1 2 3
– Что вы только говорите, товарищ майор.
– А сами небось женатые, – сказала худая гостья.
– К сожалению, да. Поторопился. А был бы я свободен...
– Был бы свободен – то-то бы дал дрозда, – задумчиво заметила гостья.
– Очень метко сказано. Именно дрозда. Ну, ладно, девушки, пора мне идти. Ауфвидерзеен, на языке врага.
Скворцов откозырял и вышел. Прежде всего он зашел в столовую, где завтраки кончились, а обеды не начались, но, разумеется, Симочка его накормила. У выхода из столовой его задержал бродячий пес по имени Подхалим. Он дрался на помойке с высоконогой свиньей, но, узнав Скворцова, кинулся ему в колени, неистово виляя хвостом и повизгивая от счастья.
– Собака ты, собака, – говорил Скворцов, трепля его по загривку, – ну что тебе надо, собака? Есть тебе хочется, собака?
Подхалим глазами показал, что да.
Скворцов сбегал на кухню, насмешил судомоек, выпросил у повара кость, бросил ее Подхалиму, радостно посмотрел на радость собаки и пошел по своим делам. Ему нужно было зайти в отдел Шумаева, а потом в ЧВБ (чертежно-вычислительное бюро) к майору Тысячному.
Невысокий кирпичный корпус (так называемый лабораторный) был весь обсижен ласточкиными гнездами. Хозяйки-ласточки черно-белыми стрелками сновали вокруг него. Направляясь к входной двери, Скворцов с удивлением увидел, как из окна вывалился стул, ударился о землю, перевернулся и рассыпался. Вскоре за ним последовал второй стул, затем третий.
– Что это у вас стулья из окон летают? – спросил он у дежурного, входя в коридор.
– Подполковник Шумаев выбрасывает, – неохотно ответил дежурный.
– А зачем?
– Кто ж его знает? Не понравились.
Скворцов вошел в кабинет Шумаева в тот самый момент, когда хозяин, размахнувшись, выбрасывал в окно четвертый стул. Потом он тигром подошел к столу, взял стоявшее за ним кресло, повертел, осмотрел критически и поставил на место. Кресло было обыкновенное, канцелярское, с деревянными подлокотниками, и, видимо, его удовлетворило. Кроме Шумаева и Скворцова в кабинете стоял еще лейтенант Чашкин – молоденький мальчик с растерянным миловидным лицом.
– Насмехаться над собой не позволю! – крикнул Шумаев и раздул ноздри.
– Сергей, опомнись, – сказал Скворцов. – Конечно, Александр Македонский был великий человек, но зачем же стулья ломать?
– При чем тут Александр Македонский? – сердито спросил Шумаев.
Чашкин улыбнулся.
– Стыдно, Сергей, не знать классиков. А вот лейтенант Чашкин, тот знает, судя по его лицу. Ну-ка скажите ему, Чашкин, откуда это?
Чашкин покраснел и сказал:
– Из "Чапаева".
– Не совсем так, – поморщился Скворцов, – но по смыслу правильно.
– Товарищ подполковник, разрешите идти? – спросил Чашкин.
– Идите. Впрочем, постойте. Сначала дайте майору стул. Приличный стул, а не такое...
Чашкин принес обыкновенный венский стул и удалился.
– Садись, – пробурчал Шумаев.
Оба сели.
– Теперь расскажи толком, в чем дело?
Шумаев, затихший было, опять распалился:
– Это же издевательство! Поставить мне, начальнику отдела, четыре стула, и все с разной обивкой! Голубой, зеленый, розовый, черт-те какой! Я их пошвырял в окно.
– Кто же над тобой так издевается?
– Начальник АХО. Зачислил себя в клику святых и думает, что ему все можно! Вопиющий факт! У меня здесь солидные люди бывают: начальство, представители промышленности! Один раз даже замминистра был. Что же я, замминистра на разные стулья буду сажать?
– А что, он такой толстый, что сразу на двух стульях сидит?
Шумаев не слушал.
– Не кабинет начальника отдела, а спальня великосветской проститутки! Это удар не только по моему престижу. Это удар по престижу войсковой части!
– Закурим, брат, с горя.
Они закурили. Шумаев понемногу начал отходить.
– Серьезно, Паша, сил нет работать, – сказал он уже мягче, вытирая платком голый череп. – Дисциплина умирает. Я не требую уважения к себе лично. Пусть уважает служебное положение, воинское звание, черт возьми! А такие щенки, как этот Чашкин, еще позволяют себе улыбаться в служебное время!
– Брось, он хороший парень.
– У тебя все хорошие. Ты со всеми готов целоваться.
– Есть такой грех. А знаешь, я к тебе по делу.
– Что такое?
– Подбрось мне человечка два на завтрашний день.
– Два человечка? – заорал Шумаев. – Ты знаешь мои штаты? Откуда у меня два человечка? Кто?
– Ну, хотя бы Бобров и Логинов.
– Ты с ума сошел! Буду я швыряться Бобровым!
– Тогда швырнись Логиновым.
– Не будет тебе и Логинова. У меня план! Приезжают тут всякие...
– Спокойнее, Сергей.
– Как тут будешь спокойнее? – закричал Шумаев. – Изволь, посмотри, какой мне отчет опять прислали! – Он вскочил мячиком, отпер сейф, вынул толстый, жестко переплетенный том и бросил на стол. – Полюбуйся, что они пишут, мерзавцы! – Он с усилием разогнул отчет, нашел нужную страницу и ткнул в нее пальцем: – На читай! До чего все-таки доходит подлость! Это, можно сказать, высший пилотаж подлости!
Скворцов прочел несколько строк, гневно отмеченных по полям жирной линией, вопросительным знаком и двумя восклицательными.
– Ну и что?
– Как что? Они же, подлецы, явно против двухточки агитируют!
– Я этого не заметил.
– Не заметил! – сатанински захохотал Шумаев. – Младенец невинный! Нет, это их политика! Белыми нитками шито! И кто пишет? Крикун, приоритетчик, болван, неуч! Не может отличить электронной лампы от керосиновой! А ты посмотри, что дальше написано: "...такие нетерпимые факты допускались и в воинской части..."
Тут Шумаев бросил отчет на пол и стал топтать его коротенькими ножками.
– Ты полегче, Сергей, такое обращение с документами не предусмотрено правилами секретного делопроизводства.
Шумаев одумался, подобрал отчет и швырнул его обратно в сейф. Попал метко, на самую полку. Удачное метание несколько его умиротворило.
– Так подкинешь двух человек? – безмятежно спросил Скворцов.
– Черт с тобой, бери Лаврентьева и Мешкова – и ни копейки больше.
– А Логинов?
– Сказано: нет.
– Ну, ладно. Будь здоров, не огорчайся, никто на твою двухточку не посягает.
Шумаев махнул рукой. Скворцов направился в ЧВБ.
Большое помещение ЧВБ было тесно уставлено разнокалиберными столами, за которыми маялись девушки-расчетчицы, размокшие от жары до того, что ресницы поплыли. На некоторых столах стучали счетные машинки, на других были разложены чертежи. Воздух был как в улье, окна – наглухо закрыты. Скворцов направился в главный угол, где за столом побольше других сидел майор Тысячный – невзрачный человек лет сорока с толстым носом.
– Здорово, Алексей Федорович! – бодро начал Скворцов. – Как жизнь?
Позвонил телефон. Подошла одна из девушек:
– Алексей Федорович, вас.
Тысячный поднял маленькие глаза.
– Кто?
– Генерал.
Тысячный засуетился, оправил китель, надел фуражку, подбежал к телефону и вытянулся:
– Слушаю, товарищ генерал.
Разговор был недолгий. Тысячный вернулся к своему рабочему месту, снял фуражку и бережно положил на стол.
– Послушай, – сказал Скворцов, – зачем ты для разговора по телефону фуражку напяливаешь?
– Касказать, на всякий случай.
– Странно, а впрочем, дело твое. Выражай свое уважение к начальству любым доступным тебе способом. А у меня, Алексей Федорович, к тебе просьба. Надо срочно обработать картограмму вчерашнего подрыва.
– Не выйдет.
– Отчего же, мамочка?
– Девушек, касказать, нет. Все на работе, касказать, генерала.
– Так уж и нет?
Тысячный не успел ответить. В окнах потемнело, раздался свистящий, хлопающий шум. Девушки все, как по команде, легли на свои столы лицом вниз, крестообразно раскинув руки. С дребезгом разбилось и зашаталось окно, в комнату ворвался песчаный вихрь, опрокинул графин, взвил к потолку бумаги. Это продолжалось несколько секунд, после чего внезапно шум отрезало тишиной. Девушки поднялись со столов, начали отряхиваться, искать и пересчитывать бумаги. Тысячный рысцой включился в суматоху. По счастью, ничего не пропало. Девушки расселись по местам, стук машинок возобновился. Тысячный вытер лоб. Мокрые волосы у него стояли дыбком.
– Зачем они так, крестиками? – поинтересовался Скворцов.
– Согласно инструкции. Чтобы не унесло, касказать, документы.
– Твоя, что ли, инструкция?
– Моя. А что?
– Удачная идея.
Тысячный расплылся.
– Так как же все-таки с картограммой? Обработай, Алексей Федорович, будь отцом родным. Не моя просьба – Лидии Кондратьевны.
Тысячный косенько прищурился:
– Услуга, касказать, за услугу.
– Говори, чего надо, все сделаем. Вы имеете дело со Скворцовым.
– Вопрос боле-мене личный... Я завтра, касказать, именинник... Всех прошу в гости...
– Только и всего? Это, брат, не тебе услуга, а мне.
Тысячный захихикал:
– Нет, тут, касказать, дело тонкое... Ты с генералом, касказать, Сиверсом лично знаком?
– Я со всеми лично знаком. А что? Привести его завтра к тебе?
Тысячный осклабился.
– Ну, эта службишка – не служба, как говаривал Конек-горбунок в аналогичных ситуациях. Значит, заметано. Я обеспечу тебе генерала, а ты обработаешь картограмму. Идет?
Скворцов тут же пошел обеспечивать генерала. В успехе он не сомневался. Организовывать взаимодействие – это была его стихия, можно сказать, профессия. Позвонить, связаться, выколотить – это он любил.
Ему сразу же повезло: в коридоре стояла группа офицеров и в центре генерал Сиверс. Он что-то рассказывал, все смеялись.
– Здравия желаю, товарищ генерал. Разрешите присоединиться?
– Сколько угодно. Ведь у нас свобода собраний.
Офицеры стояли кучкой, среди них лейтенант Чашкин с милым выражением готовности к смеху на молодом открытом лице. Он так и ел Сиверса глазами.
– И вообще, – продолжал Сиверс, – в периодической печати иной раз находишь дивные вещи! Вот, например, читаю я намедни вашу областную газету и что же вижу? На второй странице – большой заголовок: "Досрочно выполним первую заповедь!" Я глазам не поверил. Я все-таки в гимназии учился в хоть имел по закону божьему четверку за вольнодумство, но первую заповедь помню: "Аз семь господь бог твой, и да не будут ти бози иные разве мене". Что в переводе на современный язык означает: "Я – господь бог твой, и пусть у тебя не будет других богов, кроме меня". Хорошенькое дело! И это самое нас призывают досрочно выполнить!
Офицеры засмеялись, но как-то недружно.
– Товарищ генерал, – сказал Скворцов, – можно вас на два слова?
Кучка офицеров растаяла.
– Тут у меня одно неслужебное дело. Начальник ЧВБ, майор Тысячный...
– А, этот художник? Талантливый человек.
– Так вот, этот талантливый человек завтра свои именины празднует, очевидно, Алексея, божьего человека, а возможно, рожденье, которое в просторечии тоже называется "именины", и одержим желанием вас пригласить.
– Свадебным генералом?
– Просто генералом. Беда в том, что он – нежная натура, робок и чувствителен, как истинный художник, и сам обратиться к вам не решается. Поручил эту миссию мне. Вы согласны?
– Отчего же? Почту за честь.
..."Службишка" действительно оказалась "не службой". Даже досадно немножко. Скворцов любил героические дела, которые никто не мог сделать, кроме него.
11
Майор Тысячный, холостяк, жил не на казенной квартире, как другие офицеры, а снимал частную на самой окраине Лихаревки у хозяйки-вдовы с пятнадцатилетним сыном. Говорил, что ему так удобнее. Вдова была нестарая, робкая женщина с большими глазами, до того восхищенная и порабощенная своим жильцом, что просто глядеть было жалко.
Сегодня Тысячный принимал гостей. Хозяйка ради такого случая отдала ему свою половину дома. Убрано все было до полного блеска, до ослепления: крашеный пол натерт воском, половики разостланы, каждый фикус умыт. Майор Тысячный, в гражданском сером костюме, поскрипывая новыми разрезными сандалетами, лично встречал каждого гостя:
– Спасибо, касказать, не побрезговали.
Гостей было много, человек тридцать, местные и командировочные. За стол пока не садились: ждали генерала. Когда появился Сиверс, Тысячный прямо окоченел от восторга и так вдохновенно произнес свое "касказать", что других слов не понадобилось.
– А ну-ка, ротмистр, покажите свои картины. Я ради них, собственно, и пришел.
Зачем Сиверсу понадобилось назвать майора Тысячного "ротмистром" неизвестно, но выходило почему-то складно. Тысячный смутился:
– Я, касказать, самоучкой, товарищ генерал. Только в личное время, касказать, в шутку.
– Тем более интересно. Будь вы художником-профессионалом – другое дело.
Тысячный провел генерала в свою горницу – просторную, хоть и низковатую, в четыре окна. Здесь тоже все было начищено и вылизано до блеска. На черном клеенчатом диване выстроились подушки с девицами, оленями и розами. Каждая подушка была взбита, расправлена и стояла на ребре по стойке "смирно". На бревенчатых стенах, вперемежку с фотографиями, изображавшими хозяйкину родню, младенцев и покойников, висели картины. В них чувствовалась та же диковатая, тупо вдохновенная кисть. Особенно один закат так и притягивал: мрачный, замкнутый, а на нем – стога...
– А что? У вас талант! – сказал Сиверс.
Тысячного прямо повело:
– Касказать, шутите, товарищ генерал.
– А вы не продаете своих картин? Я бы купил, например, эти стога. Какую цену назначите?
– Что вы, товарищ генерал... Какая цена? Это, касказать... я вам, касказать... так просто... от души...
– Неужто подарить хотите?
– Так точно, товарищ генерал. Касказать, буду рад.
– Ну, спасибо, если не шутите.
Тысячный почтительно отколол от стены картину, свернул ее в трубочку и, кланяясь, вручил генералу.
– Премного благодарен, – сказал Сиверс. – Эта картина будет висеть в моей комнате на видном месте.
Тысячный не нашелся что ответить и только пробормотал:
– Прошу, касказать, к столу. Чем богаты.
В соседнем помещении был накрыт стол. Скатерти и вышитые полотенца блистали крахмальной белизной. В графинах отсвечивала водка, в бутылках темнело плодоягодное – для женщин. Толстыми слоями нарезанная колбаса, жареный поросенок с живыми ироническими глазами. Под пристальным взглядом поросенка гости стали рассаживаться. Хозяйка стояла у двери с лицом, полным торопливой готовности. Тысячный хлопотал около генерала, поддерживая его под локоть. Сиверс, впрочем, довольно бесцеремонно его стряхнул.
В конце концов гости расселись, разложили на коленях полотенца, налили стаканы и лафитнички в замерли в ожидании.
– Паша, произнеси, – попросил Тысячный.
Ничего не поделаешь – придется произносить. Скворцов стихийно на всех сборищах становился тамадой. Он встал не без труда, потому что был зажат между двумя дамами, постучал по графину и поднял стаканчик:
– Разрешите, товарищи, предложить первый тост. Мы здесь собрались по приглашению нашего друга и именинника Алексея Федоровича Тысячного. Кто такой Алексей Федорович? Вы думаете, он скромный деятель военной науки, начальник ЧВБ – и только? Ошибаетесь! Перед нами – крупный художник, основатель нового направления в живописи. Может быть, мы еще увидим его полотна в Третьяковской галерее. Ура, товарищи!
– Ура! – закричали гости.
Тысячный со стаканом в руках двинулся в обход стола. Толстые слезы стояли в его глазах, стакан дрожал и плескался. Майор Красников размышлял вслух:
– А что? Может быть, он и правда художник, а мы его не понимаем из-за пробелов общего развития.
Генерал Сиверс обнял Тысячного и троекратно, по-русски, облобызал. Тут общий восторг дошел до предела. Хозяйка заплакала и убежала.
Почествовав Тысячного, гости уселись и истово начали пить и закусывать. Гвоздем стола был соленый арбуз, которым особенно хвастались местные жители: "У вас в Москве, в Ленинграде такого нет!" Скворцов попробовал арбуз был ужасен.
– Ну и гадость, – шепнул он Лиде Ромнич. – Как бы это его потихоньку под стол?
Лида сидела слева от него и добросовестно пыталась совладать с арбузом. Она ответила:
– Мне тоже не нравится, но, наверно, что-то в нем есть, раз люди так хвалят. Я, например, не люблю Шекспира, но не ругаю, потому что его все хвалят, это я чего-то не поняла.
– Я тоже не люблю Шекспира, – сказал Скворцов. Впрочем, он с такой же готовностью согласился бы и любить Шекспира, если бы понадобилось любить.
Справа от него сидела Сонечка Красникова, тоже касаясь его плечом. Она жеманилась и время от времени бросала на него не совсем дружелюбные взгляды. Он ее не видел почти два месяца. Как она изменилась! Не то что пополнела, а как-то огрубела, обозначилась... А главное, до чего же показалась она ему скучной! Он сидел плечом к плечу с обеими соседками, но левому плечу было весело, а правому – скучно.
– Какие все-таки мужчины непостоянные, ужас! – сквозь зубы сказала Сонечка. Она деликатно трогала вилкой холодец, оттопырив мизинец и всем своим видом показывая, что еда – не ее стихия, что, может быть, она и не ест вообще.
– Да, мы известные негодяи, – отвечал Скворцов. – С нами только свяжись.
Слева от него Лида Ромнич усердно резала тупым ножом кусок поросенка, с восхищением глядя на розовую поджаренную корочку. Отрезала, улыбнулась, съела.
– Вкусно? – спросил он, тоже улыбаясь.
– Очень.
Справа его незаметно ущипнули, и он повернулся туда. Сонечка опустила глаза и тихонько сказала:
– Вы думаете, никто не видит, с кем вы теперь ходите, на кого смотрите? Берегитесь, общественности все известно.
– А пусть известно. Я общественности не боюсь. Я сам общественность. Хотите, громко буду говорить? Я все могу.
– Пожалуйста, не кричите, на нас смотрят.
– Пускай смотрят. Я – за гласность.
На другом конце стола шла громкая беседа, несколько, впрочем, односторонняя. Говорил один генерал Сиверс. Он сидел на почетном, председательском месте и подробно рассказывал соседям историю русской военной формы. В его рассказе переливались всеми цветами радуги ментики и доломаны, кивера и чикчиры. Офицеры слушали с любопытством. Должно быть, каждый из них в воображении прикидывал на себя какой-нибудь этакий ментик и лихо закручивал черный ус.
Когда тема была исчерпана, разговор пошел о науке. Завел его майор Красников. Узнав, что на вечере будет генерал Сиверс, он долго готовился к научному разговору, и теперь его час настал. Пусть все слышат, какой он, Красников, умный.
– Товарищ генерал! Разрешите обратиться по научному вопросу.
– Пожалуйста, – отвечал Сиверс, ловко орудуя ножом и вилкой. – Науки юношей питают.
– Товарищ генерал, я прорабатывал вашу статью насчет аэродинамических коэффициентов. Глубокая статья. Кажется, вы за этот труд получили Сталинскую премию?
– Было дело, было дело.
– В этой статье вами упомянуто про специальный метод профессора Павловича...
– Так точно, упомянуто, а что?
– Глубокий метод. А вы с профессором Павловичем лично знакомы?
– Еще бы, закадычный друг.
– Я, товарищ генерал, осенью еду в Ленинград, так не могу ли я через вас встретиться с профессором Павловичем?
Генерал Сиверс отложил нож и вилку:
– Эва, куда хватили, батенька! Ведь профессор Павлович в тюряге.
– Где?
– В тюряге, – отчетливо повторил Сиверс. – Или, как теперь предпочитают выражаться, в заключении.
Красников покраснел. Ну и вляпался! Главное, кто его за язык тянул?
– Товарищ генерал... извиняюсь... не знал.
– А чего извиняться? Как говорят, от сумы да от тюрьмы...
Тут генерал Сиверс раскрыл рот и крайне немузыкально пропел:
Ах, ах, да охти мне,
Мои товарищи в тюрьме!
Не дождуся того дня,
Когда туда возьмут меня!
Испуганные гости, стараясь не замечать неприличия, спешно заговорили кто о чем. Генерал Сиверс взялся опять за нож и вилку.
– Должен заметить, что поросенок отменно хорош.
– Кушайте на здоровьечко, – сказала хозяйка. Она стояла у притолоки и глядела на всех растроганными теплыми глазами. Когда еще такое увидишь: столько гостей, умные разговоры и генерал. Какой человек: поросенка похвалил! Три месяца молоком поила, а вчера заколола, сын Витюшка слезами кричал, жалел поросенка. А ей не жаль: пусть кушает генерал, поправляется.
Было уже много съедено, много выпито, и вечер перешел в то состояние самодвижения, которое может продолжаться сколь угодно долго. Кое-кто остался за столом, другие разбрелись. Сильно выпившие освежались в сенях; кто-то заснул в летней боковушке. Голову поросенка украсили окурками. Завели проигрыватель, начались танцы. Скворцов проскользнул мимо Сонечки и подошел пригласить Лиду Ромнич, но она отказалась:
– Мне с Теткиным надо поговорить по важному делу. Сначала – с ним, потом – с вами. Хорошо?
– Хорошо, прекрасно! – сказал Скворцов и пошел куда-то присутствовать. Он всегда и везде присутствовал очень активно, и всегда выходило, что он всем необходим. Вот и сейчас вышло, что без него как без рук: двое перепились, надо было их транспортировать, он сразу взял все в свои руки и организовал.
А Теткин танцевал с Лидой Ромнич. Между ними шел важный разговор.
– Ну вот, Теткин, я и пригласила вас танцевать.
– Лидочка, я в восторге. Лидочка, я так вас люблю, прямо дышать больно.
– Не врите, Теткин, и не меня вовсе вы любите, а Лору.
– Ну что Лора. Она, конечно, женщина, а все-таки...
– Она вас любит.
– Знаю. Вы думаете, я не ценю? Я даже сам ее люблю" честное слово. Я это только недавно выяснил. Определенно люблю.
– Ну, Теткин, как это мило! И очень облегчает мою задачу. Вам просто необходимо жениться. Годы идут, вот вы уже облысели, а дальше еще хуже будет: старость, болезни.
– Я еще не совсем облысел, – обиделся Теткин. – Это у меня так, проплешина.
– Не проплешина, а переплешина. Простите, Теткин, я нечаянно. Важно то, что вы один, всегда один. Некому о вас позаботиться. Смотрите, вот и рубашка на вас грязная.
– Правда, Лидочка, правда, умница. Я и сам об этом начал задумываться.
– Вот видите! А тут рядом с вами будет верный, любящий человек. Жена. Лору я знаю, она очень хорошая.
– Разве я спорю?
– Тогда в чем дело?
– Мать она. Двое детей.
– Так это же отлично: двое детей! Когда еще вы своих вырастите, а тут все готово, двое, да еще какие прелестные: Маша и Миша. Как мячики.
– А вы их знаете?
– Нет, представляю себе.
– И верно, прелестные, – согласился Теткин.
– Молодец! – обрадовалась Лида. – Все так хорошо устраивается! Вы женитесь...
– А что? И женюсь. Факт, женюсь.
– Ладно, по рукам. А теперь, не теряя времени, давайте к ней и...
– Сделать предложение? – по-овечьи покорно спросил Теткин.
– Вот именно.
– Ну, ладно, так и быть. Благословите меня, Лидочка, и я пойду. Руку дайте на счастье.
Они остановились среди танцующих. Лида дала ему руку, он долго с этой рукой возился – гладил, целовал, а потом вздохнул на всю ночь:
– Прощай, молодость! А все-таки страшновато... Вот если бы вы... Вам бы я руками и ногами предложение сделал.
– Теткин, обо мне нету речи. И вообще я замужем. К тому же я вас не люблю, а Лора любит. Это тоже важно.
– Что верно, то верно, – сказал Теткин и пошел делать предложение.
Лора сидела с Томкой на диване. Увидев Теткина, она засветилась как розовый фонарь. Томка понимающе блеснула глазами, встала и ушла. Теткин сел на диван и сразу же положил голову к Лоре на колени.
"Только бы не заснул", – думала Лида. К ней подошел Скворцов.
– Я вижу, операция Теткин – Лора развивается успешно.
– Ой, не сглазьте, я так волнуюсь. Он мне обещал сейчас же сделать предложение. Как вы думаете: сделает?
– Не знаю...
– Вот и я беспокоюсь ужасно.
– Будь что будет. Пойдемте танцевать.
– Знаете, душно. Я уже с Теткиным уморилась, я ведь неважно танцую и не очень это люблю.
– Тогда пойдемте на улицу, там сейчас здоровая луна.
Он взял ее за руку и повел к выходу. В сенях они переступили через чьи-то ноги, вышли на крыльцо. Луна светила ярким, белым, великолепным светом. И вся ночь была великолепна – высокая, глазастая, бархатная. Каждая соломинка бросала отдельную тень. В окнах, за занавесками, в мутном тюлевом тумане пошатывались танцующие фигуры. Где-то в этом тумане, возможно, Теткин делал Лоре предложение...
– Хорошо бы! – сказала Лида. – Лучше Лоры ему не найти.
– В этих делах, знаете, решает не "лучше" и "хуже".
– А что решает в этих делах?
– Черт его знает. Но только не разум. Самый умный человек в любви дурак дураком.
– И вы?
– Отчаянный дурак. Но я и вообще-то не очень умен.
– А вас многие считают умным.
– Просто умею притворяться.
– Разве можно притворяться умным? Все равно что притвориться красивым.
– Многие женщины притворяются.
– А знаете, я что хотела у вас спросить... Генерал Сиверс, он что всегда... такой?
– Всегда. А разве вы его не знаете?
– Нет, только по книгам. Классик. Я даже вообще, к стыду своему, думала, что он уже умер.
– Нет, как видите – в высшей степени жив. Даже поразительно. Ничего не боится. И как это ему с рук сходит? Другому бы за десятую долю... А почему вы спросили?
Лида промолчала.
– Луна-то какая, – сказал Скворцов.
– Великая.
– А все-таки вы что-то хотели еще сказать про Сиверса.
– Да нет... Просто мне пришло в голову – наверно, глупость... Вот вы говорите: ничего не боится. А может быть, он тоже боится где-то глубоко внутри, но не позволяет себе – понимаете? Я как-то глупо говорю, не умею выразить.
– Нет-нет, говорите.
– Отсюда, может быть, и все странности его, клоунада какая-то. Ведь человек не может в себе что-то разрушить – даже страх, – не повредив себя самого... Нет, это все вздор. Я вообще в людях плохо разбираюсь.
– Напротив, очень даже хорошо разбираетесь, и я очень рад, честное слово, я о ваших словах буду думать. Давайте пройдемся по улице, вы будете говорить, а я – думать.
– Нет, знаете, я очень волнуюсь. Пойдемте в дом, посмотрим, как Лора?
Душный, прокуренный воздух обступил их как нечто жидкое. На диване сидела Лора со счастливым и перевернутым лицом. Положив голову ей на колени, младенческим сном спал Теткин. Лида подошла:
– Ну как?
– Предложение сделал, ну буквально руки и сердца. Говорит, лучше тебя не найду. Такая преданная, и двое детей готовых. Маша и Миша, как мячики. Значит, будет он их любить. Так меня растрогал своим отношением, прямо до глубины.
– Поздравляю, я очень-очень рада, – сказала Лида, но как-то задумчиво. Теткин ее беспокоил все-таки.
– Прямо счастью своему не верю, – прошептала Лора, – не может быть, чтобы мне такое счастье...
Тем временем Скворцов беседовал с хозяином. Майор Тысячный был пьян и необыкновенно речист. Свое "касказать" он теперь произносил небрежно: "каскать".
– Я тебя люблю, – говорил Тысячный, – за то, что ты, каскать, проходимец.
– Ничего себе комплимент, – отвечал Скворцов.
– Не-ет, ты проходимец, – качая пальцем, настаивал Тысячный. Согласись, каскать, что ты проходимец.
– А что ты под этим понимаешь?
– Проходимец? Это тот, кто везде, каскать, пройдет. Умный человек.
– Тогда другое дело. Только ты никому не говори, что я проходимец. Люди могут понять тебя превратно.
– Я люблю деловых, каскать, людей, – говорил, не слушая, Тысячный. Почему меня всякий должен тыкать коленкой, каскать, в одно место? Потому что я, каскать, не проходимец. А ты проходимец. Я тебя люблю. Дай я тебя поцелую.
"Что это их всех несет целоваться? – думал Скворцов. – Никогда не было на Руси такого обычая: в губы целоваться, да еще взасос. Это теперь его выдумали".
Он освободился, утерся, встал из-за стола и по высокому звону в ушах понял, что пьян в дугу, вдрезину, в бога или во что еще там полагается быть пьяным, – одним словом, пьян окончательно и бесповоротно. И когда это он успел надраться? Непостижимо.
Генерал Сиверс тоже был пьян, но пьян изящно. Он поискал фуражку, взял свернутый холст и сказал:
– Кажется, мы на пороге того, чтобы потерять образ божий, как говорили наши предки. Разрешите откланяться.
Подскочил Тысячный:
– Уходите, товарищ генерал? Погостили бы еще.
– Не могу, завтра вставать рано. Благодарствуйте. За картину особенно.
– Проводить вас, товарищ генерал?
– Ни в коем случае. Могу двигаться без посторонней помощи.
Несколько человек с шумом вышли на улицу, свалив по дороге какие-то грабли. Сиверс посмотрел на луну. Очки его вдохновенно блеснули.
– Прекрасная ночь. Знаете что? Я решил. Я пойду домой мазуркой.
– А разве вы умеете мазуркой? – нетвердо спросил Скворцов.
– Нет, но до дому еще далеко, я научусь.
Действительно, генерал двинулся в сторону дома мелкой боковой приплясочкой, отдаленно напоминающей мазурку. Оставшиеся внимательно следили, как удалялась в лунном свете темная подпрыгивающая фигура, сопровождаемая голубым облачком пыли.
– Что только делается! – вздохнула Лора.
– А что? Прекрасная идея, – закричал Теткин. – Может быть, я тоже желаю пойти домой какой-нибудь этакой румбой. – Он сделал несколько фантастических па.
– Это жалкое эпигонство, – держась изо всех сил, сказал Скворцов. Хорошо, что связную речь он терял в последнюю очередь.
– По домам, по домам! – вытанцовывал Теткин. – Девицы-красавицы, за мной!
Девицы-красавицы – Лора, Томка и Лида – шли за Теткиным, как куры за петухом. Скворцов прицепился было к ним, но Лида его отослала: им – в деревянную, ему – в каменную. Как он добрался до каменной – неясно. Кажется, светила луна, он шел, наступал на свою тень и смеялся. Потом был провал. Каким-то непонятным скачком он вдруг очутился у себя в номере. Соседи спали беззвучным сном трезвенников. Косая, извилистая трещина пересекала стену. Он сел на свою кровать. Кровать заговорила. Она спросила: "А ты как?" – "Ничего", – ответил Скворцов, стянул сапоги, добрался головой до подушки и сразу заснул.
А майор Тысячный, проводив гостей, постоял, сжав губы, у разоренного стола, сказал хозяйке: "Уберешь завтра" – и прошел к себе в горницу. Пьяным он уже не казался. Он поглядел на пустое место, где висели стога, сел за свой рабочий, так называемый письменный стол, отпер ящик и вынул папку. Развязав папку, он взял оттуда лист бумаги и стал писать.
"За сегодняшний вечер, – писал Тысячный, – генерал С. четыре раза проявлял объективизм..."
12
– Все ясно, – сказала Томка и зажмурила правый глаз.
– Ну что тебе ясно? Ровно ничего нет.
– Нет уж, Лида, ты не изображай. Передо мной изобразить трудно, многие пытались – не вышло. Я, ты знаешь, какая чуткая. Верно, Лорка, я чуткая?
– Оставь человека в покое, – ответила Лора. Она сидела с вышивкой на кровати, толстая, погасшая, и не вышивала, а ковыряла иголкой в зубах.
– Не нервируй, – крикнула Томка. – Не перевариваю, когда ковыряют. Ну чего ты переживаешь?
Лора вздохнула:
– Намекал вчера: погуляем, а сам вечером с Эльвирой в пойму пошел. И сегодня не видно. Верно, опять с ней.
– Подумаешь, с Эльвирой! Стоит из-за этого ковырять! А ты плюй, вот моя теория. Этим ты его больше приковать сумеешь. Я мужчин знаю, для них хуже всего переживания. Или отношения выяснять. Уже не говоря плакать. Честное слово, я при муже слезинки не выронила. А ты хоть ее видела, эту Эльвиру?
Лора кивнула.
– Красивая хотя бы?
– Спина ничего.
– А лицо?
– Не разглядела. Они так быстро мелькнули – раз, и все. Нет, видно, он с ней на серьезном уровне пошел.
– Он ведь тебе предложение сделал, – напомнила Лида.
– Это не считается. Он же был выпивши. Сделал и забыл.
– Ну, знаешь, – возмутилась Томка, – ты как христианка: не можешь постоять за свои интересы.
– А чего за них стоять? Если любит – сам должен помнить, а не любит зачем он мне? Сама виновата – поверила. Когда выпивши – он не отвечает.
В дверь постучали.
– Войдите!
Появился Скворцов:
– Здравствуйте, это я.
Сказано это было так, словно своим появлением он должен был сразу, безотлагательно, сию минуту всех осчастливить.
– Лидия Кондратьевна, вы готовы? Я, как видите, в полной парадной форме.
Томка хихикнула: Скворцов был в гражданском и выглядел довольно неприглядно. Помятый белый китель с дырочками от погон, коротковатые спортивные брюки, тапочки на тощих вихрастых ногах. От его обычной военной подтянутости оставалась только зеркальная бритость.
– Тамара Михайловна, вы, я вижу, потрясены моим изысканным туалетом.
– Тоже скажете! В военном вы в сто раз интереснее.
– Алмаз чистой воды сверкает и в простой оправе.
Томка залилась русалочьим смехом.
– Люблю ваш смех, Тамара Михайловна! К сожалению, только вы и цените мое остроумие.
– Идти так идти, – сказала Лида.
– Куда ж вы, бедные, по такой жаре? – спросила Лора.
– В оплот мировой цивилизации – райцентр Лихаревка, – ответил Скворцов. – Боевая задача – ознакомиться с рыночной конъюнктурой и, если удастся, что-нибудь приобрести. А жара самая нормальная – сорок в тени, пятьдесят на солнце. Я, как тощий петух, жары не боюсь, только чаще кукарекаю.
Томка зашлась окончательно.
– Идемте, Павел Сергеевич, – сказала Лида.
– Ну что ж. До свиданья, девочки, побеседовал бы с вами еще, да видите – нельзя. Будьте здоровы!
Дверь закрылась.
– Ревнует, – сказала Томка. – Видела, как нахмурилась?
– А ты зачем его заманиваешь?
– Просто так. Дурная привычка. Надо будет над собой поработать. Дружба, я считаю, выше всего, выше даже любви. А мне майор Скворцов даже не особо как-нибудь нравится, просто симпатичен, и не более. Развитый офицер, цитат много знает, и юмор у него есть, я это ценю. Но чтобы что-нибудь такое нет.
А Скворцов и Лида шли под солнцем, по пыльной дороге в сторону Лихаревки.
– Вы сердитесь? – спросил Скворцов. – Я что-нибудь не то накукарекал?
Лида засмеялась:
– Кукарекайте себе на здоровье. Мне-то что?
– Если что не так, я готов... Только скажите, куда мне меняться, и я изменюсь, честное слово.
– Никуда не надо меняться. Впрочем, нет, забыла. Сегодня вы сказали: "пятьдесят на солнце". Никогда больше так не говорите. Ведь термометр на солнце показывает вовсе не температуру воздуха, а...
– ...свою собственную температуру, – перебил Скворцов, – а он накален солнцем, конвекция, лучеиспускание и те де и те пе. Все знаю. Это я так сказал, для красного словца. Женщины это любят: "пятьдесят на солнце" – и глаза круглые.
– А вы многое говорите для круглых женских глаз...
– Есть такой грех.
Идти было километра два с половиной. Солнце и в самом деле палило жестоко. Дорожная пыль обжигала сквозь подошвы – наверно, в ней можно было испечь яйцо. При каждом шаге из-под ног поднимались пухлые облачка, похожие на разрывы шрапнели.
Сзади послышались ворчание и лязг.
Они отпрянули на обочину. С кастрюльным дребезгом к ним приближался грузовик, а за ним, до половины заслоняя небо, двигалась желто-серая пылевая завеса. Грузовик дохнул раскаленной вонью, завеса надвинулась, солнце исчезло, дышать стало нечем – густая пыль завладела всем. Это продолжалось несколько минут, после чего наступил как бы рассвет – в видимости и дыхании.
– Ну как вы, живы? – спросил Скворцов.
– Ничего. Только на зубах скрипит.
– Да, здешняя лессовая пыль, – дело серьезное. Долго не оседает и вообще... Кстати, какое у вас представление об аде?
Она почти сразу поняла:
– "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог"?
– Правильно! – обрадовался он. – Вы, значит, знаете эту песенку?
– Кто ее не знает?
Пошли вперед. "День, ночь, день, ночь мы идем по Африке", – напевал Скворцов. Он втайне любил петь и даже думал, что у него хороший голос, хотя никто, кроме жены, этого мнения не разделял; впрочем, она за последние годы стала колебаться. Когда он пел, то становился сентиментальным, вплоть до щипания в носу. Вот и теперь... "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, отдыха нет на войне солдату..."
– А вы были на войне?
(Этой, видно, тоже не очень понравилось его пение.)
– Был, – неохотно отвечал Скворцов.
– Летчиком?
– Технарем. Техником по вооружению.
– Ранены были?
– Два раза.
– Тяжело?
– Легко. "И только пыль, пыль, пыль..." Фу-ты черт, опять машина!
Все повторилось: лязг, вонь, пылевое облако. Отошли, переждали, опять пошли. "И только пыль, пыль, пыль"...
Еще одна машина.
– Куда это они все едут? – спросила Лида, размазывая грязь по потному лицу.
– А на стройку. Видите?
Он указал направо, где виднелись очертания каких-то кирпичных руин. К ним подъехал самосвал, наклонил кузов и высыпал на землю свой груз. Послышался грохот бьющегося кирпича, красный дымок поднялся к небу, самосвал несколько раз качнулся взад и вперед, развернулся и уехал. На стройке не было ни души, только курганами громоздился битый кирпич да щерились брошенные в навал оконные рамы с выбитыми стеклами.
– А что здесь строится?
– По замыслу – баня районного масштаба. Только с водой какая-то неувязка получилась, неясно, откуда ее вести и кому платить? Пока три ведомства согласовывают вопрос, стройку законсервировали.
– А кирпич зачем возят?
– Бог их знает. Наверно, в целях выполнения какого-то плана. Может быть, плана сдачи утильсырья. Знаете, как у нас собирают утильсырье? Вот нашему научно-исследовательскому институту тоже пришла разнарядка: вынь да положь такое-то количество тонн металлолома. А откуда его взять? Все понимают, что глупо, а передоложить никто не хочет. Все-таки вышли из положения: изъяли из общежития железные кровати, автогеном порезали, сдали...
– И вы еще смеетесь?
– А что делать, плакать?
Они как-то несогласно помолчали.
– А может быть, все-таки... передоложить?
– Что вы сказали?
– Ничего, это я так...
– Вот у генерала Гиндина на стройке – каждый кирпич на счету, – сказал Скворцов. – Разбили – взыщут, генерал – со своего подчиненного, тот – с прораба, прораб – с рабочего...
– Значит, можно все-таки что-то сделать?
– Что-то можно. Но опасно. С риском для жизни...
Пыльная длинная дорога незаметно перешла в такую же пыльную длинную улицу. По обе ее стороны стояли неказистые дома двух сортов: деревянные серые избы и вросшие в землю глиняные мазанки, похожие на грибы. Все окна были наглухо закрыты ставнями, на улице – ни души, ни собаки. Только один какой-то случайный петух торопливо хромал, перебегая улицу и оставляя за собой в пыли четкую цепочку следов. Петух был угнетен и выглядел нездоровым.
– Кстати, тем временем мы с вами дошли до Лихаревки, видите?
– А где же все люди?
– Кто на работе, а кто дома спрятался, ставни закрыл. В такую жару люди без большой надобности на улицу не выходят. Слышите, какая тишина?
И в самом деле – тишина была мертвая, пыльная, убитая. Но вдруг ее нарушил громкий человеческий голос. Он кричал с резким грузинским акцентом:
– Товарищ майор! А товарищ майор! – Из окна дощатого сарая высунулся по пояс красивый седовласый мужчина необычайно благородной внешности – этакий располневший витязь в тигровой шкуре. Он размахивал руками и взывал: Товарищ майор, иди сюда, кацо!
– Кто это? – спросила Лида.
– А это и есть лихаревский князь, знаменитый Ной Шошиа.
– Моди, моди! – кричал Ной.
– Здравствуйте, Ной Трифонович, – учтиво поклонился Скворцов. – Вы видите, я не один, с дамой.
– И дама бэри! Пить-кушать будэм! Брат приехал из Рустави, родной брат, дзма! Шашлык есть, вино есть! Зурна будэм играть!
– Спасибо, нам нужно на базар, – сказала Лида.
– Какой базар? – Ной даже зажмурился от отвращения. – Это не базар, а один нуль! Говори, что надо, – все будэт! У Ноя Шошиа все есть!
– Большое спасибо, Ной Трифонович, – сказал Скворцов. – Когда-нибудь в другой раз.
– Вай мэ! – горестно закричал Ной.
Они пошли дальше.
– Вы с этим Ноем Шошиа хорошо знакомы?
– В том-то и дело, что нет. Но один раз я был у него в гостях, и этого достаточно, чтобы он полюбил меня, как родного. Видите, как выходит. У нас: друг – значит гость. У них наоборот: гость – значит друг. Удивительный народ.
– А трудно ему, наверно, здесь. Зачем он сюда приехал?
– Кто его знает? Прошлый раз намекал он высоким слогом на что-то особое, на какие-то удары судьбы. Что ж, возможно... Но вот мы, собственно, и достигли цели своего путешествия. Перед нами базарная площадь – так сказать, центр райцентра. Прошу обратить внимание.
Базарная площадь была довольно велика, но как-то неприютно вся покривилась в сторону. На нее выходило несколько магазинов, из которых открыт был только один; у остальных двери были заперты, преграждены брусьями и украшены огромными висячими замками. Посреди площади у длинной коновязи жевали черное сено пять-шесть лошадей, запряженных в телеги; все они одновременно, словно по команде, взмахивали хвостами, отгоняя слепней, – какие-то лошадиные автоматы. У запертых дверей магазина "Хлеб" ожидала на солнце кучка женщин в темных одеждах, с кошелками в руках. Все женщины были низко, по самые глаза, повязаны платками, а из-под платков виднелись мертвенные, известково-белые лица, похожие на маски.
– Это косметика, – пояснил Скворцов. – Чтобы не загорать. Мел, мука и еще что-то, чуть ли не зубная паста. Здесь загорелая женщина не котируется, не то что у нас, в Европе.
Посреди площади возвышался крытый рынок. Внутри было пестро от солнечных пятен и сияющих щелей. За столами шла вялая торговля: пять-шесть продавцов, два-три покупателя. Выбор товаров был скромен: мешочки с семечками и самосадом, куски синего, тощего мяса и тут же – пучки кудели, шерстяные носки, упряжь.
– Вот вам и лихаревский частный сектор. Что вас здесь соблазняет? Мясо? Семечки?
Лида отрицательно помотала головой.
– Хотите, я приценюсь к курице? Вот увидите, я мастер торговаться.
– Боже упаси!
– Да я не покупать, а просто так. Мне эта курица симпатична.
Курица, облюбованная Скворцовым, сидела на столе, шарообразно нахохлившись и поджав под себя ноги. Рядом с нею стоял старик, совершенно сказочный: коричневый, как пряник, с белой сахарной бородой.
– Здорово, дед! Как торговля? – тоном путешествующего министра сказал Скворцов.
– Какая наша торговля? Вот куру продам, бутылку куплю. Товар – деньги товар.
Скворцов сразу пооблинял.
– Да ты, оказывается, дед, ученый!
– Культурный, – поправил дед.
– Сколько же ты за свою курицу просишь?
– Тридцатку всего.
– Дорого!
– А ты что, дешево водку продаешь?
– Разве это я продаю?
– А то нет? Ты человек городской, я деревенский. Ты мне водку – я тебе куру.
Курица беспокойно заворочалась, словно понимая, что о ней речь.
– Но-но, Дуська, – прикрикнул дед. – Помалкивай, твое дело маленькое.
– Как вы ее зовете?
– Дуська. Авдотья по-старому. Раньше Дуньки были, а теперь Дуськи. А свинью у меня Варварой зовут. Я не религиозный.
"Ко-ко", – проскрипела курица.
– Что вы сказали? – переспросил Скворцов и легонько щелкнул курицу пальцем в лоб.
Произошел небольшой переполох: курица заорала и, хлопая крыльями, попыталась взлететь. Ноги у нее были связаны, и далеко улететь она не могла, но кудахтанья было много. Старик изловил ее, посадил на место и стал увещевать:
– Дуська, не нарушай.
– Шуток не понимает, – сказал Скворцов.
– Очень даже понимает. Только стесняется.
Курица замирала, покрикивая.
– Нервная, – сказал старик. – Питание не удовлетворяет. Местные условия.
– А вы-то сами не местный? – спросила Лида.
– С-под Орла я. А здесь местных нет. Климат очень упругий. Поживет-поживет – и инфаркт. А вы откудова?
– Из Москвы, – ответила Лида.
– В Москве, говорят, снабжение хорошее.
– Ничего.
– А ты почему такая худая? Муж не обеспечивает?
– Нет, отчего же, – смутилась Лида.
– Ты ее получше корми. Я тоже одну такую знал, страшная была, как чучел огородный, а муж откормил – стала интересная! Куриный бульон таким – в самый раз! Берешь, что ли, куру? Или так, для культпросвета стараешься?
– Для культпросвета, – признался Скворцов. – Ты уж, дед, меня прости, время у тебя отнял.
– Бог простит. Хотя я не религиозный. Мое почтение.
Они пошли к выходу. Дверь наружу сияла, как печное жерло. На площади было по-прежнему мертво и грубосолнечно. Те же лошади, автоматически обхлестывающие себя хвостами, те же женщины с заштукатуренными лицами на крыльце магазина "Хлеб".
– Здравствуйте, – сказал, подходя к ним. Скворцов. – Хлеба ждете? А где же Любовь Ивановна?
Женщины слегка оживились.
– Эвона, – сказала одна из них. – Любовь Ивановну еще зимой сняли.
– За что?
– Говорят, за употребление.
– Вот оно что! А кто же теперь хлебом торгует?
– Катька с Троицкого.
– Ну, и как она? Не употребляет?
– Нам что? Нам без разницы.
– Где же она сейчас, эта Катька? Хочу познакомиться.
– Кто ее знает? Може, на базу ушла, а може, еще куда. Магазин с утра под замком.
– Самое скверное, – сказал Скворцов, отойдя на приличное расстояние, это полное равнодушие к нарушению законности. "Магазин" с утра под замком – и никого это не возмущает. Ждали и еще подождут. Без хлеба-то не проживешь. "Ушла на базу" – поди проверь: то ли она сейчас белье стирает, то ли правда сидит на базе, ждет заведующего, а вместо него – замок.
– И неужели ничего нельзя сделать? – опять болезненно спросила Лида.
– Трудно. И чем дальше от центра, тем трудней. Конечно, если не пожалеть сил, можно добиться, чтобы сняли эту Катьку с Троицкого. А что толку? Видите, все магазины закрыты, кроме "Лихрайпотребсоюза". Давайте зайдем?
На дверях "Лихрайпотребсоюза" висело написанное от руки объявление:
"16-го и 17-го июля в магазине будут выдавать дефецытные товары в обмен на здачу яйца гражданами".
– Это интересно, – сказал Скворцов. – Сегодня как раз семнадцатое июля.
Внутри магазина было темновато, пахло сбруей и гуталином. За прилавком восседала крутоплечая женщина в перманенте, с выщипанными бровями. На вошедших она даже не взглянула.
– Как у вас с дефицитными товарами? – громко спросил Скворцов.
– Кончились, – с царственным величием ответила женщина.
– А что же у вас было?
– Сапоги резиновые, тахта, гвозди, часы "Заря".
– Ай-яй-яй, досада какая! А я-то как раз собирался приобрести тахту!
– Опять культпросвет? – спросила Лида.
– А сейчас у вас что есть? – не унимался Скворцов.
– Все есть, – ответила продавщица и погрузилась в нирвану.
И в самом деле, в магазине было как будто бы все – и вместе с тем ничего не было. Кому, скажем, пришло бы в голову добровольно приобрести этот мужской плащ, сшитый как будто из кровельного железа? Или розовое платье рубчатого бархата, размер пятьдесят шесть? Или зеркало, волнистое, как стиральная доска? Больше всего в магазине было галантереи – бус, подстаканников, золоченых жуков.
В продуктовом отделе было не лучше: сухой кисель, желатин, ячменный кофе, карамель в бумажках и, разумеется, плодоягодное.
– Да, товары сугубо недефицитные, – сказал Скворцов. – Боюсь, что голодный человек ушел бы отсюда голодным, даже если бы сожрал все на этом прилавке. Разве карамель могла бы его поддержать. Карамель под названием "Воетбол", если верить надписи.
Скворцов повысил голос:
– Послушайте, любезная дама, что такое "Воетбол"?
– Как что? Конхвета, – с достоинством ответила продавщица.
– Может быть, "Волейбол"?
– А там и написано "Воетбол". Небось грамотные.
– Хватит, идемте, – сказала Лида.
Они вышли.
– Что-нибудь опять не так? – спросил Скворцов.
– Нет... Просто мне показалось, что вы очень уж на все это смотрите... свысока, что ли... Причем с городского "высока", не знаю, понятно ли?..
– Очень понятно... Я даже согласен. Постараюсь...
– Ведь московская прописка – не заслуга...
– Все понял, можно не объяснять.
Первый, кого они увидели на площади, был Теткин. Он появился из двери с надписью "Кафе-ресторан (напитки в состоянии опьянения не подаются)". Шел он необычайно брыкливо и держался не перпендикулярно земной поверхности, а косо, с парадоксальным наклоном вбок. Заметив их, он бурно обрадовался:
– Пашка, Лида! Здорово, братцы!
– Привет, – сказал Скворцов самым своим струнчатым голосом. – Судя по заметному углу, который составляет с вертикалью продольная ось твоего тела, напитки в состоянии опьянения вопреки правилам тебе подавались. Или я ошибаюсь?
– Чего? – не понял Теткин, махнул рукой и захохотал. – Слушай, Пашка! Ты один можешь меня спасти! Как ее зовут?
– Кого?
– Девушку, за которой я ухаживаю.
– Лора.
– Да ну, Лору я и сам великолепно помню. Другую. Ну, как ее... Из двадцатого ящика. Ты же ее видел на Новый год.
– Черная, змеиного вида?
– Вот-вот. Как ее зовут?
– Не помню. Не то Элеонора, не то Эмилия. Как-то на "Э".
– Вот и я помню, что на "Э". Вертится-вертится... Может, Эполета?
– Исключено. Женщину так звать не могут. Кстати, Теткин, что такое эполета?
– Отстань. Дело не в этом. Я сейчас весь погружен в то, как ее зовут.
– А на что тебе?
– Видишь, она сюда приехала, я за ней снова примостился ухаживать, два раза сводил в пойму, а как звать – забыл, и спросить неудобно.
– Ничего не скажешь, положение тяжелое.
– Прощайте, братцы, пойду к Ване-Мане, может, он знает.
Теткин побежал прочь, сохраняя и на бегу тот же противоестественный наклон.
– Хорош, – сказал Скворцов. – Эполета. Надо же выдумать.
– Ее Эльвирой зовут.
– И правда, Эльвира! Теткин, постой!
Но Теткин уже был далеко.
– Что же вы ему не напомнили?
– Лору жалко... Впрочем, может быть, из-за Лоры именно надо было напомнить.
Из открытой двери ресторана пахло чем-то, жаренным на растительном масле. Скворцов повел носом и сказал:
– Пошлая у меня натура. Стыдно признаться, но я уже есть хочу.
– Боже мой! Давно ли вы ели?
– То-то и есть. Друзья говорят, что у меня не аппетит, а хулиганство.
– Похоже на то. Ну что ж, пойдем обратно в городок.
– Нет. Знаете что? У меня идея. Пообедаем здесь, в злачном месте под чарующим названием "Кафе-ресторан", потом погуляем, познакомимся подробнее с конъюнктурой, а вечером махнем в кино.
– А что там идет?
– Не все ли равно?
– Пожалуй.
В ресторане было дымно и чадно. Официант в полубелой куртке шмыгал между столами, разнося всем одни и те же котлеты с макаронами на овальных металлических блюдцах. Посреди зала сидел тот самый пряничный старик с рынка, хозяин курицы. Он приветственно помахал им вилкой. Рядом с ним зеленела бутылка "Московской".
– А, дед! – обрадовался Скворцов. – Продал свою Дуську?
– А как же. Нашелся один дурак такой же, вроде тебя. Сунул ему куру, тридцатку взял и – к Ною.
– А почему он дурак?
– Она ж у меня рыбой кормлена. Умный человек сразу бы отличил. По взору. От рыбной пищи что у птицы, что у человека взор совсем другой.
13
Сеанс окончился. Публика выходила из клуба. Засветились в темноте светлячки папирос, послышался говор, смех. От толпы одна за другой отделялись пары и, тесно прижимаясь друг к другу плечами, отходили в стороны. Кто-то рванул аккордеон, женский голос закричал песню, другой подхватил, и компания двинулась вдоль улицы, мягко стуча каблуками по пыли. Песня удалялась, с каждой минутой теряя грубость и становясь все нежней и прекраснее. Но вот разошлась толпа, осела пыль и открылось небо, богатое звездами, с лунным серпом посредине.
– Ночь-то какая, – сказал Скворцов. – Посидим, подышим. Не каждый день удается.
Они сели на ступеньки клубного крыльца, Скворцов закурил, голубой лунный дымок нежным столбиком восходил кверху. У крыльца росло сухое дерево. Вообще в Лихаревке было два дерева, и оба – сухие; одно из них сейчас присутствовало. Ночью дерево выглядело мучеником – с голыми, худыми, заломленными кверху руками.
– Вот, – сказала Лида, – и как же все это странно,
– Что странно?
– Все: и дерево это, и ночь, и мы сами. Вы только подумайте: сидим на каком-то крыльце, за тысячи километров от дома, так, что земля между нами и домом уже существенно закругляется... Там, у нас, еще далеко до захода солнца, а здесь темно и месяц такой необыкновенный...
– Как раз месяц-то самый обыкновенный.
– Что вы! У нас он никогда не лежит так, запрокинувшись, рожками кверху.
Скворцов посмотрел на небо и в самом деле увидел там странно запрокинутый, лежачий месяц. Потом он подумал о том, где сидит, и почувствовал, что сидит на шаре и этот шар ощутимо круглится между ним и Москвой... Поглядел на лицо своей соседки, и оно тоже было странным, голубое от луны.
– Однако нам пора идти, – сказали голубые губы. И так, наверно, девушки беспокоятся – куда я пропала?
– Еще немножко! Еще не поздно.
Ему хотелось еще посидеть на шаре.
– Ого! По-местному одиннадцать. А завтра рано вставать.
Что она такое говорит? Никакого завтра нет и быть не может. Тем не менее он встал и взял ее под руку. Они пошли в сторону дома. Ни прохожего, ни огня. Луна светила со спины. Впереди двигались на длинных шатающихся ногах две черные соединенные тени. И вдруг – откуда-то музыка. Радио, что ли? Нет, непохоже. Живые голоса. Пели два голоса: высокий тенор и низкий рыдающий бас.
– А, это, наверно, Ной с братом, – догадался Скворцов. – Верно! Вот и Ноев ковчег, и окно светится. А как поют! Давайте послушаем.
В неплотно закрытой ставне светилось оранжевое сердечко. Там, за этим сердечком, бормотала зурна, и два голоса, поддерживая и оспаривая друг друга, пели по-грузински. Какая-то щеголеватая грусть была в этом пении, какое-то праздничное горе... Эх, черт возьми, надо же уметь так горевать!.. Слова были непонятны, кроме одного, которое все повторялось и повторялось в песне. "Тбилисо!" – рыдал один голос. "Тбилисо!" вызванивал другой...
– Почему "Тбилисо", а не "Тбилиси"? – шепотом спросила Лида.
– Кажется, это у них звательный падеж.
А песня все длилась – это была очень длинная, сложная песня.
"Черт его знает, – думал Скворцов. – Влюблен я, что ли? Нет, непохоже. Вот Верочку я любил. А здесь не то. Здесь просто странно. Странно и хорошо, и именно потому хорошо, что странно".
14
Шофер Игорь Тюменцев, первого года службы, молоденький, пушистый, желтоклювый, терпеть не мог женщин. А они его любили.
Особенно он терпеть не мог хозяйку деревянной гостиницы – жаркую, черешневоглазую Клавдию Васильевну...
Когда Тюменцев на своем газике подъезжал к деревянной гостинице и ждал кого-нибудь, Клавдия Васильевна всегда выкатывалась из двери, подгребала к машине и томно ложилась грудью на капот, подпирая полными руками смуглые щеки. Она выразительно смотрела на Игоря Тюменцева и говорила:
– Жарища нынче. Мочи нет. Всю-то я ночь насквозь до утра прострадала. И на ту боковину лягу, и на другую – все мне покою нет. Полнота меня душит. Все с себя спокидаю, так и лежу.
Грудь ее, прижатая снизу горячим железом, выступала из глубокого выреза и лезла ему в глаза. Игорь старался не смотреть, но по спине у него ползли мурашки. Он сплевывал потихоньку и молчал.
– А что, ваша жизнь скучная? – поводя глазами, спрашивала Клавдия Васильевна.
– Нет, ничего, – неохотно отвечал Тюменцев.
– И что же вы делаете, Игоречек, когда машину не водите?
– Книги читаю.
– Все книги да книги! Так и молодость отцветет, ничего не увидите. Книги пускай старые читают.
"Наподдать бы тебе", – думал Тюменцев.
– Скажите, Игорек, почему вы такие неприветливые?
– Голова болит.
– С таких-то лет и голова болит? Нет, старите вы себя этими книгами! В кино пойти или радио послушать, хор Пятницкого – это я сама не имею против. Или на танцы. Я даже на лекцию не возражаю. Недавно в клубе такая лекция была – о любви и дружбе, – очень конкретная лекция. А книги я не обожаю и вам не советую.
Тюменцев молчал. Про себя он думал: "Ишь, ведьмачка толстомясая. И не стыдно? Лет, наверно, тридцать пять, а тоже, гуляет. Чем бы такое ей досадить?"
И вот однажды его осенила идея. Целый вечер Тюменцев провозился у машины с какими-то проводочками: зачищал, прилаживал, проверял. Вышло хорошо. Он лег спать, вполне собой довольный. В казарме давали отбой в десять, но Тюменцев приспособился читать втихаря у себя под одеялом, освещая книгу карманным фонариком. Чтобы не так скоро срабатывалась батарейка, он читал не сплошь, а порциями. Блеснет фонариком, схватит быстренько кусок страницы, сколько глаз зацепит, потом закроет глаза и повторяет про себя, переживает.
Сегодня Игорь читал аж до часу. Очень хорошая книжка попалась – Виктор Гюго, "Человек, который смеется". Он читал бы и дольше, да совсем села батарейка, и лампочка уже не горела, а тлела малиновой точкой. Он со вздохом погасил фонарик, сунул книгу под подушку, вытянулся и стал думать. В казарме было душно, пахло сапогами, солдатами. Спасибо, койка у него верхнего яруса – досталась выгодная, недалеко от окна. Из окна иногда подувало чистой прохладой и были видны на темном небе большие строгие звезды. Кругом громко дышали, беззаботно дышали его товарищи-солдаты. А Тюменцев не спал. Он думал о том, что вот уже двадцать второй год живет на свете, а все еще ничего не сделал для человечества. Вспомнил свою родину, рязанское село на берегу узкой речки; вербы, опустившие на воду длинные ветки, как распущенные бабьи волосы; вспомнил детское, прохладное, мятное северное лето и немного затосковал, так, самую малость. Захотелось ему прозябнуть. А здесь, за тридевять земель от родного села, неуютно как-то: земля каляная, словно каменная, так трещинами и расходится. И трава – не трава, а метелки какие-то, и то весной, а к июню все выгорает. Но все-таки и здесь жить можно – работа не бей лежачего: вози себе начальство, ожидай его да читай книжки. Книжек Тюменцев читал много и каждую, прочитав, заносил в список с краткими замечаниями, например: "Буза, время зря потратил", или: "Все-таки, мне кажется, книга не до конца правдивая, в жизни так не бывает", или: "Хотел бы познакомиться с автором, наверно, незаурядный человек. Но с образом Нюры не согласен".
А еще он думал о своем будущем. Пока впереди было еще два года с месяцем действительной. На сверхсрочную он оставаться не собирался. Кончит срок – и прощай, портянки, побудка, наряды. Поедет он на север, туда, в прохладу. Соберутся вечером ребята у пруда, гармошка. А он с аккордеоном. Купит, скопит.
Думал он еще и о том, как запишет в свою тетрадь отзыв о "Человеке, который смеется". Даже фразу придумал: "Исключительно правдивая, волнующая книга, хотя эпоха не совсем современна". Хотелось ему еще придумать фразу, в которой было бы слово "в разрезе", это слово он недавно слышал у одного очень культурного лектора и запомнил, чтобы употребить. Но фразы такой у него не получилось, и он просто стал припоминать и соображать, как там, в книжке, все это было. Особенно его поразили компрачикосы, которые людей растили в каких-то особенных кувшинах, и человек вырастал уродом, по форме кувшина. Страшно, должно быть, в таком кувшине сидеть – вот растешь-растешь, не замечаешь и принимаешь форму. Он подумал-подумал и ощутил эту форму на своих плечах. Врос в нее, вчувствовался. Тюменцеву даже не по себе стало, но тут он вспомнил, что у него есть какая-то малая радость, подумал: хорошо удалось устройство! Он посмеялся мысленно, лег на живот и стал засыпать. Снились ему какие-то звезды.
Утром Тюменцев проснулся раньше всех в казарме. Он упруго, на мускулах, спустился с койки, натянул брюки и сапоги, мыться пошел. На дворе было славно и даже прохладно. Тюменцев сладко помылся у длинного умывальника на сорок сосков, облил голову, вычистил зубы, прошел обратно в казарму, тихо заправил койку, чтобы не разбудить напарника, соседа снизу, надел гимнастерку, крепко обхлестнул ею узкие бедра; пояс с надраенной до солнечного блеска пряжкой затянул до потери дыхания, взял "Человека, который смеется" и пошел наружу.
– Тюменцев, ты куда? – окликнул его дневальный.
– Машину проверить, товарищ ефрейтор.
– Вчера крутил-винтил, все до дела не довинтился?
– Старая она, дребезги одни.
– Ну, иди.
Тюменцев направился в гараж. Около гаража по свежей, еще не раскаленной земле важно ходили лиловые голуби. Из степи тянуло тонким, душистым ветром. Тюменцеву на миг не захотелось уходить отсюда, с воли, в тяжко пахнущий соляркой гараж. В такое бы утро... Но тут он запретил себе думать, что хотелось бы ему в такое утро. Он еще туже обтянул по бедрам гимнастерку, привычным движением поправил пилотку – так, чтобы звездой правую бровь как раз пополам, – вошел в гараж, сел на трехногую скамью и взялся за "Человека, который смеется".
15
Раннее, еще незлое солнце светило на степь сквозь дымку, но видно было, что день предстоит горячий. Майор Скворцов на газике с Тюменцевым у руля подъехал к деревянной гостинице.
– Игорь, подожди, я сейчас.
Скворцов спрыгнул с подножки, громко захлопнул за собой дверцу машины и пружинисто, шагая через две, взбежал по четырем ступеням крыльца. В вестибюле было темновато, пахло рыбой. На голом клеенчатом диване, роскошно раскинувшись, спала уборщица Катя. Мелкие перманентные кудряшки осыпали ее розовый лоб, на щеке сладко и влажно краснел рубец от подушки, маленькие черные усики – все в бисеринках пота. "Милая она какая-то, спит", – растроганно подумал Скворцов. Все ему были сегодня милы: и Тюменцев, и эта Катя. Тюменцев особенно был хорош: серьезный, подтянутый, в строгих ресницах, с малиновым румянцем на пушистых щеках. Скворцов прошел коридором направо и постучал в дверь с номером три.
– Кто там? – откликнулся женский голос. Не она – Лора, вероятно.
– Это я. Скворцов. Лидия Кондратьевна еще не встала?
– Встала, моется. Погодите, сюда нельзя, мы не одеты.
– А что? Мы не кривобокие, – хихикнул другой голос, должно быть Томкин.
– Спасибо, я подожду.
В вестибюле на диване Кати уже не было – лежала только подушка да смятая, умилительная, в голубых бабочках косынка.
"Что это я сегодня дураком каким-то, все меня радует", – подумал Скворцов.
Вестибюль был как вестибюль, мрачноватый, с трещинами на неровных, давно не беленных стенах, но ему и этот вестибюль нравился необычайно. И столик в углу – маленький, треугольный, застланный корявой какой-то тряпочкой, и голубые от синьки занавесочки, косо на каждом окне, и ядовито-розовая вата между рамами. Беспокоясь от счастья, не зная куда себя приткнуть, он стал читать застекленное объявление в багетной рамке. Это оказались "Правила соцсоревнования работников гостиницы "Золотой луч". А он и не знал, что она так называется, – все знали гостиницу просто как "деревянную". Правила были подробные, минут на десять внимательного чтения. Каждый пункт четко оценивался в очках. За участие в художественной самодеятельности начислялось 15 очков, за пользование библиотекой – 8 очков, за вежливость и культурное обращение с проживающими – тоже 8 очков. На последнем месте стояло: "Борьба с клопами – 5 очков".
В вестибюль, весело гремя ведрами, вошла Катя с глазами как промытые окна. Вошла и обрадовалась:
– Здравствуйте, товарищ майор! Вы за Ромничевой Лидой? Она примываться пошла.
– Слышал.
– А мы вас ждали-ждали, заждались. Давно не были. Девки говорят: посмеяться охота, хоть бы майор тот приехал, с зубом. Скукота у нас, с майором хоть посмеешься.
– Больно мало у вас за клопов начисляют!
– Каких клопов?
– А вот. – Он показал на последний пункт правил. – Не читала?
– А ну их, мы и не смотрим. Шестьсот метров норму дали, а тряпок не дают, своими тряпками работаем. У меня последние кончились, старым триком мою, а он не трет, хоть зубами грызи. А клопов на той неделе наметила кипятком шпарить. Да и нет их у нас, один-два когда выползет.
– Ну, а с участием в самодеятельности как у вас?
– Ничего, танцуем.
– Ну, танцуйте, я приду проверю. Дело нешуточное – пятнадцать очков! На одном клопе этого не заработаешь...
– Все шутите... А я с вами, товарищ майор, серьезно мечтала побеседовать. По личному делу.
– Валяй беседуй.
– Любит тут меня один, не так, чтобы очень красивый, но самостоятельный. Пожилой, лет тридцать. Расписаться просит. Идти мне за него или как?
– Или как.
– Ну вот, опять шутите. Я сама посмеяться не против, но тут дело такое... Судьба всей жизни. Надо отнестись ответственно. А вы его знаете, что не советуете?
– Нет, я тебя знаю. Спрашиваешь, идти ли, значит, не любишь.
– Все про любовь говорят, товарищ майор, а я и не знаю, что за любовь за такая. Может, выйду, там и полюблю? Как вы думаете?
– Я тебе, Катя, сказал, как думаю.
Катя зарумянилась и тихонько проговорила:
– Не в молодости счастье. Я бы за такого, как вы, пошла. Ничего, что пожилые, а легкие. Весело с вами.
– Спасибо, Катюша, на добром слове. Я в некотором роде женат.
– Да я не к тому, я просто к примеру. Бывают и пожилые, а веселые. А мой-то не так пожилой, как вы, а скучный. В ухе ковыряет. И говорит больно уж нудно. Слушаю его, и все мне кажется, будто это торжественная часть.
– Умница! Не иди за него. Он тебя заговорит до смерти.
Катя покачала ведром.
– Спасибо, товарищ майор. Учту. А теперь бежать надо мне.
Убежала. "Милая эта Катя, – думал Скворцов. – Ну до чего же милая! Любят меня женщины, а за что? Пустой я человек, вот за что они меня любят. Пустой, легкий".
И вдруг он спиной почувствовал, что счастлив. Так и есть: обернулся, за спиной у него стояла Лида Ромнич в халатике, худая, загорелая, с полотенцем через плечо. Волосы на висках мокрые, а серьезные серые глаза так и ложатся в душу.
– С добрым утром.
– Здравствуйте.
– Я веселый, я счастливый, меня женщины любят, – скороговоркой произнес Скворцов. – Едем? Я за вами. Машина, Тюменцев – все в порядке. В машине три бутылки квасу, у Ноя достал. Предупреждаю: в поле будет жарко.
– Я не боюсь. Сейчас иду, только оденусь.
– Жду. Жду!
Он подошел к окну. Зеленый газик стоял на солнце и, наверное, уже накалился. У руля сидел Тюменцев, пушистый, серьезный до невозможности, а на стуле у крыльца раскинулась в утренней истоме Клавдия Васильевна. Вертя ногой в красной босоножке, она беседовала с Тюменцевым.
– Игорек, и до чего же вы серьезные, просто даже странно. В такие годы и такие серьезные. Разве можно?
– Это я от вас уже слышал, – мрачно отвечал Тюменцев. – Нельзя так много говорить и все одно и то же...
Клавдия Васильевна помолчала, встала со стула и, поигрывая бедром, медленно двинулась к машине.
– А что это, Игорек, ваш майор все сюда, к этой Лиде, как ее, похаживает? Может, муж они с женой, а?
– Нет.
– Просто так, характерами сошлись?
Тюменцев молчал. Майора Скворцова он любил слепо, преданно, целиком. Он не должен был позволять... Он мысленно подбирал в уме ответ уничтожающий.
– Вы... – начал он, но не докончил.
Клавдия Васильевна подошла вплотную к машине и положила на горячий капот свою большую грудь и голые круглые руки.
Тюменцев незаметно нажал кнопочку у окна.
– Ой! – вскрикнула Клавдия Васильевна и подскочила.
– Что с вами, Клавдия Васильевна?
– Будто меня в сердце током ударило! Нет, правда!
– А я думал, вас фаланга укусила.
– Ой, не говорю! Не люблю фалангов этих, ужас! Вчера одну на пороге видела: белая, страшная, мохнатая, как покойник. Ночью не сплю, все боюсь, что она в постель ко мне заберется! Думаю, заберется, а мне тут же конец, потому что сердце у меня больное и очень я их ненавижу.
Клавдия Васильевна, говоря, опять стала приближаться к машине... Тюменцев ждал, собранный, как кошка перед прыжком. Она оперлась грудью о капот... Тюменцев нажал кнопку.
– Ой, мои матушки! – взревела Клавдия Васильевна. – Да это машина твоя, Игорь, током шибает! Что ж ты за ней не смотришь?
– Остаточное электричество. Токи Фуко, – важно сказал Тюменцев.
– Да ну тебя к богу с твоими токами.
Клавдия Васильевна обиделась и ушла в дом. В вестибюле она увидела Скворцова.
– Здравствуйте, товарищ майор! Что же не у нас остановились?
– Дали в каменной.
– У нас лучше, – подмигнула Клавдия Васильевна. – Женского полу больше.
– Вашего полу везде хватает.
– Ну, вот я и готова, – сказала, входя, Лида Ромнич.
На голове у нее была белая, по-монашески повязанная косынка, через плечо – офицерская полевая сумка. Сухие коричневые плечи вылезали из-под лямок ситцевого сарафанчика. Он сразу охватил ее взглядом как-то со всех сторон, от ясных серых глаз до острого мысика выгоревших белых волосков, сбегавшего по выпуклым позвонкам с затылка на спину. Одно плечо облупилось, на нем чисто блестела розовая, новорожденная кожа. Скворцов почувствовал, что он не к месту, чрезвычайно, до глупости умилен.
– Что ж вы так, нагишмя, – сказала Клавдия Васильевна. – Сгорите.
– А у меня в сумке кофточка. Накроюсь, если на солнце.
– Нам пора, едем, – сказал Скворцов. – До свидания, Клавдия Васильевна.
– Счастливо вам погулять.
Было еще не очень жарко, но газик раскалился порядочно. Черная гранитолевая обивка прямо обжигала.
– Игорь, на седьмой объект.
– Слушаю, товарищ майор.
Газик заворчал, запыхтел, рыканул и тронулся. Дорога запылила. Небо уже начинало сиять сплошным серебряным блеском.
– Жарко, – заметил Тюменцев. – К обеду сорок – сорок два набежит, как минимум.
– Ты мне зубы-то не заговаривай, – строго сказал Скворцов. – Видел я из окна твои фокусы.
Тюменцев зарозовел, обмахнулся ресницами и спросил:
– Какие фокусы, товарищ майор?
– Не валяй дурака. Кто тебе разрешил пугательное оборудование на казенную машину ставить? Не вижу я, что ли?
Скворцов нажал кнопку. Раздался легкий треск.
– Товарищ майор, так ведь лезут же... Что мне делать? Я вот кнопку поставил...
– В чем дело? – спросила Лида.
– А вот, видите ли, Тюменцев, наш скромный советский Эдисон, кнопку приспособил, чтобы баб отпугивать. Она прислонится, а он нажмет кнопку, и ее током бьет. Подумаешь, Иосиф Прекрасный с электрооборудованием!
– Виноват, товарищ майор.
– То-то, виноват! Устройство демонтировать сегодня же!
– Есть демонтировать!
– А кого же вы так отпугивали? – спросила Лида.
– Говори, говори, признавайся, – сказал Скворцов.
– Вообще у меня это против разных задумано, но конкретно сегодняшний день я его испытывал на хозяйке гостиницы.
Лида засмеялась.
А в это время в вестибюле гостиницы Клавдия Васильевна говорила уборщице Кате:
– Эту, как ее, Ромнич, я насквозь вижу. В тихом омуте черти водятся. Не успела приехать – шуры-муры. Были бы у меня такие скелеты, постыдилась бы и перед мужиками разнагишаться. Вобла – она и есть вобла.
16
Газик бежал по дороге, таща за собою небольшое облако пыли. Кругом была степь – и только одна степь, большая, круглая, плоско, жестко замкнутая ровным, как нитка, горизонтом. Когда дорога меняла направление, степь медленно начинала вращаться, но, вращаясь, оставалась неизменной – такое было все одинаковое со всех сторон. Ни холма, ни крыши, ни телеграфного столба. Солнце, поднявшееся над утренней дымкой, уже набирало силу и властно накладывало на землю тяжелые жесткие лучи. В ответ им каждый камень накалялся и тоже начинал излучать. Горячий воздух восходил кверху стекловидными дрожащими столбами. Вдалеке время от времени вставали, завивались и исчезали маленькие смерчи.
"Степь чем далее, тем становилась прекраснее", – думал Скворцов. Эта строка привязалась к нему сегодня и сопровождала каждую мысль. Он смотрел, изумлялся и постигал.
Местами поперек дороги, серые на сером, лежали змеи. Заслышав машину, они неохотно оживлялись и медленно уползали в сторону. Подрагивание сухих травинок еле отмечало их извилистый путь.
– Смотрите, тушканчик, – сказала Лида.
– Да, здесь их много.
Тушканчик сидел у самого края дороги и дрожал усами. Скворцов тысячи раз видел тушканчиков, но никогда их не разглядывал, а этого разглядел и увидел, какое у него умное маленькое лицо, какие большие печальные глаза, какие круглые трепетные уши, какие спичечные, невесомые ножки. С одного взгляда тушканчик обрисовался весь – от головы до кисточки на хвосте. Степь чем далее, тем становилась прекраснее.
– А это далеко – седьмой объект? – спросила Лида, и он увидел ее глаза, большие и печальные, как у тушканчика. Но отвечать надо было по-обычному:
– Нет, теперь уже недалеко, километров пятнадцать. А что? Устали ехать? Жарко? Хотите квасу?
– Пока нет, спасибо.
"Что бы такое для нее сделать?" – думал Скворцов. Его всегда подмывало действовать. Особенно когда он любил – кого-нибудь или что-нибудь.
– Знаете, что меня удивляет? – спросила Лида. – Что нигде никаких ограждений, часовых, документы не спрашивают. Как же это? Ходи кто хочешь?
– Именно, ходи кто хочешь. Желающих нет.
– А если кто-нибудь случайно зайдет и... пострадает?
– Нет. Кому это может прийти в голову: выйти в степь и... пострадать?
– Ну, местному населению.
– Местное население в степь не ходит, – к собственному удивлению вмешался Тюменцев и покраснел до подворотничка. – Чего ему в степи надо? Змеи, да тушканы, да тарантулы – больше там никого нет.
Жара усиливалась. Воздух, бегущий навстречу машине, уже не холодил, а грел. Небо приобретало неприятный, алюминиевый оттенок. Кругом сновали, мелко танцуя, какие-то серые точки. Лида сначала подумала, что это в глазах, но потом поняла, что точки действительно танцуют.
– Что это за точки в воздухе?
– Мошка, – ответил Скворцов.
– Мошка?
– Нет, по-здешнему именно мошка. "Мошка" – это что-то невинное, безобидное. "Мошка" – это бедствие. В поселке, слава богу, нынешний год ее еще не было, а когда нападет – беда. Все в сетках ходят. Иногда грудного везут в коляске – и он в сетке.
Он мучительно ясно видел этого толстого младенца в сетке во всем его смешном величии, но не умел о нем рассказать.
– Почему же она нас не трогает?
– Ее на ходу машины ветром сдувает. Остановимся – увидите. Тронет.
– Мошка – она даже голубей ест, – снова вмешался Тюменцев. – Тут в Лихаревке у одного пацана голубей разведено, красивые такие, белые, сизые, есть и мохнатые. Когда мошка – у него голуби эти на крыше сарая так и танцуют, ну просто танцуют. Ножки у них, у голубей, нежные, вот они и танцуют.
Тюменцев спохватился, что слишком много сказал, и умолк. А сказал он много потому, что нежно любил голубей, особенно мохнатых. "После действительной разведу голубей". Это у него было запланировано. Краска медленно отливала у Тюменцева от шеи и ушей. Он раскаивался, что много говорил, и решил молчать уже до конца дня.
Машина подскочила на выбоине, и сразу после этого раздался взрыв. Лида не вздрогнула, только шевельнула глазами:
– Что это?
– Квас взорвался, – сказал Тюменцев. Вот тебе и промолчал.
И точно, под ногами растекалась коричневатая пенящаяся жидкость.
Скворцов полез под скамью.
– Так и есть. Одна бутылка готова. Две еще целы. Выпьем, пока не поздно.
Вторая бутылка взорвалась у него в руках.
– На черта нам такая самодеятельность, – сказал он, отряхиваясь.
Третью бутылку распили втроем, попеременно прикладываясь к горлышку. Горячий квас отдавал не то соляркой, не то паленой резиной.
– Хорошо, но мало, – сказал Скворцов. – Люблю пить.
– А на седьмом объекте можно будет напиться?
– Черта с два. Воду туда возят в обрез – по литру в сутки на брата. Хочешь пей, хочешь мойся. Большинство предпочитают пить.
Дорога повернула направо, и стало видно на горизонте небольшое пятнышко, похожее издали на корабль.
– А это что?
– А это и есть седьмой объект.
– Знаменитая стенка?
– Она, матушка.
По мере того как они приближались, очертания большого кораблеобразного сооружения обрисовывались яснее. Скоро стало видно, что это не корабль, а действительно высокая, изогнутая полукругом стена. Она мрачно выделялась в голой степи, грубо сваренная из тусклых, слегка оборжавленных броневых листов, опертых на циклопические обветренные бревна. На верху стены сидел маленький степной орел. Когда газик приблизился, орел развернул крылья и неторопливо полетел в степь. Еще ближе – и стало заметно, что вся стена усеяна небольшими пробоинами, сквозь которые беловатыми глазками посверкивало небо.
В последнюю очередь они увидели стальной цилиндр, подвешенный на тросах в центре подрывной площадки. Не очень большой, но значительный, он мягко поблескивал на солнце синеватым округлым боком. Сразу было видно, что он здесь главный.
– Узнаете свое изделие? – спросил Скворцов.
Лида побледнела под загаром и медленно ответила:
– Узнаю.
– Да вы не волнуйтесь, все будет хорошо.
Не успели они выйти из машины, как на них набросилась мошка и обсела потные лица. Из деревянной будки вышел коротконогий человек в синем комбинезоне. Лицо его было закрыто черной сеткой. Грудастый, он напоминал женщину в парандже.
– Здравия желаю, товарищ майор, – тонким, осипшим голосом сказал человек в парандже.
– Здравствуйте, – ответил Скворцов, подавая ему руку. – Я вам привез конструктора этой вот игрушки. Знакомьтесь.
– Ромнич, – сказала Лида и закашлялась. Мошка лезла в рот, в ноздри.
– Капитан Постников, – сказал человек в парандже, не подавая руки. Сеткой надо одеваться, – прибавил он фистулой.
– Я как раз захватил пару сеток, – сказал Скворцов и вынул из кармана две черные нитяные сетки, похожие на авоськи, но с кисточками по краю. Одну он накинул на голову Лиде, другую себе. Мошка затанцевала вокруг сеток, искусно маневрируя возле ячеек, но не залетая внутрь.
Сетка странно изменила лицо Лиды Ромнич.
– А знаете, вам идет. Все-таки когда женщины носили вуали, в этом что-то было.
– Вам тоже идет.
Капитан Постников глядел на них с откровенным презрением: тоже, мол, нашли разговор.
– Что у вас тут произошло? – спросил его Скворцов.
– Два подрыва вчера дали. Распределение осколков не соответствует тактико-техническому заданию. Будем браковать изделие.
– Это мы еще посмотрим. К подрыву готовы?
– Так точно. Только переходников нет. Я машину за ними послал, да она что-то задержалась. Наверно, воду берет. Все-таки жара. Метео сорок три обещало.
Капитан говорил тяжко, трудно, с перерывами, как будто он уже замолчал, а потом молчать раздумал. Было видно, что ему все осточертело: жара, степь, вся эта канитель с изделием.
– Сколько же придется ждать?
– А кто ее знает? Вы тут, в тенечке, обождите.
Скворцов и Лида отошли в короткую тень будки. От железной крыши так и дышало жаром. Постников пошел на площадку.
– Придется ждать, – сказал Скворцов. – Вот лопухи, забыли переходники доставить.
– А знаете, я люблю ждать.
– Странный вкус. Я как раз терпеть не могу ждать.
– Нет, я люблю. Не везде, конечно, а на полигоне. На полигоне полагается ждать. Это словно часть полигонной службы, вроде ритуала...
– Видно, вы прирожденный полигонный работник. Любите свою работу?
– Очень, – сказала Лида. – Знаете, когда я думаю о своей работе, даже мурашки по спине.
Она повела плечами, морща спину между лопаток.
– Вот это любовь. А по дому не скучаете?
– Нет. То есть да. Сына хочется на руки взять. Сын у меня, Вовка. Два ему. Хороший мальчик. Кудрявый... А у вас, кажется, тоже сын?
– Вася.
– Сколько ему?
– Полтора.
– А какой он у вас? Расскажите. Я люблю про детей.
– Ну какой? Толстый, белый, увалень, глупый. Глупый, а друг он мне большой, больше всех.
Подошел капитан Постников:
– Машина пришла, товарищ майор. Разрешите готовить подрыв?
– Пожалуйста.
– Попрошу пройти в блиндаж, – просипел Постников, упорно не глядя на Лиду Ромнич. – Покидать блиндаж в ходе подрыва не разрешается.
– Я знаю, – сказала Лида.
– Идите вперед, Лидия Кондратьевна, я вас догоню. Видите блиндаж? Вон там.
Она пошла по тропинке к блиндажу, полевая сумка болталась у ее бедра. Скворцов смотрел вслед, умиляясь ее цапельной долговязости. Этакие бамбуковые ноги, словно бы даже пустые внутри.
Постников кашлянул.
– Дай закурить, капитан, – сказал Скворцов.
– "Беломор" употребляете?
– Очень даже употребляю.
Они откинули сетки и закурили.
– Что же ты, капитан, с нашей дамой так строго, а?
– Не люблю бабья на полигоне. Приедет такая фуфлыга: ах да ох, уши затыкает. И всегда при ней что-нибудь не так. То пиропатрон не сработает, то контакта нет. Я тысячу раз замечал.
– Напрасно. Ромнич не такая. Она уши не затыкает. Она сама конструктор, полигонный работник. Даже ждать на полигоне – и то любит.
Постников подумал и сказал:
– От женщины, которая таким делом занимается, может вытошнить.
– Ну, зачем уж так. Хорошую женщину никакое дело не испортит. Я даже одну знал женщину – борца. И ничего, славная была женщина.
– Пускай она лучше обо мне заботится, – горячо сказал Постников, сразу потеряв медлительность. – Моя вон тоже пошла в школу преподавать, а хозяйством ей некогда заниматься. Щи оставит – когда разогрею, а когда холодные кушаю, без аппетита.
– Подумаешь, дело – разогреть! Были бы щи.
Это Постникову не понравилось. Он опять замедлился и сказал:
– Согласно инструкции идите в блиндаж, товарищ майор.
Скворцов спустился в блиндаж. Под землей было как под водой – полутемно и прохладно. Всей кожей ощущая прекрасную эту прохладу, он полуощупью пробрался к стенке. В глазах плавали радужные круги. Пахло грибами. Когда круги исчезли, он увидел у самого своего лица свисшую с потолка гроздь тоненьких, полупрозрачных поганок. Они росли из щели между бревнами наката и, казалось, должны были висеть вниз головой, но нет: каждая поганка грациозно изгибала тоненькую свою ножку и подымала вверх серую колокольчатую шляпку.
– Смотрите, какие поганочки, – сказала Лида.
– Вижу.
Ему захотелось еще от себя прибавить что-то глупое, вроде "всюду жизнь", но он удержался.
Зазвонил полевой телефон. Скворцов взял трубку.
– Товарищ майор, к подрыву готов, – доложил торжественный голос, совсем непохожий на голос Постникова. Все-таки подрыв – всегда событие.
– Отлично. Давайте.
Раздался сигнал тревоги – несколько колокольных ударов по рельсу, – и снаружи в блиндаж начали просовываться ноги в кирзовых сапогах. Солдаты стали на земляной лестнице, упираясь пилотками в перекрытие. Наступила тишина – особая тишина перед взрывом.
Скворцов с Лидой стояли у смотрового окошка, глядя сквозь растрескавшееся бронестекло. Стена в отдалении рисовалась темным массивом. Вдруг на ее фоне сверкнул огонь, взметнулась кверху черная земля, и тут же пришел удар. Блиндаж колебнулся, с потолка посыпалась земля, гроздь поганок дрогнула и уронила один колокольчик. Сквозь окошко было видно, как поднятая взрывом земля медленно распускалась большим черным георгином и медленно опадала.
– Все, – сказал Скворцов. – Можно выходить.
Кирзовые сапоги двинулись вверх по лестнице и исчезли в сияющем голубом проеме.
После подземной прохлады зной наверху был ошеломляющим. Казалось, видно было, как скручиваются и вконец погибают сушеные-пересушеные, но еще не до конца сожженные травки.
У полуциркульной стены облаком стояла еще не осевшая пыль. Там, где только что поблескивал стальной цилиндр, ничего не было – ни треноги, ни троса, только горячая яма в пыльной земле. По всей поверхности броневой стены проворно расползлись солдаты в выбеленных солнцем гимнастерках, с зелеными сетками на головах – зеленоголовые муравьи. Цепляясь за веревки, переползая от опоры к опоре, они снимали координаты пробоин и метили их черной краской, передавая друг другу ведро и кисть. Постников мешковато суетился внизу, сипел на крик, командовал и наносил отметки на большой лист бумаги. Лист топорщился коробом у него в руках.
– Придется подождать, пока обмерят. Впрочем, вы любите ждать. Давайте опять в этот самый тенечек.
Короткая тень от будки стала, если возможно, еще короче.
– Присядьте, – предложил Скворцов и расстелил на горячей земле газету. Края газеты немедленно загнулись кверху, как будто ее положили на плиту. Они сели – головы в тени, ноги на солнце. Лида о чем-то размышляла, теребя кисточки на краю своей сетки.
– А знаете, Павел Сергеевич, я почти уверена, что осколки рикошетируют от грунта.
– Не может быть. Есть противорикошетные валы...
– И все-таки рикошеты не исключены.
Она вынула из полевой сумки блокнот и карандаш:
– Погодите, я сейчас прикину.
Она написала несколько строк, прикусила карандаш, задумалась...
– Я могу вам помочь?
– Помолчите, а то собьюсь, – резковато сказала Лида.
Скворцов замолчал и стал смотреть на ее ногу. Тонкая, до блеска отполированная солнцем, даже чуть кривоватая от худобы, чем-то похожая на саблю нога. Он смотрел и думал: "Люблю твою ногу. Люблю твою пыльную, исцарапанную ногу. Люблю все в тебе – красивое и некрасивое, хорошее и плохое, мягкое и резкое. Ничто не имеет отношения ни к чему".
– Ну, так и есть, – сказала Лида. – Все, как я и предполагала.
– Рикошеты?
– Конечно. При этом профиле противорикошетных устройств должно наблюдаться восемь – десять процентов лишних пробоин во втором поясе. Смотрите.
– Это что, формула Сабанеева? – спросил Скворцов. Он не очень-то был силен в теории, но некоторые фамилии помнил и при случае мог блеснуть.
– Нет, не Сабанеева.
– Ваша?
– Право, не знаю. Эта формула всегда была.
– Как всегда?
– Это у нас так говорят. Когда стали очень уж приставать с приоритетом русских и советских ученых...
– Понимаю.
На дорожке появился Постников с бумажным листом. Скворцов и Лида встали.
– Ну как?
– Та же петрушка, – просипел Постников. – Ясно, в конструкции ошибка.
– Это рикошеты, – сказала Лида.
Постников глядел сквозь нее.
– Сколько лишних?
– Девять процентов во втором поясе.
Лида вся вспыхнула, глаза и все.
– Слышали, Павел Сергеевич? Так и по расчету получается: от восьми до десяти процентов! Значит, я права!
"Как идет счастье человеку, – думал Скворцов. – Как она сейчас хороша". Для Постникова она по-прежнему не существовала.
– А и в самом деле похоже на рикошеты, – сказал Скворцов.
Постников был непробиваем.
– Валы откапывали согласно инструкции.
– Это сабанеевская инструкция, – светясь, возразила Лида. – Так она же для наших мест, для тяжелого, влажного грунта, а здесь у вас грунт мягкий, пылевой, совсем другая консистенция! Объясните ему, Павел Сергеевич, он меня не слушает.
– Слушай конструктора, капитан.
Постников неохотно оборотился. Лида горячо стала объяснять ему схему рикошета, тыча карандашом в блокнот. Скворцов не слушал, что она говорит, он просто следил, как менялось у Постникова выражение лица, переходя от презрительного к почтительному.
– Сечешь, капитан? – спросил Скворцов.
– Секу.
– А валы придется перекопать, – заключила Лида. – Сделаете новые, по такому вот профилю. – Она вырвала листок из блокнота.
– Есть перекопать, товарищ конструктор.
Скворцов и Лида уходили к своей машине, а Постников смотрел им вслед. Они уезжали, а он оставался. Потом они улетят в Москву, всякие там свои диссертации писать, а он опять останется. В степи, в жаре, в мошке. Жара не жара – вкалывай. И всегда так. Приедут, поглядят, покритикуют – и снова к себе, на север. Дождь у них идет. Мостовые блестят, девушки в разноцветных плащах, как розы. Москвичи, сукины дети. Впрочем, она ничего баба. Раздражал его, собственно. Скворцов – болтун, пустопляс. Смеется, зуб стальной. И чего она в нем нашла?
Машина была горячая, как сковорода.
– Игорь, домой.
Тюменцев включил двигатель. Газик затрясся.
– Между прочим, Игорь, – заметил Скворцов, – вот что мне в голову пришло, пока я там сидел: почему ты не взял высокое напряжение прямо с трамблера на корпус?
– Такой вариант я рассматривал, он для меня не годится. Этот вариант работает только при включенном моторе. Я тогда на случай не должен мотор выключать. А за пережог горючего тоже не похвалят.
– Эх, – вздохнул Скворцов, – если бы меня так девушки любили, я бы их пугать не стал. Идите ко мне, милые, сказал бы я на твоем месте.
Тюменцев нажал стартер. "ГАЗ-69" забормотал и тронулся в путь. Дорога уходила в степь. Скворцов сказал наконец вслух то, что думал про себя целый день:
– Степь чем далее, тем становилась прекраснее.
17
Еще один день прошел, жаркий и необычайно тяжелый. К вечеру легче не стало. В небе, затянутом плотной дымкой, медленно опускалось тусклое красное солнце с резко обведенным круглым контуром. Воздух не шевелился, скованный неопределенным ожиданием.
В каменной гостинице, раздевшись до трусов, лежали на кроватях Чехардин, Скворцов и Манин. Вернувшись с поля, они не пошли даже купаться, а сразу же полегли. В номере было сверхъестественно душно. Накалившиеся за день стены немилосердно излучали жар. Чехардин и Скворцов курили, дым неподвижно висел над каждой кроватью, не смешиваясь с окружающим воздухом. Мании был некурящий и обычно любил постращать своих сожителей раком, и не каким-нибудь, а нижней губы. Но сегодня он так истомился, что даже о раке забыл.
– Хочу холодного пива, – сказал Чехардин, – чтобы в большой тяжелой кружке, чтобы вся запотела и капельки на боках... Вульгарная московская кружка пива.
– Разговор о пиве в настоящих условиях приравнивается к идеологической диверсии, – отвечал Скворцов.
– Айв самом деле, – невинно сказал Манин, – почему это здешняя торговая сеть не продает прохладительных напитков?
– Эх, Ваня-Маня, святая простота.
– А я и правда не вижу причин.
– Их более чем достаточно, – сказал Чехардин. – Организовать продажу прохладительных напитков в здешних условиях – дело нелегкое. Нужна тара, бочки, емкости, лед, пятое-десятое, вода, наконец. А чего ради они будут стараться? Какие рычаги приведут в действие всю эту махину?
– Забота о живом человеке, – ответил Манин и сам застеснялся.
– Вот-вот, – усмехнулся Чехардин. – Очень типично. На словах марксист, а чуть до дела дойдет – типичный идеалист. Сознание первично, материя вторична, так, что ли?
– Я этого не говорил.
– Простите, я только довел вашу мысль до логического завершения. Забота о живом человеке! Вещь, конечно, полезная, но утверждать, что таким рычагом вы сдвинете проблему снабжения, – значит быть идеалистом. Помимо заботы о живом человеке нужны другие, экономические рычаги. Нужно поставить торговую сеть в такие условия, чтобы ей было не только душеспасительно, но и выгодно заботиться о живом человеке. Как говорил один мой приятель: "У всякого есть совесть, но надо создать такие условия, чтобы хочешь не хочешь, а она проявлялась".
– Это не наша, это капиталистическая мораль, – искренне страдая, сказал Манин.
– Так я и знал, что вы пустите в ход какой-нибудь жупел. Известный прием: подобрать подходящее к случаю бранное слово – и спор кончен. Нет, вы попробуйте подумать, ей-богу, неплохо иногда подумать.
– Я и думаю, но не вразрез с основными принципами. А вы... ошибаетесь.
– Вполне возможно. Думающий человек не застрахован от ошибок. Это знает каждый, кто когда-нибудь пробовал думать сам.
– Я с вами согласен, – сказал Скворцов. – Рычаги нужны. Помните, я вам рассказывал про ту бабищу из "Лихрайпотребсоюза"? Ее бы каким-нибудь рычагом... Сидит, как царица, и на лице – глубочайшее презрение ко мне, живому человеку...
– Естественное презрение владельца к неимущему.
– Чем же она владеет?
– Как чем? Информацией! Пока существуют дефицитные товары, существуют и владельцы информации. Информации о том, где, какой и в каком количестве появится товар. Эту информацию можно продать, купить, обменять (ты – мне, я – тебе). А власть! Возьмите хотя бы Ноя! Завези в Лихаревку вдоволь напитков – и лопнет ваш Ной как мыльный пузырь.
– А я люблю Ноя, – вступился Скворцов. – Что-то есть в нем широкое. Этакая бескорыстная, я бы сказал, любовь к материальным благам. Он ведь не для себя – ему угощать надо.
– Дефицит, – сказал Манин, – явление временное. Конечно, есть еще некоторые трудности, но это болезни роста. Когда мы добьемся подлинного изобилия, небывало высокого уровня производства на душу населения, дефицита не будет.
Чехардин выслушал и сказал задумчиво:
– У буддийских народов есть весьма остроумное устройство – молитвенное колесо. Когда верующему приходит в голову помолиться, ему даже не надо произносить слов, достаточно повертеть колесо.
– А что, я что-нибудь не то сказал? – обеспокоился Манин.
– Наоборот, даже слишком то. То, да не то. Наш дефицит в большинстве случаев обусловлен не бедностью. Мы достаточно богаты для того, чтобы выбрасывать на ветер, уничтожать, гноить огромные материальные ценности. Представьте себе все это в масштабе страны! Несобранные урожаи; зараженные сорняками, гибнущие поля; в огромных количествах производимый никому не нужный ширпотреб... Это все – чистые издержки. А ведь общие принципы разумного управления известны. Экономическая система, как и техническая, должна основываться на принципе обратной связи. В технике мы признаем обратную связь, а в экономике упорно ее отрицаем!
Манин покраснел чуть не до слез и сказал дрожащим голосом:
– Ну уж это... Это я не знаю что... Это какая-то кибернетика.
– Еще один жупел. Сейчас вы обзовете меня апологетом буржуазной лженауки. Слово-то какое: "апологет"...
– А есть еще хуже: "молодчик", – сказал Скворцов.
– Одно другого стоит.
На этом месте разговор прервался, потому что вошел Теткин, очень веселый, и заорал:
– Ужинать, братцы! Скорей в портки и ужинать! Я по такой жаре ненормально жрать хочу!
Он схватил со стола графин с водой, желтой, как чай, и горячей почти как чай, хлебнул из горлышка, сморщился, сплюнул, уронил пепельницу, захохотал и удалился, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
– Это он всегда такой жизнерадостный? – осведомился Чехардин.
– Всегда, – ответил Скворцов, натягивая брюки. – Вчера утром он потерял шляпу и по этому поводу хохотал до обеда. Потом нашел шляпу и хохотал уже до вечера.
Манин оделся раньше других и вышел.
– Напрасно вы при нем, – сказал Скворцов.
– А что? Разве он...
– Нет. Просто пай-мальчик, потому и может продать. И не потихоньку, а в открытую. Выступит на собрании и начнет в порядке самокритики со слезами на глазах поносить себя самого за то, что вас слушал...
– А ну его к черту, пусть поносит, – рассердился Чехардин. – Чего в самом деле бояться? Двум смертям не бывать...
– Это верно. Только боимся-то мы не смерти, а чего-то похуже.
– Страшна не смерть, а унижение.
– Страшна не смерть, а когда люди от тебя отвернутся.
– Кому что. Между прочим. Скворцов, вы, кажется, думающий человек...
– Не очень.
– Все равно. Так вот, не скажете ли вы мне: чем мы, собственно говоря, живы?
– Странный вопрос. Мы с вами или вообще?
– Мы с вами.
– Ну, работой. Скорее всего работой.
Чехардин улыбнулся:
– Я так и знал, что именно это скажете.
– А вы что скажете?
– Я с вами вполне согласен.
– Работа плюс чувство юмора. Не так ли?
– Плюс, а не минус. Мы, пожалуй, пришли к соглашению.
– Ну, хватит философии – в самом деле пора ужинать.
Внизу, у подъезда, стояли Теткин и Манин. Теткин кокетливо обмахивался найденной шляпой. Сплющенное, раздутое в боках огромное солнце сидело уже на самом горизонте. Духота становилась зловещей.
– А может, не пойдем? – сказал Чехардин, светлыми своими, розовыми сейчас глазами глядя на солнце. – И есть-то не хочется. Ну его к черту, этот ужин.
– Не демобилизовывайте масс! – крикнул Теткин. – Пойдем стройными рядами на трехразовое питание.
Его поддержал Скворцов:
– Придется пойти, в порядке дисциплины.
Пошли. Теткин воинственно шагал впереди. В свете заката его лысина блестела, как помидор.
– Товарищи, вы видите перед собой победителя, – сказал Скворцов. – Не далее как вчера наш доблестный Теткин ходил в пойму с прекрасной незнакомкой, имя которой начинается с буквы "Э".
– Откуда ты знаешь?
– Ха! Вы имеете дело со Скворцовым. Моя агентура не дремлет. Я знаю не только о самом факте прогулки, но и о той роковой роли, которую сыграли в ней комары...
– Замолчи ты, пошляк.
– Если бы не комары, – невозмутимо продолжал Скворцов, – напавшие на него и его даму в наиболее ответственный момент, наш Теткин, как честный человек, должен был бы жениться...
Он старался говорить как всегда, но что-то не говорилось ему сегодня, не острилось. Должно быть, духота.
Из столовой пахло застарелым борщом. У входа стояли и бранились толстый повар в колпаке и заведующая товарищ Щукина.
– Бандит ты, а не баба, – говорил повар.
– А я тебя проработаю, – отвечала Щукина.
В офицерском зале никого не было. Пришедшие сели за столик, горячие руки сразу прилипли к клеенке. Скворцов с ужасом обнаружил, что ему не хочется есть. Небывалый случай! Это уже последнее дело. Но тут он услышал женский голос, негромкий, с легким переломом на каждом слове, – и понял, что пришла Лида Ромнич. Он не ждал ее сегодня – их группа работала на дальних площадках, у сухого озера. Лида вошла, поздоровалась, и он сразу полез на седьмое небо, даже есть захотелось. Она села за стол, переставила солонку с места на место, налила себе воды. Все, что она делала, казалось ему необычайно значительным, он следил за ней со вниманием и восторгом, доходящими в своей совокупности даже до какой-то досады. Что-то от него требовалось, но он не знал что. "Ну, посмотри на меня, ну, улыбнись же, ну же", – думал он. Она посмотрела и улыбнулась. Он понес какую-то несусветную чушь, только чтобы она засмеялась. Она засмеялась, но от него все еще что-то требовалось.
Вошел повар, утираясь колпаком.
– Ужинать будем?
– Очень даже будем, – ответил Скворцов.
– Сознательные офицеры в такую погоду не ужинают. Вредно. Мы и то не готовили. Один лапшевник, с обеда не покушали.
– Ну, давайте лапшевник. Пф, духота.
– Не иначе как тридцаточка идет, – сказал повар.
– Что за тридцаточка? – спросил Чехардин.
– Суховей, – пояснил Скворцов.
– Молчи, – перебил его повар. – Никакой не суховея. Это в России суховей, а здесь тридцаточка.
– А почему так называется? – спросила Лида.
– Примета такая. Дует он и дует, и три дня, и три ночи, а как подует три дня и три ночи, то будет надвое: или перестанет, или будет дуть еще месяц, а в месяце тридцать дней, вот и называют тридцаточка. Очень от нее люди томятся. Вредная очень. А вы ужинать выдумали.
– Ничего не поделаешь, – сказал Скворцов. – Мужчина должен быть свиреп.
Подали лапшевник – он был несъедобен: остывший, склеившийся монолит. Ели только Теткин и Скворцов, Теткин даже две порции. После ужина вышли на улицу – там было не свежее, чем в офицерском зале. По горизонту, вспыхивая и переползая с места на место, бродили огни. Это горела степь. Она горела уже несколько дней: где-то на стрельбах подожгли траву, и теперь пожары кочевали по всей округе, их никто не тушил – горела ведь только трава, это никого не беспокоило, кроме змей и тушканчиков.
– Слышите, пахнет дымом? – спросил Теткин.
Пахло не дымом, а чем-то гораздо похуже. Вскоре они вступили в зону нестерпимого зловония: оказалось, что посреди площади лежит дохлая собака.
– Какое амбре! – восхитился Скворцов.
– Эту собачку еще третьего дня машиной задавило, – радостно сообщил Теткин.
Лида Ромнич вдруг рассердилась, даже ноздри задрожали:
– Что за безобразие! Здесь же люди живут! Почему не уберут собаку?
Теткин захохотал:
– Наша общественница развоевалась. У нее это бывает.
– Можете жаловаться, – в нос протянул Чехардин.
– И пожалуюсь.
– Генералу Гиндину, – подсказал Скворцов. – Ему как раз сегодня нечего делать.
– Именно генералу Гиндину! – вскинулась Лида.
– Когда же вы к нему пойдете?
– Сейчас.
– А не поздно? – усомнился Манин.
– Что ты, поздно! – ответил Теткин. – У него, как в министерстве, до поздней ночи работают.
– Пойти мне с вами? – спросил Скворцов.
– Нет, я одна, – сердито ответила Лида.
18
В кабинете генерала Гиндина горела лампа с зеленым абажуром, резко выделившая на столе освещенный круг. Углы комнаты тонули в подводной тени. Со стены пристально глядел большой Сталин с тяжелыми усами, в тяжелой раме, критически поджав полумесяцами нижние веки. Генерал в расстегнутом кителе на голое тело сидел за столом и работал. Тикали часы, вентилятор шевелил листки настольного календаря, и жирные черные цифры все время сменяли друг друга, вызывая ощущение неустойчивости времени. Часы тоже тикали неравномерно: то торопились ужасно, то вдруг замедляли ход и становились почти неслышными.
Гиндину было нехорошо. Он уже принял нитроглицерин, но стеснение в груди не проходило, и железная скованность в левом плече – тоже. Он с жалостью посмотрел на свою жирную седую грудь, заметно вздрагивавшую от толчков сердца, но тут же осадил себя: "Спокойно, Семен, все будет хорошо. Только не распускаться". Пожалуй, разумнее всего было бы пойти домой и лечь, но дома у него, собственно, не было, а мысль о своем номере с люстрой и картиной "Три богатыря" была ему противна. Он продолжал работать, просматривая документы и останавливаясь на местах, отчеркнутых по полю синим карандашом. Эти привычные "боковички" (сигналы опасности!) сегодня тоже казались неприятными, хмурились синими бровями.
Он обрадовался, когда вошел ординарец.
– Товарищ генерал, к вам какая-то гражданка добивается.
– Пусть войдет.
Гиндин встал и застегнул китель.
Вошла Лида Ромнич. Генерал удивился:
– Вы? Как приятно! Чем обязан?
Лида прямо взглянула ему в глаза и сказала:
– На площади лежит собака.
– Что это, стихи? – спросил Гиндин.
– Нет. На площади действительно лежит мертвая собака и... пахнет. Лежит уже третий день, и никто ее не убирает. Я решила обратиться прямо к вам.
– И правильно сделали. Садитесь, пожалуйста. Подождите минуточку, сейчас я приму меры.
Лида опустилась в глубокое кожаное кресло, мгновенной прохладой коснувшееся ее локтей. Генерал сел за стол и позвонил. Появился ординарец. Гиндин повертел в руках карандаш и спросил:
– А где у нас может быть сейчас начальник КЭЧ?
– Майор только что прошел к себе, товарищ генерал.
– А ну-ка пригласи его сюда.
– Слушаюсь, товарищ генерал.
Ординарец вышел. Гиндин любезно, наклонив голову, глядел на свою посетительницу.
– Вы не поверите, как я счастлив, что вы зашли ко мне.
– Я зашла... из-за собаки.
– Тогда я счастлив, что умерла эта собака. Иначе я не имел бы удовольствия видеть вас у себя... Но раз уж вы пришли, давайте побеседуем. Может быть, вы в чем-нибудь испытываете нужду? Питание? Помещение? Говорите, я к вашим услугам.
– Нет, спасибо, мне ничего не надо.
– Может быть, хотите переехать в "люкс"? Отдельный номер с видом на пойму. А?
– Нет, спасибо.
– Скажите, а какое вино вы любите?
– Плодоягодное.
– Не шутите, я говорю серьезно.
– В такую погоду – никакое.
– А в прохладную погоду?
– Право, не помню. Это было давно.
– А вы все-таки вспомните.
– Какой вы смешной! Ну, цимлянское.
– Завтра же пошлю самолет за цимлянским.
– Ради бога, не надо.
– Там, в Москве, была одна женщина, – задумчиво сказал генерал, – я ее любил, а она меня нет, вы представьте себе, она меня не любила. Однажды она обмолвилась – просто так, в разговоре, – что обожает розы. Я послал в Крым один из своих самолетов... На следующий день у ее ног были две корзины роз... И знаете, это был единственный случай, когда я увидел в ее глазах искру нежности... Отчего вы улыбаетесь?
– Слишком много.
– Чего?
– Ног и корзин.
– О, да вы умница. С вами на стандарте не проедешь. Виноват – привычка.
– А где она сейчас, эта женщина?
– В Москве. Мы с нею уже давно не встречались. В прошлом году она вышла на пенсию... Понимаете? Моя любовь – пенсионерка. Это смешно?
В дверь постучали.
– Войдите! – крикнул Гиндин.
Вошел офицер с испуганными глазами.
– Товарищ генерал, майор Пряхин по вашему приказанию явился.
– Являются привидения, товарищ майор.
– Виноват. Товарищ генерал, майор Пряхин по вашему приказанию прибыл.
– Так-то лучше. Я хочу познакомить вас с представителем Москвы. Майор Пряхин, начальник КЭЧ. Лидия... Кондратьевна, если не ошибаюсь.
Лида кивнула.
– Здравия желаю, – растерянно сказал Пряхин.
– А ну-ка доложите, товарищ майор, обстановку в гарнизоне по вашему ведомству.
– Все в порядке, товарищ генерал, – настороженно ответил Пряхин.
|
The script ran 0.011 seconds.