Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Оливер Голдсмит - Векфильдский священник [1766]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман Оливера Голдсмита "Векфильдский священник" написан был в 1762 году, однако опубликован лишь четыре года спустя, в 1766 году, очевидно, после основательной авторской доработки. Пятое издание романа - последнее, вышедшее при жизни автора и им исправленное, - принято считать эталоном текста. Все последующие издания исходят из него. Неплохо принятый публикой, роман этот, однако, большой прижизненной славы Голдсмиту не принес. Но к концу века быстро возрастает круг читателей романа в Англии и во всем мире. Он переводится на все основные европейские языки, а затем на венгерский, исландский и древнееврейский. Во французских и русских переводах "Векфильдский священник" начиная с конца XVIII и в течение XIX века выходил по семи раз, причем иные переводы много раз переиздавались. По словам Теккерея, этот роман "проник в каждый замок и каждую хижину по всей Европе". Среди заинтересованных, а порой и восторженных читателей этого романа были Гете, Вальтер Скотт, Стендаль, Карамзин, Толстой, Аксакоа, Диккенс. Последний образовал даже свой ранний псевдоним Боз от имени одного из героев романа Голдсмита - Мозеса. "Векфильдский священник" в переводе Т. Литвиновой впервые был опубликован в 1959 году Гослитиздатом.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Увы, семья моя была настроена отнюдь не воинственно! Я застал жену и девочек в слезах, ибо приходивший к ним мистер Торнхилл объявил им, что их поездке в город не суждено совершиться. Дамы, получив от какого-то завистника, который будто бы был к нам вхож, дурной о нас отзыв, в тот же день уехали в Лондон. Мистеру Торнхиллу не удалось выяснить ни личности того, кто распускал о нас злонамеренные слухи, ни причины, побудившие его к тому; впрочем, каковы бы ни были эти слухи и кто бы ни был их творцом, мистер Торнхилл спешил нас заверить в своей дружбе и покровительстве. Таким образом мою неудачу они перенесли с достаточной твердостью, ибо она растворилась в их собственном, гораздо большем, горе. Особенно дивились мы тому, что нашелся человек, достаточно низкий, чтобы оклеветать столь безобидное семейство, как наше: мы были бедны, а следовательно, завидовать нам было не в чем; держались же мы с таким смирением, что казалось за что нас можно ненавидеть? Глава XV Коварство мистера Берчелла разоблачено полностью. Кто мудрит, тот остается в дураках Остаток вечера и часть следующего дня были посвящены тщетным догадкам: кто же наш враг? Почти не было такой семьи по соседству с нами, на которую не пало бы подозрение, причем каждый из нас имел свои особые причины подозревать то или иное семейство. Так сидели мы да гадали, когда вдруг в комнату вбежал один из малышей; он держал в руках какой-то бумажник и сказал, что подобрал его, играя на лужайке. Бумажник этот был нам всем хорошо знаком - не раз видели мы его в руках у мистера Берчелла. Среди бумаг всякого рода внимание наше привлекла к себе одна: она была запечатана и на ней значилась следующая надпись: "Копия письма, которое надлежит послать двум дамам в замок Торнхилл". Мы тут же все решили, что клеветник найден, и только колебались: распечатывать ли нам письмо или нет? Я всячески противился тому, но Софья, говоря, что изо всех известных ей людей он менее всего способен на такую низость, настаивала на том, чтобы письмо было прочитано вслух. Ее поддержали все и, уступив их просьбам, я прочитал следующее: "Сударыни, предъявитель сего письма откроет вам имя того, кто к вам обращается: автор его есть друг добродетели, готовый, воспрепятствовать всякому покушению ее совратить. Мне стало известно о вашем намерении увезти в столицу, под видом компаньонок, двух молодых особ, отчасти мне знакомых. Я не могу допустить, чтобы доверчивость была обманута, а добродетель поругана, и считаю своим долгом предупредить вас, что столь неосторожный шаг с вашей стороны повлечет за собой последствия самые пагубные. Не в моих правилах с излишней суровостью карать тех, кто погряз в разврате и безнравственности; и ныне я не стал бы пускаться в объяснения, если бы речь шла всего лишь о какой-нибудь легкомысленной проказе, а не о тяжком проступке. Примите же мое дружеское предостережение и поразмыслите о последствиях, каковые наступят, если порок и распутство проникнут туда, где доныне царила мирная добродетель". С сомнениями было покончено. Правда, это письмо можно было понимать двояко, и осуждение, в нем выраженное, могло бы с таким же успехом относиться к тем, кому оно было адресовано, как и к нам. Но так или иначе оно дышало явным недоброжелательством, а этого с нас было довольно. У жены едва достало терпения дослушать письмо до конца, и она тут же дала волю своему негодованию на его автора. Оливия была не менее сурова, а Софья казалась потрясенной его предательством. Что касается меня, я в жизни не встречал более вопиющей неблагодарности. И я объяснял ее единственно его желанием задержать мою младшую дочь в деревне, чтобы самому иметь возможность чаще видаться с ней. Мы перебирали различные способы мщения, когда второй наш малыш прибежал сообщить, что мистер Берчелл идет к нам и уже находится на том конце поля. Невозможно описать то смешанное чувство - боли от только что понесенной обиды и радости от предвкушения близкой мести, - которое охватило нас. Правда, мы всего лишь хотели попрекнуть мистера Берчелла его неблагодарностью, но при этом уязвить его как можно чувствительнее. И вот с этой целью мы сговорились встретить его, как всегда, приветливой улыбкой и начать разговор даже любезнее, чем обычно, чтобы отвлечь его внимание; затем, посреди всего этого благодушия, застигнуть его врасплох, внезапно, как землетрясение, ошеломить его и заставить ужаснуться собственной низости. Осуществление нашего плана жена взяла на себя, так как и в самом деле имела некоторый талант к подобного рода предприятиям. Вот он приближается, входит в дом, подвигает себе стул и садится. - Хорошая погодка, мистер Берчелл! - Погода отличная, доктор; впрочем, боюсь, что быть дождю: что-то побаливает нога. - Рога побаливают? - воскликнула моя жена с громким смехом, и туг же попросила прощения, говоря, что ей подчас трудно бывает удержаться от шутки. - Дражайшая миссис Примроз, - отвечал он, - от души прощаю вас, тем более что не догадался бы, что вы изволили шутить, кабы вы сами о том не сказали. - Возможно, возможно, - сказала она, подмигивая нам. - Ну, да вы, верно, знаете, почем фунт шуток? - Не иначе, сударыня, - отвечал мистер Берчелл, - вы сегодня с утра читали книгу острословия[30]! Фунт шуток, ведь это куда как остроумно! И все же, сударыня, что до меня, я предпочел бы полфунта здравого смысла. - Охотно верю, - ответила жена, все еще улыбаясь, хотя шутка уже обратилась против нее. - Тем не менее я знавала джентльменов, мнящих себя бог знает какими умниками, а между тем этого здравого смысла не было у них и на грош. - Вам, верно, встречались и дамы, - возразил ее противник, притязающие на остроумие без малейших к тому оснований. Я быстро смекнул, что в этой перепалке жене несдобровать, и решил вмешаться в разговор и повести его в несколько более суровом тоне. - И остроумие, и здравый смысл, - воскликнул я, - ничто без честности: она одна придает человеку цену; невежественный и добродетельный поселянин стоит неизмеримо выше какого-нибудь философа, если тот порочен. Но что талант, что храбрость, если нет при этом сердца? "Венец творенья - честный человек"[31] - помните? - Должен сказать, что это затасканное изречение Александра Попа мне всегда казалось недостойным его дарования, - возразил мистер Берчелл, каким-то нелепым самоуничижением. Ведь хорошую книгу мы ценим не за то, что в ней нет изъянов, а за те красоты, что находим в ней; так и в человеке самое важное не то, чтобы за ним числилось поменьше недостатков, а то, чтобы у него было побольше истинных добродетелей. Иному ученому, быть может, не хватает благоразумия, этот государственный муж страдает избытком гордости, а тот воин отличается чересчур свирепым нравом; но неужели этим людям должны мы предпочесть несчастного поденщика, который влачит жалкое существование, не вызывая ни хулы, ни похвал? Это все равно, что предпочесть скучные и правильные картинки фламандской школы дивно вдохновенному, пусть неправильному, карандашу римского художника! - Сударь, - отвечал я, - замечание ваше справедливо в том случае, когда поистине лучезарной добродетели противопоставляются какие-нибудь незначительные недостатки, но, когда великие пороки противостоят у одного и того же человека столь же необычайным добродетелям, тогда, сударь, такой человек достоин презрения. - Возможно, - воскликнул он, - что и существуют на свете чудища, каких вы сейчас обрисовали, у которых великие пороки сочетались бы с великими добродетелями, однако мне за всю мою жизнь ни разу они не попадались. Напротив, я замечал, что обычно человек ума незаурядного обладает также и добрым сердцем. В самом деле, провидение и тут являет необычайную свою благость, редко наделяя острым умом того, чье сердце преисполнено скверны, и, таким образом, там, где есть воля творить зло, обычно не хватает сил эту волю поддержать. Это правило как будто простирается даже на животное царство; ведь род мелких хищников отличается коварством, жестокостью и трусостью, в то время как звери, наделенные силой великой, обычно благородны, храбры и великодушны. - Замечание справедливое, - возразил я, - однако я без труда мог бы указать сей же час человека, - тут я пристально воззрился на него, - у которого ум и сердце находятся в самом удивительном противоречии друг с другом. Да, да, сударь, - продолжал я, возвышая голос, - и я рад случаю, который дает мне возможность обличить его в ту самую минуту, когда почитает он себя в безопасности! Знаком ли вам этот предмет, сударь, - этот бумажник? - Да, сударь, - отвечал он, ничуть не меняясь в лице, - это мой бумажник, и я рад, что он нашелся. - А это письмо?! - воскликнул я. - Оно вам знакомо? Да не вздумайте хитрить, слышите? Смотрите мне в глаза и отвечайте: знакомо ли вам это письмо? - Это письмо? - отвечал он. - Конечно; я его сам написал. - И у вас поднялась рука, - продолжал я, - написать такое письмо? Какая низость и какая неблагодарность! - И у вас поднялась рука, - отвечал он, дерзко глядя мне в глаза, вскрыть мое письмо? Какая низость! Да знаете ли вы, сударь, что за одно это я могу вас повесить? Достаточно мне пойти к судье и заявить под присягой, что вы вскрыли чужой бумажник - как вас повесят тут же, перед дверьми собственного вашего дома! Эта наглая выходка повергла меня в совершенное неистовство. - Неблагодарная тварь! - закричал я, не в силах уже сдержаться. - Вон, и не оскверняй моего жилища! Вон! И не попадайся мне на глаза! Вон отсюда, и да будет совесть твоя тебе палачом! С этими словами я швырнул ему бумажник под ноги. Он подобрал его с улыбкой, преспокойно захлопнул его и ушел; мы были поражены его хладнокровием. Больше всего жену выводила из себя именно эта его невозмутимость и то, что он как будто и не думал стыдиться своей подлости. - Душа моя, - сказал я, чувствуя необходимость успокоить слишком уж бурное негодование моих близких, - никогда не следует удивляться тому, что у дурных людей нет стыда; они краснеют лишь в тех случаях, когда их уличают в добром деле, пороками же своими они тщеславятся. Грех и Стыд (так гласит аллегория) были некогда друзьями и в начале странствования шли рука об руку. Вскоре, однако, союз этот показался неудобен обоим: Грех частенько причинял беспокойство Стыду, а Стыд то и дело выдавал тайные замыслы Греха. Они все вздорили меж собой и наконец решили расстаться навсегда. Грех смело продолжал путь, стремясь обогнать Судьбу, которая шествовала впереди в образе палача; Стыд, будучи по натуре своей робок, поплелся назад к Добродетели, которую они в самом начале своего странствия оставили одну. Так-то, дети мои, едва человек ступит на стезю порока, как Стыд его покидает и спешит назад - охранять оставшиеся немногочисленные добродетели. Глава XVI Наши пускают в ход хитрость, но им отвечают хитростью еще большею Не знаю, как Софья, но остальные члены семьи легко примирились с отсутствием мистера Берчелла, утешаясь обществом помещика, который отныне зачастил к нам и подолгу у нас просиживал. Ему не удалось потешить моих дочерей столичными увеселениями, как он того желал, зато он не упускал случая доставить им те скромные развлечения, какие были доступны в нашей уединенной жизни. Он приходил с утра, и, пока мы с сыном работали в поле, сидел с дамами, забавляя их описанием столицы, с каждым закоулком которой он был прекрасно знаком. Он мог пересказать самые последние сплетни театральных кулис и все каламбуры прославленных остряков знал наизусть задолго до того, как они попадали в сборники, В перерывах между разговорами он обучал моих дочерей игре в пикет или заставлял моих мальчуганов драться по всем правилам бокса, затем чтобы они, как он выражался, "навострились"; впрочем, мы были так ослеплены желанием заполучить его в зятья, что не видели всех его несовершенств. Жена - надо отдать ей справедливость расставляла тысячи ловушек или, сказать скромнее, употребила все свое искусство, чтобы оттенить достоинства своей дочери. Печенье к чаю потому лишь получилось такое рассыпчатое и хрустящее, что его пекла Оливия; настойка сладка оттого, что Оливия собственноручно собирала крыжовник; нежно-зеленым цветом своим огурчики обязаны были тому, что это Оливия готовила рассол, а пудинг вышел таким удачным лишь благодаря уму, с каким Оливия сочетала его составные части. Затем бедная женщина принималась говорить, что господин Торнхилл с Оливией совсем друг другу под стать, и ставила их рядышком, чтобы решить, кто же в конце концов выше. Ухищрения ее, которые она считала тайными и которые на самом деле были очевидны для всех, чрезвычайно нравились нашему благодетелю, и он каждый день являл новые доказательства своей страсти; правда, страсть эта еще не приняла форму официального предложения руки и сердца. Впрочем, мы ожидали, что это может случиться в любую минуту, а самую медлительность его приписывали то врожденной застенчивости, то боязни вызвать неудовольствие дядюшки. Приключившееся вскоре событие не оставило уже никаких сомнений в том, что он намеревается сделаться членом нашей семьи; что касается жены, то она в этом видела форменное обещание. Как-то, побывав с ответным визитом у соседа Флембро, мои жена и дочки обнаружили, что члены его семейства заказали свои портреты странствующему живописцу, который брал по пятнадцати шиллингов с головы. Надо сказать, что между нашими семействами существовало своего рода соперничество каждое стремилось выказать свой вкус перед другим; так что мы, конечно, очень всполошились, обнаружив, что те опередили нас; и вот, несмотря на все мои доводы, а я привел их немало, было решено, что и мы закажем свои портреты живописцу. Итак, мы его пригласили к себе (что я мог поделать?), и теперь нам оставалось показать превосходство своего вкуса в выборе поз. В семье соседа насчитывалось семь человек, они взяли семь апельсинов - каждый по апельсину, и так их художник и изобразил - каждого в отдельности, с апельсином в руке. Ни вкуса, ни фантазии, а уж о композиции говорить не приходится! Нам хотелось чего-нибудь позатейливее, и после долгих споров мы наконец пришли к единодушному заключению: чтобы художник написал с нас большой семейный портрет в историческом жанре. Оно и дешевле получалось, ибо тут требовалась всего одна рама и, уж конечно, было не в пример благороднее; нынче только так портреты и пишут. Мы никак не могли подобрать исторический сюжет, который подошел бы всем, и поэтому решено было, что каждый изберет то историческое лицо, которое ему придется по душе. Так, жена захотела быть представлена Венерой, причем живописцу велели не скупиться на брильянты в корсаже и волосах. Малыши должны были изображать купидонов подле нее, в то время как я в полном своем облачении преподносил ей мои книги, написанные по поводу уистонианского диспута. Оливия была задумана как амазонка, с хлыстом в руке, среди цветов, в расшитом золотом платье для верховой езды. Софья должна была быть представлена пастушкой с таким количеством овец, какое живописец согласится изобразить за ту же цену. Мозеса нарядили в шляпу с белым пером. Помещик был очарован нашим вкусом и настоял на том, чтобы его включили в фамильный портрет у ног Оливии, в виде Александра Македонского. В этом его желании мы усмотрели самое недвусмысленное намерение породниться с нашей семьей и, уж конечно, не могли ему отказать. Художнику было велено приступить к делу, а так как работал он усердно и быстро, то уже на четвертый день картина была готова. Это было большое полотно, и художник, надо отдать ему справедливость, не пожалел красок, за что и удостоился щедрой похвалы от моей супруги. Мы остались очень довольны его работой; но одно злосчастное обстоятельство, о котором мы не подумали раньше, теперь, по окончании работы, чрезвычайно нас огорчило. Картина была так велика, что во всем доме не оказалось для нее места. Как это мы упустили из виду столь существенное обстоятельство, остается загадкой. Но так или иначе мы страшно просчитались. Картина ни в одни двери не проходила, и вот вместо того, чтобы тешить наше честолюбие, она стояла в летней кухне, занимая целую стену - в том самом месте, где живописец натянул холст на подрамок и расписал его, к вящему нашему унижению и великой радости всех соседей. Одни сравнивали ее с пирогой Робинзона Крузо, которую нельзя было сдвинуть с места из-за ее величины; по мнению других, она больше напоминала катушку в бутылке; третьи ломали голову, как ее теперь вытащат, четвертые же дивились, как только она влезла туда. Но не столько насмешек, сколько злоречия вызывала эта картина. Слишком велика была честь, оказанная нам помещиком, чтобы не пробудить зависть у соседей. Всюду на наш счет вполголоса сплетничали, и покой наш постоянно нарушался людьми, которые из дружбы сообщали нам, что о нас говорят наши враги. Все эти толки мы, разумеется, рьяно опровергали; но ведь сами возражения подчас и питают сплетню. Мы снова стали держать совет: как обезоружить злобу наших врагов? И выработали план, на мой взгляд, даже чересчур хитроумный. Надобно было выяснить, имеет ли мистер Торнхилл в самом деле серьезные намерения, и поэтому жена взяла на себя миссию прощупать его и с этой целью задумала обратиться к нему за советом относительно замужества своей старшей дочери. Если этот маневр не вынудит его сделать предложение, положили пугнуть его соперником. На последний шаг я, однако, никак не хотел дать свое согласие, пока Оливия не обещала мне, что, если помещик в конце концов так и не пожелает на ней жениться сам, она выйдет замуж за того, кого изберут ему в соперники. Таков был наш план, и если я не достаточно решительно противился исполнению его, то и не слишком его одобрял. Итак, в следующее посещение мистера Торнхилла девицы постарались не показываться ему на глаза, чтобы дать возможность матушке действовать, как задумано; удалились они, правда, всего лишь в соседнюю комнату, откуда могли слышать весь разговор. Жена искусно начала его замечанием об удивительном счастье, привалившем одной из мисс Флембро, которой достался такой жених, как мистер Спанкер. Гость согласился; впрочем, заметила жена, имея изрядное приданое, всякая может рассчитывать на хорошего жениха. - Но, боже, помоги бесприданнице! - воскликнула она, Кому нужна красота, мистер Торнхилл? Кому нужна добродетель да и прочие достоинства в наш корыстный век? Не какова невеста, а каково ее приданое - вот что нынче интересует людей! - Сударыня, - отвечал он, - я не могу не оценить справедливость, а также оригинальность вашего замечания; и если б я был король, поверьте, я бы все устроил иначе. То-то было бы раздолье бесприданницам! И в первую очередь я, конечно, позаботился бы о ваших дочерях. - Ах, сударь, - отвечала жена, - вам угодно шутить; впрочем, я хотела бы быть королевой: тогда я знала бы, где мне искать муженька для своей старшей! Но раз уж мы всерьез об этом заговорили, мистер Торнхилл, не присоветуете ли мне, где найти подходящего жениха для нее? Ей уже девятнадцать лет, красотой не обижена, и образована изрядно и, по моему смиренному разумению, не лишена кое-каких природных дарований. - Сударыня, - возразил он, - если бы от меня зависел выбор, я бы для нее постарался разыскать человека, обладающего всеми достоинствами, какие потребны, чтобы ангела сделать счастливым; человека разумного, богатого, с изысканным вкусом и открытым сердцем; таков, сударыня, па мой взгляд. и должен быть муж вашей дочери! - Так-то так, сударь, - сказала она, - да есть ли у вас на примете такой человек? - О нет, сударыня, - возразил он, - невозможно представить себе человека, достойного быть ее мужем; это слишком большое сокровище, чтобы один человек обладал им исключительно: она богиня. Клянусь вам, я говорю то, что думаю: она ангел! - Ах, мистер Торнхилл, вы льстите моей бедной девочке. А между тем мы подумываем, не отдать ли ее одному из ваших фермеров, он недавно схоронил свою матушку и теперь ищет хозяйку в дом; да вы его знаете - я говорю об Уильямсе; у этого есть деньжонки, мистер Торнхилл, он ее не уморит с голоду; он уже давно к ней сватается. (Это была истинная правда) Но, сударь, заключила она, - мне хотелось бы заручиться вашим одобрением. - Как, сударыня! - отвечал он. - Моим одобрением, сударыня?! Одобрить такой выбор - да ни за что! Как? Принести всю эту красоту, ум, добродетель в жертву деревенскому облому, который не способен даже оценить своего счастья! Извините, но я никак не могу одобрить такую вопиющую несправедливость! К тому же у меня есть причины... - Причины, сударь? - подхватила Дебора. - Если у вас есть причины, то это меняет дело. Но позвольте полюбопытствовать, что у вас за причины? - Увольте, сударыня, - отвечал он. - Они слишком глубоко запрятаны (тут он положил руку на сердце) - они погребены здесь, они недосягаемы. Он ушел, и на общем семейном совете мы долго ломали голову, как понять все эти изъявления деликатных чувств. Оливия видела тут признак самой возвышенной страсти. Я был не столь в том уверен; мне и самому казалось, что тут пахнет любовью, да только не той, что приводит к венцу; как бы то ни было, однако решено было продолжать осуществление плана относительно фермера Уильямса, который ухаживал за моей дочерью в самого нашего появления в этих краях. Глава XVII Где та добродетель, что устоит перед длительным и сладостным соблазном? Счастье дочери было для меня важнее всего, и поэтому упорство мистера Уильямса, человека состоятельного, благоразумного и прямодушного, меня радовало. Немного потребовалось усилий, чтобы разжечь его былую страсть, и на второй или третий вечер они встретились с мистером Торнхиллом в нашем доме и обменялись яростными взглядами. Впрочем, Уильямс платил аренду исправно, и посему помещичий гнев не был ему страшен. Оливия же, со своей стороны, великолепно разыграла роль кокетки (если можно назвать ролью то, что являлось ее подлинной сущностью) и выказывала новому поклоннику самое нежное внимание. Мистер Торнхилл, казалось, был убит столь явным предпочтением и с видом грустно-задумчивым удалился. По правде сказать, я никак не мог взять в толк, почему он, если и в самом деле такое положение вещей огорчает его, не положит конец своему страданию, открыто заявив о своем чувстве. Впрочем, как ни велика была боль, испытываемая им, она не могла равняться с мукой, которую испытывала Оливия. После каждой такой встречи ее поклонников, а такие встречи происходили не раз, она обычно спешила где-нибудь уединиться, чтобы всецело предаться своему горю. В таком-то положении я и застал ее однажды после того, как она весь вечер была притворно весела. - Ну вот, теперь ты видишь, мое дитя, - сказал я, - что все твои упования на чувство мистера Торнхилла - мечта; он допускает соперничество человека во всех отношениях ниже его стоящего, хотя и знает, что в его власти получить твою руку, стоит только объясниться открыто. - Правда ваша, батюшка, - отвечала она, - однако у него есть немаловажная причина медлить, я это знаю доподлинно. Искренность его слов и взоров убеждает меня в том, что я пользуюсь несомненным его расположением. Пройдет совсем немного времени, и я надеюсь, что благородство его чувств станет явным для всех и убедит вас в том, что мое мнение о нем справедливее, нежели ваше. - Оливия, дружочек мой, - ответил я, - ведь мы уже немало употребили уловок, тобой же придуманных, чтобы заставить его объясниться, и заметь, что я ни в чем тебя тут не стеснял. Не думай, впрочем, дорогая моя, что я и в дальнейшем потерплю, чтобы его честного соперника продолжали дурачить ради твоей злополучной страсти. Проси какой хочешь срок для того, чтобы подвести своего мнимого поклонника к объяснению; однако к концу этого срока, если он окажется по-прежнему беспечен, я должен буду настаивать, чтобы достопочтенный мистер Уильямс был вознагражден за свое постоянство. Честное имя, которое я себе снискал, обязывает меня к этому, и нежность родителя никогда не поколеблет во мне твердости, необходимой благородному человеку. Итак, назови мне срок пусть самый отдаленный! - да постарайся как-нибудь оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет ему единственный способ не потерять тебя навеки. Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку положили месяц. Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве. Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако, к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному великолепию. Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным дурачествам. - Ну вот, Мозес, - воскликнул я, - скоро будем пировать на свадьбе, сынок. Что ты скажешь о наших делах? - По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для пива. - Верно, Мозес! - воскликнул я. - И в придачу для пущего веселья он еще споет нам "Женщину и Смерть"[32]! - Он выучил нашего Дика этой песне, - воскликнул Мозес, - и, по-моему, малыш поет ее премило. - Вот как? - воскликнул я. - Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик? Давай его сюда, да пусть не робеет. - Братец Дик, - воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, - только что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите - "Умирающего Лебедя"[33] или "Элегию на смерть бешеной собаки"? - "Элегию", мальчик, конечно, "Элегию", - сказал я, - я еще ни разу ее не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит - не распить ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на гитаре, пока он поет! Элегия на смерть бешеной собаки Мои друзья, вот быль для вас, А может, небылица, Хоть коротенек мой рассказ, Зато недолго длится. Жил негде праведник большой, Он в рай искал дорогу, И веру чтил он всей душой, Когда молился богу. Врага встречал он своего Как друга дорогого И одевался для того, Чтобы одеть нагого. Но в том краю, гроза воров, Жила еще собака: Барбос, лохматый блохолов, Задира и кусака. Тот человек и тот барбос До ссоры жили в мире, Но тяпнул человека пес, Как свойственно задире. На шум людей сбежалось тьма, Твердили в одно слово: Как видно, пес сошел с ума, Что укусил святого. Тут рану рассмотрел народ И пуще рассердился. Кричали: человек умрет, Проклятый пес взбесился. Но чудеса плодит наш век, И люди зря галдели: Пес окололел, а человек Живет, как жил доселе.[34] - Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия! Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом! - От всей души согласна! - воскликнула жена. - И если он так же хорошо будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на родине даже поговорка такая сложилась: "Все Бленкинсоны косят на оба глаза, у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы мастера песни петь, а Марджорамы рассказывать истории". - Отлично! - вскричал я. - И должен сказать, что какая-нибудь простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений, что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму. - Может быть, в области высокой поэзии, - воскликнул Мозес, - в самом деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела[35], трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как можно скорей. - Прекрасный совет! - воскликнул я. - И нигде, говорят, он не звучит так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться, но еще и жену ему подыщут. Укажут: "Тебе не хватает того-то и того-то", - и тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я понимаю! - Верно, сударь, - отвечал Мозес, - и говорят, что таких ярмарок невест только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий вечер. - Правда твоя, мой мальчик! - воскликнула тут его матушка. - На всем белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии. - И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! - прервал я ее. - Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора, жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство! Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете! Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным. Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в наших семейных концертах. Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик. - Батюшка! Она уехала от нас... Она уехала от нас, сестричка Ливви уехала от нас навсегда! - Уехала, мальчик? - Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, и она ужасно плакала и хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету, сказав: "Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я себя погубила?" - Вот теперь-то, - вскричал я, - дети мои любезные, теперь ступайте оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито! - Отец! - воскликнул мой сын. - Так-то ты являешь нам твердость духа? - Ты сказал - твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость неси сюда мои пистолеты... Я брошусь в погоню за предателем... Пока ноги не перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться... Коварный злодей! Я уже держал в руках пистолеты, когда бедная моя жена, у которой страсти никогда не доходили до такого неистовства, как у меня, бросилась мне на шею. - Возлюбленный супруг мой! - вскричала она. - Священное писание - вот единственное оружие, приличное дряхлой твоей руке. Открой же эту книгу, мой милый, и боль претвори в терпение, ибо дочь гнусно обманула нас. - В самом деле, сударь, - продолжал мой сын после некоторого молчания, - столь неистовая ярость вам не к лицу. Вместо того чтобы утешать матушку, вы только усугубляете ее муку. Не пристало вам в вашем сане клясть своего злейшего врага; вы не должны были проклинать его, пусть он и трижды злодей. - Неужели, мальчик, я его проклял? - Да, сударь, дважды. - Да простит мне в таком случае небо, и, да простит оно его! Вот, сын мой, теперь я вижу, что одно лишь божественное милосердие могло научить нас благословлять врагов наших. Да будет благословенно имя его за все, что он нам ниспослал, и за все, что отнял! Но только... только знайте, велико же должно быть горе, чтобы исторгнуть слезы из этих старых очей, десятки лет уже не ливших слез! Мое дитятко... погубить мою голубку! Да будет... да простит мне небо! Что это я хотел сказать? Ты ведь помнишь, душа моя, как добродетельна она была и как прелестна? Ведь до этой несчастной минуты она только и думала о том, как бы нам угодить! Лучше бы она умерла! Но она бежала, честь наша запятнана, и отныне я могу уповать на счастье лишь в ином мире. Но, мальчик мой, ты видел, как они уезжали, - может быть, он увез ее насильно? Если так, то она, может быть, ни в чем и не повинна. - Ах нет, сударь! - воскликнул малыш. - Он только поцеловал ее и назвал своим ангелом, и она сильно заплакала и оперлась на его руку, и они быстро-быстро поехали. - Неблагодарная девчонка, вот она кто! - сказала жена сквозь слезы. Как могла она так поступить с нами, мы ведь никогда ни в чем ее не приневоливали. Мерзкая потаскушка ни с того ни с сего подло бросить отца с матерью! Она сведет тебя преждевременно в могилу, и в скором времени за тобой последую и я! Так - в горьких сетованиях и бесполезных вспышках чувства - провели мы эту первую ночь подлинных наших бедствий. Я решился, впрочем, разыскать бесчестного предателя, где бы он ни скрывался, и изобличить его в низком его поведении. Наутро за завтраком мы живо ощутили отсутствие нашей бедной девочки, ибо она обычно вселяла радость и веселье в наши сердца. Жена по-прежнему старалась облегчить свое горе упреками. - Никогда, - вскричала она, - никогда эта негодница, опорочившая свою семью, не переступит смиренный сей порог! Никогда больше не назову я ее своей дочерью! Нет! Пусть себе живет потаскушка с мерзким своим соблазнителем! Она покрыла нас позором, это верно, но, во всяком случае, обманывать себя мы больше не дадим. - Жена, - сказал я, - к чему такие жестокие речи? Я не менее твоего гнушаюсь грехом, ею совершенным. Но и дом мой, и сердце мое всегда пребудут открытыми для бедной раскаявшейся грешницы, если она пожелает возвратиться. И чем скорее отвернется она от греха, тем любезнее будет она моему сердцу. Ибо и лучшие из нас могут заблуждаться по неопытности, поддаться на сладкие речи, прельститься новизной. Первый проступок есть порождение простодушия, всякий же последующий уже детище греха. Да, да, несчастная всегда найдет приют в сердце моем и в доме, какими бы грехами она ни запятнала себя! Снова буду внимать я музыке ее голоса, снова нежно прижму ее к своей груди, как только в сердце ее пробудится раскаяние. Сын мой, дай мне мою Библию и посох! Я последую за ней и разыщу ее, где бы она ни скрывалась; если я и не в силах спасти ее от позора, по крайней мере, не дам ей погрязнуть в грехе. Глава XVIII Отец отправляется на розыски дочери, дабы вернуть ее на стезю добродетели Хоть малыш и не мог описать наружность того, кто подсадил его сестру в карету, мои подозрения целиком сосредоточились на молодом помещике, который славился приключениями подобного рода. Поэтому я направился к Торнхиллу, намереваясь уличить его и, если удастся, увести свою дочь домой. Однако по дороге туда я повстречал одного из своих прихожан, и он сказал, будто видел почтовую карету и в ней молодую особу, похожую на мою дочь, рядом с джентльменом, в котором я по описанию рассказчика без труда узнал мистера Берчелла. Он прибавил, что карета мчалась с великой скоростью. Я не поверил и продолжал свой путь к замку Торпхилла и, прибыв туда, несмотря на ранний час, настоял на том, чтобы обо мне доложили. Мистер Торнхилл вскоре вышел ко мне с видом совершенно непринужденным и открытым; казалось, известие о бегстве моей дочери поразило его, словно громом. Честным словом заверил он меня, что впервые обо всем этом слышит. Теперь мне ничего не оставалось, как, отказавшись от прежних своих подозрений, обратить их на мистера Берчелла; я вдруг припомнил, что и впрямь в последнее время частенько заставал их обоих за таинственной беседой. Подвернувшийся тут еще один свидетель уже не оставил во мне ни малейшего сомнения в том, что злодей был, действительно, не кто иной, как мистер Берчелл; по словам этого свидетеля, они вместе с моей дочерью отправились к целебному источнику в Тэнбридже, милях в тридцати отсюда, куда стеклось большое общество. Я находился в том состоянии духа, когда человек отказывается рассуждать трезво и способен на одни лишь опрометчивые поступки; даже не подумав о том, что, быть может, меня нарочно сбивают со следа, я отправился разыскивать дочь и воображаемого ее соблазнителя туда, куда мне указали. Не мешкая, я зашагал по дороге, расспрашивая прохожих, от которых, впрочем, не мог добиться толку, покуда не вступил в город; там мне попался навстречу всадник, в котором я узнал человека, как-то виденного мной у помещика. Он заверил меня, что, если я отправлюсь еще за тридцать миль, на скачки, то я непременно настигну беглецов, ибо не далее как вчера вечером он видел, как они там танцевали и как дочь моя пленила всех своим искусством. Рано поутру я отправился к месту скачек и примерно в четыре часа пополудни уже был там. Блистательное общество, которое я там застал, с жаром преследовало одну-единственную цель - наслаждение; сколь отлична была моя цель возвратить родное дитя в лоно добродетели! Мне показалось, что где-то невдалеке мелькнула фигура мистера Берчелла; но он как будто избегал встречи и при моем приближении смешался с толпой; больше я его не видел. Тут я подумал, что нет смысла мне продолжать путь, и решил вернуться к бедному моему семейству, которое так нуждалось в моей поддержке. Однако душевные волнения и физическая усталость вызвали у меня лихорадку, первые признаки которой я обнаружил, когда подходил к скачкам. Еще один непредвиденный удар - ведь я был более чем в семидесяти милях от дома! Пришлось мне, однако, остановиться в небольшой придорожной харчевне, и тут, в этом приюте бережливой бедности, я вынужден был лежать, терпеливо ожидая выздоровления. Так протомился я почти три недели; наконец природное крепкое сложение одержало верх над недугом; но у меня не было денег, чтобы заплатить хозяину. Быть может, забота эта вызвала бы новый приступ лихорадки, если бы меня вдруг не выручил путник, завернувший перекусить в ту же харчевню. Избавителем моим оказался не кто иной, как наш добрый книготорговец с Сент-Полз-Черчьярд[36], который и сам написал изрядное количество детских книжек; он называл себя другом детей, по справедливости его следовало бы называть другом всего человечества. Едва соскочив с лошади, он уже торопился отсюда, ибо, как всегда, был озабочен делом чрезвычайной важности и сейчас, например, собирал материалы для книги о некоем мистере Томасе Трипе[37]. Я тотчас узнал красное прыщеватое лицо этого добряка, ибо он издавал мои труды, направленные против нынешних поборников многобрачия; у него-то я и взял взаймы немного денег с тем, чтобы отдать их немедленно по своем возвращении домой. Покинув харчевню, я еще чувствовал значительную слабость и поэтому решил двигаться домой не спеша, делая не более десяти миль в день. Здоровье и свойственное мне душевное равновесие почти полностью вернулись ко мне, и я теперь уже проклинал свою гордыню, которая заставила меня роптать на карающую десницу. Человек не знает, что он способен вынести, покуда на него не обрушится беда; горные вершины наших честолюбивых стремлений ослепляют нас своим блеском, покуда мы смотрим на них снизу; но когда мы начинаем взбираться на них, с каждой ступенью нашему взору открывается новая и все более мрачная картина скрытых доселе разочарований; точно так же, когда мы спускаемся с высот блаженства, какой бы унылой и мрачной нам ни показалась долина бедствий сверху, деятельная наша мысль, все еще настроенная на радостный лад, находит на каждом шагу что-либо лестное и приятное для себя. Самые темные предметы проясняются по мере нашего к ним приближения, и духовное око приноравливается к окружающему мраку. Прошагав часа два по дороге, я заметил впереди какой-то возок и решил непременно его догнать. Когда же я с ним поравнялся, это оказался фургон странствующих комедиантов, который вез декорации и прочие театральные принадлежности в соседнюю деревушку, где они намеревались дать несколько представлений. При фургоне находились лишь возница да один человек из труппы, остальные должны были прибыть на другой день. С хорошим попутчиком, гласит пословица, дорога вдвое короче, поэтому я тотчас вступил в беседу с бедным комедиантом; некогда я и сам обладал изрядным актерским дарованием, и сейчас заговорил о сцене с присущей мне непринужденностью; далекий ныне от театральной жизни, я спросил, кто из пишущих для театра в чести, кого по справедливости можно считать Драйденами и Отвеями нашего времени. - Не думаю, сударь, - вскричал актер, - чтобы наши новые сочинители почувствовали себя польщенными, услышав такое сравнение: манера Драйдена и Роу[38], сударь, давно уже вышла из моды, вкус наш обратился назад на целое столетие: Флетчер, Бен Джонсон[39] и все пьесы Шекспира - вот что нынче в ходу! - Как, - вскричал я, - возможно ли, чтобы в наше время публика находила удовольствие в этих старинных оборотах речи, обветшалых шутках, чудовищных характерах, которые в изобилии встречаются в творениях упомянутых вами сочинителей? - Сударь, - отвечал мой собеседник, - публика ни во что не ставит такие вещи, как язык, юмор, характеры, ей до них дела нет; она приходит развлекаться и упивается пантомимой, освященной именем Шекспира или Бена Джонсона. - В таком случае, - сказал я, - надо полагать, что современные драматурги не столько подражают природе, сколько Шекспиру? - Сказать по правде, - отвечал мой собеседник, - они вообще ничему не подражают, да публика и не требует от них этого; ей нужды нет до содержания пьесы: неожиданные трюки да красивые позы - вот что вызывает хлопки! Я помню комедию, которая без единой шутки снискала всеобщий восторг благодаря ужимкам да подмигиваниям актеров, и другую, имевшую успех лишь оттого, что сочинитель ее наградил одного из своих героев коликами. Нет, сударь, на нынешний вкус, в творениях Конгрива и Фаркара[40] слишком много остроумия; у нас в пьесах говорят гораздо проще. К этому времени экипаж бродячей труппы прибыл на место; там о нас, очевидно, уже прослышали, и вся деревня высыпала поглазеть на нас, ибо, как заметил мой собеседник, у странствующих актеров обычно бывает больше зрителей за пределами театра, нежели внутри. Я не подумал о непристойности своего появления в таком обществе, пока не увидал, что вокруг нас собирается толпа, и тогда я как можно скорей скрылся в первой попавшейся харчевне. В общей комнате, куда меня проводили, ко мне тотчас подошел господин, весьма порядочно одетый, и спросил, являюсь ли я в самом деле священником труппы или только вырядился в костюм, соответствующий моей роли. Когда же я объяснил ему, в чем дело, и сказал, что никакого отношения к труппе не имею, он был так любезен, что пригласил меня и актера распить с ним чашу пунша; и все время, что мы пили, он горячо и увлеченно разглагольствовал о политике. Я про себя решил, что вижу перед собой по меньшей мере члена парламента. В этом своем мнении я укрепился еще более, когда, справившись у хозяина харчевни, что тот может предложить на ужин, он стал настойчиво приглашать нас с актером к себе домой[41]; в конце концов мы сдались на уговоры и приглашение приняли. Глава XIX Портрет человека, недовольного нынешним правительством и стоящего на страже наших гражданских свобод Новый наш знакомый предложил нам, не дожидаясь кареты, отправиться пешком, сказав, что живет неподалеку от деревни; и в самом деле вскоре мы очутились у ворот дома, великолепием своим превосходящего все, что доводилось мне видеть в этих краях. Хозяин оставил нас в комнате, которая была убрана изящно и в современном вкусе; сам он пошел распорядиться относительно ужина. Мой приятель, актер, подмигнул ему вслед и заметил, что нам весьма и весьма повезло. Хозяин наш тотчас вернулся, но не один, а с дамами, одетыми непринужденно, по-домашнему; тут же в комнату внесли изысканный ужин, и завязалась живая беседа. Разговор нашего гостеприимного хозяина вертелся почти исключительно вокруг политики, ибо свобода, по его словам, составляла сладкую отраву его жизни. Когда убрали со стола, он спросил меня, видел ли я последний выпуск "Монитора", и, получив отрицательный ответ, воскликнул: - Так вы, верно, и "Аудитора" не читали? - Не читал, сударь, - ответил я. - Странно, очень странно, - сказал хозяин, - вот я так читаю всю политику, какая выходит: и "Ежедневную", и "Всеобщую", и "Биржевую", и "Хронику", и "Лондонскую вечернюю", и "Уайтхоллскую вечернюю", все семнадцать журналов да еще два обозрения. Что мне до того, что они друг дружку люто ненавидят? Зато я их всех люблю! Свобода, сударь, свобода - вот что составляет гордость британца! И клянусь своими угольными копями в Корнуэлле[42], я почитаю всех, кто стоит на страже свободы. - В таком случае, сударь, - вскричал я, - вы должны почитать нашего короля! - Разумеется, - отвечал наш хозяин, - когда он поступает по-нашему; но если он будет продолжать в том же духе, в каком действовал все последнее время[43], то я, право, перестану ломать голову над его делами. Я ничего не говорю. Я только думаю. А кое в чем я все же поступил бы умнее его! Я считаю, что ему не хватает советчиков; он должен бы советоваться со всяким, кто пожелал бы дать ему совет, и тогда у нас все пошло бы по-иному. - А я бы, - вскричал я, - поставил всех подобных советчиков к позорному столбу! Долг всякого честного человека укреплять наиболее слабую сторону нашего государственного устройства - я имею в виду священную власть монарха, которая последние годы день ото дня слабеет и теряет свою законную долю влияния в управлении государством. А наши невежды только и знают, что кричать о свободе; и если у них к тому же есть какой-то общественный вес, то они самым неблагородным образом кладут его на ту чашу весов, которая и без того тяжела. - Как?! - воскликнула одна из дам. - Вот уж не чаяла я встретить человека, у которого достанет подлости и низости защищать тиранию и ополчаться на свободу - на свободу, на этот священный дар небес, на это славное достояние британца! - Возможно ли, - вскричал хозяин, - чтобы в нынешнее время среди нас сыскался поборник рабства? Человек, готовый малодушно отказаться от привилегий британца? Возможно ли, сударь, пасть так низко? - Уверяю вас, сударь, - возразил я, - я сам за свободу, сей истинный дар богов! О, великая свобода, кто только не поет тебе нынче хвалу? Я - за то, чтобы все были королями, я и сам не прочь быть королем. Каждый из нас имеет право на престол, мы все родились равными. Таково мое убеждение, я его разделяю с людьми, которых прозвали левеллерами[44]. Они хотели создать общество, в котором все были бы одинаково свободны, Но, увы! - из этого ничего не получилось. Тотчас обозначилось, кто посильнее да похитрее остальных, они-то и сделались хозяевами надо всеми. Посудите сами: конюх ваш ездит верхом на ваших лошадях оттого, что он животное более хитрое, чем лошадь, - так неужели животное, более хитрое и сильное, чем ваш конюх, в свою очередь, не оседлает его? И вот, поскольку субординация заложена в самой природе человеческой, и одни рождены повелевать, а другие повиноваться, а следовательно, тиран неизбежен, то вопрос надо ставить так: что лучше - иметь этого тирана у себя под боком, в собственном доме, в городе, в котором проживаешь, или чтобы он находился подальше, - скажем, в столице? Что касается меня, сударь, то, испытывая врожденное отвращение к физиономии всякого тирана, я, естественно, предпочту, чтобы он находился как можно дальше от меня. Надо полагать, что большая часть человечества придерживается того же мнения и потому избрала себе единого монарха, сокращая таким образом число тиранов и увеличивая спасительное расстояние, отделяющее их от народа. Знать, которая до избрания обществом единого тирана сама занимала положение тиранов, естественно, настроена враждебно к власти, над нею поставленной, - ведь она ближе всего к этой власти и, следовательно, больше всех испытывает ее гнет. Поэтому вельможам выгодно всячески ущемлять королевскую власть, ибо чем меньше власть у короля, тем сильнее их собственное могущество. Таким образом, для того чтобы восстановить принадлежавшее им издревле влияние, они стараются подорвать власть единого тирана. В некоторых случаях обстоятельства складываются таким образом, что условия, в которые поставлена страна, законы, в ней сложившиеся, умонастроение ее имущих сословий, - все вместе способствует дальнейшему подрыву монархии. Ибо, если, благодаря нашему государственному устройству, богатства скапливаются в руках немногих, то по мере дальнейшего обогащения этих немногих, и без того купающихся в роскоши, возрастает и властолюбие их. Подобное накопление богатства, однако, может произойти в том случае, если (как то обстоит у нас) обогащение происходит не столько благодаря домашним ремеслам, сколько вследствие торговли с иноземными купцами; ибо заморская торговля по плечу лишь богатым, которые к тому же получают все доходы с домашних промыслов; таким образом имущий у нас пользуется двумя источниками богатства, в то время как у неимущего источник один. По этой причине во всех торговых державах богатство сосредоточивается в руках немногих и подобные государства со временем неминуемо становятся аристократическими. Опять-таки, сами обычаи и законы страны могут способствовать накоплению богатства в одних руках: так, когда естественные нити, связующие имущих с неимущими, обрываются и богатым женихам предлагают искать одних лишь богатых невест, а людей ученых, например, не допускают участвовать в управлении страною, если они недостаточно богаты, вследствие чего богатство становится целью, к коей вынужден устремляться мудрец. С помощью этих и подобных им способов, говорю я, и достигается скопление богатства в руках у немногих. Далее, человек, разбогатев тем или иным путем, удовлетворив насущные свои нужды и прихоти, употребляет избыток на приобретение власти; иначе говоря, он стремится поставить возможно большее число людей в зависимость от своей воли, набирая их для этой цели из тех, что готовы - кто по бедности, кто из корысти - продать свою свободу и согласны за кусок хлеба терпеть издевательства первого тирана, какой случится поблизости. Так, возле крупных богачей обычно подбирается голытьба, и государство, в котором богатства сосредоточены в руках немногих, напоминает картезианскую систему миров[45], где каждое небесное тело порождает вокруг себя самостоятельный вихрь. Впрочем, в водовороте знатного вельможи согласится вращаться только тот, кто рожден рабом и принадлежит к подонкам человечества, кто по душевному складу своему и воспитанию способен лишь холопствовать и о свободе знает только понаслышке. Между тем остается еще обширная категория людей, не подпадающих под влияние богача, сословие как бы промежуточное между чернью и богачами; это люди, которые имеют достаток и потому могут не подчиняться знатному соседу и вместе с тем не столь богаты, чтобы сделаться тиранами. В этом-то среднем сословии общества обычно сосредоточены все искусства, вся мудрость, вся гражданская доблесть. И только одно это сословие и является истинным хранителем свободы, и одно лишь оно может по справедливости именоваться Народом. Бывает, однако, что это среднее сословие почему-либо теряет свое влияние в государстве, его голос как бы заглушается кликами черни, - а это неминуемо случится, если сочтут нужным уменьшить в десять раз против нынешнего имущественный ценз для избирателей, ибо таким образом большая часть черни будет вовлечена в систему управления государством, а чернь, обращающаяся, как всегда, в орбите кого-нибудь из сильных мира сего, будет во всем идти у него на поводу. Поэтому в таком государстве среднему сословию надлежит свято блюсти прерогативу и привилегию единственного кормчего. Ибо он, этот кормчий, расщепляет власть богачей и облегчает давление, оказываемое великими на малых мира сего. Среднее сословие можно уподобить городу, который подвергается осаде со стороны богачей, а короля - войску, что спешит извне на помощь осаждаемым; пока осаждающим грозит опасность, они, естественно, станут предлагать гражданам осажденного города наиболее выгодные условия, прельщать их сладкими речами и обещаниями; но если им удастся победить противника, нападающего на них с тыла, стены города окажутся слабой защитой для осажденных. Чего ждать в этом случае, можно видеть, обратив взор на Голландию, Геную или Венецию, где законы управляют беднотой, а богачи законами. Поэтому я стою за монархию, готов умереть за монархию, за священную монархию! Ибо единственная святыня на земле - это государь, помазанный на царство, и всякое ущемление его власти, будь то в мирное или военное время, есть посягательство на истинные свободы подданного. Один звук таких слов, как "свобода", "патриотизм", "британцы", уже причинил довольно горя, и надо надеяться, что истинные сыны свободы не станут умножать этих бедствий. Много я перевидал на своем веку так называемых поборников свободы, и, однако же, не припомню ни одного, который не был бы тираном в душе и деспотом в собственном доме! Тут я вдруг заметил, что в пылу увлечения позволил себе говорить много дольше, чем того требовал хороший тон, к тому же и терпение моего хозяина, который несколько раз уже пытался перебить меня, наконец совсем истощилось. - Как?! - вскричал он. - Неужто я оказал гостеприимство тайному иезуиту[46] в облачении англиканского священника? Клянусь всеми угольными копями Корнуэлла, он вылетит из моего дома, не будь я Уилкинсон! Тут я понял, что хватил через край, и попросил извинить меня за неуместную свою горячность. - Извинить?! - прорычал он в ярости. - За ваши правила надобно десять тысяч раз просить извинения. Как?! Отказаться от свободы, от собственности и, говоря словами "Газетира"[47], навязать себе деревянные башмаки[48]? Сударь, я настаиваю на том, чтобы вы сию же минуту покинули мой дом, или я не отвечаю за последствия. Сударь, я на этом настаиваю! Только я собрался повторить свои извинения, как вдруг послышался стук лакеев в дверь, и обе дамы воскликнули: - Хозяин с хозяйкой, чтоб нам умереть на месте! Оказалось, все это время я пользовался гостеприимством дворецкого, который в отсутствие хозяев захотел разыграть роль господина, - и то сказать, он рассуждал о политике, как заправский помещик! Но ничего не могло равняться с моим смущением при виде джентльмена и его супруги. Надо сказать, что и они были поражены едва ли не больше нашего, застав в своем доме всю честную компанию за пирушкой. - Господа! - воскликнул истинный хозяин дома, обращаясь ко мне и моему спутнику. - Мы с супругой рады служить вам, но должен сказать, что честь вашего посещения столь неожиданна, что мы ею прямо-таки подавлены. Каким бы сюрпризом ни явилось наше присутствие у них в доме, их появление было для нас еще удивительнее, - в этом я убежден, и я онемел от сознания всей нелепости своего положения. Но в эту минуту в комнату вошла моя милая мисс Арабелла Уилмот, та самая, что была когда-то помолвлена с сыном моим, Джорджем, и свадьба с которой, как известно, расстроилась. Увидев меня, она радостно бросилась мне на шею. - Ах, сударь! - вскричала она. - Какому счастливому случаю обязаны мы вашим неожиданным посещением? Тетушка с дядюшкой будут счастливы, конечно, когда узнают, что их гость не кто иной, как добрый доктор Примроз. Услыхав мое имя, старик и его супруга подошли ко мне и приветствовали меня словами самого радушного гостеприимства. Они не могли удержаться от улыбки, когда я поведал им, каким образом оказался гостем в их доме; бедняга дворецкий, которого они сгоряча хотели было выгнать, после моего ходатайства был прощен. Настоящие хозяева дома, мистер Арнольд и его супруга, теперь стали уговаривать меня погостить у них несколько дней, и так как их племянница и моя очаровательная ученица - ведь ум ее сложился и развился до некоторой степени под моим руководством - присоединила к их просьбам свои, я в конце концов уступил. На ночь мне отвели великолепную спальню, а на другой день утром мисс Уилмот пожелала пройтись со мной по парку, разбитому на новый лад. Показав мне все достопримечательности, она затем как бы невзначай спросила, давно ли имел я сведения о сыне моем, Джордже. - Увы, сударыня, - вскричал я, - вот уж скоро три года, как мы с ним расстались, и ни разу-то за все время не прислал он весточки о себе! Где он обретается, я не ведаю, и свижусь ли я с ним когда-нибудь, и возвратится ли ко мне счастье тоже не знаю. Нет, моя красавица, не возвратятся к нам никогда те сладостные часы, что проводили мы у нашего камина в Векфильде. Маленькое мое семейство становится все меньше и меньше, и с бедностью мы познали не только нужду, но и бесчестье. Слеза выкатилась из глаз добросердечной девушки, когда она услышала такие слова; я же, видя ее столь чувствительною, воздержался от того, чтобы рассказать о нашем несчастье более подробно. Мне, однако, приятно было убедиться, что время ничуть не изменило ее старинных привязанностей - с тех пор как мы уехали, она отказала нескольким женихам. Она продолжала водить меня по обширному парку, указывая на различные новшества, на всевозможные беседки и аллеи, и вместе с тем каждый предмет служил ей поводом, чтобы задать еще какой-нибудь вопрос касательно моего сына. Так провели мы первую половину дня, а затем, послушные зову колокольчика, возвещавшего обед, вошли в дом. Там мы застали директора бродячей труппы, о которой я уже упоминал; он прибыл с билетами на пьесу "Прекрасная грешница"[49]; представление должно было состояться в тот же вечер, причем роль Горацио исполнял молодой человек благородного происхождения, никогда ранее не выступавший на сцене. Директор с жаром расхваливал своего нового актера, утверждая, что еще ни разу не встречал человека, который подавал бы столь блистательные надежды. - В единый день, - заметил он, - не выучишься играть на театре. Но этот джентльмен, можно сказать, рожден для подмостков. Все в нем восхищает фигура, голос, осанка! Повстречали же мы его случайно, на пути нашем сюда. Рассказ директора подстрекнул наше любопытство, и, вняв молениям дам, я согласился сопровождать их в театр, вернее сказать, в сарай, где давались представления. Семейство мистера Арнольда почиталось первым в округе, и нас приняли с почетом и усадили в первом ряду, где мы с немалым нетерпением дожидались выхода Горацио. Наконец он появился, и пусть те, у кого есть дети, представят себе, что бы почувствовали они, если бы, подобно мне, обнаружили в актере собственного своего злополучного сына! Он открыл было рот, как вдруг, обратив свой взор на публику и увидев мисс Уилмот и меня, застыл в немом оцепенении. Актеры подбадривали его из-за кулис, приписав его молчание естественной робости. Он же вместо того, чтобы исполнять свою роль, с громкими рыданиями покинул сцену. Не могу сказать, каковы были мои чувства в эту минуту, ибо быстрая смена их не поддается никакому описанию. Впрочем, меня тут же заставил опомниться дрожащий голосок мисс Уилмот, которая умоляла меня отвести ее домой, к дядюшке. Когда мы возвратились, мистер Арнольд, которому ничего до сих пор не было известно о нашем удивительном приключении, узнав, что новый актер оказался моим родным сыном, тотчас послал за ним карету и пригласил его к себе, а так как Джордж упорно отказывался вновь появиться на подмостках, то актерам пришлось найти ему замену, и он вскоре оказался среди нас. Мистер Арнольд принял его самым радушным образом, я же со свойственной мне восторженностью обнял его, ибо не умею выказывать гнев, если его не испытываю на самом деле. В обращении мисс Уилмот, однако, сквозила явная небрежность; впрочем, я приметил, что она играет взятую на себя роль. Смятение, в какое пришли ее чувства, еще не совсем улеглось; с ее уст срывались нелепейшие замечания, как это бывает с людьми, потерявшими голову от счастья, - и она тут же сама смеялась своей глупости. Время от времени она украдкой поглядывала в зеркало, как бы упиваясь сознанием своей неотразимости, часто задавала вопросы и оставляла без малейшего внимания ответы на них. Глава XX История странствующего философа, который в погоне за новыми впечатлениями потерял покой После ужина миссис Арнольд любезно предложила снарядить лакеев за вещами моего сына, чем он, казалось, был немало смущен; когда же она продолжала настаивать, ему пришлось сознаться, что посох да котомка составляют все его движимое имущество. - Итак, сын мой, - вскричал я, - с пустыми руками отпустил я тебя, и с пустыми руками ты ко мне возвращаешься! А вместе с тем ты, верно, много чего повидал на свете! - Да, батюшка, - отвечал мой сын. - Однако одно дело искать счастья, иное - его найти, и, по Правде сказать, в последнее время я вовсе отказался от попыток его достигнуть! - Сударь, - воскликнула миссис Арнольд, - я думаю, что рассказ о ваших приключениях должен быть весьма занимателен; начало вашей истории я не раз слышала от своей племянницы; мы были бы весьма признательны, если бы вы поведали вам ее продолжение. - Позвольте уверить вас, сударыня, - отвечал мой сын, - не так приятно будет вам слушать меня, как мне вам рассказывать; впрочем, особых приключений в моем рассказе вы не встретите, ибо повесть моя будет не столько о том, что я делал, сколько о том, что видел. Вы знаете, как велика была первая невзгода в моей жизни; однако ей не удалось сломить мой дух. Я умею надеяться, как никто. Чем меньше милостей я вижу от фортуны в настоящем, тем больше ожидаю их в будущем; и всякий раз, когда оказываюсь под колесом ее, я говорю себе, что достиг уже самой низкой точки и теперь, с новым поворотом колеса, могу только подняться. Итак, в одно прекрасное утро я отправился в Лондон, нимало не заботясь о завтрашнем дне, беспечный, как птицы, что распевали у меня над головой. Тешил же я себя мыслью, что Лондон есть рынок, на котором любое дарование отличают и оценивают по достоинству. По прибытии своем в столицу первой моей заботой было доставить нашему родственнику рекомендательное письмо - то самое, батюшка, что вы мне дали; однако обстоятельства, в которых застал я его, оказались немногим лучше моих собственных. Как вы знаете, батюшка, я намеревался поступить наставником в школу, и об атом-то я хотел посоветоваться с моим родственником. План мой он встретил улыбкой, которую по справедливости можно было назвать сардоническою. "О да, - вскричал он, - нечего сказать, хорошую ты себе наметил карьеру! Я и сам побывал наставником в пансионе, и пусть мне накинут петлю на шею, если я не предпочту быть помощником тюремного сторожа в Ньюгете[50]! Я не знал покоя ни днем, ни ночью. Хозяин вечно придирался ко мне, хозяйка невзлюбила за то, что лицом не вышел, мальчишки теребили беспрестанно, ил ни на минуту не мог вырваться на волю, туда, где люди друг с другом учтивы, ибо от школы меня не отпускали ни на шаг. Да и сумеешь ли ты исполнять должность наставника? Позволь мне немного поэкзаменовать тебя. Обучался ли ты этому делу?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Умеешь ли ты расчесывать волосы мальчикам?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Оспой болел?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Привык спать втроем на одной постели?" - "Нет". - "Тогда ты не годишься в наставники. Хороший ли у тебя аппетит?" - "Да". - "О, тогда уж ты никак не годишься в наставники! Нет, сударь, коли хотите легкой и чистой работы, то лучше поступайте в ученики к точильщику и крутите ему колесо - что угодно, только не школа! Вот что, - продолжал он, - ты, я вижу, малый не из робких, да и ученый отчасти, - почему бы тебе не сделаться сочинителем, как я? Ты, верно, читал в книгах о том, что люди с дарованием будто бы гибнут от голода. А я, если хочешь, сию минуту представлю тебе сорок совершеннейших тупиц, которые только и живут, что сочинительством, и живут, заметь, в роскоши - все это честная благополучная посредственность, гладко и скучно пишут они свои исторические да политические сочинения, и все-то их хвалят; люди эти, братец, таковы, что, будь они сапожниками, они бы всю жизнь только чинили башмаки, и ни одной пары не смастерили бы сами". Убедившись, что ничего благородного в должности наставника нет, я решился последовать его совету, а так как к литературе я испытывал величайшее уважение, то с трепетом душевным был готов приветствовать матушку Граб-стрит. Быть может, для того, чтобы преуспеть в жизни, было бы лучше избрать другое поприще, однако, почитая богиню сих мест родительницей всех совершенств, а ее непременную спутницу, бедность лучшей нянькой для неокрепнувшего гения, я полагал за честь следовать по тропе, проложенной Отвеем и Драйденом. Полный таких мыслей, взял я в руки перо и, обнаружив, что почти все, что можно сказать хорошего в защиту правды, уже сказано другими, решился написать книгу совершенно оригинальную. И вот я изготовил несколько парадоксов, придав им довольно изящную форму. Правда, они были заведомо ложны, зато свежи. Жемчужины истины столь часто преподносились другими, что мне ничего иного не оставалось, как предложить мишуру, которая издали выглядела ничуть не хуже. О боги всемогущие, вы видели, с какой важной напыщенностью водил я своим пером по бумаге! Весь ученый мир, я в том не сомневался нимало, должен был ополчиться против моих построений, ну да я и сам был готов ополчиться на весь ученый мир! В ожидании воображаемых противников я держал наготове перья, ощетинившись ими, как дикобраз своими иглами. - Хорошо сказано, мой мальчик! - вскричал я. - Какой же предмет избрал ты для своего трактата? Надеюсь, что не позабыл о значении единобрачия? Но я перебиваю: продолжай! Ты напечатал свои парадоксы; что же сказал ученый мир о твоих парадоксах? - Батюшка, - отвечал мой сын. - Ученый мир ничего не сказал! Просто-напросто ничего, сударь: ученые все до единого были заняты - одни из них слагали дифирамбы себе и своим друзьям, другие возводили хулу на врагов; а так как я, к несчастью, ни друзей, ни врагов не имел, то пришлось мне изведать жесточайшую из всех обид - пренебрежение. Как-то раз, когда я сидел в кофейне[51], размышляя о судьбе своих парадоксов, в комнату вошел маленький человечек и уселся неподалеку от меня. После короткого предварительного разговора со мной, из которого он понял, что имеет дело с человеком ученым, он извлек пачку проспектов и принялся убеждать меня подписаться на новое издание Пропорция[52], которое он намерен был подарить миру с собственными комментариями. Мне пришлось ответить, что у меня нет денег; услышав такое признание, собеседник мой полюбопытствовал о моих видах на будущее. Узнав же, что и надеждами я богат не более, чем деньгами, он вскричал: "Так, значит, вы ничего не смыслите в столичной жизни! Дайте-ка я вас научу. Взгляните на эти проспекты! Вот уже двенадцать лет, как они меня кормят. Возвратится ли вельможа с чужбины на родину, креол ли прибудет с острова Ямайка, задумает ли богатая вдова, покинув свое родовое гнездо, наведаться к нам в столицу, - у всех у них я пытаюсь взять подписку. Лестью осаждаю я их сердца, а затем в образовавшуюся брешь пропихиваю свои проспекты. У того, кто с самого начала подписывается с охотою, я через некоторое время прошу еще денег - за посвящение; если дал первый раз, то даст и во второй, и, наконец, еще раз сдираю с него за то, чтобы на заглавном листе красовался его фамильный герб. Таким образом, - продолжал он, - я живу за счет человеческого тщеславия и смеюсь над ним; но, между нами говоря, мою физиономию здесь слишком уже знают, и я бы не прочь взять вашу напрокат. Только что возвратился из Италии некий вельможа с громким именем; привратнику я уже примелькался, но, если бы вы взялись доставить ^да эти стихи, клянусь жизнью, дело наше выиграно и трофеи пополам!" - Боже милостивый, Джордж! - воскликнул я. - Неужто ныне поэты занимаются такими делами? Неужто люди, одаренные свыше, должны унижаться до попрошайничества? Неужто ради куска хлеба позорят свое призвание и становятся подлыми торговцами лестью? - О нет, сударь, - отвечал он. - Истинный поэт никогда не падет столь низко, ибо гений - горд. Создания, которых я вам тут описываю, всего лишь нищие, что попрошайничают в рифму. Подлинный поэт готов ради славы мужественно бороться с нуждой и дрожит за одну лишь честь свою. Ищут покровительства те, кто не заслуживает его. Гордый дух мой не позволял мне так низко уронить свое достоинство, вместе с тем скромные мои обстоятельства мешали повторить попытку взять славу приступом; мне пришлось избрать средний путь и сесть за сочинительство ради куска хлеба; однако я оказался неспособным к делу, в котором можно преуспеть с помощью одного лишь прилежания. Я не мог подавить в себе тайной жажды похвалы, и, вместо того чтобы писать с пространностью плодовитой посредственности, я тратил время на поиски совершенства а оно немного занимает места на бумаге! Какое-нибудь мое сочиненьице, таким образом, проскочит в том или ином журнале, никем не замеченное, никем не признанное. У публики другие заботы. Какое ей дело до прозрачной стройности моего стиля, до благозвучной округленности моих периодов? Я писал, и листок за листком поглощались Летой. Мои статьи тонули среди восточных сказок, статеек о свободе и советов, как лечиться от укуса бешеной собаки; а между тем Филавт, Филалет, Филелютер и Филантроп[53] - все писали лучше меня, ибо писали быстрее. Вследствие всего этою я водил компанию лишь с подобными мне незадачливыми сочинителями, и каждый из нас хвалил другого, сожалел о его судьбе и втайне его презирал. Чем меньше находили мы достоинств в трудах какого-нибудь известного сочинителя, тем больше удовлетворения доставляли они нам. Я обнаружил, что чужое дарование меня ничуть не радует! Злополучные мои парадоксы иссушили этот источник наслаждения. Ни чтение, ни сочинительство не доставляли мне уже ни малейшего удовольствия, ибо совершенные творения других авторов вызывали во мне только досаду, а сочинительство сделалось для меня не более как ремеслом. Однажды, когда я сидел на скамье в Сент-Джемском парке и предавался мрачному раздумью, ко мне подошел знатный и блестящий молодой джентльмен, однокашник мой по университету и некогда близкий приятель. Не без замешательства приветствовали мы друг друга; он, должно быть, стыдился своего знакомства с таким оборванцем, как я, а я, в свою очередь, не был уверен, что он пожелает меня признать. Мои опасения, однако, тут же рассеялись, ибо Нэд Торнхилл в глубине души добрый малый. - Ты сказал "Торнхилл", Джордж? - перебил я. - Я не ослышался? Так ведь это же наш помещик! - Боже правый! - воскликнула миссис Арнольд. - Неужели мистер Торнхилл ваш сосед? Это давнишний наш друг, и мы скоро ожидаем его к себе в гости. - Первым делом, - продолжал сын, - мой приятель позаботился о том, чтобы изменить внешний мой облик, одев меня с ног до головы из собственного гардероба, после чего я был допущен к его столу на правах то ли друга, то ли слуги. В мои обязанности входило сопровождать его на публичные торги, забавлять его, когда живописец списывал с него портрет, сидеть с ним рядом в коляске, если у него не оказывалось другого спутника, и участвовать во всех его проказах. Кроме всего, на мне лежала еще добрая дюжина всяких дел, и от меня ожидали множества мелких услуг, как-то: подать штопор в нужную минуту; крестить всех детей, какие народятся у дворецкого; петь, когда прикажут; всегда быть в хорошем расположении духа; никогда не забываться и в довершение всего - чувствовать себя как можно более счастливым! Впрочем, на этом почетном поприще был у меня еще и соперник. Отставной капитан, самой природой созданный для такого поста, оспаривал у меня сердце моего покровителя. Матушка его некогда была прачкой у вельможи, так что он с малых лет привык подличать перед господами и потакать разнузданной их похоти. Джентльмен сей всю жизнь лез в дружбу к лордам, и хотя большая часть их прогоняла его за глупость, однако он находил немало и таких, что были не умнее его и потому терпели его назойливые услуги. Лесть была его ремеслом, и он с превеликою ловкостью в ней упражнялся, в то время как у меня она выходила неуклюже и топорно; и если жажда лести у моего покровителя возрастала с каждым днем, то у меня, по мере того как с каждым часом я лучше узнавал его недостатки, все меньше оставалось охоты ему льстить. И вот, когда я совсем уже было собрался уступить поле деятельности капитану, вдруг приятелю моему понадобились мои услуги. Я, видите ли, должен был драться за него на дуэли! Джентльмен, с которым надлежало мне драться, обвинял его в том, что он будто бы бесчестно обошелся с его сестрой. Я с готовностью согласился, и, хоть вы, батюшка, слушаете меня с явным неодобрением, все же это был долг дружбы, и я не мог отказаться. Итак, я взялся за это предприятие, выбил у противника шпагу из рук, а затем имел удовольствие убедиться в том, что дама была всего лишь уличной женщиной, а мой противник - ее дружком и изрядным мошенником в придачу! В награду за свою услугу я был удостоен самых горячих изъявлений признательности, но так как моему приятелю предстояло через несколько дней покинуть столицу и он не мог придумать, как меня отблагодарить, то он дал мне рекомендательные письма к своему дядюшке, сэру Уильяму Торнхиллу, а также к одному сановнику, занимающему видную должность на государственной службе. Проводив приятеля, я немедля отправился с рекомендательным письмом к его дядюшке, который пользовался повсеместной и вполне заслуженной славой добродетельнейшего человека. Слуги его приветливо улыбались, ибо сердечное радушие хозяина непременно сказывается в манерах домочадцев. Они ввели меня в большую залу, куда вскоре ко мне вышел сам сэр Уильям; я сообщил ему свое дело и вручил письмо; прочитав его, он несколько задумался и затем спросил: - Будьте добры, сударь, поведайте мне, какую такую услугу оказали вы моему родственнику, что он вас так расхваливает? Впрочем, сударь, я как будто догадываюсь о ваших заслугах: вы, верно, дрались за него на дуэли и теперь ожидаете от меня награды за то, что он избрал вас орудием своих пороков. Надеюсь, от души надеюсь, что мой отказ послужит вам в какой-то мере наказанием за вашу вину, - а главное, я хотел бы думать, что он внушит вам раскаяние! Терпеливо выслушал я суровый сей укор, ибо чувствовал всю его справедливость. Отныне мне оставалось надеяться лишь на письмо к сановнику. Не так-то легко, однако, было к нему проникнуть, ибо, как у всякого вельможи, подле его дверей толпились попрошайки всех родов, и каждый норовил как-нибудь просунуться со своей хитросплетенной просьбой. Слуги, которым мне пришлось отдать половину своего состояния, ввели меня наконец в просторную залу и понесли мое письмо наверх, к сановнику. В этот тягостный промежуток я успел как следует оглядеться. Все здесь дышало великолепием и утонченной выдумкой; картины, мебель, позолота повергли меня в трепетное оцепенение, а того, кто жил в этом доме, возносили в моем представлении на недосягаемую высоту. Сколь велик, подумал я, должен быть обладатель всех этих благ, чей ум полон государственных забот, а дом стоит чуть ли не полкоролевства! Вот уж про кого доподлинно можно сказать, что гений его необъятен! Пока я с трепетом предавался этим размышлениям, послышались чьи-то уверенные шаги. "Се грядет сам великий человек!" - подумал я. Но нет, это была всего лишь его горничная. Опять шаги. Это уж он! Отнюдь! Всего лишь его камердинер. И вот наконец появился и сам его светлость. "Вы и есть податель письма?" вопросил он. Я поклонился. "Отсюда явствует, - продолжал он, - что..." Но в эту минуту вошел лакей и подал ему записку, и вельможа тут же обо мне позабыл и, не обращая уже на меня никакого внимания, пошел прочь, предоставив мне упиваться моим блаженством, сколько мне будет угодно. Больше я его не видел, пока лакей не известил меня, что карета его светлости стоит у крыльца, а сам его светлость собирается в нее садиться. Я ринулся вниз и очутился в обществе трех-четырех человек, которые подобно мне явились сюда в расчете на какие-то милости; вместе с ними возвысил свой голос и я. Его светлость, однако, двигался слишком стремительно и уже приближался крупными шагами к дверце своей кареты, когда я крикнул ему, ждать ли мне его ответа или нет. Тем временем он был уже в карете и пробурчал что-то, причем половины его слов я не расслышал из-за грохота колес, его увозивших. Я так и застыл, вытянув шею, в позе человека, который прислушивается к божественной мелодии и боится проронить хоть один волшебный звук. Когда же я очнулся, я обнаружил, что стою у ворот его светлости в полном одиночестве. - Терпение мое, - продолжал мой сын, - истощилось окончательно. Уязвленный бесчисленными унижениями, которым меня подвергла судьба, я был готов броситься куда угодно и только искал бездны, которая бы меня поглотила. Сам себе я теперь казался одним из тех неудавшихся творений природы, какие она запихивает куда-нибудь в дальний чулан свой, где они со временем гибнут в безвестности. Впрочем, у меня еще оставалось полгинеи, и я твердо решил, что никому не уступлю ее, даже самой судьбе! Для верности же я намерен был се тотчас истратить, а там будь что будет! Не успел я принять такое решение, как очутился возле конторы мистера Криспа[54]; ее двери были гостеприимно распахнуты настежь. Мистер Крисп щедро обещает тридцать фунтов стерлингов в год всем верноподданным его величества, которые пожелали бы отказаться от своей свободы и отправиться в Америку в качестве невольников. Мне очень полюбилась мысль ринуться в отчаянное это предприятие, чтобы забыть наконец все свои треволнения; и вот я вступил в эту обитель, - а помещение в самом деле напоминало келью, - со всем рвением молодого послушника. Здесь нашел я великое число несчастных, чьи обстоятельства были схожи с моими; все они ждали мистера Криспа, являя собой подлинную аллегорию британского нетерпения, ибо горечь неудач ожесточила сии мятежные души; наконец мистер Крисп вошел, и ропот наш затих. С видом особенного доброжелательства взглянул он на меня; а надобно сказать, я уже месяц как не видел ни от кого приветливой улыбки. Задав мне ряд вопросов, из моих ответов вывел он, что я гожусь на любую должность, какая только существует на свете. Затем он задумался, куда бы меня лучше пристроить, и вдруг, как бы вспомнив что-то, хлопнул себя по лбу и стал уверять меня, будто слышал разговоры о том, что синод Пенсильвании[55] думает направить посольство к индейцам племени чикасо[56] и что он употребит все свое влияние, чтобы секретарем этого посольства назначили меня. Хоть я и понимал в глубине души, что тут нет ни слова правды, однако невольно обрадовался этим обещаниям - уж очень внушительно они звучали. Поэтому, разделив на две равные части мои полгинеи, одну часть я решил оставить, с тем чтобы присоединить ее к тридцати фунтам, которые получу от Криспа, остальную же снести в ближайший кабак и вкусить на эти деньги столько счастья, сколько и самому мистеру Криспу не снилось! Приняв такое решение, я пошел прочь, как вдруг в дверях столкнулся с капитаном, который был мне несколько знаком и охотно согласился выпить со мной стакан-другой пунша; не в моих правилах держать свои дела в тайне, и капитан, выслушав мой рассказ, стал убеждать меня, что, доверившись обещаниям хозяина конторы, я обрекаю себя на верную гибель, ибо мистер Крисп о том только и помышляет, чтобы продать меня на плантацию. "Впрочем, прибавил он, - я думаю, что вы сумеете заработать себе на пропитание благородным трудом, и не пускаясь в столь дальнее путешествие. Послушайте моего совета! Я завтра отплываю в Амстердам; почему бы вам не поехать на моем судне в качестве пассажира? Как только вы сойдете на берег, начните обучать голландцев английскому языку, и я ручаюсь, что у вас не будет недостатка ни в учениках, ни в деньгах. В английском-то языке вы, я думаю, достаточно разбираетесь, черт меня побери!" На этот счет я его успокоил, но вместе с тем выразил сомнение, захотят ли голландцы изучать английский язык? Он побожился, что они любят язык наш до безумия; получив такое уверение, я последовал совету капитана и на следующее утро вступил на палубу судна и поплыл в Голландию обучать голландцев английскому языку. Ветер был попутный, путь недолог, и, расплатившись за дорогу половиной моего движимого имущества, я словно с неба свалился на одну из главных улиц Амстердама, не имея там ни одной знакомой души. Я решил, не теряя времени, приступить к обучению и обратился к тем из прохожих, чей вид показался мне наиболее обнадеживающим; увы, мы не понимали друг друга! Я только теперь сообразил, что для того, чтобы научить голландцев английскому языку, необходимо, чтобы голландцы сперва выучили меня голландскому. Как мог я упустить из вида такое обстоятельство, мне самому непонятно. Но так или иначе, тогда мне эта мысль не пришла в голову. Когда таким образом этот план провалился, я начал подумывать о том, как бы мне вернуться в Англию; но, встретив одного ирландского студента, возвращавшегося из Лувена, и разговорившись с ним о литературе (а надобно сказать, что такой разговор заставлял меня тотчас забывать о собственном моем незавидном положении), я узнал от него, что в городе, из которого он шел, во всем университете нельзя было насчитать и двух человек, знавших древнегреческий язык. Это меня поразило - я тотчас решил пойти в Лувен и сделаться там преподавателем древнегреческого; мой коллега поддержал меня в этом намерении и даже дал понять, что на этом поприще можно разбогатеть. На следующее утро я бодро отправился в путь. С каждым днем движимое имущество мое становилось все легче, и я невольно вспомнил Эзопову корзину с хлебом[57], ибо надо же было как-то расплачиваться с голландцами за ночлег в пути! Прибыв в Лувен, я решил, что чем подбираться исподволь к низшим чинам университета, лучше направиться прямо к ректору. Итак, я пошел, меня приняли, и я предложил свои услуги в качестве преподавателя древнегреческого языка, в котором, как я слышал, университет нуждается. Ректор сперва как будто усомнился в моих способностях, но я предложил ему, чтоб он меня проверил сам, и просил выбрать любой текст из какого ему будет угодно древнегреческого автора с тем, чтобы я переложил его на латынь. Увидев, что я не шучу, он обратился ко мне со следующими словами: - Вот я тут перед вами, молодой человек: никогда-то я не изучал древнегреческого языка, и должен сказать, ни разу не приходилось мне пожалеть о том. Докторскую шапочку и мантию я получил без греческого языка; мне платят десять тысяч флоринов в год - без греческого языка; ем я и пью без всякого греческого языка; короче говоря, - закончил он, - так как сам я не знаю древнегреческого языка, то и не вижу в нем особого толку. Слишком уже далеко я был теперь от родины, чтобы думать о возвращении, и посему решил следовать дальше. Я немного разбираюсь в музыке и обладаю голосом довольно порядочным; и вот то, что некогда служило мне забавой, обратилось теперь в средство к существованию. Я шел из деревни в деревню, останавливаясь у добродушных поселян Фландрии, а потом, очутившись среди французов, - у тех из них, кто был победнее и потому умел веселиться, ибо я заметил, что чем легче их кошельки, тем общительнее и живее нрав их. Если вечер застигал меня подле какой-нибудь крестьянской хижины, я принимался играть одну из самых веселых своих песенок, и это доставляло мне не только ночлег, но и пропитание на весь следующий день. Пробовал я как-то играть для людей знатных; но они всякий раз говорили, что я играю прескверно, и от них не видал я самого пустячного вознаграждения. Это казалось мне тем более удивительным, что, когда в былые дни я играл в обществе и музыка была для меня забавой, мое исполнение восхищало всех, в особенности дам. Теперь же, когда я вынужден был содержать себя с помощью музыки, моя игра вызывала презрение: люди перестают ценить талант, коль скоро он становится источником существования для того, кто им обладает. Таким образом я добрался до Парижа, не имея никакой определенной цели, а лишь желая поосмотреться, и затем следовать дальше. Парижане гораздо больше ценят в приезжем человеке деньги, нежели остроумие. Ни тем, ни другим похвалиться я не мог и потому не сделался любимцем в Париже. Побродив по городу дней пять, налюбовавшись вдоволь на пышные фасады его дворцов, я уже собрался покинуть эту обитель корыстолюбивого гостеприимства, как вдруг, следуя по одной из главных улиц, я повстречал кого бы, вы думаете? Родственника, к которому я по вашему совету обратился с самого начала! Для меня эта встреча была счастьем, и, смею думать, для него она тоже не была неприятна. Он спросил меня, какими судьбами я попал в Париж, и рассказал мне о деле, которое привело его сюда; заключалось же оно в том, чтобы накупить картин, медалей, печаток и всевозможных древностей для джентльмена, проживающего в Лондоне, который только что приобрел состояние, а вместе с ним и вкус к изящному. Я весьма удивился, что мой родственник принял на себя такое поручение, тем более что сам же он уверял меня прежде, что не имеет ни малейшего понятия об искусстве. Когда я спросил его, каким образом он столь внезапно сделался знатоком, он отвечал, что это проще простого. Секрет успеха заключается в том, чтобы неотступно следовать двум правилам: первое во всех случаях говорить, что картина была бы много лучше, если бы художник приложил больше старания, а второе - превозносить творения Пьетро Перуджпно[58]. "Впрочем, - заключил он, - подобно тому, как в Лондоне я посвятил вас в тайны сочинительства, в Париже я научу вас покупать картины". Я охотно согласился на его предложение, ибо здесь я видел возможность заработать себе на пропитание, а дальше этого мечты мои не простирались. Итак, я отправился к нему на квартиру и с его помощью несколько приоделся; а через некоторое время пошел вместе с ним на аукцион, где распродавали картины и где покупателями были английские аристократы. Я был немало удивлен, обнаружив, что мой родственник запросто беседует с людьми высшего общества и что по поводу каждой картины и медали они обращаются к нему, как к знатоку, обладающему безошибочным вкусом. В этих случаях он ловко использовал мое присутствие: всякий раз, как спрашивали его мнения, он с важным видом отводил меня в сторону, пожимал плечами, строил глубокомысленную физиономию и наконец возвращался к обществу, говоря, что не берется высказать свое мнение в таком важном деле. Впрочем, случалось ему поступать и не столь осторожно. Так, однажды при мне, после того как он высказался об одной картине в том смысле, что краски в ней недостаточно выдержаны, он решительно схватил кисть с коричневым лаком, которая случайно оказалась у него под рукой, на глазах у собравшихся прошелся ею по всей картине и затем спросил их, не находят ли они, что тона картины сделались несколько глубже? Выполнив свое поручение в Париже, он уехал, а перед отъездом отрекомендовал меня двум-трем своим влиятельным знакомым как человека, весьма пригодного для должности наставника во время путешествия; вскорости мне и место нашлось; какой-то джентльмен привез в Париж своего воспитанника и пригласил меня сопровождать молодого человека в его путешествии по Европе. Руководить им я должен был, однако, с той оговоркой, что в каждом случае буду предоставлять ему руководствоваться собственными желаниями. Впрочем, в искусстве обращаться с деньгами ученик мой мог бы меня поучить уму-разуму. Дядюшка его, умерший в Вест-Индии, оставил ему около двухсот тысяч фунтов, и опекуны его, затем чтобы приготовить наследника к управлению таким огромным состоянием, определили его учиться к стряпчему. Жадность - вот страсть, которая им владела исключительно! Все время, пока мы путешествовали, он только и спрашивал, как бы поменьше истратить, как бы повыгоднее проехать из одного места в другое и какого бы товара купить в дороге, чтобы при перепродаже в Лондоне получить наибольшую прибыль. Он охотно осматривал достопримечательности, когда за это не взималась плата; всякий же раз, как представлялось какое-нибудь платное зрелище, он уклонялся, говоря, будто слыхал, что оно нимало не занимательно. Ни разу не оплачивал он счета без того, чтобы не посетовать на дороговизну путешествий. И это на двадцать первом году жизни! В Ливорно мы пошли прогуляться в порт, чтобы взглянуть на суда, и он тут же стал расспрашивать, во что обошелся бы проезд в Англию. Ему отвечали, что плыть прямо отсюда будет стоить сущие пустяки по сравнению со всяким иным путем, и, не будучи в силах устоять против искушения, он выдал мне остаток моего жалованья, простился со мной и, захватив с собой лишь одного слугу, поплыл в Лондон. И вот я снова оказался брошенным на произвол судьбы, - впрочем, к этому мне было не привыкать. Однако здесь, в стране, где всякий крестьянин был более искусным музыкантом, чем я, мое уменье было бесполезно; зато к этому времени я обрел еще другой талант, который мог сослужить мне службу не хуже, чем первый, а именно, искусство вести спор. В заморских университетах и монастырях есть обычай по определенным дням назначать диспуты на какую-либо тему; в диспуте может принять участие всякий желающий, и тот, кто проявит при этом достаточно умения, получает денежную награду и, сверх того, обед и приют на одну ночь. Таким образом я осилил всю дорогу до Англии, - переходя пешком из города в город, пристально изучая людей, и, если можно так выразиться, знакомясь с обеими сторонами медали. Впрочем, выводы, к каким я пришел, можно изложить в нескольких словах: я убедился в том, что бедному человеку лучше всего живется при монархическом правлении, богатому - в республике. Я убедился, также еще и в том, что богатство всюду, во всех странах, означает свободу и что как бы человек ни любил свободу, он всегда готов подчинить своих сограждан своей собственной воле. Прибыв в Англию, я вознамерился засвидетельствовать вам свое почтение, а затем, дождавшись первой же кампании, завербоваться в солдаты; однако в дороге я переменил свое решение, ибо повстречался со старым знакомцем, который, как оказалось, был членом труппы комедиантов, отправлявшейся в деревню, где они полагали провести все лето. Актеры нашли, что я гожусь к ним в труппу. Каждый из них, впрочем, почитал себя обязанным известить меня о важности дела, к которому я собираюсь приобщиться; о том, что публика многоголовое чудовище и что тот, кто надеется угодить ей, должен прежде всего сам иметь голову на плечах; что искусству актера в один день не обучишься и что нельзя и думать понравиться публике, не прибегая к ужимкам, освященным обычаем и вот уже столетие, как не сходящим со сцены, и которых, кстати сказать, в жизни, за пределами театра, нигде не встретишь! Затем возникло некоторое затруднение с выбором роли, так как все они были уже разобраны. На первых порах я перебрал несколько ролей, одну за другой, покуда за мной не была оставлена роль Горацио, которую, благодаря моим любезным слушателям, мне так и не довелось сыграть. Глава XXI Дружба людей порочных ненадежна, она длится до лишь поры, покуда служит к взаимной выгоде Рассказ моего сына затянулся, и нам пришлось слушать его в два приема: начав свою повесть в первый вечер, он закапчивал ее на другой день после обеда, по внезапное появление кареты мистера Торнхилла у двери дома прервало наше приятное времяпрепровождение. Дворецкий, который отныне сделался преданнейшим моим другом, успел шепнуть мне на ухо, что этот помещик ухаживает за мисс Уилмот и что тетка ее и дядюшка чрезвычайно благосклонно смотрят на его сватовство. При виде нас с сыном мистер Торнхилл на одно мгновение как бы отпрянул; впрочем, я не подумал приписать это движение неудовольствию, а решил, что оно есть следствие неожиданности встречи. Так или иначе, на приветствие паше он отвечал самым сердечным образом, и вскоре оказалось, что с его приездом всем сделалось еще веселей. После чая он отвел меня в сторонку, чтобы справиться о моей дочери, и весьма изумился, услыхав, что мне так ничего и не удалось узнать о ней; со своей стороны, он сообщил мне, что с тех пор частенько наведывался ко мне в дом и пытался утешить его обитателей как мог и что, уезжая, оставил их всех в добром здоровье. Затем он спросил, поделился ли я своим горем с мисс Уилмот или с Джорджем, и, узнав, что я еще не рассказал им о нем, одобрил мою сдержанность, советуя и впредь держать все дело в секрете; ибо, продолжал он, в лучшем случае вы объявите собственное бесчестие, а как знать, может быть, мисс Ливви менее виновна, нежели мы воображаем? Тут подошел слуга и передал мистеру Торнхиллу приглашение на кадриль, и мистер Торнхилл покинул меня, оставив по себе самое приятное впечатление тем участием, какое он принимал в моих делах. Однако, с другой стороны, его обращение с мисс Уилмот не оставляло места для сомнений; правда, она как-будто не совсем была довольна его ухаживаниями и, казалось, принимала их скорее из угождения тетушке, нежели по собственной воле. Более того, я с радостью заметил, что в сторону моего сына она кидает такие ласковые взгляды, каких мистер Торнхилл, несмотря на все его богатство и все старания, удостоен не был. Впрочем, меня удивляло спокойствие мистера Торнхилла: уступив настойчивым просьбам миссис Арнольд, мы уже неделю как у нее гостили, и по мере того, как мисс Уилмот всякий день оказывала все больше знаков нежного внимания моему сыну, возрастала к нему и дружба мистера Торнхилла. Еще прежде он милостиво обещал употребить свое влияние, чтобы помочь нашему семейству; теперь же щедрость его не ограничилась одними обещаниями. В то самое утро, в какое предполагал я уехать, мистер Торнхилл подошел ко мне и с видом непритворной радости объявил об услуге, которую ему удалось оказать своему любезному Джорджу. Заключалась же она в том, что он выхлопотал ему патент на чин лейтенанта в одном из полков, отправляющихся в Вест-Индию, причем добился того, что с него соглашались взять всего сто фунтов вместо обычных трехсот[59]. - Об этой пустяковой услуге и говорить нечего, - продолжал мистер Торнхилл, - и я просто счастлив, что мог услужить другу; что касается ста фунтов, если вам сейчас трудно собрать такую сумму, я готов внести ее за вас, с тем что вы вернете мне эти деньги, когда вам будет удобно. Мы не знали, какими словами благодарить его за такое поистине благородное предложение, и я охотно выдал ему денежное обязательство на эту сумму; при этом я благодарил его так неумеренно, что можно было подумать, будто я не собираюсь возвратить ему долг. Джорджу надлежало немедленно отправиться в город, ибо, по словам его щедрого покровителя, мешкать было опасно, - на место мог найтись другой претендент, располагавший большими средствами. На другой день рано утром наш новоиспеченный воин был готов уже отбыть, и один среди всех нас не выказывал признаков волнения. Ни тяготы походной жизни, ни опасности, с ней сопряженные, ни предстоящая разлука с родными и со своею милою (ибо мисс Уилмот все-таки любила его), казалось, не могли повергнуть его в уныние. После того как он простился с остальными, я дал ему свое благословение - больше мне нечего было дать. - Итак, сын мой, - воскликнул я, - ты отправляешься сражаться за свое отечество; помни же, сколь мужественно сражался твой дед, защищая священную особу короля - это было в те времена, когда преданность своему государю почиталась за добродетель среди британцев. Иди же, сын мой, и будь подобен ему во всем, кроме его несчастий, если можно назвать несчастьем смерть на поле боя рядом со славным лордом Фолклендом[60]. Иди, сын мой, и если даже придется тебе пасть и тело твое, не оплаканное близкими, останется лежать без погребения, знай: нет более драгоценных слез, нежели те, что росой падают с неба на голову сраженного воина! На следующее утро я простился с добрым семейством, которое оказало мне такое радушное гостеприимство, и на прощание еще несколько раз повторил слова благодарности мистеру Торнхиллу за проявленную им щедрость. Я оставил этот дом, где все дышало благополучием, которое проистекает от соединения достатка с хорошим воспитанием, а сам направил стопы к собственному своему жилищу; я утратил всякую надежду найти свою дочь и мог лишь посылать вздохи к небесам, умоляя их сохранить ей жизнь и простить все прегрешения. Чувствуя, что еще не совсем оправился от болезни, я нанял верховую лошадь, и вот уже всего каких-нибудь двадцать миль отделяло меня от дома. Я уже радовался, что скоро увижу тех, кто мне дороже всего на свете, как надвинулась ночь; пришлось остановиться на постоялом дворе, и я пригласил хозяина распить со мной бутылку вина. Мы уселись возле очага в его кухне, которая оказалась лучшей комнатой во всем доме, и принялись беседовать, мешая разговоры о политике с деревенскими сплетнями. Разговор его коснулся, между прочим, и молодого помещика Торнхилла, которого, по словам хозяина, столько же ненавидели в этих краях, сколько любили его дядюшку, сэра Уильяма, изредка наведывавшегося сюда. Далее он стал рассказывать, что молодой помещик имел обыкновение соблазнять девиц в тех домах, где бывал принят, и что, прожив со своей жертвой две-три недели, он прогонял ее вон, на произвол судьбы. Беседу нашу прервало появление жены хозяина, которая незадолго перед тем выходила разменять деньги; увидев, что супруг ее вкушает какие-то радости без нее, она сварливым голосом спросила его, что он тут делает. В ответ он насмешливо осушил свой стакан за ее здоровье. - Мистер Саймондс! - вскричала она. - Не совестно вам так со мной обращаться? И без того вы взвалили на меня три четверти всех дел, а четвертая так и остается несделанной; сам только и знает, что день-деньской напивается с гостями, а я, наверное, умирать буду - не дождусь, чтобы мне каплю вина кто предложил! Тут я понял, к чему она клонит, и налил ей стакан вина. Она сделала реверанс и выпила за мое здоровье. - Сударь, - продолжала она затем, - не вина мне жалко, да как быть, когда мы того и гляди в трубу вылетим? Как взыскивать с гостей да постояльцев, так все на мне, а сам он скорее стакан вот этот разгрызет, чем с места сдвинется. Да вот сейчас, к примеру, у нас тут наверху поселилась молодая особа, а небось и гроша за душой нет; уж больно у них манеры любезные! Как бы то ни было, спешить с расплатой она не станет, не из таковских, и уже не мешало бы ей напомнить об этом. - А чего спешить? - вскричал хозяин. - Раз медленно, то и верно. - Как бы не так! - отвечала жена. - Вот уж две недели живет, а мы еще от нее гроша не видели. - Так верно, женушка, она хочет выплатить все сразу. - Сразу там или не сразу, - вскричала жена, - а уж я из нее эти денежки выжму, и сегодня же, а не то пусть отправляется себе на улицу со всеми пожитками. - Ты забываешь, дорогая, - воскликнул муж, - что она из благородных и заслуживает большего почтения. - А уж это, - отвечала хозяйка, - из благородных она или еще из каких, меня не касается, а только придется ей убираться - не добром, так судом! Эти благородные, может быть, и хороши где-нибудь у себя дома, да я - то от них еще толку не видела. С этими словами она взбежала по лесенке, что вела прямо из кухни в верхнюю комнату, и вскоре пронзительный ее голос и злобные попреки убедили меня в том, что у постоялицы денег не оказалось. Мы слышали все, что делалось наверху. - Вон, говорю я, собирай свои пожитки! Слышишь, бродяжка, шлюха ты несчастная, а то я тебя так помечу, что ты раньше чем через три месяца и не очухаешься! Ах ты дрянь такая, взять и поселиться в честном доме, а у самой и гроша медного за душой нет! Вон отсюда! - Сударыня, хорошая моя, - молила незнакомка, - пожалейте меня, позвольте несчастной прожить у вас еще одну эту ночку, смерть вскоре довершит остальное! Я тотчас узнал голосок моей бедной погибшей девочки, родной моей Оливии, и подоспел к ней в ту самую минуту, как хозяйка вцепилась ей в волосы; я заключил свою милую заблудшую овечку в объятия. - Прижмись к груди своего бедного, старого отца, дорогая моя бегляночка, сокровище мое бесценное! Пусть негодный соблазнитель бросил тебя, у тебя есть отец, который никогда тебя не бросит; пусть бы ты и десять тысяч преступлений совершила, он готов простить все до единого. - О дорогой мой... - Несколько минут она не могла ничего выговорить. О дорогой мой, добрый мой батюшка! Ангелы не добрее вас! Я не заслужила! Негодяй... О, как я ненавижу и его и себя... Навлечь позор на такого человека! Вы не можете простить меня, не можете, я знаю! - От души, от души, дитя мое, прощаю тебя! Только бы раскаяние твое было искренне, и тогда, вот увидишь, мы с тобой еще будем счастливы. Впереди у нас еще много радостей, моя Оливия. - Ах, батюшка, нет! Отныне и до конца дней моих меня ждет одно: на людях - позор да бесславие, дома же - горький стыд. Но что это, батюшка, как вы побледнели против прежнего! Неужто такая тварь, как я, могла быть причиной столь великого горя? Неужто вся ваша мудрость не помешала вам принять мое несчастье так близко к сердцу? - Мудрость наша, сударыня... - начал было я, по она меня перебила. - Какое холодное обращение, батюшка! - вскричала она. - В жизни не называли вы меня этак! - Прости меня, родная, - отвечал я, - но я хотел лишь заметить, что мудрость паша медленно поспешает к нам на помощь, когда мы в горести, медленно, но верно. Тут возвратилась хозяйка, чтобы осведомиться, не угодно ли будет нам занять помещение, более подобающее благородным господам; и, получив утвердительный ответ, провела нас в комнату, где мы могли с большим удобством продолжать нашу беседу. Когда к нам наконец вернулось спокойствие, я не удержался и попросил ее описать все последовательные ступени, коими дошла она до настоящего печального ее состояния. - Сударь, этот негодяй, - отвечала она, - с самой первой моей встречи с ним делал мне предложения, правда, честные, но тайно от вас. - И впрямь, негодяй! - вскричал я. - И все же трудно доверить, чтобы столь благоразумный и, как мы полагали, столь честный человек, как мистер Берчелл, вдруг оказался виновным в такой преднамеренной низости - погубить семью, в которой был принят как родной! - Дорогой мой батюшка, - отвечала она, - вы пребываете в странном заблуждении! Мистер Берчелл и не пытался меня обмануть. Напротив, он при каждом случае стремился тайно ото всех предостеречь меня от коварных уловок мистера Торнхилла, который оказался, как я убедилась, еще хуже, чем мне его расписали. - Мистер Торнхилл?! - вскричал я. - Возможно ли? - Так, сударь, - отвечала она, - мистер Торнхилл, именно он соблазнил меня; это он нанял тех знатных дам (как он их назвал, а на самом деле презренных уличных девок, грубых и злых), чтобы завлечь нас в Лондон. И, как вы, верно, помните, эта их уловка удалась бы, если бы не письмо мистера Берчелла, - ведь порицание, заключавшееся в этом письме, мы приняли на свой счет, между тем как оно относилось не к нам, а к этим женщинам. Откуда у него такое влияние, что он мог помешать их планам, до сих пор остается для меня загадкой; одно я знаю наверное - он всегда был самым горячим, самым искренним нашим другом. - Я изумлен, дитя мое! - воскликнул я. - Однако я вижу, что был прав, когда с самого начала заподозрил в этой низости мистера Торнхилла; впрочем, он может спокойно торжествовать свою победу, ибо он богат, а мы бедны. Однако, дитя мое, как велик должен был быть соблазн, чтобы ты забыла все правила, внушенные тебе воспитанием и поддержанные твоим врожденным чувством долга! - Ах, сударь, - отвечала она, - своей победой он обязан тому, что я больше думала о его счастье, нежели о своем. Я знала, что свадебный обряд, который тайно совершил над нами католический священник, ни к чему не обязывал моего соблазнителя и что мне оставалось положиться единственно на честь его. - Как? - перебил я. - Вас в самом деле обвенчал священник, настоящий священник? - Да, сударь, так оно и было, - отвечала она, - хотя мы оба поклялись не оглашать его имени. - Так дай же я тебя снова обниму, дитя мое; теперь я могу прижать тебя к груди в тысячу раз крепче прежнего! Ибо перед богом ты самая настоящая его жена; и никакие человеческие законы, пусть они будут начертаны на алмазных скрижалях, не могут ослабить силу этого священного союза. - Увы, батюшка, - отвечала она, - вы не знаете всех его злодейств; он венчался уже не раз с помощью все того же священника; и таких жен у него шесть, а то и восемь, и всех-то их он обманул и бросил, как меня. - Вот как! - воскликнул я. - В таком случае священника нужно повесить, и ты завтра же должна пойти и донести на него. - Однако, сударь, - возразила она, - можно ли мне так поступить, когда я поклялась не оглашать его имени? - Друг мой, - отвечал я, - если ты дала слово, то я не могу, да и не стану тебя уговаривать нарушить его. Даже ради общего блага ты не должна доносить на негодяя. Во всех прочих отраслях человеческой деятельности дозволяется совершать небольшое зло во имя большего добра: так, в политике можно отдать целую провинцию, чтобы сохранить королевство; в медицине дозволительно отрезать руку или ногу ради спасения жизни больного. В одной лишь религии закон предписан раз и навсегда и не поддается никаким изменениям: никогда не твори зла. И это справедливо, дитя мое; иначе, если бы мы во имя большего блага позволяли себе творить небольшое зло, получилось бы так, что какое-то время, пока зло, нами допущенное, не претворилось бы во благо, над нами тяготел бы пусть небольшой, но все же грех. Меж тем господу богу, может быть, угодно призвать нашу душу к ответу именно в этот промежуток, и тогда список наших деяний, злых и добрых, равно оборвался бы, прежде чем в него были бы занесены благие последствия допущенного нами зла. Впрочем, я перебил тебя, дорогая. Что же было дальше? - На следующее утро, - продолжала она, - он скинул маску. В тот же день он представил мне двух несчастных женщин, которых обманул таким же точно образом, как меня, и которые так с тех пор и живут при нем безропотными содержанками. Однако я слишком пылко любила его, чтобы терпеть подобных соперниц, и пыталась утопить свой позор в вихре наслаждений. Я плясала, наряжалась в дорогие платья и болтала без умолку, и все же чувствовала себя несчастной! Его приятели твердили мне о моих чарах, но это лишь увеличивало мою тоску, ибо я сама отказалась от могущества своих чар. Так я становилась день ото дня все печальнее, а он все небрежней и наконец это чудовище имело дерзость предложить меня какому-то молодому баронету, своему приятелю! Нужно ли описывать, сударь, как уязвила меня его неблагодарность? Я чуть с ума не сошла! Я решилась оставить его. На прощанье он протянул мне кошелек; но я швырнула кошелек ему в лицо и бросилась вон. Я была в неистовстве и первое время не могла даже постигнуть весь ужас своего положения. Вскоре, однако, я опомнилась и увидела, что я такое на самом деле: существо жалкое и омерзительное, погрязшее в пороке, у которого на всем белом свете нет никого, к кому можно обратиться за помощью! В это самое время подле меня остановилась почтовая карета, и я в нее села с единственной целью уехать как можно дальше от негодяя, которого я отныне ненавидела и презирала всеми силами души. Здесь, возле этой харчевни, меня высадили, и здесь с самого приезда собственные мои душевные терзания да жестокосердие этой женщины были единственными моими товарищами. Память о тех счастливых годах, что я провела в обществе сестры и матери, теперь отзывается в моем сердце одной лишь болью. Велика их печаль, я знаю. Но не сравниться ей с моею печалью, ибо у меня к ней примешивается еще и сознание собственной вины и позора. - Терпение, дитя мое! - вскричал я. - И будем надеяться, что все будет хорошо! Отдохни эту ночь, а наутро я тебя повезу домой, к матушке и всему нашему семейству; там тебя примут с любовью и лаской. Бедная матушка! Она уязвлена в самое сердце, но по-прежнему тебя любит и, конечно, простит тебе все. Глава XXII Где крепко любят, там легко прощают Наутро я сел на лошадь и, усадив дочь позади себя, отправился с ней домой. В дороге я пытался разогнать ее печаль и страхи и помочь ей собраться с силами для предстоящей встречи с оскорбленной матерью. В великолепной картине, что являла нам окружающая природа, черпал я доказательства тому, насколько небо добрее к нам, нежели бываем мы по отношению друг к другу. И обратил ее внимание на то, что несчастия, проистекающие по вине природных стихий, весьма немногочисленны. Я уверял ее, что никогда не уловит она в моей любви к ней ни малейшей перемены и что покуда я жив - а умирать я еще не собирался, - она во мне всегда найдет друга и наставника. Я предупредил ее о возможном гонении, которому она подвергнется со стороны общества, и тут же напомнил, что книга - лучший друг израненной души, друг, от которого никогда не услышишь упрека и который, если и не в состоянии сделать нашу жизнь более радостной, то, по крайней мере, помогает сносить ее тяготы. Нанятую мною лошадь я договорился оставить на постоялом дворе, в пяти милях от моего дома, и предложил Оливии переночевать там же, чтобы я мог приготовить домашних к ее возвращению, и рано поутру вместе с ее сестрой Софьей за нею приехать. Уже совсем смеркалось, когда мы прибыли на постоялый двор; тем не менее, позаботившись о том, чтобы Оливии отвели порядочную комнату, и, заказав у хозяйки подходящий для нее ужин, я поцеловал дочь и зашагал к дому. Сладкий трепет охватил мое сердце, когда я стал приближаться к своему мирному убежищу. Подобно птице, возвращающейся в родное гнездо, с которого ее спугнули, летели мои чувства, опережая бренное тело и в радостном предвкушении уже витали над смиренным моим очагом. Я повторял про себя все те ласковые слова, что скажу своим милым, и пытался представить себе восторг, с каким буду ими встречен. Я почти ощущал уже нежные объятия жены и улыбался радости малюток. Шел же я тем не менее довольно медленно, и ночь меня совсем уже настигла; селение спало; огни погасли; пронзительный крик петуха да глухой собачий лай в гулкой дали одни только и нарушили тишину. Я уже подходил к нашей маленькой обители Счастья, и, когда до нее оставалось уже не больше двухсот шагов, верный наш пес выбежал мне навстречу. Была уже почти полночь, когда я постучался в дверь своего дома; мир и тишина царили всюду - сердце мое полнилось неизъяснимым счастьем, как вдруг, к моему изумлению, дом мой вспыхнул ярким пламенем, и багровый огонь забил изо всех щелей! С протяжным, судорожным воплем упал я без чувств на каменные плиты перед домом. Крик мой разбудил сына; увидев пламя, он тотчас поднял мать и сестру, и они выбежали на улицу, раздетые и обезумевшие от страха; стенаниями своими они возвратили меря к жизни. Новый ужас ждал меня, ибо пламя охватило кровлю, и она начала местами обваливаться; жена и дети, как зачарованные, в безмолвном отчаянии глядели на пламя. Я переводил взгляд с горящего дома на них и наконец стал озираться, ища малышей; но их нигде не было видно. - О, горе мне! Где же, - вскричал я, - где мои малютки? - Они сгорели в пламени пожара, - отвечала жена спокойным голосом, - и я умру вместе с ними. В эту самую минуту я услышал крик моих сыночков, которых пожар только что пробудил. - Где вы, детки мои, где вы? - кричал я, бросаясь в пламя и распахивая дверь комнатки, в которой они спали. - Где мои малютки? - Мы здесь, милый батюшка, здесь! - отвечали они хором, меж тем как языки пламени уже лизали их кроватку. Я подхватил их на руки и поспешил выбраться с ними из огня; и тотчас кровля рухнула. - Теперь бушуй, - вскричал я, подняв детей как можно выше, - бушуй себе, пламя, как тебе угодно, пожри все мое имущество! Вот они, тут - мне удалось спасти мои сокровища! Здесь, здесь, милая женушка, все наше богатство! Не вовсе от нас отвернулось счастье! Тысячу раз перецеловали мы наших крошек, они же обвили нам шею своими ручонками и, казалось, разделяли наш восторг; их матушка то смеялась, то плакала. Теперь я стоял уже спокойным свидетелем пожара и не сразу даже заметил, что рука моя до самого плеча обожжена ужаснейшим образом. Беспомощно взирал я, как сын мой пытался спасти часть скарба нашего и помешать огню перекинуться на амбар с зерном. Проснулись соседи и прибежали к нам на помощь; но, подобно нам, они могли лишь стоять бессильными свидетелями бедствия. Все мое добро, вплоть до ценных бумаг, которые я приберегал на приданое дочерям, сгорело дотла; уцелели лишь сундук с бумажным хламом, стоявший на кухне, да еще две-три пустяковые вещички, которые моему сыну удалось вытащить в самом начале пожара. Впрочем, соседи старались облегчить нашу участь кто как мог. Они притащили одежду и снабдили нас кухонной утварью, которую мы снесли в один из сараев, так что к утру у нас оказалось, хотя и убогое, во все же убежище. Честный мой сосед и все его семейство не отставали от прочих и тоже рьяно помогали нам устроиться на новом месте, пытаясь утешить меня всеми словами, какие в простодушной доброте приходили им на ум. Когда мои домашние немного оправились от страха, они захотели узнать причину длительного моего отсутствия; описав им подробно мои приключения, я затем осторожно стал подводить разговор к возвращению нашей заблудшей овечки. Как ни убог был дом наш, я хотел, чтобы она была принята в нем с совершенным радушием, - только что постигшее нас бедствие, притупив и смирив присущую жене гордость, в большой мере облегчило мою задачу. Боль в руке была так велика, что я не в состоянии был отправиться за бедной моей девочкой сам и послал вместо себя сына с дочерью, которые вскоре привели несчастную беглянку; у нее недоставало духу поднять глаза на мать несмотря на все мои увещевания, та не могла сразу полностью простить ее; ибо женщина всегда живее чувствует вину другой женщины, чем мужчина. - Увы, сударыня, - воскликнула мать, - после великолепия, к которому вы привыкли, наша лачуга покажется вам слишком убогой! Дочь моя Софья и я не сумеем принять подобающим образом особу, которая привыкла вращаться в высшем свете. Да, мисс Ливви, нам с твоим бедным отцом много чего пришлось выстрадать; ну, да простит тебя небо! С бледным лицом и дрожа всем телом, не в силах ни плакать, ни вымолвить слова в ответ, стояла моя бедняжка во время этой приветственной речи; но я не мог оставаться немым свидетелем ее муки, и поэтому, вложив в свой голос и манеру ту суровость, которая всякий раз вызывала беспрекословное повиновение, я сказал: - Слушай, женщина, и запомни мои слова раз и навсегда: я привел бедную заблудшую скиталицу, и для того, чтобы она возвратилась на стезю долга, нужно, чтобы и мы возвратили ей свою любовь; для нас наступила пора суровых житейских испытаний, так не станем умножать свои невзгоды раздорами. Если мы будем жить друг с другом в ладу, если мир и согласие поселятся между нами, мы будем жить хорошо, ибо наш семейный круг достаточно обширен, и мы можем не обращать внимания на злоречие, находя нравственную опору друг в друге. Всем кающимся обещано небесное милосердие, будем же и мы следовать высокому примеру. Мы ведь знаем, что не столь угодны небу девяносто девять праведников, сколь один раскаявшийся грешник[61]; и это справедливо: легче сотворить сотню добрых дел, чем остановиться тому, кто уже устремился вниз и почти уже обрек свою душу на гибель. Глава XXIII Лишь тем, кто уклонился от пути праведного, свойственно предаваться длительной и беспросветной печали Немало прилежания потребовалось для того, чтобы нынешнюю нашу обитель сделать пригодной для жилья, но вот мы вновь узнали душевный покой. Из-за боли в руке я не мог помогать сыну в его работе и поэтому читал вслух своему семейству, стараясь выбирать из немногих уцелевших книг такие, что, давая пищу воображению, одновременно успокаивали душу. Добрые наши соседи тоже не забывали нас и наведывались каждый день, выражая свое сердечное сочувствие; они сами избрали определенное время для того, чтобы сообща помогать нам в восстановлении сгоревшего дома. Честный фермер Уильямс не отставал от других, выказывая нам самую горячую дружбу. Он даже был готов возобновить свои ухаживания за моей дочерью; решительность, с какой она их отвергла, раз и навсегда положила им конец. Владевшая ею печаль была, видимо, не из тех, что проходят скоро, и, когда через какую-то неделю ко всем остальным в нашем маленьком кружке вернулась обычная веселость, она одна ее не разделяла. Не было уже той безмятежной невинности, благодаря которой прежде в ней жило уважение к себе и простодушное желание нравиться другим. Тоска всецело поглотила ее; силы были подточены, красота стала увядать тем приметнее, чем небрежнее она относилась к своей наружности. Всякое ласковое слово, обращенное к ее сестре, уязвляло ее в самое сердце и вызывало слезы на глаза; когда человек, вылечивается от одного какого-нибудь недостатка, на его месте неизбежно появляются, другие, - так и здесь; прежний грех, уже искупленный раскаянием, оставил по себе зависть и ревнивую мнительность. Тысячи способов изыскивал я, чтобы уменьшить ее тоску; стремясь облегчить ее страдания, я забывал собственную боль; я приводил ей бесчисленное множество всяческих историй, которые благодаря начитанности хранил я в своей крепкой памяти. - Наше счастье, мой друг, - говорил я ей, - в руке того, кто с помощью тысячи сокрытых от нас путей может доставить его нам; и перед этим вся наша прозорливость - ничто. Если хочешь, дитя мое, я поведаю тебе одну историю, которая может служить тому доказательством; вот что рассказывает один весьма серьезный, хоть и наделенный романтическим воображением, историк. "Совсем юной вышла Матильда замуж за вельможу, принадлежавшего к одному из знатнейших семейств Неаполя; в пятнадцать лет она оказалась матерью и вдовой. И вот однажды стояла она у раскрытого окна над самой рекой Вольтурно, лаская своего младенца, как вдруг резким движением вырвался он у нее из объятий, упал в поток и через мгновение исчез в нем. Мать, желая спасти его, в ту же минуту бросилась вслед за ним в реку; но не только не удалось ей помочь своему дитяти, но и сама она едва выбралась на противоположный берег, на котором в ту пору лютовали французские солдаты. Они тотчас взяли ее в плен. Война, которая тогда шла между французами и итальянцами, велась с крайней бесчеловечностью, и солдаты намеревались совершить над нею те два противоположные действия, которые диктуют похоть и злоба. Подлым их намерениям, однако, помешал молодой офицер, который, несмотря на поспешность отступления, посадил ее позади себя на коня и доставил в свой родной город целой и невредимой. Одна красота ее первоначально бросилась ему в глаза, но вскоре сердце его было покорено душевными ее достоинствами. Они повенчались; он достиг высших чинов. Долгую и счастливую жизнь прожили они вместе. Но переменчиво счастье солдата. Прошли годы, и вверенное ему войско было обращено в бегство, и ему пришлось искать убежище в том самом городе, где проживал он с женой. После длительной осады город был наконец взят неприятелем. Французы и итальянцы в ту пору проявляли беспримерную в истории жестокость по отношению друг к другу. В нашем случае победители решили всех пленных французов предать смерти, и в первую очередь мужа злополучной Матильды, ибо он и был главный виновником того, что город сопротивлялся так долго. Обычно подобные приговоры приводились в исполнение тут же. Пленного воина уже повели на место казни, палач уже занес свой меч, и зрители в мрачном молчании ожидали рокового удара, который должен был последовать по мановению руки генерала, взявшего на себя роль верховного судьи. В эту-то минуту, полную муки ожидания, Матильда бросилась к супругу, чтобы проститься с ним в последний раз; она громко сетовала на свое бедственное положение и жестокую судьбу, которая спасла ее от преждевременной смерти в волнах Вольтурно для того лишь, чтобы сделать ее жертвой еще более страшных бедствий. Генерал был молод, его поразила красота женщины и тронула ее участь; когда же он услышал из ее уст рассказ об опасности, которой она некогда подверглась, чувства его пришли в совершенное смятение. Ибо это был ее родной сын, тот самый младенец, ради которого она подвергла свою жизнь столь великому риску! Он тут же признал в ней свою мать и пал к ее ногам. Остальное нетрудно себе представить: пленник был тотчас освобожден, и эти люди познали все то счастье, которое может проистекать от любви, дружбы и сознания исполненного долга, когда они действуют согласно". Подобным образом пытался я развлекать свою дочь. Но она слушала меня рассеянно, ибо собственные горести лишили ее дара сочувствия, которым она некогда обладала, и душа ее не знала ни минуты покоя. Она избегала бывать на людях, ей чудилось, что все ее презирают, в одиночестве же ее терзала тоска. Печаль всецело овладела моей дочерью, как вдруг до нас дошел слух, будто мистер Торнхилл собирается вступить в брак с мисс Уилмот; я сам давно уже подозревал, что он питает к ней страсть, как ни стремился он при всяком случае выражать презрение и к наружности ее, и к приданому. Эта весть лишь усугубила страдания бедной Оливии. Ибо такое наглое надругательство над чувством было свыше ее сил. Я, однако, решился добыть более определенные сведения и, если слухи подтвердятся, помешать мистеру Торнхиллу осуществить его намерение; я послал сына к старому мистеру Уилмоту, с тем чтобы узнать от него, сколь достоверен этот слух, а дочери его, мисс Уилмот, вручить письмо, в котором сообщалось, как мистер Торнхилл вел себя по отношению к нашей семье. Сын отправился выполнять мое поручение и через три дня вернулся; слух, по его словам, оказался справедливым, письма же ему не удалось вручить мисс Уилмот, и он был вынужден его оставить, ибо мистер Торнхилл со своей невестой в это время разъезжали с визитами. Венчание, сообщал далее сын, должно состояться через несколько дней, ибо они уже в прошлое воскресенье, перед его приездом, появились вместе в церкви в великолепных нарядах; шестеро подружек сопровождало невесту и столько же дружков - жениха. Предстоящая свадьба наполняла восхищением всю округу, и невеста с женихом всюду ездили в карете столь великолепной, что равной ей уже много лет в этих краях никто не видывал. По словам сына, туда съехались друзья обоих семейств, в том числе и дядя помещика, сэр Уильям Торнхилл, о котором рассказывали столько хорошего. Все только и делали, прибавил он, что пировали да веселились; только и говорили о том, как хороша невеста да каков молодец жених, и рассказывали чудеса о взаимной их привязанности; и, наконец, в заключение сын мой признался, что мистер Торнхилл представляется ему счастливейшим из смертных. - Что ж, - возразил я, - пусть себе радуется, если может. Однако, взгляни, мой сын, на сие соломенное ложе, на худую крышу, на заплесневелые сии стены и сырой пол; на хилое тело мое, искалеченное огнем, и на младенцев, с воплями просящих у меня кусок хлеба! Все это, дитя мое, ты застаешь по своем возвращении, и все же тут зришь ты человека, который за все блага на свете не поменялся бы с тем, кому ты позавидовал! Научитесь, о дети, внимать гласу сердца своего, поймите, сколь благородного друга имеете в нем, и тогда весь этот блеск неправедный и великолепие померкнут в ваших глазах! Принято говорить, что жизнь наша есть странствие, а мы все странники. Сравнение это можно расширить, сказав, что человек добродетельный весел и покоен, как путник, возвращающийся в родной дом; неправедный же бывает счастлив лишь изредка, минутами - как человек, который отправляется в изгнание. Но тут я был вынужден оборвать свою речь и крикнуть жене, чтобы она подхватила Оливию: под бременем нового горя, свалившегося на нее, бедняжка чуть не лишилась чувств. Вскоре, однако, она пришла в себя. С этой минуты к ней, казалось, вернулось спокойствие, и я вообразил, что ей удалось овладеть собой; но я обманывался: это был не покой, это было изнеможение души, истомленной болью. Добрые мои прихожане прислали мне немного пищи, и все, кроме Оливии, воспрянули духом; не могу сказать, чтобы я был недоволен, видя их снова веселыми и счастливыми. Несправедливо было бы во имя сочувствия упорствующей меланхолии омрачать их радость и возлагать на них бремя печали, которую они не испытывали. Итак, снова принялись мы рассказывать истории, петь песни, и снова веселье осенило тесное наше жилище. Глава XXIV Новые невзгоды Следующее утро выдалось на редкость солнечное и теплое по тому времени года, и мы решили позавтракать под кустом жимолости, где младшая моя дочь по моей просьбе присоединила свой голосок к концерту, раздававшемуся в ветвях деревьев лад нами. Тут, на самом этом месте, бедняжка Оливия впервые встретилась со своим соблазнителем, и все кругом, казалось, напоминало ей и ее горе. Однако грусть, что вызывают в нас красоты природы и гармонические звуки, ласкает сердце, не уязвляя его. На этот раз сладкая печаль проникла в душу и матушки ее, она всплакнула и снова возлюбила свою дочь всем сердцем. - Оливия, красавица моя! - воскликнула она. - Спой же нам ту печальную песенку, что некогда так любил слушать твой отец. Сестра твоя Софья усладила нас своим пением. Спой же и ты, девочка, побалуй своего старого отца! Она спела свою песенку с таким трогательным одушевлением, что я сам умилился чуть ли не до слез. Когда неведомая сила, Любви нахлынувшей волна, К паденью женщину склонила И долг нарушила она, И видит вскоре, что любимый С другой скрестил влюбленный взор, Чем ей помочь, неисцелимой, Как смыть с ее души позор? Один лишь путь: в тоске безмерной Таить глухую боль стыда И, чтоб раскаялся неверный, Уйти из жизни навсегда. [62] Когда она исполняла заключительный куплет, голос ее задрожал от нестерпимой грусти и сделался еще нежнее; и в эту самую минуту мы завидели вдали карету мистера Торнхилла. Особенно, конечно, взволновалась старшая моя дочь; не желая встречаться с бессердечным обманщиком, она скрылась с сестрой в нашей хижине, я оставался на месте; через несколько минут он вышел из кареты и направился ко мне. С обычной своей непринужденностью он стал справляться о моем здоровье. - Сударь, - отвечал я, - теперешняя наглость ваша лишь усугубляет всю вашу низость душевную; и было время, когда я не оставил бы безнаказанной дерзость, с какой осмеливаетесь вы являться мне на глаза. Нынче, разумеется, вы можете быть спокойны: возраст остудил пыл моих страстей, а сан велит сдерживать их. - Клянусь, государь мой, - отвечал он, - я поражен! Я не понимаю, что все это значит? Надеюсь, вы не видите ничего предосудительного в той маленькой прогулке, что ваша дочь давеча предприняла со мной? - Прочь, несчастный! - вскричал я. - Жалкий негодяй и обманщик! Ты изолгался вконец! Твое ничтожество - лучший щит от моего гнева. А право, сударь, я веду свой род от людей, которые умели отвечать на оскорбления. Подумай, бесчестный человек, в угоду минутной своей страсти ты сделал женщину несчастной на всю жизнь и погубил семью, у которой не было иного богатства, кроме чести! - Коли вы, сударь, или ваша дочь решились упорствовать в своем несчастье, я вам помочь не могу, - возразил он. - Однако счастье ваше в ваших же руках и от вас самих зависит, быть ли мне врагом вашим или другом. Мы можем хоть теперь же обвенчать ее с кем-нибудь, и, главное, ее первый любовник останется при ней, ибо, клянусь, я никогда не перестану ее любить! Новое это оскорбление заставило все мои чувства возмутиться - так уж бывает, что человека, который в большой беде сохраняет спокойствие духа, мелкие подлости, уязвляя в самое сердце, доводят до исступления. - Прочь, змея, с глаз моих! - вскричал я. - И не смей оскорблять меня своим присутствием. Кабы храбрый сын мой был дома, он бы этого не потерпел; я же старый, немощный и вконец разбитый человек. - Вот как! - вскричал он. - С вами, оказывается, придется повести разговор круче, нежели я намеревался. Хорошо же, я вам показал, чего можно ждать от моей дружбы, не мешает теперь вам знать, каковы будут следствия моей вражды. Стряпчий, которому я передал ваш вексель, твердо решил подать к взысканию; и я не знаю иного средства помешать свершиться правосудию, как заплатить по векселю из собственного кармана; а это не так-то легко, ибо у меня и без того довольно расходов в связи с предстоящей женитьбой! Вот и управляющий намерен потребовать с вас арендную плату, а уж он свое дело знает, будьте покойны - я - то ведь этими пустяками никогда не занимаюсь. И все же я хотел бы быть полезным вам и даже собирался пригласить вас и вашу дочь на мою свадьбу, которая должна состояться через несколько дней. Прелестная моя Арабелла настаивает на вашем присутствии, и вы, я думаю, не захотите огорчать ее отказом. - Мистер Торнхилл, - отвечал я. - Вот мое последнее слово: своего согласия на ваш брак с кем бы то ни было, кроме моей дочери, я никогда в жизни не дам, и пусть бы дружба ваша способна была возвести меня на трон, а вражда - свести в могилу, я бы отвечал равно презрением и на то на другое. Один раз ты уже гнусно обманул меня и причинил нам непоправимое горе. Сердцем своим положился я на твою честь, а нашел одну лишь низость. Посему не ожидай моей дружбы более. Ступай, пользуйся и наслаждайся всем, что тебе дала судьба, - красотой, богатством и здоровьем. Но знай, как бы унижен я ни был, сердце мое исполнено гордости; и хоть я дарую тебе прощение, я буду вечно тебя презирать. - А коли так, - отвечал он, - то вы узнаете, к чему приводит дерзость, и мы скоро увидим, кто из нас двоих достойней презрения: вы или я? С этими словами он круто повернулся и ушел. Жена моя и сын слышали весь разговор и стали дрожать от страха. Дочери, после того как убедились в том, что он ушел, тоже вышли, чтобы узнать, к чему привела наша беседа; а когда узнали, пришли в неменьшее смятение. Меня же никакие дальнейшие проявления его ненависти не могли уже страшить: первый удар был нанесен, и я готов был отражать последующие; я был подобен снаряду, известному под названием "рогулька", который применяется во время войны: как ни кинь его, он всегда оказывается одним из своих шипов направленным к неприятелю. Впрочем, очень скоро пришлось нам убедиться в том, что слова его были не пустая угроза, ибо на следующее же утро явился управляющий, требуя с меня арендную плату за год, которую я по причине обрушившихся на меня несчастий уплатить не мог. Следствием моей несостоятельности было то, что вечером того же дня он увел весь мой скот и на другой день продал его за полцены. Тут жена моя и дети стали просить меня согласиться на любые условия и не навлекать на себя верной погибели. Они даже умоляли меня позволить помещику навещать нас по-прежнему, и все свое маленькое красноречие употребили на то, чтобы представить мне бедствия, которые я себе уготавливаю: ужасы темницы, да еще в такое время года, да еще при незажившей ране, которая представляла немалую угрозу для здоровья. Но я оставался непреклонен. - Послушайте, возлюбленные мои, - воскликнул я, - для чего пытаетесь вы уговорить меня делать то, что делать не следует? Долг велит мне простить его, это верно, но не могу же я по совести одобрить его поступки? Неужто вы хотите, чтобы я открыто превозносил то, что в глубине души осуждаю? Чтобы покорно угодничал перед бесславным соблазнителем? И ради того, чтобы избежать тюрьмы и мук телесных, согласился бы на постоянные и еще более тяжкие муки душевные? Так не бывать же этому! Если и выгонят нас из этой лачуги, будем все же держаться праведного пути, и, куда бы нас ни забросила судьба, мы, следуя этой стезей, придем в чудесную обитель, где всякий может весело и бестрепетно заглянуть в свою душу. В подобных разговорах провели мы вечер. Всю ночь падал снег, и наутро сын мой вышел, чтобы расчистить дорожку перед входом. Вскоре он вбежал назад, весь бледный, и сообщил, что два человека, в которых он узнал судебных приставов, направляются прямехонько к нам. Не успел он это проговорить, как они вошли, проследовали прямо к моей постели и, сообщив мне свою должность и дело, за которым пришли, арестовали меня и велели собираться в местную тюрьму, отстоявшую от моего жилья на одиннадцать миль. - Суровую же погоду, друзья мои, избрали вы для того, чтобы препроводить меня в тюрьму, - сказал я им. - Особенно же неудачно время это для меня еще и по той причине, что я совсем недавно получил страшный ожог руки и до сих пор не могу оправиться от небольшой лихорадки, вызванной им; к тому же у меня нет теплого платья, и я слишком немощен и стар, чтобы шагать далеко по глубокому снегу - впрочем, коли иначе нельзя... Тут я повернулся к жене и детям и приказал им собрать те немногие вещи, что у нас еще оставались, и готовиться немедленно покинуть это жилье. Я заклинал их не терять времени, а сыну велел заняться старшей сестрой, которая от мучительного сознания, что она является виновницей всех наших бедствий, упала без чувств. Затем обратился я со словами ободрения к жене бледная и дрожащая, стояла она, прижав к себе наших перепуганных малюток, которые молча прятали личики у нее на груди, не смея оглянуться на пришельцев. Между тем младшая моя дочь собирала вещи, и так как ей несколько раз давали попять, что нужно поторапливаться, через какой-нибудь час мы были уже готовы отправиться в путь. Глава XXV Никогда не следует отчаиваться, утешение приходит к нам при любых обстоятельствах Мы покинули мирное селенье и медленно побрели по дороге. Старшую мою дочь, обессилевшую от лихорадки, которая вот уже несколько дней исподволь подтачивала ее здоровье, один из приставу, тот, у которого была верховая лошадь, сжалившись, посадил позади себя; даже у этих людей не вовсе отсутствует человеколюбие. Сын вел за руку одного из наших малюток, жена второго. Я же опирался на плечо младшей дочери, у которой слезы так и текли, - но не о собственной участи плакала она, а о моей. Мы уже отошли от нашего последнего жилища мили на две, как вдруг увидали позади себя толпу - человек пятьдесят беднейших моих прихожан с громкими воплями бежали вслед за нами! Со страшными проклятиями схватили они обоих судебных приставов, клянясь, что не допустят, чтобы их священника посадили в тюрьму, и что станут защищать его до последней капли крови; при этом они грозились учинить жестокую расправу над конвойными. Это могло бы привести к роковым последствиям, но я тотчас вмешался и с трудом вырвал служителей правосудия из рук разъяренной толпы. Дети, вообразив, что пришло избавление, не в силах были унять свой восторг и прыгали от радости. Впрочем, слова, с которыми я обратился к бедным заблуждающимся людям, думавшим, что они меня спасают, вскоре их отрезвили. - Что это, друзья мои? - воскликнул я. - Так-то вы являете мне любовь свою? Так-то следуете наставлениям, с которыми я обращался к вам в церкви? Оказываете сопротивление правосудию, навлекая погибель на себя, да и на меня тоже! Кто тут у вас зачинщик? Покажите мне того, кто ввел вас в соблазн! Я не оставлю его дерзость безнаказанной, вот увидите! Увы, мои дорогие заблудшие овцы! Ступайте домой и не забывайте более долга своего по отношению к богу, к отчизне и ко мне! Может, мне когда и доведется увидеть вас при иных, более счастливых обстоятельствах, и тогда я приложу все старания, чтобы облегчить ваш удел. Дайте мне, по крайности, тешить себя надеждой, что когда я стану собирать свое стадо и поведу его стезей бессмертия, все мои овечки до единой окажутся налицо! Раскаяние охватило их, и они в слезах по одному стали подходить ко мне и прощаться. С чувством пожал я руку каждому из них и, благословив всех, пошел дальше, не встречая более препятствий на своем пути. Под вечер мы добрались до города, хотя справедливее было бы назвать его деревней, ибо состоял он всего лишь из нескольких убогих домишек; все былое великолепие он утратил, а от древних своих привилегий сохранил лишь эту тюрьму. Мы завернули на постоялый двор, где нам на скорую руку состряпали ужин, и, сохраняя обычное веселие духа, я уселся со своими близкими за стол. Позаботившись о приличном ночлеге для семьи, я отправился в сопровождении приставов в тюрьму; в свое время ее построили для военных целей, и она представляла собой обширную залу, защищенную крепкой решеткой и вымощенную каменными плитами; большую часть суток несостоятельные должники содержались тут вместе с ворами и грабителями, на ночь же арестантов разводили по одиночным камерам и там запирали. Вступая в тюрьму, я ожидал, что услышу одни вопли и стенания несчастных; на деле же все оказалось не так. Одна-единственная цель, по-видимому, одушевляла узников - как-нибудь забыться в шуме и веселье. С меня, как со всякого новичка, сразу потребовали денег на угощение, и я немедленно подчинился обычаю, хотя та небольшая сумма, что была при мне, и без того почти совсем растаяла. Тотчас послали за вином, и тюрьма вскоре наполнилась буйством, хохотом и сквернословием. "Ну что ж, - подумал я. - Если закоренелые преступники веселы, то мне и вовсе грех унывать! Тюрьма все та же, что для меня, что для них, а у меня как-никак больше причин чувствовать себя счастливым, нежели у этих людей". Подобными мыслями я пытался подбодрить себя, но слыхано ли, чтобы кто когда-либо становился веселым по принуждению, которое само по себе есть враг веселья? И вот, покуда я сидел в углу и предавался грустной задумчивости, ко мне подсел один из моих товарищей по заключению и вступил со мной в разговор. Я положил себе за правило никогда не отказывать в беседе никому, кто пожелал бы со мной говорить; ибо, если разговор его хорош, я могу почерпнуть из него что-нибудь для себя, а если плох - могу принести пользу собеседнику. На этот раз мне попался человек бывалый, с хорошей природной смекалкой, знающий, как говорится, свет, или, вернее, его изнанку. Он спросил меня, позаботился ли я о постели, а надо сказать, что я о ней и не подумал. - Напрасно! - воскликнул он. - Ибо здесь ничего, кроме соломы, не дадут, а ваша камера очень велика, и вам будет холодно. Впрочем, вы, я вижу, джентльмен, и так как я и сам в свое время принадлежал к их числу, то с радостью уступлю вам часть моих постельных принадлежностей. Я поблагодарил его и высказал удивление по поводу того, что встречаю такое человеколюбие в тюрьме, и, желая блеснуть своей образованностью, прибавил, что древний мудрец, видно, знал цену дружбе в несчастье, когда сказал: "Тон космон айре, эй дос тон этайрон"[63]. - И в самом деле, - продолжал я, - чем был бы мир, если бы мы были обречены на полное одиночество? - Вы говорите о мире, сударь, - подхватил мой товарищ по заключению. Мир достиг дряхлого возраста, и, однако, космогония или сотворение мира озадачили не одно поколение философов. Какие только предположения не высказывали они о сотворении мира! Сапхониатон, Манефо, Берозус и Оцеллий Лукан - все они тщетно пытались разгадать эту задачу. У последнего есть даже такое изречение: "Анархон ара кай ателутайон то пан", - что означает... - Извините меня, сударь, если я перебью вашу ученую речь! - вскричал я. - Но мне сдается, что я уже все это слышал - не имел ли я удовольствия видеться с вами на уэллбриджской ярмарке и не зовут ли вас Эфраим Дженкинсон? Он только вздохнул в ответ. - Не припомните ли вы, - продолжал я, - некоего доктора Примроза, у которого покупали лошадь? Тут он узнал меня - обычный полумрак, царивший в тюрьме, и сгущавшиеся сумерки помешали ему прежде разглядеть мои черты. - Верно, сударь, - отвечал мистер Дженкинсон, - я вас отлично помню! Я купил у вас лошадь и забыл за нее заплатить, не так ли? Единственный опасный мне свидетель на ближайшей сессии суда - это ваш сосед Флембро, ибо он решительно намерен присягнуть в том, что я фальшивомонетчик... Я же от всей души раскаиваюсь, что обманул вас и что обманывал людей вообще, ибо вот, тут он указал на свои кандалы, - до чего довели меня плутни! - Что ж, сударь, - отвечал я, - за вашу бескорыстную доброту ко мне я отплачу тем, что постараюсь смягчить, а то и вовсе избавить вас от показаний мистера Флембро, и с этой целью при первой же возможности направлю к нему своего сына. И я ничуть не сомневаюсь, что он мою просьбу выполнит. Что до моих показаний, то вы можете быть совершенно спокойны. - Ах, сударь, - воскликнул он, - я сделаю для вас все, что в моих силах. Больше половины моей постели я предоставлю вам и не дам вас в обиду в тюрьме, а я здесь как будто пользуюсь кое-каким влиянием. Я поблагодарил его, а затем не мог удержаться, чтобы не высказать своего удивления: сейчас он выглядел молодым человеком, между тем в прошлую мою встречу с ним я ему никак меньше шестидесяти не дал бы. - Сударь, - отвечал он, - вы мало знаете жизнь. Я тогда был в парике, а кроме того, я умею принимать любую личину и изображать собой кого хотите - и семнадцатилетнего юнца, и семидесятилетнего старца. Увы, сударь, я был бы уже богачом, кабы половину трудов, что потратил на то, чтобы сделаться плутом, положил на изучение какого-нибудь ремесла! Впрочем, какой я ни есть, а все же надеюсь быть вам полезным, и, может быть, в ту самую минуту, когда вы будете меньше всего этого ждать. Дальнейшая наша беседа была прервана появлением слуг тюремщика, которые, сделав перекличку, стали разводить нас по камерам. Сними был еще малый, который нес для меня пук соломы; он повел меня узким темным коридором в комнату, вымощенную такими же каменными плитами, что и та, из которой я вышел. В одном углу я разложил солому, покрыв ее сверху постелью, которою поделился со мной мистер Дженкинсон, после чего мой провожатый довольно любезно пожелал мне покойной ночи и ушел. Я предался обычным своим благочестивым размышлениям на сон грядущий, вознес хвалу небесному моему наставнику и проспал сладчайшим сном до самого утра. Глава XXVI Исправление тюремных нравов. Истинное правосудие должно не только карать, но и поощрять Рано поутру я был разбужен рыданиями моих близких, собравшихся вокруг моего ложа. Мрачная обстановка, видимо, подействовала на них угнетающим образом. Я мягко попенял им за их малодушие, уверив их, что в жизни не спал так покойно, как в эту ночь, а затем, не видя своей старшей дочери, стал о ней спрашивать. Мне отвечали, что треволнения вчерашнего дня так утомили ее и расстроили, что лихорадка ее усугубилась, и они сочли благоразумным оставить ее дома. Затем я велел сыну где-нибудь поблизости от тюрьмы подыскать одну или две комнаты, так, чтобы все могли разместиться. Он пошел исполнять мое приказание, но ему удалось снять лишь одну небольшую комнатку для матери с сестрами, зато добросердечный тюремный надзиратель разрешил ему вместе с маленькими братьями ночевать у меня. В углу им устроили вполне удобную, на мой взгляд, постель. Все же мне захотелось наперед узнать, пожелают ли мои малютки остаться в темнице, которая поначалу вселяла в них такой ужас. - Ну-с, молодцы, - воскликнул я, - нравится ли вам ваша новая постель?! Или вы, может быть, боитесь спать в такой темной комнате? - Что вы, батюшка, - ответил Дик, - с вами я не боюсь спать где угодно! - А я, - сказал Билл, которому шел всего пятый год, - я люблю лучше всего те комнаты, где живет мой батюшка. После этого я распределил между всеми членами семьи различные обязанности. Младшей дочери я дал строгий наказ оберегать сестру, которой день ото дня становилось хуже; жене поручил заботу о моем здоровье, а Дик и Билл должны были читать мне вслух. - Что же до тебя, сын мой, - продолжал я, - ты теперь наша единственная опора, от трудов рук твоих зависит все наше благополучие. Работая поденщиком, ты можешь выручить довольно денег, чтобы при известной бережливости все мы могли жить, не ведая нужды. Тебе уже шестнадцать, и господь дал тебе силы для того, чтобы ты употребил их во благо; ибо они нужны для того, чтобы спасти от голода беспомощных твоих родителей и всю твою семью. Итак, отправляйся искать работу сегодня же и приноси домой каждый вечер все, что заработаешь днем. Наставив его таким образом и определив обязанности каждого, я пошел в общее отделение, где было больше простора и воздуха. Впрочем, там я пробыл недолго, ибо брань, непристойности и жестокость, встретившие меня, как только я вошел, вскоре загнали меня назад, в мою каморку. Я просидел некоторое время там, дивясь заблуждению сих несчастных, которые, восстановив против себя человечество, выбивались из сил, чтобы заполучить еще более могущественного врага в будущем. Слепота их вызывала горячую мою жалость и заставила забыть собственные невзгоды. И я подумал, что мой долг попытаться обратить их на путь истинный. Поэтому я решил вновь выйти к ним, и невзирая на их насмешки, приняться увещевать их, надеясь покорить их своим упорством. Возвратившись в общую залу, я поделился с мистером Дженкинсоном этим намерением, которое, хоть и сильно рассмешило его, он все-таки сообщил остальным. Предложение мое было принято весьма благосклонно, ибо предвещало новую забаву, а публика эта иначе и веселиться не умела, как глумясь да безобразничая. Итак, к вящему веселью слушателей, я громко и отчетливо прочитал им несколько молитв. Сальные шуточки, произносимые шепотом, притворные стоны раскаяния, подмигивания и нарочитый кашель то и дело вызывали взрывы хохота. Несмотря на это, я продолжал читать с обычным своим воодушевлением. "Как знать, - рассуждал я, - может, слова мои ненароком и повлияют на которого-нибудь из них, и, уж во всяком случае, к столь благородному делу никакая скверна не пристанет!" От чтения я перешел к проповеди и старался не столько попрекать своих слушателей грехами их, сколько просто занять их воображение. Прежде чем приступить к самой проповеди, я сказал, что единственная причина, побуждающая меня обращаться к ним таким образом, есть забота об их благе; что сам я такой же арестант, как и они, и за проповедь свою ничего не получаю. Мне прискорбно, сказал я им, слушать их богохульства, ибо выгоды для них в этом нет никакой, прогадать же они могут очень много. - Ибо, истинно говорю я вам, друзья мои, - воскликнул я, - а я вас всегда буду почитать за своих друзей, пусть свет и отвернулся от вас, сколько ни богохульствуйте, хоть двенадцать тысяч раз на дню, кошелек ваш от того не станет тяжелее ни на пенс. Зачем же в таком случае поминать ежеминутно дьявола, заискивая перед ним, когда вы видите, каково скверно обращается он с вами? Что он вам дал - полный рот богохульств да пустое брюхо! А судя по тому, что мне о нем известно, вы та, в будущем ничего хорошего от него не увидите. Если нас кто надует, - продолжал я, - мы обычно отказываемся иметь в дальнейшем с ним дело - и идем другому. Почему бы и вам не поискать другого хозяина, который, во-всяком случае, обещает вам одно - принять каждого из вас к себе? Право же, друзья мои, что может быть глупее, чем, совершив грабеж, искать убежища у полицейских? Не так ли поступаете вы? Все вы ищете утешения у того, кто для вас гораздо опасней, нежели самый свирепый сыщик; ибо сыщик завлечет вас, повесит - и дело с концом, а этот и завлечет, и на виселицу вздернет, да еще и после петли не выпустит из своих лап! Когда я кончил, многие из моих слушателей стали выражать мне одобрение, некоторые подходили и пожимали мне руку, божась, что я честный малый, и высказывая желание сойтись со мной покороче. Поэтому я обещал и на следующий день обратиться к ним с проповедью, и у меня даже появилась надежда в самом деле обратить их на путь спасения, ибо я всегда считал, что нет такого человека, который не мог бы исправиться; стрелы раскаяния, на мой взгляд, проникают в любое сердце, нужно лишь, чтобы стрелок был достаточно метким. Так положив в душе моей, я возвратился к себе; жена уже приготовила нам скромный обед, к которому мистер Дженкинсон просил дозволения присовокупить свой, затем чтобы, как он любезно выразился, усладиться моей беседой. С моими близкими он еще не был знаком, так как ко мне в камеру они прошли, минуя общее помещение, тем узким темным коридором, о котором я уже говорил. Дженкинсон был, видимо, поражен красотой моей младшей дочери, которой грустная задумчивость придавала теперь особое очарование, да и малютки мои привели ею в восхищение. - Ах, доктор! - воскликнул он. - Детки ваши так хороши, так чисты сердцем - разве здесь им место? - Да что, мистер Дженкинсон, - отвечал я, - они благодаря богу воспитаны в твердых правилах, и коль скоро они добродетельны сами, им ничто не опасно. - Я думаю, сударь, - продолжал мой товарищ по несчастью, - что для вас большое, должно быть, утешение иметь подле себя милое ваше семейство? - Утешение, мистер Дженкинсон? - отвечал я. - Еще какое, и я бы ни за что не согласился оказаться без них, ибо с ними и темница для меня дворец. И есть лишь один способ уязвить меня на этом свете - это причинить им зло. - В таком случае, сударь, - вскричал он, - боюсь, что я перед вами до некоторой степени виноват! Ибо кое-кому из присутствующих, - он взглянул в сторону Мозеса, - я, кажется, причинил зло, и теперь смиренно прошу у него прощения. Сын мой мгновенно припомнил его голос и черты, несмотря на весь его тогдашний маскарад, и с улыбкой протянул ему руку в знак прощения. - И все-таки, - сказал он при этом, - хотелось бы мне знать, что такое прочли вы в моем лице, что решились провести меня? - Эх, сударь! - отвечал тот. - Не лицо ваше, а белые чулки да черная лента в волосах ввели меня в искушение. Впрочем, не в обиду вам будь сказано, мне доводилось обманывать людей и более мудрых, чем вы; и все же, несмотря на всю мою ловкость, болваны меня в конце концов одолели. - Я полагаю, - вскричал мой сын, - что история такой жизни, как ваша, столь же занятна, сколь поучительна! - Ни то, ни другое, мой друг, - отвечал мистер Дженкинсон. - Повести, в которых рассказывается об одном лишь коварстве да о пороке человеческом, развивая в нас подозрительность, лишь замедляют наше продвижение вперед. Путник, что смотрит с недоверием на всякого, кто повстречается ему на пути, и поворачивает вспять, если встречный покажется ему похожим на разбойника, вряд ли вовремя достигнет места, куда он стремится. И по правде сказать, продолжал он, - я по собственному опыту знаю, что нет на свете глупее человека, чем наш брат, умник. С детства меня считали очень хитрым, - мне еще и семи не было, когда дамы провозгласили меня настоящим маленьким мужчиной, в четырнадцать я узнал в совершенстве свет, научился ухарски заламывать шляпу и ухаживать за дамами; в двадцать, хоть я был еще совершенно честен, производил на всех впечатление плута, так что никто мне не доверял. И вот наконец мне пришлось и в самом деле сделаться мошенником, чтобы как-то жить, и с тех пор в голове моей не переставали роиться плутни, а сердце замирать от страха, что меня вот-вот разоблачат. Сколько раз доводилось мне дурачить простодушного вашего соседа, честного мистера Флембро - ведь так или иначе я его обманывал раз в год! И что же? Честный человек продолжал идти своим путем, не потеряв доверия к людям, и богател, в то время как я, несмотря на все свои плутни и уловки, прозябал в нужде, не имея притом утешения, которое выпадает тем, у кого совесть чиста. Однако расскажите мне, каким образом попали сюда вы? Как знать, может, я, не будучи в состоянии вырваться из тюрьмы сам, могу тем не менее вызволить своих друзей? Уступив его любопытству, я поведал ему всю цепь случайностей и безрассудств, которые ввергли меня в нынешнюю мою беду, и прибавил, что не имею ни малейшей надежды выбраться отсюда. Выслушав мою повесть, он несколько минут помолчал, затем хлопнул себя по лбу, словно сделал важное открытие, и стал откланиваться, говоря, что попытается изыскать способ к нашему спасению. Глава XXVII О том же предмете, что и предыдущая глава На следующее утро я поделился с женой и детьми своим планом исправления нравов заключенных, который они, впрочем, встретили весьма неодобрительно; они находили его не только неосуществимым, но и неприличным, говоря, что несмотря на все мои усилия, преступников мне не исправить, а вот сан свой я могу запятнать. - Прошу прощения, - возражал я, - каждый из этих людей, как бы низко он ни пал, - человек, и потому достоин моей любви. Добрый совет, будучи отвергнут, возвращается к советчику и обогащает его душу; пусть мои наставления и не помогут им исправиться, зато мне самому они принесут несомненную пользу. Поверьте, дети мои, если бы эти несчастные были принцами крови, толпы бросились бы угождать им, а на мой взгляд, душа, томящаяся в тюремных стенах, ничуть не менее драгоценна, нежели та, что обитает во дворце. Так, дорогие мои, я постараюсь помочь им, и быть может, не все они станут меня презирать; кто знает? - быть может, мне удастся хоть одну душу вытащить из бездны, и это будет великой радостью, ибо есть ли на земле что-либо драгоценнее души человеческой? С этими словами я покинул их и проследовал в общую залу, обитатели которой веселились, поджидая меня, причем у каждого была заготовлена какая-нибудь тюремная шутка, которую он жаждал поскорее испытать на ученом пасторе. Так, едва собрался я говорить, один из них, как бы невзначай, сбил мой парик на сторону и тотчас извинился. Другой, стоявший несколько поодаль, упражнялся в искусстве плевать сквозь зубы, так что брызги фонтаном падали на мою книгу. Третий произносил "аминь" тоном столь прочувствованным, что все так и покатывались со смеху. Четвертый украдкой вытащил у меня из кармана очки. Но одна выдумка вызвала особенно большое веселье, ибо, заметив, в каком порядке разложил я перед собой свои книги, некий весельчак ловко подменил одну из них, и на ее месте очутился сборник непристойных шуток. Впрочем, и не обращал никакого внимания на проказы вздорных этих людишек и продолжал свое дело, ибо знал наверное, что все, что есть смешного в моей попытке, будет казаться таковым только первое время, серьезное же останется навеки. План мой удался, и не прошло и шести дней, как многих охватило раскаяние, слушали же меня со вниманием все. Я мог поздравить себя с успехом: благодаря упорству и умению обращаться с людьми мне удалось пробудить совесть у людей, лишенных, казалось бы, каких бы то ни было признаков нравственного чувства; и вот я стал подумывать о том, чтобы облегчить им также и материальную их участь и сделать их жизнь в тюрьме более сносной. До сей поры переходили они из одной крайности в другую: от голода - к излишествам, от бешеного буйства - к горьким сетованиям. Единственным занятием их было ссориться друг с другом, играть в карты и вырезать чурки для того, чтобы приминать табак в трубке. Ненужное это ремесло, однако, подало мне благую мысль: усадить тех, кто захочет, вырезать болванки для табачных и сапожных лавок, купив по подписке необходимое для этого дерево; готовый товар сбывался по моему указанию, и таким образом каждый мог заработать кое-что - пустяки, конечно, но этого хватало на пропитание. Я не остановился, однако, на этом и учредил систему штрафов за безнравственные поступки и наград за особое прилежание. Так, меньше чем в двухнедельный срок я преобразовал эту толпу в какое-то подобие человеческого общества и испытывал гордость законодателя, которому удалось вывести людей из состояния первобытной дикости, внушив им уважение к власти и пробудив в них чувство товарищества. Вообще говоря, хотелось бы, чтобы законодательная власть видоизменяла законы свои в сторону исправления нравов, а не большей суровости, и чтобы она поняла наконец, что число преступлений сократится не тогда, когда наказание сделается привычным, а тогда лишь, когда оно будет действительно устрашать. Тогда изменится характер нашей нынешней тюрьмы, которая не только принимает готовых преступников в свое лоно, но и делает людей невинных преступниками, и человека, нарушившего закон впервые, выпускает, - если только она выпустит его живым, - готовым на тысячу преступлений. Она стала бы, наподобие других европейских тюрем, местом, где арестованный наедине с собой мог бы поразмыслить над своими поступками и где его навещали бы люди, способные я виненном пробудить совесть, а невинному помещать сбиться с пути. Только так, а вовсе не путем увеличения наказаний, можно исправить нравы в стране; кстати сказать, я сильно сомневаюсь в целесообразности смертной казни применительно к мелким правонарушениям. В случаях убийства необходимость подобной меры очевидна, ибо все мы, разумеется, должны в интересах самозащиты избавить себя от человека, проявившего полное пренебрежение к жизни другого. Сама природа возмущается такими преступлениями. Иначе, однако, обстоит дело там, где идет речь о посягательстве на мою собственность. У меня нет оснований лишить вора жизни, ибо по естественному праву, лошадь, которую он у меня украл, принадлежит в равной степени нам обоим. И если я считаю себя вправе лишить его за это жизни, надо предположить предварительную договоренность между нами, по которой тот из нас, кто лишит другого его лошади, должен умереть. Но такая договоренность исключается, ибо жизнь не может быть предметом торга точно так же, как никто не имеет права лишить себя жизни, ибо она принадлежит не ему. И даже при существующем законодательстве ни один суд не посчитался бы с подобным договором, ибо совершенно ясно, что проступок, при котором пострадавший терпит лишь небольшое неудобство, ничтожен по сравнению с наказанием, поскольку гораздо важнее сохранить жизнь двум людям, нежели чтобы один из них мог ездить верхом! Если договор между двумя людьми признан несправедливым, то он останется несправедливым, пусть ею заключат между собою сотни или даже сотни тысяч; ведь круг, сколько его ни черти, хоть десять миллионов раз, все равно никогда не сделается квадратом, точно так же и ложь, повторенная мириадами голосов, не станет от того истиной. Так говорит рассудок, и так говорит природное наше чувство. Дикари, которые знают одно лишь право, право природы, очень бережно относятся к человеческой жизни и только в ответ на пролитую кровь лишают обидчика жизни. Саксонские наши предки, сколь ни были свирепы они во время войн, в мирное время прибегали к казням весьма редко; и во всех юных нациях, еще хранящих на себе печать природы, почти нет таких преступлений, которые считались бы заслуживающими смертной казни. А вот в обществе цивилизованном уголовное законодательство находится в руках богатых и беспощадно к бедным. Может быть, государство с годами приобретает старческую суровость, а собственность наша, увеличиваясь в объеме, становится для нас все драгоценнее, в то время как богатства, умножаясь, множат наши страхи, и поэтому все, чем мы владеем, с каждым днем ограждается новыми законами, а вокруг воздвигаются все новые виселицы во устрашение тем, кто посягнул бы проникнуть внутрь этих границ. Не знаю, что тому причиною: обилие ли карательных законов, или в самом деле распущенность нравов наших, а только ежегодное количество преступников у нас более чем вдвое превышает число их во всех европейских державах, вместе взятых. Возможно, что и оба эти обстоятельства, ибо они взаимно порождают одно другое. Когда народ видит, что различные по тяжести своей преступления, благодаря уголовному закону влекут за собой без разбора одни и те же наказания, он перестает ощущать разницу и между самими проступками, а нравственность общества зиждется именно на этом различии; таким образом, чрезмерно большое количество законов порождает новые пороки, новые же пороки требуют новых карательных мер. А хотелось бы, чтобы власть, вместо того, чтобы придумывать новые законы для наказания порока, вместо того, чтобы стягивать путы, предназначенные сдерживать общество так туго, что в один прекрасный день оно судорожным движением может их порвать, вместо того чтобы отсекать от себя несчастных как нечто ненужное, даже не испытав, на что они могут быть годны, вместо того, чтобы дело исправления превращать в возмездие, - хотелось бы, чтобы мы нашли способ предупреждать зло, чтобы закон сделался защитником народа, а не его тираном. Тогда бы мы увидели, что те самые души, которые мы считали никчемными, всего лишь нуждаются в руке умелого мастера; тогда бы мы увидели, что сии несчастные, обреченные на длительные муки, - затем только, чтобы роскошь не испытала и минутного неудобства, - если только правильно к ним подойти, в минуту опасности могли бы стать государству опорой; что сердце у этих людей столь же мало отличается от нашего, сколь мало отличаются от наших лиц их лица; мы увидели бы, что на свете редко сыщется душа, которая бы погрязла в пороке настолько, что ее нельзя исправить; что преступление, совершенное преступником, может оказаться его последним даже и в том случае, если он сам останется жить, а не погибнет на виселице и, наконец, что для безопасности общества совсем не нужно такого обилия пролитой крови. Глава XXVIII В этой жизни счастье зависит не столько от добродетели, сколько от умения жить, земные блага и земные горести слишком ничтожны в глазах провидения, и оно не считает нужным заботиться о справедливой распределении их среди смертных Более двух недель прошло со времени моего заключения в тюрьму, а дорогая моя Оливия так ни разу у меня и не побывала; я сильно по ней стосковался. Я сказал об этом жене, и на следующее же утро бедняжка, опираясь на руку сестры, появилась в моей камере. Я был поражен, увидев, как изменилось ее лицо. Смерть, словно нарочно, чтобы напугать меня, вылепила заново все ее черты, некогда столь прелестные. Виски ее ввалились, кожа на лбу натянулась, и роковая бледность покрывала щеки. - Как я рад тебя видеть, моя дорогая! - воскликнул я. - Но к чему такое уныние, Ливви? Я знаю, любовь моя, ты не позволишь невзгодам подточить жизнь, которой я дорожу, как своею собственной. Ты слишком меня любишь, не правда ли? Приободрись, дитя мое, настанут и для нас когда-нибудь счастливые дни! - Вы всегда, батюшка, - отвечала она, - были добры ко мне, и мысль, что мне не суждено разделить с вами счастье, которое вы сулите впереди, лишь усугубляет мою тоску. Увы, батюшка, мне уже не видеть счастья здесь, и я мечтаю покинуть мир, где я видела одно лишь горе! Право, сударь, я бы желала, чтобы вы перестали противиться мистеру Торнхиллу: может быть, он сжалился бы над вами, я же умерла бы спокойнее. - Никогда! - отвечал я. - Никогда не соглашусь признать свою дочь потаскухой! И пусть мир взирает на твой проступок с презрением, я желаю видеть в нем одну доверчивость, а не грех. Друг мой, я ничуть не страдаю, находясь здесь, в этом месте, каким бы мрачным оно тебе ни казалось; и знай, что, покуда я буду иметь счастье видеть тебя в живых, он не получит моего согласия на то, чтобы, женившись на другой, сделать тебя еще более несчастною. Когда дочь моя ушла, мистер Дженкинсон, присутствовавший при свидании, вполне справедливо принялся корить меня за упрямство, за то, что я не хочу смириться и отказываюсь ценой покорности купить свободу. Он говорил, что было бы несправедливо ради спокойствия одной дочери, к тому же той, что является виновницей моего несчастия, жертвовать остальными членами семьи. - И потом, - прибавил он, - вправе ли вы становиться между мужем и женой? Все равно ведь помешать этому браку вы не в силах, а можете лишь сделать его несчастливым. - Сударь, - отвечал я, - вы не знаете человека, который нас преследует. Я же отлично знаю, что, даже покорившись ему, я не получу свободы ни на час. Мне рассказали, что не далее как год назад в этой самой камере один из его должников умер с голоду. Но даже если бы мое согласие я одобрение могло перенести меня отсюда в самый великолепный из его покоев, я бы все равно не дал ни того, ни другого, ибо внутренний голос шепчет мне, что я тем самым попустительствовал бы прелюбодеянию. Покуда дочь моя жива, я не согласен считать какой-либо другой его брак законным. Разумеется, если бы ее с нами более не было, с моей стороны было бы низостью пытаться из личной обиды разлучить тех, кто желает соединиться. Нет, я бы даже хотел, чтобы этот негодяй женился, затем, чтобы положить конец дальнейшему его разврату. Но разве не был бы я жесточайшим из родителей, если бы сам способствовал верной гибели моего дитяти, - и все это для того лишь, чтобы самому вырваться из тюрьмы? Желая избежать кратковременных невзгод, неужели захочу я разбить сердце моей дочери, обрекая ее на бессчетные терзания? Он согласился со мной, но прибавил, что дочь моя, как ему кажется, так плоха, что моему заточению должен скоро прийти конец. - Впрочем, - продолжал он, - хоть вы и отказываетесь покориться племяннику, может быть, вы согласитесь обратиться к дяде - он славится как самый справедливый и добрый человек во всем королевстве. Я бы советовал вам послать ему письмо и в нем описать все злодеяния его племянника, и, клянусь жизнью, через три дня вы получите ответ! Поблагодарив его, я тотчас решился последовать его совету; но у меня не было бумаги, а мы, как на беду, с утра истратили все наши деньги на провизию; впрочем, он меня выручил и тут. Три дня я пребывал в тревоге, не зная, как-то будет там принято мое письмо; и все это время жена моя беспрестанно упрашивала меня сдаться на любых условиях - лишь бы вырваться отсюда; к тому же мне ежечасно доносили об ухудшении здоровья моей дочери. Наступил третий день, затем четвертый, а ответа все не было: да и как можно было рассчитывать, что моя жалоба будет встречена благосклонно: ведь я был для сэра Уильяма Торнхилла чужой, а тот, на кого я жаловался, - его любимый племянник. Так что и эта надежда вскоре исчезла вслед за прежними. Я, однако, все еще сохранял бодрость, хотя длительное заключение и спертый воздух тюрьмы начали видимым образом сказываться на моем здоровье, а ожог, полученный во время пожара, становиться все болезненней. Зато подле меня сидели мои дети, по очереди читая мне вслух, или со слезами внимая наставлениям, которые я давал им, лежа на соломе. Здоровье дочери таяло еще быстрее, чем мое, и все, что о ней рассказывали, подтверждая мои печальные предчувствия, увеличивало мою боль. На пятые сутки после того, как я отправил письмо сэру Уильяму Торнхиллу, меня напугали известием, что дочь моя лишилась речи. Вот когда и самому мне мое заключение показалось нестерпимым! Душа моя рвалась из плена, туда, к возлюбленной дочери моей, чтобы утешать ее и укреплять в ней дух, чтобы принять последнюю ее волю и указать ее душе дорогу в небесную обитель! Наконец пришли и сказали: она умирает, а я не имел даже и того малого утешения - рыдать у ее изголовья. Через некоторое время мой тюремный товарищ пришел ко мне с последним отчетом. Он призывал меня быть мужественным - она умерла! На следующее утро он нашел подле меня лишь двух моих малюток теперь это было единственное мое общество; изо всех своих силенок пытались они меня утешить. Они умоляли разрешить им читать мне вслух и уговаривали не плакать, говоря, что большие не плачут. - И ведь теперь, батюшка, моя сестрица - ангел, не правда ли? восклицал старший. - Так что ж вы ее жалеете? Я сам хотел бы быть ангелом, чтобы улететь из этого гадкого места, только, конечно, с вами, батюшка. - Правда, - вторил ему младший мой мальчик. - На небе, куда улетела сестрица, много лучше, чем здесь, и потом, там одни только хорошие люди, а тут все такие дурные... Мистер Дженкинсон перебил невинный их лепет, говоря, что теперь, когда дочери моей уже нет в живых, я должен всерьез подумать об остальном своем семействе и попытаться спасти собственную жизнь, которая с каждым днем все больше подвергается опасности из-за лишений и скверного воздуха. Пора, прибавил он, пожертвовать своею гордостью и обидами ради тех, чье благополучие зависит от меня; и здравый смысл, и простая справедливость велят мне сделать попытку примириться с помещиком. - Слава господу, - воскликнул я. - Во мне уже никакой гордости не, осталось! Я возненавидел бы душу свою, когда бы на дне ее обнаружил хоть крупицу гордости или ненависти. Напротив, поскольку гонитель мой некогда являлся моим прихожанином, я надеюсь, что когда-нибудь мне посчастливится представить пред лицо вечного судии его душу очищенной. Нет, сударь, нету во мне ненависти, и хоть он взял у меня то, что мне было дороже всех его сокровищ, и хоть он разбил мне сердце, ибо я болен, я совсем без сил, да, тюремный друг мой, я очень болен, - но никогда не вызовет он во мне жажды мщения! Я согласен одобрить его брак, и, если ему это доставит удовольствие, пусть он знает, что я прошу у него прощения за все причиненные неприятности. Мистер Дженкинсон схватил перо и чернила и изложил мою покорную просьбу почти в тех самых выражениях, в каких я ее произнес, и я поставил свою подпись. Сыну было поручено отнести это письмо к мистеру Торнхиллу, который в это время пребывал в своем имении. Через шесть часов сын принес устный ответ. С трудом, как он нам поведал, добился он свидания с помещиком, ибо слуги отнеслись к нему с наглым высокомерием и подозрительностью; случайно, однако, ему удалось подстеречь помещика в ту минуту, как он выходил из дому по делу, связанному с предстоящим своим бракосочетанием, которое должно было состояться через три дня. Затем, продолжал мой сын, он подошел и с самым смиренным видом подал письмо мистеру Торнхиллу; тот, прочитав письмо, сказал, что никому не нужна моя запоздалая покорность; что он слышал о нашем письме к его дядюшке, которое было встречено, как оно того и заслуживало, полным презрением; и, наконец, просил впредь со всеми делами адресоваться к его стряпчему, а его самого не беспокоить. Иное дело, прибавил он, если бы к нему в свое время послали для переговоров барышень, о благоразумии и скромности которых он весьма высокого мнения. - Ну, вот, сударь, - обратился я к мистеру Дженкинсону, - теперь вы видите, каков мой гонитель: жестокость свою он еще приправляет шуткой! Но пусть его делает со мной, что хочет, я скоро буду свободен, несмотря на все цепи, какими он думает меня оковать. Близок уже чертог, и он сияет все ярче и ярче! Сознание это поддерживает меня в моих невзгодах, и, оставляя после себя беспомощных сирот, я твердо верю, что добрые люди позаботятся о них, одни - ради их бедного отца, другие - во имя отца небесного. Не успел я выговорить эти слова, как жена моя, которую я еще в тот день не видел, появилась, всем обликом своим выражая смятение и ужас; она силилась что-то сказать и не могла. - Что такое, душа моя? - воскликнул я. - Или ты принесла весть о новой беде, как будто старых у нас не довольно? Пусть суровый помещик не разжалобился, несмотря на всю нашу покорность, пусть он обрек меня умирать в этой обители горя, пусть мы потеряли любимое наше дитя, но ты найдешь утешение в оставшихся детях, когда меня уже не будет с вами. - Так, - отвечала она, - поистине потеряли мы любимое наше дитя! Софья, сокровище мое, ее нет... Ее похитили у нас, ее увезли злодеи... - Неужто, сударыня, - вскричал мой тюремный товарищ, - негодяи увезли мисс Софью? Не ошибаетесь ли вы? Не в силах отвечать, она стояла, устремив неподвижный взор в одну точку, и вдруг разрыдалась. Но с нею вошла жена одного из арестантов, и она рассказала нам несколько обстоятельнее все дело; по ее словам, она вместе с моей женой и дочерью прохаживалась по дороге, чуть поодаль от деревни, как с ними поравнялась почтовая карета, запряженная парой, и вдруг подле них остановилась. Из нее вышел какой-то хорошо одетый человек, впрочем, не мистер Торнхилл, обхватил мою дочь за талию и, втащив ее в карету, велел форейтору гнать со всей силой; через минуту они уже скрылись из глаз. - Вот! - воскликнул я. - Вот когда исполнилась чаша моих страданий; и уж теперь-то ничто на свете не в силах причинить мне новую боль. Итак, ни одной! Не оставить мне ни одной! Чудовище!.. Дитя моей души! Ангел красоты и почти ангельская душа! Но поддержите мою жену - она сейчас упадет! Не оставить мне ни одной! - Увы, дорогой супруг, - сказала она. - Ты больше меня нуждаешься в утешении. Велико наше горе, но я бы вынесла и это и большее, лишь бы могла видеть тебя спокойным. Пусть отнимают у меня всех моих детей, весь мир, лишь бы тебя мне оставили! Мой сын, бывший тут же, пытался укротить ее горе; он умолял нас успокоиться, говоря, будто впереди нас еще ожидает счастье. - Друг мой! - воскликнул я. - Оглянись кругом и скажи, видишь ли ты возможность счастья для меня? Где же проникнуть тут лучу утешения? Разве все лучшие упования наши не по ту сторону могилы? - Дорогой мой отец, - отвечал он, - я все же надеюсь доставить вам некоторую радость, ибо я получил письмо от братца Джорджа. - Что он? - перебил я. - Знает ли о наших злоключениях? Надеюсь, что сына моего не коснулась и малая толика невзгод, постигших его несчастную семью? - Ничуть, батюшка, - отвечал тот, - он доволен, полон бодрости и веселья. В его письме одни лишь добрые вести: он любимец полковника, и тот обещает при первой же вакансии произвести его в лейтенанты. - Но точно ли, так ли все, как ты говоришь? - воскликнула жена. Правда ли, что ни одна беда не обрушилась на моего мальчика? - Правда, правда, матушка, - отвечал Мозес. - Вот вы сейчас сами прочитаете письмо и порадуетесь, если только вы способны еще чему-либо радоваться. - Но точно ли это его рука, - не унималась жена, - и правда ли, что он так доволен всем? - Да, сударыня, - отвечал он, - это его рука, и со временем он сделается опорой и гордостью семьи. - В таком случае, - воскликнула она, - хвала провидению, он не получил моего последнего письма! Да, мой друг, - обратилась она ко мне, - признаюсь теперь, что, хотя небесная десница во всех других случаях не щадила нас, на этот раз она оказалась милостива. Ибо в последнем своем письме к сыну, которое я писала в минуту гнева, я заклинала его, если у него в груди бьется сердце мужчины, встать на защиту его отца и сестры и благословляла отомстить за всех нас. Но, слава всевышнему, письмо до него не дошло, и я спокойна. - Женщина! - вскричали. - Ты поступила весьма дурно, и в другое время я попрекнул бы тебя с большей суровостью. О, какой страшной бездны избежала ты, бездны, что поглотила бы и тебя и его на вечную нашу погибель! Да, верно, что провидение на этот раз оказалось милостивее к нам, чем мы сами. Оно сохранило нам сына, дабы он сделался отцом и защитником моих детей, когда меня не станет. Как несправедлив я был, полагая, будто не осталось никакого утешения, в то время как сын мой весел и не ведает о беде, нас постигшей. Его сохранили, чтобы он мог служить опорой для своей матери-вдовицы, братьев своих и сестер! Но зачем я говорю о сестрах? У него уже нет сестер: нет ни одной, их похитили у меня, и я несчастнейший человек на свете! - Отец, - перебил меня сын, - позвольте же мне прочитать вам его письмо; я знаю, что вы останетесь им довольны. И, получив мое согласие, он прочел вслух следующее: "Дорогой батюшка! На несколько минут отзываю свои мысли от удовольствий, меня окружающих, чтобы направить их на предметы еще более приятные - на милый наш домашний очаг. Воображение мое рисует мирный ваш кружок, и я вижу вас всех прилежно внимающими каждой строке моего послания. Сладко мне остановить взор свой на лицах, не искаженных ни честолюбием, ни горем. Но как бы хорошо вам ни было в вашем домике, я знаю, что ваше счастье станет еще более полным, когда вы узнаете, что и я доволен своим положением и чувствую себя совершенно счастливым. Полк наш получил новый приказ и не покинет пределов отечества; полковник называет меня своим другом и водит меня всюду с собой, и, куда бы я ни являлся, я чувствую себя желанным гостем, и всюду ко мне относятся со все возрастающим уважением. Вчера я танцевал с леди Г., и, если бы мог позабыть, вы сами знаете кого, я, возможно, добился бы успеха. Однако мне суждено помнить друзей, между тем как самого меня предают забвению мои друзья, в числе которых, батюшка, боюсь, вынужден буду считать и вас, ибо давно уже понапрасну жду счастья получить весточку из дому. Вот и Оливия с Софьей обещались писать, да, видно, меня позабыли. Скажите им, что они дрянные девчонки и что я страшно на них сердит; а впрочем, сам не знаю, как это получается, хоть и хочется мне пожурить всех вас, а душа моя преисполнена одной любовью. Так и быть, батюшка, скажите им, что я нежно их люблю, и знайте, что я, как всегда, остаюсь вашим почтительным сыном". - Несмотря на все несчастья, - воскликнул я, - мы должны быть благодарны; все же один из нас избавлен от страданий, выпавших на долю нашей семьи! Да хранит его небо, и пусть мой мальчик будет и впредь счастлив, и да найдет в нем вдовица опору, а двое этих сироток - отца! Это все, что я могу оставить ему в наследство! Да оградит он их невинность от всех соблазнов, порождаемых нуждой, и да направит их по пути чести! Не успел я произнести эти слова, как снизу, из общего помещения, раздался какой-то гул; вскоре он затих, и я услышал бряцанье цепей в коридоре, ведущем в мою камеру. Вошел тюремный надзиратель, поддерживая какого-то человека, перепачканного в крови, израненного и закованного в тяжелые цепи. С состраданием поглядел я на несчастного, который приближался ко мне, но каков же был мой ужас, когда я узнал в нем моего собственного сына! - Джордж! Мой Джордж! Тебя ли вижу?! Ты ранен! И в кандалах! Таково-то твое счастье? Так-то ты возвращаешься ко мне? О, почему сердце мое не разорвется сразу при виде такого зрелища? О, почему нейдет ко мне смерть? - Где же ваша твердость, батюшка? - произнес мой сын недрогнувшим голосом. - Я заслужил наказание. Моя жизнь более не принадлежит мне: пусть они ее берут. Несколько минут провел я молча, в борьбе с собой, и думал, что это усилие будет стоить мне жизни. - О, мой мальчик, глядя на тебя, сердце мое разрывается! В ту самую минуту, что я полагал тебя счастливым и молился, чтобы и впредь тебя хранила судьба, вдруг так встретить тебя: раненого и в кандалах! Но блажен, кто умирает юным! Зачем только я, старик, глубокий старик, должен был дожить до такого дня! Дети мои один за другим валятся, как преждевременно скошенные колосья, а я, о горе мне, уцелел среди этого разрушения! Самые страшные проклятия да падут на голову убийцы моих детей! Пусть доживет он, подобно мне, до того дня... - Погодите, сударь! - закричал мои сын. - Не заставляйте меня краснеть за вас! Как, сударь! Забывши свой преклонный возраст и священный сан, вы дерзаете призывать небесное правосудие и посылаете проклятия, которые тут же падут на вашу седую голову и погубят вас навеки! Нет, батюшка, одна должна быть у вас сейчас забота - подготовить меня к позорной смерти, которой вскоре меня предадут, вооружить меня надеждой и решимостью, дать мне силы испить всю горечь, что для меня уготована. - О, ты не должен умереть, сын мой! Не мог ты заслужить такое страшное наказание. Мой Джордж не мог совершить преступления, за которое его предки отвернулись бы от него. - Увы, батюшка, - отвечал мой сын, - боюсь, что за мое преступление нельзя ожидать пощады. Получив письмо от матушки, я тотчас примчался сюда, решив наказать того, кто надругался над нашей честью, и послал ему вызов, но он не явился на место поединка, а выслал четырех своих слуг, чтобы они схватили меня. Первого, который напал на меня, я ранил, и боюсь, что смертельно; его товарищи схватили меня и связали. Теперь этот трус намерен возбудить против меня дело; доказательства неоспоримы: ведь послал вызов я, следовательно, перед законом я - обидчик и как таковой не могу рассчитывать на снисхождение. Но послушайте, батюшка, я привык восхищаться вашей твердостью! Явите же ее теперь, дабы я мог почерпнуть в ней силы. - Так, мой сын, ты ее увидишь. Да, я воспарил над этим миром и радостями его. С этой минуты я отрываю от сердца все, что привязывало его к земле, и начну готовить и тебя и себя к вечной жизни. Так, сын мой, я укажу тебе путь, и моя душа будет руководить твоей, ибо скоро оба мы покинем этот мир. Так, я вижу, что здесь тебе не будет прощенья, и лишь взываю к тебе, чтобы ты искал его у того великого судии, перед коим вскоре предстанем мы оба. Подумаем, однако, и о других пусть все наши товарищи по тюрьме воспользуются моим напутствием. Добрый тюремщик, позволь им прими сюда и постоять здесь, я хочу с ними говорить! Тут сделал я попытку встать с соломенной своей постели, но, не имея для того сил, мог лишь сесть, опираясь спиною о стену. Обитатели тюрьмы собрались вокруг меня, как я просил, ибо они научились ценить мои наставления; сын мой и жена встали по обеим сторонам и поддерживали меня; я окинул взглядом собравшихся и, убедившись, что пришли все, обратился к ним с проповедью. Глава XXIX Провидение равно справедливо к счастливым и к несчастным. Из самой природы человеческих страданий и радостей следует, что страждущие в земной юдоли будут вознаграждены в меру страданий своих на небесах - Друзья мои, дети мои, товарищи мои по страданию! Размышляя над тем, как распределяется добро и зло между жителями дольнего мира, я убеждаюсь, что многое человеку дается для услаждения его, но еще более на муку. Если мы обыщем весь свет, мы и тогда не найдем человека, который был бы так счастлив, что ни о чем бы уже не мечтал; вместе с тем каждодневно слышим мы о тысячах самоубийц, которые поступком своим говорят нам, что все их надежды рухнули. Итак, в этой жизни, оказывается, полного блаженства не бывает и совершенным может быть одно лишь горе. Почему человеку дано испытывать столько муки? Почему всеобщее блаженство в основе своей полагает человеческое страдание? Почему, если во всякой другой системе совершенствование происходит благодаря тому, что совершенствуются подчиненные части, почему же в совершеннейшей из всех систем столь несовершенны части, ее составляющие? На все эти вопросы ответа нет и быть не может, а если бы даже и был, то оказался бы бесполезным для нас. Провидение почитает за лучшее сокрыть конечную свою цель от любопытных взоров, нам же указывает путь к утешению. Человек призывает на помощь философию; видя же, сколь бессильна она принести ему утешение, небо дарует человеку веру. Как ни занятна и как ни утешительна философия, она подчас вводит нас в заблуждение. Она учит нас, с одной стороны, что жизнь полна радости и что надо лишь знать, как ею наслаждаться, с другой - что жизнь коротка и что, следовательно, не надобно огорчаться невзгодами, подстерегающими каждый шаг наш! Таким образом утешения эти взаимно исключают друг друга: ибо, если жизнь радость, то недолговечность ее должна бы повергнуть нас в уныние, а если нам в удел достается долголетие, то, следовательно, и горести наши будут длиться долго. Итак, философия слаба; зато религия предлагает нам утешения более высокого свойства. Человек живет, учит она, для того, чтобы совершенствовать свою душу и подготовить ее надлежащим образом для другой обители. Праведнику, когда он расстается со своим телом и весь превращается в радостно торжествующий дух, открывается, что за время своей земной жизни он уготовил себе место в раю; несчастный же грешник, искалеченный и оскверненный собственными пороками, с ужасом покидает свою телесную оболочку и убеждается в том, что навлек на себя мщение небес. Стало быть, к религии во всех случаях жизни надлежит нам обращаться за истинным утешением, ибо, если мы счастливы, приятно думать, что мы можем продлить свое блаженство навеки, если несчастны - как радостно думать, что нас ожидает отдохновение от мук! Итак, счастливым вера дает надежду на вечное блаженство, несчастным - на прекращение страданий. Но хоть религия оказывает милосердие всем людям без разбора, особую награду дарует она тому, кто несчастен; недужному, нагому, бездомному, тому, кто несет непосильное бремя, и тому, кто томится в темнице, священная наша вера обещает наибольшие блага. Тот, кто принес в мир свет веры, всюду заявляет себя другом обездоленного, и дружба его, в отличие от лицемерной дружбы людской, услаждает страждущего. Иные безрассудно ропщут на такое предпочтение, говоря, что оно ничем не заслужено. Но они не подумали о том, что даже небо не в силах сделать бесконечное блаженство таким же великим даром в глазах людей и без того счастливых, каким оно представляется тем, кто обижен судьбою. Ведь благо, которое, приобщившись к вечной жизни, вкушают первые, есть всего лишь прибавление к тем благам, которыми они привыкли владеть, меж тем как для последних оно вдвойне желанно, ибо уменьшает боль, которую они испытывают здесь, и награждает их небесной благодатью в загробной жизни. Провидение добрее к бедняку, нежели к богачу, еще и в другом: загробная жизнь для него так заманчива, что расставание с жизнью земною для него менее тягостно. Кто несчастен, тот изведал все ужасы бытия. Человек многострадальный спокойно ожидает смерти на своем последнем ложе: у него нет сокровищ, которые ему было бы жаль оставить; он испытывает лишь неизбежную боль окончательного расставания с жизнью, и она мало чем отличается от привычных его мук. Ибо у боли есть предел, и, когда предел этот достигнут, милосердная природа набрасывает пелену бесчувствия на всякую свежую брешь, пробитую смертью в еще живом теле. Итак, провидение дарует несчастным два преимущества над теми, кто счастлив в земной жизни, - легкую смерть, а на небе еще особую радость, ибо чем больше исстрадалась душа человеческая, тем для нее ощутимее блаженство. А это, друзья мои, преимущество немалое, и о нем-то и толкуется в притче о нищем[64]; в Священном писании говорится, что, хотя он был уже на небе и вкушал райское блаженство, наслаждение его было тем полнее, что некогда на земле он страдал и ныне утешается, что, познав горе, он тем лучше может оценить блаженство.

The script ran 0.043 seconds.