но и не нажил бы себе такое множество врагов. А вдобавок я на этом не остановился, а убрал лучшего своего коня, того самого, которого Шпрингинсфельд добыл у гессенского ротмистра, таким [380]седлом, сбруей и оружием, что когда я восседал на нем, то меня можно было почесть за второго святого рыцаря Георгия. Ничто так не досаждало мне, как то, что я не могу облачить моего конюха и слуг в собственную ливрею. Я помыслил: «Всему свое начало: когда у тебя есть герб, то у тебя будет и своя ливрея; а когда ты станешь фендриком, то сможешь обзавестись собственною печатью, хотя ты и не дворянин». Я недолго томил себя такими мыслями, как схлопотал себе через comitem Palatinum [381] герб: три красные личины на белом поле [382], а на шлеме поясное изображение молодого дурня в телячьем одеянии с парой заячьих ушей, украшенных спереди бубенцами, ибо полагаю, что сие всего более подходило к моему имени, ибо звали-то меня Симплициусом. Такое употребление вознамерился я дать моему шутовству, чтобы, достигнув будущего высокого положения, прилежно и неотступно вспоминать, что за птица был я в Ганау, дабы не слишком-то вдаваться в спесь, ибо я уже и сейчас возомнил, что гусь свинье не товарищ. Итак, наконец-то приобрел я впервые надлежащее имя, родословие и герб, и ежели кому-либо взошло бы на ум меня тем укорить, то, нет сомнения, предложил бы я ему на выбор либо шпагу, либо пару пистолетов. Хотя я в то время еще не помышлял о женщинах, однако ж отправился вместе с теми дворянчиками, которые посещали неких девиц, во множестве обитавших в городе, дабы покрасоваться и покичиться красивыми своими локонами, платьем и султаном. Должен признаться, что за мое обличье меня предпочитали всем прочим, но притом доводилось и слышать, как развращенные потаскухи сравнивали меня с красивой, хорошо обструганной деревянной куклой, у коей, кроме наружной красоты, нет ни силы, ни сока; ибо, помимо того, не было у меня ничего, что пришлось бы им по вкусу. Итак, я, кроме игры на лютне, ничего не мог учинить или произвести, что доставило бы им приятность, ибо еще ничего не ведал о любви. А когда те, что увивались возле девок, дабы снискать их благоволение и похвастать своим красноречием, насмехались над моею неловкостью и одеревенелостью, то я возражал, что мне довольно, когда я могу потешить себя блестящей саблей и добрым мушкетом. А когда под конец и девки одобрили такие мои речи, то сие так раздосадовало молодцов, что они тайно поклялись предать меня смерти, невзирая на то, что среди них ни у кого не достало мужества послать мне вызов или подать повод к тому, чтобы я вызвал одного из них, для чего довольно было бы нескольких оплеух или чувствительных слов; а как я еще швырял деньгами, то девки рассудили, что я достойный юноша, а также говорили не обинуясь, что ради моего обличья и достохвального образа мыслей одно мое слово больше значит для девицы, нежели все прочие комплименты, которые когда-либо изобретал Амур, что еще больше озлобляло всех присутствующих. Двенадцатая глава Симплиций находит в погребе клад, Что некогда был колдуном заклят. У меня было два отменных коня, которые в то время составляли всю мою радость на свете. Во все дни выезжал я на них на манеж или просто на прогулку, когда был свободен; и поступал так не для того, что еще была надобность объезжать лошадей, а чтобы люди могли подивиться, какие добрые твари принадлежат мне. А когда я во всем великолепии гарцевал по какому-нибудь переулку или, вернее, конь вытанцовывал там со мною и глупый народ пялил на меня глаза и толковал между собой: «Гляди-ко, да это Егерь! Ах, вот так лошадь! Ах, какой красивый султан!», или: «Провал возьми! Вот изрядной детина!», то я изо всех сил навастривал уши и так услаждал свой слух, как если бы сама царица Савская [383] Никаула уподобила меня премудрому Соломону в его высоком присутствии. Но я, дурень, не слышал, как, быть может, в то же самое время судили обо мне разумные и опытные люди и что говорили мои недоброжелатели. Сии последние, нет сомнения, желали, чтоб я сломил себе шею и ноги, ибо ни в чем не могли со мною сравняться. Иные же, наверно уж, полагали, что ежели бы всяк получал по заслугам, то я так бешено не разъезжал бы. Одним словом, самые умные несомненно почитали меня молодым дуралеем, чья спесь недолговечна, ибо покоится на худом фундаменте и держится одной ненадежной добычей. И коли мне надлежит сказать все по правде, то должен признаться, что сии последние судили не несправедливо, хотя я этого тогда не разумел, ибо мог своему противнику или антагонисту задать хорошенько перцу, подобно простому доброму солдату, хотя тогда я был еще сущим ребенком. Но я вознесся столь высоко по той причине, что в теперешнее время ничтожнейший мальчишка с конюшни может убить наихрабрейшего в целом свете героя [384]; не был бы до сего времени изобретен порох, так я сидел бы смирехонек. Когда я таким образом разъезжал повсюду, вошло у меня в обыкновение обрыскивать все дороги и тропы, все рвы, болота, кустарники, холмы, ручьи и озера, старательно все примечать и удерживать в памяти, дабы в будущем, когда в том или ином месте случится стычка с неприятелем, мог бы с пользою сообразоваться с местностью ровно как в offensive, так и в defensive [385]. С таким намерением проезжал я однажды невдалеке от города мимо старых развалин, на месте коих некогда стоял дом. Я тотчас же подумал: «Вот удобное местечко, где можно устроить засаду или куда ретироваться, особливо же нам, драгунам, когда нас одолеют рейтары или принудят к бегству». Я въехал в покосившийся двор, чтобы посмотреть, можно ли в случае нужды там укрыться с лошадьми или обороняться спешившись. И когда я, чтобы хорошенько все высмотреть, вознамерился проехать к погребу, стены которого еще хорошо сохранились, то конь мой задичился, и ни лаской, ни жестокостью не смог я его побудить повернуть куда надо, хотя обыкновенно он не обнаруживал ни малейшего страха. Я колол его шпорами, так что мне даже стало его жалко, но ничто не помогало, и он не двигался с места. Я сошел с коня и взял поводья в руку, чтобы свести его вниз по обсыпавшимся ступеням, чего он боялся, с тем, чтобы снова его туда направить. Но он изо всей мочи отпрянул назад; все же под конец ласковыми словами и поглаживанием удалось мне свести его вниз, и когда я его ласкал и гладил, то приметил, что он от испуга покрылся потом и неотступно смотрел в угол погреба, куда совсем не желал идти и где я не видел ничего, что могло бы вспугнуть самую норовистую лошадь. А когда я стоял так в изумлении, взирая на коня, который дрожал от страха, на меня самого напал такой ужас, не иначе как если бы кто внезапно схватил меня за волосы и вылил на меня полный ушат холодной воды. Однако ж я не мог ничего рассмотреть; конь же повел себя еще диковиннее, так что я уже не мог помыслить ничего иного, как только то, что, быть может, буду тут вместе с ним околдован и найду себе конец в сказанном погребе. Того ради решил я повернуть назад, но конь мой и тут заартачился, отчего мой ужас еще умножился, и я так обомлел, что едва понимал, что делаю. Под конец положил я на руку пистолет и привязал коня к крепкой бузине (которая росла посреди погреба) в намерении выйти наружу и поискать поблизости людей, которые бы помогли мне вывести лошадь; и меж тем, как я обретался в погребе, взошло мне на ум: а не схоронен ли в этих старых стенах какой-нибудь клад, отчего тут и нечисто. Я поверил такой догадке, прилежно огляделся вокруг и тотчас же в том самом углу, куда ни за что не хотел идти конь, приметил, что часть стены примерно такой ширины, как обыкновенный домашний сундук, по своему цвету и кладке с другими стенами была не во всем схожа. Но когда я вознамерился туда пойти, то со мной повторилось то же самое, так что волосы мои ощетинились, но сие еще больше укрепило и утвердило меня в догадке, что именно тут, должно быть, сокрыт клад. Десять, да что там, и сто раз охотней побывал бы я в перестрелке, нежели выстоять такой страх. Меня мучили, а я не знал кто, ибо ничего не видел и не слышал. Я взял с седла и другой пистолет и хотел уйти, оставив лошадь, однако ж не мог подняться по ступенькам, ибо, как мне померещилось, навстречу мне пахнул сильный ветер; вот тут-то и впрямь мне словно кошка вцепилась в загривок. Под конец взошло мне на ум разрядить оба пистолета, чтобы работавшие поблизости мужики прибежали ко мне на выручку и пособили советом и делом. Так я и поступил, ибо больше не было у меня ни средства, ни способа, ни надежды как-нибудь вырваться из этого страшного заколдованного места. Я так разозлился или, вернее, так перетрусил (ибо я и сам не знал, что со мною творится), что, стреляя, направил свои пистолеты прямо на то место, где, как я предполагал, была заложена причина моего странного приключения, и всадил в помянутую часть стены две пули с такою силою, что пробил дыру, в которую можно было просунуть два кулака. А когда раздался выстрел, то заржал мой конь и навострил уши, что меня сердечно утешило; уж не знаю, то ли чудище или привидение исчезло, либо бедная животина так обрадовалась выстрелу, но у меня разом отлегло от сердца, и я без всякого страха и препятствия подошел к отверстию, которое пробили мои пули. Тут начал я рушить стену, покуда не обрел столь богатый клад серебра, золота и драгоценных камней, что мне и по сей день жилось бы хорошо, когда б сумел я надлежащим образом его сохранить и употребить. Тут было шесть дюжин серебряных застольных кубков старинной работы, большой золотой бокал, несколько стаканов для игральных костей, четыре серебряные и одна золотая солонка, старинная золотая цепь, различные алмазы, рубины, сапфиры и смарагды как в кольцах, так и в других драгоценных уборах; item целый ларец, полнехонек окатистым жемчугом, только все зерна испорчены или иссохли; еще в заплесневевшем кожаном мешке восемьдесят старейших ефимков чистого серебра, затем 893 золотых с французским гербом и орлом, а какие это монеты, никто не мог распознать, ибо, как уверяли, нельзя было прочесть, что на них написано. Все эти монеты, кольца, драгоценности насовал я в карманы, сапоги, штаны и пистольную сумку, и так как не взял я с собою мешка, ибо выехал ради одной забавы, то срезал с седла чепрак (который был сшит с подкладкой, так что мог служить заместо мешка) и запихал в него остальную серебряную утварь, повесил себе на шею золотую цепь, сел весело на коня и поскакал к нашим квартирам. А когда я выезжал со двора, то приметил двух мужиков, которые, завидев меня, хотели удрать; я же с легкостью догнал их, ибо три пары ног да чистое поле весьма тому способствовали; и спросил их, отчего они пустились наутек и чего ради обуял их такой страх. Тогда признались они, что им померещилось, будто я тот самый призрак, который обитает в здешнем запустелом барском дворе и прежестоко отделывает тех, кто слишком близко к нему подступится. А когда я стал далее расспрашивать обо всех обстоятельствах, то они отвечали, что из страха перед этим чудищем никто по многу лет не заглядывал на сказанный двор, разве что заблудится и ненароком забредет туда какой-нибудь чужеземец. По всеобщей молве [386], там спрятан железный сундук, полный денег, который стерегут черный пес и проклятая дева; и, как гласит древнее предание, да и они сами слыхивали от дедов, должен объявиться в той местности чужеземный дворянин, который не ведает ничего о своем отце и матери, освободить деву, отпереть огненным ключом железный сундук и завладеть спрятанными деньгами. Подобных нелепых историй насказали они мне немало, присовокупив, что еще не слыхивали, чтобы кто-нибудь без вреда или какого приключения там побывал и счастливо возвратился, не натерпевшись чрезвычайного страху, который нагнало на него ужасное чудище. Правда, еще на их памяти некоторые бродячие подмастерья и заклинатели бесов отправились туда копать клад, однако ж были столь странно встречены и спроважены, что с тех нор ни у кого не стало охоты искать там сокровище, особливо как пошел слух, что оно дастся в руки лишь тому, кто ни разу не отведал женского молока. Я сказал, так, верно, придется ему лежать там до скончанья мира. «А кто же сказал вам, что там обитает проклятая дева?» Мужики отвечали: «Несколько лет тому назад девчонка из их деревни пасла на луговине неподалеку от того места коз. А когда одна из них отбилась и забежала в сказанный двор, девчонка, которая ничего не знала о чудище, погналась за нею, чтобы вернуть в стадо; тут к ней вышла дева и спросила, что ей тут надобно, и когда девчонка ответила, что хотела разыскать козу, которая сюда забрела, то дева показала ей полный короб вишен, промолвив: „Ступай и возьми то, что видишь перед собою, и уведи козу; но не возвращайся и не оглядывайся назад, чтобы с тобою не приключилась беда!“ Эти слова напугали девчонку, и в таком страхе схватила она семь вишен, которые, как только она вышла из развалин, превратились в монеты». Засим спросил я у мужиков, а что им обоим тут было надобно, когда они все равно бы не посмели заглянуть в развалины. Они ответили, что слыхали выстрел и громкий крик, вот и прибежали посмотреть, что тут творится. А когда я сказал им, что я выстрелил в такой надежде, что люди придут ко мне на помощь, ибо и мне также стало довольно страшно, однако ж я не слышал никакого крика, то они ответили: «Долгонько пришлось бы стрелять в этом замке, покуда прибежал бы сюда кто-нибудь из соседей; и, по правде, здесь повелись столь затейливые чудеса, что мы ни за что не поверили бы молодому барину, будто он там побывал, ежели б не увидели своими глазами, как он оттуда выехал». Засим захотели они выведать у меня множество вещей, особливо же что там внутри творится и видал ли я деву и черного пса возле железного сундука, так что когда я пожелал бы прихвастнуть, то мог бы им наврать с три короба всяких диковин; однако ж я не поведал им даже самой малости, особливо же что обрел драгоценный клад, а поскакал своей дорогой к нашим квартирам, посматривая на свою находку, которая меня сердечно радовала. Тринадцатая глава Симплиций страшится покражи денег, Не хочет остаться без них худенек. Те, кому ведомо, в какой цене деньги, и посему почитают их своим богом, не имеют к тому и малейшей причины, ибо если кто в целом свете познал их силу и божественные добродетели, так это я. Я знал, как чувствует себя тот, у кого их порядочный запасец; но не раз доводилось мне также испытать, каково на сердце у тех, у кого нет ни единого геллера. И я даже берусь утверждать, что деньги обладают большею силою и способностями, нежели все добродетели и свойства, коими наделены драгоценные камни [387]; ибо, подобно алмазу, они рассеивают всяческую меланхолию, подобно смарагду, возбуждают охоту и любовь к ученым занятиям [388], а посему сынки богачей и становятся чаще студентами, нежели дети бедняков. Подобно рубину, они уничтожают робость [389] и делают людей веселыми и счастливыми; подобно гранату [390], могут нередко отнять сон и, напротив, подобно гиацинту [391], способны доставить сон и покой; они укрепляют мужество и прогоняют все напрасные тревоги, вселяют в сердце радость, бодрость, благонравие и милосердие, подобно сапфирам [392] и аметистам [393]; они прогоняют дурные сновидения, веселят, острят разум и помогают, как сардус [394], одержать победу в тяжбах, особливо ежели хорошенько подмазать судью. Они усмиряют похоть и нецеломудренные желания, особливо ежели с их помощью заполучить хороших бабенок. Одним словом, всего и не перечислишь, чего можно достичь, обладая любезными денежками, ежели только уметь правильно их держать и расходовать, как о том мне уже доводилось писать в трактате «Черное и белое». А что до меня надлежит, то все добытое мною как грабежом, так и обретением сего клада, было диковинного свойства, ибо сделало меня еще более заносчивым, нежели прежде, и во мне вызвало превеликую досаду, что я должен носить одно только имя Симплициус. Сие лишало меня сна, подобно как от действия аметиста; и я целые ночи напролет прикидывал, что бы такое устроить и приобрести еще больше. Все сие сделало меня искусным арифметиком, ибо я подсчитывал, сколько может стоить серебро и золото, которое было у меня не в монетах; складывал все это с тем, что было припрятано у меня в различных местах, и еще с тем, что я держал при себе в мешке; в итоге же, не считая драгоценных камней, получалась изрядная сумма. Сие богатство дало мне изведать все свое врожденное плутовство и злую природу, должным образом растолковав мне пословицу: у кого всего много, тот всегда желает еще большего, так что превратило меня в совершенного скупердяя, которого всяк должен был возненавидеть. И оно-то втемяшило в меня различные дурацкие затеи и диковинные мечтания, однако ж ни единому из тех замыслов я не последовал. Как-то взошло мне на ум, что должен я рассчитаться с войною, где-либо осесть до поглядывать из окна, высунув свое неумытое рыло. Но я тотчас же раскаялся в таких мыслях, особливо же когда рассудил, какую распривольную жизнь я веду и какую питаю надежду со временем стать большим барином. «Эге, Симплиций, возведи себя в дворянство, навербовав из своего кошелька отряд драгун императору – вот и готов молодой господин, который со временем вознесется еще выше!» Но когда я принимал в соображение, что мое величие может разлететься в первой же неудачной схватке или вскорости быть низвергнутым вместе с войною при заключении мира, то у меня пропала к тому всякая охота. Тогда принялся я мечтать, как бы скорее прийти в совершенный мужской возраст; «Вот когда ты возмужаешь, – сказал я самому себе, – то возьмешь красивую, молодую, богатую жену, а там купишь какое ни есть дворянское поместье да и заживешь на покое». Я собирался разводить скот и честным путем получать большой барыш; но коль скоро мне было известно, что я для того еще слишком молод, то принужден был оставить и сие намерение. Сих и подобных тому замыслов было у меня немало, покуда наконец я не решил лучше схоронить свои вещи где-либо в хорошо защищенном городе у надежного человека и с твердостию ожидать, что далее пошлет мне Фортуна. Тогда я еще держал при себе Юпитера, ибо никак не мог от него отделаться; он же по временам вел весьма субтильные речи и несколько недель был в полном разуме, а также безмерно полюбил меня, ибо я сделал ему немало добра; и как теперь он видел меня в беспрестанной задумчивости, то и обратился ко мне с такими словами: «Любезный сын! Раздари-ка ты лучше свое награбленное богатство со всем золотом и серебром!» Я сказал: «А чего ради, любезный Иове?» – «А для того, – ответствовал он, – чтобы приобрести себе таким образом друзей и избавиться от бесполезных забот». Я же сказал, что охотней бы приумножил и то, что имею. «Как знать, на что мне оно пригодится?» Он же сказал: «Гляди, сын, где ты больше приобретешь; но на такой стезе не обретешь ты до конца дней ни друзей, ни покоя. Оставь скупость старым скрягам, ты же веди себя, как надлежит бравому молодцу; тебе куда более надо печалиться, что ты оскудел друзьями, нежели деньгами». Я помыслил о сем и хотя нашел, что Юпитер рассудил справедливо, но скупость уже так одолела меня, что вовсе не хотел что-либо раздаривать. Все же под конец я преподнес коменданту несколько серебряных и позолоченных стаканчиков для игры в кости, моему полковнику несколько серебряных солонок, чем не достиг у них ничего, как только растравил их жадность к тому, что у меня оставалось, ибо то все были редкостные старинные вещи. Моему верному камраду Шпрингинсфельду презентовал я двенадцать рейхсталеров; он же мне присоветовал схоронить богатство где-либо подальше, а не то ждать себе беду, ибо офицеры косо посматривают, когда у простого солдата заводится денег больше, чем у них. Также доводилось ему видеть, как ради денег один камрад тайком убивал другого; а до сего времени я мог с легкостью хранить в тайне то, что удавалось нахватать и накопить из добычи, ибо всяк думал, что я все снова растранжирил на платье, коня и оружие, теперь же я не мог никому втереть очки или убедить в том, что у меня не осталось денег, ибо всяк воображал найденный клад куда больше, чем он был на самом деле, а вдобавок я стал куда меньше швырять деньгами, нежели прежде. И ему, Шпрингинсфельду, доводилось слышать, какая молва шла среди драгун; на моем-де месте он дозволил бы войне идти своим чередом, а сам поселился бы, где безопаснее, да положился на волю божию. По его мнению, не следовало мне долее испытывать Фортуну, довольно добыл я себе чести и всякого добра и так преуспел во всех своих делах, как это удавалось едва ли одному из тысячи. Я отвечал: «Послушай, брат! Как же могу я так легко расстаться с надеждой сделаться фендриком?» – «Вот, вот, – сказал Шпрингинсфельд, – да пропади я пропадом, когда ты получишь прапор; другие, кто так же, как и ты, к нему тянутся, сто раз пособят тебе сломать шею, когда увидят, что один освободился и ты должен его получить. Не учи меня ловить карпов, у меня самого отец был рыбак! Уж положись, братец, на меня! Я-то больше повидал, как все ведется на войне, нежели ты! Али не видишь, что иной фельдфебель поседел возле своей алебарды, хотя и отличался перед прочими в походах; али ты полагаешь, что они не такие молодцы, чтобы на что-нибудь надеяться? К тому же им и по праву приличествует такое произвождение, что ты и сам признаешь». Я принужден был смолчать, ибо Шпрингинсфельд с такою преданностию от всего чистого немецкого сердца сказал мне сущую правду и ни в чем не лицемерил; но втайне я стиснул зубы, ибо премного тогда возомнил о себе. Все же я прилежно рассмотрел его слова, а также речи моего Юпитера, помыслив, что нет у меня ни одного закадычного друга, который подоспел бы ко мне на помощь в нужде, а коли меня убьют, так тайно или явно отомстил бы за мою смерть. Также с легкостью мог я принять в соображение все обстоятельства, каковы они были на самом деле; однако ж ни мое честолюбие, ни жадность к деньгам и еще более того надежда возвыситься не дозволяли мне расквитаться с войною и обрести себе покой; но я утвердился в прежнем своем намерении, и, так как в то самое время представился случай побывать в Кельне (ибо я был наряжен вместе с сотней драгун конвоировать туда купцов с товарами из Мюнстера), уложил я свои найденные сокровища, забрал их с собой и отдал на хранение тамошнему самому богатому купцу, от коего получил особливую законную расписку. Там было чистого нечеканного серебра на семьдесят четыре марки, пятнадцать марок золотых, восемьдесят ефимков, да в особливом запечатанном ларце кольца и драгоценные вещи, всего со всем золотом и каменьями восемь с половиной фунтов весом, вместе с восьмьюстами девяноста тремя старинными золотыми монетами, из коих каждая весила столько же, сколько полтора золотых гульдена. Моего Юпитера я также захватил с собою, ибо он этого весьма желал и в Кельне у него были знатные родственники. Перед сими последними выхвалял он благодеяния, которые я ему оказывал, и побудил их принять меня с превеликою честью. Мне же он не переставал твердить, что надлежало лучше употребить деньги и приобрести себе друзей, кои доставили бы мне больше пользы, нежели золото в ларе. Четырнадцатая глава Симплициус-Егерь в плен снова захвачен, Но не дает он себя околпачить. На возвратном пути обдумывал я на все лады, как надлежит мне поступить, чтобы все благоволили ко мне, ибо Шпрингинсфельд запустил мне в ухо пребеспокойную блошку, уверив, что всяк мне завидует, как оно, по правде, и было. Также вспомнил я, что мне присоветовала знаменитая ворожейка в Зусте, отчего меня стало одолевать еще большее раздумье. И вот подобными размышлениями изострил я свой ум и убедился, что человек, который живет без забот, почти подобен скотине. Я доискивался, по какой причине тот или иной должен был меня возненавидеть, и принимал в соображение, как мне к каждому из них подступиться, дабы вернуть его благоволение, и немало дивился иным притворщикам, кои, не питая ко мне никакой любви, осыпали меня словами чистейшего расположения. Того ради умыслил я притворяться, как и другие, и говорить всякому то, что ему больше всего по нраву и доставляет приятность, а также оказывать каждому почтение, хотя бы к нему у меня вовсе не лежало сердце; особливо же я уразумел, что собственная моя заносчивость по большей части и обременяла меня врагами. Посему почел я, что надобно вновь прикинуться тихоней, хотя им и не был, якшаться по-прежнему с простыми солдатами, держать шляпу пониже перед высшими, да поменьше роскошествовать в нарядах, покуда не переменю своей должности. У купца в Кельне я взял сто талеров, которые должен был возвратить ему с интересом, когда он мне снова вручит мои сокровища; половину этих денег я намеревался раздать конвою, ибо наконец-то понял, что скупостью не приобретешь себе друзей. Подобным же образом решил я переменить свою жизнь и положить начало сему еще на дороге. Но я вознамерился устроить пирушку без хозяина, и все мои замыслы разом пошли прахом. Ибо когда мы проезжали горной дорогой, то нас подстерегли в особливо удобном для сего месте восемьдесят мушкетеров и пятьдесят рейтаров, как раз когда я с отрядом всего в пять душ вместе с капралом был послан вперед произвести рекогносцировку. Когда мы поравнялись с засадою, то неприятель затаился и пропустил нас вперед, чтобы, напав на нас, не предупредить конвой до тех пор, пока сами не нападут на него; но послали вслед за нами корнета с шестью рейтарами, которые не упускали нас из виду, покуда остальные не напали на конвой, а мы поворотили назад, чтобы показать и свою отвагу. Тут-то они и устремились на нас и закричали, не хотим ли мы к ним на постой. Что до меня, то я был хорошим наездником и подо мной был лучший из моих коней, но я не захотел пускаться наутек, а скакал вокруг по небольшой равнине, высматривая, нельзя ли тут чем-нибудь заслужить честь. Меж тем я тотчас же смекнул по залпу, которым встретили наших, какая поднялась заваруха, и посему решил обратиться в бегство, однако корнет все предусмотрел и сразу отрезал мне путь; и когда я захотел пробиться вперед, то он, приняв меня за офицера, снова предложил пойти на постой. Я помыслил: «Сохранить жизнь лучше, чем идти на ненадежный риск», а потому спросил, хочет ли он взять меня на постой, как честный солдат? Он ответил: «Да, по справедливости!» Итак, презентовал я ему свою шпагу и сдался в плен. Он тотчас же спросил меня, кто я такой, ибо почел меня за благородного, а следовательно, за офицера. А когда я ему ответил, что меня прозвали Егерем из Зуста, то он сказал: «Ну, так тебе повезло, что ты не попался нам недельки за четыре; тогда бы я не смог предоставить тебе квартиру, ибо у нас тебя еще все почитали отъявленным колдуном!». Сей корнет был доблестным молодым кавалером и старше меня не более чем двумя годами. Он невесть как обрадовался, что ему выпала честь взять в плен знаменитого Егеря, а посему весьма добросовестно сдержал свое обещание на манер голландцев, у коих было в обычае не залезать в пояс к пленным гишпанцам и ничего у них не брать; и он был так учтив, что ни разу не подверг меня визитации, я же был столь деликатен, что сам извлек денежки из сумы и предложил им устроить дележку; а также сказал тишком корнету, пусть он потщится, чтобы ему достался мой конь, седло и сбруя, ибо в седле он найдет еще тридцать дукатов, а конь у меня и без того такой, что подобного ему навряд сыщешь. От этого корнет стал ко мне так благорасположен, как если бы я доводился ему родным братом; он сразу же вскочил на моего коня, а мне дозволил ехать на своем. Наш же конвой потерял не более шести человек убитыми, да тридцать были взяты в плен, из них восемь раненых; остальные же пробились, но у них недостало мужества попытаться отбить добычу в чистом поле, что они могли бы довольно легко совершить, ибо все были на лошадях. Когда поделили добычу и пленников, шведы и гессенцы в тот же вечер разошлись в разные стороны, ибо они были из разных гарнизонов. Меня, капрала и еще трех драгун получил корнет, так как взял нас в плен; после чего препроводил в крепость [395], расположенную меньше чем в двух милях от нашего гарнизона. И так как я в тех местах раньше немало набедокурил, то имя мое было там хорошо известно, и меня больше боялись, нежели любили. Когда мы завидели город, то корнет выслал вперед рейтара, чтобы известить коменданта о своем прибытии, а также доложить, как было дело и кто взят в плен, что произвело в городе такую суматоху, что и сказать нельзя, ибо всяк хотел поглядеть на Егеря, умевшего вытворять всякие чудеса. Тут кто говорил обо мне одно, кто другое, и все было не иначе, как если бы какой-нибудь великий потентат вздумал туда пожаловать. Мы, пленники, были тотчас же приведены к коменданту, который весьма дивился моей юности. Он спросил меня, не служил ли я когда у шведов и где моя родина. А когда я ему сказал по правде, то захотел узнать, нет ли у меня желания снова перейти на их сторону. Я отвечал, что мне все едино, но понеже я учинил присягу августейшему императору, то думаю, что подобает ее хранить. Засим повелел он отвести нас к смотрителю, однако разрешил корнету устроить на своем иждивении нам вечером пирушку, ибо я раньше подобным же образом угощал своих пленников, среди которых был и его брат. А когда наступил вечер, то различные офицеры, как благородные кавалеры, так и солдаты Фортуны, сошлись все вместе у корнета, который велел позвать меня и капрала; и должен признаться, по правде, они потчевали меня с величайшей учтивостью. Я так веселился, как будто ничего не потерял, и вел такую откровенную и дружескую беседу, как если бы находился среди лучших друзей, а не был пленником у врагов; при сем старался я соблюдать приличествующую скромность, насколько мне сие удавалось, ибо легко мог себе представить, что коменданту снова донесут о моем поведении, что и случилось, как я потом узнал. На другой день все мы, пленники, поодиночке предстали перед полковым судьею, который учинил нам допрос. Капрал был первым, я вторым. Едва я вошел в залу, как стал он дивиться моей молодости и сказал с укоризною: «Дитя мое! Чем тебя обидели шведы, что ты стал с ними воевать?» Это весьма меня раздосадовало, особливо же, как я приметил, у них столь же юных солдат, как я сам, а посему отвечал: «Шведские солдаты отняли у меня глиняные шарики или пульки [396], а мне хотелось заполучить их обратно». А когда я ему таким родом отрезал, устыдились некоторые, сидящие с ним офицеры, ибо один из них заговорил по-латыни, что надлежит поговорить со мною о серьезных делах, он довольно наслышался, что перед ним не ребенок. Тут я приметил, что его зовут Евсебиус, ибо так называл его помянутый офицер. Тогда судья спросил меня о моем имени, и когда я назвался, то заметил: «Ни одного черта в преисподней не зовут Симплициссимусом!» На это я отвечал: «Чаятельно, в аду нет никого, кто бы звался Евсебиусом!» Таким образом изрядно отплатил ему, как некогда нашему полковому писарю Кирияку [397], что, однако ж, не пришлось по вкусу офицерам, ибо они заметили, что мне надлежит памятовать, что я нахожусь в плену и призван к ним не для шуток. Но сие напоминовение не заставило меня покраснеть или просить у них прощения, а побудило сказать в ответ, что ежели они считают меня пленным солдатом, а не дитятей, которого надо отпустить домой, то мог бы ожидать, что они надо мной не станут подшучивать, словно над младенцем; как меня спрашивали, такой. я и ответ держал, однако же надеюсь, что мне не будет за то оказано несправедливости. Затем спрашивали они меня о моем отечестве, происхождении и роде, особливо же, не служил ли я прежде на стороне шведов, item как обстоят дела в Зусте, сколь велик там гарнизон и о всяких других вещах. Я отвечал на все скоро, коротко и внятно, а о Зусте и его гарнизоне ровно столько, чтобы за это не быть в ответе, однако ж почел за благо умолчать о своем шутовском ремесле, чего уже и сам стыдился. Пятнадцатая глава Симплиция шведы на волю пустили, Споначалу о том его думы и были. Меж тем проведали в Зусте, чем кончилось дело с конвоем и что меня вместе с капралом и прочими захватили в плен, а также куда нас отвели; того ради на другой же день явился барабанщик, чтобы нас выручить; с ним были отпущены капрал и трое других, а также передано нижеследующее письмо, которое комендант послал мне для прочтения: «Monsieur, через возвращающегося сего барабанщика вручено мне было ваше послание, в ответ на каковое с получением выкупа отправляю при сем к вам капрала вместе с тремя остальными пленными; а что касается Симплициуса, то оный, как служивший ранее на нашей стороне, не может быть снова отпущен на противную. Но ежели в чем-либо остальном, не относящемся к моей должности, могу удовлетворить господина, то оный найдет во мне усерднейшего слугу, коим являюсь и пребываю готовый к услугам Н. де С. А.». [398] Сие послание не пришлось мне по нутру, однако ж я принужден был поблагодарить за то, что мне его сообщили. Я пожелал поговорить с комендантом, но получил в ответ, что он сам пришлет за мною, как только отправит барабанщика, что случится рано поутру, а покамест я должен запастись терпением. Когда уже давно прошло назначенное время, комендант прислал за мною, что случилось в обеденную пору. Тут впервые выпала мне честь сидеть с ним за одним столом. Покуда шла трапеза, он изрядно потчевал меня вином и ласково беседовал, ни словом не обмолвившись, как он намерен поступить со мною, да и мне не пристало о том заговаривать. А когда мы отобедали и я порядком захмелел, сказал он: «Любезный Егерь! Из моего письма тебе ведомо, под каким предлогом я тебя удержал, и, по правде, не учинил я ничего незаконного или же противного военному праву и обычаю, ибо ты сам признался мне и полковому судье, что прежде служил на нашей стороне при главной армии, того ради следует тебе решиться перейти на службу под мою команду; тогда со временем, ежели ты поведешь себя должным образом, я буду споспешествовать твоему произвождению, да так, что ты, будучи у имперских, никогда не посмел бы даже мечтать о чем-либо подобном. В противном же случае не пеняй, ежели я снова отошлю тебя к тому самому подполковнику, у которого тебя увели в плен драгуны». Я отвечал: «Высокочтимый господин полковник (ибо в то время еще не было обыкновения солдат Фортуны величать „Ваша милость!“, хотя бы они даже были полковниками)! Понеже я никогда не присягал ни шведской короне, ни ее союзникам, ни тем более реченному подполковнику, а был только помощником у конюха, то не обязан вступать в шведскую службу и нарушить присягу, данную мною августейшему императору; того ради наипокорнейше прошу высокочтимого господина полковника, не будет ли ему угодно избавить меня от такого домогательства». «Что? – вскричал полковник. – Значит, ты презираешь шведскую службу? Тебе надобно помнить, что ты у меня в плену, и, вместо того чтобы отпустить тебя в Зуст служить противнику, я скорее учиню над тобой новый суд или сгною в тюрьме; вот о чем надлежит тебе прежде всего поразмыслить». Я хотя и был напуган такими словами, однако ж и не помыслил о капитуляции, а отвечал: «Да хранит меня бог от такого презрения, как и от нарушения клятвы. В прочем пребываю во всеподданнейшей надежде, что господин полковник, следуя своей хорошо всем известной учтивости, поступит со мной, как с солдатом». – «Да, да, – сказал он, – я-то отлично знаю, как надлежит с тобой поступить, ибо намерен провести процедуру со всею строгостию, но лучше поразмысли хорошенько, чтобы у меня не было причины учинить тебе кое-что похуже!» Засим я снова был отведен в каземат. Всяк с легкостью заключить может, что в ту ночь я не много спал, а предавался различным мыслям. Утром зашли ко мне несколько офицеров вместе с полонившим меня корнетом под тем предлогом, чтоб скоротать время, а по правде сообщить мне, что полковник якобы вознамерился учинить надо мною суд по обвинению в колдовстве, ежели я не переменю своего намерения; они хотели, значит, меня застращать и разведать, что тут за мной кроется. Но понеже я черпал утешение в чистой совести, то принял все с холодным спокойствием и был довольно молчалив, заметил только, что вся загвоздка не иначе как в том, что полковнику не любо, если я ворочусь в Зуст, ибо он легко может себе вообразить, что когда я освобожусь, то не захочу расстаться с тем местом, где чаю себе произвождения и где у меня еще остались два славных коня и немало всяких дорогих вещей. На следующий день призвал меня комендант снова к себе и спросил сурово, к какому я пришел решению. Я же отвечал: «Вот, господин полковник, мое решение: лучше принять смерть, нежели согласиться нарушить присягу! Но если мой высокочтимый господин полковник соблагоизволит освободить меня и не будет принуждать вступить в военную службу, то я готов всей честью поручиться господину полковнику, что в течение шести месяцев не приму и не подыму оружия против шведов и гессенцев». Сии слова весьма полюбились полковнику, так что он сразу протянул мне руку и тотчас же подарил мне следовавший за меня выкуп, также повелел секретарю составить двойной реверс, который мы оба и подписали, где он обещал мне покров, защиту и полную свободу, покуда я буду находиться в оной крепости. Я же, напротив того, обязался, согласно упомянутым двум пунктам, покуда буду пребывать в оной крепости, не чинить никакого вреда и ущерба, а скорее споспешествовать их пользе и прибыли, всякий же ущерб по возможности отвращать, также ежели сие место будет атаковано неприятелем, то надлежит мне пособлять в обороне. Засим он снова оставил меня отобедать и оказывал мне такую честь, о какой я у имперских не смел бы и помыслить. Подобным образом он мало-помалу так расположил меня к себе, что я не захотел возвращаться в Зуст, хотя он уже меня туда отпускал и хотел освободить от данного ему обещания. Вот это и означало нанести урон неприятелю без пролития крови, ибо с тех пор зустовские разведчики ровно ничего не стоили, так как меня там не было, о чем следует сказать, хотя и не в укор им или в похвалу самому себе. Шестнадцатая глава Симплиций решил, что с Фортуной сдружился, Не успел оглянуться, опять оступился. Уж ежели чему быть, то все тому способствует. Я возомнил, что вступил в брак с самою Фортуною или, по крайности, коротко с нею сошелся, так что даже наинеприятнейшие приключения служат к моему благополучию, когда, сидючи за столом у коменданта, узнал, что мой конюх явился ко мне из Зуста с двумя лучшими лошадьми. Но не ведомо было мне (в чем я в конце концов убедился), что изменчивое счастье подобно сиренам, кои всегда сладостнее представляются тем, кого особливо хотят погубить, и по сей причине тем выше его возносят, чтобы тем глубже потом низвергнуть. Сей конюх (которого я незадолго перед тем взял в плен у шведов) был чрезвычайно мне предан, ибо я оказал ему много добра, а посему каждый день седлал он обоих моих коней и выезжал из Зуста далеко вперед навстречу барабанщику, который послан был нас выручать, дабы не пришлось мне возвращаться после долгого пути не только одному, а, чего доброго, нагишом или в лохмотьях (ибо он полагал, что меня раздели). Итак, повстречал он барабанщика и возвращавшихся пленников и уже вынул лучшее мое платье, но, как только увидел, что меня нет, и уведомился, что я оставлен противником, чтобы начать у него службу, то пришпорил лошадей и сказал: «Прощай, барабанщик, и ты, капрал, где мой господин, туда и я!» Итак, ушел он от них и явился ко мне как раз в то время, когда комендант обещал мне свободу и оказывал превеликую честь. Он промыслил для моих лошадей постоялый двор, покуда я не расположусь по своему желанию, и превозносил как особливое счастье верность моего конюха; также дивился, что я, простой драгун, да еще в столь юных летах, мог обзавестись такими красивыми и превосходными конями, да еще так их снарядить; а когда я распрощался с ним и отправился к сказанному постоялому двору, то выхвалял одного коня столь усердно, что я сразу смекнул, что он с большою охотою у меня его купил бы. Но понеже он из учтивости не предложил мне купли, то я сказал, когда б я мог надеяться на такую честь, что ему полюбится мой конь, то он всецело к его услугам. Он же наотрез отказался, больше всего потому, что я был под хмельком, и он не хотел, чтобы пошла молва, будто он облестил пьяного, который сболтнул, что он легко расстанется с благородным конем, о чем, протрезвившись, быть может, горько сетовал бы. В ту ночь размышлял я, как мне в будущем получше устроить свою жизнь; того ради решил пробыть шесть месяцев там, где я был, и, значит, провести зиму, которая уже стучалась в ворота, в покое, на что у меня достало бы денег, ибо я еще не затронул своего сокровища в Кельне. «За это время, – раздумывал я, – вырастешь ты сполна и обретешь совершенную силу, так что сможешь потом с еще большею доблестию отправиться в поход с имперским войском». Рано поутру произвел я анатомию моему седлу, которое было нашпиговано не в пример лучше, нежели то, которое получил корнет; потом велел я привести лучшего моего коня к полковничьей квартире и сказал: «Так как я решил шесть месяцев, в течение коих я не должен принимать участие в войне, провести здесь на покое, под покровом господина полковника, то лошади мои простоят без пользы, и будет весьма сожалительно, ежели они испортятся, и того ради не будет ли ему угодно дозволить поместить этого солдатского бегунка среди своих коней и не в тягость принять его от меня как знак благодарной признательности за оказанную мне милость». Полковник поблагодарил меня с величайшей учтивостью и куртуазными приношениями и, дабы показать свое особое благоволение, в тот же самый день пополудни послал мне со своим гофмейстером откормленного живого быка, двух жирных свиней, бочку вина, четыре бочки пива, двенадцать возов дров, приказав все сие доставить к моему новому дому, который я нанял на полгода, и сказать мне, что как только он уведомился, что я вознамерился обзавестись хозяйством и попервоначалу может случиться какой недостаток в провизии, то он посылает на новоселье глоток винца и кусок мясца да малость дровец для очага, присовокупив, что ежели он может мне в чем-либо содействовать, то не преминет сие совершить. Я же поблагодарил его с такою учтивостию, как только мог, пожаловал гофмейстеру два дуката и попросил его наилучшим образом рекомендовать меня своему господину. А как увидел я, что своею щедростию снискал столь великую честь у полковника, то вознамерился приобрести почтение и добрую славу также и у простых солдат, чтобы не почли меня негодным увальнем, а посему позвал в присутствии хозяина дома своего конюха и объявил ему: «Любезный Никлас! Ты соблюдал мне такую верность, какой ни один командир не смеет ожидать от своего солдата; однако ж теперь, когда я не знаю, как тебя вознаградить, ибо не состою ни у кого под началом и, следовательно, не принимаю участия в войне и лишен какой-либо добычи, чтобы заплатить тебе, как это приличествует, наипаче же ради того, что отныне я вознамерился вести тихое житие и решил больше не держать конюха, то даю тебе заместо жалованья вторую лошадь вместе с седлом, сбруей и пистолетом; прошу тебя, довольствуйся сим и поищи себе другого господина. А ежели впоследствии смогу тебе в чем-либо помочь, то тебе вольно во всякое время ко мне обратиться!» Тут добрый мой Никлас залился слезами и сказал: «Ах, господин! Я не заслужил столько всего за какую-то четверть года, что провел у вас; оставьте лучше этого коня у себя, да и меня вместе с ним, ежели вам сие угодно; да я с большею охотою буду у вас сносить голод, нежели жить в довольстве у другого господина, ежели только буду знать, что смогу тем хорошо услужить вам». – «Нет! – воскликнул я. – Не могу я держать при себе слугу, когда сам не могу жить, как господин; поищи себе место повыгоднее, ибо я не хочу, чтобы ты стал сотоварищем моего неблагополучия». Он же целовал мне руки и от слез почти не мог говорить, и ни за что не соглашался принять коня, а уверял, что будет лучше, ежели я разменяю его на серебро и употреблю на свое пропитание. Под конец мне удалось его уговорить принять все, после того как я пообещал ему взять его к себе снова на службу, ежели мне кто-нибудь понадобится. Сие прощание так разжалобило хозяина дома, что глаза у него были полны слез, и подобно тому как мой конюх раструбил всей солдатне о таком моем поступке, также и хозяин отзывался обо мне с превеликою похвалою и превозносил меня среди горожан как небывалое чудо. Комендант же почитал меня наичестнейшим молодцом, чье слово надежнее любого замка, ибо я не только свято соблюдал присягу, данную императору, но и крепко держал уговор, который подписал с ним, так что даже отдал своему верному слуге прекрасного коня и оружие. Итак, стал я господин самому себе, подобно всякому нищему, который не находится ни у кого под командой. Так и течет все в этом превратном мире, где другие должны приносить присягу, когда вступают в военную службу, – я же должен был дать слово, когда ее оставил. Семнадцатая глава Симплиций раскинул умом и смекалкой, Снова свел шашни со старой гадалкой. Сдается мне, что нет на свете человека, у которого не было бы своего дурачества, ибо мы все ведь скроены на один лад, так что я по своей груше хорошо примечаю, когда созрели другие. «Ну, пострел! – могут мне возразить. – Коли ты сам дурень, то не потому ли и мнишь, что все другие таковы же?» Нет, я этого не говорю; то были бы совсем напрасные речи. Я только полагаю, что один лучше скрывает свое дурачество, нежели другой. И посему нельзя всякого почесть дурнем, хотя бы у него были дурацкие выдумки, ибо в юности мы все обыкновенно на одну колодку; но кто сие дурачество выпускает наружу, тот и слывет дурнем, ибо другие либо вовсе его скрывают, либо обнаруживают лишь наполовину. Те, кто его совсем задавили, сущие угрюмые быки; тех же, кто по временам и при случае дозволяют ему высунуть уши и перевести дух, чтобы совсем не задохнуться, почитаю я самыми лучшими и разумными людьми. Что до меня надлежит, то я слишком далеко его выставил, когда почувствовал такую вольность, да еще при деньгах, понеже принял к себе на службу детину, которого обрядил, ровно благородного пажа, в платье дурацких цветов, а именно: фиолетовый и желтый, что должно было знаменовать мою ливрею, ибо мне так полюбилось; сей малый должен был мне прислуживать, как если бы я был важным бароном, не то что незадолго перед тем простым драгуном, а еще за полгода вшивым мальчишкой на конюшне. То была первая глупость, какую я совершил в этом городе, и хотя она была великонька, однако ж ее никто не приметил, а еще менее того похулил. Но к чему сие приводит? Свет до того набит дурачествами, что уже больше никто их не замечает, не осмеивает и не дивится, ибо так с ними и родится. Вот также и я вошел в славу как умный и добрый солдат, а не как молодой дурень, у которого еще молоко на губах не обсохло. Я столковался с хозяином, что буду у него столоваться вместе со слугою, отдав в уплату с превеликой уступкой в цене все мясо и дрова, коими почтил меня комендант за мою лошадь; а что надлежит до напитков, то ключом от них владел мой малый, так как я охотно давал прикладываться всем, кто меня посещал, ибо был я не бюргер и не солдат и никто не мог разделить со мною общество на равных правах, посему и водил я компанию как с теми, так и с другими, так что, почитай, всякий день обретал с избытком товарищей, которые не покидали меня, не угостившись. Горожане помогли мне свести знакомство с тамошним органистом, ибо я весьма любил музыку и (можно сказать без похвальбы) обладал превосходным звучным голосом, которому не дозволял оскудеть. Органист научил меня, как надлежит сочинять музыку, item как бренчать на инструменте, а также на арфе; а как я и без того был мастер играть на лютне, то завел себе собственную и почитай каждый день с нею забавлялся. А когда мне прискучит музицировать, то, бывало, призову того самого скорняка, который еще в Парадизе обучал меня управляться со всяким оружием; с ним я усердно упражнялся, дабы достичь еще большего совершенства. Также упросил я коменданта, чтобы один из его канониров, сведущий в артиллерийском искусстве и отчасти в пороховом деле, обучил меня сему за надлежащую плату. Во всем прочем жил я тихо и скромно, так что всяк дивился, видя, что я беспрестанно сижу за книгами, словно студент, хотя приобык к разбою и кровопролитию. Мой хозяин был у коменданта заместо ищейки и вместе с тем мой сторож, понеже я приметил, что все мои деяния и поступки становятся тому известны. Правда, я не могу это вменить в зазор полковнику, ибо будь я на месте коменданта и будь у меня такой гость, каким меня почитали, то и сам поступил бы точно так же. Однако ж я ловко сумел все обернуть себе на пользу, ибо ни разу не помянул о военной службе, и когда о ней заводили речь, то вел себя так, словно никогда и не был солдатом, а живу здесь лишь для того, чтобы исправлять каждодневные упражнения, за которые только что взялся. Я, правда, изъявил желание, чтобы условленные шесть месяцев протекли поскорее, но никто не мог понять, кому я потом захочу служить. Всякий раз, когда я приходил на поклон к полковнику, он приглашал меня к столу; тут иногда заводилась беседа, чтобы выведать мои мнения, умыслы и намерения; я же всякий раз отвечал с такою осторожностию, что нельзя было узнать, каких я держусь мыслей, так что все его подходцы оставались втуне. Однажды он сказал мне: «Ну, как дела, Егерь? Ты все еще не надумал перейти к шведам? У меня как раз вчера помер фендрик». Я отвечал: «Высокочтимый господин полковник, пристало ли бабе сразу после смерти мужа идти под венец? Так отчего бы и мне не потерпеть полгодика?» Подобными речами отходил я всякий раз и чем далее, тем больше приобретал расположение полковника, так что он даже дозволял мне бродить повсюду как в самой крепости, так и за ее стенами; да что там, под конец я мог охотиться на зайцев, рябчиков и прочую птицу, чего он не разрешал даже собственным своим солдатам. Также рыбачил я в Липпе, да так счастливо, что можно было подумать, будто я привораживаю в воде рыбу и раков. На сей предмет заказал я себе дешевое егерское платье, в коем шнырял по ночам (ибо знал все пути и тропы) в окрестностях Зуста, где откапывал спрятанные мною то здесь, то там клады и перетаскивал их в помянутую крепость и делал вид, будто решил навсегда остаться у шведов. Тем же путем пришла ко мне ворожейка из Зуста, которая сказала: «Гляди-ко, сын мой! Я ли тебе не присоветовала схоронить свои денежки подальше от Зуста? Могу тебя уверить, тебе здорово повезло, что ты попал в плен; ежели бы ты воротился, тебя прикончили бы на охоте молодцы, которые поклялись предать тебя смерти, ибо некие девицы оказывали тебе предпочтение». Я отвечал: «Как может кто-нибудь меня ревновать, когда я в девицах несведущ?» – «Вестимо, – молвила она, – ежели ты не переменишь своих теперешних мыслей, то женщины прогонят тебя с глумом и срамом на все четыре стороны. Ты всегда подымал меня на смех, когда я тебе что-нибудь предвещала; захочешь ли ты мне поверить, когда я тебе еще что-нибудь скажу? Разве там, где ты сейчас, не обрел ты людей, более расположенных к тебе, нежели в Зусте? Клянусь тебе, что ты им весьма полюбился и сия чрезвычайная любовь обратится тебе во вред, ежели ты не поведешь себя надлежащим образом». Я отвечал, что ежели ей так много ведомо, как она о себе наговаривает, то пусть-ка объявит мне, что сталось с моими родителями, повстречаю ли я их когда-нибудь снова, да не темными словами, а внятным немецким языком. На сие сказала она, что мне надлежит справиться о родителях, когда я ненароком повстречаю своего воспитателя, который ведет на веревочке мою молочную сестру, и смеялась чрезвычайно громко, присовокупив к тому, что она по доброй воле открыла мне больше, нежели тем, которые ее об этом просили. Впредь же я немного от нее узнаю; но напоследок она хочет все же мне объявить, что ежели я желаю себе благополучия, то надобно мне расщедриться на подмазку и заместо бабенок прилепиться к бранному оружию. «Ах ты, старая колотушка, – сказал я, – да ведь я так и поступаю!» Засим она проворно убралась прочь, так как я стал над ней насмехаться, особливо же как перед тем я пожаловал ей несколько талеров, ибо не охотно носил при себе серебро. У меня тогда скопилась немалая толика денег, да еще много дорогих колец и всяких драгоценностей; ибо как только случилось мне среди солдат, или во время разъездов, или иначе узнать, что где-либо водятся драгоценные камни, как я приобретал их себе, да к тому же нередко за половинную цену против того, что они стоили. И они взывали ко мне непрестанно, что желают снова возвратиться к людям; мне надобно их выпустить на волю, ежели я хочу быть в чести. Я последовал сему с превеликой охотой, ибо возымел немалую спесь, чванился своим богатством и без опасения показывал его хозяину, который потом нарассказал повсюду куда больше, нежели было на самом деле. Люди же дивились, откуда я его достал, ибо уже разнесся слух, что я оставил найденный мною клад на сохранение в Кельне, так как корнет, взявший меня в плен, прочитал расписку, данную мне тамошним купцом. Восемнадцатая глава Симплиций пустился в отчаянный блуд, А девки стадами к нему так, и льнут. Мое намерение за эти шесть месяцев изучить в совершенстве артиллерийское дело и фехтовальное искусство было похвально, и я это разумел. Однако ж сего было не довольно, чтобы совсем уберечь меня от праздности, что бывает причиной многих зол, особливо как не было никого, кто бы мог повелевать мною. Правда, я прилежно сидел за различными книгами, откуда почерпнул много доброго, но попались в мои руки и такие, кои были мне столь же надобны, как собаке трава. Бесподобная «Аркадия» [399], по коей я хотел научиться красноречию, была первой, склонившей меня от правдивой истории к любовным сочинениям и от истинных происшествий к героическим поэмам. Подобного рода книжицы добывал я, где только мог, и когда мне удавалось заполучить такую, то я не отрывался от нее, покуда не прочту до конца, хотя бы пришлось просидеть над нею день и ночь. Они наставили меня заместо риторики ловить на клейкий прут перепелочек [400]. Однако ж у меня сей порок тогда не приобрел еще такой силы и горячности, чтобы можно было назвать его вместе с Сенекой божественным неистовством или, следуя описанию, сделанному Томасом Томеи [401] в его «Вертограде мира», докучливой болезнью: ибо там, куда меня влекла любовь, я с легкостью и без особливых трудов получал все, чего домогался, так что у меня вовсе не было причины сетовать на судьбу, подобно другим любовникам и волокитам, кои битком набиты диковинными мечтаниями, заботами, вожделением, тайными страданиями, гневом, ревностию, жаждой мести, слезами, бешенством, досадой, угрозами, а также бесчисленными иными дурачествами и от нетерпения призывают на себя смерть. У меня были деньги, и я не давал им заплесневеть, а сверх того обладал приятным голосом и упражнялся на различных инструментах вместо того, чтобы предаваться танцам, к коим я никогда не был расположен, ибо не мог в них наловчиться, да и без того почитал их бессмысленным дурачеством, а свой стройный стан я показывал, когда вместе с помянутым скорняком упражнялся в фехтовании. Сверх того было у меня гладкое красивое лицо, и я приучил себя к ласковой обходительности, так что женщины, хотя я особливо о них не печалился, сами льнули ко мне (подобно тому как Аврора преследовала Клита [402], Цефала и Титона, Венера Анхиса, Атиса и Адониса, Церера Глаукуса [403], Улисса и Ясиона [404], а сама целомудренная Диана своего Эндимиона) куда больше, нежели я того домогался. Около того времени подошел день святого Мартина [405]; тогда у нас, немцев, начинают пировать и бражничать почитай что до самой масленицы. Тогда многие, как офицеры, так и горожане, стали приглашать меня в гости отведать Мартынова гуся. И тогда порой, бывало, кое-что содеется, ибо при таких обстоятельствах я заводил знакомство с женщинами. Моя лютня и пение побуждали каждую поглядеть на меня, и когда они пялили глаза, то я сопровождал новые любовные песенки, которые сам и сочинял, такими умильными взорами и ухватками, что иная пригожая девица вовсе дурела и нечаянно оказывала мне свою благосклонность. А чтобы не прослыть скрягою, задал я два пира: один для офицеров и другой для горожан, чем приобрел благоволение тех и других и получил к ним доступ, ибо всех великолепно угощал и изрядно потчевал. Все сие я учинял ради одних только милых девиц, и хотя я то у одной, то у другой и не получал того, что искал (ибо бывали и такие, которые еще могли себя соблюдать), однако же обходился со всеми одинаково, дабы те, кои оказывали мне больше милости, не подпали бы никакому злому подозрению, как то и подобает честным девушкам, а все должны были полагать, что также и с ними я веду одни только беседы. И я уговаривал каждую из них особливо, так что она думала не иначе, как будто она одна только мною владела. А у меня было как раз шестеро, которые меня любили, а я их взаимно, однако ж ни одна из них не владела всем моим сердцем или мной одним; у одной нравились мне только ее черные очи, у другой золотистые волосы, у третьей милое приятство, а у остальных тоже что-нибудь, чего нет у прочих. Когда же я, кроме этих шести, посещал еще и других, то происходило сие либо по сказанной причине, либо потому, что мне это было ново и в диковину, а я и без того не упускал и не презирал ничего, меж тем как не собирался оставаться в том месте навсегда. У слуги моего, отъявленного плута, было довольно хлопот сводничать и таскать туда и сюда любовные цидулки, а так как он умел держать язык за зубами и сохранять втайне мои распутные шашни то с одной, то с другой, все и оставалось шито-крыто, чем я вошел в немалый фавор у потаскушек и что мне обходилось дорогонько, ибо таким образом расточал я свое добро, так что вполне мог сказать: «То, что взял под барабанный бой, уходит от тебя с дудой». Притом свои делишки я обделывал в такой тайности, что мало бы кто смекнул бы, что я веду распутную жизнь, не считая священника, у которого я уже не брал для чтения так много духовных книг, как прежде. Девятнадцатая глава Симплиций заводит бессчетных друзей, Но слышит укоры он дружбе сей. Когда изменчивое счастье вознамерится кого-нибудь низвергнуть, то сперва вознесет его превыше небес, и преблагий бог так верно предостерегает каждого от его падения. Так приключилось и со мною, однако я не внял сему предостережению. Я совершенно уверился в том, что тогдашнее мое благополучие покоится на столь прочном основании, что его не поколеблет никакое несчастие, ибо всяк, особливо же сам комендант, был ко мне весьма расположен. Благосклонность тех, кто был у него в большой чести, приобретал я всяческими изъявлениями почтительности; его верных слуг склонял я на свою сторону щедростию и подарками; с теми же, которые стояли чуть выше меня, братался я за чарою вина и клялся им в нерушимой верности и дружбе, а простые бюргеры и солдаты благоволили ко мне, ибо я с каждым из них говорил ласково. «Что за любезный малый этот Егерь, – говаривали они частенько друг другу, – ведь он и потолкует с младенцем на улице, и не прогневит старца!» А случалось мне поймать зайца или рябчика, я посылал его на кухню к тем людям, чью дружбу хотел снискать, а напросившись в гости, доставлял также и добрый глоток вина, которое в тех местах стоило дорого, словом, устраивал так, что все расходы ложились на меня. А когда на такой пирушке я заводил с кем-либо беседу, то говорил лишь о том, что было ему любо слушать, выхваливал каждого, да только не самого себя, и напускал на себя такое смирение, как если бы никогда не был обуян гордыней, хотя и знал, что на войне это не бесчестие. Поелику приобрел я себе таким образом общее благоволение и всяк судил обо мне весьма высоко, то я и не помышлял, что мне может приключиться какое-либо несчастие, особливо же потому, что мой кошелек был набит еще довольно туго. Я часто посещал жившего в том городе престарелого священника, который щедро ссужал меня книгами из своей библиотеки, а когда я возвращал их, то вел со мною собеседования о многоразличных вещах; и мы так хорошо сошлись, что с большою охотою толковали друг с другом. А когда не только прошло время мартынова гуся и супа с колбасой, но и миновало рождество, то преподнес я ему на Новый год бутылку страсбургской водки, которую он охотно потягивал по вестфальскому обычаю с леденцами, и, явившись к нему, застал его как раз за чтением моего «Иосифа» [406], переданного ему моим хозяином без моего ведома. Я побледнел от мысли, что столь ученый муж заполучил в свои руки мое сочинение, особливо же потому, что, как полагают, лучше всего можно узнать человека по его почерку, он же пригласил меня подсесть к нему и с похвалою отозвался о моей инвенции, однако ж похулил за то, что я столь пространно описываю любовные ухищрения Зелихи [407] (коя была женою Потифара). «Чем сердце полно, то и льется через уста, – сказал он далее, – когда бы молодой господин сам не знал, что творится на душе у распутника, то не мог бы описать или представить нашему взору любовную страсть сей женщины». Я отвечал, что все написанное придумано не мною самим, а взято от скуки из других книг, из коих я и составил подобные экстракты ради упражнения в письме. «Так, так, – сказал он, – сему я охотно верю (scil.), но пусть он не сомневается, что я о нем больше знаю, нежели он воображает!» Услышав такие слова, я испугался и подумал: «Уж не святой ли Фельтен [408] тебе это открыл?», и так как он приметил, что я изменился в лице, то продолжал вести свои речи: «Господин свеж и молод, он красив и празден, живет без забот и, как я слышал, во всяческой роскоши; того ради прошу и предостерегаю его именем Вышнего помыслить, в каком опасном он сейчас положении; и ежели он заботится о своем счастии и вечном спасении, то да остережется опасного зверя в юбке. Правда, господин может рассудить: „Какое дело этому попу, что я творю и как поступаю (а я как раз подумал: „Да, ты угадал!“), или как смеет он мне что-либо указывать?“ То правда, но ведь я пастырь духовный! И я могу уверить господина и моего благодетеля, что мне, по христианской любви и милосердию, столь же дорого его временное благополучие [409], как если бы он был собственным моим сыном. Достойно жалости, и ты не сможешь держать ответ перед отцом небесным, отцом в Вечности, почто напрасно зарыл в землю талант свой, который он даровал тебе, и повредил благородный ingenium [410], который узрел я в сем сочинении. И мой неотложный и отеческий совет тебе: приложи свою юность и свои средства к учению, дабы рано или поздно они послужили богу, людям и тебе самому, оставь военные дела, к коим, как довелось мне слышать, ты приобрел большую охоту, покуда не получишь нечаянно шлепка от Фортуны и на тебе не сбудется пословица: «С молоду солдат, под старость нищий». Я слушал сию сентенцию с превеликим нетерпением, ибо не привык внимать подобным речам, однако ж повел себя совсем иначе, чем было у меня на сердце, чтобы не потерять своей славы учтивого кавалера, каким меня почитали; посему возблагодарил его за чистосердечие и обещал поразмыслить обо всем, что он мне присоветовал, сам же подумал про себя, словно малый у золотаря, что б там ни наговорил поп, как мне устроить свою жизнь, ибо я в то время превознесся весьма высоко и вовсе не был расположен отказываться от изведанных мною любовных утех. И вот не иначе случается со всеми подобными предостережениями, когда юность отвыкает от узды и шпор добродетели и во весь опор скачет навстречу своей погибели. Двадцатая глава Симплиций попу насказал всяких врак, А сам потихоньку смеется в кулак. Я еще не совсем погряз в чувственных удовольствиях и не так вздурился, чтобы не стараться сохранить дружбу с каждым человеком, покуда намеревался пробыть в сказанной крепости, а именно до конца зимы. Точно так же я хорошо разумел, сколько дерьма навалится на того, кто навлечет на себя ненависть духовенства, которое у всех народов, какой бы они ни были религии, пользуется немалым кредитом; того ради я навострил уши и на следующий же день отправился по свежим следам к помянутому священнику и налгал ему с три короба, да все учеными словами, каким родом решил я последовать по его стопам, чему он, как я мог заключить по его мине, от всего сердца возрадовался. «Вот, – сказал я, – мне доселе, также и в Зусте, ничего так недоставало, как такого небесного советчика, какого я повстречал в лице моего высокоученого господина. Когда б поскорее кончилась зима или погода стала благоприятней, чтобы я мог отсюда уехать!» Просил его также и в дальнейшем споспешествовать мне добрым советом, в какую мне направиться академию. Он отвечал, что касается его, то он обучался в Лейдене, мне же хочет присоветовать Женеву [411], ибо у меня верхненемецкое произношение. «Иисус-Мария! – вскричал я. – Да Женева дальше от моей родины, нежели Лейден!» – «Что я слышу? – воскликнул он с превеликим изумлением. – Я неотменно примечаю, что вы, сударь, оказывается, папист! Бог ты мой, сколь жестоко был я обманут!» – «Как так, как так, господин священник? – спросил я. – Неужто я сделался папистом, оттого что не захотел поехать в Женеву?» – «О нет! – ответствовал он. – Я заключил сие потому, что ты призвал имя Мариам». Я сказал: «А разве не подобает христианину произносить имя матери нашего спасителя?» – «Всеконечно, – ответил он, – но я увещеваю и прошу тебя, ради всего святого, сказать правду перед лицом Всевышнего и открыть мне, какой ты держишься веры. Весьма сомневаюсь, что ты следуешь святому Евангелию (хотя и видел тебя каждое воскресенье у себя в церкви), ибо в прошедший праздник Рождества христова ты не подходил к престолу господнему ни у нас, ни у лютеран» [412]. Я отвечал: «Господин священник, да будет вам ведомо, что я христианин, и когда не был бы им, то не стал бы так часто слушать проповедь и присутствовать на богослужении; в прочем же признаю, что я не следую ни Петру, ни Павлу, а верую по своей простоте, согласно двенадцати правилам всеобщей христианской веры, и не склонен всецело прилепиться к одному толку, покамест те или другие с помощью надежных аргументов не убедят меня, что только они одни перед прочими исповедуют правую, истинную и спасительную религию». – «Теперь-то, – сказал он, – я убедился, что у тебя храброе солдатское сердце, чтоб со всей отвагой лезть в пекло, ибо ты осмеливаешься жить без религии и богослужения, уповая на старого императора, закинув в шанцы свое вечное блаженство! Боже мой! Как может смертный, которого ожидает либо осуждение, либо вечное блаженство, оказывать себя столь дерзким? Разве господин взращен в Ганау и нигде не получил христианского наставления? Поведай мне, чего ради не последовал ты по стопам своих родителей в чистой христианской религии? Или чего ради не склонился к той или другой вере, коей основания с такой непреложной очевидностью покоятся на началах натуры и Священного писания, так что ни папист, ни лютеранин за целую вечность не смогут ее поколебать?» Я отвечал: «Господин священник! То же самое объявляют и все другие о своей религии; кому же надлежит мне верить? Или господин полагает, что это сущая безделица, если я доверяю свое вечное спасение одному толку, который бесчестит оба других и обвиняет их в лжеучении? Пусть взглянет он (но только моими беспристрастными очами), что издают в свет в публичном тиснении Конрад Феттер [413] и Иоганн Наз [414] против Лютера и, напротив того, Лютер и его присные против папы, особливо же что пишет Шпангенберг [415] против Франциска [416], коего несколько сот лет кряду почитали святым и благочестивым мужем. Какой же стороне должен я отдать предпочтение, когда каждая поносит другую, да так, что ни на волос не обретет в ней ничего доброго? Или господин священник полагает, что я худо поступаю, отложив о сем попечение до той поры, когда приду в совершенный разум и смогу отличить черное от белого? Должен ли мне кто-либо советовать плюхнуться туда с размаху, словно муха в горячую кашу? Э, нет! чаятельно, сие господин священник мне по совести не присоветует. Необходимо заключить, что одна религия истинная, а две другие ложные; но должен ли я без зрелого размышления признать одну из них правильной, ведь таким образом я могу неправую веру получить заместо истинной, о чем потом буду сокрушаться в вечности. Да я скорее останусь на распутье, нежели вступлю на неправую стезю; к тому же немало есть еще церквей в одной только Европе, как-то: армянская, коптская, греческая, грузинская и другие подобные, и бог весть, какой именно я последую, так что я еще принужден буду вкупе с моими единоверцами диспутировать со всеми прочими. А ежели только господин священник захочет стать моим Ананием [417], то я с превеликой благодарностью ему последую и приму религию, которую он сам исповедует». На сие он сказал: «Господин жестоко заблуждается и весьма приблизился к душевной своей погибели; но я уповаю на господа, что он просветит его своим светом и извлечет из трясины; для того намерен я утвердить перед ним наше исповедание веры, покоящееся на Святом писании, так что и врата ада не одолеют ее». Я сказал, что сие отвечало бы сокровенному моему желанию, про себя же помыслил: «Когда бы ты не укорял меня больше моими любушками, то я вполне согласился бы с твоей религией». Посему читатель заключить может, каким был тогда я безбожным и злым малым, ибо доставил доброму священнику много напрасного труда затем только, чтобы он не мешал мне продолжать беспутную жизнь, помышляя притом: «Покуда ты управишься со своими доводами, я, чего доброго, уже уберусь ко всем чертям!» Двадцать первая глава Симплиций торчит под окошком светлицы, В ловушку попал из-за этой девицы. Насупротив моей квартиры жил подполковник, ожидавший себе должности [418]; у него была дочь чрезвычайной красоты, которая поступала во всем совершенно по-благородному. Я охотно свел бы с ней знакомство, невзирая на то что поначалу она не показалась мне такой, чтобы я мог полюбить ее одну и сочетаться с ней навеки; все же я частенько прогуливался у нее под окнами и еще чаще бросал на нее ласковые взоры; однако она находилась под столь надежной охраной, что мне, как я того желал, ни разу не удалось заговорить с нею, также не смел я бессовестно вломиться к ним в дом, ибо не был знаком с ее родителями, а сие место для малого столь низкого происхождения, которое я знал за собой, казалось слишком высоким. Скорее всего мог я подбиться к ней при входе или выходе из церкви; тут я так наловчился примечать удобное время, что нередко мог приблизиться к ней, испуская нежные вздохи, на что я был мастер, хотя и шли они от неверного сердца. Она встречала их с такою холодностию, что я должен был вообразить, что ее не так-то легко ввести в соблазн, как дочек худородных горожан; и когда я думал о том, с каким превеликим трудом она мне достанется, то сие еще более распаляло мои желания. Моя звезда, которая впервые привела меня к ней, была той же самой, какую носили в то время года повсюду школяры, знаменуя приснопамятный день, когда три волхва, ведомые подобным светилом, пришли в Вифлеем, что поначалу почел я добрым предзнаменованием, ибо она горела в покоях помянутой девицы, когда ее отец сам послал за мною. «Monsieur, – сказал он мне, – нейтралитет, который вы соблюдаете между солдатами и бюргерами, послужил причиною тому, что я пригласил вас к себе, так как я собираюсь уладить тут одно дело между обеими сторонами, для чего надобен беспристрастный свидетель». Я полагал, что он замышляет учинить что-то чрезвычайно важное, ибо на столе были письменный прибор и бумага, того ради всеусерднейше предложил ему свои услуги в любом честном предприятии с присовокуплением особливого комплимента, что я именно почту для себя превеликой честью, когда мне выпадет счастье сослужить ему службу. Однако ж это было не что иное, как устройство «Царства» (как то во многих местах в обычае), ибо как раз наступил день трех волхвов [419], притом надлежало мне наблюдать за порядком и раздавать по жребию должности, невзирая на то, какой персоне они достанутся. К сему делу, к которому был также приставлен секретарь коменданта, велел помянутый подполковник доставить вина и конфект, ибо он был изрядный запивоха, да и время уже было послеужинное. Секретарь писал жеребья, я выкликал имена, а вкоренившаяся в мое сердце девица тащила цидулки, родители же взирали на все это; мне неохота обстоятельно рассказывать, как все пошло и я все-таки свел тогда знакомство с этим семейством. Они посетовали на долгие зимние ночи и дали мне уразуметь, что я, дабы лучше их скоротать, мог бы завернуть к ним на огонек, ибо без того у них не столь уж много дела. А это было как раз то, чего я давным-давно желал. С того самого вечера (хотя я лишь совсем мало узнал эту девицу) зачал я снова гоняться с клейким прутом за перепелкой и балансировать на дурацком канате, так что и сама девица, и ее родители должны были вообразить, что я клюнул на приманку, хотя я и наполовину не вытворял того всерьез, а старался лишь о том, чтобы сыграть свадебку, оставаясь холостым. К ночи, когда я собирался идти к ней, я всегда начищал себя, как ведьма, а днем возился с любовными книжками (бреднями), составляя по ним нежные письма к своей возлюбленной, как если бы жил от нее за сто миль или не встречался с нею много лет кряду. Под конец повел я себя там совсем запросто, ибо родители ее не особенно препятствовали мне волочиться, а еще и упрашивали меня обучить их дочь играть на лютне. Тут я получил свободный доступ в ее покои как днем, так и по вечерам, так что перекроил на новый лад свои старые вирши: Я да летучая мышь Любим ночную тишь, – сочинив песенку, в коей прославлял свое счастье, даровавшее мне не только несколько приятных вечеров, но и отрадные дни, когда я в присутствии возлюбленной могу усладить очи и отчасти доставить утешение сердцу. Напротив, в той же песне сетовал я на свое несчастье, которое наполняет горечью мои ночи и не дозволяет проводить их, так же как и дни, в любовных забавах! И хотя это было несколько вольно, я все же напевал моей милой сию песенку, сопровождая ее нежными вздохами и дразнящей мелодией, чему отлично пособляла лютня, и неотступно умолял девицу, дабы и она споспешествовала тому, чтобы я мог проводить ночи столь же счастливо, как и дни. Однако ж я получил довольно твердый отказ, ибо она была остра разумом и могла отменно вежливо отвратить все хитрости, какие только я употреблял иногда с немалой учтивостью. Я решил на будущее держать ухо востро, чтобы не заикнуться о свадьбе, и так как о том уже заходила речь, то я все свои слова держал на привязи. Сие скоро приметила замужняя сестра моей девицы и посему стала чинить мне и моей милой всяческие помехи, чтобы мы больше не оставались вдвоем так часто, как бывало, ибо она хорошо видела, что ее сестра возлюбила меня всем сердцем и что таковое дело рано или поздно добром не кончится. Нет нужды обстоятельно описывать все сумасбродства, коим предавался я, волочась за той девицей, ибо подобными дурачествами полны все любовные сочинения. Довольно, ежели благосклонный читатель узнает, что сперва я достиг того, что поцеловал мое нещечко, а под конец осмелился и на различные другие дурачества; сие желанное продолжение моего благополучия сопровождал я всевозможными приятностями до тех пор, покуда моя возлюбленная не впустила меня к себе ночью и я славно устроился в ее постельке, как будто век к ней принадлежал. И понеже всяк знает, как и что ведется при таких приключениях, то читатель, чего доброго, вообразить может, что я учинил что-нибудь неподобающее! Ан нет! Я хотя и отлично знал, зачем пожаловал, ибо мне было не впервой подобным образом попадать к женщинам, да и ведал, что и где надлежит искать, но все было попусту, все мои любовные ухищрения тщетны и все мои обещания напрасны. И я встретил такой отпор, какого никогда не мог ожидать от женщины, ибо все ее помыслы были устремлены на сохранение чести и честное замужество, и, хотя я самыми ужасными клятвами обещал ей жениться, она не захотела меня допустить к себе прежде брачного сочетания; однако же дозволила мне остаться лежать рядом с нею в постели, где я, совершенно измученный такою досадою, под конец тихо заснул. Но меня ожидало весьма неспокойное пробуждение, ибо в четыре часа поутру возле постели уже стоял подполковник с пистолетом в одной руке и факелом в другой. «Кроат! – закричал он во весь голос своему слуге, который также стоял рядом с обнаженною саблею. – Скорее, кроат, зови сюда попа!», от какового крика я и пробудился и тотчас приметил, в какой нахожусь опасности. «Горе мне! – подумал я. – Тебе надлежит исповедаться, прежде чем он тебя прикончит!» У меня поплыли желтые и зеленые круги перед глазами, и я не знал, открыть ли мне их пошире или закрыть вовсе. «Беспутный вертопрах! – сказал он, обращаясь ко мне. – Должен ли был я накрыть тебя за таким делом, когда ты бесчестишь мой дом? Буду ли я неправ, ежели сверну шею тебе и этой потаскухе, которая легла с тобою? Ах ты, скотина! Да могу ли я удержать себя от того, чтобы тотчас же не вырвать у тебя сердце и, изрубив его на мелкие куски, не бросить собакам?» При этом он скрежетал зубами и закашивал глаза, как неразумный зверь. Я же не знал, что сказать, а моя сопостельница, которую он также прежестоко честил, могла только плакать. Под конец, когда я немного очнулся и только хотел заикнуться о нашей невинности, как он приказал мне держать язык за зубами и не захотел услышать ни слова; итак, принужден я был молчать и предоставил вести речь ему одному, понеже он снова набросился на меня с упреками, что он мне во всем доверился, я же, напротив, поступил с величайшим вероломством, какое только мыслимо на свете. Меж тем прибежала и его жена, которая завела новехонькую проповедь, да так, что лучше бы мне лежать в терновнике; и я полагаю, она не кончила бы и через два часа, ежели бы кроат не привел священника. Прежде чем пришел священник, я несколько раз норовил подняться, но подполковник с грозною миною заставлял меня оставаться в постели, так что мне довелось узнать, как уходит душа в пятки, когда поймают малого за неладным делом, и каково на сердце у вора, когда его схватят в чужом доме, хотя бы ему еще ни разу не довелось ничего украсть. И я вспомнил разлюбезное времечко, когда мне повстречался подполковник с двумя подобными кроатами ж как я погнал их всех трех, теперь же лежал я, как и все прочие увальни, и не хватало у меня мужества пошевелить языком, не то что там кулаками. «Взгляните, господин священник! – сказал подполковник. – Вот славное позорище, к коему пригласил я вас быть свидетелем моего бесчестья!» И едва успел он толком выговорить сии слова, как снова принялся бушевать и неистовствовать, так что я только и слышал, как сворачивают шею и купают руки в крови. У него пена била изо рта, словно у кабана, так что, казалось, он вовсе повредился в уме, и я каждую минуту ожидал: «Ну, вот теперь он всадит тебе пулю в башку!» Священник же всеми правдами уверял, что не стряслось такой смертельной беды, о чем пришлось бы потом сокрушаться. «Что ж? – сказал он. – Да обратится господин подполковник к своему светлому разуму и вспомнит пословицу: „Что б ни случилось – поминай добром!“ Сия прекрасная юная чета, равную коей едва ли сыщешь по всей стране, не первая и не последняя подпала непреодолимой силе любви; ошибка, которую они совершили, ибо это не что иное, как ошибка, может быть ими же с легкостью исправлена. Правда, я не считаю похвальным таким образом справлять свадьбу, однако же сия юная чета не заслужила таким поступком ни виселицы, ни четвертования, и господин подполковник не должен ожидать от этого какого-либо себе бесчестья, когда он свершенный уже поступок (о коем еще никто не знает) сохранит в тайне, простит и даст согласие сочетать их браком, скрепив его обычным порядком в церкви». – «Что? – закричал он. – Так я еще должен вместо заслуженной кары задать им свадебный пир и оказать превеликую честь? Да я, прежде чем займется день, прикажу лучше связать их обоих и утопить в Липпе! Вы должны в сей же миг сочетать их браком, понеже я того ради и посылал за вами, или я их обоих передушу, как цыплят!». Я помыслил: «Ну, что тут поделаешь? Вот что называется „пташка пой, а то голову долой!“, к тому же она такая девушка, которой тебе не следует стыдиться, а когда ты оглянешься на свое происхождение, то увидишь, что едва достоин сесть там, где она ставит свои башмаки». Все же я клялся всеми клятвами и свято уверял, что мы не учинили ничего бесчестного. Но мне ответили, что нам надобно помалкивать, дабы не могли нас заподозрить в чем-либо дурном, а такими речами мы никого не разуверим. Засим, сидючи в постели, мы сочетались браком, совершенным сказанным священником, и, как только сие произошло, принуждены были встать и покинуть дом. В дверях подполковник объявил мне и дочери, чтобы мы во веки вечные не смели показываться ему на глаза. Я же, когда опамятовался и навесил саблю, ответил словно в шутку: «Не знаю, господин тесть, чего ради устроил ты все так безрассудно; когда другие молодожены справляют свадьбу, то ближайшие родственники провожают их в опочивальню, он же не только прогоняет меня с постели, но еще и навсегда из дому и, заместо того чтобы пожелать мне в супружестве счастья, не хочет осчастливить меня тем, чтобы я мог взирать на своего тестя и служить ему. Поистине, коли такой обычай войдет в моду, то от таких свадеб во всем свете немного поведется дружбы». Двадцать вторая глава Симплиций болтает о свадьбе своей, Каких ни назвал на нее он гостей. Все люди, жившие со мною под одним кровом, когда я привел домой эту девицу, пришли в удивление, которое еще умножилось, когда они увидели, как она безо всякой робости пошла со мной спать. И хотя шутка, которую надо мной сшутили, и наполнила ум мой досадными бреднями, все же я не был так глуп, чтобы уничижать свою невесту. Правда, я заполучил возлюбленную в свои руки, но тысячи разных мыслей теснились в голове, когда я прикидывал все барыши и убытки. То я рассужу: «Ну, поделом тебе!», а то подумаю, что мне нанесена наигоршая во всем свете обида, которую я не могу снести с честью без справедливого отомщения. А когда я вспоминал, что эта месть должна обратиться против моего тестя, а следовательно, и против моей непорочной и благонравной возлюбленной, то все мои мстительные помыслы разлетались в прах. И я так стыдился, что принял намерение затвориться и не показываться никому на глаза; признаю, однако, что тогда-то я и совершил бы самую большую глупость. Под конец я решил во что бы то ни стало вновь приобрести расположение моего тестя, в прочем же казать перед всеми такой вид, как будто бы со мной не приключилось никакой беды, и все хорошенько приготовить к свадьбе. Я сказал самому себе: «Понеже все сталось и получило свое начало самым странным и диковинным образом, то и тебе подобает устроить все на такой же лад. А ежели люди узнают, что ты досадуешь на свою женитьбу и тебя сочетали браком против твоей воли, словно бедную девицу со старым богатым хрычом, то заслужишь ты только насмешку». С такими мыслями встал я рано поутру, хотя всегда был охотник понежиться в постели. Первым делом послал я за своим свояком, мужем сестры моей жены, коротко объявил ему, в каком мы теперь близком родстве, присовокупив просьбу, не соизволит ли он прислать свою милую кое в чем пособить на кухне, чтобы приготовить угощение к моей свадьбе, а сам он не соблаговолит ли умилостивить нашего тестя и тещу, я же тем временем пойду созывать гостей, которые и водворят между нами окончательный мир. Он с полной готовностию и охотою согласился все сие исправить, а я побрел к коменданту. Ему я представил все в забавном и затейливом виде, какая нами, мной и моим тестем, заведена новая мода справлять свадьбы таким родом, где все идет столь проворно, что за один час свершится обручение, путь в церковь и бракосочетание; но поелику мой тесть поскупился на утреннюю похлебку для молодых, то я вознамерился заместо нее угостить всех честных людей на ужин свиным супом, к коему нижайше прошу его пожаловать. Комендант чуть не лопнул со смеху от столь веселого доклада; и когда я увидел, что пришел в надлежащее расположение духа, то еще больше приоткрыл завесу и стал приводить в извинение, что еще, должно быть, не совсем хорошо соображаю, ибо другие новобрачные четыре недели до и после свадьбы бывают не в полном уме; но по правде, у других-то новобрачных четыре недели времени, когда они могут неприметно выпустить наружу всю свою дурость и таким образом изрядно скрыть оскудение своего ума, мне же, на кого все сватовство свалилось нежданно-негаданно, придется выкинуть не одно дурачество, дабы потом тем благоразумнее жить в супружестве. Тогда он спросил меня, а как обстоит дело с брачным контрактом и сколько мой тесть отвалил мне на свадьбу рыжичков, коих у старого скупердяя водится немало. Я отвечал, что весь наш брачный договор состоял из одного-единственного пункта, который гласил, чтобы я и его дочь вовеки не смели больше показываться ему на глаза; но понеже ни нотариуса, ни свидетелей при этом не было, то я надеюсь, что он возьмет сей договор обратно, особливо же принимая во внимание, что все браки учреждены для распространения дружбы, а то получилось бы, что он отдал свою дочь в замужество, подобно Пифагору [420], чему я никогда не поверю, ибо по совести я его ничем не оскорбил. Подобными шутливыми речами, каких от меня в здешних местах не слыхивали, достиг я того, что комендант пообещал прийти ко мне отведать свиного супа вместе с моим тестем, которого он хотел уломать. Он также, не мешкая, послал ко мне на кухню бочку превосходного вина и целого оленя; я же велел так все приготовить, как если бы надлежало потчевать целое скопище князей, графов и других высоких знатных персон, созвал также изрядную компанию, которая не только знатно повеселилась, но и прежде всего помирила моего тестя и тещу со мною и их дочерью, да так, что они нажелали нам куда больше счастья, нежели прошлой ночью надавали проклятий. А по всему городу распустили слух, что наше бракосочетание было нарочито совершено на некий чужеземный лад, дабы злые люди не могли напустить на нас порчу. Мне же скоропостижная сия свадебка пошла на пользу, ибо доведись мне жениться и получить оглашение с кафедры, как то во всеобщем обычае, то уж, наверно, сыскались бы такие неугомонные потаскушки, которые сумели бы подстроить мне всякие каверзы и препятствия; ибо у меня среди бюргерских дочек водилось с полдюжины таких, которые были знакомы со мною более чем коротко, так что теперь все они остались на бобах. Назавтра тесть мой держал стол для свадебных гостей, однако ж далеко не такой богатый, как у меня, ибо он был скупенек; тут со мной повели речи, каким-де я занят ремеслом и какое намерен повести хозяйство. Тут я впервые уразумел, что потерял свою благородную свободу и стал подневольным. Я оказал послушание и как разумный кавалер пожелал сперва выслушать добрый совет любезного моего тестя и ему во всем последовать, каковой мой ответ весьма одобрил комендант, сказавший: «Понеже он еще молодой новоиспеченный солдат, то было бы немалой глупостью, когда бы он при теперешних военных обстоятельствах взялся бы за иное какое ремесло, кроме солдатской службы; куда сподручней поставить свою лошадь в чужое стойло, нежели в своем собственном кормить чужую. Что ж до меня надлежит, то я вручу ему прапор, когда он того пожелает». Мой тесть и я поблагодарили коменданта, и я уж больше не отказывался наотрез, как прежде, однако ж предъявил ему расписку кельнского купца, который взял на хранение мой клад. «Вот что, – сказал я, – надобно мне получить прежде, чем я вступлю в шведскую службу, ибо как только проведают, что я перешел к противнику, то в Кельне мне тотчас покажут кукиш и заграбастают мое добро, которое так просто на дороге не сыщешь». Они оба со мной согласились, и мы все втроем уговорились, условились и порешили, что в ближайшие же дни я отправлюсь в Кельн, заберу там свое добро, а затем вернусь в крепость и получу прапор; присем был назначен и день, когда моему тестю будет передана под команду рота вместе с должностью подполковника в полку у нашего коменданта, а поелику граф фон Гёц обретался в то время с большим имперским войском в Вестфалии и расположил свою квартиру в Дортмунде [421], то комендант полагал, что предстоящей весной начнется осада, и посему старался приобрести себе надежных солдат, хотя его забота была напрасной, ибо помянутый граф фон Гёц (понеже Иоганн де Верд [422] был разбит в Брисгау) принужден был тою же весною оставить Вестфалию и на Верхнем Рейне у Брейзаха [423] снова тревожить князя Веймарского. Двадцать третья глава Симплиций, женившись, решает дельно Деньги забрать, что положены в Кельне. Всему своя участь: к одному злосчастие приходит исподволь и помаленьку, а на другого сваливается разом; мое ж получило сладостное и приятное начало, так что я и не помышлял ни о каком злополучии и почитал его величайшим своим счастием. Едва миновала неделя, которую провел я в супружестве с моею милою женою, как я, обрядившись в егерское платье и взвалив мушкет на плечи, простился с нею и ее друзьями, дабы отправиться за всем тем, что оставил на хранение в Кельне. Я благополучно пробрался туда, ибо все дороги были мне хорошо знаемы, так что в пути не повстречал никакой опасности, и мне даже не попался ни один человек, покуда не вышел я к заставе у Дютца, что расположен на правой стороне насупротив Кельна. Тут увидел я множество людей, особливо же заприметил одного мужика в одежде рудокопа, который мне неотменно напомнил моего батьку в Шпессерте, а его сына лучше всего было сравнить с Симплицием. Сей мальчишка пас свиней, и когда я хотел пройти мимо, то свинья, почуяв меня, принялась хрюкать, а парнишка ее ругать, чтоб ее разразил гром и молния и «сам черт тому пособил». Услышав такие слова, служанка принялась кричать на малого, чтоб он унялся, или она нажалуется отцу. На что мальчишка ей ответил, пусть она ему оближет задницу и «понудит к тому свою матушку». Мужик, также услышавший ругань своего сына, выскочил из дома с дубиной и заорал: «Постой, окаянный пострел, ужо я тебя отважу от божбы, разрази тебя гром да подери тебя черт!», и, схватив его за шиворот, стал дубасить, как медведя на ярмарке, приговаривая с каждым ударом: «Ах ты, бездельник! Я те поучу ругаться, черт тебя задери; я те покажу, как лижут задницу, я те поучу нудить твою мать» и т. д. Сие воспитание, естественно, напомнило мне меня самого и моего батьку, и все же я не был столь честен и благочестив, чтобы возблагодарить бога за то, что он исторг меня из толикой темноты и невежества и привел меня к лучшей науке и познанию; чего же ради счастие, кое он ниспосылал каждый день, должно было и впредь пребывать со мною? Когда я пришел в Кельн, то завернул к Юпитеру, который был тогда в совершенном чувстве и разуме. Когда же я объявил ему по тайности, зачем я сюда приехал, он тотчас же сказал, что я намерен молотить пустую солому, ибо купец, коему я вверил свое имение, обанкрутился и утек; правда, мои вещи опечатаны магистратом, а купца велено доставить обратно, но весьма сомнительно, чтоб он воротился, ибо все лучшее, что можно было унести, он забрал с собою, а покуда разберут дело, много воды утечет в Рейне. Сколь приятна мне была сия ведомость, всякий с легкостью рассудить может; я ругался похлеще ломового извозчика, да что толку? Вещей-то у меня не было, а сверх того никакой надежды получить их обратно. Вдобавок взял я с собою на пропитание не более десяти талеров, так что не мог прожить там так долго, сколько было надобно. А сверх того еще была немалая опасность там замешкаться, ибо мне следовало остерегаться, что меня выследят, так как я пристал к вражескому гарнизону, и я не только лишился бы своего имения, но еще и попал бы в немалую беду; а возвращаться ни с чем, оставив на произвол судьбы свое имение, и понапрасну сновать взад-вперед также казалось мне бесполезным, даже смешным. Под конец решил я оставаться в Кельне до тех пор, покуда не разберут дело, и известить мою милую о причине моего отсутствия; засим отправился я к стряпчему, который был нотариусом, и, поведав ему свое дело, просил по его должности пособить мне советом и хлопотами, обещав в случае скорого окончания сверх положенной платы почтить его еще изрядным подарком. А так как он надеялся кое-что из меня выудить, то принял меня с большою охотою, а также договорился, что я буду у него столоваться; на другой день отправился он к тем самым господам, коим поручено было разобрать дело о банкрутстве, вручил им засвидетельствованную копию расписки помянутого купца и представил оригинал, на что получил ответ, что нам надобно обождать до окончательного разбора всего дела, ибо вещи, перечисленные в расписке, не все в наличии. Итак, я снова приготовился к праздности на все время, покуда не нагляжусь, как и что ведется в больших городах. Мой хозяин, у которого я столовался, был, как сказано, нотариус и стряпчий, а кроме того, держал с полдюжины постояльцев и восемь лошадей на конюшне, которых имел обыкновение сдавать внаем проезжающим, притом были у него в кучерах один немец и один итальянец, которых можно было посылать с повозкой или верхом во все стороны, куда понадобится, словно почтальонов, они же смотрели и за лошадьми, так что сим тройным или четверным ремеслом он не только хорошо зарабатывал на пропитание, но и, нет сомнения, был в больших барышах; и понеже в помянутый город не допускали тогда евреев, то ему тем легче было промышлять всякими нечистыми делами. В короткое время, какое я провел у него, я многому научился, особливо же распознавать различные болезни, что ведь самое большое искусство для доктора медицины, ибо не зря говорится: «Хорошо распознать болезнь – значит наполовину вылечить пациента». Причиной тому, что я постиг подобную науку, был мой хозяин, ибо, начав с его персоны, я стал взирать на других и примечать их комплекцию. Тут нашел я, что многие смертельно больны, хотя частенько сами не знают о своей болезни, а также и другими людьми, даже самими докторами, почитаются здоровыми. Я узнал людей, кои страждали гневом, и когда этот недуг нападал на них, то кривились в лице, как черти, рычали, как львы, царапались, как кошки, крушили все, как медведи, кусались, как собаки, и дабы представить себя более лютыми, чем бешеные звери, швыряли об землю все, что только подвернется им под руку, словно дурни. Говорят, сия болезнь происходит от желчи, я же полагаю, что она приключается, когда иного дурня одолеет спесь; того ради если услышишь, как бушует гневливый, особливо из-за какой-либо безделицы, то смело заключить можешь, что он более горд, нежели умен. От этой болезни проистекает неисчислимое множество бед как для самого недугующего, так и для других; для больного под конец паралич, подагра и безвременная смерть, если не вечная погибель! И этих больных, хотя они опасно больны, по совести нельзя назвать пациентами, ибо им-то больше всего и недостает patientia [424]. Иных видел я подверженных зависти, о коей говорят, что она грызет собственное сердце, ибо они всегда бледны и печальны. Сию болезнь почитаю я наиопаснейшею, ибо она ведет свое начало от дьявола, хотя и возникает из чистой радости, которая обуревает врага того, кто ею страждет; и ежели кому удастся основательно излечить кого-либо от нее, тот почти вправе похваляться, что возвратил погибшего в христианскую веру, ибо сия болезнь не посещает истинного христианина, который досадует только на грех и порок. Горячность к игре я также почитаю болезнью не потому только, что в самом имени своем она содержит горячку, а потому, что те, кого она обуяет, падки на нее до остервенения. Сия болезнь ведет свое начало от праздности, а не от сребролюбия, как полагают некоторые, а когда ты отнимешь прихоть и праздность, то сия болезнь проходит сама собою. Я нашел, что чревоугодие и пьянство – также особливая болезнь, которая происходит от привычки, а не от роскоши. Бедность, правда, в сем случае пособляет, однако ж вовсе исцелить сей недуг неспособна, ибо я видел нищих обжор и богатых скряг, изнывавших от голода. Эта болезнь носит на своем горбу и лекарство от нее, которое зовется скудостию, ежели не в имении, то в остальном телесном здравии, так что под конец пациенты сами собою выздоравливают, когда, либо обеднев, либо занедужив, уже не смогут больше обжираться. Спесь почитаю я особливым родом фантазии, коя берет начало в невежестве; ибо когда кто познает самого себя и ведает, откуда он пришел и куда отыдет, то совсем невозможно, чтобы он сделался таким надутым дурнем. Когда я вижу павлина или индюка, который распустил хвост и притом еще и клохчет, то меня разбирает смех, что сии неразумные твари столь искусно насмехаются над бедными людьми, обретающимися в такой болезни. Я не мог сыскать никакого особливого лекарства против сего недуга, ибо тех, кто от него страждет, нельзя иначе лечить, как только прописав им смирение, подобно как и другим дурням. Я нашел также, что и смех – это болезнь, ибо от него умер Филемон [425], да и Демокрит [426] был им заражен до самой смерти. Также по сей день еще говорят наши женщины, что вот-вот помрут со смеху! Сказывают, что он рождается в печени, однако ж я скорее поверю, что он происходит от чрезвычайной дурости, поелику изобильный смех обличает неразумного мужа. Бесполезно и не стоит труда назначать лекарство против этой болезни, ибо это не только веселый недуг, но и проходит у многих раньше, чем надоест. Не менее того приметил я, что и любопытство – это болезнь, едва ли не прирожденная женскому полу; и хотя кажется ничтожной, однако же, по правде, весьма опасна, ибо мы все еще искупаем любопытство нашей праматери. Обо всех же прочих, как-то: лености, мстительности, ревности, своеволии, любострастии и других подобных недугах и пороках я на сей раз умолчу, а возвращуся снова к моему хозяину, который и подал мне причину поразмыслить о сих прегрешениях. Он был одержим скупостью и скряга до мозга костей. Двадцать четвертая глава Симплициус ловит зайца на рынке, Домой отсылает в хозяйской корзинке. Сей, как о том было уже объявлено, сколачивал деньги различными промыслами; он никогда не разделял трапезы с постояльцами и никогда не приглашал их к своему столу; и он мог бы до отвала есть сам и питать своих челядинцев на то, что ему давали, ежели бы старый жмот тратил все на провизию; но он откармливал нас на швабский манер и здорово нагревал руки. Поначалу я столовался не вместе со всеми постояльцами, а с его детьми и челядью, ибо у меня не было довольно денег; там подавали такие тощие блюда, что моему желудку, привыкшему к вестфальской пище, казалось весьма диковинным; нам не доставалось к столу ни единого доброго куска мяса, а только то, что за неделю перед тем подавали студентам, которые его порядком обглодали, да еще и такое серое от старости, словно праотец Мафусаил [427]. Сверх того жена хозяина (которая сама должна была управляться на кухне, ибо он не подряжал для этого служанки) варила нам черную похлебку и дьявольски ее переперчивала; тут все косточки так чисто обгладывали, что из них тотчас же можно было вытачивать фигуры для шахмат, но и тогда их не выбрасывали, а складывали в назначенный для сего короб, и когда у нашего скряги скопится их довольно, то надлежало еще их изрубить на мелкие куски, чтобы вытопить из них жир до последней капли, и уж не знаю, клали ли потом этот жир в суп или мазали им башмаки. В постные дни, коих было предостаточно, – и все они соблюдались самым торжественным образом, ибо в сем пункте хозяин был весьма добросовестен, – принуждены были мы лакомиться вонючими копчеными селедками, солеными лещами, тухлой треской и другой порченой рыбой, ибо он покупал все самое дешевое и ради этого не ленился таскаться на рынок, где забирал то, что рыбаки намеревались побросать и выкинуть. Хлеб у нас обыкновенно полагался черный и черствый, напитком же служило жиденькое кислое пивцо, от которого у меня начиналась резь в кишках, хотя хозяин и уверял, что то самое лучшее мартовское пиво. Сверх того узнал я от его немецкого кучера, что летом кормят еще хуже, ибо тогда хлеб заплесневелый, мясо полно червей, а на ужин горстка салату. Я спросил, чего же ради торчит он у этого скупердяя, он же отвечал мне, что по большей части проводит время в дороге и потому больше рассчитывает на те деньги, которые ему дают на водку проезжающие, нежели на своего заплесневелого скупердяя. Он не доверяет даже жене и детям спускаться в погреб, ибо и себе самому почти не позволяет выпить каплю вина, одним словом – это такой жадный до денег волк, какого едва ли где сыщешь. То, что мне пока довелось увидеть, еще сущая безделица; когда тут пообживусь, то пойму, что он не постыдится за одного жирного монашка [428] содрать шкуру с осла. Однажды принес он домой шесть фунтов требухи или говяжьих кишок и замкнул в погребе; и, к немалому счастью для его детей, форточка была не закрыта, так что они, навязав вилку на длинную веревку, выудили все по кусочкам и тотчас же с большой поспешностью съели полусырым, сказав потом на кошку. Но наш сквалыга не захотел тому поверить и поднял шум на весь дом, словил кошку, взвесил ее и нашел, что она со всей шкурой и шерстью весит меньше, чем съеденная требуха. Он не только не устыдился такой пустой шутки, но еще и похвалялся своей умной выдумкой, коей научила его скупость. Понеже он поступал с таким бесстыдством, то я не пожелал далее разделять трапезу с его домашними, а захотел сесть за помянутый стол для студентов, сколько бы это ни стоило, однако же мало тем себе помог, ибо все кушанья, которые там подавали, были наполовину сырыми, отчего нашему хозяину была двоякая выгода: во-первых, на дровах, которые он сберегал, и оттого что мы не могли переварить много такой пищи. Сверх того, сдается мне, он считал у нас каждый кусок в глотке и чесал в затылке, когда мы хорошо наедались. Вино у него было порядочно разбавлено и не такого сорта, чтобы споспешествовать пищеварению; сыр, который ставили под конец каждой трапезы, обыкновенно был, как камень, голландское же масло так пересолено, что никто не мог взять ни одного лота на закуску, плоды же подавали и уносили до тех пор, покуда они не размякнут и станут не пригодны в пищу; а когда тот или иной пенял на это, он начинал прежалостную перебранку со своей женой, чтобы мы слышали; тайком же приказывал ей тянуть ту же песню. Впрочем же, в его доме было прибрано и чисто, ибо он не терпел ничего под ногами, ни малейшей соломинки или обрывка бумаги или еще чего-либо, что можно было предать огню, тотчас же подбирал сие сам или относил на кухню со словами: «Из нескольких капелек собирается ручеек», ибо думал: «И зубочисток пучок дает горячий огонек». Золу он собирал куда заботливее, нежели иной – шафран, ибо ухитрялся ее продавать. Однажды поднес ему какой-то клиент в подарок зайца, которого он подвесил в погребе, что я приметил и тотчас подумал: «Ну, вот мы и отведаем дичины»; однако кучер-немец сказал мне, что мы понапрасну точим зубы, ибо хозяин поставил в контракте, что не обязан потчевать своих постояльцев подобными деликатесами; мне только надобно пойти после полудня на рынок и поглядеть, не продает ли он там этого зайца. Засим отрезал я у зайца кусочек уха, и когда мы сидели за обедом, а нашего хозяина с нами не было, то я рассказал, что он собрался продать зайца, а я умыслил провести старого скупердяя, ежели кто-нибудь из них захочет со мною пойти, так что мы не только учиним себе потеху, но и полакомимся зайчатиною. Всяк тут охотно согласился, ибо все они давно хотели подстроить ему какую-нибудь шутку, за которую он не мог бы потянуть к ответу. Итак, пополудни отправились мы к тому месту, где, как научил меня кучер, обыкновенно становится наш хозяин, когда собирается что-нибудь продать, и наблюдает, сколько выручит продавец, дабы не упустить ни одного жирного монашка. Мы узрели его в обществе почтенных людей, с коими он вел дискурс. Я подговорил одного малого, который подошел к торгашу, продававшему зайца, и сказал: «Земляк! А заяц-то мой, и я беру его себе по праву, как украденное у меня добро; нынешней ночью его выудили у меня из окошка, и ежели ты не возвратишь мне зайца по доброй воле, то я на твой риск и судебные протори пойду с тобою всюду, куда ты пожелаешь». Торгаш отвечал, что он охотно поглядит, что из сего получится, вон там стоит благородный господин, поручивший ему продать зайца, которого он, нет сомнения, не думал красть. Как только эти двое стали препираться, вокруг них собралась толпа, что наш скряга сразу приметил и узнал, с какой стороны загорелось, а посему подмигнул продавцу, чтобы тот отступился от зайца, ибо весьма устыдился и не захотел, чтобы пошла молва, что он продает зайчатину, когда у него столько постояльцев, а к тому же не знал, где взял зайца тот молодец, который ему его преподнес. А малый, которого я подговорил, учтиво показал всем собравшимся кусочек заячьего ушка и приставил к отрезанному месту, так что всяк признал его правоту и присудил ему зайца. Меж тем подошел я со всей компанией, словно мы все очутились там ненароком, и стал торговаться с малым, завладевшим зайцем, и когда мы с ним поладили, то вручил покупку нашему хозяину с просьбой взять ее с собой и приготовить к нашему столу, а малому, которому я поручил это дельце, дал вместо платы за зайца денег на две кружки пива. Итак, принужден был наш скряга противу своей воли угостить нас зайчатиной и не смел даже пикнуть, чему мы немало посмеялись; и ежели я пробыл бы в его доме подольше, то учинил бы там еще немало подобных проделок. КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ 1-я гл. Симплиций в Париж обманом спроважен, Живет поначалу не в авантаже. 2-я гл. Симплицию новый сыскался патрон, Советом и делом помог ему он. 3-я гл. Симплиций в Париже средь важных лиц Игрой на театре пленяет девиц. 4-я гл. Симплиций, что прозван у дам Beau Alman, Легко поддался на Венерин обман. 5-я гл. Симплиций, неделю забыв все на свете, Венерину гору покинул в карете. 6-я гл. Симплиций бежит из Франции прочь, Недобрую хворь он сумел превозмочь. 7-я гл. Симплиций, Фортуну упустив оплошно, Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно. 8-я гл. Симплициус, странник и нищеброд, Обманом деньги с мужиков дерет. 9-я гл. Симплициус, лекарь, немало болтал, К имперским солдатам в лапы попал. 10-я гл. Симплиций, свалившись в бурный поток, Дает добродетели строгой зарок. 11-я гл. Симплиций решает прибегнуть к обману, Не хочет поверить грехи капеллану. 12-я гл. Симплиций встречает Херцбрудера снова, Незыблемо дружбы и верности слово. 13-я гл. Симплиций попал в лихую компанью, О ней повествует со всем стараньем. 14-я гл. Симплиций дерется с разбойником лютым, Обоим в той схватке приходится круто. 15-я гл. Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье, С кем дрался в лесу он в таком озлобленье. 16-я гл. Симплиций рядится в новое платье, Ему Оливье набивается в братья. 17-я гл. Симплиций идет с Оливье на добычу, Не хочет одобрить безбожный обычай. 18-я гл. Симплициус слышит рассказ Оливье, Как был тот воспитан в купецкой семье. 19-я гл. Симплициус слушает новую повесть, Как жил Оливье, позабыв честь и совесть. 20-я гл. Симплиций узнал, сколь злые фокусы Чинил Оливье, стакнувшись с профосом. 21-я гл. Симплициус слышит: Оливье – солдат, Искусный наездник и тверд, как булат. 22-я гл. Симплиций дивится божьему промыслу, Устремляет к нему все свои помыслы. 23-я гл. Симплициус зрит: Оливье сколь жесток, Решает уйти, дай только срок! 24-я гл. Симплиций глядит: Оливье убит, За лютую смерть люто и мстит. 25-я гл. Симплиций встречает названого брата, Что нищим скитался в жалких заплатах, 26-я гл. Симплициус слышит про муки и беды, Какие Херцбрудер в походах изведал. Первая глава Симплиций в Париж обманом спроважен, Живет поначалу не в авантаже. Где чересчур остро, там и зазубрина, а когда перетянешь лук, то под конец он лопнет. Шутки с зайцем, которую я подстроил моему хозяину, показалось мне не довольно, и я учинил еще множество других, чтобы казнить его ненасытную жадность. Я научил своих сотрапезников промывать в воде пересоленное масло и удалять таким путем избыточную соль, жесткий же сыр скоблить, как пармезан, и смачивать вином, чем колол скупердяя в самое сердце. Я вытворял такие кунштюки, что за столом отделял воду от вина и сочинил песенку [429], в коей сравнивал скрягу со свиньей, от которой нельзя ждать проку до тех пор, покуда мясник ее не освежует. Сие пел я в сопровождении лютни и допелся до того, что подал ему повод живо отплатить мне нижеследующим коварством, ибо я вовсе не был приглашен в его дом для подобных упражнений. Двое благородных юношей получили от своих родителей вексель и приказание отправиться во Францию, дабы научиться тамошнему языку, как раз в то время, когда кучер-немец был где-то в дороге, а итальянцу хозяин, как он утверждал, не мог доверить лошадей до Франции, ибо он его еще хорошенько не знает, и опасался, как он сказывал, что тот забудет воротиться назад и он лишится своих лошадей; того ради попросил он меня, не соблаговолю ли я оказать ему превеликую услугу и не довезу ли я на его лошадях обоих дворянчиков в Париж, ибо и без того мои дела еще не будут решены за эти четыре недели, он же, напротив того, будет со всем тщанием и верностью вести все хлопоты, на которые я его полностию уполномочил, как если бы я сам тут присутствовал. Также и дворянчики просили меня об этом, да и собственное мое любопытство подстрекало меня повидать Францию, ибо теперь я мог бы совершить сие без особливых расходов, вместо того чтоб четыре недели кряду отлеживать бока и еще вдобавок проедать свои денежки. Итак, отправился я с этими благородными господами заместо почтальона, во время какового путешествия мне не повстречалось ничего примечательного или достойного описания. Когда же мы прибыли в Париж и завернули к тому банкиру, у коего должны были получить по векселю оба дворянина и с кем вел корреспонденцию наш хозяин, то в тот же день я был не только взят под арест вместе с лошадьми, но еще кредитор объявил, что мой хозяин задолжал ему знатную сумму денег, и с дозволения квартального комиссара отобрал и распродал лошадей, невзирая на все, что я тут только ни говорил. Итак, я сел, как каменный болван, что на мосту в Дрездене [430], не ведая, чем тут пособить самому себе, а еще того меньше, как пуститься в обратный столь дальний и по тем временам весьма ненадежный путь. Оба дворянина засвидетельствовали мне превеликое свое сожаление в постигшем меня гнусном приключении и тем щедрее дали на водку; также не захотели они меня отпустить от себя, покуда я не сыщу себе хорошего господина или удобный случай возвратиться в Германию. Они наняли себе покои, и я провел с ними несколько дней, прислуживая одному из них, который от непривычки к столь далеким путешествиям слегка занемог. И я ухаживал за ним с такой учтивостью, что он подарил мне свое платье, которое он снял, так как захотел приодеться по новой моде. Они посоветовали мне пробыть год-другой в Париже и научиться языку; то, что мне полагается получить в Кельне, от меня не уйдет, ибо наш прежний хозяин уж не преминет забрать это в свои рачительные руки. Пока я еще сомневался и раздумывал, что мне надлежит предпринять, услышал один медик, который пользовал больного дворянина и всякий день приходил к нам, как я играю на лютне и под ее аккомпанемент пою немецкую песенку, и сие ему так полюбилось, что он предложил мне стол и хорошее жалованье, [431] ежели я только захочу перейти к нему обучать двух его сыновей, ибо он уже лучше меня самого знал все мои обстоятельства и что я никогда не подведу хорошего господина. Итак, мы скоро поладили, понеже и оба дворянина также сие одобрили и дали мне изрядную рекомендацию. Однако ж я условился с ним на срок не далее как от одной четверти года до другой. Сей доктор говорил по-немецки так же изрядно, как я сам, а по-итальянски, словно то был его родной язык; а посему я тем охотнее с ним сговорился. А когда я на прощанье угощался с моими дворянами, он также был с нами; и тут полезли мне в голову недобрые мысли, ибо представилась моему воображению моя новобрачная, обещанный мне прапор и сокровище в Кельне, все, с чем я столь легкомысленно дозволил себя разлучить их уговорами; и когда речь зашла о скупости нашего прежнего хозяина, тут взошло мне на ум нечто, и я брякнул за столом: «А кто знает, не умыслил ли наш хозяин отправить меня сюда, чтоб получить и заграбастать мое добро в Кельне!» Доктор же отвечал, что сие может статься, особливо ежели он полагает, что я малый подлого происхождения. «Э, нет, – сказал один из тех дворян, – ежели он послал его сюда затем, чтобы он тут остался, то случилось это лишь оттого, что он чересчур донимал его за скупость». Больной же заметил: «Я полагаю, что тут замешана иная причина. Когда я намедни находился в своей комнате, то наш хозяин начал громко разговаривать с кучером-итальянцем, я же полюбопытствовал, о чем там у них спор, и под конец уразумел из перековерканных речей итальянца, что он просит расчет и не будет больше смотреть за лошадьми, ибо Егерь бесчестил его перед хозяйкой, а ревнивый шут по причине невнятной и дурной речи итальянца понял его превратно и подумал о чем-то бесчестном и того ради стал уговаривать его остаться, так как Егеря он скоро ушлет. С тех пор я отлично приметил, что старый дурень стал коситься на свою жену и ссориться с нею пуще прежнего». Доктор сказал: «По какой бы там причине сие не случилось, но я вполне допускаю, что все было так заметано, что ты принужден был здесь остаться. Но ты не давай себя сбить с толку: я же при удобном случае пособлю тебе воротиться в Германию; тебе только надобно написать стряпчему, чтобы он хорошенько наблюдал за сокровищем, а не то придется ему держать строгий ответ. И я возымел немалое подозрение, что все это приключение нарочито подстроено, ибо тот, кто объявил себя кредитором, на самом деле добрый приятель твоего хозяина и его здешнего поверенного, и я полагаю, что обязательство, по которому лошади были отобраны и распроданы, ты только теперь сюда привез». Вторая глава Симплицию новый сыскался патрон, Советом и делом помог ему он. Мусье Канар, как звали моего нового господина, вызвался помочь мне советом и делом, чтобы я не лишился своего добра в Кельне, ибо он отлично видел, что я опечалился. Едва поместил он меня в своем доме, как тотчас же приступил ко мне, чтобы я поведал ему все обстоятельства, дабы он мог все основательно уразуметь и решить, как мне лучше всего пособить. Я хорошо понимал, что немного буду стоить, ежели открою свое происхождение, а посему выдал себя за бедного немецкого дворянина, у которого нет ни отца, ни матери, а лишь несколько родных в крепости, занятой шведским гарнизоном, что я, однако, принужден был утаить как от моего хозяина, так и от обоих дворян, ибо они держали сторону имперских, дабы им не вздумалось захватить мое добро, как вражеское имущество. Я был такого мнения, что мне надобно написать коменданту сказанной крепости, под началом у коего находился полк, где я получил место фендрика, и не только его уведомить, каким образом я был сюда препровожден, но и попросить его, не соизволит ли он получить мое добро и до тех пор, пока я не сыщу случая воротиться в полк, вручить его моим друзьям. Канар рассудил, что мое намерение благоразумно, и обещал доставить мое письмо в назначенное место, будь то хоть в Мексике или в Китае. Засим составил я письма к своей женушке, зятю и полковнику де С. А. [432], коменданту в Л. [433], коему я также адресовал конверт, присовокупив туда и два остальных письма. Содержание их гласило, что я хочу вернуться к своей должности со всею поспешностью, как только получу средства на то, чтобы совершить столь дальнее путешествие, и просил обоих, моего тестя и коменданта, порадеть о том, чтобы посредством военных переговоров вернуть мое имение, прежде чем все дело быльем порастет, присовокупив к тому перечень, сколько там золота, серебра и драгоценностей. Сии письма я написал in duplo [434]; одну часть взялся доставить мусье Канар, а другую я сдал на почту с тем, что ежели одна пропадет, то дойдет другая. Итак, я снова стал беспечален и с большой легкостию давал наставление обоим сыновьям моего господина, которые были воспитаны, как юные принцы; и понеже господин Канар был весьма богат, а также весьма чванлив и всегда был не прочь показать, какой болезнью он заразился у важных господ, то он, почитай, каждый день водил знакомство с князьями и, глядя на них, обезьянил во всем, что подобает одним только могущественным властелинам. Дом свой он содержал не хуже какого-нибудь графа, так что ежели чего там недоставало, так того только, чтобы его величали милостивым государем, а воображение его было столь знатно, что и с неким маркизом, который его иногда посещал, он обходился не иначе, как с равным. Чтобы надлежащим образом пользоваться его лечением, нужно было быть принцем крови или иным каким могущественным князем и домогаться этого не одною только щедростью, но и всем своим авантажем. Он, правда, уделял кое-что из своих средств простолюдинам, но и деньги брал немалые, чаще же всего прощал то, что оставались ему должны, дабы стяжать тем еще большую славу. Как он умел повсюду поспеть и себя выставить, то его приглашали нарасхват, а посему был он в превеликой чести не только что при королевском дворе и в городе Париже, но и по всей Франции, так что другие медики о нем говаривали, что, ежели он соскребет с хлеба горелую муку и даст своим пациентам, они больше уверуют в сие средство, нежели если бы они принимали quintam essentiam [435]. Сие приносило ему изрядные доходы, и он проживал их, как богач, в чем я был ему помощником, ибо деньги и всякие припасы валили отовсюду, так что и я мог рядом с ним покрасоваться в окошке своей чумазой рожей. Так как я был весьма любопытен и знал, что он чванится моей особой, когда я наряду с другими слугами следую за ним к больному, а также всегда помогал ему в лаборатории приготовлять лекарство, то я довольно коротко с ним сошелся, ибо он и без того охотно говорил по-немецки; того ради спросил я его однажды, почему он не упоминает в письме при своем имени дворянского поместья, которое он недавно купил себе за 20000 крон неподалеку от Парижа, item почему он решил своих сыновей поделать докторами и понуждает их так прилежно учиться, заместо того чтобы купить им (раз уж он приобрел дворянство), подобно другим кавалерам, какую-либо должность и тем совершенно утвердиться в благородном звании? «Нет, – отвечал он, – когда я прихожу к какому-нибудь князю, то слышу: „Господин доктор, садитесь!“, а дворянину говорят: „Подожди!“ Я сказал: „А разве господину доктору не ведомо, что у каждого врача три различных лика: первый ангельский, когда на него взирает страждущий, второй божеский, когда он помогает, и третий дьявольский, когда кто выздоровеет и его выпроваживают? Итак, сия честь длится до тех пор, покуда в нутре у больного гуляет ветер, а когда оные ветры выйдут наружу и прекратятся колики, то приходит конец чести и тогда говорят: «Доктор! твое место за дверью!“ И разве тогда дворянину не больше чести от его стояния, нежели доктору от его сидения, ибо дворянин неотлучно находится подле своего принца и имеет честь никуда от него не отлучаться? Господин доктор намедни взял в рот нечто княжеское [436], дабы изведать сие на вкус; я же скорее соглашусь десять лет стоять и прислуживать, нежели захочу отведать чужие нечистоты, хотя бы меня усаживали на одни розы». Он отвечал: «Мне не надобно было сие делать, но я сделал это охотно затем, что когда князь увидит, сколь нелегко мне составить верное суждение о его здравии, так его почтение ко мне возрастет еще более. И отчего бы мне не попробовать нечистоты того, кто мне за это даст в вознаграждение несколько сот пистолей, я же, напротив, ему ничего не заплачу, когда он сожрет у меня что-нибудь почище? Ты судишь о сем, как немец; а когда бы ты принадлежал к другой нации, то я сказал бы, что ты говоришь, как дурак». Я удовольствовался сей сентенцией, ибо приметил, что он готов осерчать, и, дабы снова привесть его в веселое расположение духа, просил его не посетовать на мою простоту, присовокупив к тому различные приятности. Третья глава Симплиций в Париже средь важных лиц Игрой на театре пленяет девиц. Так как мусье Канару перепадало даже больше, чем иной раз пожирали те, у кого были собственные дачи для охоты, и ему подносили куда больше домашней живности, нежели он мог съесть сам со своими домашними, то каждый день толпилось у него множество объедал, так что там все велось, как будто он держал открытый стол; однажды посетили его королевский церемониймейстер и другие важные при дворе особы, коим он предложил княжескую collationem [437], ибо хорошо знал, каких надобно заполучить друзей, а именно тех, кои неотлучно состоят при короле или пользуются его милостями. И дабы показать им свое величайшее благоволение и доставить им всяческую приятность, стал он меня упрашивать, не захочу ли я к его чести и удовольствию сего знатного общества усладить слух немецкой песенкой, аккомпанируя ей на лютне. Я охотно согласился, ибо как раз был в надлежащем расположении духа, как то бывает у музыкантов, подверженных самым диковинным фантазиям, а потому потщился позабавить их на славу, и так удовольствовал всех присутствующих, что церемониймейстер сказал, какая жалость, что я не знаю по-французски, а то бы он не преминул доложить обо мне королю и королеве. Мой же господин, обеспокоенный, что меня могут от него сманить, отвечал ему, что я знатного рода и не намерен долго пробыть во Франции, так что будет трудно определить меня музыкантом. На сие церемониймейстер сказал, что за всю жизнь ему еще не довелось повстречать, чтобы в одном лице соединены были столь редкостная красота, столь чистый голос и столь искусная игра на лютне; в скором времени в Лувре [438] в присутствии короля должна быть сыграна комедия, и если бы ему представилась возможность найти мне там применение, то он питает надежду заслужить этим себе и мне немалую честь. Мусье Канар перевел это мне; я же отвечал, что когда мне объявят, какую особу должен я представить и что надлежит мне петь и играть, то я мог бы заучить мелодию и песни и исполнять все на лютне, хотя бы то было на французском языке; ведь легко может статься, что у меня память не слабее, чем у школяров, коих обыкновенно наряжают к сему, невзирая на то что им также сперва надобно заучить слова и все мины. Когда церемониймейстер увидел, что я весьма к тому склонен, то взял с меня обещание прийти назавтра в Лувр, дабы учинить пробу, пригоден ли я к сему делу. Итак, предстал я в уреченное время, согласно нашему уговору. Мелодии различных песен, которые мне надлежало спеть, я тотчас же ловко приноровил к своему инструменту, ибо захватил с собою табулаторную книжицу [439], после чего получил и французские песни, чтоб хорошенько их вытвердить вместе с произношением, а к ним также и немецкий перевод, дабы я мог сообразовать их с подобающими минами. Сие оказалось для меня весьма нетрудно, так что я управился скорее, нежели кто-либо мог ожидать, да так, что когда слушали, как я пою (понеже меня расхвалил мусье Канар), то всяк мог бы поклясться, что я прирожденный француз. И когда мы все сошлись на репетицию, то я сумел выступить со своими песнями, мелодиями и минами столь жалостливо, что все подумали, будто я и есть сам Орфей [440], а не только его представляю, уж так я горевал о своей Эвридике. Никогда за всю жизнь не провел я более приятного дня, чем тот, когда была представлена комедия. Мусье Канар дал мне некое снадобье, дабы мой голос звучал еще чище; и так как он хотел умножить мою красоту с помощью olei talci [441] и намеревался напудрить мои вьющиеся, мерцающие от черноты волосы, то под конец нашел, что он этим меня только портит. Я был увенчан лавровым венком и облечен в античное одеяние цвета морской воды, в коем вся моя шея, верхняя часть туловища, руки до локтей, колени от половины бедер до половины икр оставались обнаженными и открытыми взору. А сверху накинул я тафтяной телесного цвета плащ, который скорее всего можно уподобить полевому прапору. В сем одеянии увивался я возле моей Эвридики, взывал в нежной песенке к заступничеству Венеры и под конец покорил сердце возлюбленной; во время этого действия я изрядно все представлял и обращался к возлюбленной, испуская вздохи и вращая глазами. А после того как я потерял свою Эвридику, то облачился в совершенно черное одеяние, сшитое по тогдашней моде так, что моя белая кожа сияла из него, как снег. В нем я сетовал об утрате супруги и столь горестно все себе вообразил, что посреди печальной мелодии и песни выступили на глазах моих слезы и рыдания едва не прервали пение. Однако ж мне удалось с приятностию заключить эту сцену, покуда я не предстал в аду пред Плутоном и Прозерпиною; сим представил я в умильной песне их взаимную любовь с напоминовением заключить посему, с какою великою мукою я и Эвридика были разлучены друг с другом; а посему с наиблагоговейными взорами и минами умолял их, напевая под звуки лютни, вернуть мне супругу. И когда я получил от них согласие, то возблагодарил их радостною песнею и сумел свое лицо и все свои мины исполнить такою радостию, что поверг в изумление всех присутствующих. А когда я нечаянным образом снова потерял Эвридику, то вообразил себе великую опасность, какая ведь ожидает каждого человека, отчего так побледнел, что казалось, вот-вот упаду в обморок. И понеже я стоял тогда на сцене один, а все зрители смотрели на меня, то я тем ревностнее исполнял свою роль, добывая себе честь тем, что я так искусно все представляю. Затем сел я на скалу и принялся жалостливыми словами в сопровождении печальной мелодии оплакивать утрату возлюбленной и взывать о сожалении ко всякой твари. Засим обступили меня всевозможные домашние и дикие звери, холмы, деревья и все прочее, так что поистине все возымело такой вид, как если бы с помощью волшебства было устроено сверхъестественным образом. И я не учинил ни единой ошибки, кроме как в конце представления, когда я, отрешившийся от всех женщин, был задушен Вакхом и брошен в ручей (который был так устроен, что оставалась видна только моя голова, остальное же тело помещалось в совершенной безопасности под сценою) и меня должен был сгрызть дракон; малый же, который в оного дракона был запихан, дабы им управлять, не мог видеть моей головы, а посему пасть дракона покоилась рядом с нею; сие показалось мне столь нелепым, что я не мог удержаться, чтоб не насупиться, что и было замечено дамами, которые на меня взирали. От этой комедии получил я, кроме похвал, которые мне расточали в преизбытке, не только великое почтение, но и новое имя, ибо с того времени французы называли меня не иначе, как Beau Alman [442]. А как тогда справляли масленицу, то было дано еще немало подобных представлений и балетов, которые также не обошлись без моего участия, однако ж под конец объявилось, что мне стали завидовать, ибо я сильно привлекал к себе взоры зрителей, а особливо женщин; того ради я отступил от этого дела, наипаче же потому, что однажды получил довольно крепкий удар, когда я в образе Геркулеса, напялив на себя поверх голого тела львиную шкуру, сражался с Ахелоем [443] из-за Деяниры и меня отделали с большею неучтивостию, нежели в подобных играх принято за обычай. Четвертая глава Симплиций, что прозван у дам Beau Alman, Легко поддался на Венерин обман. [444] Сим образом приобрел я знакомство знатных особ, так что, казалось, передо мною снова воссияла Фортуна, ибо мне даже была предложена служба у короля, а такая удача подвалит далеко не всякому большому барину. Однажды пришел лакей, который спросил мусью Канара и передал ему письмецо касательно меня как раз в самое то время, когда я обретался в лаборатории, где производил реверберацию [445] (ибо я по своей охоте уже научился у доктора производить перлютацию, растворение, возгонку, коагуляцию, дигерирование, кальцинирование, фильтрирование и другие подобные бесчисленные алхимические операции, с помощью коих он приготовлял свои снадобья). «Monsieur Beau Alman, – сказал он, – сие посланьице до тебя касается. За тобой посылает некий знатный господин, который желает, чтобы ты к нему пришел, ибо он намерен переговорить с тобою и узнать, не согласишься ли ты научить его сына игре на лютне. Он присовокупил весьма куртуазное обещание приличествующим образом вознаградить тебя за труды и просил меня замолвить слово, чтобы ты не вздумал отказаться от этого посещения». Я отвечал, что ежели могу кому-либо служить, кроме него (разумея мусье Канара), то готов употребить на сие все старание. На что он сказал, что мне надобно только переодеться и пойти с лакеем; меж тем, покуда я собирался, велел он приготовить мне что-нибудь поесть, ибо мне предстояло отправиться довольно далеко, так что я мог прийти в назначенное место только под вечер. Итак, хорошенько принарядившись и проглотив второпях кое-что приготовленное для вечерней пирушки, особливо же несколько маленьких деликатных колбасок, которые, как мне почудилось, изрядно разили аптекой, проплутал я более часа с помянутым лакеем различными диковинными переулками, покуда под вечер не подошли мы к садовой калитке, которая была только притворена. Лакей распахнул ее настежь, а когда я проследовал за ним, тотчас же затворил и запер на ночной замок, что был изнутри; засим повел он меня в загородный дом, стоявший в углу сада, и, когда мы прошли довольно длинной аллеей, постучал в дверь, которую сразу же открыла нам старая благородная дама. Она весьма учтиво приветствовала меня по-немецки и пригласила войти; лакей же, не разумевший немецкого языка, остался за дверью и, когда я поблагодарил его кивком головы, с глубоким поклоном удалился. Старая дама взяла меня под руку и ввела в залу, которая была увешана драгоценными гобеленами, да и во всем прочем изрядно убрана; старуха пригласила меня присесть, чтобы я мог отдышаться, а также узнать, по какой причине я был доставлен в сие место. Я охотно последовал ее словам и уселся в кресло, приготовленное у камина, который тогда топили из-за порядочных холодов; она же села рядом со мною в соседнее кресло и сказала: «Мусье! Когда тебе хоть немного ведома сила любви, а именно, что она превозмогает и покоряет наихрабрейших, крепчайших и умнейших мужчин, то ты тем менее удивишься, что она одолевает слабую женщину. Тебя вовсе не приглашал сюда некий господин ради твоей лютни, как в том уверили тебя и мусье Канара, а призвала ради несравненной твоей красоты самая что ни на есть прекрасная дама в Париже, которая готова помереть, ежели вскорости не увидит твой ангельский облик и не насладится его созерцанием. Того ради приказала она мне объявить о сем господину как моему соотечественнику и умолить его, как Венера своего Адониса, чтобы он провел у нее сей вечер и дозволил налюбоваться своею красотою, в чем он, чаятельно, не откажет ей как знатной даме». Я отвечал: «Мадам! Я, право, не знаю, что и подумать, а еще того менее, что сказать. Я не знаю за собой таких качеств, чтобы дама, занимающая столь высокое положение, могла искать мое ничтожество. А сверх того всходит мне на ум, что ежели дама, которая возжелала меня видеть, столь прекрасна и знатна, как то объявляет и дает понять моя высокочтимая соотечественница, то, верно, послала бы за мной рано поутру, а не велела бы позвать меня в столь уединенное место на ночь глядя. Чего ради она не приказала прямо прийти к ней? Что мне тут делать, в этом саду? Да простит мне высокочтимая госпожа соотечественница, ежели я, одинокий чужестранец, испытываю страх, что тут нечто кроется, поелику мне было сказано, что меня зовут к некоему господину, а на деле происходит все по-иному. Но ежели я примечу, что тут столь предосудительным и злокозненным образом покушаются на мою жизнь, то уж сумею перед смертию найти применение своей шпаге!» – «Тише, тише, мой высокочтимый господин соотечественник, – сказала она, – женщины осторожны и своенравны в своих затеях, так что сразу к ним нелегко приноровиться. Когда бы та, что любит тебя паче всего, пожелала, чтобы ты все узнал об ее особе, то уж, конечно, велела бы привести тебя сперва не сюда, а прямехонько к ней. Вон там лежит капюшон (показала она на стол), который надлежит надеть господину, когда его отсюда поведут к ней, ибо она также вовсе не хочет, чтобы он узнал место, не говоря уже о том, у кого побывал; а посему прошу и заклинаю господина всем святым, чем только могу, оказать себя достойным перед сей дамой как ее высокого положения, так и той неизреченной любви, какою она к нему воспылала; а ежели он рассудит по-иному и не захочет ей услужить, то да будет ему ведомо, что у нее достанет власти в тот же миг покарать его гордыню и пренебрежение. А когда он поведет себя с нею надлежащим образом, то может быть уверен, что и малейшая услуга, которую он ей окажет, не останется без награды». Мало-помалу стемнело, и меня одолели всяческие тревоги и опасливые мысли, так что я сидел, как деревянный истукан, и не в силах был вообразить, что смогу с легкостью улизнуть оттуда; того ради согласился я на все, чего от меня желали, и сказал старухе; «Ну что ж, высокочтимая госпожа соотечественница, когда все обстоит так, как вы мне обсказали, то вверяю свою персону вашей прирожденной немецкой честности в надежде, что вы не допустите, а еще менее того поспешествуете тому, чтобы ни в чем не повинный немец попал в какую-нибудь коварную западню. Так исполняйте все, что вам было велено совершить со мною; чаятельно, у дамы, о которой вы мне говорили, глаза не василиска, чтобы от их взора свернуть мне шею!» – «Упаси бог! – воскликнула она. – Было бы жаль, когда б такой статный юноша, коим может гордиться вся наша нация, принял столь безвременную кончину. Он увидит больше всяких забав, нежели мог до сего дня помыслить!» Как только старуха получила мое согласие, то кликнула Жана и Пьера; они тотчас же выступили из-за гобелена, каждый облачен в сверкающую кирасу, вооруженные с головы до пят, с алебардами и пистолетами в руках; сие повергло меня в такой страх, что я весь помертвел. Старуха это приметила и сказала с улыбкой: «Не следует так бояться, когда идешь к женщине!» Засим велела она им обоим снять латы, взять фонари и следовать за нами с одними только пистолетами. Засим натянула она мне на голову капюшон черного бархата, взяла под мышку мою шляпу и повела меня за руку диковинными путями. Я отлично приметил, что меня провели через множество дверей, а затем мы проходили по мощеной дороге. Наконец, примерно через четверть часа, пришлось мне взойти по небольшой каменной лесенке. Тут открылась маленькая дверца; отсюда я прошел по тесному проходу и затем по винтовой лестнице вверх, затем снова несколько ступенек вниз, и тут через шесть шагов перед нами широко распахнулась еще одна дверь. Когда я наконец вошел туда, то старуха сняла с меня капюшон, и я очутился в зале, убранной с чрезвычайною роскошью. Стены были увешаны красивыми картинами, поставец полон серебряной посуды, а стоявшая там кровать убрана расшитыми золотом занавесями. Посреди же стоял великолепно накрытый стол, а у камина ванна для купания, весьма даже красивая с виду, однако ж, по моему разумению, она поганила всю залу. Старуха сказала мне: «Добро пожаловать, господин соотечественник! Неужто и теперь ты еще станешь утверждать, что тебе готовят предательство? Так отбрось всякую досаду и веди себя так, как намедни в театре, когда Плутон возвратил тебе Эвридику. Могу тебя уверить, что здесь ты обретешь более красивую, нежели там потерял». Пятая глава Симплиций, неделю забыв все на свете, Венерину гору покинул в карете. Из сих слов я заключил, что должен буду в сем месте не токмо дозволить собою любоваться, но и совершить нечто иное; того ради сказал престарелой своей соотечественнице, что тому, кто страждет от жажды, мало проку, когда он сидит у запретного колодца. Она же сказала, что во Франции не такие недоброхоты, чтобы запрещать пить воду из колодца, когда она льется через край. «Эх, мадам! – возразил я. – Сказали бы вы мне о том, когда я еще не был женат!» – «Вздорные выдумки! – воскликнула безбожная старуха. – Да и кто тебе нынче поверит: женатые кавалеры редко приезжают во Францию; да хотя бы и так, я все равно не поверю, что господин такой дурень, что решит скорее умереть от жажды, нежели дозволит себе испить из чужого колодца, особливо когда тут повеселее и водица повкуснее, чем у себя дома». Таков был наш дискурс, во время коего благородная девица, смотревшая за камином, сняла с меня башмаки и чулки, которые я, пробираясь в темноте, сильно замарал, ибо в то время Париж и без того был весьма грязный город. Засим тотчас последовал приказ выкупать меня перед ужином; сказанная девица забегала туда-сюда и вскорости нанесла все необходимое для мытья, отчего запахло мускусом и благовонным маслом. Простыни же были изготовлены из чистейшего полотна, вытканного в Камбре [446], и обшиты дорогими голландскими кружевами. Я застыдился и не захотел, чтобы старуха видела меня голым, но ничто не помогло, и я принужден был дозволить ей себя раздеть и вымыть; девушка же на сие время немного отошла в сторону. После мытья дали мне тонкую рубашку и дорогой шлафрок из фиолетовой тафты, а также пару шелковых чулок такого же цвета. А ночной колпак и туфли были расшиты золотом и жемчугом, так что после купанья восседал я так важно, словно червонный король. Меж тем старуха вытирала и причесывала мои волосы, ибо ухаживала за мною, как за князем или за малым дитятей; многократно помянутая девица вносила различные кушанья, а когда весь стол был ими заставлен, то вошли в залу три божественные молодые дамы, чьи белые, как алебастр, груди, пожалуй, были слишком открыты, однако ж лица совершенно сокрыты под масками. Все три показались мне изрядно красивыми, однако ж одна была куда красивей двух прочих. Я в полном молчании отвесил им глубокий поклон, и они поблагодарили меня с тою же церемонностию, и сие, естественно, имело такой вид, как если бы собрались немые, которые вздумали передразнивать говорящих. Они сели все разом, так что я никак не мог угадать, какая же из них самая знатная, а еще менее того, кому я должен буду тут служить. Первая спросила меня, не говорю ли я по-французски? Моя же соотечественница ответила: «Нет». На что другая велела передать, не угодно ли будет мне сесть. Когда сие произошло, то третья распорядилась, чтобы моя переводчица также села с нами, а я посему снова не мог заключить, какая же из них самая знатная. Я сидел рядом со старухою насупротив этих трех дам, так что, нет сомнения, моя красота тем разительнее выступала подле такого древнего шкелета. Все три дамы бросали на меня приветливые, ласковые и благосклонные взоры, и я могу поклясться, что груди их источали бесчисленные вздохи. Блеск их очей был для меня сокрыт под масками. Старуха спросила меня (ибо больше никто не мог со мной изъясняться), которую из трех я нахожу самой прекрасной. Я отвечал, что не могу ни на ком остановить свой взор. Тут она засмеялась, так что показала все четыре зуба, еще обретавшиеся у нее во рту, и спросила: «С чего бы это?» Я отвечал, оттого что я их не могу хорошенько рассмотреть, но насколько я вижу, то все три не безобразны. Все, что спрашивала старуха и что я давал в ответ, дамы тотчас же хотели знать; старуха толмачила и еще привирала, что я будто бы сказал, что каждый рот заслуживает ста тысяч поцелуев; я мог хорошо разглядеть под масками их губы, особливо же той, что сидела прямо против меня. Такой хитростию старуха возбудила во мне мысль, что эта дама и будет самая знатная, и я тем пристальней стал за ней наблюдать. В том и состоял весь наш застольный дискурс, во время коего я притворился, что не разумею ни единого слова по-французски. И понеже все шло так тихо, а подобные безмолвные вечера не особенно веселы, то мы скоро отужинали. Засим пожелали мне дамы спокойной ночи и удалились в свои покои, я же не поспел проводить их далее, чем до дверей, ибо старуха сразу за ними заперла. Увидев сие, я спросил, где же я буду спать. Она отвечала, что я должен буду вместе с ней довольствоваться той кроватью, что стоит в зале. Я отвечал, что постель была бы довольно хороша, когда бы хоть одна из тех трех в ней почивала. «Ну, – сказала старуха, – по правде, сегодня тебе ни одна не достанется, придется тебе сперва пробавляться мною». Меж тем, как мы таким образом калякали, прекрасная дама, лежавшая в кровати, отвела полог немного назад и сказала старухе, чтоб она перестала молоть вздор и шла спать! Тут я взял у старой хрычовки свечу, чтоб поглядеть, кто лежит в постели. Она же погасила свечу и сказала: «Господин, коли тебе мила жизнь, то не отваживайся на то, что умыслил! Ложись, но будь уверен, что ежели ты и впрямь потщишься узреть сию даму наперекор ее воле, то никогда не уйдешь отсюда живым!» С такими словами прошла она через комнату и заперла за собою дверь; девушка же, смотревшая за огнем, также совсем его потушила и ушла через скрытую за гобеленом дверцу. Засим дама, лежавшая в постели, сказала: «Alle, monsieur Beau Alman [447], иди спать, сердце мое! Подь сюды, прижмись ко мне! [448]» – стольким-то словам ее обучила старая немка. Я направился к постели, чтобы поглядеть, как тут обернется дело, и едва только подошел, как лежавшая там женщина бросилась мне на шею, привечая меня несчетными поцелуями, так что от нетерпеливого желания едва не откусила мне нижнюю губу, и она стала теребить мой ночной колпак и рвать на мне рубашку, привлекла к себе и так повела себя от безрассудной горячности, что и сказать невозможно. Она не знала по-немецки других слов, как только «Прижмись ко мне, сердце мое!». Все остальное она давала понять телодвижениями. Я, правда, тайком помыслил о своей милой, да чем тут пособишь? Увы, я был человек и обрел столь изрядное во всех пропорциях тело, исполненное такою приятностию, что был бы доподлинным чурбаном, когда б мог уйти оттуда непорочным; сверх того оказали свое действие и колбаски, коими угостил меня на дорогу доктор, так что мне самому представилось, как если бы я обратился в козла. Сим образом провел я в том месте восемь дней и столько же ночей и полагаю, что и другие три возлежали со мною, ибо не все они говорили, как первая, да и не предавались такому дурачеству. И понеже меня и там потчевали точно такими же колбасками, то я уверился, что и они были приготовлены мусье Канаром, который довольно уведомлен о моих делах. Был я тогда в полном расцвете юности, черный пушок едва-едва стал пробиваться над губою. И хотя пробыл я у этих четырех дам полных восемь ден, однако ж не могу похвалиться, что мне было дозволено поглядеть хоть на одну из них иначе, как под флеровым чепчиком или когда стемнеет. По прошествии же сказанного времени, то есть восьми дней, посадили меня во дворе с завязанными глазами в карету вместе со старухою, которая дорогою мне их развязала и привезла к дому моего господина; затем кучер быстро укатил. Мое вознаграждение состояло в двухстах пистолях, а когда я спросил старуху, надо ли мне из этих денег кому-либо отсчитать на водку, то она сказала: «Бога ради, не делай сего, ибо ты весьма бы тем раздосадовал наших дам, и они, чего доброго, подумали бы, будто ты возомнил, что побывал в непотребном доме, где надобно за все платить». Впоследствии у меня было немало подобных приглашений, отчего я так одеревенел, что под конец от немощи все эти дурачества мне весьма прискучили, ибо и напичканные пряностями колбаски уже почти не могли пособить, из чего я заключил, что и мусье Канар должен тут наполовину почитаться сводником, ибо он их приготовлял. Шестая глава Симплиций бежит из Франции прочь, Недобрую хворь он сумел превозмочь. Такими-то делами промыслил я себе столько подарков деньгами и различными вещами, что меня пронял страх, и я уже более не дивился, что женщины поступают в бордель и сие скотское распутство превращают в ремесло, ибо оно приносит столь изрядную прибыль. Однако ж я принялся размышлять и углубился в себя, правда, не по причине благочестия или побуждений совести, а из опасения, что рано или поздно меня на такой дорожке изловят и воздадут по заслугам. Того ради стал я помышлять, как бы возвратиться в Германию, а тем более что комендант в Л. мне написал, что он захватил живьем несколько кельнских купцов, коих он не собирается выпускать из своих рук прежде, чем ему не вручат принадлежащие мне вещи, item что он еще бережет для меня обещанный прапор и желал бы, чтобы я объявился еще до весны, ибо иначе, ежели я не прибуду к тому времени, он будет принужден отдать эту должность другому. При сем случае и жена моя присовокупила письмецо, наполненное милыми свидетельствами ее нетерпеливого ожидания. Но ежели бы она ведала, какую повел я тут честную жизнь, то, верно, вложила бы туда совсем иной привет. Я с легкостью мог представить себе, что мне будет трудненько отделаться от мусье Канара, а посему умыслил уйти тайком, как только улучу к тому случай, что, на мою великую беду, мне и удалось. Ибо как только я повстречал однажды нескольких офицеров из веймарской армии, то поведал им, что я прапорщик под началом у полковника де С. А. и обретаюсь некоторое время в Париже по своим делам, ныне же возымел твердое намерение снова возвратиться в полк, и обратился к ним с просьбою принять меня в свое общество попутчиком. Итак, открыли они мне день своего выступления в поход и охотно взяли меня с собою; я купил себе резвого клеперка и снарядился в путь так скрытно, как только мог; уложил свои деньги (примерно пятьсот дублонов, кои все были добыты мною зазорною работою у безбожных бабенок) и убрался вместе с моими камрадами, не испрашивая дозволения мусье Канара, однако ж написал ему с дороги, выставив на письме Маастрихт [449], дабы он подумал, что я отправился в Кельн. В сем послании я брал абшид, объявляя, что мне невозможно долее пребывать у него, ибо я больше не в состоянии переваривать его ароматные колбаски. На втором ночном привале после Парижа приключилась со мною беда, как натурально бывает с тем, кто заболеет рожею, и голова моя причиняла мне столь ужасную боль, что невозможно было подняться. Мы остановились в прескверной деревеньке, где я не мог сыскать никакого медикуса, а всего горше было то, что не было никого, кто бы мог за мною ходить и оказать мне помощь, ибо рано поутру офицеры, следуя приказу, отправились в путь, оставив меня лежать при смерти, как человека, до коего им не было дела. Однако ж перед отъездом они поручили трактирщику меня и мою лошадь и уведомили деревенского старосту, чтобы он наблюдал за мною, как за офицером, который служит своему королю на войне. Итак, пролежал я там несколько дней в полном беспамятстве и бредил, как помешанный. Привели ко мне попа, который, однако, не мог внять от меня ничего разумного. И понеже он увидел, что не сможет уврачевать мою душу, то обратил свои помыслы на то, что посильно помочь телу, ибо велел мне пустить кровь, дать потогонного питья и уложить в постель, дабы я хорошенько пропотел. Сие подействовало на меня столь благотворно, что в ту же ночь я опамятовался и стал понимать, где нахожусь, как туда попал и заболел. На следующее утро пришел ко мне снова помянутый священник и застал меня в полном отчаянии, ибо у меня не токмо похитили все мои деньги, но я еще возомнил не что иное, как то, что я (s. v.) нахватал любезных францей [450], ибо, по справедливости, они причитались мне скорее, нежели пистоли, так что по всему телу у меня пошли пятна, как у тигра. Я не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть, ни лежать, и у меня вовсе не было терпения сносить сие, и подобно тому как я не поверил бы, что потерянные деньги были ниспосланы мне ботом, то и теперь впал в такое буйство, что полагал, будто их снова отнял у меня сам черт. От моей божбы все небо могло почернеть, и я повел себя так, словно хотел совсем изойти от отчаяния; посему доброму священнику стоило немалых трудов меня утешить, ибо башмак сильно жал мне сразу в двух местах. «Друг мой, – сказал он, – образумься, ежели хочешь нести свой крест, как подобает честному христианину! Что ты делаешь? Неужто хочешь ты, кроме денег, лишиться также и жизни и, что еще важнее, вечного спасения?» Я возразил: «О деньгах я не печалюсь, когда б не навязал я себе на шею эту проклятую скаредную болезнь или, по крайности, попал в такое место, где мог бы ее хорошенько вылечить!» – «Тебе надобно потерпеть, – отвечал священник, – как принуждены терпеть бедные маленькие дети, коих эта болезнь в здешней деревне повалила больше полусотни!» Едва я услышал, что и дети одержимы такою же болезнью, то сразу приободрился, ибо легко мог сообразить, что помянутая мерзкая зараза не могла к ним пристать; того ради взял я кожаный свой чемодан поглядеть, что там могло еще остаться, однако в нем не нашлось ничего ценного, кроме чистого белья и медальона с изображением некой дамы, кругом усаженного рубинами, который подарила мне некая дама в Париже. Я вынул изображение, а остальное передал духовному лицу с просьбою продать в ближайшем городе, чтобы мне было на что прохарчиться. Сие привело к тому, что я едва получил третью часть того, что все это стоило; а так как мне этого не надолго хватило, то я принужден был также расстаться и с моим клепером. Так протянул я в немалой скудости до того времени, покуда не начали подсыхать струпья и мне снова не полегчало. Седьмая глава Симплиций, Фортуну упустив оплошно, Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно. Чем кто грешит, тем и наказан. Оспа так изрябила мое лицо, что с тех пор женщины оставили меня в добром покое. Я получил такие выбоины, что стал похож на мостовину в овине, где молотили горох, и превратился в такую уродину, что мои прекрасные вьющиеся волосы, в коих запутывалось столько женщин, устыдившись меня, покинули свою родину. Заместо них отросли другие, наподобие свиной щетины, так что я с необходимостью принужден был носить парик; и подобно тому как на моей коже не осталось снаружи никакой красы, так и приятный мой голос пропал, ибо горло у меня было все в струпьях. Глаза мои, всегда сверкавшие любовным огнем, так что способны были воспламенить любую, теперь стали красны и слезились, как у восьмидесятилетней старухи, сведшей знакомство с господином Корнелиусом [451]. А сверх того я находился в чужой стране, где не знал ни единой собаки и ни единого человека, который бы мне доверял, не понимал языка и почитай что издержал все деньги. Тут только поразмыслил я обо всем прошедшем, сокрушаясь об удачливых обстоятельствах, способствовавших моему благополучию, которые я беспутно и оплошно упустил. Тогда лишь я оглянулся назад и приметил, что чрезвычайное счастие на войне и обретенное мною сокровище были не что иное, как причина и приуготовление к теперешнему моему несчастию, и Фортуна никогда б не смогла низвергнуть меня столь глубоко, когда б перед тем не прельстила меня лживыми своими взорами и не вознесла бы так высоко; и я нашел, что то самое добро, которое я повстречал и почитал добром, было на самом деле злом и привело меня к крайней погибели. И не было тогда со мной ни отшельника, который чистосердечно печаловался обо мне, ни полковника Рамзая, который призрел меня в горькой нужде, ни священника, который подавал мне добрые советы, словом, ни одного-единственного человека, кто был бы ко мне расположен; а как деньги мои уплыли, то и меня погнали прочь искать пристанища где-либо в ином месте, так что я, подобно блудному сыну, должен был довольствоваться обществом свиней. Тогда-то впервые подумал я о добром совете, что подал мне тот пастор, что надобно мне приложить мои деньги и мою юность к учению; однако ж было уже слишком поздно хвататься за ножницы, чтобы подрезать крылья пташке, ибо она улетела. О, скорая и злополучная перемена! Всего месяц назад я был молодцом, который приводил в изумление князей, восхищал женщин и народ как искуснейшее творение природы, да что там, казался самим ангелом, теперь же стал столь ничтожен, что на меня мочились собаки. Я терялся в мыслях, за что бы мне ухватиться; трактирщик не захотел меня держать и вытолкал из дома, ибо я не мог больше платить. Я охотно пошел бы на даровые хлеба, да ни один вербовщик на меня не зарился, ибо я более походил не на солдата, а на шелудивого пса и обтрепанного полотняного ткача. Работать я не мог, ибо был еще слишком слаб, да и сверх того не знал никакого ремесла. Или надобно было мне снова стать пастухом, как у моего батьки, или даже нищенствовать, чего я стыдился. Ничто так не утешало меня, как то, что близилось лето и я мог, по крайности, заночевать под забором, ибо меня никто не хотел пускать в дом. У меня еще сохранилось нарядное платье, которое я сшил на дорогу, а также чемодан с дорогим полотняным бельем, однако ж никто их у меня не покупал, опасаясь, чтоб я не передал с ними болезнь. Я взвалил эти пожитки на плечи, взял шпагу в руки, а путь-дорогу под ноги, которая и привела меня в маленький городишко, где, однако же, была аптека. Я зашел туда и велел приготовить мне мазь, чтобы согнать с лица оспины; и так как у меня не было денег, то предложил аптекарскому подмастерью красивую тонкую рубашку, а он не был столь брезглив, как другие дурни, которые не хотели брать у меня платье. Я помыслил: когда бы тебе только поскорее отделаться от гнусных пятен, то дела пойдут лучше, и твоя нужда полегчает. И когда аптекарь меня утешил, что стоит миновать неделе, как глубокие рубцы, коими меня изукрасила оспа, станут менее приметны, то я порядочно приободрился. Рядом был рынок, где я увидел зубодера, который зашибал изрядные деньги, навязывая людям всякие негодные снадобья. «Дурачина, – сказал я самому себе, – что ты делаешь, да неужто сам ты не можешь изготовить такой же хлам; коли ты не довольно прожил у мусье Канара и не обучился настолько, чтобы облапошивать глупых мужиков и тем добывать себе пропитание, то ты совсем жалкий олух». Восьмая глава Симплициус, странник и нищеброд, Обманом деньги с мужиков дерет. [452] Я мог тогда жрать, как молотильщик, ибо мой желудок был поистине ненасытен и непрестанно требовал от меня все больше и больше, хотя у меня ничего уже не было в запасе, кроме одного-единственного золотого кольца с адамантом, которое стоило примерно двадцать крон. Я спустил его за двенадцать, и понеже мог с легкостью вообразить, что им скоро придет конец, ибо в придачу к ним я ничего не выручил, то решил стать врачом. Я купил себе materialia [453] для составления theriacae Diatesseron [454] и приготовил его, чтобы продавать в маленьких городах и местечках. А для пользования мужиков взял я немного можжевелового латверга [455], смешал его с дубовым листом, ивовыми почками и тому подобными жестокими ингредиентами. Затем приготовил я из трав, кореньев, масла и некоторых жиров зеленую мазь для врачевания ран, да такую, что ею можно было лечить и покалеченную лошадь, item из гальмея [456], кремня, рачьих жерновок [457], шмиргеля [458] и трепела [459] – порошок, чтобы чистить добела зубы; далее изготовил я голубой эликсир из щелока, меди, нашатыря и камфары – от цинги, дурного запаху во рту, зубной боли и глазной хворобы, а также приобрел целый ворох жестяных и деревянных коробочек, бумаги и скляниц, дабы рассовать в них свои товары, а чтоб придать себе важности, велел я составить и отпечатать на французском языке ярлычки, на коих было обозначено, к чему годно то или другое снадобье. В три дня я управился с этой работой, издержав, когда покинул городишко, едва три кроны в аптеке и на покупку склянок. Итак, уложил я вещи и порешил, странствуя от деревни к деревне и сбывая по дороге свои товары, добраться до Эльзаса, а следовательно, до Страсбурга как нейтрального города, а там при случае выйти на Рейн и вместе с купцами отправиться в Кельн, а оттуда своим путем к любезной женушке. Умысел-то был хорош, да предприятие незадачливо! Когда я первый раз объявился перед церковью с моим знахарством и стал предлагать свои товары, то моя торговлишка пошла из рук вон плохо, ибо был я еще столь прост, что не пожелал пособлять ей ни языком, ни какими-либо шарлатанскими выдумками; однако ж тотчас приметил, что надо взяться за дело иначе, ежели только хочу зашибить деньгу и сбыть это дерьмо. Я пошел со своим хламом в трактир и за столом узнал от хозяина, что после полудня под липами у его дома собирается народ, тут я мог бы кое-что продать, ежели у меня хорошие товары; однако по всей стране шатается столько обманщиков, что люди туго расстаются со своими денежками, покуда воочию не увидят надежной пробы, что териак отменной доброты. Когда я услышал, в чем заминка, то раздобыл стеклянный стакан превосходной страсбургской водки и поймал особого вида лягушку, из тех, что зовут жерлянка, или монашка [460], кои по весне да и летом заводятся в нечистых лужах и там поют; они золотисто-желтые или почти что красно-желтые, а внизу на брюхе с черными пятнами, весьма невзрачные с виду. Одну такую я и посадил в скляницу с водою и поставил рядышком с моими товарами под липами. Когда люди стали собираться и столпились вокруг меня, то многие полагали, что я примусь выдирать зубы клещами, которые позаимствовал у трактирщика; я же повел такие речи: «Э, господа и добры други (ибо я еще совсем скверно говорил по-французски)! Я не какой-нибудь там Выдери-мне-зуб, а есть у меня в запасце славная примочка для глаз, чтоб они не были красны да не было из них течи». – «Вот, вот, – ответил мне один, – сие сразу видно по твоим очам, они горят, как болотные огни!» Я сказал: «То правда; но когда б у меня не было этой примочки, то я бы и вовсе ослеп. Впрочем, я не торгую этой водою; я продаю териак и порошок для белых зубов и мазь от ран, а примочку я даю в придачу. Я не какой-нибудь там шарлатан или Обсерись-народ. Я продаю этот териак, ибо учинил ему пробу, и коли он тебе не нравится, то тебя никто не неволит его покупать». Меж тем велел я одному из обступивших меня людей выбрать коробочку с териаком, вынул из нее катышек размером с горошинку, опустил его в стакан с водкой, кою зрители почитали простою водою, растер его там и, вытащив щипцами лягушку из скляницы, сказал: «Гляньте-ко, добры други! Когда сия ядовитая тварь напьется териака и не околеет, то снадобье ни к чему не годно, и вы его у меня не покупайте!» С такими словами взял я бедную лягушку, коя родилась и взращена была в водной стихии и никакого другого элемента или ликвора не могла вынести, и сунул в стакан с водкой, прикрыв лоскутом бумаги, дабы она оттуда не выскочила. Тогда зачала она там яриться и корчиться куда жесточе, чем если бы я ее бросил на раскаленные уголья, ибо водка была для нее чересчур крепка; и после того как она некоторое время потрепыхалась, то потихоньку околела, протянув все четыре лапы. Тут мужики разинули рты и кошельки, ибо своими собственными очами увидели надежную пробу. Они возомнили, что на всем свете нет лучшего териака, нежели у меня, и тут было немало хлопот заворачивать в ярлыки эту дрянь и считать деньги. Тут сыскались и такие, что покупали по три, по четыре, по пять и по шесть заверток, чтобы запастись таким превосходным противоядием на случай какой нужды; и они закупали также для своих друзей и родственников, живших в других местах, так что я глупейшим образом, ибо тогда был не базарный день, выручил в тот же вечер десять крон и еще сохранил больше половины своего товара. В ту же ночь я подался в другую деревню, ибо находился в опасении, чтобы какой-нибудь мужик не оказался столь любопытен и не опустил жабу в воду, учинив пробу моему териаку, а когда она не удастся, не наклал мне по загривку. Мне ведь не было надобности употреблять такие обманства, которые раскрывает высокоученый Маттиолус [461] в шестой книге Диоскорида «De veneris», когда пишет о базарных лекарях и шарлатанах. И покуда я мог находить сказанных монашек, мне не было нужды держать обезьяну или какое другое редкостное животное, чтобы морочить глупых людей. А в Париже научился я у одного немецкого фигляра проделывать преизящные фокусы на картах, чтоб собирать зевак и завлекать их до тех пор, покуда не учиню вышеописанным образом пробу моему териаку и не подстрекну народ растрясти мошну. А чтоб я мог доказать отменную доброту моего противоядия также и другим манером, изготовил я из муки, шафрана и чернильного ореха желтый мышьяк [462], а из муки и купороса – Mercurium sublimatum [463]. И когда я хотел учинить пробу, то ставил на стол две совершенно одинаковые скляницы с водою, подмешав в одну из них aqua fortis [464], либо spiritus vitrioli [465]. В сей склянице я разбалтывал малую толику моего териака, а затем натирал в обе того и другого яду, сколько было потребно. От этого вода, в которой не было териака, а значит, и не было селитряной кислоты, становилась черной, как чернила, другая же оставалась чистой, как была, по причине селитряной кислоты. «Эге! – говорил тогда народ. – Гляди-ко, то поистине славный териак, да еще задешево!» А когда я потом сливал оба стакана вместе, то все снова становилось прозрачно. Тут-то добрые мужики и развязывали кошельки и покупали у меня, что не только пришлось весьма кстати для моего истомившегося желудка, но и посадило меня на коня, да еще к тому же снабдило немалыми деньгами на дорогу, и таким образом я счастливо достиг немецкой границы. А посему, любезные крестьяне, не верьте с такою легкостию чужестранным площадным шарлатанам! А не то будете ими жестоко обмануты, ибо они заботятся не о вашем здравии, а подбираются к вашим денежкам. Девятая глава Симплициус, лекарь, немало болтал, К имперским солдатам в лапы попал. Пока я пробирался через Лотарингию, разошлись все мои товары, а так как я опасался городов, где стояли гарнизоны, то не мог запастись другими. Того ради принужден был я взяться за что-либо иное, покуда не улучу случай снова изготовлять териак. Я купил две мерки водки, подкрасил ее шафраном, разлил по скляницам – каждая по полулоту – и продавал людям, выдавая за превосходную золотую воду [466], весьма пользительную при лихорадке, выручив за нее тридцать флоринов. И когда мне стало недоставать пузырьков, а я прослышал про стекловарню во Флекенштейне [467], то отправился туда, чтобы запастись необходимым снаряжением; и меж тем, как я кружил окольными путями, меня захватил филиппсбургский разъезд [468], что тогда стоял в замке Вагельнбург [469]; итак, я лишился всего, что сумел вымотать у простофиль во время этого путешествия. А как мужик, который пошел со мною показать дорогу, объявил молодцам, что я медикус, то и повезли меня как доктора в Филиппсбург наперекор всем чертям. Там мне учинили допрос, а я вовсе не побоялся признаться, кто я такой, но мне не хотели верить, полагая, что я более важная птица, чем на самом деле; и я не иначе как доктор. Я клялся, что принадлежал к имперским драгунам в Зусте и был взят в плен шведами из Л., item что от противника, который не захотел отпустить меня за выкуп, я ушел в Кельн, дабы произвесть экипировку, а оттуда противу своей воли попал во Францию, теперь же возвращаюсь в свой полк. А о том, что я взял себе жену на стороне противника и еще должен там получить прапор, я искусно умолчал в надежде, что мне удастся отговориться и получить свободу. Хотелось мне тогда спуститься вниз по Рейну и снова отведать вестфальской ветчины. Но все обернулось совсем иначе, ибо мне ответили, что императору надобны солдаты как в Зусте, так и в Филиппсбурге; мне надлежит остаться у них, покуда не представится удобный случай воротиться в полк. А ежели сие предложение мне пришлось не по вкусу, то я могу довольствоваться темницей, где, покуда не освобожусь, со мной будут обходиться, как с доктором, которого ведь они и взяли в плен. Итак, я пересел с лошади на осла и принужден был противу моей воли стать мушкетером. Тогда пришлось мне солоно, ибо командиром там был скряга и солдатский паек страх как мал. Я не зря сказал: страх как мал, ибо всякое утро, когда я его получал, на меня нападал страх, ибо я знал, что должен довольствоваться им весь день-деньской, тогда как я без малейшего труда мог умять его зараз. И сказать по правде – прежалкая это тварь мушкетер, который принужден подобным образом провождать жизнь в гарнизоне и довольствоваться разлюбезным черствым хлебом, да еще впроголодь. Да ведь это все одно, что пленный, который влачит свою печальную жизнь на хлебе и воде. И пленнику даже живется лучше, и он куда счастливее; ибо он не должен ни бодрствовать, ни ходить дозором, ни стоять на карауле, а полеживает себе спокойно, и у него ровно столько же надежды когда-нибудь со временем выбраться из такой тюрьмы, как и у бедной гарнизонной крысы. Хотя были там и такие, что умели самым различным манером несколько поправить свой достаток; однако ни один из таких способов, которые я мог выбрать, чтобы насытить утробу, не был пристойным. Ибо некоторые в такой беде брали себе жен (хотя бы то были отставные потаскухи) затем только, чтобы они могли их прокормить шитьем, стиркой, пряденьем либо мелочной торговлей, плутнями, а то и воровством. Там среди баб была одна фендрикша, которая получала жалованье, как гефрейтер; другая была повитуха и своим ремеслом доставляла себе и мужу изрядные угощения. А другие умели стирать и крахмалить; они полоскали у холостых офицеров рубахи, чулки, подштанники, и не знаю, что еще, отчего получали особые прозвища. Иные продавали табак и набивали молодчикам трубки, когда у них в том была нужда; а другие торговали водкой, и шла слава, что они разбавляют ее водою, которую сами дистиллируют, отчего она, однако ж, не теряет во вкусе. А иные умели шить и могли выделывать всякие стежки и модели, чем и зарабатывали деньги; а были и такие, которых кормило поле: зимою выкапывали улиток, весною сеяли салат, летом обирали птичьи гнезда, осенью же умели добывать всякие лакомые кусочки. Некоторые таскали на себе дрова на продажу, как вьючные ослы, а другие промышляли какой пи на есть торговлишкою. Снискивать подобным образом себе пропитание и насыщать утробу было не по мне, ибо у меня уже была своя жена. Иные молодчики промышляли игрой, ибо знали всякие кунштюки почище любого жулика и умели облапошивать своих простофилей-камрадов фальшивыми костями и картами, но подобные профессии мне претили. А другие рыли шанцы и ломили, как лошади, но я был на то слишком ленив. А еще другие занимались всякими ремеслами, я же, олух, не знал ни одного. Правда, ежели бы понадобился музыкант, то я пришелся бы тут кстати; но в такой голодной обители обходились одними дудками да барабанами. Некоторые несли караульную службу за других и день и ночь не отлучались с караулов; я же предпочитал лучше голодать, нежели так изнурять свое тело. А иные перебивались тем, что участвовали в разъездах, но мне ни разу не доверили выйти за ворота. Были такие, что умели подстерегать добычу лучше кошки; но я ненавидел подобные промыслы хуже чумы. Одним словом, куда бы я ни повернулся, ни за что не мог ухватиться, чтобы насытить утробу. А что мне всего более досаждало, так то, что я еще принужден был сносить насмешки, когда парни говорили: «Что это за доктор, у которого подвело живот?» Под конец заставила меня нужда выудить несколько отменных карпов из крепостного рва, но как только проведал о том полковник, то я принужден был погарцевать на деревянном осле, и мне запретили показывать свое искусство под страхом виселицы. Под конец чужое несчастье обернулось мне счастьем, ибо стоило мне вылечить кое-кого от желтухи и лихорадки из тех, кто особенно уверовал в мое врачевание, как мне было разрешено отлучаться из крепости под тем предлогом, что мне надо собирать травы и коренья для моих лекарств. Вместо того я ставил силки на зайцев, и мне особенно посчастливилось, ибо в первую же ночь поймал сразу двух; я преподнес их полковнику и получил за это в подарок не только талер, но и дозволение уходить из крепости ловить зайцев, когда хочу, если только не назначен в караул. А как тогда вся страна порядком запустела и никого не было, кто охотился бы за зайцами, хотя они здорово размножились, то вода снова потекла на мою мельницу, ибо все казалось не иначе, как если бы шел снег из зайцев или я загонял их в свои силки каким-либо колдовством. А когда офицеры убедились, что мне можно доверять, то мне снова дозволили отправляться в разъезды. Тут повелись у меня деньки, как бывало в Зусте, хоть теперь я уже не командовал отрядом и не вел его за собою, как в Вестфалии, ибо сперва надобно было вызнать все дороги и тропинки, равно как и течение Рейна. Десятая глава Симплиций, свалившись в бурный поток, Дает добродетели строгой зарок. Прежде чем поведаю я о том, как избавился я от мушкета, хочу рассказать еще несколько историй: одну о превеликой опасности для жизни и телесного здравия, коей я по милости божией избежал, другую об опасности душевной погибели, в коей я жестоковыйно застрял, ибо я не желаю скрывать свои пороки, так же как и добродетели, не затем только, дабы полнота моей повести не потерпела ущерба, но и того ради, чтобы неискушенный читатель узнал, сколь диковинные сумасброды бывают на свете, что мало помышляют о боге. Как в конце предыдущей главы было уже сказано, дозволили мне принять участие в разъездах, ибо в гарнизоне доброхотствовали не всяким беспутным ветрогонам, а заправским солдатам, которые могут понюхать пороху. Итак, однажды вышли мы, девятнадцать молодцов, через Унтермаркское графство [470], выше Страсбурга, дабы подстеречь корабль из Базеля, на котором должны были тайно находиться несколько веймарских офицеров и всякое добро. Выше Оттенхейма [471] мы нашли рыбачью лодку, чтобы перебраться на ней и залечь на Вердере [472], откуда было весьма удобно принудить приближающееся судно пристать к берегу, ибо десятеро из наших уже были счастливо перевезены рыбаком. Но когда один из нас, который, впрочем, хорошо мог управлять лодкой, переправлял остальных девятерых, среди коих был и я, то лодка нечаянно перевернулась, и мы все внезапно очутились в Рейне, да притом в наиопаснейшем месте, где самое сильное течение. Я не больно-то печалился о других, а подумал о самом себе. И хотя я напрягал все силы и пустил в ход всю сноровку хорошего пловца, могучий поток швырял меня, как мяч, и то подбрасывал вверх, то тащил в бездну. Я сражался с волнами столь доблестно, что нередко едва мог перевести дух; будь вода похолоднее, то я ни за что бы так долго не продержался и не уцелел. Часто пытался я достичь берега, но водоворот не дозволял мне сего, бросая из стороны в сторону; и хотя вскорости меня отнесло к Гольдшейеру [473], время, которое ушло на это, показалось мне столь долгим, что я почти потерял надежду на спасение. Но когда миновал деревеньку Гольдшейер и уже приготовился к мысли, что меня живым или мертвым вынесет к страсбургскому мосту через Рейн, то завидел я большое дерево, выставившее из воды свои ветви совсем неподалеку от меня. Поток стремительно несся прямо на него; того ради употребил я все остающиеся силы, чтобы подплыть к дереву, в чем мне была удача, ибо вода и мои старания посадили меня на большой сук, который я сперва принял за целое дерево. Однако кипение вод и волны так его терзали, что он беспрестанно трещал, отчего в животе моем происходило такое сотрясение, что, казалось, могло извергнуть легкие и печень. Я прежалостно держался на нем, ибо у меня диковинным образом зарябило в глазах; тут выворотило из меня наружу все, что я съел еще во Франции и Вестфалии; и меж тем, когда я блевал, словно пес у кожевника, штаны мои также стали полнехоньки, но все это добро тотчас смыли и унесли прочь волны Рейна, ибо сук, на котором я сидел, поминутно окунался в воду. Я и сам снова охотно бросился бы в воду, но здраво рассудил, что было бы недостойно мужчины не осилить того, что было сущей безделицей по сравнению с тем, что я уже выстоял; того ради принужден был остаться, питая непрочную надежду на нечаянное избавление, которое ниспошлет мне бог, ибо иначе придется мне распроститься с жизнью. Однако совесть моя не подавала мне к сему твердого упования. Меж тем как я выговаривал самому себе, что я уже не один год нерачительно пренебрегал такою спасительною благодатию, все же надеялся я на лучшее и принялся так истово молиться, как если бы получил воспитание в монастыре: я решил вести впредь благочестивую жизнь и давал различные обеты. Я отрекался от солдатской жизни и заклялся навеки от разъездов, также забросил патронташ и ранец и новел себя не иначе, как если бы вознамерился снова стать отшельником, дабы искупить грехи, воссылая благодарение божественному милосердию за чаятельное свое спасение. И меж тем, как я провел в таком страхе и надежде на том суку два или три часа, показался шедший вниз по Рейну тот самый корабль, который я должен был подстеречь. Тут принялся я прежалостно вопить и взывать о помощи ради самого бога и Страшного суда; и когда корабль проходил неподалеку от меня, а посему мое бедственное положение и опасность, в какой я находился, тем явственнее предстали очам, так что всех побудил к милосердию, ибо они тотчас же отправились к берегу, чтобы посоветоваться, как мне пособить. И как по причине великого течения и водоворота, производимого корнями и сучьями дерева вокруг меня, нельзя было без опасности для жизни ни подплыть ко мне, ни приблизиться на большом или малом судне, то для моего спасения потребно было немалое время, чтобы поразмыслить. Тут всякий легко уразумеет, каково было у меня тогда на душе. Наконец послали они двух молодцов на челне, которые зашли по реке выше меня и бросили мне по течению канат, оставив у себя один его конец; другой же конец выловил я с превеликим трудом и обвязал вокруг туловища так крепко, как только смог, и так потянули меня, как рыбу на удочке, сперва в челн, а потом доставили на корабль. И когда таким образом по божией милости я избежал смерти, то, по справедливости, должен был на берегу пасть на колени и возблагодарить божественную благость за свое спасение, а также положить начало к исправлению, согласно зароку и обету, что я дал, обретаясь в жестокой беде. Но ах, жаль! Я, бедный человек, пренебрег сим. И когда меня спросили, кто я такой и как попал в такую опасность, то зачал так лгать, что небо могло почернеть, ибо я подумал: «Когда ты им откроешь, что намеревался их ограбить, они тотчас же снова бросят тебя в Рейн»; итак, выдал себя за выгнанного органиста и сказал, что когда я поспешил в Страсбург, чтобы подыскать за Рейном должность учителя или какое другое место, то меня захватил разъезд, обобрал и бросил в реку, которая и вынесла меня к этому дереву. И после того как я сумел всячески приукрасить эту ложь и подтвердить клятвами, мне в том крепко поверили, дали кушанье и питье, чтобы я мог подкрепить свои силы, в чем я тогда изрядно нуждался. У страсбургской таможни [474] большинство людей сошло на берег и я вместе с ними; и когда я изъявлял им глубокую благодарность, то приметил среди прочих молодого купца, чье лицо, походка и мины позволяли заключить, что я не раз видел его и раньше, хотя и не мог вспомнить где, однако же догадался по разговору, что он был тот самый корнет, который (прежде сего) взял меня в плен. По правде, я не мог взять в толк, как из такого молодого бодрого солдата получился купец, особливо же потому, что он был прирожденный дворянин. Охота узнать, обманули меня глаза и слух или нет, побудила меня подойти к нему и сказать: «Мусье Шёнштейн, это он или не он?» А он мне ответил: «Я никакой не Шёнштейн, а купец». Тогда я сказал: «Так ведь ж я не Егерь из Зуста, а органист или, вернее, нищенствующий побродяга». – «О брат! – воскликнул он. – Так какого черта тебе тут надобно? Где ты шатаешься?» Я сказал: «Когда самим небом тебе назначено было помочь спасти мне жизнь, как то уже случалось дважды, то, нет сомнения, мне суждено быть неподалеку от тебя». Засим взялись мы за руки, как два верных друга, которые прежде того поклялись во взаимной приязни до самой смерти. Я принужден был у него остановиться и все рассказать, что со мною сталось с тех пор, как я уехал из Л. в Кельн за своим сокровищем; не умолчал я и о том, каким образом отправился с разъездом подстерегать их корабль и что с нами приключилось. Однако ж о том, какую жизнь вел я в Париже, молчал как рыба, из опасения, что он может проболтаться в Л., отчего наживу я у моей жены худую славу. В свой черед, и он открыл мне, что был послан гессенским генералитетом к герцогу Бернгарду [475], князю Веймарскому, по различным делам особливой важности касательно дел военных, дабы составить реляцию и учинить конференцию о предстоящей кампании и приготовлениях к оной, что все он должным образом исправил, и в обличье купца, как то я видел собственными очами, возвращается восвояси. Также рассказал он мне, что, когда уезжал, моя дражайшая была на сносях и находилась в добром здравии, равно как ее родители и родственники; item что полковник все еще сохраняет для меня прапор, и поддразнивал, уверяя, что как мое лицо сильно изрыла оспа, то моя жена и другие женщины в Л. еще более возомнят об Егере и встретят его с особливою куртуазностию и т. д. Засим уговорились мы, что я останусь с ним и с такою оказиею возвращусь в Л., чего я так сильно желал. И так как я был в лохмотьях, то он дал мне взаймы немного денег, чтобы я экипировался как лавочный слуга. Но, говорят, чему не бывать, то и не случится. Сие сбылось и на мне, ибо когда мы плыли вниз по Рейну и наш корабль в Рейнхаузене [476] был подвергнут визитации [477], то меня тотчас же опознали филиппсбуржцы, схватили и увезли в Филиппсбург, где я принужден был снова стать мушкетером, как и прежде, что весьма огорчило доброго моего корнета, равно как и меня самого, ибо нам пришлось разлучиться. Но он не посмел вмешаться в мои дела, ибо ему самому пришлось подумать о том, чтобы не попасться. Одиннадцатая глава Симплиций решает прибегнуть к обману, Не хочет поверить грехи капеллану. Итак, благосклонному читателю уже ведомо, в какой опасности для жизни и здравия я находился. А что касается опасности для моего душевного спасения, то надобно знать, что, стоя под мушкетом, я порядочно одичал и стал человеком, который больше не печалуется ни о боге, ни о своем слове: не было такого злодейства и такой недоброй выходки, коих я не был бы способен совершить. Тут были забыты все милости и благодеяния, когда-либо ниспосланные мне богом; я не творил молитвы ни о временном, ни о вечном блаженстве, а, положась на старого императора, жил, как скот. Никто не поверил бы мне, что я воспитан был благочестивым отшельником. Редко посещал я церковь, и вовсе не для исповеди; и так как нимало не помышлял о своем душевном спасении и всех божественных предметах, то тем горше досаждал своим ближним. Я порицал людей не только тайно, но оскорблял их явно, едва представится к тому случай. Где б ни довелось мне зацепить кого-нибудь, уж я не упущу того, и я даже похвалялся, что, почитай, никто не избежал моих насмешек. За это меня частенько дубасили, а еще чаще приходилось мне гарцевать на деревянном осле, и мне даже грозили виселицей и удавкой [478], но ничто не помогало: я продолжал безбожное житие, так что казалось, будто я поставил все на карту и со всем старанием мчусь прямо в ад. И хотя я и не свершил никакого злодеяния, коим заслужил бы себе смерть, однако ж был столь нечестив и порочен, что, не считая колдунов и содомитов, навряд ли можно было повстречать другого более беспутного человека. Сие приметил наш полковой капеллан, и понеже он был поистине благочестивый пастырь, радевший о душевном спасении, то послал он на пасхальной неделе за мною, дабы узнать, чего ради я не явился к исповеди и не причащался святых даров. Я же после его многих чистосердечных увещеваний обошелся с ним так же, как перед тем с пастором в Л., так что сей добрый и честный господин не мог ничего от меня добиться. И когда казалось, что вода и елей были потрачены на меня напрасно, то сказал он напоследок: «О, бедный человек! Я-то думал, что ты заблуждаешься по неведению, ныне же примечаю, что ты закоснел в грехах по нечестию и злому умыслу. Ах, кто же, думаешь ты, возымеет сострадание к твоей бедной душе и пожалеет о ее погибели? Со своей стороны во всеуслышание объявляю перед богом и людьми, что не несу вины за твою погибель, ибо пекусь и буду неусыпно печься о том, чтобы обрести тебе вечное спасение. Но ежели бедная твоя душа покинет тебя в теперешнем твоем закоснении, то мне не останется ничего более, как погрести тебя не на освященной земле вместе с прочими благочестивыми христианами, а подле живодерни, куда сволакивают околевшую скотину, или же в таком месте, где закапывают таких же заблудших и умерших без покаяния». Сия суровая угроза столь же мало подействовала на меня, как и прежде увещевания, и не по иной какой причине, кроме той, что я стыдился исповеди. О, какой же я был дурень! Я нередко рассказывал о своих проделках целой компании, да еще прилыгал к тому немало, а теперь, когда должен был покаяться и смиренно признаться в своих грехах одному-единственному человеку заместо бога, получить отпущение, то молчал, как ожесточившийся немой! Я молвил правильно: ожесточившийся, ибо и впрямь ожесточился, сказав в ответ: «Я служу императору как солдат, и когда я умру по-солдатски, то не диво, что меня, подобно другим солдатам (коих отнюдь не всегда погребают на освященной земле, а частенько где-либо на поле, в канавах, а то и в желудках волков и воронов), похоронят не на церковном кладбище». Итак, отошел я от сего духовного лица, который со всем своим святым усердием о спасении моей души ровнешенько ничем от меня не поживился, кроме того, что однажды я преподнес ему зайца, о чем он часто просил меня под тем предлогом, что ему не подобает самому ставить силья, ибо если петля захлестнет его самого и лишит жизни, то будет неприлично предать его как удавленника погребению на освященной земле. Двенадцатая глава Симплиций встречает Херцбрудера снова, Незыблемо дружбы и верности слово. Итак, мое исправление в нравах не воспоследовало, и я, напротив, час от часу становился все непутевее. Однажды полковник сказал мне, что так как я не хочу вести себя добропорядочно, то он с позором прогонит меня, как негодяя. Но понежe я хорошо знал, что это сказано не взаправду, то ответил ему: «Сие не токмо что с легкостию и без особливых издержек учинить можно, но и без ущерба для меня самого, когда только он соблаговолит отпустить со мною помощника профоса». Итак, оставил он все по-прежнему, ибо отлично уразумел, что меня нельзя застращать наказанием, а можно удержать только добром, дав мне полную волю; а посему принужден был я скрепя сердце остаться мушкетером и терпеть голод, покуда не наступило лето. Однако чем ближе придвигался со своею армиею граф фон Гёц [479], тем более приближалось мое освобождение, ибо когда он расположил главную свою квартиру в Брухзале [480], то мой Херцбрудер (коему я как верный друг помог деньгами в лагере под Магдебургом [481]) был послан генералитетом с некоторыми поручениями в нашу крепость, где его приняли с превеликим почетом. Я как раз стоял на карауле перед покоями полковника, когда там давали славную пирушку; и хотя Херцбрудер был одет в черный бархатный камзол, я тотчас узнал его с первого взгляда, однако ж не отважился тотчас же заговорить с ним, ибо опасался, что он при таком стечении важных гостей постыдится меня или же вообще не захочет со мною знаться, ибо, судя по платью, был в больших чинах, я же был вшивым мушкетером. Но меня сменили, я справился у слуги об имени и звании его хозяина, дабы быть в совершенной уверенности, что не принял за него другого, но и тут не собрался с духом заговорить с ним, а написал ему нижеследующее письмецо, которое поутру отдал для вручения его камердинеру: «Monsieur etc. Когда высокородному моему господину угодно будет также и ныне спасти из наибедственнейшего в свете положения, в которое забросила его игра непостоянной Фортуны, того, кого он однажды своею доблестию избавил от уз и оков во время битвы при Виттштоке, то сие не токмо не потребует от него особливых трудов, но и доставит ему вечно благодарного и без того повсегда преданного ему слугу, ныне же наинесчастнейшего и покинутого С. Симплициссимуса». Едва прочитал он сию цидулку, как велел тотчас же впустить меня и сказал: «Земляк, а где тот малый, что дал тебе это письмо?» Я отвечал: «Господин, он сидит в плену в сей крепости». – «Ладно, – сказал он, – так ступай к нему и скажи, что я намерен ему пособить, даже если на него уже надели петлю!» Я сказал: «Господин, к тому нет нужды, однако ж благодарю за такую редкостную готовность». И понеже я видел, что он столь снисходителен, то продолжал свою речь и сказал: «Я ведь тот самый бедный Симплициус, который пришел теперь, чтобы возблагодарить за избавление у Виттштока [482], а также и с просьбою снова освободить его от мушкета, который принужден был взять противу своей воли». Он не дал мне всего досказать и, обняв меня, уверил, сколь готов он оказать мне помощь. Одним словом, он сделал все, что только может сделать верный друг; и, еще не расспросив меня, как я попал в крепость и принужден был нести такую службу, послал он своего слугу к тамошним евреям купить для меня коня и платье. Меж тем поведал я ему, что со мной приключилось с того времени, как его отец умер под Магдебургом, и когда он услышал, что я и был тот самый Егерь из Зуста (о котором он немало наслышался хвалебных солдатских россказней), то пожалел, что не узнал об этом раньше, ибо уже тогда мог бы пособить мне получить хорошее местечко. А когда явился еврей, навьюченный целым ворохом всевозможного солдатского платья, то Херцбрудер выискал для меня самое лучшее, велел мне его надеть и отправился вместе со мною к полковнику. И он сказал ему: «Господин! В вашем гарнизоне встретил я сего стоящего перед вами солдата, коему я обязан столь многим, что не могу допустить, чтобы он оставался в столь низком звании, хотя бы он по своим качествам и не заслуживал лучшего; того ради прошу господина полковника, не соизволит ли он доставить мне такую угодность: либо обеспечить ему лучшее произвождение, либо разрешить мне взять его с собою, чтобы помочь продвинуться по службе в армии, к чему, быть может, господин полковник здесь и не располагает случаем». Полковник перекрестился от удивления, когда услышал, что кто-то меня похвалил, и затем сказал: «Да не прогневается высокочтимый мой господин, ежели я думаю, что ему угодно только испытать меня, готов ли я услужить ему так же, как он того стоит; и когда он так мыслит, то пусть потребует что-либо другое, что находится в моей власти, дабы оказать ему всю мою готовность. А что касается до этого малого, то, по его словам, он собственно принадлежит не мне, а к полку драгун, да к тому же это детина столь дурной и замысловатый, что с тех пор, как он здесь, у моего профоса прибавилось работы больше, чем прежде было на весь полк, так что я и впрямь думаю, что его ни в какой воде не утопить!» Кончил на сем свою речь, засмеявшись и пожелав мне успехов на поле брани. Однако ж сего было моему Херцбрудеру не довольно, и он попросил еще полковника, не будет ли он против того, чтобы пригласить меня к столу, на что получил согласие. А в довершение всего рассказал в моем присутствии полковнику все, о чем наслышался обо мне в разговорах от графа фон дер Валя и коменданта в Зусте, расписав таким родом, что все присутствовавшие должны были почесть меня наилучшим солдатом. Притом я держался так скромно, что полковник и его подчиненные, которые знавали меня прежде, не могли иначе подумать, как то, что вместе с новым платьем я стал совсем другим человеком. А когда полковник пожелал узнать, откуда ко мне пристало прозвище «Доктор», как меня тогда обыкновенно называли, то поведал я обо всем своем путешествии от Парижа до Филиппсбурга и сколько мужиков я обманул, чтобы насытить свою утробу, чему они немало посмеялись. Наконец признался напрямик, что возымел намерение всяческими злокозненными инвенциями, наглостью и докуками так его, полковника, истомить и измучить, чтобы он в конце концов принужден был спровадить меня из гарнизона, дабы обрести покой и избавиться от множества нареканий на меня. Засим рассказал полковник о несчетных проделках, которые я учинил за то время, что находился в гарнизоне, а именно, как я наварил гороху, сверху залил топленым салом и продал за подлинный шмальц; item полный мешок песку за чистейшую соль, наложив песок на дно, а сверху насыпав соли; далее, как я водил за нос то одного, то другого и донимал народ всякими пашквилями, так что во весь обед только обо мне и шла речь, что породило изумление и немало смеху. Однако ж не будь у меня столь значительного друга, то все бы мои деяния почтены были бы достойными наказания. При сем случае получил я надлежащий пример того, как ведется при дворе, когда иной негодный плут в фаворе у короля. К тому времени, когда окончилась трапеза, еврею не удалось раздобыть лошади, как о том распорядился Херцбрудер, но понеже он был в такой чести, то полковник, не желая лишиться его благоволения, одарил его из своей конюшни, придав также седло и сбрую, на какового коня воссел господин Симплициус и вместе с любезным Херцбрудером поскакал из крепости. Некоторые камрады кричали ему вдогонку: «Счастливого пути, брат, счастливого пути!» Другие же, завидуя моему счастию, говорили с ненавистью: «Удачливый плут не наденет хомут!» Тринадцатая глава Симплиций попал в лихую компанью, О ней повествует со всем стараньем. По дороге Херцбрудер уговорился со мною, что я буду выдавать себя за его двоюродного брата, дабы приобрести себе больше уважения; к тому же обещал он мне промыслить еще одну лошадь вместе с конюхом и отправить меня в Нейнекский полк [483], где я могу определиться свободным рейтаром, покуда в армии не освободится офицерская должность, занять которую он мне поможет. Итак, снова против всякого чаяния я скоропалительно стал таким молодцом, который не уступит ни одному доброму солдату; однако ж тем летом не учинил ничего особенного, не считая того, что то там, то здесь в Шварцвальде помогал угонять коров и порядком изведал местность в Брейсгау и Эльзасе. Во всем же прочем звезда моя потускнела; ибо с тех пор, как под Кенцингеном [484] веймарцы полонили моего конюха вместе с лошадью, принужден был я своего второго коня так жестоко гонять, что заездил его до смерти, так что должен был сопричислить себя к ордену братьев-меродеров [485]. И хотя Херцбрудер охотно помог бы мне снова экипироваться, но понеже я так скоро распростился с первыми лошадьми, то удержался и решил дать мне побарахтаться, покуда я научусь получше распоряжаться своим добром. Да и я этого от него не домогался, ибо обрел у своих новых сотоварищей столь приятную компанию, что, покуда мы не стали на зимние квартиры, и не желал для себя лучшего промысла. Мне все же надобно малость порассказать, что за народ братья-меродеры, ибо, нет сомнения, найдутся такие, особливо же не изведавшие войны, кому ничего о них не известно. И мне самому до сих пор еще не повстречался ни один писака, который в своих сочинениях сообщил бы что-нибудь об их повадках и обычаях, правах и привилегиях, невзирая на то что было бы весьма полезно не только теперешним полководцам, но и мужицкому сословию знать, что это за цех такой. Во-первых, что надлежит до их прозвища, то я не хотел бы думать, что оно позорит честь того самого храброго кавалера, под командой коего они его получили, иначе я не стал бы столь открыто навязывать сие на нос первому встречному. Мне довелось видеть особого рода башмаки, на коих вместо дырок были понаделаны кривые швы; их называли мансфельдовыми башмаками, ибо изобрели их мансфельдовы конюхи, чтобы удобнее было шлепать по навозу. Но ежели по сей причине кому вздумается самого Мансфельда [486] обругать навозным сапожником, того я почту диковинным сумасбродом. Точно так же нужно понимать и это прозвище, которое не забудется, покуда немцы воюют. Но тут сокрыто особливое обстоятельство. Когда помянутый кавалер привел в армию новонавербованный полк, то его молодцы были так слабы, что, подобно французским бретонцам, едва держались на ногах, так что не могли выдержать ни маршей, ни иных тягот, которые должен переносить в поле солдат; того ради их бригада была такой слабой, что едва могла прикрыть знамя; и бывало, где только ни повстречают – на базаре, в дому или за тыном и забором – такого больного либо увечного ткача-основу [487] да спросят: «Какого полку?», то получат в ответ: «Мероде!» Отсюда и повелось, что под конец всех, будь кто болен или здоров, ранен или целехонек, ежели только отбился от походной колонны и не залег на биваке вместе со своим полком, стали звать братьями меродерами, каковых молодцов прежде прозывали кабанниками да медорезами. Ибо они, подобно трутням в ульях, что, утратив свое жало, больше ни к чему не годны, не приготовляют меда, а только жрут его. Когда рейтар лишится своего коня, а мушкетер здоровья, или заболеют у него жена и ребенок и он захочет с ними остаться, то вот и готово еще несколько меродеров, той самой сволочи, которую ни с чем лучше нельзя сравнить, как с цыганами, ибо они не только по своей воле шатаются всюду в армии и вокруг нее, но еще и схожи с ними своими нравами и повадками. Вот они целым выводком посиживают друг подле друга (как рябчики зимою) где-нибудь под забором в холодке или, по своему обыкновению, на солнышке или разлеглись у костра, покуривают трубочки, лодырничают, когда заправский солдат где-либо в ином месте претерпевает жару, жажду, голод, мороз и всевозможные напасти. А там выступает целая ватага, чтобы поразжиться всяким добром, в то время как бедный солдат изнывает от усталости под тяжестью оружия и вот-вот рухнет и испустит дух. Они рыщут повсюду, тащат все, что подвернется впереди, вокруг и позади войска; а чем не могут попользоваться, то портят. Так что солдаты, следующие с полком, когда занимают квартиры или становятся лагерем, то частенько не найдут и глотка воды; а когда помянутая братия вздумает где-либо осесть со своим багажом, то частенько оказывается, что он потяжеловесней, чем вся армия. И когда они всем скопом маршируют, квартируют, таборуют и торгуют, то нет у них ни вахмистра, чтоб подавать команду, ни фельдфебеля или экзекутора, чтоб наложить им по горбу или, вернее, себе в торбу, ни капрала, который бы их будил, ни барабанщика, который бы им зорю бил и напоминал о караулах и патрулях, словом, никого, кто бы заместо адъютанта расставлял их в баталии или заместо фурьера разводил по квартирам, так что они жили, как бароны. Но когда дело доходило до раздачи солдатского пайка, то они получали его первыми, хотя вовсе того не заслужили. Напротив того, начальники караулов и главные смотрители в лагере были для них сущею чумою, ибо, когда они чересчур разбушуются, накладывали им на руки и на ноги железные оковы, а то и жаловали их пеньковым воротником да приказывали вздернуть за разлюбезную шею. И они не несли караулов [488], не рыли шанцев, не ходили на приступы и не становились ни в какие боевые порядки и, однако, находили себе пропитание! А какой урон был от них полководцу, селянину и самой армаде, в коей скопилось много подобной сволочи, то и описать невозможно. Самый никудышный конюх у рейтара, который ничего другого и не делает, как только добывает фураж, куда полезней для полководца, нежели тысяча братьев меродеров, превративших сие дело в промысел и безо всяких трудов провождающих свое время в праздности. Их угоняет в плен противник, а кое-где им крепко дают по рукам мужики, по каковой причине армия редеет, а враг матереет; и когда такой беспутный лежебок (я разумею тут не бедных больных, а пеших рейтаров, которые нерачительно губят своих лошадей и затем идут в меродеры, чтобы спасти свою шкуру, холить свою лень и нежиться в праздности) за лето отобьется, то с ним приходится поступать не иначе, как заново экипировать к зиме, чтобы в будущем походе он опять что-нибудь потерял. Надобно их всех сажать на одну веревку, как гончих собак, и учить воевать, сидючи в гарнизоне, а то и приковывать к галерам, коли они не хотят нести службу своему господину в пешем строю, покуда снова не заполучат коня. Я здесь умалчиваю о том, сколько деревень было ими спалено как от нерадения, так и с умыслом, сколько молодцев из своей армии они поснимали с лошадей, ограбили, тайно обворовали, а то и поубивали, сколько заводилось среди них шпионов, едва только кто-нибудь из них прознает, как называется один полк или отряд во всей армаде. Подобным честным молодцем был я тогда и оставался таким до самой битвы под Виттенвейером [489], когда главная квартира была расположена в Шюттерне [490]; а когда я вместе с несколькими камрадами отправился в Герольдек [491], намереваясь угнать коров или быков, как то было у нас в обычае, то меня самого захватили веймарцы, которые умели лучше обходиться с такими молодцами, ибо они взвалили нам на плечи мушкеты и рассовали по полкам [492]. Я попал к солдатам, что находились под командою полковника Хаттштейна [493]. Четырнадцатая глава Симплиций дерется с разбойником лютым, Обоим в той схватке приходится круто. Вот тогда-то я и смог уразуметь, что рожден для несчастия, ибо примерно за четыре недели до помянутого сражения услышал я, как несколько зауряд-офицеров промеж себя толковали о войне; тут сказал один: «Без потасовки это лето не пройдет! Побьем мы врага, так будущей зимой заберем Фрейбург и Лесные города [494]; а ежели поколотят нас, то все едино получим зимние квартиры». Из сего предсказания сделал я верное заключение и сказал самому себе: «Ну, Симплиций, радуйся, будешь ты по весне попивать доброе заморское и некарское винцо [495] и попользуешься всем, что заполучат веймарцы». Однако ж я весьма обманулся, ибо с того самого часа, как я стал веймарцем, был я приуготовлен судьбою осаждать Брейзах [496], понеже сия осада была полностью произведена тотчас же после многократ упомянутого сражения под Виттенвейером, и тогда я, подобно другим мушкетерам, принужден был день и ночь нести караул да рыть шанцы и не приобрел от сего никакой пользы, кроме того, что научился, как надлежит делать вокруг крепости апроши [497], на что под Магдебургом мало обращал внимания. Во всем прочем дело мое было вшивое, понеже сидели они на мне в два, а то и в три ряда, одна на другой, кошелек мой был пуст и празден; вино, пиво и мясо стали сущими раритетами, яблоко и жесткий заплесневелый хлеб [498] (да и то в обрез) – вот что служило мне заместо лакомой дичины. Сие было мне весьма несносно, по каковой причине помышлял я о египетской мясной похлебке, сиречь о вестфальской ветчине и копченых колбасках в Л. Я никогда не думал так много о своей жене, как в то время, когда лежал в своей палатке, почти окоченев от мороза. Тогда-то частенько говорил я самому себе: «Ну, Симплициус, впрямь ли ты думаешь, что тебе будет оказана несправедливость, ежели кто-нибудь отплатит тебе тем же, что чинил ты в Париже?» Подобными мыслями терзал я самого себя, как всякий ревнивый рогоносец, тогда как мог быть уверен, что моей жене приписать возможно одну токмо честь и добродетель. Под конец сделался я столь нетерпелив, что открылся своему капитану, как обстоят мои дела, отправил также с почтою письмо в Л. и в ответ получил от полковника С. А. и моего тестя известие, что они подавали прошение князю Веймарскому и добились того, что мой капитан отпустит меня с пашпортом. Примерно за полмесяца до рождества замаршировал я с добрым мушкетом за плечами из лагеря вдоль Брисгау [499] в намерении получить во время той же святочной ярмарки в Страсбурге двадцать талеров, посланных мне тестем, а затем отправиться вместе с купцами вниз по Рейну, ибо по пути было расположено немало имперских гарнизонов. Но когда я проходил мимо Эндингена [500] и приблизился к одному дому, то в меня выстрелили, да так, что пуля прострелила край моей шляпы и вслед за сим тотчас же выскочил из дома дюжий широкоплечий детина и заорал, чтобы я сложил оружие. Я отвечал: «Клянусь богом, землячок, не подумаю!» и взвел курок. Он же выхватил из ножен вещичку, коя скорее походила на меч палача, нежели на шпагу, и поспешил ко мне. А как я приметил, что тут дело нешуточное, то выстрелил и так залепил ему в лоб, что он завертелся кубарем и под конец рухнул наземь. И дабы не оплошать, я быстро вырвал у него из кулачища меч и собрался вонзить в его тушу; но сие мне не удалось, ибо он внезапно вскочил на ноги и сгреб меня в охапку, а я его; однако его меч я уже отбросил в сторону, и он не мог им воспользоваться. Тут пошла у нас столь серьезная потеха, когда каждый со всем ожесточением напрягал силы, однако ж никто не мог одержать верх. То я лежал под ним, то он подо мною, то в мгновение ока мы оба были на ногах, но не долго, ибо каждый хотел смерти и погибели другого. Кровь то и дело заливала мне нос и рот, и я отплевывал ее в лицо врагу, который так сильно ее жаждал; сие пошло мне на пользу, ибо мешало ему видеть. Итак, катали мы друг друга в грязи и снегу часа полтора и до того умучились, что бессилие одного не могло одолеть усталость другого одними кулаками, и никто не мог только своею силою безо всякого оружия убить другого до смерти. Борецкое искусство, в коем я частенько упражнялся в Л., пришлось мне тогда весьма кстати, ибо иначе, нет сомнения, я был бы в накладе и задал карачуна, ибо мой враг оказался куда сильнее меня и крепок, как скала. И когда мы друг друга истомили почитай что до смерти и мне уже больше недоставало силы держать под собою противника, он наконец взмолился: «Уймись, братец, сдаюсь под твою власть!» Я сказал: «Сперва тебе надобно было мне уступить дорогу!» – «Какая тебе прибыль, – отвечал он, – оттого что я умру?» – «А что бы ты приобрел, ежели бы меня пристрелил, ведь у меня все равно нет ни единого геллера в мошне?» На сии слова попросил он у меня прощения, так что я умягчился и дозволил ему подняться, после чего он поклялся мне всеми правдами, что не токмо будет соблюдать мир, но и хочет стать моим верным другом и слугою. Однако ж я не верил ему и не полагался на его слова, ибо мне памятны были учиненные им бездельнические поступки и злодейские ухватки. Когда мы оба поднялись, то подали друг другу руку, обещаясь предать забвению все, что произошло, и взаимно дивились, что сыскался такой мастак, ибо каждый мнил и воображал о себе не иначе, как если бы наши шкуры были заколдованы от ран. Я постарался оставить его в сей уверенности, чтобы он, ежели бы я отдал ему оружие, еще раз не попытался на меня насесть. От моего выстрела он заполучил большую шишку на лбу, а я был весь в крови; но ничему так не досталось, как нашим загривкам, которые так были разделаны, что ни один из нас не мог как следует поднять голову, столь изрядно таскали мы друг друга за волосы. А как время шло к вечеру, то и мой противник сказал мне, что я не повстречаю да самого Кинцинга [501] ни единой кошки или собаки, а еще меньше того какого-нибудь человека; он же живет неподалеку от дороги в уединенном домике и может предложить добрый кусок жаркого и глоток винца, так что я позволил себя уговорить и отправился вместе с ним, меж тем как он то и дело со многими вздохами уверял, сколь ему горестно, что он меня оскорбил. Пятнадцатая глава Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье, С кем дрался в лесу он в таком озлобленье. Бравый солдат, который посвятил себя тому, чтобы подвергать опасности свою жизнь и мало о ней печалиться, подобен самой глупой скотине, что, словно овца, дозволяет вести себя на бойню. Можно перебрать тысячу молодцов, среди коих не сыщешь ни одного, кто б отважился пойти неведомо куда в гости к человеку, который только что напал на него как убивец. Я спросил по дороге, в чьем он войске; тогда он сказал, что теперь нет над ним господина, а воюет он за самого себя; и, в свой черед, захотел узнать, чей я буду. Я ответил, что был веймарским, а нынче получил абшид и намерен податься домой. Засим спросил он, как меня зовут, и когда я ответил: «Симплициус», то обернулся ко мне (ибо я, не доверяя ему, пустил его впереди себя) и пристально поглядел мне в лицо. «А не зовут ли тебя еще Симплициссимусом?» – «Да, – сказал я в ответ, – тот негодяй, кто отрекается от своего имени. А как зовут тебя?» – «Ах, брат! – сказал он. – Я Оливье, которого ты знавал под Магдебургом», – отшвырнул в сторону мушкет и пал на колени, умоляя простить его за то, что он вознамерился так худо поступить со мною, сказывая, что он не может и помыслить, что обретет когда-либо в целом свете лучшего друга, ибо я должен доблестно отомстить за его смерть, как предвещал старый Херцбрудер. Я же, напротив, не мог надивиться столь редкостной встрече, но он сказал: «Сие не в диковинку; это лишь гора с долиной никогда не сходятся; но удивительно мне то, что мы оба столь переменились, понеже из секретаря и бравого офицера сделался я лесным рыболовом, а ты из забавного дурня храбрым солдатом. Эх, когда б удалось собрать тысяч десять таких молодцов, как ты да я, то, поверь, мы уже завтра поутру взяли бы Брейзах, а в конце концов овладели бы всем светом». Посреди такого дискурса дошли мы, когда уже наступила ночь, до небольшой уединенной хижины, где обычно живут поденщики, и хотя мне претило подобное хвастовство, однако ж я ему поддакивал, особливо же как мне был ведом его лукавый, притворный нрав. Мне надобно было поддерживать расположение его духа, дабы он не учинил вероломства, покуда я от него не избавлюсь. И хотя я не верил ему ни на волос, однако ж последовал за ним в сказанную хижину, где в то время какой-то мужик топил печку. Оливье спросил: «Ты чего-нибудь сварил?» – «Нет, – отозвался мужик, – но у меня припасен жареный телячий огузок, что я сегодня раздобыл в Вальдкирхе [502]». – «Ну, ладно, – сказал Оливье, – ступай и волоки сюда все, что у тебя завелось, да прихвати еще бочонок вина!» А когда мужик ушел, то я сказал Оливье: «Брат (я назвал его так, чтоб уверенней быть от него в безопасности, хотя не прочь был свернуть ему шею, чтобы отомстить за Херцбрудера, когда б только мог сие учинить), у тебя усердный трактирщик». – «Плуту повезло, – сказал он, – я кормлю всю его семью, а к тому же он и сам весьма добычлив. Все платье, которое мне достается, я отдаю ему на потребу». Я спросил, а куда мужик подевал свою жену и детей, на что Оливье ответил, что хозяин спровадил их во Фрейбург, где навещает два раза в неделю и привозит оттуда съестные припасы, порох и дробь. Далее поведал он мне, что давненько промышляет разбоем и теперь ему куда лучше живется, нежели когда он служил какому-либо господину, так что он не намерен оставить этот промысел, покуда не набьет хорошенько мошну. Я сказал: «Брат, ты пустился в опасное ремесло, и когда тебя захватят за разбоем, то как, мнишь, с тобою поступят?» – «Ба, – воскликнул он, – что я слышу! Ты все еще прежний Симплициус; а что до меня, то я знаю: когда играют в кегли, надо ставить на кон. Но тебе надобно знать, что господам в Нюрнберге [503], прежде чем кого повесить, нужно его сперва заполучить». Я отвечал: «Но положим, брат, что тебя не поймают (что, однако ж, весьма сумнительно, ибо известно – повадился кувшин по воду, сломить ему голову), то все же жизнь, которую ты ведешь, наибесчестнейшая во всем свете, так что я не поверю, чтобы ты желал закоснеть в ней до самой смерти». – «Что, – воскликнул он, – бесчестнейшая? Да уверяю тебя, бравый мой Симплициус, что разбойничество – это самое наиблагороднейшее ремесло [504] во всем свете, какое только может быть в наше теперешнее время. Скажи-ка мне, много ли королевств или княжеств не добыто или не приобретено разбоем? И где, и какому королю или князю почли позором или поставили в вину, когда он пользуется доходами со своих земель, кои все добыты или приобретены разбоем? А что еще можно назвать благороднее того промысла, в который я теперь пустился? Разве не видишь ты каждодневно своими очами, как даже величайшие венценосцы то и дело грабят друг друга? Разве ты не видишь, как сильнейший норовит запихать в мешок более слабого? Я примечаю, что ты охотно возразил бы мне, многих таких за учиненные ими убийства, разбой и татьбу колесовали, перевешали, обезглавили; про то я знаю наперед, ибо так повелевают законы; однако ты не увидишь на виселице никого, кроме бедных и ничтожных воришек [505], что и справедливо, ибо они покусились на столь превосходное дело, которое приличествует и подобает только храбрым душам. Доводилось ли тебе когда-либо видеть, чтобы юстиция покарала какую-нибудь знатную персону за то, что она чересчур отягощала свою страну? Да что там, разве наказан хоть один ростовщик, который тайно предается этому дивному искусству, и притом еще под покровом христианской любви! Разве достоин я наказания, когда по доброму старонемецкому обычаю открыто занимаюсь своим ремеслом без малейшего притворства и утайки? Любезный Симплициус, ты еще не читал Макиавелли [506]. Я человек прямодушный и предаюсь сему образу жизни с полной откровенностью и безо всякой боязни. Я сражаюсь и подвергаю опасности свою жизнь, подобно героям древности, притом знаю, что деяния, при коих творящий их подвергает себя опасности, допустимы. А понеже я подвергаю свою жизнь опасности, то из сего неопровержимо следует, что и мое упражнение в сем искусстве дозволительно и справедливо». На это я отвечал: «Положим, татьба и разбой, будь они тебе дозволены или нет, как мне ведомо, противны закону натуры, по коему ни один не должен чинить другому того, чего не хочет, чтобы причинили ему самому. И подобные несправедливые поступки также противны и мирским законам, которые повелевают вешать татей, рубить головы разбойникам и колесовать убийц. И напоследок, сие также противно богу, что важнее всего, ибо он ни единого греха не оставляет без воздаяния». – «Сие означает, как я уже говорил прежде, что ты все еще Симплициус, который не штудировал Макиавелли, – отвечал мне Оливье, – а когда мог бы я на таковых принципах основать монархию, то желал бы поглядеть, кто потом стал бы мне против сего особо проповедовать». Мы немало еще диспутировали бы о сем предмете, но подоспел мужик с кушаньем и питьем, и мы уселись за стол и насытили наши утробы, что мне тогда было весьма надобно. Шестнадцатая глава Симплиций рядится в новое платье, Ему Оливье набивается в братья. Трапезой послужил нам белый хлеб и жареный холодный телячий огузок; а при сем еще добрый глоток вина и вдобавок теплая комната. «А что, Симплициус, – сказал Оливье, – здесь получше, нежели в апрошах под Брейзахом?» Я ответил: «Конечно, когда б только можно было вести такую жизнь с большею честию и в некоторой безопасности». На что он расхохотался во все горло и сказал: «А разве бедняги, что сидят в апрошах, пребывают в большей безопасности, нежели мы, и не приходится ли им каждую минуту ждать вылазки? Любезный Симплициус, я, правда, вижу, что ты сбросил дурацкий колпак, однако сохранил на плечах дурацкую башку, а ей никак невдомек, что хорошо, а что худо; не будь ты Симплициус, который, согласно предвещанию старого Херцбрудера, должен отомстить за мою смерть, то ты б у меня сразу согласился, что я веду благородную жизнь, не хуже иного барона». Я подумал: «Что-то будет? Тут надобно выбирать другие слова, а не то сей изверг с такой подмогой, как этот мужик, тебя укокошит». А потому сказал: «Слыханное ли дело, чтоб подмастерье лучше понимал ремесло, нежели сам мастер? Вот что, брат, раз уж, по твоим словам, ты ведешь столь благородную и счастливую жизнь, то ради старого нашего товарищества приобщи меня к своему благополучию, ибо неотменное счастие мне весьма надобно». На что отвечал Оливье: «Брат, будь уверен, что я люблю тебя столь же свято, как самого себя, и то оскорбление, какое я нанес тебе сегодня, причиняет мне еще горшую боль, нежели твоя пуля, которая задела мой череп, когда ты защищался от меня, как подобает удалому молодцу; чего ради мне негоже тебе в чем-либо отказывать. Оставайся у меня, коли это тебе любо; я буду о тебе заботиться, как о себе самом; а коли нет у тебя охоты, то дам тебе деньжат и провожу туда, куда ты пожелаешь. А чтобы ты уверился, что сии слова идут от чистого сердца, то поведаю тебе, по какой причине я так искренне полюбил тебя и так высоко ценю, хотя почитать кого-либо вовсе не в моем обыкновении. Ты, конечно, помнишь, как верно все предвещал старый Херцбрудер; вот, видишь, под Магдебургом он сделал предсказание, которое я до сих пор прилежно храню в памяти: „Оливье, погляди хорошенько на нашего дурня, придет час, когда он своею храбростию вселит в тебя страх и выкинет с тобой такую штуку, какой не доведется тебе повстречать за всю свою жизнь, ибо ты его к тому понудишь в такое время, когда вы оба не узнаете друг друга. Однако он не только дарует тебе жизнь, которая будет всецело в его власти, но и по прошествии некоторого времени явится на то место, где тебя убьют; и будет там столь удачлив, что как победитель отомстит за твою смерть“. И вот, любезный Симплициус, ради этого прорицания готов я разделить с тобою последнюю рубашку, и подобно тому как уже исполнилась первая часть его предвещания о том, что я неведомо для себя самого подал тебе причину выстрелить, как и подобает бравому солдату, мне прямо в голову и отнять меч, чего, разумеется, еще никто со мной не учинил, а также даровать мне жизнь, когда я лежал под тобою и истекал кровью, то и не сомневаюсь, что точнехонько сбудется и все остальное, что было предсказано о моей смерти. И сие отмщенье позволяет мне, любезный брат, заключить, что ты мне самый верный друг и станешь им еще больше, ибо не будь ты таковым, то и не обременил бы себя сей местью. Вот перед тобою раскрыт чертеж моего сердца, а теперь скажи мне, что ты предпринять намерен». Я помыслил: «Пусть тебе сам черт поверит, только не я! Ежели возьму я у тебя денег на дорогу, то ты, чего доброго, меня укокошишь, а останусь с тобой, должен буду опасаться, чтобы нас вместе не четвертовали». А посему решил провести его за нос и остаться у него, покуда не представится случай улизнуть; того ради сказал, что ежели он готов снести мое присутствие, то хотел бы пробыть у него покамест с недельку, дабы посмотреть, приобыкну ли я к такой жизни; полюбится она мне, то он получит во мне верного друга и исправного солдата, а не полюбится, то мы можем во всякое время подобру разойтись. Тут приступил он ко мне с вином; я же не доверял ему и представился упившимся до того, как захмелел, чтобы увидеть, не учинит ли он мне какой каверзы, когда я больше не смогу защищаться. Меж тем меня изрядно допекали живульки, коих я порядком набрался в Брейзахе; ибо они отошли в тепле и не хотели больше довольствоваться моими лохмотьями, а выбрались наружу, чтобы разгуляться на воле. Сие приметил Оливье и спросил, не завелись ли у меня вши. Я ответил: «Конечно, и даже больше, чем я когда-либо в жизни нахватаю дукатов». – «Ну, не зарекайся! – сказал Оливье. – Когда ты у меня останешься, то заполучишь больше грошей, чем теперь у тебя вшей». Я ответил: «Это столь трудно, как избыть вшей, что меня сейчас безжалостно точат». – «Эва, – воскликнул он, – будет и то и другое!» – и тотчас же велел крестьянину принести платье, которое было запрятано в дупле неподалеку от дому. Там были серая шляпа, рейтарский колет из лосиной кожи, пара красных кармазиновых штанов и серый камзол; чулки и башмаки он обещал дать мне утром. Увидав такое его благодеяние, я возымел уже к нему большее доверие и весело пошел спать. Семнадцатая глава Симплиций идет с Оливье на добычу, Не хочет одобрить безбожный обычай. Рано поутру Оливье сказал: «Вставай, Симплициус! Пойдем во имя божие поглядим, чем можно будет поживиться!» – «Боже мой! – подумал я. – Неужто должен я с твоим пресвятым именем отправиться на разбой? Да и прежде, с тех пор как оставил отшельника, не был я столь дерзок, чтоб без содрогания мог услышать, как один зовет другого: „Пойдем-ка, брат, разопьем во имя божие чарку вина“, ибо почитал двойным грехом, когда кто-либо напьется во имя твое! Отец небесный, о, сколь же я переменился! Преблагий боже, кем же я стану, ежели не обращусь на путь правый? Пресеки же неправедную стезю, что приведет меня прямо в ад, ежели я не покину ее и не покаюсь!» С такими словами и мыслями последовал я за Оливье в деревню, где не было ни единой живой души; там взобрались мы для лучшего обозрения местности на колокольню, так что святой храм послужил нам заместо разбойничьего замка или вертепа. Здесь схоронил он чулки и башмаки, которые обещал мне вечером, а также два каравая хлеба, несколько кусков вяленого, мяса и полбочонка вина, с каковым запасом он мог тут за милую душу отсидеться целую неделю. Меж тем, покуда я натягивал на себя его подарки, поведал он мне, что имеет обыкновение подстерегать хорошую добычу, того ради он и запасся тут провиантом, присовокупив, что у него есть еще несколько таких же удобных пристанищ, кои все обеспечены снедью и напитками на тот случай, когда из одного места уйдет святой Влас, он мог бы сыскать его в другом. Правда, я принужден был похвалить его благоразумие, однако ж дал ему понять, что не нахожу пристойным подобным образом осквернять благое место, которое посвящено богу. «Что, – воскликнул он, – осквернять? Церкви, когда только могли бы они заговорить, поведали бы, что все учиненное мною в их стенах почесть можно сущею безделицею по сравнению с теми беззакониями, что творились там прежде. Как ты легко рассудить можешь, сколько всякого люда, мужчин и женщин, входило в сей храм с тех пор, как он был воздвигнут под видом служения богу лишь затем, чтобы покрасоваться новым платьем, взрачною фигурою, высоким саном, да мало ли еще чем! Вот приходит в церковь некий человек, разряженный, как павлин, и подступает к самому алтарю, словно хочет отбить всех святых от царствия небесного; там стоит в уголку другой и вздыхает, словно мытарь в храме, однако ж его вздохи предназначены его возлюбленной, в очи которой он не может наглядеться, и ради нее он сюда и пришел. А третий прибрел в церковь, когда ему вздумалось, со связкою долговых писем, словно тот, кто собирает деньги на погорельцев, лишь для того, чтобы напомнить о себе своим должникам, а не затем, чтобы молиться; когда бы он не знал, что его должники соберутся в церковь, то преспокойно остался бы сидеть дома, просматривая свои реестры. Да и нередко случается, когда власти намерены предписать что-либо деревенской общине, должен о сем объявить в воскресенье перед церковью особый бирюч, отчего многие крестьяне трепещут перед церковью сильнее, нежели бедный преступник перед лобным местом. Разве ты не думаешь, что многие из тех, кои погребены в церкви, не заслуживали бы скорее меча, виселицы, костра и колеса? Многие не довели бы до конца свои любовные шашни, ежели бы им не способствовала в том церковь. Когда надо что-нибудь продать или ссудить, то в некоторых местах прибивают о том объявление к церковным дверям. Когда у иного ростовщика не достает времени на неделе обдумать все свои козни, то сидит он в церкви во время богослужения, измышляет и прикидывает, куда ему метнуть ростовщичье копье. А иные сидят кучками и во время мессы и проповеди дискутируют друг с другом, как если церковь для того только и была построена, и там нередко обсуждают и решают такие дела, о коих поостереглись бы говорить в ином приватном месте. Некоторые сидят там и дрыхнут, как если бы на то подрядились. А у иных только и дела, что судачить о людях и говорить: „Ах, как ловко сегодня в проповеди священник намекнул на того или другого!“ А иные с большим прилежанием следят за проповедью, но не затем, чтобы исправиться, а для того чтобы можно было, ежели их отец духовный в чем-нибудь (по их разумению) собьется, его укорять и над ним насмехаться. Я умалчиваю уже об историях, какие вычитал в книгах [507], о любовных делах, которые с помощью сводников начинаются и кончаются в церквах; сейчас мне и не вспомнить всего, что я мог бы еще сказать об этой материи. Однако ж надлежит тебе еще знать, что люди не токмо при жизни грязнят церковь своими пороками, но и после смерти наполняют их тщеславием и глупостью. Едва зайдешь в какой-нибудь храм, как тотчас же увидишь по надгробным плитам и эпитафиям, как еще чванятся те, кого уже давно сожрали черви. А взглянешь вверх, то перед тобой замелькает столько гербов, щитов, мушкетов, шпаг, знамен, сапог, шпор и других подобных вещей, что не сыщешь и в оружейной палате, так что не диво, если кое-где во время этой войны мужики, засев в церкви, оборонялись, как в крепости. Так чего ради, спрошу тебя, не дозволено мне как солдату исправлять в церкви свое ремесло, если некогда два духовных отца [508] из-за одного только первенства учинили в храме кровавую баню, так что дом божий скорее походил на бойню для скота, нежели на святое место? Я-то хоть еще не учиняю этого, когда отправляют богослужение, ибо я человек мирской, а те как духовные лица не оказывают никакого решпекта его кесарскому величеству. Так чего ради следует запретить мне снискивать себе пропитание, обращаясь к помощи церкви, когда она кормит столько людей? Разве справедливо, что иной богач за немалые деньги погребен в самой церкви, дабы засвидетельствовать свою спесь и удовлетворить тщеславие своей родни, тогда как бедняк, который такой же христианин, да, пожалуй, еще более благочестивый человек, но у которого ничего нет, закопан в дальнем углу за ее стенами? Тут уж как кто изловчится. Когда я знал бы, что тебя смутит, что я подстерегаю добычу в церкви, то хорошенько обдумал бы, что надо тебе сказать; меж тем довольствуйся пока этим, покуда мне не представится случай убедить тебя другими аргументами!» Я охотно возразил бы Оливье, что то самые беспутные люди, в том числе и он сам, которые оскверняют церкви и уже одним тем уготовили себе воздаяние. Но как я и без того не доверял ему и у меня не было охоты еще раз схватиться с ним, чтобы защитить свою жизнь, то дозволил ему одержать надо мной верх. Засим пожелал он, чтобы я поведал ему обо всем, что со мной приключилось с того времени, как мы разошлись под Виттштоком, и откуда у меня взялось дурацкое платье, в коем я заявился в Магдебургский лагерь. Но как я был весьма скучен по причине болезни в горле, то привел сие в извинение и попросил его, не захочет ли он прежде поведать о забавных приключениях своей жизни, коих, верно, у него было довольно, и в том мне повезло, ибо Оливье согласился и нарассказал мне о таких вещах, что я с легкостью заключить мог: ежели я до того объявил бы ему обо всем, что учинил с тех пор, как стал солдатом, то он, нет сомнения, сбросил бы меня с церковной башни, о чем читатель узнает из нижеследующих глав. Восемнадцатая глава Симплициус слышит рассказ Оливье [509], «Мой отец, – начал Оливье, – родился неподалеку от Аахена [510] от людей незнатных, того ради в юности принужден был он поступить на службу к богатому купцу, который торговал медью. Он показал себя столь благонравным, что купец обучил его писать, читать и считать и поставил во главе всех своих дел, подобно тому как в прежние времена Потифар [511] поставил Иосифа управителем всего своего домашнего хозяйства. Сие послужило ко благу и преуспеянию того и другого, ибо прилежание и предусмотрительность управителя час от часу приумножали богатство патрона и гордость моего отца, который все больше превозносился, так что стал даже стыдиться своих родителей, на что они тщетно сетовали. Когда же отцу моему исполнилось двадцать пять лет, купец умер, оставив старуху вдову и единственную дочь, которая незадолго перед тем оплошала и дозволила себя обрюхатить лавочному служителю, родив мальчишку, вскорости последовавшего за своим дедом в могилу. Когда мой отец увидел, что дочь осталась без отца и ребенка, однако ж не без денежек, то не поглядел на то, что она свалялась до брака, а, подсчитав ее богатство, подбился к ней в мужья, что вдова охотно дозволила не только для того, чтобы прикрыть венцом грех, но и потому, что мой отец был сведущ во всякой торговле, а также умел ловко метать ростовщичье копье. Итак, нечаянным образом после такой свадебки стал мой отец богатым купцом, а я его первым наследником, коего он по своему достатку взрастил в роскоши. Меня наряжали, словно дворянина, кормили, как барона, а во всем прочем обходились со мною, как с графом, за что должен был я возблагодарить медь и цинковую руду более, нежели серебро и злато. Прежде чем пришел я в отроческий возраст, открылись мои задатки, ибо молодая крапива рано жжет. Никакое плутовство и бездельничество не казались мне недозволенными, и ежели мне представится случай сыграть какую-нибудь шутку, то я уж не премину ее учинить, ибо ни отец, ни мать никогда меня за них не наказывали. Я носился со своими сверстниками и сорванцами постарше сломя голову по улочкам и уже смело лез в драку с более сильными, чем был тогда сам; а когда, бывало, мне надают тумаков, то мои родители негодовали: «Что же это? Такой большой болван, а колотит младенца!» А когда я брал верх (ибо царапался, кусался и бил куда ни попадя), то они говорили: «Наш Оливерко станет изрядным молодцом!» Отчего дерзость моя возрастала чрезвычайно. Для молитвы был я еще малехонек, а когда ругался, как возница, то это значило, что я еще несмышленыш. Итак, становился я час от часу несносней, покуда меня не отправили в школу. Тут, что б ни измышляли злые сорванцы, которые, однако ж, из опасения розог сами побаивались это учинить, я тотчас же исполнял. Когда я рвал книги или ставил на них кляксы, то мать доставала мне новые, на что мой скупой отец, однако, не гневался; а когда я чинил наглые проказы, к примеру, выбивал камнями у людей окна (от чего также себя не удерживал), то умел так жалостливо отговориться, что и тут у отца руки на меня не подымались. Учителю своему досаждал я свыше всякой меры, а он не осмеливался держать меня в строгости, ибо получал изрядные подношения от моих родителей и отлично знал об их необузданной безрассудной любви ко мне. Летом ловил я полевых кузнечиков и тайком напускал их в школу, чтобы они устраивали нам добрую музыку; а зимою крал сушеную чемерицу и сыпал ее возле того места, где ученикам задавали розги. А когда наказываемый начинал барахтаться, что бывает нередко, то мой порошок разлетался повсюду, и все принимались чихать, что доставляло мне немалую потеху. Однажды я убил сразу двух зайцев, что мне отлично удалось, а именно: подстроил учителю хорошенькую штучку и тотчас же сумел свалить ее на другого, который выдал меня, когда я стрелял из просверленного ключа, зарядив его порохом. Послушай только, как я это славно устроил! Я подобрал промерзший катышек из тех, что мужики накладывают у забора, пришел пораньше в школу, распорол кожаную подушку на стуле у нашего учителя и зашил в нее находку. А иголку с зеленой ниткой, торчавшей еще в ушке, воткнул под воротник моему врагу, когда мы грелись у печки, да так, что нитка свисала наружу. И как только учитель расселся на моем подарочке, размял и согрел его, то пошла такая вонь, какую, казалось, никто не мог снести. Тут пошла изрядная потеха, ибо все стали обнюхивать друг у друга задницы, словно собаки при встрече; наконец сыскали горчицу в том самом месте, куда я ее подложил. А учитель по зеленой нитке тотчас же приметил, что дельце свеженькое, да и по самой работе видно было, что трудился не искусный портной. Меж тем всяк клялся в свое оправдание, что то учинил не он, учитель же распорядился произвести обыск, чтобы сыскать иголку. Их, правда, нашли у нескольких мальчиков, но все с белыми нитками, так что ни один из них не сделал стежков на коже. А когда уже все думали, что опасность миновала, мальчики увидели зеленую нитку, высунувшуюся из-под воротника моего недруга, о чем тотчас же было объявлено, и невинному как неопровержимо уличенному преступнику задали прежалостную порку, меж тем как я смеялся в кулак. После того мне уже казалось слишком легким устраивать обыкновенные проделки, и все свои плутни я учинял по сказанному образцу. Нередко случалось, что я украду что-нибудь у одного и суну в мешок другому, когда хочу подвести под колотушки; таким манером мне удавалось вытворять все тихонько так, что я, почитай, ни разу не засыпался. Мне не для чего сейчас рассказывать о баталиях, которые мы учиняли обычно под моей командой, item о тумаках, что мне частенько доставались (ибо я вечно ходил с расцарапанной рожею и шишками на голове); ведь всякому и без того хорошо известно, что вытворяют мальчишки. Так что ты по рассказанным приключениям судить можешь, как и во всем прочем вел я себя в юности». Девятнадцатая глава Симплициус слушает новую повесть, Как жил Оливье, позабыв честь и совесть. «Так как богатство отца моего приумножалось день ото дня, то объявилось у него великое множество объедал и подлипал, кои изрядно выхваляли мои отменные способности к учению, а обо всех моих дурных склонностях и повадках помалкивали или сыскивали оправдание, ибо чуяли, что ежели будут поступать иначе, то не сыщут благоволения ни у моего отца, ни у матери. Того ради родители мои не могли нарадоваться на свое дитятко, подобно птице мухоловке, которая высидела кукушонка. Они наняли мне собственного гувернера и послали с ним в Люттих [512] больше для того, чтобы я обучался там языкам, нежели каким-либо наукам, ибо хотели воспитать из меня купца, а не богослова. Наставник мой получил приказание не очень строго со мной обращаться, дабы не привить мне боязливого, рабского духа. Он не должен был отвращать меня от общества молодых людей, дабы я не стал робким, и памятовать, что они хотят воспитать из меня не монаха, а светского человека, который умеет отличить черное от белого. Однако помянутый наставник не нуждался в подобной инструкции, ибо сам был склонен ко всякому вертопрашеству; как мог он что-либо мне воспретить или укорить за ничтожный проступок, когда вытворял куда более паскудные? Более всего привержен был он к пьянству и волокитству, тогда как я по своей натуре был более склонен ко всяким стычкам и драке; а посему провождал я время с ним и подобными ему студиозусами шатиссимо и болтаниссимо [513] по улицам и вскорости обучился всем порокам куда лучше, нежели латыни. А что касается до учения, то я больше полагался на изрядную свою память и быстрое соображение и оттого становился все нерадивее, погрязнув во всех пороках, плутнях и бесчинствах; а совесть моя стала такой широкой, что сквозь нее уже мог проехать воз с сеном. Я не вменял себе в грех, ежели во время проповеди в церкви читаю [514] Берни [515], Бурчелло [516] или Аретино [517], и во всем богослужении самыми сладостными были для меня слова: «Ite, missa est» [518]. Притом я вовсе не почитал себя свиньей, а, напротив, человеком весьма светским. Всякий день у нас шла пирушка, как в вечер святого Мартина или на масленице; и так как я корчил из себя совершенного кавалера и смело пускал на ветер не только деньги, коими щедро снабжал меня мой родитель, но и кровные сбережения моей матушки, то стали нас приманивать к себе девицы, особливо же моего наставника. У этих потаскушек научился я волочиться, распутничать и бросать кости; буйствовать, драться и учинять свалку умел я и раньше, а мой наставник не удерживал меня от обжорства и выпивки, ибо и сам охоч был ко мне присоседиться и возле меня полакомиться. При столь благородной и свободной студенческой жизни навешали мы на себя потаскушек больше, чем монахи-якобиты [519] раковин, хотя я был еще довольно молод. Развеселая эта жизнь продолжалась полтора года, покуда не узнал о ней отец, уведомленный обо всем своим фактором в Люттихе, у которого мы на первых порах столовались. Он получил от отца моего приказание взять нас под строгий присмотр, прогнать наставника, посильнее натянуть повода и не давать мне зря тратить денег. Сие привело нас обоих в великую досаду, и хотя гувернер мой получил отставку, однако ж всяческими путями сходились мы вместе днем и ночью. А так как мы не могли больше швырять деньгами, как прежде, то и пристали к компании таких молодцов, которые по ночам раздевали на улице людей, а то и топили их в Маасе. Все, что таким образом добывали мы с превеликою для себя опасностию, мы тотчас же проматывали с нашими любушками, почти совсем забросив всякое учение. А однажды, когда мы, по своему обыкновению, шныряли ночью по улице, отбирая у студентов плащи, то нас самих одолели, закололи моего наставника, а меня вместе с пятеркой отъявленных плутов схватили и заключили под стражу. А когда на следующее утро нам учинен был допрос и я назвал фактора, который посредничал у моего отца и был человек весьма почтенный, то послали за ним и, справившись обо мне, отпустили ему на поруки; однако ж впредь до окончательного приговора должен был я находиться в его доме под арестом. Меж тем похоронили моего наставника и наказали тех пятерых, как татей, разбойников и убийц, а моего отца известили о моих поступках. Он поспешил в Люттих, уладил с помощью денег мои дела, сурово отчитал меня, выговаривая, какой тяжкий крест, огорчение и несчастье принес я ему, item что моя мать уверяет, что своим дурным поведением я поверг ее в полнейшее отчаяние, грозил также, что ежели я не исправлюсь, то он лишит меня наследства и прогонит ко всем чертям. Я обещал исправиться и поехал с ним домой, на чем и закончилось мое обучение». Двадцатая глава Симплиций узнал, сколь злые фокусы Чинил Оливье, стакнувшись с профосом. «Когда отец привез меня домой, то нашел, что я испорчен до мозга костей. Я вовсе не стал почтенным domine [520], как он, верно, надеялся, а хвастуном и спорщиком, который возомнил, что отлично все разумеет и превзошел всех умом! Не успел я малость обогреться у домашнего очага, как отец объявил мне: «Слушай, Оливье, я приметил, что ослиные уши у тебя час от часу отрастают все длиннее; ты бесполезное бремя на земле, ты ни к чему не способный вертопрах. Обучать такого верзилу ремеслу поздно; отдать в услужение какому-нибудь господину – так для этого ты слишком груб, а чтобы постичь мое дело и вести его, ты и вовсе негоден. Ах, что приобрел я, издержав на тебя столь великое иждивение? Я-то надеялся сделать тебя настоящим мужчиною и обрести в старости себе утешение; а мне пришлось выкупать тебя из рук палача, и вот к величайшему своему прискорбию принужден я смотреть, как ты на глазах у меня шманаешься и шалберничаешь, как будто ты на то и создан, чтобы отяжелить крест мой. Стыд и срам! Самое лучшее, ежели я перетер бы тебя с перцем и заставил отведать miseriam cum aceto [521], покуда ты не заслужишь иной участи, искупив свое дурное поведение». Сии и другие подобные проповеди принужден был я выслушивать каждодневно, так что под конец мне это прискучило, и я сказал отцу, что во всем виноват не я, а он сам и мой наставник, который меня совратил; а то, что он не обретет во мне утешение, будет справедливо, поелику и его родители не получили этого от него, ибо он допустил их умереть в нищете и голоде. Он же схватился за плетку, дабы вознаградить меня за такое предвещание, и стал клясться всеми святыми, что отправит меня в тюрьму в Амстердам. Тогда я сбежал и укрылся первую ночь на мельнице, недавно купленной отцом, и, улучив случай, ускакал в Кельн на самом лучшем коне, который только стоял на мельничном дворе. Сказанного коня я продал и снова попал в общество продувных мошенников, плутов и татей, подобных тем, коих оставил в Люттихе. Они сразу спознали меня по тому, как я вел игру, а я их, ибо у нас есть на то свои приметы. Я тотчас же поступил в их цех и пособлял по ночам объезжать на кривой. А после того как вскорости одного из наших сцапали, когда он собирался подтибрить толстый кошель у некоей знатной дамы на старом рынке, и мне довелось с полдня глазеть, как его выставили в железном ошейнике у позорного столба, отрезали ему ухо и наказали батогами, то сие ремесло мне опротивело; того ради дозволил уговорить меня пойти в солдаты, ибо как раз в то время полковник, у которого мы были под началом в Магдебурге, набирал молодцов, чтобы пополнить свой полк. Меж тем отец мой проведал, куда я утек, а потому написал своему фактору, чтобы он точнейшим образом все разузнал об мне. Сие случилось как раз, когда я уже получил денежки на ладонь; фактор сообщил об этом моему отцу, который распорядился снова откупить меня, чего бы это ни стоило. Когда я про то услыхал, то испугался, как бы не угодить в тюрьму, и не захотел, чтобы меня откупили. Чрез то и полковник прознал, что я сын богатого купца, и так натянул поводья, что мой отец отступился и оставил меня в полку, полагая, что когда я малость побарахтаюсь на войне, то, быть может, еще пожелаю исправиться. Спустя немного времени у нашего полковника помер копиист, и я был взят на его место, в каковой должности ты меня и застал. Тогда начал я возноситься в мыслях в такой надежде, что буду восходить от ступеньки к ступеньке, так что под конец сделаюсь генералом. Я учился у нашего секретаря, какое надлежит мне иметь обхождение, и мое намерение возвыситься побудило меня вести себя более чинно и не предаваться, как то прежде было у меня в обыкновении, различным дурачествам, плутням и лени. Однако ж дело не шло вперед, покуда не помер наш секретарь; тут я помыслил: «Надобно мне постараться заполучить это место». Я щедро раздавал подарки и подмазывал, где только мог. А когда моя мать узнала, что я взялся за ум, то стала присылать мне деньги. Эти-то кровные сбережения моей матери пускал я в ход всюду, где это, как мне казалось, могло пойти мне на пользу. А так как юный Херцбрудер приболел к сердцу нашего полковника и он предпочел его мне, то я тщился убрать его с дороги, ибо прознал, что полковник окончательно решил отдать ему секретарскую должность. Такая проволочка с моим произвождением, коего я с таким пылом домогался, сделала меня столь нетерпеливым, что я открыл нашему профосу свое крепкое, как булат, намерение учинить дуэль с Херцбрудером и заколоть его шпагою. Но мне никаким манером не удавалось к нему подступиться. Да и наш профос отговаривал от такого умысла и уверял меня: «Когда ты его прикончишь, то сие принесет тебе больше вреда, нежели пользы, ибо ты убьешь самого любимого слугу нашего полковника», подав мне совет украсть что-нибудь в присутствии Херцбрудера и доставить ему, профосу, то он уж сумеет промыслить, что тот выйдет из милости полковника. Я последовал его совету и во время крестин у полковника стянул позолоченный кубок и отнес профосу, который, воспользовавшись им, сумел отстранить юного Херцбрудера, что ты, верно, и сам хорошо помнишь, когда в большой палатке у полковника он и тебе напустил в штаны собачонок». Двадцать первая глава Симплициус слышит: Оливье – солдат, Искусный наездник и тверд, как булат. Желтые и зеленые круги поплыли у меня перед глазами, когда пришлось мне из собственных уст Оливье услышать, как поступил он с бесценным моим другом Херцбрудером, а я не смел отомстить за него. И я еще принужден был таить свою печаль, чтобы он ничего не приметил, и того ради попросил его рассказать, что приключилось с ним после битвы при Виттштоке, понеже мне хорошо известно, как до того проходила его жизнь. «Во время сего сражения, – сказал Оливье [522], – вел я себя не как канцелярская крыса, которая только и умеет, что чинить перья для чернильницы, а как заправский солдат, ибо я был искусный наездник и тверд, как булат, а так как я не был приписан ни к одному эскадрону, то решил показать свой кураж, как человек, который возымел намерение либо проложить себе путь к возвышению своею шпагою, либо сложить голову. Я носился, как вихрь, вокруг нашей бригады, упражняясь в ратном деле и доказывая нашим, что мне более приличествует держать в руках палаш, нежели перо. Но это не помогло; превозмогла шведская Фортуна, и я должен был разделить наше злополучие, поелику принужден был пойти на постой к неприятелю, хотя я незадолго перед тем никому не давал пардону. Итак, погнали меня вместе с другими пленными пешком в полк, что стоял на отдыхе в Померании, а как там было множество желторотых новобранцев; я же показал немалый кураж, то меня тотчас же произвели в капралы. Но я порешил там долго не копить навоза, а поскорее податься к имперским, на чьей стороне мне было более по душе, хотя, нет сомнения, что у шведов меня ожидало скорейшее произвождение. Свое намерение я осуществил таким манером: я был отряжен вместе с семью мушкетерами на наши отдаленные квартиры, дабы, учинив там надлежащую экзекуцию, выжать приличную контрибуцию. Добыв таким образом более восьмисот гульденов, показал их своим молодцам, так что у них зубы загорелись, и мы стакнулись поделить денежки между собою и задать стрекача. А когда мы так поступили, подговорил я трех из них помочь мне укокошить четырех остальных, и, учинив сие, поделили денежки так, что каждому досталось по двести гульденов. Засим замаршировали мы в Вестфалию. Дорогою улестил я одного из моих сотоварищей помочь мне также пристрелить еще двоих, а когда мы принялись делить добычу, придушил и последнего, после чего, забрав все деньги, преблагополучно отправился в Верле, где изрядно пображничал и повеселился. Когда же мои денежки стали подходить к концу, а я весьма пристрастился к пирушкам, так что готов был коротать в них день и ночь, особливо же как пошла кругом слава о некоем молодом солдате из Зуста, который собирал изрядную добычу во время разъездов, то и я заохотился последовать его примеру. А как был одет он во все зеленое, то прозвали его Егерем; того ради и я справил себе зеленое платье и грабил под его именем как по его, так и по своим собственным квартирам, учиняя всевозможные непотребства, так что нам обоим хотели воспретить подобные разъезды. Егерь, правда, залег дома, я же продолжал хищничать под его флагом сколько душе было угодно, так что по этой причине сказанный Егерь послал мне вызов; но пусть с ним дерется сам черт, ибо он, как мне передавали, был весьма дюж и мог бы уничтожить мою стойкость. Но мне все же не удалось избежать его хитростей, ибо он с помощью своего конюха заманил меня и моего камрада в овчарню и хотел принудить вступить с ним в единоборство при полном лунном свете и в присутствии двух всамделишных чертей в качестве секундантов. Но понеже я на то не согласился, то учинили они надо мной самую что ни на есть на свете гнусную насмешку, о чем мой камрад распустил всеобщую молву, коей я так устыдился, что сбежал оттуда в Липпштадт и поступил на службу к гессенцам; однако же пробыл у них недолго, ибо они мне не доверяли, после чего перешел в голландскую службу, где хотя и получал изрядную плату, но скучная военная лямка не пришлась мне по нутру, ибо нас содержали, как монахов, и мы принуждены были вести себя благонравнее монахинь. Понеже я более не осмеливался пристать ни к имперским, ни к шведам, ни к гессенцам, ибо в таком случае по доброй воле подверг бы себя опасности среди бела дня попасть под арест, а у голландцев не мог долее мешкать, ибо насильным образом низложил непорочность одной девицы, что по всем приметам скоро должно было обнаружиться, то и порешил искать пристанища у испанцев в надежде улизнуть тайком и от них, чтобы поглядеть, как поживают мои родители. Но когда я с таким намерением пустился в путь, то мой компас так вздурился, что я ненароком попал к баварцам. С ними я, замешкавшись среди братьев меродеров из Вестфалии, отмаршировал до Брейсгау, кормясь тем, что поворовывал или выигрывал в кости. Заводились у меня денежки, то днем бросал я их на игорный стол, а ночью швырял маркитанткам; а не было ни гроша, так крал где что подвернется. Доводилось мне на дню уводить по две, а то и по три лошади как с пастбища, так и с конюшен на постоях, продавать и тут же спускать все, что удавалось выручить; я тайком прокрадывался ночью к палаткам и выуживал оттуда самое ценное прямо из-под подушек. А во время похода в узких ущельях поглядывал я бдительным оком на кожаные чемоданы, которые возили за собой женщины, срезал эту кладь и пропадал с глаз долой, покуда не случилось сражение при Виттенвейере, когда меня захватили в плен и снова погнали пешком и запихали в полк, на сей раз веймарским солдатом. Однако ж лагерь под Брейзахом не пришелся мне по вкусу, а посему я заблаговременно смотал удочки и ушел оттуда, чтобы отныне воевать за самого себя, как ты и видишь. И знай, брат, что с той поры уложил я немало кичливых молодцов и зашибал немало деньжат, от чего не отстану, покуда не увижу, что больше и брать ничего не осталось. А теперь твой черед поведать мне о своей жизни». Двадцать вторая глава Симплиций дивится божьему промыслу, Устремляет к нему все свои помыслы. Когда Оливье таким образом закончил свою повесть, то не мог я довольно надивиться божественному промыслу. И я постиг, как прежде всего в Вестфалии преблагий бог не токмо отечески хранил меня от сего изверга, но еще и к тому направил, что вселил в него передо мной ужас. Тут только я уразумел, какую штуку я выкинул с Оливье, о чем ему предвещал старый Херцбрудер, и что он, Оливье, как то можно усмотреть в главе 16, к моей немалой выгоде истолковал по-своему. Ибо когда б этой бестии стало ведомо, что я был Егерем из Зуста, то уж, верно, он отплатил бы мне за то, что я тогда учинил с ним в овчарне. И я рассудил также, сколь мудро и темно излагал Херцбрудер свои предсказания, и помыслил про себя, что хотя его предвещания обычно неотменно сбываются, однако ж маловероятно и весьма диковинно, чтобы я должен был отмещевать смерть такого человека, который заслужил виселицу и колесо и за свой беспутный нрав недостоин ступать по земле. Я нашел также, что мне весьма было на пользу, что я наперед не поведал ему о своей жизни, ибо тогда я сам открыл бы ему, чем я его перед тем оскорбил; также заключил из сего, что преблагий бог еще не оставил меня своею милостию, и возымел надежду, что он снова ниспошлет мне счастливое и непостыдное избавление. Меж тем, как я предавался таким мыслям, приметил я на лице у Оливье несколько шрамов, которых под Магдебургом у него еще не было, того ради вообразил, что эти рубцы были отметинами, поставленными еще Шпрингинсфельдом в то время, когда он в обличье черта расцарапал Оливье всю рожу, а потому спросил его, откуда у него эти зарубки, присовокупив, что хотя он и поведал мне всю свою жизнь, однако ж я с легкостию мог догадаться, что он умолчал о самом любопытном, ибо еще не объявил мне, кто же его так пометил. «Эх, брат, – отвечал он, – когда я стал бы тебе пересказывать все мои проделки и плутни, то нам обоим, тебе и мне, это рано или поздно прискучило бы. Однако ж, чтобы ты уверился, что я ничего не утаил от тебя из своих приключений, то хочу тебе сказать всю правду и об этом, хотя, кажется, что сие было учинено мне в насмешку. Я совсем уверовал, что мне еще в утробе матери было предустановлено ходить меченым, ибо уже в юности школяры раскорябали мне рожу, когда я с ними сцепился. Также прежестоко досталось мне и от одного из тех чертей, которые подстерегли меня с Егерем из Зуста, поелику следы от его когтей заживали на моем лице добрых шесть недель; но мне все же удалось свести их начисто. А эти шрамы, которые ты сейчас еще видишь на моем лице, приобрел я совсем по иной причине, а именно: когда я еще стоял на квартире у шведов в Померании и завел себе красивую метреску [523], то хозяин дома принужден был покинуть свою постель и предоставить ее нам. А его кошка, которая привыкла каждый вечер забираться в ту же самую постель, учиняла нам каждую ночь великое неудобство, ибо вовсе не собиралась уступить нам законное свое место с такою же легкостью, как ее хозяин и хозяйка. Сие привело мою метреску (которая и без того терпеть не могла кошек) в такую досаду, что она поклялась всеми клятвами, что ни под каким видом не окажет мне своей любви, покуда я прежде не спроважу кошку, что ежели хочу и далее наслаждаться ее благосклонностью, то уж не только исполню ее желание, но и отомщу хорошенько этой кошке, доставив самому себе приятное упражнение; того ради не без больших хлопот запихал ее в мешок, взял с собою двух здоровенных крестьянских собак (которые и без того весьма свирепы до кошек, а мною были приручены) и оттащил мешок на привольный широкий луг, где собирался устроить веселую потеху и забаву, ибо полагал, что раз нет поблизости ни одного дерева, куда могла бы сия кошка ретироваться, то собаки погоняют ее по ровной местности, словно зайца, чем изрядно меня потешат. Но, о злополучная планета! Тут пришлось мне тошнехонько, и я узнал не только собачью, как обычно у нас говорят, но и кошачью жизнь (каковая невзгода мало изведана, а иначе, нет сомнения, давно сложили бы о том пословицу), ибо кошка, едва только я развязал мешок, очутившись в чистом поле, где рыщут ее злейшие враги, не увидела никакой верхушки, где могла бы найти себе пристанище; того ради, не желая оставаться внизу, где ее мигом разорвали бы в клочья, прыгнула мне прямо на голову, ибо не могла сыскать более высокого места; а когда я стал от нее отбиваться, то с меня слетела шляпа. Чем больше силился я ее от себя отодрать, тем крепче она запускала в меня когти. Жадные и без того лютые на кошек псы не взирали равнодушно на такое наше сражение, а вмешались в игру; они скакали с разверстыми пастями вокруг нас, норовя схватить кошку, которая ни за что не хотела покинуть меня, изо всех сил вцепившись когтями не только в волосы, но и в лицо. А когда она, отбиваясь от собак, промахнется своим когтистым кастетом, то уж наверняка съездит по мне. А так как ей все же иногда удавалось садануть псов по носу, то и они старались своими лапами стащить ее вниз и ненароком весьма чувствительно раздирали мне лицо. А когда я сам хватал кошку обеими руками, чтобы оторвать от себя, то она кусалась и царапалась, что было сил. Итак, попал я в переделку сразу и к кошкам и к собакам, которые меня всего искусали, исцарапали и так изуродовали, что я, почитай, уже не походил на человека; а самое скверное, я все время был в опасности, что псы, ярясь на кошку, могут ухватить меня за нос или за ухо и откусить напрочь. Мой воротник и колет так залило кровью, как на кузнице у столба, где холостят жеребцов и пускают им кровь в день святого Стефана [524]; и я не мог измыслить никакого средства, как мне спастись от такой муки. Под конец принужден был я, ежели не хотел больше оставлять свой капитолиум ареной такого сражения, по доброй воле упасть на землю, чтобы псы могли схватить кошку. И хотя они разорвали ее, однако ж я не получил от этого столь отменной потехи, на какую надеялся, а одно только посмеяние и такое лицо, как ты еще и по сю пору мог увидеть. Того ради я так озлился, что вскорости пристрелил обеих собак, а мою метреску, которая подала случай к сему дурачеству, так отшелушил, что из нее можно было жать масло, после чего она сбежала, ибо, нет сомнения, не могла долее любить такую мерзкую образину». Двадцать третья глава Симплициус зрит: Оливье сколь жесток, Решает уйти, дай только срок! Я охотно посмеялся бы над историей, поведанной мне Оливье, но принужден был показать к нему сожаление. А когда я своим чередом приступил к повести о моей жизни, завидели мы приближающуюся повозку с двумя всадниками; того ради спустились мы с церковной башни и засели в дом, расположенный у самой дороги, и потому весьма удобный для нападения на проезжающих. Свой мушкет я держал заряженным про запас, а Оливье сразу уложил одним выстрелом лошадь и одного всадника, прежде чем они нас открыли, после чего другой сразу утек; а когда я с взведенным курком подступил к кучеру и заставил его слезть с козел, подскочил Оливье и одним махом рассек ему палашом голову до самых зубов и хотел также прикончить женщину и детей, забившихся в карете и уже более похожих на мертвецов, нежели на живых. Я же решительно тому воспротивился и напрямик отрезал ему, что ежели он хочет исполнить свое намерение, то должен сперва умертвить меня. «Ах, – воскликнул он, – неразумный Симплициус, вот уж никогда не подумал бы, что ты и впрямь такой пентюх, каким себя выставляешь!» Я отвечал: «Брат, какой вред могут причинить тебе эти невинные дети? Когда б то были взрослые молодцы, которые могли бы защищать себя, тогда другое дело». – «Что? – возразил он. – Когда яйца на сковородке, из них не выведешь цыплят! Я-то отлично знаю этих юных кровососов; их отец майор – сущий живодер и злейший Обломайдубина, какой только был на свете!» С такими речами он все еще порывался убивать и хотел прирезать бедных детей; но я удерживал его до тех пор, покуда он наконец не смягчился. Там были жена майора, ее служанка и трое пригожих детей, коих мне было от всего сердца жаль; а чтобы они нас вскорости не выдали, их всех заперли в погреб, где они не могли сыскать себе иного пропитания, кроме брюквы и других овощей, покуда кто-нибудь их не освободит. Засим ограбили мы повозку и угнали семерку отличных лошадей в лес, в самую чащу. А когда мы привязали лошадей и малость огляделись, завидел я неподалеку от нас молодчика, тихонько стоявшего у дерева; я показал на него Оливье, полагая, что надобно поостеречься. «Эх, дурень! – сказал он. – Да ведь это жид, которого я тут привязал; он, плут, давным-давно замерз и околел». Меж тем подошел он к нему, двинул кулаком под челюсть и сказал: «Ну, пес, и ты мне немало дукатов принес». И когда он его таким манером пошевелил, высыпалось у него изо рта несколько дублонов, которые бедный плут туда запрятал и держал до самой смерти. Оливье немедля засунул ему в пасть руку и вытащил двенадцать дублонов и превосходный рубин. «Этой добычей, – сказал он, – обязан я тебе, Симплиций». И засим подарил мне рубин, а сам отправился за своим мужиком, наказав мне оставаться у лошадей, но смотреть в оба, чтобы мертвый жид меня не покусал, чем втер мне за мое мягкосердечие и намекнул, что нет у меня такого куража, как у него. А покуда Оливье ходил за мужичком, я стал предаваться докучливым мыслям и рассудил, в сколь опасное попал я положение. Я решил вскочить на лошадь и удариться в бегство, но возымел опасение, что Оливье застанет меня за исполнением сего намерения и сразу пристрелит, ибо я подозревал, что он теперь лишь испытывает мое постоянство и где-либо затаился поблизости, чтоб меня подстеречь. Взошло мне на ум уйти оттуда пешком, но я принужден был поразмыслить и о том, что ежели мне сейчас и удастся сбежать от Оливье, то я беспременно попаду в лапы крестьян в Шварцвальде, о коих шла слава, что они учиняют солдатам крепкую нахлобучку. А заберешь ты, раздумывал я, всех лошадей, чтобы отнять у Оливье средство к погоне, а тебя захватят веймарцы, то не избежать тебе колеса, как уличенному злодею. Одним словом, не мог я измыслить надежного способа к своему бегству, особливо же очутившись в густом лесу, где не знал я ни дороги, ни тропки; сверх того пробудилась моя совесть и терзала меня, ибо я остановил кучера и послужил причиной, что его так безжалостно лишили жизни, и представились моим очам обе женщины и невинные дети, запертые в погребе, где они, быть может, обречены на смерть и погибель, подобно сему еврею. И я, несчастный, хотел утешить себя своей невиновностию, ибо действовал против собственной воли и по принуждению; но моя совесть представила мне, что я всеми другими своими худыми делами давно уже заслужил, чтобы меня в сообществе с этим архизлодеем предать в руки юстиции, дабы получить справедливое наказание, быть может, праведный бог и определил мне такую кару. Под конец возымел я великое упование на благость божию и молил спасти меня от напасти; и когда я исполнился умиления, то сказал самому себе: «Дурень! Ведь ты не под замком и не привязан; весь необъятный мир открыт перед тобою. Али мало у тебя лошадей, чтобы пуститься в бегство? А когда не пожелаешь ехать верхом, разве не проворны твои ноги, чтобы унести тебя отсюда?» Меж тем, как я подобным образом терзал и мучил себя, не решаясь на что-либо, воротился Оливье вместе с нашим мужиком. Он проводил нас вместе с лошадьми на мызу, где мы подкрепились и по очереди один за другим проспали несколько часов. После полуночи мы поскакали дальше и к полудню достигли внешних постов швейцарцев, где Оливье хорошо знали и устроили нам великолепное угощение. И покуда мы веселились, послал наш хозяин за двумя евреями, которые купили у нас лошадей [525], хотя и за полцены. Все было совершено так приятно и толково, что не потребовало особых разговоров. Самое главное, о чем спросили евреи, было: «Чьи это лошади – имперские или шведские?» А когда узнали, что они достались нам от веймарцев, то рассудили: «Так нам надобно гнать их не в Базель, а в Швабию к баварцам!», немало подивив меня своею превеликой осведомленностью и откровенностию. Мы пировали по-барски, тамошние лесные форели и отличные раки изрядно пришлись мне по вкусу. А как уже наступил вечер, то мы снова отправились в путь, нагрузив нашего крестьянина, словно осла, жарким и другими припасами; со всем этим мы на другой день завернули на уединенный крестьянский двор, где нас приняли весьма дружелюбно; и мы провели там несколько дней по причине худой погоды, ибо ветер, дождь и снег – плохие попутчики. Потом пробрались мы сплошным лесом и окольными тропинками снова к той самой хижине, куда меня Оливье привел спервоначала, когда он меня взял с собою. Двадцать четвертая глава Симплиций глядит: Оливье убит, За лютую смерть люто и мстит. Когда мы там засели, чтоб отдохнуть и утолить голод, Оливье отослал мужика купить съестных припасов, а также порох и дробь. Когда тот ушел, Оливье снял камзол и сказал: «Брат, не могу я больше таскать один эти чертовы деньги», – после чего отвязал пару валиков, или колбасок, которые он носил прямо на голом теле, бросил их на стол и сказал: «Ты также должен потрудиться и поносить это, покуда наберем, что хватит нам обоим, да и пошабашим; а то эти проклятущие деньги натерли мне бока; так что я уже не могу их таскать на себе». Я отвечал: «Брат, было бы у тебя их столько, как у меня, они не натерли бы тебе бока». – «Что? – перебил он меня. – Знай, что мое, то и твое, а что мы добудем вместе, то поделим пополам!» Я поднял оба мешочка и почувствовал, что они тяжелехоньки, ибо набиты чистым золотом. Я сказал, что все сие весьма неудобно укладено, и ежели ему угодно, то мог бы так все ушить, что носить будет куда легче. А когда он предоставил сие на мою волю, то я пошел с ним к дуплистому дубу, где у него были схоронены ножницы, иголки и нитки; там смастерил я из пары штанов себе и ему нараменники, или наплечья, и упаковал в них славные красные монетки. И после того как мы надели эти наплечья под рубахи, получилось не иначе, как если бы на нас спереди и сзади были надеты золотые панцири, что было весьма ладно, ибо мы были теперь в большей безопасности ежели не от пули, то, по крайности, от клинка. Я же тому дивился и спросил его, по какой причине нет при нем серебра, узнав в ответ, что у него запрятано в дупле более тысячи дукатов, над коими дозволил он хозяйничать своему мужику, и не ведет им счет, ибо ни во что не ценит подобные овечьи орешки. Когда с этим было покончено и деньги уложены, отправились мы в наш ложемент, где ночью варили себе пищу и грелись у печки. А днем, около часу, когда мы этого меньше всего ожидали, в нашу хижину, широко распахнув дверь, вломилось шестеро мушкетеров с капралом с оружием на изготове и зажженными фитилями и заорали, что мы должны им сдаться. Однако Оливье (который так же, как и я, держал во всякое время рядом с собой заряженный мушкет, а при себе острый меч и как раз сидел за столом, тогда как я стоял за дверью у печки) ответил им несколькими пулями, отчего двое свалились на землю, я же двумя равномерными выстрелами уложил третьего и покалечил четвертого. Затем Оливье выхватил из ножен свой меч, выручавший его из любой беды, и такой острый, что резал волос (и может быть сравнен со славным Калибурном [526] – мечом английского короля Артура), и разрубил пятого от плеча до живота, так что у него вывалилась вся требуха и он отвратительнейшим образом на ней распластался. Меж тем треснул я шестого по голове прикладом, так что он разом протянул ноги. Подобную же штуку учинил седьмой с Оливье, да с такой силой, что у него мозги вылетели; я же в свой черед так саданул убившего, что и он, подобно своим камрадам, растянулся, составив компанию мертвецам. А когда раненый, которого я подстрелил поначалу, увидел такой удар и приметил, что я поворотил мушкет и хочу вышибить из него дух, то бросил свое оружие и дал такого стрекача, как если бы за ним гнался сам черт. И на все это сражение ушло времени не более, чем понадобилось бы на то, чтобы прочитать «Отче наш», за который срок семеро храбрых солдат успело сложить свои головы. И когда таким образом я один завладел всем полем, то осмотрел Оливье, чтобы удостовериться, не осталось ли в нем хоть на каплю жизни, но когда нашел его совсем бездыханным, то рассудил, что не приличествует оставлять мертвому телу столько денег, в коих ему нет никакой нужды; того ради снял я с него золотую шкуру, которую только вчера ему изготовил, и повесил на плечи поверх собственной. И понеже мой мушкет был разбит, то забрал я оставшийся после Оливье, а также его острый боевой меч; вооружившись всем этим на случай опасности, я дал тягу, и притом по той дороге, по которой, как я знал, должен был воротиться наш мужик. Я сел в сторонку неподалеку от того места, чтобы его дождаться, а также поразмыслить, что мне надлежит предпринять в будущем. Двадцать пятая глава Симплиций встречает названого брата, Что нищим скитался в жалких заплатах. Не просидел я и получасу, погрузившись в размышления, как объявился наш мужик, пыхтевший, как медведь; он бежал изо всей мочи и не приметил меня, покуда я его не нагнал. «Чего спешишь? – спросил я. – Что стряслось?» Он сказал: «Тикай отсюдова поскорее! Сюда идет капрал с шестью мушкетерами, а у них приказ взять под стражу тебя и Оливье и живыми или мертвыми доставить в Лихтенек [527]. Они захватили меня в полон и принуждали провести к вам, но мне посчастливилось удрать и прибежать сюда». Я подумал: «Эге, плут! Ты нас предал, чтоб завладеть деньгами Оливье, спрятанными в дупле»; но не показал виду, ибо нуждался в проводнике, а потому сказал, что Оливье и все, кому надлежало его взять под стражу, лежат мертвыми. А как мужик не хотел тому поверить, то я оказал ему доброту и пошел с ним на место, где он мог увидеть бедственное зрелище – семь поверженных тел. «Седьмому из тех, кто хотел нас захватить, я дозволил убежать, и видит бог, ежели я мог бы снова оживить тех, кто здесь полег, то я не преминул бы так поступить!» Мужик оторопел от ужаса и удивления и воскликнул: «Что же делать?» Я отвечал: «Что делать, уже решено! Выбирай одно из трех: либо ты тотчас проведешь меня надежными тропами через лес в Филлинген [528], либо покажешь дупло, где схоронены деньги Оливье, либо умрешь на месте и составишь добрую компанию этим мертвецам! Ежели проводишь меня в Филлинген, то тебе одному достанутся все деньги, а покажешь дупло, то я разделю их с тобою пополам, а не учинишь ни того, ни другого, то я пристрелю тебя и пойду своею дорогою». Мужик с большой охотой улизнул бы от меня, но страшился мушкета и того ради пал на колени и предложил провести меня через лес. Итак, отправились мы со всею поспешностию и безо всякой пищи, питья и самого короткого отдыха шли весь тот день и следующую ночь, ибо, на наше счастье, было довольно светло, а под утро завидели город Филлинген, где я отпустил мужика. На сем пути мужика подгонял страх, а меня желание спасти жизнь и свои денежки, так что я принужден был почти уверовать, что золото сообщает человеку большую силу, ибо хотя я нес на себе порядочную тяжесть, однако ж никакой особой усталости не чувствовал. Я почел счастливым предзнаменованием, что в то самое время, когда я подошел к Филлингену, городские ворота были открыты. Караульный офицер учинил мне допрос, и когда услышал, что я назвал себя вольным рейтаром из того самого полка, куда меня определил Херцбрудер, освободив от мушкетерства в Филиппсбурге, а также что я сбежал из лагеря под Брейзахом от веймарцев, куда попал после того, как был взят в плен у Виттенвейера и затолкан в их войско, и теперь хочу снова воротиться в свой полк к баварцам, то снарядил со мною мушкетера, который отвел меня к коменданту. Тот еще почивал в постели, ибо за полночь прободрствовал за делами, так что пришлось мне прождать добрых полтора часа перед его квартирою, но как люди шли от ранней обедни, то меня обступили со всех сторон горожане и солдаты, и всяк домогался узнать, как идут дела под Брейзахом; от этого крика пробудился комендант, который без дальнейших проволочек велел пустить меня к себе. Он учинил мне новый экзамен, а я ответил все то же, что перед тем сказал у городских ворот. Засим спросил он меня об особливых частностях касательно осады и прочем, и тут признался я во всем, а именно, что я недели две находил прибежище у одного молодца, который тоже был из беглых, и с ним вместе напали на повозку и ограбили ее, намереваясь добыть у веймарцев столько, чтобы снова обзавестись конями и, должным образом экипировав себя, явиться каждому в свой полк; однако ж только вчера на нас внезапно напал капрал с шестью мушкетерами с тем, чтобы нас захватить, вследствие чего мой камрад и еще шестеро, посланных от противника, полегли на месте, седьмой же бежал, равно как и я, притом каждый на свою сторону. О том же, что я намеревался пробраться в Л. [529] в Вестфалии к своей женушке и что на мне надеты два изрядно начиненных наплечья, молчал я, как мертвый. И, по правде, нимало того не совестился, что смолчал, ибо какое ему до того было дело? Он также не спрашивал меня о сем, а только дивился и почти не хотел верить, что мы вдвоем с Оливье уложили шестерых человек, а седьмого обратили в бегство, хотя мой камрад и заплатил за это своею жизнью. Во время сего дискурса представился мне удобный случай завести речь и о превосходном мече Оливье, который я носил при себе и не мог им нахвалиться. И он так полюбился коменданту, что я, ежели хотел отойти от него добрым манером и получить пашпорт, принужден был поменяться с ним на шпагу. И, по правде, то был изрядный меч, красивый и добрый, и на нем был нагридирован целый вечный календарь, так что меня не переспорить, что он не был выкован самим Вулканом в hora Martis и уж, конечно, был изготовлен, как описано в «Сокровищнице героев» [530], по какой причине все другие клинки ломаются об него и самые неустрашимые неприятели и храбрые, как львы, мужи пускаются наутек, словно робкие зайцы. Когда же он меня отпустил и приказал выписать мне папшорт, отправился я кратчайшим путем на постоялый двор, где не знал, то ли мне завалиться спать, то ли поесть. Однако решил сперва утолить голод и потому велел принести мне какие ни есть кушанья и напитки, раздумывая, как я устрою свои дела и при моих деньгах уж наверное доберусь до Л. к своей жене, ибо у меня было ровно столько же охоты ворочаться в полк, как и сломить себе шею. Меж тем как я предавался в своем уме подобным спекуляциям и затевал в мыслях различные другие хитрости, в горницу приковылял какой-то молодчик с костылем в руке: у него была обмотана голова, а руки на перевязи и столь жалкое рубище, что я не дал бы за него ни единого геллера. Едва трактирный слуга завидел его, то хотел тотчас же прогнать, ибо от него шла нестерпимая вонь и он был до того осыпан вшами, что ими можно было усеять всю швабскую степь. Он же молил дозволить ему, ради самого бога, хоть малость обогреться, но тщетно. Но когда я сжалился над ним и попросил за него, то его подпустили к печке, как нищего. Он смотрел на меня, как мне показалось, томясь от голода и с большим благоговением, как я наворачиваю, и притом несколько раз тяжко вздохнул: и когда трактирный слуга вышел, чтобы принести мне жаркое, то подошел к моему столу и протянул мне глиняную кружку. Так как я легко мог вообразить себе, зачем он пришел, то взял у него кружку и налил сполна пивом, прежде чем он успел попросить. «Ах, друг, – сказал он, – ради Херцбрудера дай мне также немного поесть!» Когда я сие услышал, у меня захолонуло сердце, и я уразумел, что то сам Херцбрудер. Я едва не повергся в обморок, когда увидел его в столь бедственном положении, но скрепился, бросился ему на шею и усадил рядом с собою, ибо нам обоим застили глаза слезы, мне от сожаления, ему от радости. Двадцать шестая глава Симплициус слышит про муки и беды, Какие Херцбрудер в походах изведал. Нечаянная наша встреча до того нас всполошила, что не могли мы ни есть, ни пить, а только спрашивали друг друга, что приключилось с тех пор, когда мы в последний раз виделись. Однако ж мы не могли пуститься в откровенную беседу, ибо трактирщик и его слуга беспрестанно сновали взад и вперед. Трактирщик дивился, что я не гнушаюсь такого обовшивевшего малого, я же сказал, что на войне у заправских солдат то за обычай. Так как я уразумел, что Херцбрудер до сего обретался в гошпитале и жил подаянием и что раны его весьма худо перевязаны, то уговорился с хозяином, чтобы он отвел ему особливый покой, уложил Херцбрудера в постель и велел позвать к нему лучшего костоправа, которого можно сыскать, а также портного и швею, чтобы приодеть его и вывести всех вшей, которые его до костей источили. У меня в кошельке еще водились дублоны, которые Оливье вытащил из глотки у мертвого еврея. Я хлопнул ими по столу и сказал Херцбрудеру так, чтобы слышал трактирщик: «Гляди, брат, вот мои деньги; я хочу истратить их на тебя и проесть вместе с тобою», – так что хозяин стал нам весьма усердно прислуживать. А цирюльнику я показал рубин, также вынутый из помянутого еврея, ценою примерно в двадцать талеров, и сказал: «Понеже те малые деньги, которые я при себе имею, уйдут на наше пропитание и на платье моему камраду, то намерен я дать ему сей рубин, ежели он вскорости поставит на ноги помянутого камрада»; чем цирюльник был весьма доволен и потому употребил самое лучшее лечение. Итак, ухаживал я за Херцбрудером, как за своим вторым «я»; отдал сшить ему простое платье из серого сукна, но сперва отправился к коменданту из-за пашпорта и поведал, что встретил тяжко раненного камрада и хочу дождаться, покуда он совсем не выздоровеет; оставить же его тут не осмеливаюсь, дабы не держать ответ за него в полку. Комендант похвалил такое мое намерение и дозволил остаться, сколько мне надобно, обещав снабдить нас добрым пашпортом, когда мой камрад сможет пуститься в путь вместе со мною. А когда я воротился к Херцбрудеру и сел у его ложа, то попросил не таясь поведать мне, как попал он в столь бедственное положение; ибо я вообразил, что по какой-либо важной причине или совершенной им оплошности он был лишен прежнего высокого звания и чести и вторгнут в теперешнее злополучие. Он же сказал: «Брат, ты ведь знаешь, что я был самый любимый и довереннейший друг и фактотум графа фон Гёца [531]; тебе также довольно ведомо, сколь злополучно окончилась минувшая кампания, в коей он был главный генерал и командир, когда мы не только проиграли битву под Виттенвейером, но к тому же не смогли высвободить из осады Брейзах. И понеже о том пошли по всему свету различные толки, наипаче же, как упомянутого графа призвали к ответу и повезли в Вену, то я от стыда и страха добровольно поверг себя в такое ничтожество и часто желаю себе либо умереть в сей бедности, либо жить в сокрыве, покуда не обнаружится, что названный граф ни в чем не повинен, ибо, насколько я знаю, он всегда сохранял верность римскому императору. А что он прошедшим летом не был счастлив, то, как я думаю, надлежит приписать скорее предопределению всевышнего (который ниспосылает победу тому, кому хочет), нежели оплошности графа. Когда вознамерились мы освободить от осады Брейзах и я увидел, что у наших дело идет ни шатко ни валко, то вооружился и пошел на осадный плавучий мост, как если бы один мог все привести к окончанию, в чем тогда не был сведущ и что не вменялось мне в обязанность; однако ж я хотел тем подать пример остальным, а как прошедшим летом нам ничего не удалось исполнить, то, по счастью или, вернее, несчастью, я оказался в первых рядах нападавших, и мне первому довелось столкнуться с неприятелем, тут и пошла потеха. И хотя я был первым в нападении, однако ж оказался последним в защите, ибо мы не выдержали неистового натиска французов, и потому раньше всех попал в руки врагам. Меня поразил выстрел в правую руку и тотчас же другой в бедро, так что я не мог ни бежать, ни выхватить шпагу; и как теснота места и великая опасность не дозволяли ни просить, ни давать пардону, то получил я еще удар в голову, от которого рухнул наземь, и так как на мне было весьма доброе платье, то меня с остервенением раздели и сбросили, как мертвого, в Рейн. В такой беде воззвал я к всевышнему и совершенно предался его святой воле, и когда я давал различные обеты, то почувствовал его заступление: Рейн выбросил меня на берег, где я заткнул свои раны мохом, и хотя едва не замерз, однако ж ощутил в себе особенную силу, так что смог уползти оттуда, поелику мне помогал бог, так что я, хоть и прежалостным образом изувеченный, попал к братьям меродерам и солдатским женкам, которые возымели ко мне сожаление, хотя вовсе не знали меня. Они уже не помышляли о счастливом освобождении крепости, что мне причиняло боль сильнейшую, нежели мое увечье. Они покормили и обогрели меня у костра, снабдив платьем, и прежде чем я успел толком перевязать свои раны, как должен был узреть, что наши приготовились к позорному отступлению и признали дело проигранным, что меня весьма сокрушало; того ради решил я никому себя не открывать, дабы и на мою долю не досталось насмешек, а посему пристал к нескольким раненым из нашей армии, с которыми шел фельдшер; ему я отдал свой золотой крестик, еще висевший у меня на шее, за что тот перевязал мне раны. Так и влачил я, дорогой Симплициус, до сих пор сию бедственную жизнь, положив намерение никому не открываться, покуда граф фон Гёц не выиграет свое дело. И теперь, видя твою верность и добросердечие, обретаю я великое упование, что милосердный бог еще не покинул меня, понеже сегодня утром, когда я шел от ранней обедни и увидел тебя возле комендантской квартиры, то представилось мне, что бог ниспослал тебя ко мне вместо своего ангела, который должен прийти ко мне на помощь во всяческой моей скудости». Я утешал Херцбрудера, как только мог, и открыл ему, что у меня куда больше денег, чем те несколько дублонов, которые я показал, и что все это теперь к его услугам; и меж тем рассказал я ему о падении Оливье и каким образом принужден был я отомстить за его смерть, и сие так взбодрило его дух, что споспешествовало и его телесному здравию, ибо день ото дня раны его заживали все лучше. КНИГА ПЯТАЯ 1-я гл.: Симплиций, проведав, что друг дал обет, Решает по дружбе идти ему вслед. 2-я гл. Симплиций завел с сатаной канитель, Страхом объятый, лезет в купель. 3-я гл. Симплиций с Херцбрудером живут, как братья, Проводят время в полезных занятьях. 4-я гл. Симплиций снова Фортуну пытает, Но на войне не преуспевает. 5-я гл. Симплиций в Кельне в роли Меркурия, Юпитера речи – смесь ума и дури. 6-я гл. Симплиций, давно позабыв все обеты, На Кислых водах вытворяет курбеты. 7-я гл. Симплиций друга отнес на кладбище, Себе утешенье с крестьянкою ищет. 8-я гл. Симплициус снова не прочь ожениться, Узнав, кто он родом, не стал сим гордиться. 9-я гл. Симплицию двух сыновей и то много, А третий подброшен лежит у порога. 10-я гл. Симплицию врут мужики-ротозеи, Что ведомо им о делах Муммельзее. 11-я гл. Симплициус слышит: честят эскулапов, Не хочет попасть он в их хитрые лапы. 12-я гл. Симплициус дышит в воде невозбранно, Он с сильфом уходит на дно Океана. 13-я гл. Симплиций, плывя с князьком Муммельзее, На много чудес дивится, глазея. 14-я гл. Симплиций дорогою дискурс ведет О том, как у сильфов жизнь их идет. 15-я гл. Симплиций в беседе на дне Океана Не может ответить царю без обмана. 16-я гл. Симплиций отправился в Маре-дель-Сур, Где жемчуг с кулак и в бездне пурпур. 17-я гл. Симплиций из озера вышел тишком, Сам невредим и в платье сухом. 18-я гл. Симплиций во сне ненароком подмок, Источник под ним не на месте потек. 19-я гл. Симплиций встречает перекрещенцев, По нраву ему жизнь сих отщепенцев. 20-я гл. Симплиций со шведским воякой спознался, С ним до Москвы он легонько добрался. 21-я гл. Симплиций готовит мушкетное зелье, В чужом он пиру получает похмелье. 22-я гл. Симплиций на Волге нежданным манером К татарам попал, а затем на галеры. 23-я гл. Симплиций зрит жизни суетный плен, Все для него здесь тщета, прах и тлен. 24-я гл. Симплиций от мира сего отрекается, Строгим отшельником жить собирается. Первая глава Симплиций, проведав, что друг дал обет, Решает по дружбе идти ему вслед. Когда Херцбрудер совсем поправился и исцелился от ран, поведал он мне, что, обретаясь в жестокой беде, дал он обет свершить паломничество в Эйнзидлен [532]. А как теперь он и без того находится неподалеку от швейцарской границы, то и вознамерился сие исполнить, питаясь в дороге милостынью; мне же было весьма приятно о том услышать; того ради предложил я ему деньги и свою компанию и хотел тотчас же купить двух клеперков, дабы отправиться с ним в путешествие, правда, не по той причине, что меня побуждало и наставляло к сему благочестие, а потому что желал поглядеть Швейцарскую республику, которая была единственной страной, где процветал вожделенный мир. Меня также немало обрадовало, что мне выдался случай во время такого путешествия услужить Херцбрудеру, ибо я возлюбил его, как самого себя; он же отверг и то и другое: и мою помощь, и мое общество под тем предлогом, что паломничество надо было свершить пешком, и притом насовав в сапоги гороху. А ежели я хочу составить ему компанию, то не только тем нарушу его благоговение, но и доставлю себе самому превеликое неудобство ради его медленного и тяжкого передвижения. А помощи от меня он не примет, ибо совесть не дозволяет ему во время такого святого путешествия содержать себя на деньги, добытые смертоубийством и разбоем; а сверх того не желает он вводить меня в великие протори и объявляет мне непритворно, что я уже сделал для него более, нежели я был ему должен, а он того ожидал. Тут зачали мы приятельскую перебранку, и сие было так мило, что ничего похожего я еще не слыхивал; ибо мы не употребляли иных доводов, кроме того, что каждый уверял, что еще не доставил своему другу ничего, что надлежало бы ему сделать, и благодеяния, которые оказал один другому, еще не оплачены. Херцбрудер более всего сетовал на то, что я, как он говорил, осыпаю его щедротами и изъявляю ему свою услужливость и неложную дружбу такою мерою, что он никогда не сможет воздать мне тою же; я же упрекал его в том, что ныне, когда мне представился случай услужить ему и доказать на деле свою благодарность за все его благодеяния, что я его неложный друг и усердный слуга, то отвергает он меня как недостойного его службы, напомнив ему последнюю волю блаженной памяти его родителя, и как мы оба под Магдебургом скрепили клятвами нашу дружбу, каковой ныне он меня лишает, и тем нас обоих сразу хочет соделать клятвопреступниками. Но все сие нимало не склонило его принять меня товарищем своего путешествия, покуда я не приметил, что ему претит не токмо золото Оливье, но и моя безбожная жизнь. Того ради прибег я ко лжи и уговорил его, что меня побуждает к паломничеству в Эйнзидлен мое намерение исправиться: а ежели он удержит меня от этого доброго начинания и я умру нераскаянным, то он будет в тяжком за то ответе. Таким манером удалось мне его уломать, так что он напоследок согласился посетить святые места вместе со мною, особливо же как я показывал (хотя все то было ложью) великое раскаяние о своей беспутной жизни, а также уверял его, что я сам вознамерился наложить на себя епитимью и вместе с ним свершить паломничество в Эйнзидлен, шествуя в сапогах, набитых горохом. Едва окончилось сие препирательство, как началось другое, ибо Херцбрудер был чересчур добросовестен. Он не соглашался, чтобы я выправил у коменданта для нас обоих пашпорта на мой полк. «Что? – воскликнул он. – Разве не возымели мы намерение исправиться и пойти на покаяние в Эйнзидлен? И посуди, бога ради, ты хочешь положить сему начало обманом и запечатать очи людей ложью! Кто отречется от меня в сем мире, от того отрекусь и я перед отцом моим небесным, сказал Христос! Разве мы трусливые зеваки? Когда бы все мученики и исповедники Христовы так поступали, то мало было бы святых на небе. Ежели мы отправимся с именем божиим и под его покровом, куда направят нас его святая воля и назначение, и предадим себя его благому промыслу, то уж наверное бог проведет нас туда, где наши души обретут успокоение!» Но как я ему представил, что нам не следует испытывать бога, а применяться ко времени и употреблять средства, от коих мы не можем отказаться, особливо же потому, что паломничество среди солдат не за обычай, и когда мы откроем свое намерение, то почтут нас дезертирами, а вовсе не пилигримами, что может доставить нам немалое беспокойство и несчастье, а также подвергнуть опасности наше здравие и самую жизнь, наипаче же как святой апостол Павел, с коим мы никак не можем себя поравнять, удивительным образом применялся ко времени и обычаям мира сего, то под конец Херцбрудер уступил мне, так что я получил пашпорт, чтобы отправиться в свой полк. Имея оный пашпорт, вышли мы с надежным провожатым из города в то время, как закрывались ворота, как если бы собирались в Роттвейль [533], но вскорости свернули на окольную дорогу и в ту же ночь перешли швейцарскую границу, а на следующее утро завернули в деревню, где экипировались, купив себе долгополое черное платье, паломнические посохи и четки, а нашего провожатого отпустили домой с хорошим вознаграждением. Все в этой стране показалось мне весьма дивным, не как в других немецких землях, словно бы я очутился в Бразилии или в Китае. Я узрел, как там, в мире и тишине, всяк занят своим ремеслом, хлевы полны скотиною, мужицкие дворы кишат курами, утками и гусями; улицы безопасны для путешественников, в трактирах полным-полно людей, предающихся веселию. Там живут, не ведая страха перед неприятелем, опасения грабежа и заботы лишиться своего добра, здравия, а то и самой жизни; всяк живет беспечно среди своих смоковниц и виноградников и, ежели сравнить с другими немецкими землями, в полном довольстве и радости, так что я почел сию страну земным раем, хотя по своим обычаям она казалась порядком грубой. Сие произвело, что я всю дорогу только и делал, что глазел по сторонам, в то время как Херцбрудер перебирал четки; того ради я иногда получал от него укоризны, ибо он желал, чтобы я беспрестанно творил молитвы, к чему я никак не мог привыкнуть. В Цюрихе он проведал все мои хитрости и посему весьма сухо выложил мне всю правду, ибо когда мы прошедшей ночью заночевали в Шаффхаузене [534] (где у меня от гороху жестоко разболелись ноги), то поутру я забоялся идти на горохе и велел его сварить, а затем снова запихал в сапоги, после чего весело дошел пешком до Цюриха: он же с трудом волочил ноги и сказал мне: «Брат, на тебе почиет великая благодать божия, ибо ты, невзирая на горох в сапогах, шагаешь с таким веселием». – «Всеконечно, – ответил я, – достопочтенный и любезный Херцбрудер, я его сварил, а не то б не смог отмахать такой путь». – «Боже милостивый! – воскликнул он. – Что ты натворил? Ты бы лучше вовсе выбросил его из сапогов, ежели только не пожелал бы учинить насмешку. Мне надо позаботиться, чтобы бог не покарал нас обоих, тебя и меня. Не вмени сие во зло, друг, когда я по братской любви скажу тебе с немецкой прямотою все, что у меня залегло на сердце, а именно: я о том горюю, что если только ты не перестанешь гневить бога, то лишишь себя вечного спасения. Признаюсь с охотою и уверяю тебя по правде, что я никого так не люблю в целом свете, как тебя, однако ж не хочу таить от тебя, что ежели ты не исправишься, то принужден буду устыдиться продолжения сея дружбы». Я онемел от страху, так что, казалось, больше не мог вымолвить ни единого слова; наконец открыто повинился ему, что положил горох в сапоги не ради благочестия, а единственно ему в угодность, чтобы он взял меня с собою паломничать. «Ах, брат! – отвечал он. – Вижу я, что ты далеко отошел от стези спасения, когда бы даже не было тут никакого гороху. Да ниспошлет тебе бог исправление, ибо без него не устоит наша дружба». С того самого времени следовал я за ним в глубокой печали, подобно человеку, коего ведут на виселицу; совесть начала отягощать меня, и когда я раздумывал, то вставали перед моими очами все бесчестные мои проделки, которые я учинил в течение жизни. Тут прежде всего оплакал я свою простоту, с какою вышел из лесу и которую потом всячески расточил в мире; и мое сетование еще умножило то, что Херцбрудер был молчалив и только взирал на меня со вздохами, отчего было мне не иначе, как если бы он ведал о вечном моем осуждении и сожалел о сем. Вторая глава Симплиций завел с сатаной канитель, Страхом объятый, лезет в купель. Таким-то образом добрели мы до Эйнзидлена и зашли в храм как раз в то время, когда священник заклинал бесноватого [535], что мне было внове и в диковинку, того ради оставил я Херцбрудера преклонить колени в молитве, сколько ему вздумается, а сам ради куриозности пошел поглядеть на сей спектакулум. Но едва я успел немного приблизиться, как злой дух завопил из бедняги: «Эге, парень, и тебя принесла нелегкая? Я-то думал, что, воротившись восвояси, повстречаю тебя в нашей адской обители в компании с Оливье; да вот вижу, ты объявился здесь, ах ты, беспутный, прелюбодей и смертоубийца! Али ты и впрямь вообразил, что тебе удастся улизнуть от нас? Эй вы, попы! Не принимайте его к себе, он лжец и притворщик почище меня самого, он только и делает, что водит за нос и глумится над богом и религией». Заклинающий беса повелел злому духу замолчать, ибо ему, как архилжецу, и без того никто не поверит. «Вот, вот! – выкрикивал он. – Спросите-ка спутника беглого сего монаха, он вам наверняка расскажет, что сей атеист не устрашился сварить горох, на коем он пожелал бы прийти сюда по обету». Я совсем потерял голову, когда услышал такие слова, и все на меня уставились; но священник заклял беса и заставил его умолкнуть, однако не смог его в тот день изгнать. Меж тем приблизился и Херцбрудер, как раз в то время, когда я совсем помертвел от страху и, колеблясь между надеждой и отчаянием, не знал, как мне поступить. Херцбрудер утешал меня, как только мог, и притом уверял собравшихся вокруг нас, а особливо патера, что я никогда в жизни не был монахом, а всего-навсего солдат, который, быть может, и натворил больше зла, нежели добра, присовокупив, что дьявол – лжец и всю историю с горохом представил куда горше, нежели то было на самом деле. Я же был так смятен духом, что чувствовал себя не иначе, как если бы меня уже жег адский пламень, так что и священникам стоило немалого труда меня утешить. Они увещевали меня исповедаться и принять причастие, но злой дух снова возопил из бесноватого: «Вот-вот, он славно исповедуется! Да ведь он и понятия не имеет, что такое исповедь! Чего вы от него добиваетесь? Он еретическое отродье и давно наш, его родители были даже не кальвинисты, а перекрещенцы и т. д.». Но экзорцист [536] еще раз повелел злому духу замолчать и сказал ему: «В таком случае тем досадительнее будет тебе, когда бедная заблудшая овца будет вырвана из твоей пасти и вновь возвратится к стаду Христову». Тут бес так ужасно завопил, что жутко было слышать, из какового мерзостного песнопения почерпнул я немалую отраду, ибо подумал, что когда бы не было у меня более надежды на милость божию, то дьявол так бы жестоко не корчился. И хотя тогда я не отважился пойти к исповеди, да и никогда во все дни не питал такого намерения, ибо от стыда меня брал такой страх, как черта перед распятием, однако ж ощутил я в то мгновение такое раскаяние в содеянных грехах и столь горячее желание покаяться и отказаться от своей злонравной и безбожнической жизни, что тотчас же пожелал призвать к себе духовника, каковое внезапное обращение и исправление весьма обрадовало Херцбрудера, ибо он приметил и отлично знал, что я до сего времени не принадлежал ни к какой религии. Засим я объявил во всеуслышание, что принимаю католическую веру, пошел к исповеди и, получив отпущение грехов, причастился, после чего у меня стало так легко и хорошо на сердце, что я и сказать не могу. А что было всего удивительнее, так то, что с тех пор злой дух, мучивший бесноватого, оставил меня в покое, ибо до исповеди и причастия он беспрестанно укорял меня различными проделками, которые я чинил, как если бы он только затем и был приставлен, Чтобы вести счет моим грехам; однако ж никто из слышавших не верил ему, как лжецу, ибо мое достойное пилигримское одеяние представляло очам совсем иное. Мы провели полных две недели в благодатном сем месте, где я благодарил вышнего за свое обращение и размышлял о сотворенном там чуде, что довольно подвинуло меня к умилению и благочестию. Однако ж сколь бы долго ни была преисполнена сим моя душа, понеже мое обращение возникло не из любви к богу, а из боязни и страха вечного осуждения, то стал я мало-помалу впадать в леность и нерадение, ибо исчезал из памяти тот ужас, который нагнал на меня злой дух, и когда мы вдоволь насмотрелись на святые реликвии, облачения и другие достопримечательные предметы дома господня, то отправились в Баден [537], дабы там перезимовать. Третья глава Симплиций с Херцбрудером живут, как братья, Проводят время в полезных занятьях. В Бадене снял я для нас обоих веселенькую светлицу с каморкой, какие обыкновенно снимают, особливо же в летнее время, богатые швейцарцы, которые приезжают на воды более затем, чтобы позабавиться и покрасоваться, нежели ради каких-либо своих немощей. Также уговорился я и о нашем коште, и когда Херцбрудер увидел, что я широко размахнулся, то стал толковать мне о бережливости, напоминая о долгой суровой зиме, которая нам еще предстоит, ибо не был уверен, что моих денег достанет надолго. Мне еще, уверял он, надобно приберечь деньги на весну, когда мы захотим отсюда выбраться; деньги уходят проворно, ежели только брать и ничего обратно не класть; они исчезают, как дым, чтобы никогда больше не воротиться, и пр., и пр. После таких чистосердечных увещеваний не мог я далее скрывать от Херцбрудера, каким богатством набит мой кошель и что я намерен из него удовольствовать нас обоих, понеже происхождение и приобретение сих денег таково, что на них и без того не почиет благодать, так что я не помышляю купить на них мызу; и поелику я не собираюсь вложить во что-либо деньги, чтобы содержать моего лучшего на земле друга, то было бы только справедливо, ежели бы он, Херцбрудер, получил из денег Оливье удовлетворение за бесчестие, понесенное от него под Магдебургом. И так как я чувствовал себя в совершенной безопасности, то снял оба наплечья и вылущил оттуда дукаты и пистоли, после чего сказал Херцбрудеру, что он может располагать этими деньгами, как ему заблагорассудится, употреблять и делить их на части, как, по его мнению, будет всего полезнее для нас обоих. Когда он не только увидел, какое я питаю к нему доверие, но и такую уйму денег, с помощью коих я и без него мог бы стать порядочным господином, то сказал: «Брат, все время, сколько я тебя знаю, ты только и делаешь, что оказываешь мне свою деятельную любовь и верность! Однако ж скажи мне, как, по-твоему, смогу я снова тебе за все отплатить? Дело не только в деньгах, коими ты меня одалживаешь, ибо со временем, быть может, их удастся возвратить, но чем воздам я тебе за любовь и верность, особливо же за твою высокую ко мне доверенность, чему нет цены? Сие понуждает меня покраснеть от стыда, ибо я должен признаться, что никогда ни одному человеку в целом свете не доверял настолько, как ты мне. Одним словом, брат, твой добродетельный нрав обращает меня в твоего раба, и то, что ты делаешь для меня, более приводит в удивление, нежели дозволяет отплатить тебе. О честнейший Симплициус, коему в наши безбожные времена, когда мир полон вероломства, не всходит на ум, что бедный и обретающийся во всякой скудости Херцбрудер может присвоить себе порядочный куш денег и самого его вместо себя ввергнуть в нищету! Будь уверен, брат, что твоя неложная дружба более привязывает меня к тебе, нежели богач, который дарил бы мне тысячи. Однако же прошу тебя, брат мой, оставайся ты владыкой, хранителем и даятелем своих денег; с меня довольно, что ты мне друг!» Я отвечал: «Что за диковинные речи, высокочтимый Херцбрудер! Ты изустно объявляешь мне и даешь уразуметь, что ты привязан ко мне и противишься тому, чтобы я без пользы расточал наши деньги ко вреду тебе и себе самому». И так вели мы подобные ребячливые речи, ибо были преисполнены взаимной любви, так что я готов был поверить, что плоха та любовь и доверенность у людей, когда они порой не мелют между собою всякого вздора. Итак, стал мой Херцбрудер в одно и то же время моим наставником, моим казначеем, моим слугой и моим господином, а в досужее время поведал он мне историю своей жизни, каким способом стал он известен графу фон Гёцу и получил от него произвождение, после чего и я рассказал Херцбрудеру все, что приключилось со мною после того, как умер его блаженной памяти родитель, ибо раньше еще не было у нас такого досуга; и когда он узнал, что у меня в Л. осталась молодая жена, то упрекнул меня в том, что я не отправился к ней вместо того, чтобы идти с ним в Швейцарию; ибо сие мне куда более приличествовало и подобало. Я же оправдывался тем, что не мог совладать со своим сердцем и покинуть в такой беде своего лучшего на земле друга, после чего уговорил он меня написать моей жене и поведать ей мои обстоятельства с обещанием вскорости к ней возвратиться, к чему присовокупил я еще свои извинения ради долгого моего отсутствия, что довелось мне испытать многоразличные препятственные приключения, и с какою бы охотою я вместо того пребывал у нее. Когда же Херцбрудер из обычных ведомостей узнал, что обстоятельства графа фон Гёца весьма поправились, особливо же что он оправдался перед его императорским величеством и снова вышел на свободу и даже вскорости получит командование армией, то послал ему в Вену рапорт о своем положении, а также написал в армию баденского курфюршества о своем имуществе, которое оставалось еще там, и стал возлагать надежду на свою фортуну и дальнейшее счастливое произвождение; того ради порешили мы будущею весною расстаться, ибо он собрался отправиться к сказанному графу, я же в Л. к своей жене. А чтобы зима не проходила в праздности, изучали мы у здешнего инженера фортификацию, да так, что ни испанский, ни французский король не мог бы настроить столько крепостей, сколько возвели мы на бумаге. Попутно свел я знакомство с некоторыми алхимистами. Приметив, что у меня водятся денежки, они вознамерились обучить меня, как делать золото, лишь бы я взял на себя издержки, и, я думаю, им бы удалось меня уговорить, когда бы Херцбрудер их не спровадил, сказав им, что тому, кто обладает подобным искусством, незачем бродить попрошайками и клянчить у других деньги. Меж тем как Херцбрудер получил из Вены от вышепомянутого графа приятный ответ и надежные обещания, я же – ни единого словечка из Л., невзирая на то что писал различные письма in duplo. Сие весьма меня раздосадовало и послужило причиной того, что весною я не направил свои стопы в Вестфалию, а упросил Херцбрудера взять меня в Вену, чтобы насладиться ожидаемым счастьем. Итак, на деньги, что были у меня, обзавелись мы платьем, лошадьми, слугами и оружием, словно два кавалера, и отправились через Констанц [538] в Ульм [539], откуда поплыли по Дунаю и через восемь дней счастливо пристали в Вене. По пути мне не удалось приметить ничего особенного, ибо мы очень торопились, не считая того, что бабенки, жившие по берегам, когда проплывающие мимо задирали их криками, ответствовали не токмо словесно, но и показывая такие доводы, что было на что подивиться. Четвертая глава Симплиций снова Фортуну пытает, Но на войне не преуспевает. Как все диковинно повелось в переменчивом сем мире! Обыкновенно говорят: «Тот, кто знал бы все, скоро бы разбогател», я же скажу: «Кто умел бы всегда приноровиться ко времени, тот скоро бы стал великим и могущественным. Иной живодер или сквалыга (ибо сии почтенные титулы дают скрягам) быстро разбогатеет, ибо знает и умеет находить всюду выгоды, однако никогда не войдет в честь, а пребывает и будет пребывать в жалком ничтожестве, как до сего обретался в бедности. Но кто умеет возвыситься и стать могущественным, за тем богатство гонится по пятам». Фортуна, которая дарует власть и богатство, весьма милостиво взирала на меня и, когда я пробыл в Вене с недельку, не раз представляла мне случай без малейшей препоны взойти по ступеням чести; но я не свершил сего. Почему? Я полагаю, оттого, что мой фатум назначил мне иную стезю, а именно ту, по коей меня повело мое фатовство. Граф фон дер Валь, под чьим командованием я некогда отличился в Вестфалии, обретался как раз в Вене, когда мы с Херцбрудером туда прибыли; на банкете, где наряду с прочими имперскими военными советниками и самим графом фон Гёцем был и помянутый командир, зашла речь о различных замысловатых людях, находчивых солдатах и удачливых дозорных, также вспомнили о Егере из Зуста и порассказали о нем немало историй с такою похвалою, что многие дивились его младости и сокрушались, что лукавый гессенский полковник С. А. надел ему на шею хомут, дабы он либо отложил в сторону шпагу, либо взял в руки шведский мушкет. Тут помянутый граф фон дер Валь подробно объявил, как сей полковник в Л. обошел меня. Мой верный Херцбрудер, который случился при той беседе и весьма хотел споспешествовать моему благополучию, попросил извинить его и дозволить ему вставить слово, объявив, что он знает Егеря из Зуста лучше, нежели любой человек во всем свете, и что это не токмо добрый солдат, который не страшится понюхать пороху, но также изрядный наездник, искусный фехтовальщик, отличный стрелок и пушкарь, а сверх того не уступит ни одному инженеру; он оставил в Л. не только жену, с коей его сочетали таким поносным манером, но и все свое достояние и теперь снова желает вступить в имперскую службу, понеже в прошедшую кампанию находился под командою графа фон Гёца, и когда сего Егеря захватили в плен веймарцы и он хотел снова перейти к имперским, он и его товарищ уложили капрала и шестерых мушкетеров, посланных за ними в погоню, да еще и поживились; и понеже он сам прибыл с ним в Вену, дабы снова сражаться с врагами римского императорского величества, однако же на таких кондициях, которые были бы для него пристойны, ибо он не желает больше служить посмешищем как рядовой. Тогда вся сия знатная компания уже до того воспламенилась от приятных напитков, что пожелала удовольствовать свое любопытство и поглядеть на Егеря, ибо Херцбрудер был столь проворен, что доставил меня туда в своей повозке. По дороге он наставлял меня, как надлежит мне держать себя в столь знатном обществе, ибо от этого зависело мое произвождение и будущее благополучие. Того ради отвечал я, когда мы пришли, на все вопросы коротко и афористично, так что кругом стали дивиться, ибо я не говорил ничего лишнего, а ежели уж и говорил, то глубокомысленно. Одним словом, я оказал себя так, что был каждому приятен, ибо и без того граф фон дер Валь похвалил меня как доброго солдата. Но тут я захмелел и стал куражиться и думаю, что дал приметить, как мало я еще бывал в свете. Кончилось все тем, что один пехотный полковник обещал мне роту в его полку, отчего я не отказался, ибо подумал: «Заделаться капитаном взаправду дело не шуточное». Но на другой день Херцбрудер выговаривал мне за мое легкомыслие и сказал, что когда б только я смог подольше продержаться, то продвинулся бы еще выше. Итак, в чине капитана я был представлен роте, которая, хотя и была полностию укомплектована начальством со мною in prima plana [540], однако ж насчитывала не более семи караульных. Узрев сие, сказал я самому себе: «Когда б я был полководцем и у меня завелся такой капитан, у коего под командою было не больше, чем у тебя, то я прогнал бы его ко всем чертям!» А к тому же еще мои унтеры были по большей части старыми песочницами, так что мне пришлось из-за них почесать себе затылок; и вскорости меня с этой командой тем легче растрепали во время жестокой перепалки [541], когда граф фон Гёц лишился жизни, Херцбрудер поплатился своими тестикулами, которые у него отстрелили, а я получил свою часть в бедро, что, впрочем, было не ахти какой уж раной. Посему отправились мы вдвоем в Вену, чтобы полечиться, ибо там было оставлено все наше имение. Кроме той раны, что получил Херцбрудер и которая скоро зажила, впал он в весьма опасное состояние, которое медики не сразу сумели распознать, ибо у него отнялись сразу все конечности, словно у холерика, у которого испортилась желчь, хотя по своей комплекции он был менее всего предрасположен к гневливости. Тем не менее ему присоветовали полечиться на кислых водах, а именно в Грисбахе [542] в Шварцвальде. Так нечаянно переменилось счастье: Херцбрудер незадолго перед тем решил жениться на благородной девице и на такой конец стать бароном, а меня возвести в дворянство. Теперь же принужден был он помышлять совсем об ином; и вот, понеже он утратил то, что потребно для продолжения рода, а вдобавок его разбил паралич, грозивший долгим недугом, при коем он не мог обойтись без помощи доброго друга, то составил он завещание, объявив меня единственным наследником всего своего имения, особливо же как увидел, что я ради него презрел свою фортуну в Вене и расступился со своим батальоном, дабы сопровождать его на Кислые воды и там ухаживать за ним, пока он не поправит своего здоровья. Пятая глава Симплиций в Кельне в роли Меркурия, Юпитера речи – смесь ума и дури. А когда Херцбрудер снова смог сесть на лошадь, перевели мы наличные наши деньги (ибо с того времени у нас была одна казна) векселем на Базель, обзавелись лошадьми и слугами и отплыли вверх по Дунаю в Ульм, а оттуда на помянутые Кислые воды, ибо как раз наступил май и самое веселое время для путешествия. Там сняли мы себе ложемент, я же поскакал в Страсбург не только затем, чтобы получить там часть денег, которые мы перевели из Базеля, но и для того, чтобы отыскать там искусных медиков, которые прописали бы рецепты и дали наставления, как надлежит пользовать водами Херцбрудера. Они отправились вместе со мною на Кислые воды и нашли, что Херцбрудера опоили, и понеже яд оказался не настолько силен, чтобы умертвить его сразу, то поразил его конечности, откуда сей яд можно эвакуировать с помощию лекарств, противоядий и потовых бань, и на такое лечение понадобится недель восемь. Тут Херцбрудер тотчас же вспомнил, кто и когда его опоил, именно те, кои охотно заступили бы его место, а так как он еще услышал от врачей, что для лечения его вовсе не надобно было посылать на Кислые воды, то непоколебимо уверился, что его полевой медикус был подкуплен теми же самыми его ривалями, сиречь соперниками, дабы спровадить его куда подальше; однако ж решил он закончить лечение на Кислых водах, ибо там был не только здоровый воздух, но и многоразличное приятное общество среди съехавшихся на воды гостей. Столько времени я не хотел провести понапрасну, ибо испытывал сердечное желание повидаться со своею женою, и так как Херцбрудер не особенно во мне нуждался, то я открыл ему свою печаль. Он похвалил мое намерение и подал совет не откладывать сего, а навестить ее, и чем скорее, тем лучше, дал мне также некоторые драгоценности, которые я должен был преподнести ей от его имени, и с тем испросить у нее извинения за то, что он послужил причиною, что я не наведался к ней раньше. Итак, поскакал я в Страсбург, где не только запасся деньгами, но и порасспросил, как надежнее всего совершить мне дальнейший путь, узнав только, что никак нельзя ехать верхом, ибо было весьма неспокойно от разъездов среди столь многих гарнизонов обеих воюющих сторон; того ради выправил пашпорт для страсбургского нарочного и сочинил несколько писем моей жене, ее сестре и родителям, как если бы я собирался их с ним отправить в Л., и, представив, словно я переменил свое намерение, выманил пашпорт у посыльного, отослал обратно со слугой свою лошадь, переоделся в белую с красным ливрею и на корабле добрался до Кельна, каковой город в то время соблюдал нейтралитет. Прежде всего пошел я проведать давнишнего своего знакомого Юпитера, который когда-то объявил меня своим Ганимедом, дабы разузнать, как обстояло дело с моими вещами, оставленными на хранение. Но он снова повредился в уме и гневался на весь род человеческий. «О Меркурий! – залопотал он, как только меня увидел. – Какие новые ведомости принес ты из Мюнстера? Не вознамерились ли люди наперекор моей воле заключить мир? Не бывать тому! Они наслаждались им, почто же они его нарушили? Разве, когда они побудили меня наслать на них войну, пороки их не преисполнили всякую меру? Чем же они с тех пор заслужили, чтобы я вновь даровал им мир? Разве с той поры они раскаялись? Разве не стали еще злее и не стекались на войну, как на ярмарку? Или же раскаялись они от дороговизны, которую я наслал, отчего перемерло столько тысяч народу? Или, быть может, их устрашил жестокий мор (что унес миллионы людей), так что они исправились? Нет, нет, Меркурий, те, что уцелели и своими очами видели прежалостное бедствие, не только не исправились, а стали куда злее, нежели были когда-либо прежде! Но ежели они не исправились после стольких суровых испытаний и под тяжким крестом и посреди напастей не перестали вести безбожную жизнь, то что учинят они, когда я вновь ниспошлю им златосмеющийся мир? Мне надобно поостеречься, дабы они, как некогда гиганты, не попытались низринуть небеса! Но я не премину загодя пресечь их дерзкое своеволие и обречь их еще немалое время мерзко прозябать в войнах». Но как я довольно знал, что у сего громовержца сразу завшивеет язык, ежели его как следует подзудить, то сказал: «Боже праведный, однако ж весь свет вздыхает о мире и дает обет исправиться, почто же хочешь с ним еще помедлить?» – «Вот, вот, – отвечал Юпитер, – они-то вздыхают, да ради самих себя, а не меня; и не для того, чтобы сидеть под виноградными лозами и фиговыми деревьями, воссылая хвалы богу, а чтобы поедать их благородные плоды в доброй тишине и в полном удовольствии. Намедни спросил я некоего шелудивого портняжку, должен ли я даровать мир? Он же отвечал, что ему все едино, и в мирные и в военные времена фехтует он ножницами. Схожий ответ получил я и от медеплавильщика, который сказал, что, когда мир, ему не дают лить колокола, а когда война, то у него только и дела, что отливать пушки да мортиры. Также ответствовал мне и кузнец, который сказал: „Ежели в военные времена мне не доводится ковать шкворни для мужицких телег, зато мне вдоволь нагонят рейтарских коней и военных повозок, так что я могу обойтись и без мира“. Так вот рассуди, любезный Меркурий, чего ради должен я даровать им мир? Правда, немало найдется таких, которые вожделеют мира, но, как уже сказано, ради своего спокойствия и чревоугодия; напротив того, немало и таких, которые хотят сохранить войну не потому, что такова моя воля, а ради своего прибытка. И подобно тому как каменщики и плотники желают мира, дабы строить и возрождать из пепла разрушенные дома и тем зашибить деньгу, точно так же и те, кои не надеются в мирные времена сыскать себе работу, домогаются продолжения войны, дабы хорошенько пограбить». Когда Юпитер пустился в подобные рассуждения, то я с легкостью заключить мог, что при таком замешательстве его ума я немного разузнаю тут о своих близких, а посему не открылся ему, а взял от ворот поворот, да и побрел окольными путями, кои все были мне хорошо ведомы, в Л., где сперва справился о моем тесте, словно сторонний посыльный, и тотчас же узнал, что он вместе с моей тещей за полгода перед тем распрощался с белым светом и что любимая моя жена, после того как разрешилась от бремени сыном, который сейчас находится у ее сестры, вскоре же после родов также покинула временную сию юдоль. Засим вручил я моему свояку письма, которые я сам написал тестю, моей женушке и тому же свояку; он же пожелал меня приютить, дабы разузнать как от посыльного, в каком теперь положении и что поделывает Симплиций Симплициссимус. Я долго вел дискурс о сем предмете с моею свояченицею и весьма красноречиво выложил все, что только знал за собою хвалы достойного, ибо оспины до того изуродовали и изменили мое лицо, что меня уже не мог признать ни один человек, кроме фон Шёнштейна [543], который был моим лучшим другом и потому набрал полный рот воды. После того как я подробнейшим образом нарассказал, что у господина Симплициуса множество прекрасных лошадей и слуг, в какой он чести и как расхаживает в черной бархатной шляпе, расшитой золотом, свояченица воскликнула: «Ну вот, я всегда думала, что он не столь низкого происхождения, как себя выдавал. Здешний комендант уговаривал моих блаженной памяти родителей выдать за него мою сестру, а та была весьма благонравной девицей, и обнадеживал их большой от себя выгодой, так что я никогда не ожидала, что сие приведет к доброму концу; тем не менее он подавал тут добрые надежды и решил вступить в шведскую или, лучше сказать, гессенскую службу в здешнем гарнизоне, ибо намеревался забрать сюда имущество, оставленное в Кельне. Но вышла заминка, и его самым бесчестным образом спровадили во Францию, а он оставил тут беременную мою сестру, которая и знала-то его меньше месяца, да еще обрюхатил с полдюжины мещаночек; так что все по очереди (а моя сестра последняя) разродились одними мальчишками. А как потом померли мои родители, а у меня и мужа нет надежды на потомство, то мы и объявили племянника наследником всего нашего достояния, а с помощью здешнего господина коменданта заполучили все имение его отца, оставленное в Кельне, которое примерно составит 3000 гульденов, так что, когда мальчонка придет в совершенный возраст, ему не будет надобности записываться в солдаты. Я и муж мой полюбили мальчика так сильно, что не отдадим его отцу, даже если бы он сам за ним явился и захотел забрать его с собою; сверх того он самый красивый из всех своих побочных братьев и похож на отца, как вылитый; и я знаю, что ежели бы мой зять знал, какой у него здесь пригожий сын, то ничто бы не удержало его от того, чтобы приехать сюда (хотя бы он опасался увидеть всех остальных своих выблядков), чтобы только поглядеть на любезное свое серденько». Такими и другими подобными речами дала мне свояченица почувствовать свою любовь к моему дитяти, которое бегало кругом еще в первых штанишках и тешило мое сердце. Того ради вынул я драгоценности, которые отдал мне Херцбрудер, чтобы я преподнес их от его имени своей жене; их-де (сказал я) послал со мною господин Симплициус, дабы вручить его ненаглядной, как привет от него; но как она умерла, то, я полагаю, будет справедливо, ежели я оставлю сии драгоценности ее ребенку, что мой свояк и его жена приняли с радостию, заключив посему, что я не нуждаюсь в средствах и птица совсем иного полета, нежели они до того воображали. Меж тем, покончив с этим делом, я попросил расписку, и когда получил ее, то пожелал от имени Спмплициуса поцеловать его юное чадо, чтобы потом поведать о том его отцу. А когда моя свояченица мне сие дозволила, то у нас обоих, у меня и дитяти, вдруг кровь потекла из носу [544], отчего у меня готово было разорваться сердце; но я затаил свои чувства и, дабы не дать времени для размышлений о причине подобной симпатии, поскорее удалился и через две недели с превеликим трудом воротился на Кислые воды в рубище нищего, ибо по дороге был обобран дочиста. Шестая глава Симплиций, давно позабыв все обеты, На Кислых водах вытворяет курбеты. Возвратившись, увидел я, что здоровье Херцбрудера скорее ухудшилось, хотя доктора и аптекари пичкали его настойчивей, чем гуся на откорм; сверх того я приметил, что он стал совсем как дитя и едва волочит ноги. Я, правда, ободрял его, как только мог, да не больно-то успешно: он сам понимал, что силы его тают и он долго так не протянет. Самым большим утешением для него было то, что я останусь с ним, пока он не смежит очи навеки. Я же, напротив, прилепился к прежним веселостям и искал ветреные забавы всюду, где только мог их найти, однако ж так, чтобы не помешать уходу за любимым моим Херцбрудером. А так как я теперь знал, что сделался вдовцом, то моя привольная жизнь и молодость раззадоривали меня на волокитство, чему я тогда изрядно предался, ибо все обеты, какие я надавал в Эйнзидлене, были давно позабыты. На Кислых водах повстречал я некую прекрасную даму, которая выдавала себя за благородную, однако, по моему разумению, была не столько nobilis, а скорее mobilis [545]. Сей мужеловке принялся я изрядно угождать, ибо она показалась мне весьма пригожей, так что вскорости я не только получил к ней свободный доступ, но и все утехи, каких только мог желать и домогаться. Но вскорости же я почувствовал отвращение к ее ветрености и старался пристойным образом от нее избавиться, ибо мне показалось, что она больше намеревалась подрезать мой кошелек, чем заполучить меня в мужья. К тому же, куда бы я ни шел и где бы я ни появлялся, она награждала меня нежными пламенными взорами и другими свидетельствами ее жгучей склонности, так что я принужден был стыдиться за нас обоих. На тех же водах находился также некий знатный и богатый швейцарец, у коего утащили не только что деньги, но и все уборы жены его из золота, серебра, жемчуга и драгоценных камней. И так как с подобными вещами расстаются с такою же неохотою, как тяжело они приобретаются, то сказанный швейцарец пускался на всевозможные средства и хитрости, чтобы вернуть украденное, и для того призвал из Гейсхаута прославленного чернокнижника [546], который своими заклинаниями так донял вора, что тот собственной персоной принес похищенное добро на надлежащее место, за что ворожей и получил в подарок десять рейхсталеров. Я охотно повидал бы сего чернокнижника и имел с ним конфиденцию, однако ж без ущерба для моей репутации (ибо тогда мнил я о себе, как о весьма добропорядочном человеке); того ради, проведав, что он превеликий охотник до вина, подучил я своего слугу пображничать с ним тем же вечером, дабы поглядеть, не смогу ли я таким манером свести с ним доброе знакомство и выудить у него что-либо для меня небесполезное, ибо мне нарассказали о нем такое множество всяких диковин, что я не мог тому поверить, покуда сам от него не услышу. Я переоделся странствующим торговцем из тех, что продают снадобья, и подсел к нему, чтобы узнать, догадается ли он или подскажет ему черт, кто я такой. Но я не приметил ни малейшего следа его проницательности, ибо он беспрестанно пил и обходился со мной сообразно моему платью, так что и мне поднес несколько стаканчиков и оказывал мне меньше решпекту, нежели моему слуге. Сему последнему открыл он по тайности, что ежели бы тот, что обокрал швейцарца, самую малость из того бросил в проточную воду и таким образом выделил праздному черту его долю, то не было бы никакой возможности ни назвать вора, ни воротить назад похищенное. Слушал я о такой дурацкой примете и дивился тому, как коварный и искусный в бесчисленных хитростях враг бедного рода человеческого завлекает в свои когти столь ничтожными уловками. Я с легкостию мог усмотреть и без труда заключить, что сия проделка лишь одно из условий того пакта, который колдун заключил с дьяволом, и мог рассудить, что сие искусство не поможет вору, когда, чтобы открыть кражу, позовут такого чернокнижника, в чьем договоре нет такой клаузулы; посему велел моему слуге, который умел воровать почище любого цыгана, чтобы он напоил до бесчувствия нашего ворожея и затем похитил у него десять рейхсталеров, но тотчас же несколько грошей бросил в Ренх. Сие слуга мой учинил с великим прилежанием. А когда рано поутру ворожей хватился своих денежек, то отправился на берег дикого Ренха, нет сомнения, затем, чтобы посоветоваться со своим spiritu familiari [547], но был столь жестоко отделан, что воротился с синяками и расцарапанной рожей, чем меня бедный старый плут так разжалобил, что я воротил ему деньги и велел наказать, что отныне, когда он узрел, какой обманщик злой дух есть дьявол, должен он от него отречься и не водить с ним компанию, и не услужать ему, а снова обратиться к богу. Но от сего увещевания вышло для меня мало проку, ибо с того самого времени мне ни в чем не было ни счастья, ни удачи; вскорости пали лучшие мои лошади, которые были испорчены колдовством. Да и, по правде, чем тут можно было воспрепятствовать? Жил я безбожно, словно эпикуреец, и никогда не отдавал себя под покров божий; так отчего бы этому ворожею и не отомстить мне? Седьмая глава Симплиций друга отнес на кладбище, Себе утешенье с крестьянкою ищет. Чем дольше жил я на Кислых водах, тем больше входил во вкус, ибо не только день ото дня умножалось число гостей, но и самое то место и весь образ жизни пришлись мне весьма по душе. Я перезнакомился с самыми веселыми людьми из приезжих и стал обучаться куртуазным речам и комплиментам, на что всю жизнь не обращал особливого внимания. Меня принимали за дворянина, так как мои слуги величали меня господин капитан, а таких должностей не часто достигают солдаты Фортуны, да еще в столь молодом возрасте, в каком я тогда был. А посему богатые щеголи не только заводили со мною, а я с ними знакомство, но и заключали братскую дружбу, так что всякие потехи, игры, пирушки и попойки были в то время главным моим делом и заботою, на что уходило немало славных дукатиков, однако ж я не очень-то за сим примечал и о том печалился, ибо мешок с наследством Оливье все еще был тяжеленек. Меж тем здравие Херцбрудера час от часу все ухудшалось, так что в конце концов он должен был возвратиться в лоно природы, после того как его покинули врачи и аптекари, которые немало от него поживились. Он еще раз подтвердил свое завещание, оставив мне все, что ему самому досталось от его блаженной памяти родителя; я же похоронил его с полным великолепием, а его слуг распустил по домам, наградив поминальным платьем и деньгами. Его кончина сокрушила мое сердце, особливо же потому, что его извели ядом, и хотя сего я не мог никак изменить, но сие изменило меня самого, ибо я день ото дня удалялся от всякой компании, все более горевал и искал уединения, чтобы предаться печальным мыслям. На такой конец хоронился я куда-либо в кустарник, рассуждая не только о том, что я потерял друга, но и что никогда в жизни не обрету подобного ему. При сем строил я всякого рода предположения, как надлежит мне расположить будущую мою жизнь, и ни к какому решению не приходил. То я снова собирался на войну, но невзначай вспоминал, что самому ничтожному крестьянину в здешних местах живется лучше, чем полковнику, ибо тут не рыщут дозоры. Также не мог я довольно вообразить, что бы тут могла натворить армия, дабы вконец разорить эту страну, где еще всякий крестьянский двор цел и крепок, как в мирные времена, а хлева полны скотиной, тогда как в долинах в деревнях уже не повстречаешь ни кошки, ни собаки. Однажды прилег я между дорогой и речкой в траву под толстым тенистым деревом, чтобы послушать соловьев, чье пение лучше всего утешало меня в моей печали; ибо я слушал их прекрасную трель не оплошно, а с большим прилежанием по укоренившейся привычке и всякий раз дивился, как из столь узенькой дудочки, или горлышка, исторгается такой светлый высокий голос и благозвучная гармония. И когда я уже довольно долго увеселял себя слушанием, воображая, что соловей сладостным своим пением завораживает других птиц, понуждая их умолкнуть и внимать только ему, подошла к противному берегу красавица, которая (ибо она носила простое крестьянское платье) более привлекла меня, чем пригожая барышня. На голове она несла корзину с кругами свежего масла, чтобы продать его на Кислых водах; она прополоскала это масло в воде, чтобы оно не растаяло от жары; меж тем села она на траву, отбросила прочь покрывало и крестьянскую шляпу и утирала пот с лица, так что я мог хорошо ее наблюдать, насыщая свои нескромные очи сим зрелищем. Тогда помнилось мне, что за всю жизнь не довелось мне еще увидеть такой красавицы; пропорции ее тела были совершенны и безупречны, руки и кисти белы как снег, лицо свежее и приятное, а черные, полные огня глаза метали пленительные искры. Когда она снова уложила масло в корзину, я крякнул ей: «О дева! [548] Ты своими прекрасными руками остудила масло в воде, но твои светлые очи повергли мое сердце в пламень!» Едва только она меня заслышала и увидела, как тотчас же бросилась бежать со всех ног, словно за нею была погоня, и не промолвила в ответ ни единого слова, оставив меня обремененного всеми теми дурачествами, которые обыкновенно обуревают всех влюбленных фантастов. Мое страстное желание погреться подольше в лучах этого солнца не только побудило меня покинуть уединенное место, которое я себе избрал, но и произвело во мне то, что соловьиное пение почел я теперь стоящим внимания не более, чем вой волков. Того ради помчался я на Кислые воды и послал своего слугу отыскать крестьяночку и приторговываться к маслу, покуда я не поспею. Он смекнул свое дело, а я, когда подошел, свое; однако ж я встретил каменное сердце и такую холодность, какой никогда бы не ожидал от крестьянской девушки, отчего я тем сильнее влюбился, невзирая на то что, побывав в подобных переделках, с легкостию мог себе представить, что ее не так-то просто провести. В то время не было у меня ни лютого врага, ни доброго друга; врага, чтобы я, устремив все свои помыслы против него, позабыл о шальной своей любви, или друга, который присоветовал бы мне что-либо иное и отговорил бы меня от того дурачества, которое я собрался учинить. Но вот горе! У меня ничего не было, кроме денег, своих и Херцбрудера, которые меня ослепляли, безоглядных желаний, которые меня соблазняли, ибо я снял с них узду, и грубого безрассудства, которое погубило меня и ввергло во всяческое злополучие. Я обратился к сводникам и сводницам в надежде хотя бы с их помощию достичь своей цели и, впав в еще горший грех, получить сатисфакцию грешным моим желаниям; однако ж я не попал в мишень, в которую целился, а уведался, что сия деревенская девка отвергла с презрением все то, чего как раз от нее добивались другие, что меня почти сводило с ума. Но я, глупец, должен был хотя бы по нашим одеждам, как по некоему дурному предзнаменованию, вывести заключение, что мне не повезет с ее любовью; ибо как я потерял Херцбрудера, так и у этой девицы умерли родители, и посему мы оба, когда впервые увидели друг друга, еще носили траурное платье, то какие это могло предвещать нам любовные утехи? Одним словом, я сильно увяз в тенетах Венеры, или, лучше сказать, в силке для дурней, и того ради совсем ослеп и лишился разума, как дитя Купидо, и так как я не надеялся утолить скотскую свою похоть иначе, то принял решение жениться. «Что ж? – подумал я. – По своему происхождению ты мужицкий сын, и все равно у тебя никогда не будет наследного замка; страна здесь благодатная и по сравнению с другими цвела и благоденствовала во все время этой жестокой войны; сверх того у тебя еще достанет денег купить в сей местности наилучший крестьянский двор; ты женишься на честной крестьянской девушке и спокойно заживешь, как барин, среди крестьян. Где еще сыщешь ты столь приятное обиталище, как не вблизи Кислых вод; ибо по причине частых приездов и отъездов гостей каждые шесть недель открывается перед тобой новый мир и ты можешь вообразить, что то шар земной сменяет одно поколение за другим». Множество таких и подобных мыслей теплилось в голове моей, пока наконец я не стал склонять свою любимую к браку и, хотя не без труда, получил на то согласие. Восьмая глава Симплициус снова не прочь ожениться, Узнав, кто он родом, не стал сим гордиться. Я изрядно приготовился к свадьбе, ибо был на седьмом небе от блаженства; я не только выкупил полностью крестьянский двор, где родилась моя невеста, но и принялся возводить новую красивую постройку, как если бы собрался завести тут большое хозяйство; и, еще не справив свадьбу, поставил свыше тридцати голов скота, ибо как раз столько можно было продержать там круглый год. Словом, я устроил все как ни на есть лучше и даже обзавелся самою дорогою утварью, какую только могла промыслить моя дурость. Но вскорости моя дудочка шлепнулась прямо в грязь, ибо в то самое время, когда я думал, что с попутным ветром заведу свой фрегат в узкую бухточку в Англии [549], попал я против всякого чаяния в просторный канал в Голландии, и тут-то, однако ж слишком поздно, узнал, по какой причине моя невеста с такою неохотою пошла за меня замуж; а всего более мне досаждало, что я никому не мог посетовать на смешное свое горе. Правда, теперь мог я рассудить, что мне пришлось по справедливости расплатиться за свои старые грехи, однако ж такой приговор не подвинул меня к смирению, тем менее к благочестию, напротив, увидев себя столь бесчестно обманутым, решил я обманывать сию обманщицу и принялся пастись на всякой травке, где только ее находил; сверх того свое время провождал я более в приятном обществе на Кислых водах, нежели у себя дома; одним словом, я повел свое хозяйство спустя рукава; да и моя супружница также была весьма нерадива: был у нее бык, которого я велел забить на нашем дворе и засолить мясо в бочонках; а когда она захотела попотчевать меня молочным поросенком, то умудрилась общипать его, словно птицу, а также порывалась варить зайчатину, жарить на решетке раков и на вертеле форелей. По сим примерам с легкостию судить можно, сколь рачительно я с нею жил. Также с большой охотою попивала она вино и подносила его другим добрым людям, что предвещало мне грядущую погибель. Однажды, прогуливаясь, спустился я с несколькими щеголями в долину, чтобы проведать общество, собравшееся на водах; по дороге повстречался нам старый крестьянин, который вел на веревке козу на продажу; и как мне помнилось, что я когда-то видел этого мужика, то спросил его, откуда он идет с этой козой. Он же сдернул шляпенку и ответил: «Благородный барин, про то не могу тут молвить». Я сказал: «Ты верно ее не украл?» – «Нет, – продолжал мужик, – я-то веду ее из местечка [550], что там, в долине, а из какого, не могу молвить при барине, раз у нас речь зашла о козах». Сие повергло всю компанию в смех, и как я изменился в лице, то все подумали, что я приведен в досаду или устыдился, что мужик меня так ловко поддел. Но у меня были другие мысли; ибо по большой бородавке, которая торчала у мужика посреди лба, словно рог, я уверился, что то был мой батька из Шпессерта, и того ради захотел сперва, прежде чем открою ему себя и порадую таким знатным сыном, каким я тогда казался по платью, разыграть ворожея, а потому спросил: «Любезный мой старый батюшка, а ты, часом, не из Шпессерта?» – «Да, барин!» – отвечал мужик. Тогда я сказал: «А не у тебя ли лет эдак восемнадцать тому назад всадники разорили и сожгли дом?» – «Да, боже ты милостивый! – воскликнул мужик. – Неужто с тех пор прошло столько времени?» Я же продолжал: «А не было ли у тебя в ту пору двух детей, взрослой дочери и мальчонки, который у тебя пас овец?» – «Барин, – отвечал батька, – девка вправду была моей дочерью, а мальчонка нет; я хотел вырастить его себе заместо сына». Тут из его слов я уразумел, что не был сыном этого грубого пентюха, что меня отчасти обрадовало, но также и опечалило, ибо мне взошло на ум, что я, должно быть, байстрюк или подкидыш; того ради спросил батьку, где он раздобыл себе этого мальчонку или по какой причине решил он вырастить его заместо сына. «Ах, отвечал он, с ним вышло все диковинно: мне принесла его война, и война же его у меня отняла». Но понеже был я в опасении, что тут может выйти наружу какая-нибудь диковинная история о моем рождении и повредит моей репутации, то повернул я наш дискурс снова на козу и спросил, не собирается ли он продать ее трактирщице на кухню, что мне весьма странно, ибо гости, съезжающиеся на Кислые воды, не жалуют старой козлятины. «Э, нет, барин! – отвечал мужик. У трактирщицы-то полно коз, и она не даст за нее ни гроша. Я веду ее к графине, что там купается на водах, а дохтур Ковсякойбочкезатычка прописал ей всякие травы, так что коза должна их жрать, а молоко от нее берет дохтур и готовит лекарство, а графиня должна то молоко пить и от него выздороветь. Бают, что у графини хвороба в утробе, а коли ей коза пособит, то от козы будет больше проку, нежели от дохтура и его хаптекаря [551]». Слушая сию реляцию, обдумывал я, каким образом мне устроить, чтобы еще поговорить с мужиком, а потому предложил за козу на талер больше, чем ему за нее давал доктор или графиня, на что мужик сразу же согласился (ибо и малейший барыш скоро переменяет людские намерения), однако ж с условием, что он должен сперва объявить графине, что я предложил ему талером больше; захочет она тогда взять за эту цену, то ее почин, а нет, так он отдаст козу мне и вечером обскажет мне, каков был торг. Итак, пошел мой батька своею дорогою, а я со всей компанией своей; но я никак не хотел, не мог и не был в силах долее с ними прогуливаться, а своротил в сторону и пошел туда, где повстречал мужика, который все еще стоял с козой, ибо те, что рядились с ним, за нее так много не дали, так что я на таких богатых людей подивился, но не стал от этого скупее. Я отвел его на свой новокупленный двор, заплатил за козу, и когда мы это дельце спрыснули и он был под хмельком, то спросил его: а откуда взялся у него тот мальчонка, о котором мы сегодня утром баяли. «Ах, барин, – отвечал он, – мансфельдова война меня им одарила, битва при Нёрдлингене опять забрала». Я сказал: «Забавная, должно быть, история!», и попросил, коли уж нам не о чем больше говорить, то рассказать мне ее скуки ради. Тогда он поведал мне следующее: «Когда Мансфельд [552] проиграл сражение под Хёхстом, то его разбитое войско рассыпалось повсюду, ибо не знали, куда им ретироваться. Много их забрело в Шпессерт, где они прятались в кустарниках, но, избежав смерти в долине, обретали ее в наших горах, и понеже обе воюющие стороны почитали справедливым грабить и убивать друг друга на нашей кровной земле, то и мы давали им нахлобучку. Тогда редко какой мужик ходил по зарослям без мушкета, ибо когда корчуешь да пашешь, то не приходится сидеть дома. Во время этой заварухи, после того как послышалось несколько выстрелов, набрел я неподалеку от нашего двора в диком нечищеном лесу на красивую молодую женщину на дородной лошади; я сперва почел ее за мужчину, так молодцевато скакала она верхом, но когда я увидел ее очи и руки, воздетые к небу, и услышал, как она прежалостно лопочет не по-нашему [553] и взывает к богу, то опустил мушкет, хотя уже собрался в нее стрелять, но отвел курок, ибо ее крики и мины уверили меня, что эта женщина в горе, чем она и склонила меня к сожалению. Тут приблизились мы друг к другу, и, завидев меня, она сказала: «Ах! Когда ты честная христианская душа, то, прошу тебя, ради бога и его милосердия, ради самого Страшного суда, перед коим мы все предстанем и дадим отчет о наших делах и поступках, отведи меня к честным женщинам, которые бы с божиею помощию помогли мне разрешиться от беремени». Сие напоминовение о столь священных предметах совокупно с ласковым словом и хотя печальным, но все же прекрасным лицом побудило меня к такому сожалению, что я взял под уздцы ее лошадь и вывел через все заросли и кустарники в самую чащобу, куда сам укрыл свою жену, ребенка, челядь и скотину. Там-то не далее как через полчаса и родила она мальчонку, о котором мы сегодня толковали». Такими словами закончил рассказ батька, отхлебнув разок, я же щедро ему подливал. Когда же он опорожнил стакан, я спросил: «Ну, а что сталось потом о этой женщиной?» Он же отвечал: «Когда она разрешилась от беремени, то позвала меня в кумовья, и как я хотел вскорости отнести дитя крестить, назвала мне свое и мужнино имя, чтобы записать их в церковные книги; меж тем открыла она свой чемодан, в котором было много отличных и драгоценных вещей, и подарила мне, моей жене, дочери и служанке и еще одной, случившейся тут женщине столько всего, что мы остались ею весьма довольны. Но меж тем, как она с нами обходилась и рассказывала о муже, умерла она у нас на руках, вверив нам сына. Но как по всей стране было великое нестроение и беспокойство, так что никто не осмеливался остаться дома, то нам едва удалось сыскать пастора, который был бы при погребении и крестил младенца; когда же все свершилось, то наш староста и священник наказали мне, что я должен воспитать ребенка, покуда он не подрастет, и за свои труды и иждивение взять все после родильницы, кроме четок, некоторых драгоценных камней и всякой мелочи, что надлежит отдать дитяти. И вот вскормила моя жена этого младенца козьим молоком, и мальчонка нам так полюбился, что мы думали, когда он подрастет, отдать за него в замужество нашу дочь; но после битвы при Нёрдлингене [554] потерял я обоих, девочку и мальчонку, вместе со всем, чем только владел». «Ты поведал мне, – сказал я своему батьке, – премилую и весьма куриозную историю, но позабыл самое лучшее: ты не объявил мне, как звали эту женщину, ее мужа и мальчонку». – «Ах, барин, – отвечал он, – да мне и невдомек было, что тебе охота о сем знать. Благородную женщину звали Сюзанна Рамзай, мужа – капитан Штернфельс фон Фуксгейм, а как меня самого зовут Мельхиором, то я при крещении младенца нарек этим именем и велел записать его в церковные книги Мельхиором Штернфельсом фон Фуксгеймом». Из сего рассказа я достоверно уведомился, что довожусь моему отшельнику и сестре губернатора Рамзая любимым сыном; но, ах горе! Слишком поздно, ибо родители мои были оба мертвы, а о моем дядюшке Рамзае я не мог ничего разузнать, кроме того, что ганауерцы его выдворили из города вместе со всем шведским гарнизоном, так что он от досады и гнева повредился в уме. Я напоил своего крестного отца допьяна, а на другой день велел позвать и его жену. А когда я им открылся, то они этому поверили не прежде, покуда я не показал им на груди волосатое пятно, которое было у меня от рождения. Девятая глава Симплицию двух сыновей и то много, А третий подброшен лежит у порога. Вскорости после того взял я своего крестного к себе и отправился с ним верхом в Шпессерт, дабы раздобыть себе достоверное свидетельство и документы о своем происхождении и рождении в законном браке, что я и выправил без особливых трудов по церковным книгам и свидетельству моего крестного. Я сразу же завернул к священнику, который жил в Ганау и призрел меня там. Сей выдал мне письменное свидетельство о кончине блаженной памяти моего родителя, и что я находился при нем до самой его смерти, а потом под именем Симплициуса некоторое время пребывал у господина Рамзая, губернатора в Ганау; и я позаботился, чтобы вся моя история была собрана из всех устных свидетельств и обстоятельно изложена в документе, заверенном нотариусом, ибо помыслил: «Кто знает, зачем тебе это еще может понадобиться!» Сия поездка обошлась мне в четыреста талеров, ибо на обратном пути нас захватил, спешил и ограбил разъезжий отряд, так что я и мой батька, или крестный, воротились домой наги и босы и едва не лишившись жизни. Меж тем и дома все пошло неладно; ибо как только женка моя узнала, что ее муж дворянин, то не только стала корчить знатную госпожу, но и своим нерадением расточала все в доме, что я сносил молча, ибо она тогда ходила на сносях; сверх того пришла беда в хлев, и у меня пала лучшая скотина. Все сие еще можно было снести, но – о, mirum! [555] – ни одна беда не приходит одна: в тот самый час, когда жена разрешилась от беремени [556], лежала в родах и служанка. По правде, дитя, которое она принесла, было весьма со мной схоже, а то, что родила моя жена, походило, как две капли воды, на нашего батрака. Вдобавок и та самая дама, о коей выше было рассказано, в ту же самую ночь подложила к моим дверям младенца с письменным извещением, что я довожусь ему отцом, так что я одним махом заполучил троих детей, и мне уже казалось, что не иначе, как из каждого угла повылезет еще по одному, отчего можно было поседеть. Но такова, a не иная какая участь ждет тех, кто повел столь безбожную и распутную жизнь, какой я предавался в то время, следуя своим скотским вожделениям. Ну чем тут пособить? Я принужден был окрестить детей, да к тому же еще стерпеть наложенный на меня по закону штраф, и так как власть тогда была шведская [557], я же до того служил имперским, то мне тем дороже пришлось платить за чужое похмелье, но все это, однако, было только прелюдией моей новой погибели. И в то время, как сии нечаянные беды меня чрезвычайно огорчали, жена моя мало о том печалилась и вдобавок еще день и ночь меня донимала, терзала и мучила за веселенькую находку у нашего порога и за то, что мне пришлось заплатить столько денег штрафу. А когда бы она дозналась, какие шашни завел я со служанкой, то уж, наверно, тиранила бы меня еще злее; но добрая девка была так простодушна, что поладила со мною ровно за ту же самую сумму денег, какую я должен был бы уплатить из-за нее штрафу, и согласилась приписать своего младенца одному щеголю, который в прошлом году у меня пировал на свадьбе, но во всем прочем ее совершенно не знал. Все же ей пришлось убраться из дому, ибо моя жена подозревала меня в том, что я подумывал о ней и работнике, но не могла ни к чему подкопаться, ибо я ей втолковал, что не мог в один и тот же час быть и у нее, и у этой девки. Меж тем во время всех этих препирательств мучился я мыслью, что должен буду взрастить дитя, прижитое от работника, а мое собственное не станет моим наследником, и что я еще принужден помалкивать и радоваться, что никто о сем ничего не проведал. Подобными мыслями терзал я себя каждодневно, тогда как моя жена ежечасно ублажала себя вином, ибо с самой свадьбы не расставалась с кружкой, так что редко отнимала ее ото рта, и каждую ночь отправлялась спать в изрядном подпитии. И так она безвременно споила в гроб свое дитя и произвела в своей утробе такое воспаление, что вскорости снова сделала меня вдовцом, что я так близко принял к сердцу, что едва не заболел со смеху. Десятая глава Симплицию врут мужики-ротозеи, Что ведомо им о делах Муммельзее. Когда я таким образом обрел наконец старую свободу, кошелек мой порядочно отощал, а все мое домоводство отягощено множеством скота и челяди; посему принял я в дом моего крестного как отца, мою крестную как мать, а бастрюка Симплициссимовича, которого мне подбросили к дверям, объявил своим наследником, передав обоим старикам дом и двор со всем моим имуществом, кроме малой толики рыжичков да кое-каких драгоценностей, которые я еще сберег и отложил на случай крайней нужды; и я получил такое отвращение к сожительству и самому обществу женщин, что решил, раз уж мне с ними пришлось так солоно, никогда более не жениться. Сия престарелая чета, с коей in re rusticorum [558] никто не мог бы сравняться, тотчас же перекроила все мое хозяйство на совсем другой образец; они сбыли со двора всю бесполезную челядь и скотину и обзавелись всем тем, от чего можно было ожидать прибыток. Мой старый батька, или новый крестный, вместе с моею маткою нажелали мне всяческого добра и обнадежили, что ежели я оставлю их тут хозяйничать, то они всегда будут держать для меня лошадь в стойле и так все устроят, что я в любое время смогу с честным человеком распить бочонок вина. Я тотчас же приметил, кому препоручил свой двор: крестный с челядью принялся распахивать поле, промышлять торговлею и барышничать скотом, лесом и смолою похлеще любого еврея, а моя матка ходила за скотиной и столько выручала и откладывала в кубышку, сколько не могли мне принести десять скотниц, которых я держал. В короткое время мой двор был удостаточен необходимой утварью всякого рода, а также крупной и мелкой скотиной, так что прослыл самым лучшим во всей той местности. Я же мог спокойно разгуливать и производить различные обсервации, ибо видел, что моя крестная больше выколачивала из пчел воском и медом, нежели моя жена получила от рогатого скота и свиней и пр., то и мог с легкостью себе представить, что и во всем остальном ничего не прозевают. Однажды отправился я прогуляться на Кислые воды скорее затем, чтобы побывать у источника, нежели для того, чтобы, по своему старому обыкновению, свести знакомство со щеголями, ибо я стал прислушиваться к сетованиям своих приемных родителей, которые мне отсоветовали особенно водиться с такими людьми, что бесплодно проматывали свое и родовое имение. Однако ж я попал в компанию людей среднего достатка, ибо они вели между собой дискурс о редкостном предмете, а именно о Муммельзее [559], бездонном озере, расположенном поблизости на одной из самых высоких гор; они также подозвали нескольких престарелых крестьян, которые могли порассказать, что доводилось им слышать о диковинном сем озере, чьи реляции слушал я с великим удовольствием, хотя и почитал их пустыми выдумками, ибо они казались мне столь же лживыми и смехотворными, как некоторые басни у Плиния. Один уверял, что если взять нечет горошин, камешков или все равно чего и завязать в носовой платок, а затем спустить в озеро, то вытащишь чет, а опустишь чет, то вытащишь нечет. Другой, а за ним и прочие утверждали и приводили тому примеры: когда кто бросит в озеро один камень, а то и несколько, тотчас же подымется, какая бы перед тем ни была ясная погода, жестокая буря с ужасающим ливнем, градом и ветром. Засим перешли они на всевозможные странные истории, которые там приключились, и какая там диковинная блазнь от гномов и водяных, и о чем они толкуют с людьми. Один поведал, что в то самое время, когда некие пастухи пасли скот возле озера, из него вышел бурый бык и тотчас же вошел в стадо, а затем выскочил крохотный человечек и стал загонять его в озеро, а когда бык заартачился, то человечек пригрозил, что ежели он не воротится, то на его голову падут все человеческие беды, и после таких слов они нырнули обратно. Другой рассказал, что в то самое время, когда озеро уже замерзло, некий мужик безо всякого вреда переехал по нему на быках, которые везли несколько горбылей для настилки полов, а когда за ним побежала его собака, то лед под ней проломился, только ее и видели. А еще один уверял за правду, что некий стрелок шел за дичью по следу до самого озера, где на берегу сидел крохотный водяной, а у него полны колени золотых монет, которыми он забавлялся; а когда охотник собрался в него выстрелить, человечек пригнулся и молвил: «Когда бы ты меня попросил помочь тебе в твоей бедности, то ты бы разбогател со своею семьею. А за такую проделку ты и все твои потомки навеки останутся бедняками». Но самым баснословным из всего, что они нарассказали, было следующее: «Давным-давно поздним вечером пришел к одному мужику в Хайдехёфе [560] крохотный человечек и попросил приютить на ночь; мужик извинился, что у него нет лишней постели, но ежели гость довольствуется скамейкой или сеновалом, то он охотно пустит его переночевать. В ответ человечек попросил лишь дозволить ему проспать ночь в мочильне для конопли, где ему более любо, нежели в самой мягкой постели. «По мне, – сказал мужик, – ночуй хоть в рыбном садке или водопойном корыте, ежели тебе это сгодится». С таким дозволением человечек на глазах у мужика отправился на мочильню и забился меж стеблей и грязи, словно лягушка или тот, кто в студеную пору зарывается в стог сена, чтобы провести ночь. Когда же рано поутру мужик поднялся, чтобы будить батраков на работу, то сказанный человечек вылез из воды и стал перед ним в совершенно сухом платье, в каком он забрался в мочильню, чему мужик весьма подивился и сказал: «До чего же странный и диковинный гость забрел ко мне!» – «Всеконечно, – отвечал человечек, – может статься, что тут лет сто никто вроде меня не ночевывал». Гуторя таким образом, дошли они в своих речах до того, что человечек наконец признался, что он-де водяной, который потерял свою жену и хочет теперь сыскать ее в Муммельзее, упрашивая сделать ему такую угодность и проводить туда, на что мужик охотно согласился, ибо по платью своего гостя приметил, что то, должно быть, важная персона и ему тут доведется увидеть еще немало всяких диковин. По дороге малыш нарассказал мужику немало всяких удивительных историй, что и как ведется по озерам, где он уже искал, но не нашел свою похищенную жену, особливо же какое множество водится там всяких гадов, наипаче же в Черном озере [561], где живут жабы величиною с хлебную печь. Когда же они пришли к Муммельзее, то человечек нырнул туда, но сперва попросил мужика подождать, покуда он не воротится или не подаст ему какой-либо знак. А когда он прождал примерно два-три часа возле озера, то вдруг посреди его показался из воды посох, который имел при себе человечек, и появилась кровь целыми пригоршнями, так что мужик легко мог уразуметь, что то обещанный ему знак, после чего распрощался с озером и поспешил домой». Сия и другие подобные ей истории, коих я немало наслушался, показались мне сказочными, которыми тешат детей, так что я смеялся над ними и не мог поверить, что может быть на вершине горы такое бездонное озеро; но тут случились и другие крестьяне, и притом старые, достойные доверия люди, которые рассказывали, что еще на их памяти и на памяти их отцов высокие княжеские особы подымались в горы, дабы осмотреть сие озеро, а однажды правящий герцог Вюртемберга, и прочая, и прочая, и прочая велел построить плот и проплыть на нем на середину, чтобы измерить глубину озера; но после того как мерильщики спустили с грузилом девять мотков суровой пряжи (мера, с коей шварцвальдские крестьянские женки лучше управляются, нежели иные геометры) и не достали еще дна, стал их деревянный плот, вопреки всякой натуре, погружаться в озеро, так что те, кто был на нем, принуждены были спасаться на берег, где и по сей день можно видеть обломки плота, княжеский герб Вюртемберга и всякие другие изображения, высеченные на камне в память об этом происшествии. Другие уверяли меня, ссылаясь на многих свидетелей, будто эрцгерцог Австрии, и прочая, и прочая, и прочая собирался даже спустить озеро, что ему всячески отсоветовали и по предстательству земских чинов от того удержали из опасения, что вся страна будет затоплена и погибнет. Сверх того помянутые князья повелели сбросить туда несколько чанов с форелями; однако ж не прошло и часу, как все они передохли и были вынесены течением из озера, невзирая на то, что река, которая протекает в долине под горою, где расположено озеро, и носит то же название, от природы кишит теми же рыбами и берет в нем свое начало и ту же самую воду. Одиннадцатая глава Симплициус слышит: честят эскулапов, Не хочет попасть он в их хитрые лапы. Сие последнее сказание произвело то, что я почти всему поверил, и оно так распалило мое любопытство, что я сам вознамерился осмотреть диковинное озеро. Среди тех, кто вместе со мною внимал этим россказням, всяк судил по-своему, что явствовало из их многоразличных и противоречивых мнений. Я, правда, сказал, что немецкое название Муммельзее [562] довольно дает уразуметь, что тут, как на машкараде, все сокрыто под обманчивою личиною, так что не всякий сможет узнать его истинную сущность, так же как и глубину, которая так до сих пор и не вымерена, хотя сие и предпринимали столь высокие особы; после чего я отправился на то место, где в прошлом году впервые повстречал покойную мою жену и вкусил сладостный яд любви. Там лег я на зеленую мураву в тени, но не внимал, как бывало прежде, тому, что насвистывают соловьи, а размышлял о том, какие я претерпел перемены. Тут представилось моим очам, как я на этом самом месте положил начало тому, что из свободного молодца стал рабом любви, так что из офицера превратился в мужика, а из богатого мужика в бедного дворянина, из Симплициуса в Мельхиора, из вдовца в молодожена, из молодожена в рогоносца, из рогоносца опять во вдовца; item что я из мужицкого сына стал сыном добропорядочного солдата и опять снова сыном своего батьки. Тогда взошло мне на ум, как рок лишил меня любезного Херцбрудера и, напротив, даровал мне престарелую супружескую чету. Я помыслил о богоугодном житии и кончине моего родителя, о прежалостной смерти моей матери, а также о многоразличных превратностях, коим я подвергался в жизни, так что не мог удержаться от слез. И тут вспомнил я также, сколько перебывало у меня денег и как бесполезно расточил я их и пропустил через глотку, и едва только стал о том сокрушаться, как приблизились ко мне двое дородных обжор и пьяниц, коим подагра разложила суставы, отчего они охромели и теперь нуждались в купаниях и кислых водах. Они сели неподалеку от меня, ибо там было приятное место для отдохновения, и, полагая, что они одни, стали жаловаться друг другу на свои беды. Один сказал: «Мой доктор послал меня сюда, либо потеряв надежду на мое выздоровление, либо потому, что должен был ублаготворить трактирщика, который намедни прислал ему в презент бочонок масла; по мне так уж лучше бы я его вовсе никогда не видел или, по крайности, присоветовал бы он мне спервоначалу отправиться на Кислые воды, то либо у меня осталось бы больше денег, нежели сейчас, либо я был бы здоровее, ибо Кислые воды мне сильно пособили». – «Ах! – отвечал другой. – Я благодарю создателя за то, что он не ущедрил меня деньгами больше, чем их было; ибо когда бы мой доктор почуял, что у меня водятся деньжата, то еще долго бы не посылал на Кислые воды, покуда не поделил бы их с аптекарем, который недаром же каждый год его подмазывает, а я бы оттого окочурился и помер. Эти скупердяи присоветуют нам целебное место не прежде, чем убедятся, что больше не могут и не знают, чем помочь, или же когда уже нечем больше поживиться. И если уж говорить по правде, то те, кого они возле себя удерживают и чуют, что у них водятся денежки, выгодны им лишь тогда, когда они больны». Сии двое еще долго честили своих докторов, но я не расположен все то передавать, ибо, чего доброго, господа медики на меня озлобятся и пропишут мне такое проносное зелье, которое изгонит мою душу из тела. И я привожу их дискурс потому только, что один из пациентов вознес благодарение создателю за то, что тот не ущедрил его деньгами, и сие меня так утешило, что я выбил из своей головы все заботы и тяжелые раздумья из-за денег или чего-либо иного, что почитают в мире. И я принял намерение философствовать и прилежать богоугодному житию, также оплакивать свою нераскаянность и дерзать, подобно моему блаженной памяти родителю, подняться на высшую ступень добродетели. Двенадцатая глава Симплициус дышит в воде невозбранно, Он с сильфом уходит на дно Океана. Мое желание осмотреть Муммельзее возросло еще более, когда я узнал от моего крестного, что он там бывал и дорога туда ему ведома. Но когда он услышал, что я беспременно хочу сам туда отправиться, то сказал: «А что ты там добудешь, ежели доберешься? Господин сын и его батька ничегошеньки там не увидят, кроме своего отражения в озере, которое укрылось в густом лесу, и когда ты за свою теперешнюю охоту заплатишь тяжелой досадой, то ничего не приобретешь взамен, кроме раскаяния, натруженных ног (ибо верхом туда навряд ли доедешь) и ходьбы в оба конца. Меня бы ни один черт туда не загнал, ежели бы не привелось мне туда спасаться бегством, когда доктор Даниель (он хотел молвить Дюк де Ангиен [563]) со своими вояками забирал всю долину под Филиппсбургом». Однако ж мое любопытство не поддалось его увещаниям, и я подрядил одного малого, чтобы он проводил меня до озера. Когда же батька увидел, что я не отложил своего намерения, а как овес был уже посеян и не надобно было ничего ни корчевать, ни пахать, то пожелал сам показать мне туда дорогу; ибо он возымел ко мне такую любовь, что не хотел упускать из очей, и так как все тамошние жители думали, что я его кровный сын, то кичился мною и готов был ради меня на все, что только способен бедняк сделать для своего сына, который ковал свое счастье без его поддержки и вспоможения. Итак, побрели мы через горы и долины, покуда менее чем через шесть часов не пришли к Муммельзее, ибо крестный мой был человек крепкий и отменный ходок, словно юноша. Сперва мы отдали честь кушаньям и напиткам, что взяли с собою, ибо дальняя дорога и крутизна горы, на которой расположено озеро, весьма нас утомили и заставили проголодаться. А когда мы подкрепились, то я осмотрел озеро и сразу же нашел несколько струганых жердей, которые мы с батькой почли за весла с вюртембергского плота. Я прикинул или измерил длину и ширину озера с помощью геометрии, ибо было весьма затруднительно идти вокруг озера и мерять его шагами и стопами, и начертил его границы в уменьшенном масштабе на аспидной дощечке; а когда я с этим покончил, то захотел, ибо небо было чистое и воздух безветрен и тепл, испытать, сколь правдив слух о том, что ежели бросить в озеро камень, то подымется непогода; ибо я по минеральному вкусу воды уже заключил, что молва о том, что в озере не могут жить форели, справедлива. Для учинения такой пробы пошел я налево вдоль озера к тому месту, где вода, которая, впрочем, прозрачна, как кристалл, по причине ужасной глубины кажется черной, словно уголь, и потому имеет столь устрашительный вид, что жутко смотреть; там принялся я бросать в озеро самые большие камни, какие только мог поднять и донести. Мой крестный, или батька, не только не захотел пособлять мне в этом, но просил и увещевал, покуда еще возможно, отступить от сего намерения; я же усердно продолжал свое дело, и те камни, которые не в силах был из-за их величины и тяжести поднять, скатывал вниз, покуда не накидал их более тридцати. Тут зачал дуть ветер и небо стали затягивать черные тучи, из коих доносился ужасающий гром, так что мой батька, что стоял по другую сторону озера у истока и причитал, глядючи на мои труды, закричал мне, чтобы я оттуда поскорее ретировался, дабы нас не захватили дождь и непогода или не стряслась иная какая еще горшая беда. Я же крикнул ему в ответ: «Батька, я тут останусь и дождусь, чем все кончится, хотя бы с неба метали копьями». – «Эва, – ответил батька, – ты ведешь себя, как все сорвиголовы, коим на все начхать, хоть пропади весь свет!» Меж тем как я безо всякого внимания слушал его руготню, однако ж не сводил взора от омута, полагая, что со дна озера забулькают пузыри, как то обычно бывает, когда бросают каменья в глубину стоячих или текучих вод; но я не увидел ничего подобного, а приметил, что в самой бездне крутятся и трепыхаются какие-то создания, схожие с лягушками, взметываются и рассыпаются, словно швермеры [564] из запущенной ввысь фейерверочной ракеты, когда она рвется в воздухе; и чем ближе они подплывали ко мне, тем все более росли у меня на глазах и становились по обличью своему похожими на людей, что сперва привело меня в удивление, а под конец, когда узрел я их совсем близко, повергло в великий ужас, страх и содрогание. «Ах! – сказал я тогда самому себе, полон страха и изумления, однако ж так громко, что мой батька, что стоял по другую сторону озера, мог хорошо расслышать, хотя прежестоко гремел гром. – Сколь дивны и велики творения создателя даже во чреве земли и в бездне морской!» Едва успел я вымолвить сии слова, как один из этих сильфов уже поднялся из воды и ответил: «Гляди, ты признаешь сие, еще ничего не увидав; что же речешь ты, когда спустишься в centrum terrae [565] и узришь селения наши, которые так тревожат твое суемудрие?» Меж тем то здесь, то там во множестве выныривали крохотные пловцы, пучили на меня глаза и тащили обратно камни, которые я набросал в озеро, чему я несказанно дивился. Первый и самый знатный среди них, в одеянии, сверкавшем от чистого золота и серебра, бросил мне самоцвет величиною с голубиное яйцо и такой зеленый и прозрачный, словно смарагд, сказав такие слова: «Возьми сей драгоценный камень, дабы было тебе потом что порассказать о нас и об этом озере!» Но едва я его подхватил и спрятал, как сперло у меня дыхание, как будто сам воздух сдавил и душил меня, того ради не смог я даже устоять на ногах, а завертелся, как мотовило, и наконец бултыхнулся в озеро. Но едва я очутился в воде, как тотчас же оправился и под действием силы, заключенной в камне, что оставался при мне, стал дышать водою, словно воздухом; и я смог столь же легко и без малейших усилий плавать в озере, как и водяные человечки, ибо вместе с ними ушел в пучину, подобно тому как если бы стайка птиц из вышних слоев нагретого воздуха слетала на землю. Когда мой батька увидел сие чудо (а именно то, что произошло над водою) и мое внезапное погружение, помчался он сломя голову прочь от озера, словно за ним гнались по пятам, прямо домой, где поведал обо всем происшествии, особливо же о том, что водяные человечки повытаскивали обратно все камни, которые я побросал в озеро, и, невзирая на ужасную грозу, разнесли их по прежним местам и что потом уволокли меня с собою на дно. Некоторые, слушавшие его, верили, а большая часть почитала сие за басню; нашлись и такие, которые вообразили, что я, словно второй Эмпедокл Агригентский [566] (бросившийся в жерло Этны, дабы каждый подумал, понеже его нигде не могли сыскать, что он вознесся на небо), сам низринулся в озеро, а своему отцу наказал распустить обо мне такие басни, чтобы обессмертить свое имя; также по моей меланхолии давно можно было заключить, что я пришел в такое отчаяние и т. д. Иные же, кто не знал телесной моей силы, охотно поверили, что мой приемный отец, как старый скупердяй, сам меня укокошил, дабы навсегда отделаться от меня и завладеть всем моим имением. Так что в то время на Кислых водах и по всей стране ни о чем другом больше не толковали и не судили вкривь и вкось, как только о Муммельзее, обо мне, моем нисхождении в пучину [567] и моем батьке. Тринадцатая глава Симплиций, плывя с князьком Муммельзее, На много чудес дивится, глазея. Плиний в Конце второй книги своей «Historiae naturalis» сообщает о геометре Дионисии Дорусе [568], что его друзья нашли в его гробнице письмо, написанное им, Дионисием, в коем он уведомляет, что достиг из своей могилы до самого центра земли и нашел, что до него 42000 стадий [569]. Однако князь Муммельзее, который меня сопровождал и вышереченным образом затащил в бездну, несумнительно объявил, что из centri terrae через половину земного шара до поверхности будет как раз 900 немецких миль, все равно, отправиться ли в Германию или к антиподам, каковые путешествия должны они свершать через подобные озера, коих то здесь, то там по всему свету наберется числом столько же, сколько дней в году, и все сии бездны сходятся возле дворца их повелителя. И такое ужасное расстояние мы одолели меньше чем за час, так что столь скорое путешествие ничуть или на самую малость отставало от течения луны; и сие произошло без всякого отягощения, так что я не только не почувствовал никакой усталости, но и при таком мягком парении мог еще вести дискурс о разных материях с вышепомянутым принцем Муммельзее; ибо когда я приметил его дружелюбие, то спросил его, чего ради взяли они меня с собою в столь дальнюю, опасную и ни одному человеку не привычную дорогу. Тогда ответил он мне весьма учтиво, тот путь не далек, который за час прогулки свершить можно, да и не опасен, ибо меня сопровождает он сам и его свита, а кроме того, меня хранит врученный мне превосходный камень; а что мне сие непривычно, то это нисколько не удивительно; впрочем, он взял меня с собою не только по повелению своего короля, который пожелал со мной побеседовать, но и затем, чтобы мог я узреть чудеса натуры в водах и под землею, коим уже дивился на ее поверхности, еще едва увидев только их тень. Засим попросил я его объявить мне, чего ради преблагий творец создал такое множество диковинных озер, понеже от них, как мне мнится, нет никакой пользы людям, а скорее может произойти вред. Он же отвечал: «Поистине ты спрашиваешь пристойно о том, чего не знаешь или не разумеешь. Сии озера созданы по троякой причине: во-первых, посредством их все какие ни есть моря, и особливо великий Океан, пришиты к земле словно гвоздями; во-вторых, через эти озера (подобно каналам, трубам и насосам, коими пользуются люди в гидравлическом художестве) нами перегоняется вода из бездны Океана во все источники земли (что является делом, к коему мы приставлены), откуда выходят все ключи во всем свете, текут большие и малые реки, орошают землю, увлажняют растения и напояют людей и скот; в-третьих, мы живем здесь, как разумные твари, сотворенные всевышним, исполняем наши дела и славим бога в его дивных чудесах. Для того-то и созданы сии озера, которые и будут стоять до Страшного суда. Когда же мы в эти последние времена по той или иной причине прекратим сии дела наши, к коим мы сотворены и определены богом и натурою, пресечем и оставим, то весь мир необходимо должен будет сгореть в огне, что, чаятельно, наступит не прежде, чем Луна (donec auferatur luna. Psal. 71) [570], Венера или Марс перестанут быть утренними и вечерними светилами, ибо должны сперва погибнуть generationes fruetuum et animalium [571] и все воды исчезнуть, прежде чем Земля сама от солнечного жара воспламенится, подвергнется кальцинации [572] и вновь регенерирует [573]. Но сие ведомо одному только богу, а нам не приличествует знать, кроме того, что мы можем лишь предполагать или почерпнуть из того, что о своем искусстве бормочут ваши химики». Когда я услышал такие речи и что он приводит слова Священного писания, то спросил, смертные ли они создания, кои чают после временного сего мира будущей жизни, или же они духи, кои исполняют возложенные на них дела, покуда стоит свет. Он отвечал: «Мы не духи, а смертные человечки, кои, правда, как и вы, люди, наделены разумом, однако ж умираем вместе с нашими телами и пропадаем. Бог столь дивен в своих творениях, что сего не может изъяснить язык никакой твари, все же, что надлежит до нас, намерен я поведать тебе все так, чтобы ты мог постичь, насколько мы отличны от других созданий божьих. Пречистые ангелы справедливы, разумны, свободны, целомудренны, светлы, прекрасны, ясны, скоры и бессмертны, они суть подобие божие и для того созданы, дабы в вечной радости хвалить, величать, чтить и прославлять его святое имя, а в сей временной жизни на земле услужать церкви божией и исполнять наисвятейшие божественные повеления, по какой причине и называют их иногда благовестниками. И создано их было сразу столько сот тысячей тысяч миллионов, сколько было угодно божественной мудрости. После же того как несчетное множество их обуяла гордыня и они, возмутившись, отпали, сотворены были богом прародители людей с такою же разумною и бессмертною душою по подобию божию и наделены телом, дабы они могли сами плодиться, покуда их род не сравняется с числом павших ангелов. На такой конец и был создан мир со всеми остальными тварями, дабы земной человек, размножившись до числа павших ангелов, восполнил его и, живя на земле, прославлял бога среди всех прочих созданных на ней тварей, господином над коими бог его поставил, дабы они служили для пропитания его бренного тела. Тогда получил человек отличие от святых ангелов в том, что был наделен бременем земного тела и не знал, что есть добро и зло, и посему не мог обладать ни силою, ни быстротою ангелов, однако ж не было у него ничего общего и с неразумными тварями. Когда же человек после грехопадения в раю обрек на смерть свое тело, стал он, как мы почитаем, посредником между святыми ангелами и неразумными тварями. Ибо подобно тому как оставившая тело бессмертная душа земного, однако ж озаренного небесным светом человека обладает всеми прекрасными свойствами святых ангелов, так и лишившееся души тело земного человека подвержено тлению, подобно всякой другой падали неразумного зверя. Нас же самих мы почитаем посредниками между вами и всеми прочими живыми тварями на сем свете, поелику мы, хотя и обладаем душами, наделенными разумом, однако же они умирают вместе с нашими телами, подобно тому как исчезает живой дух неразумных тварей вместе с их смертию. Правда, нам ведомо, что предвечный сын божий, который также и наш создатель, наивеличайшим образом вознес вас, приняв ваш облик, и, свершая божественную справедливость, успокоил гнев отца своего и вновь открыл вам вечное блаженство, что ставит род ваш высоко над нами. Но я поминаю и разумею тут не вечность, коей мы вкусить не сподобимся, а одну лишь временную сию жизнь, в коей всеблагий создатель довольно одухотворил нас, наделив как добрым и здравым умом со способностию познать пресвятую волю божию, насколько то нам надобно, так и здоровым телом и долголетием с благородною свободою, необходимыми науками, художествами и разумением всех естественных вещей; и наконец, что наипаче всего, мы безгрешны, а посему не подпадаем ни гневу, ни наказанию божьему и не подвержены никакой наималейшей болезни; что я тебе столь пространно изъясняю, вспомянув при сем святых ангелов, земных человеков и неразумных животных, дабы ты все как можно лучше уразуметь мог». Я отвечал, что не могу взять в толк, раз они не совершают никаких проступков и, значит, не подвержены наказаниям, зачем им нужен король; item как они могут рождаться и потом умирать, когда не испытывают ни страданий, ни болезни. Принц сказал в ответ, что у них король не для того, чтобы вершить суд и юстицию, и не затем, чтобы ему услужали, а он у них, как матка в пчелином улье, направляет все их деяния, и подобно тому как их жены in coitu [574] не испытывают плотского вожделения, то не чувствуют и муки во время родов, что я могу некоторым образом представить себе на примере наших кошек и могу увериться, что они зачинают в муках, а рожают с наслаждением. Также и умирают они не в муках и не в преклонном возрасте от дряхлости или болезней, а потухают, как свеча, когда она отсветила свое время, и тела их исчезают вместе с душою. А со свободою, кою он прославлял, не сравнится свобода самого великого монарха на земле, коя не более, как тень; ибо ни они сами и ни одна тварь на свете не в силах никого из них умертвить или принудить, склонить к чему-либо, что им не любо, и еще менее того заточить в тюрьму, ибо они могут проходить сквозь огонь, воду, воздух и землю безо всякого труда и усталости (о коих они даже не ведают). Тут сказал я: «Когда вы так устроены, то ваш род еще более вознесен и одухотворен нашим создателем, нежели род людской». – «О нет! – возразил принц. – Тот прегрешает, кто так думает, ибо приписывает благость вышнего вещам, кои ее не имеют; род людской одухотворен неизмеримо более, нежели наш, ибо вы созданы для вечного блаженства и беспрестанного созерцания лика божия, в каковой райской жизни один из вас, кто ее достигнет, в единое токмо мгновение вкусит более радости и блаженства, нежели весь наш род от начала творения и до самого Страшного суда». Я сказал: «А что от того тем, кто проклят?» Он же привел мне такое возражение: «А разве причастна к сему божественная доброта, когда один из вас напояет себя ядом, предается всем постыдным вожделениям, не держит в узде свои скотские похоти и тем равняет себя с неразумными тварями, более того, таким непослушанием богу становит себя ближе к адским духам, нежели к блаженным? И такой осужденный на вечные муки, в кои он вверг себя сам, не умаляет величия и благородства рода людского, поелику такой человек, как и всякий другой в своей временной жизни, мог достичь вечного блаженства, когда бы только пожелал пойти назначенной к тому праведною стезею». Четырнадцатая глава Симплиций дорогою дискурс ведет О том, как у сильфов жизнь их идет. Я сказал князьку, что понеже мне еще на поверхности земли доводилось слышать о сей материи больше, нежели могло послужить мне на пользу, того ради хотел бы я попросить его, не соизволит ли он объявить, по какой причине подымается иногда непогода, когда в подобные озера бросают камни; ибо я вспоминаю такие же рассказы о Пилатовом озере [575] в Швейцарии, да читал я и об озере Камарина [576] в Сицилии, о коем пошло присловье: «Camarinam movere». Он отвечал: «Понеже все, что имеет тяжесть, не перестает падать до centri terrae, покуда не упадет на твердую почву, на коей остается лежать, а сии озера все бездонны и открыты, то камни, брошенные в них естественным образом, с необходимостью падают на селения наши и будут лежать там до тех пор, покуда мы не вынесем их наружу на то же самое место, откуда они к нам попали; и мы исправляем сию работу с такою свирепостию, дабы устрашить и обуздать тех, кто, побрасывая камни, чинит нам такое помешательство, ибо сие есть одна из благороднейших частей нашего дела, ради коего мы и созданы. А ежели мы будем попущать или безропотно сносить, что нам кидают камни, и безо всякого возмущения выволакивать их обратно, то в конце концов у нас ничего иного не останется, как только возиться с подобными своевольниками, кои потехи ради посылают нам со всего света каменья. И по сему одному только делу, которое мы исправляем, ты заключить можешь, сколь необходимо существование нашего рода, поелику ежели бы мы сказанным образом не выносили наверх камни, а каждодневно бы через подобные озера, что расположены здесь и там по всему свету, набрасывали их к центру земли, где мы обитаем, то в конце концов были бы разрушены все связи, коими моря скреплены и утверждены на земле, и все проходы, по коим устремляется вода из бездны моря в источники и расходится по земле, были бы заперты, что могло бы привести лишь к постыдному конфузу и погибели всего мира». Я поблагодарил его за такое пояснение и сказал: «Как я уразумел, что ваш род через подобные озера снабжает водою всю поверхность земли, то хотел бы также получить объяснение, отчего воды не все одинаковы, а различны по запаху, вкусу и пр., а также силе и действию, хотя, как я понимаю их круговращение, все берут свое начало из бездны великого Океана, куда снова потом изливаются. Ибо некоторые источники несут приятные кислые воды и полезны для здравия; а другие хотя и кислы, однако же не благоприятны и вредны для пития, а иные даже ядовиты и смертельны, как тот родник в Аркадии, из коего Иолла [577] намеревался отравить Александра Великого. Некоторые источники тепловаты, другие горячи, как крутой кипяток, а иные холодны как лед; встречаются и такие, что разъедают железо, словно селитряная кислота, как источник близ Цепузиума [578] или в графстве Ципс в Венгрии; другие же, напротив, исцеляют все раны, как тот, что должен находиться в Фессалии [579]; а некоторые воды претворяются в камень, соль, а иные в купорос. Озеро неподалеку от Циркница [580] в Каринтии полно водою только в зимнюю пору, а летом совершенно пересыхает; а ручей у Энгстлена [581] бежит только летом и только в те часы, когда поят скот; ручей Шёндлебах [582] у Оберненхейма полон воды только в такую пору, когда на всю страну пришла какая-нибудь беда. A Fluvius Sabbathicus [583] в Сирии пресекает свое течение всякую субботу, чему я весьма дивился, когда размышлял о сем предмете, и не мог доведаться причины». На сие ответил князь, что все сии вещи имеют свои натуральные причины, кои довольно испытаны естествословами рода людского и по большей части по многоразличным свойствам этих вод, их запахам, вкусу, силам и действиям выведаны, объявлены и известны на земной поверхности. «Когда воды из недр, где они пребывают, устремляются к своим выходам, кои мы называем источниками, и проходят через различные каменные породы, то остаются сладкими и холодными; когда же на своем пути встречают они металлы (ибо великое чрево земли в различных местах обладает различными свойствами), как-то: золото, серебро, медь, цинк, свинец, железо, ртуть и пр., или полуминералы, а именно: серу, соль во всех ее родах, как-то: sal gemmae, sal nativum, sal radicum, sal nitrum, sal ammoniacum, sal petrae etc [584]. белого, красного, желтого и зеленого цветов, также victril, marchasita aurea, argentea, plumbea, ferrea, lapis lazuli, alumen, arsenicum, antimonium, risigallum, electrum naturale, chrysocolla, sublimatum etc. [585], то принимают они их вкус, запах, свойство, силу и действие, так что становятся либо целебными, либо вредными для людей. И именно посему располагаем мы столь различными солями, из коих одни хороши, другие дурны. В Червии и Комакио [586] соль довольно черна, в Мемфисе красновата, в Сицилии бела как снег, из Чентаропио [587] пурпурного цвета, а Каппадокийская [588] отдает желтизною. А что касается до теплых вод, продолжал он, то принимают они свой жар от огня, который горит в чреве земли и, так же как наши озера, имеет свои дымоходы или каминные трубы, как можно заключить по знаменитой горе Этне в Сицилии, Гекле [589] в Исландии, Гумапи в Банду [590] и многих других. А что до Циркницского озера, то воды его в летнюю пору находят у антиподов Каринтии, а вода источника Энгстлена в известные часы и время года появляется на других местах земной поверхности, дабы ею могли пользоваться так же, как то заведено у швейцарцев. Подобным же свойством обладает и ручей Шёндлебах в Оберненхейме, источником коего ведают и управляют люди нашего рода по воле и установлению бога для умножения его хвалы. А что касается до Fluvium Sabbathicum в Сирии, то у нас пошло обыкновение, когда мы почием в седьмой день недели, делать привал и отдыхать в его истоке и каналах, как в самом привольном месте всего нашего акватория, и того ради помянутый ручей пресекает свое течение до тех пор, покуда мы пребываем там во славу божию». По окончании сего дискурса спросил я принца, может ли он возвратить меня в мир не через Муммельзее, а в другое место на земле. «Вестимо, – отвечал он, – отчего же нельзя, когда на то будет соизволение божие? Ибо таким образом в древние времена праотцы наши перенесли в Америку несколько хананеян [591], которые бежали от меча Иосии [592] и в смертельном отчаянии бросились в подобное озеро, понеже потомки их по сей день показывают озеро, из коего вышли и произошли их предки». А когда я приметил, сколь дивится он моему удивлению, как если бы во всем его рассказе не было ничего удивительного, то спросил его, разве не дивятся также они сами, когда примечают у нас, людей, что-либо редкостное и необычайное. На сие он ответил: «Мы ничему так не дивимся у людей, как тому, что вы, созданные для вечной блаженной жизни и нескончаемых небесных радостей, дозволяете так ослепить себя временными земными наслаждениями, кои редко бывают без досады и скорбей, как розы без шипов, что теряете уготованное вам на небе, лишаете себя блаженного созерцания пресвятого лика божия и вместе с падшими ангелами ввергаете себя в осуждение вечное! Ах, когда б род наш мог оказаться на вашем месте, то как бы всяк из нас тщился в каждое мгновение ничтожного и скоропреходящего временного бытия вашего выдержать искус лучше, нежели вы. Ибо жизнь, которую вы ведете, это не ваша жизнь; ибо ваша жизнь или смерть будет дарована вам тогда только, когда вы покинете сию временную юдоль; а то, что вы сейчас называете жизнью, это всего лишь момент или мгновение, кое отпущено вам, дабы познать бога и приблизиться к нему, дабы он взял вас к себе. Посему считаем мы мир пробирным камнем бога, на коем всемогущий испытывает человеков, так же как богач ставит пробу на золоте и серебре после того, как изведает их качество по густоте штриха или, очистив их на огне, отделяет добрые и знатные сорта золота и серебра и берет их в небесную сокровищницу, худые же и поддельные бросает в вечный огонь, что ваш спаситель и наш создатель довольно изъяснил и возвестил в притче о пшенице и плевелах» [593]. Пятнадцатая глава Симплиций в беседе на дне Океана Не может ответить царю без обмана. Таков был конец нашей беседы, ибо мы приблизились к королевской резиденции, куда я был доставлен безо всяких церемоний или проволочки. Тут было у меня довольно причин подивиться его величеству, ибо я не узрел там ни благоустроенного придворного штата, ни какой-либо пышности, ни, по крайности, ни одного канцлера или тайного советника, ни толмачей или трабантов или лейб-гвардии, ниже шута, повара, погребщика, пажа, ни единого фаворита или лизоблюда; а вокруг него парили только князья различных озер, что рассеяны по всему свету, причем каждый из сих князей был облачен в одеяние той страны, в коей находится подвластное ему озеро, простирающееся от центра земли. А посему узрел я зараз подобия китайцев и африканцев, троглодитов [594] и жителей Новой Земли, татар и мексиканцев, самоедов и обитателей Молуккских островов и даже тех, что живут под полюсами Арктики и Антарктики, что было зрелищем весьма диковинным. Те двое, что имели смотрение за Диким и Черным озерами [595], были, разумеется, наряжены так же, как и тот князь, что меня сюда конвоировал, ибо их озера расположены неподалеку от Муммельзее; тот же, что надзирал за Пилатовым озером, носил чинную широкую бороду и шаровары, как добропочтенный швейцарец, и те, что были поставлены над помянутым выше озером Камарина, были по платью и ухваткам так похожи на сицилийцев, что можно было поклясться чем угодно, что они никогда не покидали Сицилии и не знали ни единого слова по-немецки. Итак, глядел я словно в альбоме одеяний на обличье персов, японцев, московитов, финнов, лапландцев и всех других наций, какие только есть на свете. Мне не надобно было изъявлять много учтивостей, ибо король сам заговорил со мною на отменном и превосходном немецком языке, и первое, что он мне сказал, было: «По какой такой причине осмелился ты с таким своевольством набросать такую груду камней?» Я ответил коротко: «Понеже у нас каждому дозволено стучать в запертые двери». На это он сказал: «Ну, а что ежели тебе придется расплатиться за твою допытливую наглость?» Я отвечал: «Меня нельзя покарать более чем смертию; но поелику я уже узрел столько чудес, сколько не посчастливилось увидеть ни одному из множества миллионов людей, то, ежели я умру или приму смерть, сие нельзя почесть или назвать наказанием». – «О, жалкая слепота! – воскликнул король и возвел очи горе, словно от удивления, после чего сказал: – Вы, люди, можете умереть лишь единожды, и вы, христиане, должны встретить смерть не прежде, чем посредством веры и любви к богу обретете твердое упование, что как только смежит очи бренное ваше тело, то ваши души сподобятся узреть лик вышнего! Однако ж я на сей раз хочу побеседовать с тобою об ином». Засим сказал он: «Мне представили экстракт о делах земных людей, особливо же о том, что вы, христиане, ожидаете скорого прихода Страшного суда [596], ибо не только исполнились все предсказания, наипаче же те, что оставили Сивиллы [597], но также все живущее на земле погрязло в столь ужасных беззакониях, что всемогущий бог не станет более медлить с концом света. Но понеже и наш род погибнет в огне вместе со всем миром, хотя мы и живем в воде, то и мы немало ужасаемся перед приближением столь страшного времени и того ради повелели мы доставить тебя сюда, дабы услышать, какие тревоги и упования ожидают нас. Мы, правда, еще не могли заключить по звездам или приметить по движению шара земного, что близится такая скорая пертурбация, а посему принуждены получать известия у тех, кому некогда сам их спаситель поведал некоторые знамения своего будущего пришествия, того ради просим тебя со всею учтивостью объявить нам, сохранилась ли еще на земле та вера, которую грядущий судия едва ли найдет при своем пришествии?» Я отвечал королю, что он вопрошает о таких материях, кои для меня недостигаемы, ибо будущее, а особливо срок второго пришествия, знает один токмо бог. «Ну, ладно, – продолжал король, – тогда поведай нам, как отправляют на земле свою должность различные сословия, дабы мог я посему заключить, ожидать ли всему миру и нашему роду скорой погибели или же предстоит, по слову моему, всем нашим и мне самому долгая жизнь и счастливое правление. За это покажу я тебе все, что еще тут смотрения достойно, а затем отпущу тебя с таким подарком, который будет увеселять тебя всю жизнь, ежели только ты откроешь мне всю правду». А когда я на сие промолчал и задумался, то король стал меня подбадривать и сказал: «Ну же, ну же, начни с самых высших и закончи низшими; надо же тебе отважиться, ежели ты и впрямь хочешь выбраться на поверхность земли!» Я отвечал: «Коли уж того не миновать и мне должно рассуждать о высших, то по справедливости начать надо с духовных. Сии все, какого бы они ни были вероисповедания, обыкновенно таковы, как о них пишет Евсевий [598] в своей проповеди, а именно: «Истинные презрители косности, удаляющиеся от похоти, усердные в своей должности, снисходительные в осуждении и ревностные к чести, бедные имуществом, богатые совестью, смиренные в своих доблестях и высокомерные ко греху»; и точно так же стараются они услужать богу и привести в его царство не столько словом, сколько своим примером, и других людей, и потому светские высокие особы и управители пекутся лишь о любезной им юстиции, кою они соблюдают, невзирая на личность, сплошь и напрямик оказывая и воздавая справедливость бедному и богатому. Теологи все кряду чистейшие Иеронимы [599] и Беда [600], кардиналы – сущие Борромеи [601], епископы – Августины [602], настоятели – новые Илларионы и Пахомии [603], а все остальное духовенство подобно сообществу отшельников в Фиванской пустыне. Купцы торгуют не из жадности или прибыли, а для того, чтобы снабдевать своих ближних товарами, которые доставляют из далеких стран с превеликими трудами и опасностями. Трактирщики занимаются своим промыслом не затем, чтобы разбогатеть, а для того, чтобы творить дела милосердия усталым и обессилевшим людям и все алчущие, жаждущие и путешествующие могли у них подкрепиться. Также и медики не ищут своей пользы, а пекутся токмо о здравии своих пациентов, к чему стремятся и аптекари. Ремесленники и слышать не хотят о какой-либо корысти, лжи или обмане, а тщатся снабдить своих заказчиков долговечными и добротными вещами. У портных не рябит в глазах от наворованного, а ткачи по причине своей честности так бедны, что у них даже мышонку нечем поживиться, ежели они не швырнут в него моток пряжи. У нас и не слыхивали о ростовщиках, а достаточные люди помогают оскудевшим из чистой христианской любви, даже не прошенные о том. И когда бедняк не может уплатить без приметного ущерба и убыли своего пропитания, то богач с легким сердцем прощает ему долги. Никто не чванится, ибо всяк знает, что он смертен. И нигде не приметна зависть, ибо каждый почитает другого образом и подобием божиим, любимым своим создателем. Никто не гневается на ближнего своего, ибо знает, что Христос пострадал и принял смерть за всех. Не слышно ничего и о плотской нечистоте или неположенном плотском вожделении, а все, что случается, происходит единственно от чадолюбия и желания потомства, дабы умножилось царство господне. Не сыщешь также нигде пьяниц и запивох, а ежели один другому поднесет винца, то оба довольствуются вполне христианским хмельком. Также нет нерадения к богослужению, ибо всяк тщится показать неутомимое усердие и прилежание, как он ревнует перед другими в истинном служении господу; и по сей именно причине идут сейчас на земле тяжкие войны, ибо одна сторона полагает, что другая неправедно служит богу. И ныне нет уже больше скряг, а остались только бережливые, нет расточителей, а только щедрые, нет головорезов, которые грабят и разоряют, а одни только храбрые солдаты, кои защищают отечество, нет распущенных ленивых попрошаек, а только презрители богатства и любители добровольной бедности, нет иуд, скупщиков хлеба и вина, а только предусмотрительные люди, кои в избытке делают запасы, дабы на случай голодухи помочь народу изрядно продержаться и воспрянуть». Шестнадцатая глава Симплиций отправился в Маре-дель-Сур, Где жемчуг с кулак и в бездне пурпур. Я умолк, дабы перевести дух и поразмыслить, о чем бы мне еще объявить ему, но король сказал, что он столько уже от меня всего наслышался, что ему не надобно знать ничего более или, по крайности, он того не желает ведать. А ежели я хочу, то его подданные тотчас же вынесут меня на то место, откуда я был к нему доставлен; но ежели («Ибо я отлично вижу, – сказал он, – что ты весьма замысловат») я захочу осмотреть сперва то и се в его царстве, что таковым людям, как я, нет сомнения, будет в диковину, то меня в полной безопасности проводят в любое место, находящееся под его юрисдикцией, куда я только пожелаю; а засим он отпустит меня с таким подарком, что я останусь доволен. Но как я не знал, на что мне решиться, и не мог собраться с ответом, то король обратился к некоторым своим подданным, которые в то самое время отправлялись в бездну Mare del Sur [604], где, словно в некоем саду или на охоте, они добывали провизию; им-то и повелел король: «Возьмите его с собою и вскорости принесите обратно, дабы еще сегодня он вышел на поверхность земли!» Мне же он предложил тем временем подумать, что бы он мне мог дать из того, что в его власти, в награду и на вечное воспоминание об его царстве. Итак, проплыли мы с сильфами через канал в несколько сот миль длиною, пока не достигли дна выше помянутого Тихого океана. Там подымались коралловые гребни с зубцами, высокими, как дубы; они набрали себе таких, что еще были бесцветны и не затвердели, ибо поедают их, как мы рожки молодых оленей. Там можно было увидеть раковины высотою, как круглая замковая башенка, и шириною, как ворота в сарае; item жемчужины величиной с кулак, которые они поедали заместо яиц; и многие другие морские диковины, так что я даже не сумею их все перечислить; а протекавшие по дну ручейки были усеяны смарагдами, бирюзой, рубинами, алмазами, сапфирами и другими великолепными драгоценными каменьями, что так ценятся у людей, да еще такими большими, как булыжники. Там можно было увидеть могучие утесы, вздымающиеся со дна на много миль ввысь над морем, где они образовали приветливые острова. Сии утесы были опоясаны различными веселыми и куриозными морскими растениями и населены диковинными ползающими, неподвижными и бегающими тварями, подобно тому как поверхность земли людьми и животными; а большие и малые рыбы неисчислимого множества пород, шнырявшие над нами во все стороны, напоминали мне различных птиц, которые в весеннюю и осеннюю пору увеселяют нас на воздухе; и понеже время пришлось на полнолуние и было светло (ибо солнце стояло тогда на нашем горизонте, так что у наших антиподов была ночь, а у европейцев день), то мог я сквозь воду узреть месяц и звезды вместе с Polo antarctico [605], чему я весьма подивился. Однако ж тот, чьему попечению я был поручен, сказал мне, когда б там стоял день, а не ночь, то я мог бы еще больше подивиться, ибо тогда издали видно, какие горы и долины открываются в бездне моря, куда более красивые, нежели самые прекрасные ландшафты на поверхности земли. А когда он увидел, что я дивлюсь на него и всю его свиту, ибо они были одеты, как перуанцы, бразильцы, мексиканцы, японцы, индонезийцы и обитатели островов de los latrones [606], а вдобавок изрядно говорили по-немецки, то сказал мне, что они не только знают по нескольку языков, но и разумеют языки всех народов во всех концах земли, как и их самих все понимают, что происходит потому, что их род не сотворил той глупости, какую учинили люди, вознамерившиеся воздвигнуть Вавилонскую башню. Когда же мой конвой тут порядком пожировал, то мы через другую расселину возвратились из Тихого океана к центру земли. По дороге рассказал я кой-кому из них, что я полагал, что центр земли внутри пуст и в этой пустой полости, как в зубчатом колесе, бегают по кругу пигмеи [607] и понуждают вращаться весь земной шар, дабы его повсюду освещало солнце, которое, по мнению Аристарха [608] и Коперника, стоит неподвижно посреди неба; за какую простоту был я жестоко высмеян, и мне присоветовали почесть суетным мечтанием как мнения обоих сказанных философов, так и свою собственную выдумку. “Мне, – сказали они, – вместо таких материй лучше поразмыслить, какой подарок получить у их короля, чтобы не воротиться на поверхность земли с пустыми руками. Я ответил, что многоразличные чудеса, которые довелось мне здесь увидеть, до того потрясли ум мой, что я не могу опамятоваться и потому прошу их посоветовать мне, что мне просить у короля. Мне казалось, что ежели он управляет всеми источниками на свете, то можно пожелать, чтобы в моем дворе объявился источник целебной воды, как тот, что не столь давно сам собою забил в Германии [609], хотя только с одною пресною водою. Князь, или регент Тихого океана и его каналов, ответил мне, что сие не подвластно его королю; и хотя бы он мог это сделать, и он хотел бы меня отблагодарить таким образом, но целебный источник не будет долговечным и пр. Я попросил его, ежели сие не в труд будет, поведать мне, по какой же это причине случится. Он сказал: «В земном недре в различных местах образуются пустоты, которые мало-помалу наполняют металлы, ибо сами они рождаются ex exhalatione humida, viscosa et crassa, сиречь из влажных, вязких и жирных испарений; меж тем как происходит сие рождение, поступают из расселин marchasitae aureae vel argenteae [610], а из центра земли, откуда нагнетаются все источники, вода, которая застаивается между металлами на много сотен лет и принимает в себя их благородные качества и целебные свойства. Когда же воды, устремляющиеся из центра земли, со временем умножаются и с большим напором ищут и находят выход на поверхность, то вода, сотни и даже тысячи лет заключенная среди металлов, извергается первой и производит в человеческом теле то удивительное действие, которое мы наблюдаем в подобных целебных источниках. Но как только сия первая вода, находившаяся столь долгое время среди металлов, сойдет, то последующая за ней, хотя она проходит теми же самыми проходами в скором своем течении, не успевает принять доброту или силу металлов, а потому уже не столь целебна, крепка и пользительна для здравия людей». И ежели я, – продолжал он, – так уж пекусь о своем здравии, как то показываю, то надлежит мне упросить короля, чтобы он отрекомендовал меня на лечение королю саламандр, с коим он в самых добрых состоит отношениях; сей умеет очищать человеческие тела и придает им с помощью благородного камня такое свойство, что они не могут сгореть ни на каком огне, словно то удивительное минеральное полотно [611], какое мы находим в земле и чистим в огне, когда оно загрязнится; и вот сажают такого человека прямо в огонь, как старую осклизлую вонючую табачную трубку, и выжигают дурной гумор [612] и вредоносные жидкости, так что пациент выходит из него молодой, свежий, здоровый и обновленный, как если бы принимал эликсир Теофраста [613]». Я не знал, дурачил он меня или говорил серьезно; однако ж поблагодарил его за благой совет и сказал, что, будучи холериком, опасаюсь, как бы сие лечение не оказалось для меня слишком жарким; мне же ничто так не любо, как если бы я мог вынести на поверхность земли редкостный целебный источник, который доставил бы моим сочеловекам пользу, их королю честь, мне же бессмертную славу и вечную благодарную память. Князь ответил, что когда я сего домогаюсь, то он замолвит за меня доброе слово, хотя король их такого нрава, что честь или поругание, оказываемое ему на земле, в равной мере ему безразличны. Меж тем прибыли мы снова к средоточию шара земного и предстали пред лицом короля, когда он и все принцы как раз собирались трапезовать. То был завтрак, подобный греческим нефалиям [614], без возлияния вина и каких-либо крепких напитков; заместо того выпивали они жемчужины, как пьют сырые или сваренные всмятку яйца, когда они еще не затвердели, но довольно уже густы или, как говорят мужики, сытненькие. Там наблюдал я, как светозарное солнце освещает одно за другим бездонные озера и его лучи проникают через них на сию страшную глубину, так что сильфы никогда не испытывают недостатка света. И в этой бездне все освещено солнцем с такою же ясностию, как и на земной поверхности, так что они даже отбрасывают тени, и им, сильфам, их озера служат заместо люков или окон, сквозь которые они получают свет и тепло; и хотя сие не везде исправно, ибо некоторые озера идут криво, однако ж это возмещается с помощию отражения, ибо натура расположила в различных углах скалы из хрусталя, алмазов и карбункулов, которые приносят вниз свет и ясность. Семнадцатая глава Симплиций из озера вышел тишком, Сам невредим и в платье сухом. Меж тем приблизилось время отправиться мне восвояси; того ради повелел мне король объявить, чем, по моему мнению, он мог бы одарить меня. Тогда я сказал, что он не мог бы оказать мне большей милости, чем ежели бы соизволил, чтобы на моем дворе забил источник марциальных кислых вод. «Только и всего? – удивился король. – Я-то полагал, что ты возьмешь несколько больших смарагдов из американского моря и попросишь дозволения пропустить тебя с ними на поверхность земли. Днесь вижу, что у вас, христиан, нет жадности». Засим вручил он мне камень диковинно переливчатого цвета и сказал: «Спрячь его у себя, и когда ты положишь его где-либо на земной поверхности, то начнет он искать центр земли и пролагать себе путь через самые удобные минералы, покуда он снова не доберется до нас, а по дороге откроет и пошлет тебе самый великолепный источник кислых вод, кои придутся тебе по нутру и пойдут на пользу так же, как и ты послужил нам, открыв всю правду». Засим князь Муммельзее заключил меня тотчас же снова в свой конвой и проследовал со мною весь прежний путь по озеру, через которое мы спустились. Сие возвращение показалось мне куда более долгим, нежели первое путешествие, так что я полагал, мы прошли две с половиной тысячи отменных швейцарских миль; однако ж, нет сомнения, время тянулось так медленно по той причине, что я почти ни о чем не беседовал с моим конвоем, узнав только, что они живут до трехсот, четырехсот и даже пятисот лет, никогда ничем не болея. Впрочем, ум мой был полон богатством и величием, которые должны были принести мне кислые воды, так что все мои помыслы и вся моя смекалка были довольно заняты, прикидывая, где я открою источник и какую извлеку из него пользу. У меня уже были наготове планы, какие мне возвести просторные строения, дабы гости, съезжающиеся на воды, с удобством могли расположиться, а я бы огребал с них немалые денежки за постой. Я уже придумывал, как половчее подмазать медиков, чтобы они мои новоявленные чудесные целительные воды предпочли всем другим, даже швальбахским [615], и наслали мне целую толпу богатых пациентов. Я уже сравнивал с землею целые горы, дабы приезжающих и отъезжающих не обременяла трудная дорога; я нанимал себе продувных слуг для дома, скупых поварих, осторожных горничных, стережливых конюхов, опрятных надзирателей при ваннах и у источника и уже подыскал место неподалеку от моего дома в диких горах, где я разобью увеселительный сад и засажу его всевозможными редкостными растениями, дабы приезжающие на воды чужестранные господа и их жены могли там совершать променады, больные дышали бы свежим воздухом, а здоровые прохлаждались в различных забавных играх и потехах. Тут медики должны будут за хорошую мзду сочинить на бумаге великолепный трактат о моем чудесном источнике и его преизящных свойствах, каковой трактат я потом отдам напечатать на превосходной бумаге с красивой гравюрой на меди, где будет помещен абрис моего крестьянского двора, так чтобы любой живущий вдалеке больной, прочитав сие, был бы уже наполовину здоров и весьма обнадежен. Я велю собрать всех моих детей, привезти их из Л. и обучить всему, что надлежит до устройства моих новых вод; и никто из гостей не должен отлынивать от пользования водами, ибо я положил твердое намерение хорошенько порастрясти у них если не животы, так кошельки. С такими изобильными мыслями и счастливыми умствованиями достиг я снова воздушной стихии, ибо многажды помянутый принц Муммельзее высадил меня из озера на твердую землю и, разумеется, в сухом платье; однако же должен был я без промедления вернуть драгоценный камень, который он спервоначала мне дал, когда мы спускались в озеро, ибо иначе я бы задохся в воздухе или же, чтобы дышать, принужден был бы сунуть голову снова в воду, понеже сказанный камень обладал таковым действием. Когда же сие произошло и принц взял камень себе, благословили мы друг друга, как люди, которые расстаются навеки и никогда более не видятся. Он сгорбился и нырнул вместе со своими в бездну; я же пошел прочь со своим lapide [616], что мне дал король сильфов, и такой радостный, как если бы принес оттуда само золотое руно из Колхиды. Но ах, радость моя, которая напрасно тщилась утвердить себя на прочном основании, была недолгой, ибо едва я отошел в сторону от этого диковинного озера, как начал плутать в дремучем лесу, ибо не имел ни малейшего понятия о том, откуда батька вывел меня к этому озеру. Я уже прошел порядочно, прежде чем приметил, что заблудился, и все еще строил планы: какие кислые воды откроются на моем дворе и как я распрекрасно все расположу и устрою и заживу спокойной господской жизнью. Таким-то образом, чем более, тем все дальше удалялся я неприметно для самого себя от того места, куда более всего стремился, а, что всего горше, смекнул это только, когда солнце уже пошло на закат и я уже ничем не мог себе пособить. И я стоял посреди лесной чащи, как истукан на мосту в Дрездене [617], без пищи и оружия, в чем я, глядючи на предстоящую ночь, весьма нуждался. Но меня утешал славный мой камешек, который я принес из самых сокровенных недр земли. «Терпение! Терпение! – говорил я самому себе. – Сей камень возвеселит тебя после всех перенесенных невзгод. Добрый плод не вдруг поспевает, а без забот и труда не вытащишь и рыбку из пруда. Кто хочет полакомиться орешком, сперва должен разгрызть твердую скорлупку, а то любой болван, не попотев и не попыхтев, станет почем зря открывать такие благородные источники, как тот, что у тебя в кармане». Ободрив себя подобными речами, я вместе с новой решимостью обрел и новые силы, ибо зашагал куда веселее, нежели прежде, хотя ночь и опережала меня. Полный месяц, правда, светил во всю прыть, но высокие ели не пропускали столько света, как прошлую ночь глубокое море. Однако ж я все шел и шел, покуда около полуночи не завидел огонь и не пошел прямо на него, наткнувшись на мужиков-лесовиков, гнавших смолу. И хотя таким молодцам не следовало доверять, но жестокая нужда и моя собственная храбрость побудили меня заговорить с ними; я тихонько подкрался к ним и окликнул: «Доброй ночи, господа, или добрый день, или доброе утро, или добрый вечер! Скажите мне сперва, какое сейчас время, чтобы я мог знатно вас приветствовать!» Все шестеро, что там были, кто стоял, кто сидел, задрожали от страха и не знали, что им молвить; и, должно быть, моя долговязая фигура в черном траурном платье, которое я еще носил по недавно умершей жене, да еще ужасная дубина в руках нагнали на них немалую жуть и ужас. «Как? – воскликнул я. – Никто из вас не хочет мне отвечать?» Они некоторое время еще находились в изумлении, пока один из них не опамятовался и не пробормотал: «Откудова ты взялся, барин?» Тут я смекнул, что они швабы, которых, правда (и совершенно зря), почитают придурковатыми, и того ради сказал им, что я странствующий школяр, который возвращается с Венериной горы [618], где обучался множеству диковинных вещей. «Эге, – сказал старый крестьянин, – слава богу, теперь я уже верю, что доживу до мирных деньков, раз по свету опять пошли странствующие школяры». Восемнадцатая глава Симплиций во сне ненароком подмок, Источник под ним не на месте потек. Итак, вступили мы в разговор, и они встретили меня с такою учтивостью, что позвали к костру и предложили кусок черного хлеба и тощего коровьего сыра, коим я и отдал честь. Наконец прониклись они ко мне такою доверчивостью, что стали упрашивать меня как странствующего школяра погадать им без утайки. И как я был немного сведущ в физиогномике и хиромантии, то начал им подряд врать, что, по моему мнению, каждому было бы любо слышать, так как не хотел потерять у них кредит, ибо среди таких лесных молодцов было мне не очень-то спокойно. Они домогались, чтобы я обучил их различным колдовским хитростям, я же, сославшись на то, что утро вечера мудренее, добивался, чтобы они дали мне немного роздыху. Некоторое время я таким образом представлял цыгана, а затем улегся в сторонке, не столько от большой охоты заснуть (хотя меня и изрядно тянуло ко сну), а чтобы прислушаться и узнать, что у них на уме. И чем сильнее я храпел, тем больше они настораживались; они принялись тихонько переговариваться и судить да рядить, кто я такой. На солдата я словно и не похож, ибо на мне черное платье, а горожанином тоже нельзя почесть, ибо я в столь неурочное время забрался в такую глушь до самого Мюкенлоха (ибо так прозывался тот лес). Под конец решили они, что я латынщик-подмастерье, который заплутался здесь, или, как я сам назвался, странствующий школяр, ибо ловко умею гадать. «Эва, – заговорил еще один, – видать, потому-то он и не силен в таких делах; да он беглый вояка и только вырядился школяром, чтобы высмотреть наш скот и все тропинки в лесу. Ах, когда бы мы знали наверно, то спровадили б его спать так, чтоб он забыл проснуться. Доверять нельзя никому: яйца на сковородку – так не выведутся цыплятки!» Но тотчас же нашелся еще один и стал возражать, полагая, что я совсем иного разбору. Я же лежал, навострив уши, помыслив: «Ежели на меня нападут эти пентюхи, то уж я уложу двоих или троих, покуда они меня схватят и прикончат». И вот, когда они так совещались, а я корчился от страху, внезапно мне показалось, что кто-то улегся рядом со мной и пустил под себя струю; ибо я нечаянно весь подмок. О, mirum! Погибла Троя! И все мои великолепные планы пошли прахом, ибо я тотчас же приметил по запаху, что то мой целебный источник. И я пришел от гнева и досады в такое неистовство, что готов был один броситься на всех шестерых мужиков и начать с ними драку. «Ах вы, безбожные болваны! – закричал я, размахивая дубинкою. – По сему источнику, что сейчас забил подо мною, можете рассудить, кто я такой. Не диво, ежели я так накажу вас, что черти костей ваших не соберут, коли вы посмели замышлять на меня зло!» И притом корчил такие угрожающие и устрашающие мины, что поверг их всех в ужас. Однако ж я тотчас опамятовался и приметил, какую учинил глупость. «Нет уж, – помыслил я, – лучше потерять целебный источник, нежели самую жизнь, которой ты легко можешь поплатиться, связавшись с этими пентюхами и невеждами»; того ради снова заговорил с ними ласково и сказал: «Гляньте-ка да отведайте из этого превосходного источника кислых вод, что забил в этой глуши и коим отныне по моей милости будут пользоваться все дровосеки и смолокуры!» Они никак не могли взять в толк, что такое я им твержу, а только пучили глаза друг на друга, словно палтусы, пока не увидели, что я преспокойно зачерпнул шляпой и сделал первый глоток. Тут они один за другим поднялись от костра, у коего сидели, подивившись на чудо, и отведали воды, и заместо того, чтобы оказать себя благодарными, принялись поносить меня, сказывая, чтобы я убрался со своими кислыми водами куда подальше; коли их господа прознают об этом, то замучают всю Дорненштедтскую округу [619] повинностями и заставят прокладывать сюда дорогу, отчего им будет великое отягощение. «Совсем напротив, – сказал я, – когда станут им все пользоваться, то вы зашибете больше денег за своих кур, яйца, масло, мясо и все такое прочее». – «Нет, нет, – заладили они, – нет! Барин посадит тут трактирщика, он один и разбогатеет, а мы только будем на него гнуть спины, как дурни, да чистить дороги и тропинки, а никто даже словечка в благодарность не скажет!» Под конец разделились они в мнениях: двое пожелали оставить источник, а четверо полагали, что я должен его снова убрать отсюда и, понеже это в моей власти, открыть его где-либо в другом месте, не впутывая их в такое дело и не помышляя об их прибыли или убытках. А как тем временем занялся день, и мне там делать было нечего, и я опасался, что ежели мы долго тут будем валандаться, то, чего доброго, еще передеремся, а посему сказал, коли они не хотят, чтобы во всем Байерсбрунне [620] у коров шло кровавое молоко до тех пор, покуда не иссяк этот источник, то должны они немедля вывести меня к Зеебаху [621], на что они согласились, отрядив двоих провожатых, ибо идти одному со мною было боязно. Итак, расстался я с сей страною, и хотя вся она была бесплодна, как Аравийская пустыня, и не произрастало там ничего, кроме еловых шишек, однако ж желал ей еще горшей участи, ибо потерял там все свои надежды. Однако ж шел молча со своими проводниками, покуда мы не вышли на вершину горы, где я мог уже оглядеться и немного признать местность. Тогда я сказал им: «Вы, господа, можете получить немалую выгоду от сего источника, ежели пойдете и объявите о нем властям; и вы войдете в большую честь, ибо тогда сам владетельный князь [622] велит тут строить ради своей славы и пользы всей страны и распубликует о нем по всему свету для умножения своей прибыли». – «Эва! – сказали они. – Мы были бы изрядные дурни, когда б накликали розги на свои собственные задницы; нет уж, мы бы лучше хотели, чтоб черт унес тебя вместе с этим треклятым источником; ты довольно уже наслышался, по какой причине мы не хотим его тут видеть». Я возразил: «Эх вы, злочестивые олухи, ну не заслужили ли вы прозванье вероломных плутов, ибо вы столь далеко отошли от праведной стези ваших благочестивых предков? Они были так преданы своему князю, что он хвалился, он-де может с полным доверием положить голову на колени каждому из своих подданных и спокойно заснуть; а ваши трусливые душонки столь бесчестны, что убоялись даже ничтожной работы, которая вдобавок со временем окупилась бы и доставила бы всем вашим потомкам изрядную утеху, вашему достохвальному князю пользу, а многим страждущим здравие и благополучие, ежели бы открылся сей целебный источник. Что с того, если бы каждому пришлось для этого отбыть несколько деньков барщины и малость попотеть?» – «Что? – закричали они. – Да мы скорее забьем тебя на барщине до смерти, чтоб твой источник остался никому не ведом». – «Эх, пташки, – сказал я. – Мало вас тут слетелось!» – и, взмахнув дубинкой, погнал их ко всем чертям, а сам пошел с горы на запад и полдень; и после превеликих трудов и мучений под вечер пришел к моему мужицкому двору, на деле узнав, что наперед предвещал мне мой батька, а именно, что из сего паломничества ничего не получится, кроме натруженных ног и ходьбы туда и обратно. Девятнадцатая глава Симплиций встречает перекрещенцев, По нраву ему жизнь сих отщепенцев. Возвратившись домой, повел я уединеннейшую жизнь; самой большой отрадой и утехой стало для меня чтение; я раздобыл множество книг, трактовавших о различных предметах, особливо же таких, кои требовали большого размышления. То, что принуждены твердить школьники и грамотеи, мне скоро прискучило, да и арифметика также надоела; а что касается музыки, то я давно уже возненавидел ее, как чуму, так что вдребезги разбил свою лютню. Математику и геометрию я еще жаловал; но как только они привели меня к астрономии, то я им также дал абшид и на некоторое время прилепился к сей последней науке совокупно с астрологиею, которая меня изрядно увеселяла. Но под конец показалась мне ложной и ненадежной, так что я недолго в ней упражнялся, а ухватился за «Великое искусство» Раймонда Луллия [623], однако ж нашел, что там много крику, да мало проку, и как я почел сие сочинение простым извитием риторических речей, сиречь topica [624], то закинул его и обратился к знаменитой «Каббале» [625] евреев и к иероглифике египтян, под конец же уразумел, что из всех моих наук и художеств нет ничего лучше теологии, ибо посредством ее научаются любви к богу и служению ему. И, следуя ее предписаниям, открыл я для людей такой образ жизни, который может быть скорее назван ангельским, нежели человеческим, когда бы они составили общество, куда вошли бы холостые и женатые, как мужчины, так и женщины, которые бы на манер перекрещенцев снискивали себе пропитание трудами рук своих под разумным смотрением своего настоятеля, а в свободное время славили бога и заботились о спасении своей души. И как я уже прежде видел подобную жизнь в Венгрии [626] на перекрещенских дворах, и понеже сии добрые люди и им подобные не запутались в еретических мнениях, противных всеобщей христианской церкви, и не погрязли в них, то я по свободной совести пристал к ним или, по крайности, стал почитать их жизнь как самую блаженную во всем свете, ибо они предстали передо мною во всех своих делах и начинаниях такими же, как Иосиф Флавий [627] и другие авторы описывали еврейских ессеев [628]. У них было собрано большое богатство и в изобилии припасы, коих они, однако ж, не расточали по-пустому или без пользы; у них нельзя было услышать проклятий, ропота или нетерпения, даже ни единого пустого слова. Там видел я ремесленников, работавших в мастерских, как если бы они подрядились; их учителя наставляли юношество, как если бы все они были собственные их чада; нигде не видел я, чтобы мужчины и женщины находились вперемешку, а, напротив, каждый пол держался особливо, исподняя возложенную на него работу. Я видел у них покои, отведенные для рожениц, кои вместе со своими детьми безо всякого попечения своих мужей получают необходимую помощь от своих сестер и со всею щедростию обеспечены всем необходимым; другие пречудные залы наполнены там ничем иным, как множеством колыбелей с младенцами, за коими смотрят приставленные к ним няньки, которые их кормят и подтирают, так что их матерям не надобно о них печалиться, когда они трижды на дню приходят, чтобы кормить их обильной млеком грудью; и ходить за роженицами и младенцами препоручено одним только вдовам. В другом месте видел я женщин, которые были заняты ничем иным, а только прядением, так что в одном покое стояло рядом свыше сотни прялок или пряслиц. Там у всякой была своя работа: одна – прачка, другая – постельница, третья – скотница, четвертая – судомойка, пятая – погребщица, шестая – ключница, что смотрела за чистым бельем, также и все прочие, так что каждая знала, к чему она приставлена. И подобно тому как рачительно были разделены все должности у женского пола, также и среди мужчин и юношей всяк исправлял свое дело самым достохвальным и непринужденным образом. А когда кто-либо, все равно мужчина или женщина, заболеет, то приставляют к ним особливого служителя или сиделку, а также посылают к ним медика и аптекаря, хотя при похвальной умеренности в пище и добром порядке во всем болезни там редки; ибо мне доводилось видеть у них почтенных старцев, находившихся в полном здравии и весьма преклонных летах, что в других местах повстречаешь нечасто. У них назначены часы на трапезу и отведены часы для сна, но ни единой минуты для игр и гульбищ, кроме юношества, которое ради сохранения телесного здравия прогуливается один час после принятия пищи со своим наставником, в то же время вознося молитвы и распевая духовные песнопения. Там не знали ни гнева, ни досады, ни мести, ни зависти, ни вражды, никаких забот о временном, никакого чванства, скупости, страсти к игре или танцам, никакого душевного сокрушения! Одним словом, то была такая отрадная гармония, коя, казалось, была предназначена, чтобы со всею честностию приумножать род людской и царство божие. Ни один мужчина не видит своей жены до тех пор, покуда в уреченное время не внидет с нею в спальный покой, где найдет приготовленную постель, а кроме того, лишь ночную посудину, кружку с водою и чистое полотенце, дабы мог он помыть руки, отходя ко сну и поднявшись поутру перед тем, как отправиться на работу. Сверх того называли они друг друга братьями и сестрами, однако ж сия честная взаимная доверенность не подавала причины к нарушению целомудрия. И столь благородную и праведную жизнь, кою вели сии еретики-перекрещенцы, я бы охотно повел сам, ибо мне сдается, что она превосходила даже монастырскую. Я помыслил: «Когда бы мог ты завести под своим началом такую честную христианскую жизнь, то стал бы новым Доминикусом [629] или Франциском [630]!» «Но ах! – вздыхал я частенько. – Когда бы ты мог склонить перекрещенцев, чтобы научили они своей праведной жизни твоих единоверцев, то вот был бы ты святой человек! Или когда бы ты мог уговорить своих сохристиан, чтобы они, подобно сим перекрещенцам, повели такую же, по всей видимости, честную и христианскую жизнь, то чего бы только ты не достиг?» Я, правда, говорил самому себе: «Дурень, какое тебе дело до других людей? Пойди в капуцины. Тебе и без того опостылели все бабы!» Но потом я скоро одумывался: «Ты завтра будешь не тот, что сегодня, и кому ведомо, какие средства будут потребны в будущем, дабы праведно следовать по стопам Христа? Нынче ты одержим целомудрием, а назавтра воспламенишься похотью». Такие и подобные сему мысли обуревали меня долгое время, и я охотно бы отдал какому-нибудь соединенному христианскому обществу и мой двор, и все мое достояние, чтобы они приняли меня к себе. Но мой батька сказал напрямик, что мне никогда не собрать вокруг себя таких молодцов. Двадцатая глава Симплиций со шведским воякой спознался, С ним до Москвы он легонько добрался. Той же осенью нахлынули к нам французские, шведские и гессенские войска, чтобы отдохнуть, а вместе с тем осадить соседний имперский город [631], тот что был построен одним английским королем и по имени его назван; по этой причине всяк бежал со своим скотом и самыми ценными вещами в окрестные леса. Я поступил так же, как и мои соседи, оставив довольно пустым дом, в коем расположился шведский полковник на временном жалованье. Сей нашел в моем кабинете несколько книг, ибо я впопыхах не все успел захватить, в том числе и несколько математических и геометрических чертежей и сочинений по фортификации, коими обыкновенно пользуются инженеры, а посему заключил он, что его квартира ранее принадлежала не простому мужику, и того ради начал справляться о моих обстоятельствах и старался заполучить к себе меня самого, так что с помощью куртуазных представлений вперемежку с угрозами удалось ему добиться, что я пришел к нему на свой собственный двор. Там принял он меня с отменного вежливостью и запретил своим людям без нужды что-нибудь у меня губить и портить. Таким дружелюбием склонил он меня к тому, что я поведал ему обо всех своих обстоятельствах, особливо же о своем роде и происхождении. Тут удивился он, что я во время войны обретаюсь среди мужиков и смотрю, как другие привязывают лошадей у моего тына, когда я с большею честию мог бы сам привязать своих коней у других; я должен, говорил он, снова навесить шпагу и не допустить, чтобы талант, дарованный мне богом, заплесневел за печкой и плугом; он уверен, что ежели я вступлю в шведскую службу, то при моих качествах и знании военного искусства вскорости произведен буду в высокие чины и заделаюсь знатным кавалером. Я выслушал сие с полнейшею холодностию и сказал, что произвождение остается за семью горами, когда у человека нет друзей, которые ведут его под руки. На это он отвечал, что отменные мои качества доставят мне то и другое: друзей и произвождение; сверх того, он не сомневается, что в шведской армии я встречу родственников, которые что-нибудь да значат, ибо там много знатных шотландских дворян. Правда, и ему самому, продолжал он, Торстенсон [632] обещал полк; и когда он его получит, в чем он совершенно не сомневается, то тотчас же назначит меня своим подполковником. Сими и другими подобными речами добился он того, что у меня слюнки потекли, и понеже не было еще доброй надежды, что скоро заключат мир и меня ожидали дальнейшие постои и совершенное разорение, то я и решил снова испытать Фортуну и обещал полковнику отправиться вместе с ним, ежели он сдержит свое слово и доверит мне место подполковника в будущем своем полку. Так и сварили мы пиво; я велел позвать моего батьку, или крестного, ибо он все еще хоронился вместе с моим скотом в Байришбруннской долине [633]. Ему и его старухе отписал я мой двор и все имущество, однако ж с условием, чтобы после его смерти все сие наследовал мой бастард Симплициус, коего подбросили к моему порогу, ежели не объявятся законнорожденные наследники. Засим достал я себе коня и захватил все деньги и драгоценности, которые еще у меня оставались; и когда я уладил все свои дела и отдал распоряжения о воспитании моего вышесказанного приблудного сына, то затеянная осада была снята, и мы не успели оглянуться, как замаршировали на соединение с главными силами. Я изображал гофмейстера при моем полковнике, командовал лошадьми и конюхами, ведал всем его хозяйством, которое состояло в грабеже и разбое, что по-солдатски звалось фуражировкою. Торстенсоновы обещания, коими мой полковник так похвалялся на моем дворе, оказались на проверку не столь велики, как он мне наговорил, и сдается мне, на него глядели с презрением. «Ах! – говорил он мне. – Какой шелудивый пес оговорил меня перед генералитетом? Ну, тогда я тут надолго не останусь». И так как он подозревал, что я не собираюсь у него зря околачиваться, то сочинил он письмо, как если бы ему надлежало в Лифляндия, откуда он был родом, навербовать свежий полк, и так сумел уговорить меня, что я отправился с ним в Висмар [634], а оттуда поехал в Лифляндию. Но все это был один пшик, ибо ему не токмо никто не поручал навербовать новый полк, но и сам он оказался пребедным дворянчиком, и было у него только то, что он получил за женою – поместье и приданое. И хотя уже дважды был я им обманут и завезен в такую даль, однако ж клюнул на его приманку и в третий раз, ибо он показал мне грамоту, которую он получил из Москвы, в коей, как он уверял, предлагали ему сан большого воеводы, ибо он так растолковывал мне по-немецки сие послание и много хвастал, какое обещано ему изрядное жалованье. И так как он поднимался с женою и детьми, то я помыслил: «Ну, зазря он с ребятишками туда не потащится!» И того ради пустился с ним в путь с веселым упованием на будущее, понеже я и без того не видел ни случая, ни средства воротиться в Германию. Но как только мы пересекли русскую границу и нам стали попадаться навстречу отставные немецкие солдаты [635], особливо же офицеры, то у меня мурашки пошли по спине, и я сказал своему полковнику: «Какого черта нам тут занадобилось? Оттуда, где идет война, мы убрались, а тащимся туда, где царит мир, солдаты не в цене и уволены в отставку!» Он же все еще подбадривал меня добрым словом и сказал, что мне нужно только положиться на него, ибо он лучше меня знает, что надлежит делать, чем эти трусоватые молодчики, от коих мало проку. Когда же мы благополучно прибыли в стольный город Москву, то я тотчас же приметил, что свершил большую промашку; правда, мой полковник каждодневно имел конференции с тамошними магнатами и притом более с митрополитами, нежели с князьями, так что тут запахло не столько порохом, сколько ладаном, что вперило в ум мой диковинные помыслы и воображения, хоть я и не мог додуматься, куда он метит. Наконец объявил он мне, что война тут ни при чем, а что совесть понуждает его принять греческую веру [636]. И он от чистого сердца советует мне последовать его примеру, ибо отныне он не может больше мне пособить в том, что обещал. Его царское величество уже получил добрую ведомость о моей особе и моих отменных качествах; и ежели я поведу себя надлежащим образом, то буду милостиво пожалован богатым дворянским поместьем со множеством крепостных, от какового всемилостивейшего предложения не следует отказываться, ибо всякому более полезно приобрести в столь великом монархе всемилостивейшего повелителя, нежели неблагосклонного великого князя. Такие речи повергли меня в изумление, и я не знал, что ответить; ибо повстречай я этого полковника где еще, то он получил бы от меня в ответ добрую оплеуху. Однако ж принужден я был держать нос по ветру и приноровиться к месту, где я очутился, словно в плену, и того ради долго молчал, прежде чем решился дать ответ. Наконец я сказал ему, что хотя намерен был служить его царскому величеству как солдат, для чего он, господин полковник, и побудил меня сюда приехать, но как ныне моя служба не нужна государю, то я не могу сие изменить или тем менее пенять на то, что ради него совершил понапрасну столь дальний путь, понеже он не призвал меня грамотою; но ежели бы его царское величество всемилостивейше соизволило оказать мне такую высокую милость, то мне более пристало бы прославлять ее на весь свет, чем всенижайше принять и заслужить, понеже я еще не могу решиться переменить свою религию, и потому выражал желание воротиться на мужицкий свой двор в Шварцвальде, не доставляя никому хлопот и неудобств. На что он ответил: «Вольному воля, но я думаю, что когда к нему бог и Фортуна милостивы, то следует по справедливости возблагодарить обоих. Когда же человек не кует свое счастье, а сам хочет жить, как принц, то, надеюсь, его таковым и почтут, я же не щадил для него ни трудов, ни иждивения». Засим отвесил он мне глубокий поклон и пошел своей дорогою, оставив меня сидеть на месте и даже не дозволил, чтобы я проводил его до дверей. А когда я сидел, пригорюнившись, и размышлял о теперешнем своем положении, заслышал я, как к нашему дому подкатили две русские колымаги, а поглядев в окошко, увидел, что мой добрый господин полковник садится в одну из них со своими сыновьями, а в другую госпожа полковница с дочерьми. То была колымага и слуги великого князя, а кроме того, были тут кое-кто из духовенства, которые провожали эту чету и оказывали ей всяческое благоволение. Двадцать первая глава Симплиций готовит мушкетное зелье, В чужом он пиру получает похмелье. С того самого времени стерегло меня несколько стрельцов, правда, не явно, а тайно, так что я даже ни разу это не приметил, а мой полковник пропал с глаз долой со всею семьею, и я не знал, куда он подевался. Тогда, о чем легко можно догадаться, самые нелепые мысли забирались мне в голову, а на ней прибавилось немало седых волос. Я свел знакомство с немцами, как обретавшимися в Москве по торговым делам, так и с ремесленниками, и посетовал им на свои обстоятельства, и как хитро меня обошли; они утешили меня и присоветовали, как мне воротиться в Германию с надежною оказиею. Но как только они прознали, что царь решил меня оставить в стране и хочет меня к тому приневолить, то все словно воды в рот набрали и так чуждались меня, что мне стало трудно найти себе пристанище, ибо я уже проел своего коня вместе с седлом и уздечкой и тратил один за другим дукаты, которые я мудро зашил про запас в своем платье. Под конец я начал продавать кольца и другие драгоценности в надежде прокормиться до тех пор, покуда не улучу счастливый случай воротиться в Германию. Меж тем прошло три месяца, после чего сказанный полковник был перекрещен в православие вместе со всеми своими домочадцами и пожалован знатным дворянским поместьем со множеством крепостных. В то самое время был объявлен указ, воспрещавший под страхом великого неотменного наказания всякое тунеядство как тамошним жителям, так и чужестранцам, и всех праздношатающихся, дабы они не обжирали работающих и не рвали у них кусок хлеба из глотки, выслать из всей страны в течение месяца, а из Москвы в двадцать четыре часа. Итак, собралось нас душ пятьдесят с тем, чтобы сообща с божьей помощью держать путь через Подолию [637] в Германию; однако ж мы не успели удалиться от города на два часа пути, как нагнал нас отряд русских всадников и поворотил обратно под тем предлогом, что его царское величество весьма прогневалось за то, что мы самовольно и в таком большом числе собрались ватагою и осмелились без пашпортов проезжать по его стране, с присовокуплением, что его величество не почтет несправедливым за такое учиненное нами превеликое бесчинство сослать всех нас в Сибирь. На возвратном пути узнал я, к немалому своему огорчению, сколь плохи мои дела; ибо начальник того отряда всадников сказал мне несомнительно, что его царское величество не дозволит мне выехать из Московии, а посему чистосердечно советует мне склониться перед всемилостивейшей волей его величества, перейти в их веру и, как поступил полковник, не пренебречь взрачным дворянским поместьем с таким уверением, что ежели я от сего откажусь и не пожелаю жить у них, как господин, то противу своей воли принужден буду служить у них, как слуга; и его царское величество никогда не передумает и не выпустит из страны столь сведущего человека таких отменных качеств, как это описал уже многажды помянутый полковник. В ответ на сии слова я стал умолять его и сказал, что господин полковник уж верно приписал мне куда больше добродетелей, наук и художеств, нежели я обладаю. Правда, я затем и приехал сюда, чтобы служить до последней капли крови его царскому величеству и достославной российской нации против его врагов, но на то, чтобы переменить свою веру, я еще не могу решиться. Во всем же прочем, в чем только могу я служить его царскому величеству без отягчения совести, готов я не щадить и последние свои силы. Меня отделили от всей ватаги и поставили на квартиру к одному купцу и теперь уже открыто держали под стражей, зато довольствовали отменными кушаньями и дорогими напитками со стола его величества, также каждодневно наведывались ко мне различные люди, которые вели со мною разговоры, а то и зазывали в гости, особливо же один лукавый муж, коему, нет сомнения, я был поручен; сей являлся ко мне каждый день и веселил меня дружескою беседою, ибо я уже довольно навострился по-русски. Он толковал со мной по большей части о различных механических художествах, item о военных и других махинах [638], о фортификации, артиллерии и пр. Под конец, когда он уже несколько раз меня прощупал, не склонен ли я уступить намерениям его царского величества, и не обрел никакой надежды, что я хоть немного поколебался в своих мыслях, то пожелал и стал склонять меня к тому, что ежели я не хочу перейти в русскую веру, то, по крайности, должен я поведать и сообщить великому царю к чести их нации кое-что из того, чему научен в науках, и государь за такую мою готовность пожалует меня своей высокой царской милостью. На сие ответствовал я, что служить верою и правдою его царскому величеству было всегда моим сокровенным желанием, понеже я для того и прибыл в Московию, и что я еще и посейчас нахожусь в том же намерении, хотя и вижу, что меня содержат тут, как пленника. «Вовсе нет, сударь, – сказал он, – ты не в плену, а токмо его царское величество оказывает тебе такое любление, что не хотел бы расстаться с твоею особою!» – «Так чего же ради, – спросил я, – меня держат под стражею?» – «А для того, – отвечал он, – что его царское величество печется о том, как бы не приключилось тебе какой досады или беды твоему здравию». Когда же он уразумел мою пропозицию, то сказал, что его царское величество всемилостивейше изволило повелеть в своей стране копать селитру и готовить порох; но как у них не было таких мастеров, которые бы сие умели, то я сослужил бы весьма угодную службу его царскому величеству, ежели бы только мог сие произвести; они бы доставили под мою команду довольно людей и всего, что к тому потребно, и он от себя самого чистосердечно просит меня не отвергать сего всемилостивейшего предложения, понеже получил достоверную ведомость, что я изрядно разумею сие дело. На что я ответствовал: «Господин, я, как прежде, так и нынче, уверяю, что готов всем, чем только могу, служить его царскому величеству и не пощажу никаких трудов, ежели только его величество милостиво соизволит мне остаться в своей вере». Мои слова так развеселили этого россиянина, который был одним из самых знатных князей, что он распил со мною больше вина, нежели любой немец. На следующий день пришли ко мне от его величества два князя и толмач, дабы окончательно порешить обо всем и одарить меня богатым русским платьем, пожалованным мне царем. Итак, в скором времени принялся я искать селитряную землю [639] и наставлять россиян, кои мне были препоручены, как надлежит извлекать и очищать селитру, а тем временем изготовил я также чертежи пороховой мельницы [640] и обучал, как следует обжигать уголь, так что в короткое время мы стали изготовлять как отменный ручной, так и грубый пушечный порох изрядного качества [641], ибо у меня на все было довольно людей, а кроме того, и мои диковинные слуги, что должны были мне услужать или, лучше и честнее сказать, меня охранять и стеречь. А когда, казалось, я так изрядно все наладил, то заявился ко мне со всею пышностию не раз помянутый полковник в дорогом русском платье со множеством слуг, нет сомнения, затем, чтобы сим показным великолепием склонить меня к тому, чтобы я переменил веру. Однако ж я хорошо знал, что платье ссудили ему из государевой казны [642] для того, чтобы у меня слюнки потекли, ибо при царском дворе то была обычная хитрость. И дабы читатель уразуметь мог, как там обычно идут дела, хочу я рассказать о том на своем примере. Однажды был я на пороховой мельнице, что была мною построена под Москвой на реке, и отдавал распоряжения приданным мне людям, какую кому из них надлежит исправить работу в тот самый и на следующий день; как нежданно поднялась тревога, ибо в четырех милях от нас появились татары, полчище коих в сто тысяч коней разоряло страну и быстро продвигалось вперед [643]. Тогда я принужден был тотчас и безотлагательно отправиться вместе со всеми своими людьми в Кремль, где нас экипировали из царской оружейной палаты и конюшни. Мне, правда, достался вместо кирасы заплатанный шелковый панцирь, который хотя и задерживал стрелы, но мог быть пробит любой пулей; также дали мне сапоги, шпоры, княжеский шлем с пучком перьев и саблю, такую острую, что рубила волос, вдобавок отделанную чистым золотом и усеянную драгоценными каменьями; а из царской конюшни привели для меня превосходного коня, какого я за всю свою жизнь не видывал, не говоря уже о том, чтоб им владеть. И сам я, и конский убор блистали золотом, серебром, жемчугом и драгоценными каменьями; я привесил стальную булаву, которая сияла, как зеркало, и была так хорошо сделана и такая тяжелая, что с легкостью могла убить всякого, на кого обрушится, так что сам царь, ежели бы он отправился на битву, не мог бы снарядить себя лучшим образом. За мною везли белое знамя с двуглавым орлом, к коему со всех сторон стекались ратники, так что не прошло и двух часов, как собралось тысяч сорок, а спустя четыре часа тысяч шестьдесят конников, которые все и выступили против татар. Каждые четверть часа я получал устное приказание от великого князя, коим он всякий раз напоминал мне не о чем ином, как о том, что я должен оказать себя сегодня храбрым солдатом, каким себя рекомендовал, дабы и его царское величество могло почесть и признать меня таковым же. С каждою минутою наше войско умножалось в числе, ибо к нему притекали простые воины и начальники целыми отрядами и поодиночке, так что в этой суматохе я не мог распознать, кто командует всем корпусом и кому надлежит вести баталию. Мне неохота рассказывать все обстоятельства этого сражения, ибо оно почти не относится к моей истории; я хочу только поведать, что татары на истомленных лошадях и отягченные множеством добычи были внезапно и когда они того меньше всего ожидали настигнуты и атакованы нами в долине, или довольно глубокой лощине, с такой яростию, что мы поначалу сразу же их разъединили. В первой сшибке сказал я по-русски тем, что следовали за мной: «Ну, с богом! Пусть каждый творит то же, что и я». Они все прокричали друг другу о том же, и я, опустив забрало, ринулся на врагов и первому, кого повстречал, а это был мирза, проломил голову с такою силою, что мозг его, смешавшись с кровью, прилип к стальной моей булаве. Русские последовали сему геройскому примеру так, что татары не устояли противу такого нападения, а обратились во всеобщее бегство. Я же бился, словно бешеный, или как человек, который в отчаянии ищет себе смерти и не может ее обрести. Я валил и крушил всех, кто мне попадался навстречу, не разбирая, татары то или русские. А те, коих царь приставил ко мне, с таким усердием теснились за мной, что все время надежно прикрывали меня с тыла. Воздух был напоен стрелами, словно летел рой шмелей или пчел, из коих одна впилась мне в руку, ибо я засучил рукава, чтобы легче было управляться с саблей и булавой, кромсать и убивать до смерти. И до тех пор, покуда я не перехватил стрелу, сие кровопролитие веселило мое сердце, когда же я увидел, что пролилась собственная моя кровь, то веселие переменилось в ярость. После того как лютые враги были обращены в повальное бегство, то некоторые князья повелели мне по царскому указу доставить радостное известие о том, как мы одолели татар, самому государю. Итак, возвратился я по их слову назад в сопровождении свиты примерно в сто всадников. Я проскакал через весь город к царскому дворцу, встречаемый радостными криками и благословениями всего народа; однако ж как только я доложил о сражении, хотя великий государь был обо всем уже довольно известен, то принужден был бережно снять с себя княжеское одеяние, которое было возвращено в царскую казну, хотя все оно вместе с конским убором было забрызгано и замарано кровью, так что стало ни к чему не годным, и я полагал, что не иначе, как мне его вместе с лошадью пожалуют в награду за то, что в этом сражении я бился как рыцарь; а посему узнал, как у русских обстояло дело со всею пышностию в одеждах, коими щеголял передо мною мой полковник, ибо они были заемными товарами, кои, как и все другие вещи во всем русском государстве, принадлежат одному только царю. Двадцать вторая глава Симплиций на Волге нежданным манером К татарам попал, а затем на галеры. Все время, пока не зажила моя рана, меня угощали по-княжески; и я все время расхаживал в мурмолке, расшитой золотом и отороченной соболем; и хотя рана моя была вовсе не смертельной и не опасной, за всю жизнь я не пользовался такой жирной кухней, как тогда. Но сие было единственной моей добычей, которую я получил тогда за все труды, не считая похвалы, коей удостоил меня царь, каковая, однако ж, была отравлена мне завистью некоторых князей. А когда я совершенно поправился, то был отправлен на корабле вниз по Волге в Астрахань, дабы и там учредить приготовление пороха, ибо царю было весьма несподручно всякий раз снабжать эту пограничную крепость свежим и добротным зельем из Москвы, да и столь дальний путь по воде был сопряжен с немалыми опасностями. Я охотно согласился сие исполнить, ибо был обнадежен, что по исправлению сего дела царь отправит меня в Голландию и пожалует меня деньгами сообразно своему величию и моим заслугам. Но горе! Когда мы более всего уверимся в своих надеждах и предположениях, то нечаянно подымется ветер и разом опрокинет все зыбкое строение, которое мы столь долго сооружали. Воевода в Астрахани потчевал меня так же, как и царь, и вскорости я все там наладил; залежалую амуницию, которая прогнила и заржавела, так что от нее нельзя было больше ожидать никакого эффекту, я переделал заново подобно жестянику, который старые оловянные ложки переливает в новые, что тогда у русских было делом неслыханным; по сей причине, а также и другим моим художествам одни почитали меня колдуном, другие новоявленным святым или пророком, а некоторые новым Эмпедоклом или Горгием Леонтином [644]. Однажды, когда я был занят по горло и заночевал на пороховой мельнице, устроенной за крепостной стеной, меня воровским образом захватила и полонила шайка кочевых татар, которые увели меня вместе со множеством других в глубь своей страны, так что я не только повидал там редкостное растение боранец [645], но и отведал его. Кочевые татары поменяли меня на различные китайские товары нючьженьским татарам [646], а те презентовали меня как особую диковинку королю Кореи, с коим они только что заключили перемирие. Там я снискал себе превеликое уважение, ибо никто не мог сравняться со мною в уменье владеть тесаком, и я обучал короля, как изловчиться, чтоб, положив мушкет на плечо и повернувшись к мишени спиной, все же попасть в самую сердцевину, по каковой причине он стал так милостив, что по моей верноподданной просьбе даровал мне свободу и через Японию отправил в Макао к португальцам, но те немного обо мне печалились; того ради бродил я повсюду, словно овца, что отбилась от своей отары, покуда наконец диковинным образом не был захвачен турецкими или магометанскими морскими разбойниками, а они целый год таскали меня по морям среди невиданных чудных народов, обитавших на восточно-индийских островах, пока не сторговались с несколькими купцами из Александрии в Египте. Они доставили меня вместе со своими товарами в Константинополь, и понеже турецкий султан снаряжал в то время галеры против Венеции [647], то явилась недостача в гребцах, и многие турецкие купцы принуждены были уступить, однако ж за наличные деньги, своих рабов-христиан, среди коих оказался и я, ибо был молодым и здоровым детиною. Итак, принужден был я научиться грести; но такая тяжелая служба продолжалась не долее двух месяцев, ибо в Леванте [648] нашей галерой рыцарски овладели венецианцы, и я вместе со всеми моими товарищами был вызволен из турецкой неволи. А когда помянутая галера вместе с богатой добычею и несколькими знатными турецкими пленниками была приведена в Венецию, то мне предоставили полную свободу, ибо я вознамерился совершить паломничество в Рим и Лоретто [649], дабы осмотреть эти места и возблагодарить бога за свое избавление. Для такой цели я с легкостью получил паспорт, а некоторые благочестивые люди, особливо же немцы, оказали мне изрядную поддержку, так что я был снабжен долгополым пилигримским одеянием и смог отправиться в путешествие. Засим пустился я кратчайшим путем в Рим, где мне изрядно повезло, ибо я вынищенствовал себе у знатных и простолюдинов немало всякого подаяния; и после того, как провел там примерно шесть недель, отправился я в Лоретто вместе с прочими паломниками, среди коих были и немцы, особливо же из Швейцарии, которые хотели воротиться домой. Оттуда перевалил я через Готтард и пересек Швейцарию, добравшись до Шварцвальда к моему батьке, который сохранял мой двор и своим управлением привел его в наилучшее состояние, тогда как я не принес домой ничего, кроме бороды, отросшей у меня на чужбине. Я пробыл в отлучке три года и несколько месяцев, за это время переплыл различные моря и нагляделся на многие народы, но повсюду встретил больше зла, нежели добра, о чем можно было бы написать большую книгу. Меж тем был заключен немецкий мир; так что теперь мог я жить у моего батьки в надежном спокойствии; я оставил его хозяйничать и заботиться обо всем, сам же снова засел за книги, кои отныне стали моим упражнением и отрадой. Двадцать третья глава Симплиций зрит жизни суетный плен, Все для него здесь тщета, прах и тлен [650]. Однажды я прочитал, какой ответ дал оракул Аполлона римским послам, когда они вопросили его, что надлежит учинить, дабы с миром править подданными: «Nosce te ipsum» [651], то есть пусть каждый познает самого себя. Сие произвело то, что я оглянулся на прожитую жизнь и возжелал отдать отчет о ней самому себе. «Жизнь твоя была не жизнью, а смертью; дни твои – тяжкие тени, годы – тяжкие сны, наслаждения – тяжкие грехи; твоя юность – мираж, твое благополучие – сокровище алхимика, которое вылетает в трубу и покидает тебя, прежде чем ты успеешь сие уразуметь! Ты испытал бесчисленные опасности на войне, где перепало тебе немало счастия и злополучия, то ты возносился, то падал, то был знатен, то ничтожен, то богат, то беден, то радостен, то печален, то любим всеми, то ненавидим, то в почете, то в презрении. Но ты, о бедная моя душа, что обрела ты в сем странствии? Вот что стало твоим уделом: я оскудел добротою, сердце мое отягощено заботою, я нерадив ко всему доброму, ленив и испорчен, а что горше всего, совесть моя смущена и встревожена, сам же я погряз в скверне греха и беззакония! Тело устало, разум помрачен, невинность исчезла, лучшая пора юности растрачена, золотое время потеряно. Ничто уже не радует меня, и сверх того стал я чужд самому себе. Когда после смерти блаженной памяти отца моего пришел я в мир, то был прост и чист сердцем, прямодушен и честен, правдив, смирен, скромен, воздержан, целомудрен, стыдлив, богобоязнен и благочестив, но вскорости я стал зол, лукав, лжив, заносчив, задирлив и безбожен во всех делах своих, каковым всем порокам обучился я без наставника. Я соблюдал свою честь не ради ее самой, а для того, чтобы возвыситься. Я смотрел на время не затем, чтобы употребить его для душевного спасения, а для того, чтобы ублажать свое тело. Я много раз подвергал опасности свою жизнь, но никогда не печалился о том, чтобы ее исправить, дабы обрести себе непостыдную и блаженную кончину. Я взирал на одну токмо временную жизнь и преходящую пользу и ни разу не помыслил о будущем и еще менее о том, что принужден буду дать отчет перед престолом вышнего!» Такими мыслями терзал я себя каждодневно, и как раз в это время попались мне в руки некоторые сочинения Гевары, из коих я приведу несколько слов, ибо они были столь сильны, что совершенно отвратили меня от мира. И сии слова были следующие: Двадцать четвертая глава Симплиций от мира сего отрекается, Строгим отшельником жить собирается. «Прощай, мир! Ибо на тебя нельзя ни положиться, ни надеяться; в твоей обители уже исчезло прошлое, уплывает из рук настоящее, а будущее никогда не приходит, наипостояннейшее рушится, наикрепчайшее разлетается в прах и наивеяное приемлет свой конец, так что ты не кто иной, как мертвец среди мертвецов, и за целые века не даруешь нам ни единого часа жизни. Прощай, мир! Ибо ты пленяешь нас и никогда не отпускаешь на волю; ты вяжешь нас и не развязываешь, ты огорчаешь без утешения, ты грабишь и не отдаешь обратно; ты обвиняешь без причины, ты осуждаешь, не выслушав сторон, и так ты убиваешь нас без приговора и погребаешь без смерти! И нет у тебя ни единой радости без печали, мира без несогласия, любви без подозрения, спокойствия без страха, изобилия без скудости, чести без пятна, имения без нечистой совести, сословия без недовольства и дружбы без лицемерия. Прощай, мир! Ибо в твоем дворце дают посулы, не помышляя об их исполнении; служат без вознаграждения, ласкают, чтобы умертвить; возвышают, чтобы низвергнуть; поддерживают, чтобы подтолкнуть; чтят, чтобы обесславить; берут в долг, чтобы не возвращать; карают без помилования. Спаси тебя бог, мир! Ибо в твоем доме низвергают великих господ и избранников Фортуны, предпочитают недостойных, осыпают милостями предателей, а верных держат у порога; злодеев оставляют свободе, а невинных карают; мудрейших и сведущих прогоняют в отставку, а неспособным назначают большое жалованье; лукавым верят, а правдивых и честных лишают всякого кредита; и каждый творит, что он хочет, и никто не делает того, что ему надлежит. Прощай, мир! Ибо никто в тебе не назван своим настоящим именем; дерзкого называют отважным, трусливого осторожным, настырного прилежным, а малодушного миролюбивым. Расточителя именуют щедрым, а скрягу бережливым, лукавого болтуна и пустобреха красноречивым, а молчаливого дурнем или фантастом; прелюбодея и растлителя девиц нежным вздыхателем, порочного зовут галаном, мстительного горячим и мягкосердечного сумасбродом, так что ты сбываешь нам дельного за бездельника, а бездельника за дельного. Прощай, мир! Ибо ты соблазняешь каждого: честолюбцам сулишь ты почести, беспокойным перемену, чванливым милость у князей, нерадивым должности, скрягам превеликое сокровище, обжорам и развратникам наслаждение и сладострастие, враждующим месть, ворам утайку, молодым долголетие, фаворитам беспрестанное княжеское благоволение. Прощай, мир! Ибо в твоем дворце не обретут себе прибежища ни правда, ни верность! Кто вступит с тобою в беседу, уйдет со стыдом; кто тебе доверится, будет обманут; кто тебе последует, впадет в соблазн; кто тебя страшится, с тем обойдутся горше всех; кто тебя возлюбит, будет худо вознагражден, а кто больше всех на тебя положится, тот больше всех будет посрамлен. Тебя не умилостивить никакими подарками, что дают тебе, и никакою услугою, что тебе оказывают, и никакими ласковыми словами, что тебе говорят, и никакой верностию, что тебе соблюдают, и никакой дружбой, что тебе изъявляют; ты же обманываешь, низвергаешь, растлеваешь, сквернишь, угрожаешь, губишь и забываешь всякого; а посему всяк плачет, вздыхает, стенает, сетует, никнет и обретает себе погибель. В тебе не узришь и не научишься ничему иному, как только ненавидеть друг друга до душегубства, болтать до полной лжи, любить до дикости, торговать до грабежа, просить до обмана и грешить до смерти. Спаси тебя бог, мир! Ибо тот, кто последует тебе, расточит время в забвении, юность в беготне и скакании, носясь через тын да плетень, по дорогам и тропам, по горам и долинам, по лесам и пустошам, по морям и рекам, в дождь и снег, в жару и холод, в ветер и непогоду. Зрелость изнурит в том, чтоб руду копать и плавить, камни сечь и гранить, лес рубить и плотничать, растения сажать и возделывать, тщиться в помыслах и мечтаниях, судить да рядить, в хлопотах и жалобах, в купле и продаже, в ссорах и раздорах, на войне, во лжи и обмане. Старость иссушит нас в горести и нищете, изнеможет дух, дыхание станет зловонным, лицо покроется морщинами, стан сгорбится, очи померкнут, все члены будут дрожать, на носу повиснет капля, голова облысеет, уши оглохнут, обоняние притупится, вкус пропадет, только и останется, что вздыхать да кряхтеть, гнить да слабеть и, одним словом, до самой смерти, кроме трудов да забот, ничего не иметь. Прощай, мир! Ибо никто не стремится в тебе к благочестию. Каждодневно казнят злодеев, четвертуют предателей, вешают воров, уличных грабителей и мошенников, рубят головы смертоубийцам, сжигают колдунов, наказывают клятвопреступников и изгоняют возмутителей. Спаси тебя бог, мир! Ибо слуги твои не ведают иных трудов и потех, как только предаваться лености, глумиться и поносить друг друга, соблазнять девиц, любезничать с женщинами и заводить с ними шашни, играть в карты и бросать кости, бражничать со сводниками, вздорить с соседями, переносить сплетни, задумывать новые происки, драть ростовщичьи проценты, изобретать новые моды, измышлять новое коварство и вводить новые пороки! Прощай, мир! Ибо никто не доволен и не удовлетворен тобою. Кто беден, тот хочет разбогатеть; кто богат, тот тщится завладеть еще большим; кто презрен, тот мечтает возвыситься; кто оскорблен, тот жаждет мести; кто в милости, тот стремится повелевать; кто порочен, тот не желает себе ничего иного, кроме бодрости. Прощай, мир! Ибо в тебе ничто не постоянно. В высокие башни ударяет молния, мельницы сносят потоки воды, дерево точат черви, зерно поедают мыши, плоды – гусеницы, а платья – моль; скот гибнет от дряхлости, а утлый человек от болезни. У одного струпья, у другого рак, у третьего волчанка, у четвертого францы, у пятого подагра, у шестого хирагра, у седьмого водянка, у восьмого камни, у девятого песок, у десятого легочная чахотка, у одиннадцатого лихорадка, у двенадцатого проказа, у тринадцатого падучая, а у четырнадцатого безумие! В тебе, о мир, никто не поступает так же, как другой; ибо когда один плачет, то другой смеется; один вздыхает, другой радостен; один постится, другой бражничает; один пирует, а другой страждет от голода; один гарцует на коне, а другой бредет пешком; один говорит, другой помалкивает; один играет, другой работает; и когда один рождается на свет, другой умирает. И вот каждый живет не так, как другой; один повелевает, другой служит; у одного паства – люди, а другой пасет свиней; один следует за двором, другой идет за плугом; один плавает по морям, а другой путешествует по стране, перебираясь с ярмарки на ярмарку; один трудится у огня, другой копошится в земле; один ловит рыбу в воде, а другой птицу в воздухе; один работает в поте лица, а другой ворует и грабит страну. О мир, избави тебя бог! Ибо в твоем доме не ведут праведной жизни, а равно и не обретают блаженной кончины. Один умирает в колыбели, другой в юности на постели, третий на виселице, четвертый под мечом, пятый на колесе, шестой на костре, седьмой тонет в вине, а восьмой в реке, девятый задыхается от чревобесия, а десятый обкормлен ядом, одиннадцатый умирает скоропостижно, двенадцатый в сражении, тринадцатый от чародеев, а четырнадцатый топит свою бедную душу в чернильнице. Спаси тебя бог, мир! Ибо мне прискучила твоя беседа! Жизнь, кою ты нам даруешь, – прежалкое странствие, непостоянное, ненадежное, жестокое, грубое, скоропреходящее и нечистое житие, полное скудости и заблуждений, так что надлежит скорее наречь его смертию, нежели жизнью, в коей мы каждое мгновение умираем от множества пороков преходящего бытия на многоразличных стезях смерти. Ты не довольствуешься горечью самой смерти, коей ты препоясан и пропитан, но коликое еще множество людей прельщаешь своим ласкательством, подзадориванием и лживыми посулами; из златого кубка, что у тебя в руках, ты даешь им испить горечь и обман, превращая их в слепцов, глухих, бешеных, питухов и безумцев! О, сколь блаженны те, кто бежит твоего общества и не хочет ввергнуть себя в погибель вместе с сим коварным и бессовестным обманщиком. Ибо ты обращаешь нас в темную пропасть, жалкую юдоль, дитя гнева, вонючую падаль, нечистый сосуд в выгребной яме, сосуд тления, полный смрада и мерзости; ибо как только ты заманишь и истомишь нас своими обольщениями, ласками, угрозами, побоями, мучениями, пытками и тиранством, тотчас же предаешь наше истерзанное тело могиле, а душу переселяешь в ненадежные шанцы. Ибо хотя нет ничего вернее смерти, однако ж человек не уверен, когда и как он умрет, и (что всего жалостнее) куда отправится его душа, и каково ей там будет. Горе тогда бедной душе, но что тебе, о мир! Служила, повиновалась и следовала твоему роскошеству и похоти; ибо как только в скором и внезапном страхе разлучится она со своим бренным телом, то окружат ее не друзья и слуги, кои окружали сие тело при жизни, а полчища наигнуснейших ее врагов, которые повлекут ее к дивному Судилищу Христа. Посему, о мир, спаси тебя бог, ибо я твердо знаю, что ты отступишься и покинешь меня не только, когда бедная моя душа предстанет пред ликом строгого судии, но и когда прогремит наиужасающий приговор: «Грядите вы, отверженные, в огнь вечный!» Прощай, мир! Презренный скаредный мир! О ты, смрадная жалкая плоть! Ибо ради тебя и за то, что следовала, служила и повиновалась тебе безбожная, нераскаянная душа, будет осуждена она на вечное проклятие, в коем во веки вечные ожидает ее заместо быстротечных радостей безутешная мука, заместо обжорства ненасытный голод, заместо пышности и великолепия непроглядная темнота, заместо триумфа и возвеличения беспрестанные вопли, плач и стенание, пекло без прохлады, огнь неугасимый, хлад безмерный и печаль бесконечная. Спаси тебя бог, о мир! Ибо заместо обетованных тобой радостей и утех наложат на нераскаянную осужденную душу свои лапы демоны и во мгновение ока увлекут в преисподнюю; там не узрит и не услышит она ничего иного, как токмо ужасающие облики дьяволов и осужденных, тьму кромешную и чад, огнь без отблеска, крики, вой, скрежет зубовный и богохульство. С того часу минет всякая надежда на прощение и милость, и никто не воззрит на земную честь и достоинство; чем выше кто поднялся, чем тяжелее его грехи, тем глубже будет он низвергнут и тем жесточе будет его мука. Кому много дано, с того много и спросится, и кто больше возвеличился в тебе, о скаредный презренный мир, тому больше будет отпущено пыток и мучений; ибо того требует божественная справедливость. Спаси тебя бог, о мир! Ибо хотя тело и будет некоторое время лежать и гнить в тебе, однако ж в день Страшного суда оно восстанет и по речению последнего приговора соединится с душою в вечном адском пламени. И тогда воскликнет бедная душа: «Будь проклят ты, мир! Ибо по твоему соблазну забыла я бога и самою себя и предала все дни жизни своей твоим роскошествам, злобе, греху и сраму! Проклят будь тот час, в который бог сотворил меня! Проклят будь тот день, в который я родилась в тебе, о скаредный мир! О вы, горы, холмы и скалы, падите на меня и сокройте меня от жестокого гнева Агнца, от лица того, кто восседает на троне судии! О горе и паки горе вовек!» О мир! Полный скверны мир! Того ради я заклинаю тебя, я умоляю тебя, я увещеваю тебя, я протестую против тебя, чтобы ты ни в чем не был ко мне причастен. И, напротив, я не возлагаю более надежды на тебя, ибо тебе ведомо, что я принял твердое намерение, а именно: «Posui finem curis, spes et fortuna, valete!» [652] Все сии слова я взял в рассуждение с великим прилежанием и, неотступно размышляя, преклонил себя к тому, что покинул мир и снова стал отшельником. Я бы с большею охотою поселился в глуши у моего источника, но мужики по соседству не захотели того допустить, хотя для меня то была бы отрадная пустыня. Они боялись, что я объявлю об этом источнике и тем склоню власти по случаю заключенного мира понудить их проложить туда дороги и тропы; того ради отправился я в другую дикую местность, где снова повел жизнь, как в Шпессерте; но, пребуду ли я там, как мой блаженной памяти родитель, до конца дней своих, покажет время. Бог да ниспошлет всем нам свою милость и уготовит нам то, к чему нам всем более всего стремиться должно, а именно, блаженный КОНЕЦНоворасположенного и многажды исправленного,Заново перелитогоЗАТЕЙЛИВОГО СИМПЛИЦИССИМУСАПродолжение и конец,или Шестая книгаРачениемГЕРМАНА ШЛЕЙФХЕЙМА ФОН ЗУЛЬСФОРТАМомпельгартУ Иоганна Филлиона, 1671 О ты, непостоянство! Пременчивы дела! Себя в покое мнишь ты, летишь же, как стрела, Обманчивый покой ввергает в заблужденье. О, суета сует, о, скорое паденье! Познал вещей я тленность и смерти произвол И на себе самом я сей опыт произвел! А посему и в книге твержу я неустанно, Одно непостоянство на свете постоянно. КНИГА ШЕСТАЯ 1-я гл. Симплиций рассказ начинает вступленьем О том, как живал он чужим иждивеньем. 2-я гл. Симплициус зрит, как Люцифер ярится, С миром в Европе не хочет примириться. 3-я гл. Симплициус зрит в преисподней парад, Грехов и пороков пред ним маскарад. 4-я гл. Симплициус слышит в сонном мечтанье Скряги и Роскоши пререканье. 5-я гл. Симплициус видит двух юношей в гавани, Оба пустились в опасное плавание. 6-я гл. Симплиций с Юлием в путь снарядился, Авар от сего весьма поживился. 7-я гл. Симплиций видит: ворует Авар, А Юлия долг не кидает в жар. 8-я гл. Симплиций взирает, полон боязни, Как совершают две страшные казни. 9-я гл. Симплициус дискурс ведет с Бальдандерсом, С коим в лесу он долго валандался. 10-я гл. Симплиций в пустыне замыслил спроста Направить стопы во святые места. 11-я гл. Симплиций в месте укромном над дыркой Беседу ведет с шершавой Подтиркой. 12-я гл. Симплиций внимает продолжению повести, Поступает с Подтиркою по чистой совести. 13-я гл. Симплициус бюргеру пишет цидулю, Дабы берегла его вечно от пули. 14-я гл. Симплиций наплел простакам небылицы О странах диковинных, рыбах и птицах. 15-я гл. Симплициус в замке, где призраки бродят, Со страху душа его в пятки уходит. 16-я гл. Симплиций из замка выходит на волю, Зашиты дукаты в новом камзоле. 17-я гл. Симплиций в одежде худой пилигрима Решает добраться до Иерусалима. 18-я гл. Симплиция водят на цепи по майданам, Набивают бродяги себе карманы. 19-я гл. Симплициус после кораблекрушения Обретает камрада себе в утешение. 20-я гл. Симплиций и плотник находят стряпуху, Подпадают искушению злого духа. 21-я гл. Симплиций и плотник ставят крест, Который виден далеко окрест. 22-я гл. Симплиций на острове один пребывает, А друга своего во гроб полагает. 23-я гл. Симплиций кончает другим в назидание На пальмовых листьях рукописание. 24-я гл. Ян Корнелиссен – голландский капитан Обрел Симплициссимуса среди диких стран. 25-я гл. Симплиций в неложном страхе и тревоге Укрылся от матросов в каменной берлоге. 26-я гл. Симплиций и капитан уговор учинили, Безумным матросам разум воротили. 27-я гл. Симплиций с голландцами простился сердечно, А сам на острове остался навечно. Первая глава Симплиций рассказ начинает вступленьем О том, как живал он чужим иждивеньем. Ежели кто возомнит, что я поведал свою историю только затем, чтобы себе и другим скоротать время или посмешить людей, как то в обычае у лукавых шутов и балагуров, тот весьма ошибается! Ибо когда подымется много смеху, то мне самому тошнехонько, а кто понапрасну упускает благородное невозвратное время, тот расточает без пользы дар божий, ниспосланный нам, дабы мы памятовали и пеклись о нашем душевном спасении. Чего же ради стал бы я споспешествовать такому суетному дурачеству и безо всякой причины понапрасну докучать людям такою потехою? Словно я не знаю, что таким образом делаю я себя сопричастным чужому греху? Любезный читатель, я отважился посвятить себя подобной профессии, дабы хоть немного соделать добро; того ради кто пожелает обзавестись шутом, то пусть приобретет двоих; они и подымут его на смех. А ежели я порой и подпущу какую смешинку, то единственно ради тех неженок, что могут не проглотить целительные пилюли, ежели они сперва не позлащены и не подслащены, не говоря уже о тех высокопочтенных мужах, кои, когда им доведется читать пресерьезное сочинение, скорее выронят из рук книгу, как только им подвернется такая, что иногда побудит их немного посмеяться. А может быть, начнут обвинять меня, что я чересчур ударяюсь в сатиру; но мне вовсе нельзя поставить сие в упрек, ибо многие предпочитают, чтобы всеобщие пороки обличались и казнились генерально, вместо того чтобы кого-либо дружески укоряли в собственных прегрешениях. И такой теологический штиль у господина Аминя [653] (коему я однажды поведал свою историю) в нынешнее время, к сожалению, также не больно-то в чести, чтобы я мог к нему прибегнуть. Сие с легкостию заключить можно, глядючи на ярмарочных лекарей или шарлатанов [654] (кои сами себя именуют знатными врачами, окулистами, грыже– и камнесечцами, а также имеют о том добрые пергаминные грамоты с привешенными к ним печатями), когда кто-нибудь из них выходит на ярмарочные подмостки вместе с Гансвурстом или Гансом Супом [655] и с первого же выкрика и диковинных прыжков и ужимок своего шута собирает вокруг себя куда больше зевак и слушателей, нежели прилежный пастырь духовный, который со звоном во все колокола трижды созывает вверенных его попечению овечек, дабы прочитать им плодоносную целительную проповедь. Как бы там ни было, я объявляю перед всем светом, что не почту себя виновным, ежели кто посетует, что я вырядил Симплициссимуса по той моде, которую люди сами требуют, когда хотят наставить чему-нибудь полезному. А коли они тешат себя скорлупкой и пренебрегают скрытым в ней орешком, то хотя и останутся довольны сею повестью, как весьма забавной, однако ж далеко не уразумеют того, что я, собственно, хотел им преподать: засим зри снова слова, коими я довольствовался в конце пятой книги. Там любезный читатель узнает, что я снова сделался отшельником, а также по какой причине сие произошло; того ради приличествует мне поведать, какую жизнь повел я с того часу. Первые месяцы, покуда было еще тепло, все шло весьма хорошо: жажду плотских утех или, лучше сказать, грехов, коим я прежде усердно предавался, смирял я поначалу без особого труда, ибо с тех пор как я отрекся от служения Бахусу и Церере, то и прекрасная Венус не захотела меня больше посещать. Однако ж таким путем я не достиг совершенства, ибо то и дело претерпевал многоразличные искушения, и когда я, дабы побудить себя к раскаянию, помышлял о своих прежних распутных похождениях, то разом приходили мне на память все утехи, коими я повсюду ублажал себя, что не всегда споспешествовало моему здравию и духовному совершенствованию. Но как я с того времени поразмыслил и рассудил о сем предмете, то праздность, злейший мой враг, и свобода (ибо надо мною не стоял ни один священнослужитель, который пекся бы обо мне и надзирал за мною) были причиною того, что я не всегда твердо стоял на избранной мною стезе. Я поселился на высокой горе, прозванной Моховая голова [656], что возвышается в Шварцвальде посреди темного елового леса, так что передо мною на востоке открывался прекрасный вид на лощину Оппенау [657] и ее окрестности, на юге Кинцигская долина [658] и графство Герольдсек [659], где посреди двух соседних гор стоял высокий замок, словно король на кегельбане, на западе я мог видеть верхний и нижний Эльзас, на севере тянулось вниз по Рейну маркграфство Нижний Баден [660] и в той же стороне горделиво подымался город Страсбург с его высокой соборной башней, словно сердце, заключенное в плоть. Созерцая и наблюдая столь прекрасные местности, я более увеселял себя, нежели усердно молился: к сему меня изрядно приохотила моя першпективная трубка, с коей я не расстался. А когда я по причине темной ночи не мог ею пользоваться, то брал инструмент, который я изобрел для усиления слуха, и прислушивался к тому, как за несколько часов пути от меня брешут деревенские собаки или пробегает дичь поблизости от моего жилья. В таких дурачествах провождал я свое время, но не находил его для трудов и молитвы, чем поддерживали свою плоть и свой дух древние египетские отшельники [661]. Поначалу, когда я был в тех местах еще внове, бродил я от дома к дому в ближних долинах и снискивал себе пропитание милостынью, однако ж не брал ничего сверх того, в чем у меня была нужда, особливо же презирал я деньги, что все окрестные соседи почитали превеликим чудом и как бы своего рода апостольскою святостью. Но как только узнали, где я живу, то кто бы ни отправлялся в лес за своим делом, всегда приносил мне что-нибудь съестное. Они прославляли повсюду мою святость и беспримерную отшельническую жизнь, так что даже люди из более отдаленных местностей, то ли из любопытства, то ли из благочестия, с немалым трудом пробирались ко мне со своими подношениями. Так что у меня не только не было недостатка в хлебе, масле, соли, сыре, сале, яйцах и других подобных припасах, а скорее изобилие, от чего я не становился благочестивее, а напротив, чем далее, тем нерадивее, леностнее и хуже, так что меня уже почти можно было назвать лицемером или продувным святошей. Однако ж я не перестал мысленно рассуждать о пороках и добродетелях и помышлять о том, что мне надлежит делать, ежели я хочу попасть на небо. Но все шло у меня безо всякого толку и надежного совета и также твердого намерения приложить к сему всю серьезность, какую требовало мое исправление. Вторая глава Симплициус зрит, как Люцифер ярится, С миром в Европе не хочет примириться. [662] Мы читаем в книгах, что в давние времена в установленных богом различных христианских церквах мортификация, сиречь умерщвление плоти, преимущественно состояло в молитве, посте и бдении; но как я в первых сих упражнениях был мало прилежен, то и дозволял одолевать себя сладостному дурману сна, когда только мне не вздумается сию вину (которую мы разделяем со всеми тварями) приписать самой натуре. Однажды предавался я лености в тени под елью и прислушивался к бесполезным моим мыслям, вопрошая, какой грех больше и горше – скупость или расточительство? Я сказал: «Бесполезным моим мыслям» – и повторю еще раз! Ибо, любезный читатель, чего ради надобно было мне печалиться о расточительстве, когда мне нечего было расточать? И какое мне было дело до скупости, когда мое состояние, кое я сам избрал себе добровольно, требовало от меня, чтобы я провождал свою жизнь в бедности и скудости? Но, о, безумие, тогда я так сильно хотел этого дознаться, что уже не мог больше отделаться от сих мыслей, так что посреди них задремал. Чем кто занят, когда он бодрствует, о том он обычно и грезит, и сие как раз и приключилось тогда со мною; едва я смежил очи, как привиделось мне в темной ужасающей пропасти адское полчище во главе с князем тьмы Люцифером, кой хотя и восседал на судейском своем троне, однако ж был окован цепью, дабы не мог оказать над миром свое бешенство; множество адских духов, коими он был окружен, ублажали его адское могущество усердным своим служением. Когда я наблюдал сию придворную челядь, то внезапно по воздуху пролетел скорый гонец, который опустился перед Люцифером и возвестил: «О великий князь! Заключение немецкого мира принесло покой почти всей Европе. Повсеместно возносится к небу „Gloria in excelsis“ [663] и «Те Deum laudamus» [664], и всяк, благоденствуя среди виноградных лоз и смоковниц [665], тщится служить богу». Когда Люцифер услышал сию ведомость, то сперва повергся в столь жестокий страх, кой можно было поравнять только с его злобою к благополучию рода человеческого, когда же он малость опамятовался и рассудил про себя, какие протори и убытки понесет по всем статьям его адское царство, то пришел в ужасающее неистовство; он скрежетал зубами с такою свирепостью, что все вокруг сотрясалось от страха, а глаза его от ярости и гнева сверкали так люто, что из них, подобно молнии, вырывалось серное пламя и наполняло все адское его обиталище; что поверглись в трепет не токмо бедные осужденные человеческие души и ничтожные адские чины, но и самые знатные князья ада и тайные его советники. Наконец, выставив рога, стал он бросаться на адские скалы, так что содрогалась вся преисподняя, и так бушевал и ярился, что приближенные не могли вообразить ничего иного, как то, что он совсем обеспамятствовал и вздурился, ибо долгое время никто из них не отваживался к нему подступиться и еще того менее прекословить ему хотя бы единым словом. Наконец Белиал [666] так осмелел, что изрек: «Могущественный князь! Что означают сии мины вашего бесподобного величества? Что такое? Или великий государь запамятовал самого себя? Что означают сии необычные ухватки, кои не доставят вашему адскому величеству ни пользы, ни славы?» – «Ахти мне! – воскликнул Люцифер. – Ахти мне, мы тут все проспали и по собственной нашей лености допустили, что lerna malorum – любезный наш злак, кой мы, заполнив им Европу, взрастили со столь великими трудами и усердием, всякий раз пожиная сторицею обильную жатву, отныне исторгнут из немецких пределов, и коли мы ничего не предпримем, то надобно опасаться, что будет извержен также изо всей Европы! И среди вас всех не нашлось ни одного, кто бы доподлинно о том сокрушался! Не позор ли вам всем, что те немногие дни, что еще остались до конца света, мы расточаем с таким беспутством? Эх! Вы сонные обезьяны, разве вам неведомо, что в сии последние времена надлежит нам собрать богатейшую жатву? Какая мне будет честь перед самым концом света, ежели мы, как загнанные псы, устанем от охоты и станем ни к чему годны! Начало и течение войны, правда, были нам желанным лакомым куском; но на что нам теперь возложить надежды, когда Марс, за коим следует по пятам lerna malorum [667], отступил в Европе до польской границы?» Когда Люцифер скорее выпалил, чем выговорил сие мнение, то хотел снова предаться прежнему бешенству; однако ж Белиал удержал его от этого такими речами: «Надобно нам не терять твердости духа и не поступать, подобно слабым людям, когда им навстречу подует противный ветер. Разве ты не знаешь, о великий государь, что люди более гибнут от вина, нежели от меча? Разве для людей, и притом христиан, благостен мир, что несет на своих раменах похоть, и не более вредоносен, нежели сам Марс? Разве не довольно ведомо, что добродетели невесты христовой никогда не сияют так светло, как в годину великих бедствий?» – «Мое желание и воля, – провозгласил Люцифер, – чтобы люди как во временной сей юдоли претерпевали одни несчастья, так и по смерти были обречены на вечные муки; а не то наша мешкотность приведет к тому, что они будут наслаждаться земным благополучием, а в конце концов еще и наследуют вечное блаженство». – «Эва! – воскликнул Белиал. – Мы оба знаем, какое у меня ремесло, так что у меня редко выдавались свободные деньки, и я мотался всюду, дабы исполнить твою волю и желание, чтобы lerna malorum еще долго пребывала в Европе или ей приключились бы еще какие болячки; но твое величество должно принять в рассуждение, что я ничего не смогу добиться, если Сущий расположит иначе». Третья глава Симплициус зрит в преисподней парад, Грехов и пороков пред ним маскарад. Дружеская беседа сих двух адских духов была столь яростной и ужасающей, что произвела суматоху во всей преисподней, понеже вскорости стеклось туда все адское воинство, дабы услышать, не надлежит ли им что-нибудь сотворить. Тогда явились первое чадо Люцифера, Гордыня со своими дочерьми, Жадность со своими детьми, Гнев вместе с Завистью и Ненавистью, Мстительностью, Недоброхотством, Клеветой и всеми прочими родичами, затем Сластолюбие со всею своею свитою, как-то: Похотью, Чревоугодием, Праздностью и прочими, item Леность, Неверность, Своеволие, Ложь, Любопытство, что набивает цену девственницам, Фальшь со своею любимой дочерью Лестью, коя заместо опахала несла лисий хвост, – так что все вместе представили странную процессию и зрелище весьма удивительное, ибо каждый был там наряжен в особливую диковинную ливрею. Одни были разряжены со всею роскошию, другие же одеты, как нищие, а третьи, как Бесстыдство и ему подобные, почти вовсе наги. Один жирен и тучен, как Бахус, другой желт, бледен и тощ, словно старая иссохшая кляча; кто казался мил и приятен, словно Венус, а у кого был такой кислый вид, как у Сатурна, иной свиреп, как Марс, а другой коварен и скрытен, как Меркурий. Кто был силен, как Геркулес, или строен и быстр, как Гиппомен [668], а иной хром и колченог, как Вулкан, так что, глядя на столь многоразличные диковинные обличья и наряды, можно было вообразить, что то какое-либо неистовое войско из тех, о коих поведали нам древние столько удивительных историй. И, кроме сих, помянутых выше, явилось еще множество иных, коих я не могу ни назвать, ни узнать, понеже некоторые были совсем закутаны или сокрыты под капюшонами. К сему чудовищному сброду обратился Люцифер с укоризненною речью, в коей порицал как все скопище in genere [669], так и каждую особу в частности за нерадение и упрекал их всех в том, что из-за их мешкотности lerna malorum принуждена была отступить из Европы; он позорил Леность как негодного бастарда, что развратил его собственное стадо, и изгнал ее навеки из адского царства, повелев ей искать себе пристанища на поверхности земли. Засим со всею серьезностью начал он подстрекать остальных с еще большим прилежанием, нежели они до того показывали, вгнездиться к людям; и все сие – со страшными угрозами прежестокого наказания, ежели в будущем он приметит, что кто-нибудь будет исправлять свою должность, хотя бы в самой малости, не согласно с его намерениями и без должного усердия; также роздал им новые инструкции и мемориалы и тем, кто будет прилежно соблюдать оные, обещал изрядные виды на повышение. А когда сие государственное собрание шло к концу и все адские чины собирались воротиться к своим делам, прискакал на старом драном волке старец, облаченный в рубище и весьма бледен лицом; конь и всадник казались такими оголодавшими, тощими, изнуренными и хилыми, как если бы долгое время пролежали в одной могиле или на свалке для падали. Сей принес жалобу на дородную даму, коя горделиво гарцевала перед ним на неаполитанском скакуне ценою в сотню пистолей. Ее платье и весь конский убор сверкали жемчугом и драгоценными каменьями; стремена, бляхи, все пряжки и застежки, мундштук или уздечка вместе с цепочкою были из чистого золота; копыта у лошади были подбиты не какими-то железными подковами, а наилучшим серебром, сама же она вид имела знатный, пышный и кичливый, лицо ее цвело, как роза на стебле, или, по крайности, можно было подумать, что была она под хмельком, ибо все ее телодвижения отличались отменной живостью. От нее так и разило пудрою, бальзамом, мускусом, амброй и другими благовониями, так что у всякой другой, да только не у нее, от этого перевернулась бы вся утроба. Одним словом, вся она была убрана с таким великолепием, что ее можно было бы почесть могущественною королевою, когда бы только на ней была корона, каковая ей и приличествовала, ибо она самовластно повелевала деньгами, а не деньги ею; и того ради поначалу было мне весьма удивительно, что помянутый жалкий голодранец, притащившийся верхом на волке, осмелился против нее заикнуться; однако он оказался хорохористей, чем я ожидал. Четвертая глава Симплициус слышит в сонном мечтанье

The script ran 0.106 seconds.