1 2
Трахин, отведя меня в сторону, чтобы другие не могли слышать, сказал:
– Отец, я выбрал себе в жены твою дочь и, как ты видишь, собираюсь сегодня справить свадьбу, соединив с жертвоприношением богам это сладчайшее празднество. Так вот, чтобы ты заранее знал и не был мрачным на пиру, а также чтобы дочь твоя, узнав об этом от тебя, радостно приняла то, что ей предстоит, я и решил сообщить тебе наперед о моих намерениях. Я вовсе не хочу подтверждения с твоей стороны, я обладаю властью, которая служит порукой, что мое желание будет выполнено, но все же ради счастливых предзнаменований и ради приличия пусть невеста от своего родителя узнает о браке и с большею покорностью приготовится к нему.
Я одобрил сказанное им и сделал вид, будто радуюсь и воздаю величайшее благодарение богам за то, что мою дочь они дали в супруги ее повелителю.
Я удалился на некоторое время и, поразмыслив о том, что надлежит делать, вернулся к Трахину и стал просить его отпраздновать это событие еще более торжественным образом: пусть он отведет для девушки корабль в качестве брачного чертога, пусть запретит всем входить туда и мешать ей, чтобы без помехи можно было позаботиться о свадебном наряде и прочем убранстве: ведь будет в высшей степени странно, если та, которая гордится благородным происхождением и богатством, а главное, собирается стать супругой Трахина, не явится, убранная чем только возможно, если уж время и место мешают нам более блестяще справить брачные обряды.
Лицо Трахина при этом расплылось от радости, он обещал все исполнить. Тотчас же отрядил он людей, приказал доставить все, что было нужно, а затем уже не приближаться к кораблю. Те стали исполнять приказание и начали выносить столы, чаши, ковры и занавеси работы сидонских и тирских мастеров[126] – в изобилии все, что требуется для пиршества, без разбора, взваливая на плечи груз богатств, собранных упорным трудом и бережливостью, а теперь отданных судьбою на поругание пропащим пропойцам.
Я, взяв с собою Теагена и придя к Хариклее, застал ее в слезах.
– Дочь моя, – сказал я, – плакать для тебя обычное дело, это уж как всегда. О чем же ты горюешь: о прошлом ли или о чем-нибудь новом?
Она ответила:
– Меня печалит все, но более всего ожидающая меня участь и враждебное благоволение ко мне Трахина, которому, как кажется, благоприятствует случай. Неожиданная удача часто ведет к наглым поступкам. Но Трахин с его ненасытной любовью еще заплачет: он вычеркнет меня из числа живущих, так как я предпочту смерть. Мысль о тебе и о Теагене, если перед кончиной я буду разлучена с вами, вызвала у меня слезы.
– Ты угадала правду, – сказал я. – Трахин обращает пиршественное жертвоприношение в свадьбу с тобой. Мне, как отцу, он сообщил о своем намерении, впрочем, из разговоров с Тирреном в Закинфе я уже давно знал о его неистовом влечении к тебе. Но я скрывал это от вас, чтобы вы не мучили себя мыслями о предстоящих бедствиях, пока была надежда избежать преследования. Но так как, дети мои, этому противодействовало божество и мы теперь вступили в самую середину ужасов[127], давайте предпримем нечто благородное и решительное. В разгар опасностей пойдем им навстречу, чтобы свободно и благородно их преодолеть или беспорочно и мужественно умереть.
Теаген и Хариклея согласились исполнить то, что я им прикажу. Я научил, что следует делать, и оставил их, когда они приступили к приготовлению. Придя к разбойнику, занимавшему второе место после Трахина – звали его, кажется, Пелор[128], – я сказал, что хочу сообщить ему нечто для него чрезвычайно важное. Он охотно согласился выслушать и повел меня в такое место, где нас не могли бы услышать.
– Сын мой, – сказал я, – выслушай меня вкратце. Недостаток времени не позволяет мне много распространяться. Моя дочь влюблена в тебя. Это не диво: она не устояла перед таким молодцом. Но она подозревает, что предводитель разбойников подготовляет этот пир словно для брачного торжества. Что дело клонится к этому, он дал понять еще и тем, что приказал ей нарядиться потщательнее. Так смотри же сам, как тебе воспрепятствовать этому. Захвати лучше девушку себе; она сказала, что скорее умрет, чем станет женою Трахина.
На это Пелор ответил:
– Будь спокоен, уже давно увлечен я этой девушкой и все желал найти какой-нибудь способ, так что или Трахин по доброй воле уступит мне невесту в виде награды, которую я заслужил, первым кинувшись на вражеский корабль, или горьким станет ему брак: эта вот рука проучит его.
Услышав его ответ, я удалился, чтобы не возбудить подозрения, и, придя к детям, подбодрил их известием, что замысел мой пущен в ход.
Немного спустя мы приступили к ужину, и когда я заметил, что пираты напились и готовы к бесчинствам, я тихонько сказал Пелору, нарочно расположившись близко от него:
– Видел ты, как вырядилась девушка?
– Нет, – ответил он.
– А можешь увидеть, – сказал я, – если тайком взойдешь на корабль: ты ведь знаешь, что даже это запретил Трахин. Ты увидишь сидящей самое Артемиду. Но пока что ограничься одним лишь лицезрением, чтобы не навлечь смерти и на себя и на нее.
Тогда Пелор немедленно, точно по какой-то настоятельной нужде, встает и незаметно бежит к кораблю. Увидя Хариклею, с лавровым венком на голове и блистающую златотканой одеждой (она надела свое дельфийское священное одеяние, чтобы оно послужило ей или победным, или погребальным убором), а также все остальное, что вокруг нее сияло и кораблю вид брачного чертога придавало, Пелор, конечно, воспылал страстью от этого зрелища, охваченный одновременно и вожделением и ревностью. Когда он вернулся оттуда, ясно было по его взгляду, что он замышляет что-то безумное. Итак, не успел он занять свое место, как сказал:
– Почему это я не получил награды, хотя первым кинулся на вражеский корабль?
– Потому что, – ответил Трахин, – ты не просил; да и вообще еще не было дележа добычи.
– Тогда, – сказал Пелор, – я прошу себе пленную девушку!
Трахин возразил:
– Возьми себе все, что хочешь, только не ее.
Пелор прервал его:
– Ты нарушаешь закон пиратов: взошедшему первым на вражеский корабль и, таким образом, подвергшемуся из всех остальных наибольшей опасности, предоставляется выбор по его желанию.
– Милый мой, – сказал Трахин, – не этот закон я нарушил, но опираюсь на другой, повелевающий подчиненным уступать начальствующим. Я увлекся девушкой и полагаю, что, собираясь взять ее в жены, я имею право предпочтения. А ты, если не исполнишь, что тебе велят, вскоре завопишь, сраженный вот этой чашей!
Тут Пелор, бросив взгляд на присутствующих, сказал:
– Смотрите, какова награда за труды[129]. Так и каждый из вас когда-нибудь лишится почетного дара и испытает на себе этот тиранский закон.
Что же можно было увидеть после этого, Навсикл? Ты сравнил бы этих людей с морем, внезапно разбушевавшимся вокруг утеса: безрассудный порыв возбудил несказанное смятение среди них, одержимых и хмелем и яростью.
Одни приняли сторону Трахина, другие Пелора. Одни кричали, что следует уважать начальника, другие – что нельзя нарушать закон. Наконец Трахин замахнулся чашею, чтобы ударить Пелора. Тот, приготовившись заранее, опередил его и ударил Трахина кинжалом в грудь. Трахин упал, смертельной раною сражен[130]. А между остальными возникла непримиримая война. Они бросились друг на друга и, не щадя себя, наносили удары. Одни защищали начальника, другие отстаивали Пелора и якобы правое дело. И был один общий вопль сраженных и сражавшихся поленьями, камнями, чашами, горящими головнями и столами.
Я удалился по возможности подальше и с какого-то холма наблюдал безопасное для меня зрелище. Но Теаген не остался безучастным в битве, так же как и Хариклея.
Исполняя то, что было условлено ранее, Теаген с мечом в руках, совершенно вне себя, с самого начала сражался на одной из сторон. Хариклея же, чуть только увидела, что битва уже началась, стала метко стрелять из лука с корабля, щадя одного лишь Теагена. И она метила не в одну сторону воюющих, но кого первого видела, того и убивала, оставаясь сама невидимой, но легко при свете костра различая противников. Они не знали, откуда происходит это зло, и некоторые полагали, что это удары божества. Под конец, когда все остальные пали, остался один лишь Теаген в единоборстве с Пелором, человеком храбрым и опытным в разного рода убийствах, Хариклея уже не могла защитить Теагена своими стрелами, хотя и мучилась желанием ему помочь. Она боялась промахнуться, так как у них дело дошло уже до рукопашной схватки. Но не выдержал до конца Пелор. Хариклея, будучи не в силах оказать Теагену помощь на деле, метнула ему ободряющее слово, воскликнув:
– Мужайся, любимый!
Теперь Теаген стал уже явно одолевать Пелора, словно ее голос сообщил ему силу и отвагу, возвестив, что цела еще награда за битву. Воспрянув духом, хотя и страдая от многих ран, Теаген бросился на Пелора, занеся кинжал над его головой, но промахнулся, так как тот немного отклонился. Срезав край плеча, Теаген отсек ему руку в локтевом суставе. От этого тот обратился в бегство, Теаген же пустился за ним.
Что случилось после этого, я не могу сказать, кроме того, что от меня укрылось возвращение Теагена, но, конечно, не от Хариклеи. Я оставался на холме, не решаясь ночью ступить на поле сражения. Когда рассвело, я увидел Теагена лежащим, похожим на мертвеца; Хариклея сидела подле него и плакала, казалось, она хочет покончить с собою, но ее удерживала хотя бы слабая надежда, что, может быть, юноша еще выживет.
Не успел я, злосчастный, что-либо сказать ей или узнать от нее, облегчить горе утешением или позаботиться о необходимом, как вдруг за морскими бедствиями, без всякого перерыва, последовали бедствия с суши.
Лишь только я увидел рассвет и стал сходить с холма, набежала толпа египетских разбойников, как мне показалось, с прибрежной горы. Они захватили молодую чету и немного спустя увели ее, забрав с собою из корабля все, что могли унести. Я издали бесцельно следовал за ними, горюя о себе и об участи Теагена и Хариклеи; а так как я все равно не мог их защитить, то решил и не вмешиваться, сохраняя себя в надежде оказать им помощь. Но я и на это не годился – я отстал от них, старость мешала мне бежать по крутым местам за египтянами.
А теперь я нашел свою дочь по благоволению богов и благодаря твоему расположению, Навсикл. Сам я ничем не участвовал в этом, предаваясь лишь обильным слезам и рыданиям.
При этих словах заплакал и сам Каласирид, заплакали и присутствующие. Пиршество превратилось в плач, хотя и смешанный с каким-то наслаждением. Вино ведь способствует слезам. Наконец Навсикл, ободряя Каласирида, сказал:
– Отец мой, надейся на грядущее. Дочь ты уже нашел, а от того времени, когда ты увидишь сына, тебя отделяет одна эта ночь. Наутро мы пройдем к Митрану и постараемся всеми возможными способами высвободить тебе твоего замечательного Теагена.
– Как бы мне хотелось! – сказал Каласирид. – А теперь пора кончать наше пиршество. Не забудем о божественном, пусть всякий совершит спасительные возлияния.
После этого были совершены возлияния, и пир закончился. Каласирид стал искать Хариклею. Наблюдая, как расходились пировавшие, он не нашел ее, и наконец, по указанию какой-то женщины, зашел он в святилище храма и застал ее припавшей к стопам кумира; от преизбытка молений и наплыва скорби она погрузилась в глубокий сон. Прослезившись немного и помолившись богу, чтобы он к лучшему обратил ее участь, Каласирид ласково разбудил ее и повел домой, причем Хариклея покраснела, по-видимому, оттого, что дала сну незаметно пересилить ее. Но, придя в женский покой и улегшись вместе с дочерью Навсикла, она не могла уснуть от тревожных раздумий.
КНИГА ШЕСТАЯ
Каласирид и Кнемон отдохнули где-то в мужском покое, после того как остаток ночи прошел у них медленнее, чем они желали, но скорее, чем думали, так как большая часть времени ушла на пиршество и на неисчерпаемое раздолье рассказов. Не дожидаясь, чтобы вполне рассвело, явились они к Навсиклу с просьбою сказать им, где, на его взгляд, можно застать Теагена, и отвести их туда поскорее. Тот согласился и, взяв их с собою, повел. Хотя Хариклея долго умоляла взять и ее, все же она была вынуждена остаться дома: Навсикл уверял, что им идти недалеко и что они тотчас же вернутся вместе с Теагеном. И оставили ее там, мятущуюся между горем разлуки и радостью надежд.
Сами же они, как только вышли из деревни и пошли по берегу Нила, вдруг увидели крокодила, переползавшего им дорогу справа налево и быстрым движением нырнувшего в воду. Все приняли увиденное ими за нечто обычное и не возбуждающее страха. Только Каласирид предсказал, что это предвещает какое-то препятствие на пути. Кнемон очень испугался при виде крокодила. Хотя он и не разглядел его отчетливо, скорее лишь тень пробежала мимо него по земле, все же он едва не обратился в бегство. Навсикла это чрезвычайно рассмешило, а Каласирид промолвил:
– Кнемон, я думал, что только ночью на тебя нападает робость и что лишь от темноты у тебя появляется трусость. Но ты и среди бела дня, видно, храбрец хоть куда. Не только имена, тобою услышанные, но даже вид самого обычного и нестрашного повергает тебя в трепет.
– Имя какого же бога, – сказал Навсикл, – или демона не вынесет этот наш удалец, если его услышит?
– Случается ли это также с именами богов или демонов, – ответил Каласирид, – я не могу тебе сказать. Но имя и, что более удивительно, не мужчины, а женщины, да притом еще мертвой, как он сам говорит, заставляет его содрогаться, если кто его назовет. Так, в ту ночь, когда ты возвратился от разбойников и спас нам, дорогой мой, Хариклею, Кнемон услыхал, не знаю как и откуда, имя, о котором я говорю, и не дал мне даже короткое время предаться сну, непрестанно от страха лишаясь чувств, и мне пришлось потрудиться, чтобы он пришел в себя. Если бы я этим не думал огорчить или испугать его, я бы и теперь произнес это имя, Навсикл, чтобы ты еще более смеялся.
И при этом Каласирид назвал Тисбу.
Навсикл больше не смеялся. Он был поражен, услышав это имя, и долго стоял в раздумье, недоумевая, по какому поводу, по какому стечению обстоятельств, почему имя Тисбы оказывало на Кнемона такое действие. Тут уже Кнемон разразился смехом и сказал:
– Ты видишь, дорогой Каласирид, какова сила этого имени. Оно не только для меня является страшилищем, как ты говоришь, но также и для Навсикла. Произошла полная перемена: наши чувства как раз противоположны. Я-то смеюсь, зная, что ее больше нет. Зато наш доблестный Навсикл, потешавшийся до упада над другими, теперь…
– Замолчи, – воскликнул Навсикл, – довольно ты отомстил мне, Кнемон. Но ради богов гостеприимства и дружбы, ради хлеба и соли, которым вы, мне кажется, щедро пользовались в моем доме, скажите мне, откуда вы взяли имя Тисбы, знаете ли вы ее, боитесь ли? Уж не шутите ли вы надо мною?
– Тебе, – сказал Каласирид, – принадлежит слово, Кнемон. Теперь как раз удобный случай рассказать то, что ты мне часто обещал изложить, но всегда откладывал до другого раза при помощи разнообразных уловок. Ты сделаешь этим удовольствие Навсиклу и вместе с тем облегчишь нам трудности пути, скрасив их своим повествованием.
Кнемон согласился и рассказал вкратце все, что он уже ранее изложил Теагену и Хариклее. Родина его – Афины, отец – Аристипп, мачехой была Демэнета. Рассказал он и про нечестивую любовь к нему Демэнеты. Потерпев неудачу, она стала преследовать его, прислужницей в преследовании сделав Тисбу. Кнемон пояснил, каким образом это делалось и как он был изгнан с родины, потому что народное собрание наложило на него кару, как на отцеубийцу. Находясь на Эгине, узнал он сначала от Хария, одного из его сверстников, что Демэнета скончалась и каким именно образом и что Тисба против нее строила козни. Затем узнал он от Антикла, что отец его подвергся лишению имущества, так как восстали на него родственники Демэнеты, и по их наговорам народ и собрание заподозрили его в убийстве. Тисба убежала из Афин с любовником, купцом из Навкратиса. И под конец рассказал Кнемон, что вместе с Антиклом он отправился в Египет в поисках за Тисбой, в надежде найти и привезти ее в Афины, чтобы опровергнуть клевету, возведенную на его отца, ее же предать наказанию. Претерпев много опасностей за все это время, он был взят в плен морскими разбойниками, убежал как-то от них и, высадившись в Египте, снова был захвачен разбойниками-волопасами, а затем ему довелось встретиться с Теагеном и Хариклеей. Рассказал он также об убийстве Тисбы и о том, что следовало за этим, вплоть до того, что было уже известно Каласириду и Навсиклу.
При рассказе Кнемона у Навсикла возникали тысячи колебаний: то он думал признаться в своих отношениях к Тисбе, то решал отложить это на другой раз. Наконец он хоть и с трудом, но сдержался и промолчал, отчасти склоняясь к этому сам, отчасти из-за того, что ему помешала случайность: ведь едва они прошли около шестидесяти стадиев и уже приближались к деревне, в которой находился Митран, как повстречали кого-то из знакомых Навсикла и спросили его, куда он так поспешно направляется.
– Навсикл, – сказал тот, – ты спрашиваешь, куда я спешу, как будто не знаешь, что ныне все мои стремления направлены только к тому, чтобы выполнять поручения Изиады из Хеммиса. Ей я возделываю землю, ей все доставляю. Из-за нее я бодрствую ночью и днем, ни в чем ей не отказывая. Если же эта Изиада не дает мне каких-либо – то важных, то незначительных – поручений, то для меня это тягостное наказание. Теперь я бегу, чтобы исполнить поручение возлюбленной, принести ей, как видишь, вот эту птицу: нильского финикоптера.
– Какая у тебя снисходительная возлюбленная, – сказал Навсикл, – и как скромны ее поручения, если она требует от тебя финикоптера, а не самое птицу феникса, являющуюся к нам из Эфиопии или Индии[131].
Тот возразил:
– Это уж ее привычка потешаться надо мной и над всем, что меня касается. Но вы-то куда идете и по какому делу?
Когда они ответили, что спешат к Митрану, тот сказал:
– Напрасно и впустую вы так торопитесь: Митрана нет в этих местах – он сегодня ночью отправился походом на Бессу против разбойников, населяющих эту деревню. Он взял в плен какого-то эллинского юношу и отослал его Ороондату в Мемфис, чтобы оттуда его доставили, по-видимому, в дар великому царю. Жители же Бессы и вновь назначенный ими начальник их Тиамид, совершив набег, отбили его и держат у себя.
Знакомый Навсикла договаривал это уже на бегу.
– Мне нужно спешить к Изиаде, – пояснил он, – она, верно, уже ожидает меня, все глаза проглядела. Как бы это промедление не принесло мне любовной бури. Она мастерица измышлять всякие необоснованные поводы, чтобы обвинять и морочить меня.
Услышав эти вести, они долго стояли в недоумении из-за неожиданной неудачи в своих намерениях. В конце концов Навсикл ободрил их, предполагая, что не следует частичную и временную неудачу в предприятиях признавать за окончательную. Теперь надо вернуться в Хеммис, обсудить, что следует предпринять, и, приготовившись к более продолжительному путешествию, отправиться на поиски Теагена. Все равно, узнают ли они, что Теаген находится у разбойников-волопасов или у кого-нибудь другого, никогда не надо терять надежды найти его. Ведь и теперь, казалось Навсиклу, дело не обошлось без вмешательства божества: они встретили одного из знакомых и, руководствуясь его сообщениями, узнали, где следует искать Теагена – направление пути вело к разбойничьей деревне, как к ближайшей цели.
Этими словами Навсикл без труда убедил их. В том, что узнали, усмотрели они еще одну надежду, и Кнемон со своей стороны советовал Каласириду не падать духом, уверяя, что Тиамид спасет Теагена. Итак, решено было вернуться, и путники возвратились обратно. Они нашли Хариклею, стоящую в дверях, ищущую их своим взором повсюду. Не заметив среди них Теагена, Хариклея горестно воскликнула.
– Что это вы, отец, – сказала она, – одни, как ушли отсюда, так опять и возвращаетесь? Теаген, видно, умер. Если есть у вас что сообщить, то скажите скорее, ради богов, и не обостряйте моего горя затяжками. Есть ведь человеколюбие и в быстром извещении о несчастье: такой переход к ужасному скорее повергает душу в бесчувствие.
Прервав чрезмерно горюющую, Кнемон сказал:
– Как трудно с тобой, Хариклея. Ты всегда готова предсказывать худшее, хорошо хоть то, что слова твои оказываются ложью. Теаген жив и спасен волею богов.
И он вкратце рассказал, как и кем. Каласирид промолвил:
– Из этих слов, Кнемон, явствует, что ты никогда не любил, а то бы ты знал, что даже пустяки пугают влюбленных и во всем, что касается любимых, они верят только одним свидетелям: своим глазам. Отсутствие любимых уже вызывает боязливость и тревогу в любящих душах. Причиною является убеждение, что любимые разлучены с ними только потому, что какое-то досадное препятствие стоит на пути. Поэтому, друг мой, простим Хариклее, болеющей страданиями любви так хорошо, так основательно. Сами же войдем в дом и позаботимся о том, что надлежит делать.
При этом, взяв Хариклею за руку, Каласирид ввел ее в дом с какою-то отеческою лаской. А Навсикл, желая отвлечь их от забот и задумав еще кое-что, приготовил более пышное, чем обычно, угощение, но пригласил на пир только их обоих да еще свою дочь. Нарядил он девушку так, что она казалась более изящною, чем всегда, украсил ее роскошнее обыкновенного. Когда Навсикл решил, что достаточно наугощались, он обратился к ним со следующими словами:
– Дорогие гости! Боги свидетели тому, что я собираюсь сказать: мне было бы приятно, если бы вы пожелали остаться тут у меня, и все время мы жили бы, обладая общим имуществом и общими друзьями. Не пришлыми чужеземцами, а друзьями, искренними и расположенными ко мне, считаю вас впредь. Я не сочту за тягость все, что касается вас, и готов, если вы собираетесь отыскать ваших близких, способствовать вам по мере сил, пока еще нахожусь здесь. Но вы и сами знаете, что я веду торговую жизнь – таково мое ремесло. Давно уже подули свежие зефиры и открыли море для плавания, обещая купцам благоприятные путешествия. Словно некое повеление, дела призывают меня к путешествию в Элладу. Стало быть, вы поступите правильно, сообщив мне, что вы собираетесь предпринимать, чтобы я распорядился своими делами, согласуясь с вашими намерениями.
Каласирид некоторое время молчал после слов Навсикла, затем сказал:
– Навсикл, да свершится твой выход в море при благих предзнаменованиях; и Гермес, прибыли податель, и Посейдон, безопасности властитель, да будут тебе спутниками и вожатыми. Да пошлют они на море хорошую погоду и попутные ветры, пусть предоставят тебе в каждой гавани хорошую стоянку, в каждом городе добрый прием и удачную торговлю за то, что ты так заботился, пока мы были тут, так нас провожаешь, когда мы собрались уйти, так прекрасно исполняешь заветы гостеприимства и дружбы. Нам тоже тяжело покинуть тебя и твой дом, который, благодаря твоим стараниям, нам показался нашим собственным. Но нам необходимо и неизбежно следует заняться розысками наших друзей. Это касается меня и Хариклеи. Каково же мнение Кнемона? Готов ли он странствовать вместе с нами, оказать нам эту услугу, или он имеет что-нибудь другое в виду, пусть скажет сам, раз он тут.
Кнемон, желая ответить на это и уже собираясь говорить, вдруг зарыдал, поток горячих слез обуздал его язык. Наконец, собравшись с духом и простонав, он воскликнул:
– О исполненная всяких поворотов и непостоянная изменчивость человеческой участи! В какой водоворот бедствий тебе заблагорассудилось ввергнуть меня, как, впрочем, часто бывает и со многими другими людьми. Ты лишила меня моего рода и отчего дома, изгнала из отечества и родного города, прочь от тех, кто мне дорог; забросила в Египетскую землю, не говоря уж о многом, что случилось до того. Предала затем разбойникам-волопасам, хотя и подала некую малую добрую надежду, дав случай встретиться с людьми, также несчастными, но зато эллинами, с которыми я надеялся прожить остаток жизни. Но и этого утешения, как видно, ты меня лишаешь.
Куда мне обратиться? Как мне поступить? Оставить Хариклею, когда она еще не нашла Теагена? Но это жестоко, о мать-земля, и нечестиво. Или мне следует отправиться вместе с нею на поиски? Если бы вероятно было, что мы его найдем, труд сделала бы прекрасным надежда на удачу. Но если неведомо будущее и еще более велики затруднения, то неизвестно, где еще окончатся мои скитания. Не попросить ли мне прощения у вас и у богов дружбы и не обратить ли теперь свои мысли к возвращению в отечество и к своему роду? Мне сдается, что боги к добру предоставили мне этот случай: Навсикл, как он говорит, собирается отправиться в Элладу; если за это время что-нибудь и случилось с моим отцом, дом мой пусть не останется совсем без наследника, покинутым. Если даже мне придется нищенствовать, все же есть смысл, чтобы в моем лице спасся хоть один отпрыск нашего рода.
Но, Хариклея, к тебе главным образом обращаю я свою оправдательную речь, молю о снисхождении и прошу тебя: прости мне. Я провожу тебя до волопасов, упрошу Навсикла немного повременить, если он даже и очень торопится. Быть может, я и вручу тебя самому Теагену, окажусь хорошим стражем того, что мне было доверено, и мы расстанемся в доброй надежде на будущее и с чистою совестью.
Но если мы потерпим неудачу, – да не случится этого! – я достоин извинения. Я и тогда не оставлю тебя одну, но приставлю к тебе этого хорошего стража и отца – Каласирида.
Хариклея уже по многим признакам подозревала, что Кнемон увлечен дочерью Навсикла, так как влюбленные остро подмечают охваченных тем же чувством. Она понимала из слов Навсикла, что ему приятен будет такой брак, что он давно его подготовляет и старается привлечь к себе Кнемона всякими способами. Хариклея считала неподобающим и внушающим подозрения, чтобы Кнемон сопутствовал ей в остальной части пути, поэтому сказала:
– Как тебе угодно. За твое доброе расположение и за все то хорошее, что ты сделал для нас раньше, я благодарна и признательна тебе. Впрочем, совсем нет необходимости, чтобы ты заботился о наших делах и против желания подвергался опасностям, разделяя чужую судьбу. Отправляйся в свои Афины к своему роду и дому, но ни в коем случае не упускай Навсикла и выпавшего через него на твою долю, как ты сказал, удобного случая. Я же и Каласирид будем бороться против всяких препятствий, пока не найдем конца нашим странствованиям. Если нам не поможет никто из людей, мы верим, что боги будут нашими спутниками!
Подхватывая ее слова, Навсикл сказал:
– Да исполнится желание Хариклеи. И боги да будут ей спутниками, как она просит. Обладая такой отважной решимостью и благородной рассудительностью, да найдет она своих близких!
Ты же, Кнемон, не горюй, если не можешь отвезти Тисбу в Афины, так как именно я являюсь виновником ее похищения и из Афин исчезновения. Купец из Навкратиса, любовник Тисбы, – это я. И не оплакивай свою бедность, собираясь уже нищенствовать. Если бы показалось тебе желательным так же, как и мне, ты мог бы владеть большими богатствами и вернуть себе свой дом и отчизну, поехав со мной. Если ты хочешь жениться, я выдам за тебя вот эту дочь мою Навсиклею, а в придачу возьми очень большое приданое, считая, что я и от тебя получил многое с тех пор, как узнал твой род, дом и твое племя.
Услышав это, Кнемон ни на мгновение не задумался: что давно было его мечтою и желанием, но чего он не ожидал, это он вдруг получил паче чаяния и неожиданно. Кнемон воскликнул:
– Все, что ты возвещаешь, я принимаю с радостью.
При этом он протянул руку, Навсикл вручил ему свою дочь и обручил их и, велев домашним петь брачные песни, он сам одним из первых начал плясать, неожиданно превратив пир в свадебное торжество. Все стали водить хороводы, петь не возвещенные заранее брачные песни перед опочивальней, и свадебный факел освещал дом всю ночь.
Хариклея одна, удалившись от остальных, пошла в свой обычный покой. Заперев для безопасности двери, она в уверенности, что ей никто не помешает, охваченная каким-то исступлением, совершенно распустила волосы и, разорвав одежды, воскликнула:
– Давайте и мы заведем хоровод поразившему нас божеству, согласно его обычаю![132] Пением будет плач, а вопли будут пляскою. Темнота пусть мне вторит, а ночь беспросветная пусть руководит действом, – вот я разбиваю этот светильник об пол. Какой свадебный чертог божество нам воздвигло? какой брачный покой оно нам приготовило? Чертог скрывает меня одинокую, безбрачную, вдовую по Теагену, который, увы, лишь по имени был женихом моим.
Кнемон женится, Теаген же скитается, к тому же он пленник и, может быть, в оковах. Впрочем, это было бы еще ничего, лишь бы он спасся. Навсиклея справляет свадьбу и разлучена со мною, – вчера еще моя соложница, – Хариклея же одинока и пустынножительница.
Не из-за них мои упреки, о судьба и боги, пусть свершается все согласно их желанию, но из-за нас: ведь вы не даете нам того же, что им. Вы так до бесконечности затягиваете действо о нас, что оно заглушает всякую другую сцену. Но что это я так не вовремя порицаю богов? Пусть и впредь все совершается по их воле. Но, Теаген, единственная моя сладкая забота: если ты умер и я в этом удостоверюсь (да не узнаю я этого никогда!), то не замедлю соединиться с тобой.
Ныне же приношу тебе эту жертву, – при этом Хариклея стала рвать на себе волосы и бросать их на постель, – и совершаю вот это возлияние из милых тебе очей, – и тотчас же одеяло стало влажным от слез.
Но если ты у меня спасся – как это было бы прекрасно, – то тогда скорей сюда, отдохни вместе со мною, друг, явись хоть в сновидении. Но и тогда пощади, добрый мой, сохрани мою девственность до законного брака. Вот я уже обнимаю тебя, думаю, ты здесь, я тебя вижу!
С этими словами Хариклея быстро бросилась на ложе ничком и, прижавшись к нему, стала обнимать его, рыдая и глубоко вздыхая. Наконец от чрезмерного горя она лишилась чувств, и мрак, охвативший ее рассудок, незаметно обратился в сон, не покидавший ее до позднего утра.
Каласирид уже начал удивляться и, не видя ее в обычное время, стал искать. Придя к ее покою, он сильно постучал в двери и, громко позвав по имени, разбудил Хариклею. Она, испугавшись внезапного зова, направилась к дверям в том виде, в каком была застигнута, и, отодвинув засов, открыла старику. А он, увидев ее волосы в беспорядке, хитон, разорванный на груди, опухшие глаза, говорившие о безумстве перед сном, понял, в чем дело. Подведя ее тотчас же к постели и усадив, он накинул ей плащ. И, приведя ее в подобающий вид, Каласирид сказал:
– Что это, Хариклея? Отчего ты так много и чрезмерно горюешь, с чего ты так безрассудно поддаешься нынешним несчастьям? Я теперь не узнаю тебя, ведь я знаю, что прежде ты всегда с благородством и рассудительностью переносила удары судьбы. Прекратишь ли ты это чрезмерное безрассудство? Как ты не понимаешь, что раз ты – человек, то, значит, ты существо шаткое, то в одну, то в другую сторону жестоко бросаемое? Зачем ты убиваешь себя, уничтожая этим надежды на лучшее? Пощади нас, дитя, пощади если не себя, то Теагена, для которого жизнь дорога только с тобою и ценна лишь тогда, если ты будешь в живых.
Хариклея покраснела при этих словах. Она вспомнила, в каком состоянии ее застиг Каласирид. Долго молчала она, наконец, когда Каласирид стал требовать ответа, сказала:
– Поделом ты бранишь меня, но все же я достойна извинения, отец. Не пошлое и вдруг появившееся влечение довело до этого меня, несчастную, но чистое и целомудренное стремление к моему хотя и не коснувшемуся меня, но все же супругу, к Теагену, – он заставляет меня горевать, что его нет со мной, и, главное, страшиться перед неизвестностью, жив ли он или нет.
– Об этом не беспокойся, – сказал Каласирид. – Теаген жив и будет с тобою по соизволению богов, если следует верить пророчеству, изреченному о вас, а также и человеку, сообщившему нам вчера, что Теаген захвачен Тиамидом на пути в Мемфис. Если он захвачен, то ясно, что он спасен, так как уже раньше был дружен и знаком с Тиамидом. Итак, не время медлить, пора нам поспешить как можно скорее в селение Бессу, чтобы разыскать тебе Теагена, а мне еще, сверх того, моего сына. Ты ведь слыхала, наверное, что Тиамид – мой сын.
Хариклея задумалась и сказала:
– Если у тебя есть сын Тиамид и если это действительно он, то есть твой сын, а не кто-нибудь иной, то от него теперь мне грозит величайшая опасность.
Когда Каласирид, удивившись, спросил, в чем дело, она сказала:
– Ты знаешь, я была взята в плен разбойниками. И вот красота, которая, видимо, на несчастье дана мне, возбудила страсть ко мне и в Тиамиде. Следует опасаться, если во время поисков мы встретим его, что он, увидав меня, узнает, что я та самая, которая хитростью избежала предложенного им брака, и постарается принудить меня к нему силою.
Каласирид ответил:
– Пусть никогда не овладевает им страстность настолько, чтобы он презрел присутствие своего отца, чтобы взор родителя не устыдил сына и не заставил его побороть свою незаконную страсть, если она действительно есть. К тому же ничто не мешает тебе придумать какую-нибудь уловку во избежание того, что тебя страшит. Кажется, ты мастерица измышлять против посягающих на тебя всякие притворства и отговорки.
Эти слова немного позабавили Хариклею.
– Я не хочу, – сказала она, – разбираться теперь, говоришь ли ты правду или шутишь со мною. Я с Теагеном уже раньше придумала некую уловку, которая тогда по стечению обстоятельств не привела ни к чему. Теперь я намереваюсь применить ее с большим успехом. Когда мы собрались бежать с разбойничьего острова, мы решили привести наше платье в самое жалкое состояние и, наподобие нищих, в таком виде появляться в селениях и городах. Если ты согласен, преобразим свой облик и станем нищенствовать. Таким образом мы будем менее подвергаться преследованиям со стороны встречных. Бедность в таких обстоятельствах способствует безопасности, и нищета ближе к состраданию, чем к вражде, а необходимое ежедневное пропитание мы тоже легче себе добудем: ведь в чужой стране людям, которых не знают, мало что продают, но из жалости щедро подают.
Каласирид одобрил ее мысль и стал торопиться с приготовлениями к путешествию. Он и Хариклея зашли к Навсиклу и Кнемону, сообщили им об отъезде и на третий день пустились в путь, не взяв с собою ни вьючного животного, ни провожатого, хотя им это и было предложено.
Часть пути их провожали Навсикл и Кнемон и множество других домочадцев. Провожала их также и Навсиклея, после долгих просьб получившая на это разрешение отца; очарование Хариклеи победило в ней застенчивость новобрачной.
Пройдя около пяти стадиев, они – мужчины с мужчинами, а женщины с женщинами – расцеловались под конец на прощание и подали друг другу руки. Пролив много слез и помолившись, чтобы эта разлука принесла с собою счастье, они расстались, причем Кнемон просил извинения, что не отправляется вместе с ними, так как «его брачные покои только что сколочены», и уверял, будто при случае присоединится к ним. Так провожавшие вернулись в Хеммис.
Хариклея же и Каласирид впервые нарядились в нищенские одеяния, и приготовленные заранее лохмотья превратили их в бедняков. Затем Хариклея обезобразила свое лицо, натерев его сажей, запачкала его, вымазала грязью и прикрыла его до неузнаваемости, спустив неопрятный край головного платка на один глаз. Она подвесила себе под мышкою сумку, по виду для собирания крох и ломтей, в действительности же предназначенную для сокрытия священной дельфийской одежды и венков, а также найденных с нею материнских драгоценностей и отличительных знаков. А Каласирид, обернув колчан Хариклеи потертыми овечьими шкурами, словно какую-то другую ношу, повесил его себе поперек плеч. Он освободил лук от тетивы, и, когда лук, тотчас же разогнувшись, стал совершенно прямым, Каласирид сделал его посохом в своих руках. Сильно опирался он на него всею тяжестью, и когда замечал встречных, то нарочно сгибался более, чем принуждала его старость, и волочил одну ногу. Иногда Хариклея вела его за руку.
Когда они вошли в свою роль, то сами, подшучивая друг над другом, вдоволь посмеялись над своим обличьем, затем обратились к выпавшему им на долю божеству, прося его удовольствоваться тяготеющим до сих пор над ними несчастьем и положить ему конец. После этого поспешили к деревне Бессе, надеясь найти там Теагена и Тиамида, но их постигла неудача.
Уже приближаясь на закате солнца к Бессе, увидали они множество недавно убитых людей. Поняв по одеянию и вооружению, что в большинстве это были персы, они заключили, что здесь разыгралась военная сцена. Но кто и с кем сражался, они не знали.
Наконец, проходя между мертвецами и при этом ища взором, не лежит ли где кто-либо из их близких, – ведь наши души боязливо предчувствуют худшее, когда дело идет о тех, кто нам всего дороже, – они встретили старую женщину, припавшую к телу туземца и на все лады изливавшую свою скорбь.
Они решили попытаться узнать что-либо от старухи. Сев рядом с нею, начали утешать и сдерживать ее чрезмерные причитания. Когда старуха несколько успокоилась, они спросили ее, о ком она горюет и что это за сражение, Причем Каласирид обратился к женщине по-египетски.
Тогда старуха рассказала все вкратце. Скорбит она по павшем сыне, а пришла к мертвецам нарочно, в надежде, не освободит ли ее кто-нибудь от жизни, не убьет ли, а также чтобы отдать подобающий долг сыну посильными слезами и причитаниями.
Про войну же старуха рассказала так:
– Некий чужеземный юноша, выдающийся своею красотою и ростом, был отправлен в Мемфис к Ороондату, наместнику великого царя. Кажется, Митран, начальник стражи, взял его в плен и посылал в виде величайшего подарка, как рассказывают. Обитатели вот этой нашей деревни – при этом старуха указала селение поблизости – собрались вызволить его, так как уверяли, что они его знают, а может быть, это был только предлог. Митран, узнав это, конечно, вознегодовал и отправился походом на селение два дня тому назад. А в селении нашем живет очень воинственное племя, которое всегда вело разбойничью жизнь и совершенно пренебрегает смертью, отнимая этим часто мужей и детей у многих других женщин, как теперь и у меня.
Узнав о предполагаемом нашествии, жители поселка приготовили какие-то засады и, подпустив неприятеля, одолели его, потому что часть сражалась прямо лицом к лицу, а другие с криком напали сзади, из засады, на не ожидавших этого персов.
И пал Митран, сражавшийся в первых рядах. Пали с ним также почти все, так как были окружены и некуда было бежать. Пали и из наших немногие, и оказался среди немногих, по тяжкой воле божества, и сын мой, пораженный персидскою стрелою в грудь. И теперь я, несчастная, оплакиваю павшего, и, кажется, придется мне оплакивать также и оставшегося у меня последнего сына, он тоже отправился в поход вчера вместе с остальными на город мемфисцев.
Каласирид спросил и о причине похода. Старуха, добавив то, что слыхала от оставшегося в живых сына, сказала, что после убийства царских воинов и начальника стражи великого царя жители хорошо понимали, что этот недобрый поступок не пройдет им даром и что дело примет самый опасный оборот, так как Ороондат, наместник Мемфиса, располагает большими силами, и если он узнает, то тотчас же, при первом набеге, окружит деревню и расправится с ней, истребив все население.
– И вот, навлекши на себя величайшую опасность, жители решили исправить великую дерзость, если возможно, еще большей: предупредив приготовления Ороондата, неожиданно произвести нападение, либо убить и его, если застанут его в Мемфисе, либо, если его не окажется там – как говорят, он занят теперь войною с эфиопами, – тем легче овладеть городом, свободным от защитников. Таким-то образом решили избежать опасности, а также восстановить Тиамида, начальника их шайки, в сане пророка и возвратить ему сан, не по праву захваченный его младшим братом. И если даже ждет их поражение, то в битве понесут они его, а не будут как-нибудь выловлены и не подвергнутся надругательствам и своеволию персов. Но, странники, куда же вы теперь направитесь?
– В селение, – ответил Каласирид.
– Небезопасно, – ответила старуха, – для вас, которых никто не знает, в такой необычный час появляться среди оставшихся.
– А если ты нас проводишь, – сказал Каласирид, – я надеюсь, мы будем в безопасности.
– У меня нет времени, – ответила старуха, – мне надо совершить некие ночные жертвоприношения. Но если вы можете потерпеть, – впрочем, что неизбежно, даже если вы и не желаете, – то вам придется где-нибудь здесь, в сторонке, на чистом от мертвецов месте, провести эту ночь. Наутро же я провожу вас, позабочусь о вашей безопасности.
Каласирид рассказал Хариклее все, что говорила старуха, и, взяв Хариклею с собою, удалился.
Отойдя немного от убитых, они пришли к какому-то невысокому холму. Там Каласирид прилег, подложив себе колчан под голову, Хариклея села, обратив свою суму в сиденье.
Взошла луна и озарила все ясным светом – был третий день после полнолуния. Каласирид, отягощенный старостью и притом утомленный дорогою, задремал. Хариклея бодрствовала из-за охвативших ее дум и сделалась зрительницей хоть и нечестивого, но для египтянок привычного действа.
Старуха, в уверенности, что никто ей не помешает и что ее никто не видит, сначала вырыла яму. Затем она зажгла костры по обе стороны и положила между ними труп сына, взяла со стоящего рядом треножника глиняную чашу и налила в яму меду. И тотчас же совершила возлияние из другой чаши молоком, а из третьей вином. После этого она бросила в яму печенье на сале, вылепленное наподобие человека, увенчав его сначала лавром и укропом. Наконец она схватила меч, беснуясь как одержимая, долго молилась, обратившись к луне, на варварском и чуждом для слуха языке, затем, взрезав себе руку, вытерла кровь веткою лавра и окропила костер. Совершив еще многое другое, она наклонилась над трупом сына и, напевая ему что-то на ухо, разбудила и заставила его тотчас встать при помощи своих чар.
Хариклея, не без страха смотревшая уже на начало, при этом содрогнулась от таких необыкновенных вещей, разбудила Каласирида, заставив и его сделаться зрителем того, что совершалось. Сами они, находясь в темноте, не были видны, но видели то, что происходило на свету, около костра, и легко слышали слова старухи, так как находились неподалеку, а старуха уже громче стала вопрошать мертвеца.
И спрашивала она, вернется ли его брат, тоже ее сын, останется ли он в живых, но мертвец ничего не отвечал. Кивнув только и двусмысленно предоставив матери надеяться на то, что ей было угодно, он тотчас же рухнул и упал ничком. Старуха повернула тело лицом вверх и не переставала вопрошать его, долго нашептывая ему в уши более сильные, по-видимому, принуждения. Подскакивая с мечом в руках то к костру, то к яме, она разбудила мертвеца снова. И когда он поднялся, она спросила его о том же самом, заставляя не только кивками, но и голосом ясно возвестить прорицание.
Пока старуха была занята этим, Хариклея очень просила Каласирида приблизиться к совершавшемуся и самому тоже спросить что-нибудь о Теагене. Но Каласирид, отказал, говоря, что уже и созерцание этого нечестиво и лишь по необходимости терпимо, так как недостойно пророка находить удовольствие в том, чтобы присутствовать при подобных делах. Пророкам предсказания даются во время законных жертвоприношений и в чистых молитвах. Лишь непосвященные люди, ползающие подлинно на земле и у мертвых тел, прибегают к таким средствам, как эта египтянка, которую случай позволил им наблюдать.
Каласирид еще говорил, как вдруг мертвец издал глухой и злобный звук, словно из какой-то норы или подземной пещеры.
«Сначала я пощадил тебя, мать, – сказал он, – я все терпел, когда ты преступала законы человеческой природы, нарушала веление рока и чародейством колебала неколебимое. Сохраняется уважение к родителям, поскольку это возможно, и у усопших. Но ты его сама, во вред себе, разрушаешь и не только нечестивым образом начала дело, но идешь далее, преступая своим нечестием всякую меру. Ты не только заставляешь мертвое тело встать и кивать, но и произносить слова. Ты пренебрегла моим погребением, не позволяешь мне присоединиться к прочим душам и заботишься только о своих нуждах. Так услышь же то, о чем ранее возвестить тебе я остерегся.
Не вернется твой сын и не спасется, ты сама не избегнешь смерти от меча. Тебя, всегда проводившую всю жизнь в таких нечестивых делах, в скором времени настигнет назначенный всем подобным тебе насильственный конец.
Ведь ты, в довершение всего, дерзнула совершать эти, и без того запретные и оберегаемые молчанием и мраком, таинства не наедине, но ты открываешь судьбы мертвых даже при свидетелях; между тем один из них пророк. Это еще ничего: он достаточно мудр, чтобы не разгласить и наложить на все печать молчания. Он вообще любезен богам, поэтому удержит своих сыновей, с мечом в руках сошедшихся в кровавом единоборстве и собирающихся сразиться. Он примирит их своим появлением, если поспешит.
Но более тяжко то, что некая дева оказалась зрительницей моей участи. Слышит все женщина, волнуемая любовью и, можно сказать, скитающаяся по всей земле из-за своего возлюбленного, с которым она после тысячи трудов и тысячи опасностей будет жить на краю света в светлой и царственной доле».
Сказав это, мертвец рухнул и распростерся на земле. Старуха поняла, что чужестранцы были ее соглядатаями, и в том виде, как была, с мечом в руках, в бешенстве направилась к ним, стала метаться повсюду среди убитых, предполагая, что они спрятались среди мертвых. Она замыслила, если найдет, лишить их жизни, как своих преследователей и как соглядатаев ее волшебства, ставших ее врагами. Наконец, совершая поиски среди трупов, старуха нечаянно напоролась на торчащий обломок копья, пронзивший ей пах. Она сразу упала замертво – так сбылось на ней справедливое прорицание ее сына.
КНИГА СЕДЬМАЯ
Избежав крайней опасности, Каласирид и Хариклея, чтобы вырваться из обступивших их ужасов, спешили по пути в Мемфис, доверяя предвещанию. Они приближались к городу, когда прорицания мертвеца уже стали сбываться там.
При появлении Тиамида с разбойничьим отрядом из Бессы жители Мемфиса едва-едва успели закрыть ворота: один воин из тех, что служили под началом Митрана и спаслись бегством после битвы при Бессе, известил горожан о появлении неприятеля, предвидя его наступление. Тиамид велел сложить оружие у одной из частей стены, предоставил войску отдохнуть после напряженного пути и, по-видимому, имел намерение вести осаду. Горожане вначале убоялись наступающего войска, считая его многочисленным, но потом, разглядев со стены, что нападающих мало, тотчас поспешили сделать вылазку и завязать сражение с врагом. Они собрали немного оставленных для защиты города лучников и всадников и вооружили чем попало городской люд. Однако один старик, из знатных, воспрепятствовал этой попытке и убедил их, что за отсутствием сатрапа Ороондата, отправившегося теперь на войну против эфиопов, уместно прежде всего сообщить Арсаке, его супруге, в чем дело, чтобы с ее ведома было бы легче собрать по городу войско и в него охотнее бы шли.
Его совет понравился, все кинулись ко дворцу, в отсутствие царя предназначенному для сатрапов.
Арсака была женщина красивая, пышная и предприимчивая; благородное происхождение делало ее надменной, что было естественно для нее – сестры великого царя. Но притом была она не безупречной жизни и привержена беззаконным и безудержным наслаждениям. Кроме всего прочего, она и была виновницей того, что Тиамид был некогда изгнан из Мемфиса.
Каласирид, получив предсказание от богов о своих детях, тайно от всех удалился из Мемфиса, исчез и считался погибшим, Тиамид как старший его сын был призван к пророчеству и всенародно совершал вступительное жертвоприношение. Арсака встретилась в храме Изиды с привлекательным, цветущим и нарядным ради этого торжества юношей, бросила на него нескромный взгляд и стала кивками намекать ему на более постыдное.
Тиамид не обращал на нее ни малейшего внимания. По природе и воспитанию расположенный к скромности, он был далек от того, чтобы подозревать истинный смысл ее действий, и, весь погруженный в богослужение, может быть, полагал, что это происходит по какой-либо другой причине. Брат его Петосирид уже давно завидовал его пророческому сану. Заметив заигрывания Арсаки, он избрал ее беззаконные покушения средством для козней против брата. Тайно пошел он к Ороондату, донес ему не только о стремлениях Арсаки, но и о том, будто Тиамид поддается им, ложно прибавив это.
Ороондат легко дал себя убедить, так как и ранее подозревал Арсаку. Правда, он не мог придираться к ней, не имея явных улик. Кроме того, из чувства страха и уважения к царскому роду он был принужден терпеть, если что и подозревал. Тиамиду же он стал постоянно грозить смертью на основании закона и не прекратил своих угроз, пока не изгнал его, а Петосирида не возвел в пророческий сан.
Но все это произошло в предшествующее время. Теперь же, когда толпа сбежалась ко дворцу Арсаки, объявила ей о наступлении противника – впрочем, Арсаке это уже было известно – и просила позволения наличествующим воинам сделать вылазку вместе с горожанами, Арсака ответила, что не согласится на это так легко, еще не зная численности противника, кто он такой и откуда, наконец не зная даже причины, по которой враги пришли. Нужно сначала взойти на стены, все оттуда высмотреть, собрать других, и тогда приняться за то, что возможно и полезно.
Ее предложение сочли правильным, и все тотчас устремились к стенам. Там по повелению Арсаки разбили шатер с пурпурными и златоткаными завесами, сама Арсака украсилась драгоценными одеждами и села на высоком престоле, окружив себя телохранителями с золоченым оружием и выставив глашатайский жезл в знак мирных переговоров; она пригласила вельмож из стана противников подойти к стене.
Тиамид и Теаген, выбранные толпой, пришли и стали под стеной, в полном вооружении, но без шлемов. Глашатай сказал следующее:
– К вам обращается Арсака, жена Ороондата, первого сатрапа, и сестра великого царя. Каковы ваши желания, кто вы такие и по какой причине вы дерзнули выступить?
Они отвечали, что этот отряд – жители Бессы, про себя же Тиамид сказал, кто он такой: его противозаконно обидел брат Петосирид, а Ороондат кознями лишил пророческого сана, и вот теперь бессейцы хотят восстановить его в этом сане. Если он получит жречество, настанет мир, и бессейцы вернутся домой, никому ни в чем не повредив. В противном же случае дело будет поручено суду войны и оружия; Арсака должна, если она помышляет о долге, воспользоваться удобным случаем, чтобы сосчитаться с Петосиридом за козни против нее и за то, что Петосирид беззаконно и лживо оклеветал ее перед Ороондатом, чем навлек на Арсаку со стороны мужа подозрения в противозаконной и позорной страсти, а самого Тиамида заставил бежать с родины.
При этих словах все множество мемфисцев пришло в смятение: они узнали Тиамида. Раньше им была неизвестна причина его неожиданного бегства, теперь у них возникло подозрение и даже уверенность, что он говорит правду.
Арсака более всех смутилась и была обуреваема прибоем раздумий. К Петосириду она исполнилась ярости и, передумывая давно прошедшие события, размышляла, как ему отомстить. Глядя же то на Тиамида, то снова на Теагена, она металась и разрывалась от влечения и к тому и к другому. К обоим она любовью пылала; одна любовь возрождалась, а другая, более острая, впервые проникла ей в душу, так что ее смущение не укрылось даже от присутствующих. Немного помедлив и точно очнувшись от столбняка, она сказала:
– Почтеннейшие, вы больны воинственным безумием, – и вы, бессейцы, и вы, столь цветущие, приятные и благородные юноши, – для меня это ясно, да и нетрудно догадаться, раз вы стремитесь к явной опасности, да еще ради разбойников. Если дело дойдет до битвы, вы и первого натиска не выдержите. Хотя и случилось так, что сатрап сейчас в отлучке, но неужели окажутся такими слабыми силы великого царя, что не изловить всех вас даже оставшимся здесь войскам? Впрочем, войскам, думаю я, совсем не нужно вмешиваться, так как причина похода – частное дело некоторых лиц, и оно не является делом государственным и общим. Надо честным образом разрешить спор и ожидать того конца, который определят боги и само правосудие. Так я решила, – сказала Арсака. – И повелеваю всем мемфисцам и бессейцам успокоиться и не идти друг на друга беспричинной войной. Пусть оба спорящие за пророческий сан вступят друг с другом в единоборство – жречество будет наградой победителю.
Когда Арсака сказала это, все горожане громким криком одобрили ее предложение, так как были возбуждены против Петосирида, подозревая его в дурном умысле, и считали, что находящуюся у них перед глазами и вот-вот ожидаемую опасность можно устранить этим единоборством. Но большинство бессейцев, казалось, были недовольны и не хотели, чтобы начальник рисковал ради них. Так продолжалось до тех пор, пока Тиамид не убедил их согласиться. Он указал на слабость и воинскую неопытность Петосирида и уверял, что на его стороне громадное преимущество в этом поединке: видимо, и Арсака с этой мыслью предложила решить дело единоборством – она снимет с себя подозрения и достигнет своей цели; Петосирид непременно будет наказан за нее, выступив против Тиамида, который намного превосходит его.
И вот в мгновение можно было видеть, как повеление выполняется, как Тиамид, полный рвения, вызов нетерпеливо повторяет, как он остающееся вооружение в обычном порядке примеряет, как усердно его Теаген ободряет, как шлем, на голову надеваемый, золотистым сиянием загорается, как развевается пышный гребень, как прочие части вооружения надежно скрепляются. Петосирида же насильно, по приказу Арсаки, за ворота вытолкнули – он громко вопит о помиловании и против воли вооружается.
Взглянув на него, Тиамид сказал:
– Дорогой Теаген, видишь ли ты, как трепещет от страха Петосирид?
– Вижу, – ответил Теаген, – но как ты поступишь в таких обстоятельствах? Ведь твой противник не просто враг – он брат твой.
– Хорошо ты сказал, – отвечал Тиамид, – ты легко угадал мою мысль. Я с божьей помощью собираюсь его победить, но не убить. Пусть никогда раздражение и гнев за все, что я претерпел, не достигнут такой силы, чтобы я мог ценой братской крови и убийства, осквернив себя кровью единоутробного, отомстить за прошедшее и добиться почетного положения в будущем.
– Вот слова благородного человека, хорошо знающего свою природу, – сказал Теаген. – А мне ты что поручаешь?
Тиамид ответил:
– Хотя предстоящий поединок не заслуживает особого внимания, но так как человеческая судьба подчас приносит много неожиданного, то, если я одолею Петосирида, ты вместе со мной вступишь в город и будешь жить на равных со мною правах, если же случится что-нибудь вопреки надеждам, ты примешь начальство над бессейцами, очень расположенными к тебе, и вступишь на трудный путь разбойничьей жизни, пока боги не положат какого-нибудь более благоприятного предела твоей участи.
После этого они простились со слезами и поцелуями. Теаген остался, где стоял, ожидая, что будет, и, сам того не подозревая, позволял Арсаке упиваться своим видом – она всячески рассматривала его и позволяла глазам своим долго наслаждаться страстью.
Тиамид же ринулся на Петосирида. Тот не выдержал его натиска и при первом же движении бросился бежать к воротам, желая укрыться в городе. Но это ему не удалось, так как стоявшие у ворот отогнали его, а находившиеся на стене кричали, чтобы его не допускали к тому месту, куда он стремился. Петосириду ничего не оставалось делать, как бежать изо всех сил вокруг города, побросав оружие.
Сзади бежал и Теаген; он сильно беспокоился за Тиамида и не мог бы перенести, если бы ему не удалось увидеть все. Он не был вооружен, чтобы не навлечь подозрения в помощи Тиамиду; щит и копье он оставил у того места стены, где он до того сидел на виду у Арсаки, теперь он предоставил ей любоваться оружием вместо себя, а сам принял участие в беге.
Петосирид еще не был пойман, он немного опережал Тиамида в беге, и все время казалось, что он вот-вот будет схвачен. Он убегал настолько, насколько естественно было вооруженному Тиамиду отставать от него, безоружного. Так они обежали стену и первый и второй раз. Но когда они описывали третий круг, когда Тиамид уже потрясал своим копьем над спиной брата и грозно приказывал ему остановиться под угрозой ранения (горожане, словно в театре, обступив стену, обсуждали это зрелище), тогда-то нечто божественное или некая судьба, управляющая человеческими делами, трагически дополнила действие новым эпизодом, внеся сюда, как бы для сопоставления начало другой драмы, и заставила Каласирида в тот день и час появиться словно на театральной машине, в качестве участника в беге и злосчастного зрителя борьбы его детей не на живот, а на смерть.
Много он претерпел и чего-чего не придумывал – осудил себя на изгнание и на скитание по чужбине, – лишь бы отвратить от себя жестокое это зрелище, но был побежден судьбой и принужден увидеть то, что боги давно ему предвозвестили, Каласирид уже издали увидел это преследование; на основании частых предсказаний, он понял, что это его дети, и не по возрасту напряженным бегом преодолел даже старость, чтобы предупредить смертельную схватку.
Приблизился и бежал уже рядом с ними Каласирид, все время восклицая:
– Что это, Тиамид и Петосирид? Что это, дети?
Но они не узнавали отца, еще облаченного в нищенское рубище, всецело занятые борьбой, пробегали мимо него, словно мимо какого-то нищего или просто сумасшедшего. Народ, находившийся на стене, дивился, что старик не щадит себя и бросается в битву, а некоторые смеялись, как над напрасно суетящимся безумцем.
Когда старик понял, что его не узнают в этом бедном одеянии, он совлек с себя накинутое рубище, распустил свои неподвязанные волосы священнослужителя, сбросил с плеч свою ношу, из рук посох и встал перед ними, явившись почтенным жрецом; он слегка наклонился, протянул умоляюще руки и со слезами воскликнул:
– Дети, это я, Каласирид, это я, ваш отец. Прекратите насылаемое судьбой безумие. Вы обрели родителя, почтите его.
Тиамид и Петосирид, уже изнуренные, чуть не лишились чувств; они оба припали к отцу. Приникнув к его коленам, они сначала пристально вглядывались в него, тщательно старались узнать; когда же наконец поняли, что его облик не призрачен, а действителен, оба испытали много противоречивых чувств. Они радовались родителю, паче чаяния спасшемуся, досадовали, стыдились, что их застали за таким делом, и тревожились, не уверенные, чем все это кончится.
Пока жители города удивлялись, ничего сказать не решались и, что им делать, терялись, словно остолбенев в недоумении и онемев при виде одного этого зрелища и походя скорее на картины нарисованные, вдруг произошла еще и другая вставка в драму. Появилась Хариклея, которая следовала по пятам за Каласиридом и издали узнала Теагена (ведь взор влюбленных зорко узнает – порою достаточно одного лишь движения или какой-нибудь черточки, будь то даже издалека или сзади, чтобы уловить сходство); и вот она, словно ужаленная его видом, как безумная кидается к нему. Обняв его шею, она крепко прижалась к нему, повисла на нем и приветствовала его каким-то горестным плачем.
Теаген, как это и естественно, видя грязное и нарочно сделанное безобразным лицо, потертую и порванную одежду, стал отталкивать ее и отстранять, словно какую-то нищую, на самом деле бродяжничающую. Она все не отпускала его. Тогда он даже дал ей пощечину, так как она надоела ему и мешала видеть, что творится с Каласиридом: Хариклея сказала тихо ему:
– Пифиец! И факела ты не помнишь?
Тогда Теаген, раненный ее словами, как стрелой, признал в факеле условный для них знак, посмотрел на нее и, озаренный взором очей Хариклеи, как лучами, проходящими сквозь облака, обнял и заключил ее в объятия.
Так в конце концов весь участок под стеной, на верху которой восседала Арсака, гневаясь и уже не без ревности вглядываясь в Хариклею, преисполнился чудес, какие изображают на сцене.
Прекратилась нечестивая битва между братьями, и состязание, которому, как ожидали, предстояло разрешиться кровью, трагически начавшись, вдруг кончилось, как в комедии.
Отец, который видел, как сыновья обнажили меч друг на друга и вступили в единоборство, который очами родительскими едва не узрел себе на горе предстоящую смерть детей, явился для них виновником мира. Правда, избежать предреченного судьбой ему не удалось, но к сужденному поспеть вовремя привелось. Дети нашли родителя после его десятилетних скитаний. Он был причиной их до пролития крови дошедшей распри о пророческом сане, и они же сами вскоре затем его увенчали и, убрав возвращенными ему знаками жречества, его сопровождали. Все завершала любовная часть представления – Хариклея и Теаген, привлекательные и цветущие молодостью. Они, вопреки всякому ожиданию, нашли друг друга и более всех остальных обращали на себя взоры горожан.
И вот все горожане вышли за ворота, и прилегающая равнина наполнилась людьми всякого возраста: эфебы и только начинавшая мужать часть населения подбегали к Теагену, к Тиамиду же – достигшие зрелого мужественного возраста, чтобы познакомиться с ним. Девическое и о свадьбе уже мечтающее население города окружило Хариклею, а весь старческий и священнический род сопровождал Каласирида.
И составилось внезапное священное шествие: Тиамид отпустил бессейцев, признал себя обязанным им за их усердие и обещал немного погодя, в полнолуние, прислать сто быков, тысячу овец и каждому по десяти драхм. Отец положил руки ему на плечи, и Тиамид облегчал ему путь, поддерживал поступь старческую, от нечаянной радости несколько шаткую. С зажженными факелами вели старца в храм Изиды, рукоплесканиями и громкими радостными криками сопровождали; играло много свирелей и священных флейт, и под эти звуки неутомимое юношество вакхически плясало.
Арсака также не отстала от того, что происходило: со своими телохранителями в особом шествии она вошла в храм Изиды, надменно и важно, и сделала вклад из ожерелий и множества золота, как будто из тех же побуждений, что и весь город, на самом же деле она обращала свой взор на одного лишь Теагена и более всех остальных наслаждалась его лицезрением. Но ее радость была омрачена: Теаген, ведя под руку Хариклею и отстраняя теснящуюся толпу, вонзил в Арсаку острое жало ревности.
Каласирид, очутившись внутри храма, пал на лицо свое, охватил ноги кумира и провел в таком положении несколько часов. Он едва не умер, с трудом поднялся с помощью окружающих, совершил возлияние и помолился богине, снял с головы венец жречества и увенчал им Тиамида. Народу же сказал, что он уже стар, что уже видит приближение последнего дня, а его сын, будучи старшим в роде, имеет законное право на знаки пророчества и годен душой и телом для священнослужения.
Громкий крик народа был ему ответом, ободрениями изъявили все свое согласие. Тогда Каласирид занял одну из частей храма, предназначенную для пророчествующих, и остался там вместе с сыновьями, Теагеном и Хариклеей. Остальные разошлись по своим домам.
Отправилась домой и Арсака, но несколько раз возвращалась обратно в храм, якобы из-за большого почтения к богине. Наконец, хотя и поздно, она ушла, но часто, пока это было возможно, оглядывалась на Теагена.
Вернувшись во дворец, она прямо бросилась в спальню, не снимая нарядов, кинулась на постель и лежала безмолвно. Эта женщина вообще была склонна к запретным наслаждениям, а теперь от непреоборимой красоты Теагена, превосходившей все когда-либо ею виденное, еще больше разгорелась. Так пролежала Арсака всю ночь, часто поворачиваясь с боку на бок, часто из глубины стеная[133]. Она то поднималась, то опять опускалась на постель, сбрасывала с себя одежды и снова падала на ложе. Раз она даже и служанку позвала без причины и опять отослала ее, ничего ей не приказав. Словом, любовь незаметно переходила в безумие.
Наконец старушка, по имени Кибела, одна из постельничих Арсаки, обычно прислуживавшая ей и в любовных делах, вбежала в спальню (ведь ничто из совершавшегося не скрылось от нее, так как светильник горел и вместе с тем как бы разжигал любовь Арсаки) и сказала:
– Что это, госпожа? Какая необычная, новая страсть мучит тебя? Кто это снова появился и смутил мою питомицу? Кто настолько кичлив и безумен, чтобы не уступить такой красоте, чтобы не считать за счастье любовное с тобой общение и пренебречь твоими знаками внимания? Скажи, сладчайшее мое дитятко. Никто не может быть столь адамантовым, чтобы не поддаться моему колдовству. Скажи, и ты не успеешь оглянуться, как все будет готово. В этом деле, думается, ты меня неоднократно испытала.
Кибела заворожила Арсаку такими речами, нашептывала ей в уши всяческую лесть, старалась заставить Арсаку выдать ее страсть. Та, немного успокоившись, сказала:
– Я ранена, матушка, так, как никогда еще не бывало. Видела я от тебя много услуг в подобных надобностях, но не знаю, порадуюсь ли я теперь твоему успеху. Поединок, состоявшийся сегодня перед воротами и внезапно прекратившийся, для остальных людей показался бескровным и закончился миром, для меня же стал началом более действенного сражения. Ранена у меня не какая-нибудь часть тела – не в этом дело, – но сама душа. Не в добрый час показали мне того юношу – чужеземца, что бежал с Тиамидом во время поединка. Ты, конечно, знаешь, матушка, о ком я говорю. Среди всех остальных он как молнией сверкал своей красотой. Даже не имеющие склонности к прекрасному – какая-нибудь деревенщина, – и те заметили бы его, не говоря уже о тебе и о твоей многоопытности.
Вот, милейшая, теперь ты знаешь поразившую меня стрелу, настало время пуститься на все хитрости, пора прибегнуть ко всякому старушечьему колдовству, ко всякой вкрадчивости, если ты хочешь, чтобы твоя питомица уцелела. Невозможно мне жить, если я так или иначе не залучу его!
– Знаю я этого юношу, – сказала старуха. – Он широк в груди и в плечах, прямо, высоко и свободно держит голову, превосходя всех ростом, у него сверкающие голубые глаза, со взглядом то ласковым, то грозным, это тот кудрявый, чьи щеки только что опушились золотистым пушком.
Это к нему девка подбежала какая-то, чужестранка, недурная собой, правда, но какая-то шальная, – она внезапно бросилась, обхватила его и повисла на нем. Или ты о другом говоришь, госпожа?
– Нет, о нем, нянюшка. Верно, ты мне напомнила об этом поношении, об этой язве, какие встречаются в блудилищах, правда, она слишком уж много воображает о своей ничтожной, заурядной и наведенной красоте, но она счастливее меня, так как на ее долю выпал такой любовник.
В ответ старуха осклабилась на мгновенье:
– Будь спокойна, госпожа, пусть сегодня чужестранец и считает ее прекрасной, но если мне удастся свести его с тобой и с твоей красотой, то он, как говорится, медь на золото променяет и, точно дешевую продажную девку, оттолкнет это созданьице, как оно ни старается быть по-столичному изящным и как оно ни жеманится попусту.
– Если ты так сделаешь, миленькая моя Кибела, ты зараз станешь для меня врачом двух болезней: любви и ревности – одну удовольствуешь, а от другой избавишь.
– Так и сбудется, – сказала Кибела, – насколько это зависит от меня. А ты подбодрись, успокойся теперь, не падай духом, нечего страдать заранее, надо надеяться на лучшее.
Сказав это, Кибела вышла, унося светильник и затворив двери спальни. День еще чуть рассветал, когда она, взявши с собою одного из царских евнухов и приказав следовать за ней прислужнице с жертвенными лепешками и другими приношениями, поспешила в храм Изиды.
Она приблизилась к преддверию храма, уверяя, что хочет принести богине жертву за госпожу свою Арсаку, испуганную сновидением и желающую снискать милость богини. Служитель, однако, не пустил ее и отослал обратно, говоря, что весь храм погружен в уныние: пророк Каласирид, вернувшись после долгого отсутствия на родину, вечером устроил большое угощение вместе со своими близкими и разрешил себе всяческие послабления и развлечения. После пиршества он совершил возлияние и горячо помолился богине, сказал своим детям, что только до этих пор им суждено видеть отца, и усиленно завещал как можно более позаботиться о прибывших с ним молодых эллинах и по возможности содействовать во всех их начинаниях. Затем Каласирид лег спать, и потому ли, что от великой радости чрезмерно ослабели дыхательные пути и изнуренное старческое тело внезапно пришло в упадок, или потому, что боги даровали ему исполнение его просьбы, но утром, когда начинают петь петухи, он был найден мертвым. Дети, послушные предсказанию старца, бодрствовали всю ночь.
– И теперь, – продолжал храмовой служитель, – мы разослали людей, чтобы пригласить отпрысков прочих находящихся в городе пророческих и жреческих родов: пусть они по законам отцов справят ему подобающее погребение. Итак, вам придется уйти, ведь не разрешается в течение целых семи дней подряд не только приносить жертвы, но и переступать порог храма лицам непосвященным.
– А где же будут жить чужестранцы? – спросила Кибела.
Прислужник ответил:
– Новый пророк Тиамид приказал приготовить им убежище где-нибудь неподалеку от храма, однако вне его. Как видишь, и они не приближаются к храму, повинуясь закону, и временно выселились из святилища.
Кибела нашла, что это ей на руку и легче добыча попадет в ее тенета.
– Боголюбезнейший из служителей, – сказала она, – вот удобный случай сделать приятное и чужестранцам и нам, а еще более Арсаке, сестре великого царя. Ты знаешь, как она любит эллинов и умеет принять гостей. Скажи-ка молодой чете, что по распоряжению Тиамида им приготовлено у нас пристанище.
Служитель так и сделал, ничего не подозревая о кознях Кибелы. Он думал, что окажет благодеяние чужеземцам, доставив им убежище при дворе сатрапа, а также окажет услугу правителю, к тому же безвредную и невинную. Прислужник, видя, что Теаген и Хариклея приближаются унылыми и заплаканными, сказал:
– Вы поступаете не по закону; не дозволено отеческими обычаями (к тому же это вам было заранее запрещено) жалеть и оплакивать пророка. Божественное и священное слово повелевает хоронить его с радостью и без кощунства, как получившего лучший жребий и избранного богами[134]. Правда, это извинительно для вас, потерявших, по вашим словам, и отца, и попечителя, и единственную надежду, но не следует совершенно падать духом, Тиамид унаследовал не только его жречество, но, кажется, и расположение к вам. Первым делом он приказал позаботиться о вас, и вот вам приготовлено роскошное пристанище, какого пожелали бы даже местные богачи, не говоря уже о вас, чужестранцах, чьи обстоятельства теперь, по-видимому, не из блестящих.
Указав им на Кибелу, служитель сказал:
– Идите за нею, считайте ее вашей общей матерью и следуйте ее гостеприимным указаниям.
Так он говорил; Теаген и Хариклея послушались его. Неожиданная утрата удручила их, но им радостно было получить где бы то ни было пристанище и убежище в их нынешнем положении. Они, конечно, остереглись бы это сделать, если бы могли предвидеть всю горестность их водворения и последующие злоключения.
И вот судьба, ополчившаяся на них, сделала передышку на несколько часов, уделила им недолгую радость, но тотчас же присоединила и горести, привела их, словно добровольных пленников, в руки врагов, пленяя молодых чужестранцев, не знающих будущего, человеколюбивым словом «гостеприимство». Так скитальческая жизнь поражает очутившихся на чужбине незнанием, словно слепотою.
Вошли они во дворец сатрапа, в пышные сени, превышавшие своею высотою частные дома и заполненные показным блеском телохранителей и гомоном прочей челяди. Удивленные и смущенные видом такого жилища, неподходящего к их нынешнему положению, они следовали за Кибелой, то и дело обращавшейся к ним и ободрявшей их, непрерывно называвшей их то маленькими, то детками и уверявшей, что им следует радоваться тому приему, который их ожидает. Наконец Кибела привела их в помещение, где сама обитала, расположенное особняком, в стороне, удалила посторонних, подсела к ним и сказала:
– Дети, я узнала причину охватившего вас теперь уныния: вас печалит кончина пророка Каласирида, заменявшего вам отца. Было бы кстати, если бы вы сказали, кто вы и откуда. Я знаю, вы – эллины, а что вы благородного происхождения, можно заключить по вашей наружности. Такой ясный взор, такая благообразная и в то же время привлекательная внешность выразительно говорят об этом. Но мне хотелось бы узнать ради вашей же пользы, из какой вы области Эллады, из какого города, кто вы и как, скитаясь, прибыли сюда; скажите мне все, чтобы я могла доложить о вас моей госпоже Арсаке, сестре великого царя и супруге величайшего сатрапа Ороондата: она любит эллинов, любит все изящное и оказывает благодеяния чужеземцам. Еще увидим мы вас в большом звании и должной чести. Расскажите-ка обо всем не вовсе чуждой вам женщине: я сама эллинского происхождения, с Лесбоса, привезена сюда в плен, но живется мне здесь лучше, чем дома. Я для моей госпожи – все, она почти что видит и дышит мною, я для нее и ум, и уши, и все, я постоянно знакомлю ее с людьми – такими, что надо, – и храню ей верность во всем сокровенном.
Теаген сравнивал в уме слова Кибелы с поведением Арсаки накануне, он вспомнил, как пристально та смотрела на него, дерзко не сводя глаз, обнаруживая тем нечистые свои помыслы. Теаген поэтому не предчувствовал в будущем ничего хорошего. Он уже хотел отвечать старухе, когда Хариклея, незаметно нагнувшись к его уху, сказала:
– Не забудь сказать в своем ответе, что я твоя сестра.
Поняв намек, Теаген ответил:
– Матушка, что мы эллины, ты сама как-то узнала. Мы – брат и сестра, наши родители были захвачены в плен разбойниками, мы отправились разыскивать их и испытали еще более суровую участь. Мы попали к еще более свирепым людям, лишились всего имущества (а его было много) и едва спаслись сами. По благой воле божества мы встретились с героем Каласиридом[135] и, прибыв сюда, чтобы впредь жить с ним, теперь, как видишь, остались сиротами. Вместе с его сыновьями потеряли мы человека, которого почитали отцом, да он действительно и был им. Вот что случилось с нами. Тебе мы очень благодарны за прием и за руководство, но ты еще больше угодишь нам, если позволишь нам жить уединенно и незаметно и отложишь то благодеяние, о котором ты только что упоминала, то есть знакомство с Арсакой. Не стоит вводить в ее судьбу, столь блистательную и счастливую, нашу чужестранную, скитальческую и печальную жизнь: хорошо, как ты знаешь, чтобы знакомство и встречи бывали только между равными.
Кибела не сдержалась после таких слов Теагена. Ее лицо расплылось, было ясно, что она крайне обрадовалась тому, что они брат и сестра. Она сообразила, что Хариклея не станет помехой или задержкой в любовных замыслах Арсаки.
– Прекраснейший из юношей, – сказала она, – ты не стал бы говорить подобных вещей об Арсаке, познакомившись с этой женщиной. Она годится на все случаи, особенно она помогает тем, кто незаслуженно бедствует. Персиянка родом, она совершенно прониклась всем эллинским, с радостью приходит на помощь эллинам и чрезвычайно любит эллинские нравы и обхождение.
Итак, мужайтесь: ты будешь делать, что полагается мужчине, – и достигнешь почета, а твоя сестра будет подругой ее игр и бесед. Но как же вас звать?
Услыхав, что Теагеном и Хариклеей, Кибела промолвила:
– Подождите меня здесь, – и поспешила к Арсаке, ранее приказав привратнице, тоже старухе, чтобы та ни в коем случае не позволяла войти к ним кому бы то ни было, и не разрешала выйти куда-либо и молодой чете.
Привратница спросила:
– Даже если придет твой сын Ахэмен? Лишь только ты ушла в храм, он тоже вышел, чтобы пойти помазать глаза. Ты знаешь, он еще немного страдает ими.
– Да, даже его не впускай, – отвечала Кибела. – Запри дверь, храни ключи при себе и говори, будто они у меня.
Распоряжение Кибелы было выполнено.
Чуть только она ушла, уединение внушило Теагену и Хариклее плач и воспоминание о случившемся. Они принялись горевать, причем почти что одни и те же слова и мысли были у них.
Она непрерывно стонала: «О Теаген!», а он: «О Хариклея!» Он говорил: «Что за судьба опять постигла нас!» Она же: «С чем-то придется нам встретиться?»
При каждом слове они целовались, плакали и опять целовались. Наконец, вспомнив о Каласириде, они обратили свой плач в скорбь по нем. Более горевала Хариклея, так как в течение более долгого времени она видела, от него, заботы и уход.
– Увы, Каласирид, – восклицала она, рыдая, – я лишена возможности произносить самое почтенное имя – отец. Божество возревновало о том, чтобы всячески лишить меня возможности обращаться к отцу. Природного моего отца я не знала, удочерившему меня Хариклу я, увы, изменила, а его преемника, воспитателя моего и спасителя, лишилась. И даже по обычаю оплакивать не погребенное его тело не позволяют мне жрецы. Тебе, воспитатель, спаситель и, прибавлю я, отец, – моими слезами совершаю я, хотя бы и здесь, хотя бы насколько возможно, – возлияние, вопреки воле божества, и приношу в жертву мои кудри.
С этими словами Хариклея стала рвать на себе волосы. Теаген ее удерживал, умоляюще схватывал ее руки, но она продолжала в трагическом слоге:
– К чему мне еще жить? Какого ожидать упования? Руководитель на чужбине, посох в скитании, вожатый в пути на родину, с чьей помощью я узнала о своих родителях, в несчастиях утешение, трудностей облегчение и разрешение, якорь всего нашего положения, – Каласирид погиб, оставив нас, несчастную чету, как бы слепцами, не знающими, как быть на чужбине. Всякое путешествие, всякое мореплавание пресечено нашим неведением. Ушел почтенный и ласковый ум, мудрый и достойный своих седин, не доведя до конца своих нам благодеяний.
Так и в таком роде жалостно сетовала Хариклея. Теаген то увеличивал ее плач своим собственным, то, щадя Хариклею, подавлял его.
В это время приходит Ахэмен и, найдя двери запертыми на засов, спрашивает привратницу, что это значит. Узнавши, что это дело его матери, он подошел к дверям, недоумевая о причине, и услыхал плач Хариклеи. Нагнувшись к отверстию, через которое отмыкалась цепь засова, он увидел происходившее там и стал снова спрашивать привратницу, кто там внутри. Она ответила, что не знает всего, знает только, что это, по-видимому, какие-то чужестранцы, девушка и юноша, только что водворенные сюда его матерью. Ахэмен опять нагнулся и попытался тщательно разглядеть, кого увидел. Совершенно не зная Хариклеи, он все же сильно удивился ее красоте и представлял себе, как бы она выглядела, не будучи заплаканной. Удивление незаметно увлекло его к любовной страсти.
Что же до Теагена, то Ахэмену казалось, что, хотя туманно и смутно, все-таки он его узнаёт.
Ахэмен еще вглядывался, как вдруг возвратилась Кибела.
Она успела сообщить Арсаке обо всем, что было с молодою четой, и поздравила Арсаку с удачей: само собой совершилось то, чего никто не надеялся достичь бесчисленными замыслами и хитростями, – любимец Арсаки будет жить в одном с нею доме, их свидания будут обеспечены. Многими такого рода словами она возбудила Арсаку и с трудом удержала ее от попытки сейчас же увидеть Теагена, говоря, что не стоит Арсаке являться перед юношей бледной и с распухшими от бессонницы глазами: ей нужно отдохнуть этот день и вернуть обычную красоту. Многими такого рода словами Кибела привела Арсаку в хорошее настроение, внушала надежду, что все совершится по ее желанию, и научила, что нужно делать и как встретиться с чужеземцами.
После всего этого Кибела возвратилась домой.
– О чем ты хлопочешь, сын мой? – спросила она Ахэмена.
Тот ответил:
– Я хочу знать о чужеземцах, которые находятся там внутри, кто они такие и откуда.
– Нельзя, дитя мое, – возразила ему Кибела, – соблюдай молчание, храни все в себе, никому не рассказывай и не общайся с чужеземцами. Такова воля госпожи.
Ахэмен ушел, покорно повинуясь матери и считая, что Теаген взят для обычных любовных услуг Арсаке. Уходя, он рассуждал сам с собой: «Не тот ли это юноша, кого я недавно принял от начальника стражи Митрана, чтобы отвести его к Ороондату для отправки великому царю, и кого у меня отняли бессейцы с Тиамидом? Тогда я едва не подвергся смертельной опасности, лишь один я спасся из всех, кто его вел. Неужели меня обманывают глаза? Нет, они болят меньше, и я различаю предметы почти как обычно. К тому же я слышал, что Тиамид накануне был здесь и, после единоборства с братом, получил жречество. Значит, это тот самый юноша. Но пока надо молчать, что я его узнал, и постараться выведать, какие намерения у госпожи насчет чужеземцев».
Так рассуждал Ахэмен сам с собою, Кибела же, вбежавши к молодой чете, застигла следы слез. Хотя при скрипе отворяющейся двери Теаген и Хариклея постарались привести себя в порядок и вернуть обычный вид своим уборам и взорам, все же они не могли скрыть от старухи, что слезы еще стояли в их глазах.
Кибела воскликнула:
– Сладчайшие мои детки, зачем вы безвременно плачете, когда надо радоваться, когда надо считать себя счастливыми, раз судьба вам улыбнулась. Намерения Арсаки по отношению к вам самые лучшие и для вас желательные: она согласилась принять вас на следующий день, а пока велела вас всячески приветствовать и оказывать вам услуги. Бросьте этот неразумный, прямо-таки детский плач, следите за собою, приведите себя в порядок, уступите и повинуйтесь воле Арсаки.
Теаген ответил:
– Матушка, воспоминание о кончине Каласирида повергло нас в печаль и вызвало слезы, так как мы лишились его отеческой заботливости.
– Все это пустяки, – сказала Кибела. – Каласирид, во-первых, не родной вам отец, а во-вторых, старик подчинился общему порядку природы и своему возрасту. А тебе предстоит все: первое место, богатство, роскошь и наслаждение твоим цветущим возрастом. Одним словом, считай это своим счастьем и воздай поклонение Арсаке.
Слушайтесь только меня во всем: как следует приблизиться к ней, взглянуть на нее, когда она это дозволит, как обращаться с ней и исполнять ее приказания. Ты знаешь, дух ее велик, надменен и царствен, чему способствуют еще ее молодость и красота, – Арсака не терпит презрения к ее приказам.
Теаген промолчал. Он размышлял сам с собою: «Такие речи – предвестники чего-то неприятного и дурного».
Немного спустя вошли евнухи. Они несли в золотых сосудах, правда, лишь остатки со стола сатрапа, но такие, что они затмевали всякое великолепие и роскошь.
– Этим, – сказали они, – госпожа сегодня приветствует и жалует чужеземцев. – Евнухи поставили яства перед ними и тотчас удалились.
Теаген и Хариклея, отчасти потчеваемые Кибелой, отчасти из боязни показаться гордецами, вкусили немного из предложенного. Это повторилось и вечером, и в дальнейшие дни. А на следующий день около первого часа дня обычные евнухи, явившись к Теагену, сказали:
– Тебя зовет госпожа, дорогой гость. Нам приказано привести тебя перед ее очи. Иди же, вкуси счастье, уделяемое ею редким людям и редко.
Теаген, немного помедлив, точно его насильно влекли, встал и спросил:
– Одному мне приказано прийти или с сестрой?
Евнухи ответили, что одному, а Хариклея принята будет особо. Сейчас у Арсаки несколько персидских сановников, да и вообще обычай велит мужчин принимать отдельно, а женщин – в другое время.
Нагнувшись к Хариклее, Теаген тихо сказал:
– Неладно это, но я подозревал, что так и будет.
Услышав от Хариклеи, что нужно будет не прекословить, соглашаться сперва и делать вид, будто готов все исполнить по воле Арсаки, Теаген последовал за провожатыми. На их наставления, как полагается встретиться с Арсакой, как назвать ее, как при входе следует пасть ниц[136], он ничего не ответил.
Войдя, он увидел Арсаку. Она сидела на возвышении, блистала пурпурной и златотканой одеждой, кичилась драгоценностью ожерелий и тиары, была пышно убрана для изящества всевозможными украшениями, окружена телохранителями и сановниками. Теаген не оробел, но, словно позабыв свой уговор с Хариклеей о притворной услужливости, еще более выпрямился и воспрянул духом при виде персидской хвастливой роскоши, не преклонил колен и не пал ниц, но, прямо держа голову, промолвил:
– Привет тебе, царственная кровь, Арсака!
Присутствующие вознегодовали и стали роптать на Теагена, называя его дерзким и заносчивым за то, что он не пал ниц.
Тогда Арсака сказала с улыбкой:
– Простите его: он чужестранец, неопытен, истый эллин и страдает распространенным у них презрением к нам.
С этими словами, несмотря на недовольство присутствующих, Арсака сняла с головы тиару (у персов это считается знаком ответного приветствия) и сказала через переводчика, так как она не говорила по-эллински, хотя и понимала этот язык:
– Ободрись, гость, скажи, чего ты желаешь: отказа не встретишь.
Затем она отпустила его, кивком дав приказание евнухам.
Теаген был отведен в сопровождении телохранителей. Ахэмен, снова увидав его, лучше узнал юношу и дивился, подозревая причину столь необычного почета. Но он промолчал, согласно своему решению.
Арсака, угостив персидских сановников, под предлогом обычного их чествования, а на деле считая пиршеством свою встречу с Теагеном, послала ему и Хариклее не только часть яств, как это уже вошло в обычай, но и несколько ковров и пестро расшитых подстилок, работы сидонских и лидийских мастеров. Послала она и рабов для прислуживания: Хариклее девочку, Теагену мальчика. Родом те были ионийцы, а по возрасту еще очень юные.
Арсака усиленно просила Кибелу поспешить и как можно скорее привести ее к цели, так как она уже не может справиться со своей страстью. Но та и сама не покладала рук, всячески стараясь подойти к Теагену. Открыто она не обнаруживала ему планов Арсаки, но старалась дать ему понять это обходами и намеками. Она прославляла благосклонность своей госпожи к нему, ее красоту, не только видимую, но и под одеждой скрываемую, указывала на нее под разными благовидными предлогами, восхваляла также ее нрав, говоря, что она любезна, общительна и мила с теми юношами, что поизящнее и посмелее, – вообще Кибела нащупывала своими рассказами, согласен ли он на любовное дело.
Теаген хвалил вместе с Кибелой благосклонность Арсаки, ее расположение к эллинам и тому подобное, сознавался в своей благодарности, но умышленно оставлял без внимания то, что вело к неуместному, как будто и не понимал никаких намеков, так что удушье брало старуху и сердцебиение. Она догадывалась, что Теаген понимает ее своднические намерения, но видела, что он отвергает все попытки.
Трудно ей было переносить и Арсаку, которая торопила ее, уверяя, что более не может терпеть. Арсака требовала, чтобы Кибела исполнила свое обещание, Кибела постоянно затягивала дело под разными предлогами, то говоря, что юноша согласен, но робеет, то измышляя приключившееся с ним недомогание.
По прошествии пяти или шести дней, после того как Арсака раза два приглашала к себе Хариклею, относясь к ней с уважением и благосклонностью, чтобы сделать приятное Теагену, она наконец заставила Кибелу яснее переговорить с ним.
Кибела открыто объявила ему о любви, обещая бесчисленные блага в случае согласия.
– Что за робость, – прибавила она, – почему ты такой безлюбый? Такой юный, прекрасный и цветущий отталкивает такую женщину, чахнущую от любви, и не считает ее добычей и находкой! Дело не связано ни с какой опасностью, мужа нет дома, а я кормилица ее, и через мои руки проходят все ее тайны, я готова служить вашей связи. Тебе ничто не препятствует, так как у тебя нет ни жены, ни невесты. Впрочем, многие частенько и на это не обращали внимания, рассудив, что домашним это дело не принесет никакого вреда, а им самим – пользу: доставит владение имуществом и приятное наслаждение.
Под конец Кибела присоединила к сказанному и угрозу, говоря:
– Женщины высокого звания, любительницы юношей, становятся безжалостными и гневными, потерпев неудачу, и, конечно, мстят презревшим их, как оскорбителям. Прими во внимание, что Арсака родом персиянка, да еще царской крови, говоря словами твоего приветствия, что она облечена большой властью и силой, которые дают ей возможность почтить расположенного к ней, а противящегося наказать, не боясь ничего.
Ты и чужеземец, и одинок, и нет у тебя покровителей. Пощади по возможности и себя и ее. Она достойна, чтобы ты ее пощадил, так обезумела она от искренней страсти к тебе. Остерегайся также и любовного гнева, берегись и мести за презрение.
Я знаю, многие раскаивались потом. Я более твоего опытна в делах Афродиты. Седые волосы, которые ты видишь, участвовали во многих делах такого рода, но никогда еще не встречали такой суровой неприступности.
И, обратив свою речь к Хариклее (необходимость дала ей смелость говорить о таких вещах при ней), Кибела сказала:
– Упроси ты вместе со мной, дочь моя, твоего этого вот – не знаю, как и назвать его подобающим образом – брата. Дело такое, что и тебе будет полезно: любить тебя будут не меньше, а почитать больше. Богата ты будешь до пресыщения, Арсака позаботится о блестящем браке для тебя. Такое будущее завидно и тем, чьи дела идут хорошо, не только что чужестранцам, да вдобавок находящимся теперь в нужде.
Хариклея отвечала на это, посмотрев на нее с какой-то жгучей усмешкой:
– Было бы лучше, чтобы во всем превосходная Арсака не подвергалась таким напастям, но раз так случилось, на втором месте стоит уменье самообладанием смирять страсти. Однако, если уж с ней приключилось обычное человеческое дело, если она побеждена и не в силах противиться своему влечению, то я и сама посоветовала бы Теагену не отказываться от такого дела, раз оно безопасно. Но как бы только он нечаянно не вовлек в беду и себя и ее, если это обнаружится и сатрап узнает стороной о таком беззаконном деянии.
Кибела вскочила от таких слов, стала обнимать и целовать Хариклею.
– Хорошо, – сказала она, – дитя мое, что ты пожалела женщину, по природе подобную тебе, и позаботилась о безопасности брата. Но на этот счет будь спокойна: по пословице, даже солнце не узнает об этом.
– Пока прекратим разговор, – сказал Теаген, – дай нам подумать.
Кибела тотчас же удалилась. Тогда Хариклея сказала:
– Теаген, божество дарит нам такое счастье, в котором больше несчастья, чем мнимого благополучия. Но понятливым людям свойственно даже бедственные обстоятельства обращать к лучшему. Раз ты окончательно уже решил совершить это дело, то мне не о чем говорить. Разве стану я возражать, если наше спасение или гибель всецело зависят от этого? Впрочем, ты правильно поступаешь, если находишь ее требование неприемлемым. Но по крайней мере делай вид, что соглашаешься, питай обещаниями похоть этой варварки, отсрочкой пресекай крутые меры против нас, услаждай надеждой и смягчай обещаниями ее воспаленное сердце.
Правдоподобно, что между тем, по воле богов, найдется какой-нибудь выход. Но смотри, Теаген, не поскользнись от усердия, иначе ты втянешься в позорное дело.
– Тебе даже в беде не удалось избежать ревности, этого врожденного недуга. Знай, что я даже притвориться не могу: одинаково постыдно и делать позорное, и говорить. К тому же отпор притязаниям Арсаки заключает в себе то хорошее, что она уже не будет надоедать нам. Если придется претерпеть что-либо, то уж не раз и судьба, и мой разум подготовляли меня переносить все случайности.
– Смотри, чтобы мы не попали в большую беду, – сказала Хариклея и замолкла.
Так рассуждали они. А Кибелла снова окрылила Арсаку, сказав, что нужно ожидать благоприятного исхода, так как Теаген, как ей кажется, почти согласился.
Кибела вернулась в свою комнату. Пропустив этот вечер, а ночью горячо попросив Хариклею, с самого начала спавшую вместе с ней, помочь ей, она наутро опять спросила Теагена, каково его решение.
Теаген наотрез отказался, заявил, что и ожидать нечего. Кибела в унынии побежала к Арсаке и сообщила ей о непреклонности Теагена. Арсака приказала вытолкать старуху в шею, вбежала в свою спальню и бросилась на постель, разрывая на себе все.
Лишь только Кибелу выгнали из покоев Арсаки, Ахэмен, видя ее унылой и заплаканной, стал расспрашивать:
– Не случилось ли, матушка, какой неприятности, чего-нибудь дурного? Не огорчили ли нашу госпожу какие-нибудь известия? Не пришло ли из ставки донесения о каком-нибудь несчастии? Не одолевают ли в нынешней войне эфиопы господина нашего Ороондата?
И много таких вопросов с насмешкой задавал Ахэмен.
– Вздор мелешь, – закричала Кибела и убежала.
Но Ахэмен не отступился, последовал за ней, взял ее за руки, стал целовать и умолял раскрыть свою печаль перед родным сыном.
Взяв его с собой и уединившись в саду, Кибела сказала:
– Другому бы я не сообщила об общем нашем несчастье – моем и госпожи. Но так как Арсака во всем терпит неудачу, то я ожидаю смертельной опасности (ведь я хорошо знаю, что на меня обрушатся и власть и страсть Арсаки) – вот что я принуждена сказать тебе. Не придумаешь ли ты, как помочь родившей тебя, произведшей на свет и вот этой грудью вскормившей? Госпожа влюблена в этого юношу, что теперь у нас, и любит его любовью непереносимой, незаконной, неисцелимой. Победить эту страсть до сих пор пытались и она и я, но напрасно. Вот в чем была причина необычайной благосклонности и разнообразных услуг, расточавшихся чужеземцам. Но этот юноша, дерзкий, упорный глупец, отверг наше предложение. Я знаю, что Арсака не останется в живых, да и меня погубит, будто я надругалась над обещаниями и оказалась лукавой. Вот каковы дела, сыночек. Если ты можешь чем-нибудь помочь, окажи содействие, а не можешь – схорони меня, когда я умру.
– А какая награда, матушка, будет мне за это? – спросил Ахэмен. – Некогда мне нежничать с тобой, некогда мне обиняками да разными околичностями говорить о моей помощи тебе, раз ты так взволнована и еле жива.
– Ожидай всего, чего хочешь, – сказала Кибела. – Ради меня Арсака уже и теперь назначила тебя главным виночерпием. Если же ты имеешь в виду дальнейшее повышение, скажи. И не перечислить богатств, которые ты получишь, если спасешь эту несчастную.
– Давно у меня, матушка, возникли подозрения, я все понял, но молчал, выжидая, что будет. Мне не нужно ни чинов, ни богатства. А вот если она выдаст за меня девушку, называемую сестрой Теагена, тогда будет сделано по ее желанию. Влюблен я, матушка, в эту девушку безмерно. Госпожа наша, испытав на себе и силу и природу страсти, справедливо бы помогла человеку, страдающему тем же недугом, к тому же обещающему совершить такое трудное дело.
– Не сомневайся в этом, – промолвила Кибела, – госпожа немедленно окажет тебе эту услугу, раз ты станешь ее благодетелем и спасителем. А может быть, и нам своими силами удастся склонить девушку. Но скажи, каким образом поможешь ты нам?
– Нет, не скажу, – ответил Ахэмен, – прежде чем госпожа клятвой не скрепит своего обещания. А ты не предпринимай никаких попыток относительно девушки. Я вижу, она горда и высокомерна, ты можешь испортить все дело.
– Удача, удача! – восклицала Кибела, вбегая в опочивальню к Арсаке и припадая к ее коленам. – Будь спокойна. Все успешно совершается по воле богов. Прикажи только позвать моего сына Ахэмена.
– Пусть позовут его, – отвечала Арсака, – если только ты не собираешься опять обмануть меня.
Ахэмен вошел. Старуха все рассказала, и Арсака дала клятву устроить его брак с сестрой Теагена.
– Госпожа, – сказал Ахэмен, – хватит Теагену, раз уж он раб, ломаться перед своей госпожой.
На вопрос Арсаки: «Что это ты говоришь?» – Ахэмен рассказал все: Теаген захвачен по праву войны и сделался пленником, Митран отправил его к Ороондату, чтобы препроводить к великому царю, бессейцы с Тиамидом смелым набегом отбили у него Теагена, вести которого было поручено ему, самому Ахэмену, которому затем с трудом удалось бежать. Под конец он показал Арсаке и письмо Митрана Ороондату, заранее приготовив его, утверждая, что если нужны и другие доказательства, то Тиамид может быть свидетелем.
Арсака облегченно вздохнула, услышав это. Нимало не медля, она из спальни проходит в зал, где она имела обыкновение принимать, и приказывает привести Теагена. Когда его привели, она указала ему на стоявшего тут же Ахэмена и спросила, узнает ли он его. Теаген отвечал утвердительно.
Арсака спросила вторично:
– Итак, он вел тебя пленником?
Когда Теаген согласился и с этим, Арсака промолвила:
– Так знай, что ты наш раб. Ты будешь делать то же, что и рабы, повинуясь нашим указаниям, даже против своей воли, а твою сестру я отдам в жены Ахэмену, занимающему первое место у нас ради его матери и рвения к нам. Отсрочку же даю только для того, чтобы заранее назначить день свадьбы и приготовить пышное пиршество.
Теаген был уязвлен этими словами, словно раной. Но он решил не прекословить, а уклониться, как от нападения зверя.
– Слава богам, госпожа, – сказал он, – люди такого благородного происхождения, как мы, уже тем счастливы в своем несчастии, что будут рабами не у других, а у тебя, так милостиво и дружелюбно обращавшейся с нами, когда мы в глазах всех были не более как чужеземцы. Что же касается моей сестры, так она не пленница и поэтому не рабыня. Она согласна служить тебе и охотно примет любую должность – поступи с ней так, как считаешь правильным.
– Зачислить его в стольники, – сказала Арсака, – пусть Ахэмен обучит его обязанностям виночерпия, заранее приучая его к службе у царя.
Они вышли. Теаген печально присматривался к тому, что ему нужно будет делать, а Ахэмен насмехался и издевался над ним.
– Ты, только что бывший у нас таким надменным, высокомерным, не сгибавшим шеи, ты один только такой свободный, не желавший приветственно наклонить головы, теперь-то ты уж склонишь ее, а не то опустишь, вразумляемый ударами кулака.
Арсака отослала всех и, оставшись наедине с Кибелой, сказала ей:
– Теперь, Кибела, ему не увернуться ни под каким предлогом. Пойди и скажи этому гордецу: если он будет повиноваться нам и поступать по нашему желанию, то получит свободу и будет жить в обилии и довольстве, а если будет упрямо противиться, то одновременно испытает на себе гнев и презираемой любовницы и негодующей госпожи, и ему придется исполнять самые последние, унизительные работы, он будет подвергнут всем видам наказания.
Кибела пришла и передала слова Арсаки, прибавив много от себя, чтобы склонить его к тому, что казалось ей выгодным. Теаген попросил ее немного подождать и, уединившись с Хариклеей, воскликнул:
– Мы погибли, Хариклея! Как говорится, оборвались все канаты, выдернут всякий якорь спасения. И даже звания свободных людей мы не сохранили в нашей беде, нет, мы опять стали рабами (он рассказал ей, как это случилось), теперь мы предоставлены варварским оскорблениям. Нам остается или делать угодное господам, или причислить себя к осужденным. Впрочем, это еще сносно, – прибавил он, – но самое тяжкое это то, что Арсака обещала выдать тебя за Ахэмена, сына Кибелы. Ясно, что этого не будет или если будет, то я этого не увижу, пока жизнь не лишила меня меча и средств защиты. Но что нужно делать, какую хитрость придумать, чтобы отвратить ужасное соединение мое с Арсакой, а твое – с Ахэменом?
– Только одно есть средство, – сказала Хариклея, – твое согласие; этим ты помешаешь соединению Ахэмена со мной.
– Не кощунствуй, Хариклея. Пусть не достигнет такой силы суровость божества, чтобы я, не познавший Хариклеи, осквернился противозаконным соединением с другой женщиной. Но, кажется, я нашел средство. Необходимость – изобретательница хитростей.
С этими словами Теаген подошел к Кибеле и сказал:
– Доложи госпоже, что я хочу видеться с ней наедине и особо от остальных.
Старуха, считая, что это и есть то самое и что Теаген сдался, сообщила обо всем Арсаке и получила приказание привести его после ужина. Она так и сделала. Приказала приближенным Арсаки оставить госпожу в покое, велела прислуге, приставленной к спальне, быть потише и привела Теагена. Все остальные помещения были окутаны мраком, так как была ночь, что давало возможность сделать это незаметно, и только спальня была освещена светильником. Кибела ввела Теагена и собиралась уйти.
Но Теаген сказал:
– Подожди. Пусть, госпожа, Кибела тоже останется здесь. Я знаю, она умеет верно хранить тайны.
Взяв Арсаку за руку, он сказал:
– Госпожа, я раньше откладывал исполнение твоего приказания не потому, что дерзко перечил твоей воле, а потому, что хотел устроить это безопасно. Теперь же, когда меня судьба, прекрасно, по-видимому, поступая, сделала твоим рабом, я тем более готов во всем повиноваться тебе. Обещай только, что ты даруешь мне исполнение одной просьбы, хотя ты уже обещала мне много хорошего. Откажи Ахэмену в браке с Хариклеей. Не говоря уже об остальном, нельзя ей, гордой своим столь благородным происхождением, выйти за раба. В противном случае, клянусь тебе Гелиосом, прекраснейшим из богов, и остальными богами, я не уступлю твоему желанию, а если ты применишь насилие к Хариклее, то увидишь, что я еще раньше покончу с собой.
Арсака ответила:
– Будь уверен, что мое желание во всем тебе угождать, я готова и себя предать тебе. Но я уже раньше поклялась выдать твою сестру за Ахэмена.
– В таком случае, госпожа, – возразил Теаген, – выдавай замуж мою сестру, будь она у меня. Но обрученную со мной невесту (чем она отличается от жены?), я уверен, ты не захочешь выдать, да если и захочешь, не выдашь.
– Что ты говоришь? – воскликнула Арсака.
– Правду, – ответил он. – Хариклея мне не сестра, а невеста, как я уже сказал. Итак, ты свободна от своей клятвы, если хочешь, можешь иметь и другое доказательство: соверши, когда найдешь это нужным, мой брак с ней.
Арсака впала в раздражение: она не без ревности услышала, что Хариклея не сестра, а невеста. Все-таки она сказала:
– Хорошо, пусть будет так. Мы утешим Ахэмена другим браком.
– И я утешу тебя, – ответил Теаген, – если ты так рассудишь.
Он подошел, намереваясь поцеловать ей руки, но она нагнулась и, подставив ему губы вместо рук, сама поцеловала его. И ушел Теаген, получив поцелуй, но не дав его.
Улучив время, он все рассказал Хариклее (кое-что и она выслушала не без ревности).
Он объяснил ей и цель своего странного обещания, утверждая, что многое будет достигнуто этим приемом:
– Брак Ахэмена расстроен, а пока что найден предлог отсрочить удовлетворение похоти Арсаки. Главное же то, что Ахэмен, как это естественно ожидать, приведет все в смятение, огорчаясь неудачей своих надежд и негодуя, что он умален Арсакой ради ее любви ко мне. От него это не скроется: ему все сообщит мать, которая нарочно, по моему умыслу, присутствовала при нашей беседе. Я хотел, чтобы об этом было сообщено Ахэмену и чтобы Кибела была свидетельницей, что мое общение с Арсакой ограничилось только словами. Может быть, достаточно, не сознавая за собой ничего плохого, надеяться на милость богов, но хорошо также и убеждать в своей правоте людей, с которыми сталкиваешься, и с полной искренностью проводить эту, подверженную случайностям, жизнь.
Добавил Теаген и то, что нужно обязательно ожидать от Ахэмена козней против Арсаки: судьба сделала Ахэмена рабом (а подвластные всегда противостоят властителям), его оскорбили и отменили данную ему клятву, он влюблен и вдруг узнает, что другие предпочтены ему, он знает о самых позорных и беззаконных делах Арсаки, ему не нужно выдумывать козней, на что часто решаются многие под действием огорчения. Средства отомстить, основанные на действительности, у него под рукой.
Теаген подробно рассказал обо всем Хариклее и хоть немного подбодрил ее. На следующий день он был отведен Ахэменом, чтобы прислуживать за столом, как это было велено Арсакой. Она прислала ему драгоценную персидскую одежду, Теаген переоделся в нее, волей-неволей украсился золотыми цепочками и ожерельями из драгоценных камней. Ахэмен старался показать ему его обязанности и научить некоторым приемам виночерпия, но Теаген подбежал к одному из треножников, на которых стояли чаши, взял драгоценный сосуд и сказал:
– Не нуждаюсь я в учителях и буду самоучкой служить госпоже. К чему кривляться в столь легком деле? Тебя, милый мой, твое положение заставляет знать эти приемы, а мне внушает, что нужно делать, моя природа и самые обстоятельства!
С этими словами он поднес чашу Арсаке, разбавив вино должной мерой воды, и подал ее, двигаясь мерно и на цыпочках.
Напиток привел Арсаку в вакхическое неистовство более, чем прежде. Она глотками отпивала из чаши и, не сводя глаз, пристально смотрела на Теагена. Она глотала больше любовь, чем вино, нарочно не выпивала чаши до конца, но искусно и с большими промежутками пила за здоровье Теагена.
Это уязвляло Ахэмена, он преисполнился гнева и ревности. Даже от Арсаки не скрылось, что он смотрел исподлобья и тихо шушукался с присутствующими.
Пиршество уже кончалось, когда Теаген сказал:
– Первой милости прошу я у тебя, госпожа, прикажи, чтобы, прислуживая, я один был облачен в такую одежду.
Арсака согласилась на это, Теаген переоделся в свое обычное платье и вышел. С ним вместе вышел и Ахэмен, он горячо упрекал Теагена за его дерзость, говорил, что он ведет себя по-мальчишески, что для первого раза госпожа не обратила на это внимания, зная, что он – чужестранец и неопытен, «но если ты и впредь будешь нерадивым, то не обрадуешься!» – что он говорит это ему по дружбе, а еще более потому, что в скором времени породнится с ним и станет мужем его сестры – так обещала госпожа.
Ахэмен говорил многое в таком духе, а Теаген, словно он ничего не слышал, шел потупя взор.
Наконец встретилась с ними Кибела, спешившая уложить свою госпожу для послеобеденного отдыха. Видя своего сына мрачным, она осведомилась о причине. Тот отвечал:
– Чужой мальчишка предпочтен нам и, только что втершись, уже получил должность виночерпия. Не обращая ни малейшего внимания на нас, главных стольников и виночерпиев, он сам подает чашу и приближается к царственной особе; нам осталось от нашей должности одно название. Что он в почете, что он общается в более важных, даже тайных делах, а мы помалкиваем и способствуем ему – это нехорошо мы делаем. Впрочем, все это еще не так ужасно, хотя и ужасно. Но можно было бы совершить все это, не оскорбляя нас, его сотоварищей и помощников в почетной службе. Но обо всем этом мы поговорим потом. А теперь, матушка, я хотел бы увидеть свою невесту – всего на свете слаще для меня Хариклея. Может быть, мне удастся успокоить уязвленную душу ее лицезрением.
– Какую такую невесту, – сказала Кибела, – мне кажется, ты жалуешься на пустяки, а о главном и не знаешь. Ты уже не получишь Хариклею в жены.
– Что говоришь ты? – воскликнул Ахэмен. – Я недостоин жениться на равной мне рабыне? Почему, матушка?
– Это моя ошибка, – ответила Кибела, – всему виной моя беззаконная преданность и верность Арсаке. Я предпочла ее моей собственной безопасности, ставила ее похоть выше моего спасения, все делала по ее желанию, а вот этот молодчик, блистательный ее любимчик, один только раз проникнув в спальню, один только раз показавшись, убедил ее преступить данную тебе клятву, заставил обещать ему Хариклею, уверив ее, что Хариклея ему не сестра, а невеста.
– И Арсака обещала ему это, матушка?
– Обещала, сын мой, – ответила Кибела, – обещала в моем присутствии, так что я слышала это. Немного погодя Арсака пышно отпразднует их свадьбу. А тебе она обещала дать другую вместо Хариклеи.
Ахэмен тяжело застонал при этом и, потирая руки, воскликнул:
– Устрою я горькую свадебку им всем![137] Постарайся только добиться отсрочки свадьбы на соответствующее время. Если кто будет искать меня, скажи, что я ушибся где-то в деревне и лежу больной. Этот молодчик называет свою сестру невестой. Разве я не понимаю, что это делается только для того, чтобы отстранить меня. Если бы он обнимал ее, если бы целовал ее, как настоящую невесту, если бы, наконец, спал вместе с ней, это было бы ясным доказательством, что она ему не сестра, а невеста, но обо всем этом мы уж позаботимся – я и оскорбленные клятвопреступлением боги.
Так сказал Ахэмен, ужаленный одновременно и гневом, и ревностью, и любовью, и неудачей, что способно и других расстроить, а не только варвара. Не взвесив в своем уме пришедшей ему в голову мысли, а сразу же ухватившись за нее, он, чуть только наступил вечер, изловчился украсть армянского коня, содержавшегося в стойле для торжественных шествий и выездов сатрапа, и ускакал в Великие Фивы к Ороондату, который в это время, собираясь в поход против эфиопов, занят был разного рода военными приготовлениями, стягивал все отряды и был уже накануне выступления.
КНИГА ВОСЬМАЯ
Царь эфиопов хитро провел Ороондата, достигнув одной из двух целей этой войны: город Филы, всегдашний предмет спора, был им внезапно захвачен. Сатрап находился в величайшем затруднении, принужденный наспех и без приготовлений отправиться в поход. Город Филы расположен у Нила, немного выше меньших водопадов, на расстоянии приблизительно ста стадиев от Сиены и Элефантины[138]. Некогда беглые египтяне заняли его и обосновались там; поэтому Филы служили предметом спора между эфиопами и египтянами, так как первые считали нильские пороги границей Эфиопии, египтяне же притязали на Филы, как на свое завоевание, раз там обитали их беглецы. И вот город постоянно переходил из рук в руки, всегда доставаясь во власть того, кто первый его захватит. В это время он был занят стражей из египтян и персов.
Царь эфиопов отправил посольство к Ороондату и требовал возвратить Филы и смарагдовые россыпи. Уже давно, как было сказано, притязал он на Филы, но безуспешно. Приказав послам отправиться несколькими днями раньше, выступил он вслед за тем, конечно, уже давно сделав все приготовления, якобы для какой-то другой войны, и скрыв от всех цель этого похода.
Когда послы, по его расчету, миновали уже Филы, внушив обитателям и страже беспечность известием, что они посланы ради мира и дружбы, царь сам внезапно подступил к городу, выбил стражу, сопротивлявшуюся два-три дня, но оказавшуюся не в силах дать отпор многочисленному неприятелю и стенобитным орудиям, и завладел городом, не причинив вреда никому из жителей.
Поэтому Ахэмен застал Ороондата взволнованным всеми вестями, принесенными беглецами из города. Да и своим неожиданным и незваным появлением Ахэмен еще более встревожил его. На вопрос Ороондата, не случилось ли чего с Арсакой и остальным его семейством, Ахэмен отвечал, что да, случилось, но, впрочем, он желает сообщить об этом Ороондату наедине. Когда все удалились, Ахэмен рассказал ему все: как Теагена, взятого в плен Митраном, послали к Ороондату, чтобы затем отправить великому царю в подарок, если найдут это нужным – ведь этот юноша годится быть при дворе и достоин прислуживать за царским столом, – как он был похищен жителями Бессы, причем Митран был ими убит, как затем он прибыл в Мемфис. Ахэмен включил также в свой рассказ и историю Тиамида, наконец упомянул о страсти Арсаки к Теагену, о том, как Теаген был поселен в царском дворце, о том благоволении, какое он там снискал, о его службе виночерпием. Впрочем, ничего беззаконного, быть может, еще и не произошло, так как юноша все еще противится и сдерживается, но можно опасаться, что чужестранец будет сломлен насилием и не устоит в течение долгого времени, если кто не увезет его ранее из Мемфиса и не пресечет страсти Арсаки в самой ее основе.
Поэтому-то и он сам, Ахэмен, поспешил тайно вырваться и доставить это известие, не будучи в силах скрыть то, что касается его господина, – настолько привязан он к своему господину.
После того как этими известиями он возбудил ярость Ороондата – тот был полон негодования и порывался мстить, – Ахэмен воспламенил и его вожделение, прибавив рассказ о Хариклее, превознося ее всячески, – впрочем, это соответствовало действительности. Восторженно описывал он красоту и цветущий возраст девушки, невиданные до сих пор и какие вряд ли когда встретишь.
– Все твои наложницы, – говорил Ахэмен, – ничто в сравнении с этой девушкой – не только мемфисские, но и те, что последовали за тобой.
И многое другое прибавил Ахэмен в надежде, если Ороондат сойдется с Хариклеей, затем и самому немного спустя взять ее в жены, выпросив в награду за свои известия.
Сатрап уже совсем разъярился, воспламенился, попав как бы в тенета гнева и вожделения. Не медля, призвал он Багоаса[139], одного из доверенных евнухов, дал ему пятьдесят тяжеловооруженных воинов и послал его в Мемфис, поручив привести сюда Теагена и Хариклею как можно скорее, где бы он их ни застал.
Он вручил ему и письма – одно к Арсаке, такого содержания:
«Ороондат – Арсаке
Теагена и Хариклею, пленных брата и сестру, царских рабов, которых нужно отправить к царю, пришли сюда. И лучше пошли их добровольно, а не то они будут и против твоей воли увезены и придется поверить донесениям Ахэмена».
Другое письмо к Евфрату, главному мемфисскому евнуху, такого содержания:
«За то, что ты небрежно следишь за моим домом, ты мне еще дашь отчет. А теперь чужестранцев-эллинов, пленных, передай Багоасу, чтобы они были отправлены ко мне. Согласна ли на это Арсака или нет – все равно, в любом случае передай, иначе знай, что мною приказано в оковах отправить тебя сюда, где с тебя сдерут кожу».
И вот Багоас отправился исполнять приказание, взяв с собой письма сатрапа, скрепленные его печатью, чтобы жители Мемфиса скорее поверили и выдали молодую чету.
Ороондат отправился на войну с эфиопами, приказав следовать за собой и Ахэмену, которого велел стеречь украдкой и незаметно, пока не будет доказана правильность его показаний.
В эти же самые дни вот что происходило в Мемфисе:
лишь только Ахэмен бежал, Тиамид, уже вполне облеченный жреческим саном и поэтому занявший первое место в городе, совершив погребение Каласирида и исполнив свой долг по отношению к отцу в течение предписанного числа дней, снова задался мыслью разыскать Теагена, лишь только, по жреческим правилам, он опять получит возможность вступить в общение с внешним миром. После многих хлопот и расспросов он наконец узнал, что Теаген и Хариклея живут при дворе сатрапа. Тогда он поспешно отправился к Арсаке и потребовал выдать ему этих чужестранцев, принадлежащих ему как по многим другим причинам, так в особенности и потому, что отец его, Каласирид, умирая, завещал ему всячески заботиться об этих чужестранцах и помогать им.
Тиамид изъявил свою благодарность Арсаке за то, что она в течение тех дней, когда непосвященные не имели права пребывать в храме, так человеколюбиво приютила молодую чету, к тому же чужестранцев и эллинов. Тиамид настаивал на своем праве, говоря, что ему должны лишь вернуть то, что ему было поручено.
– Удивляюсь я тебе, – сказала Арсака. – Нашу доброту и человеколюбие ты сам подтверждаешь, а затем снова нас в бесчеловечности подозреваешь, словно мы не можем или не желаем позаботиться об этих чужестранцах и уделить им все, что им полагается.
– Не в этом дело, – ответил Тиамид, – я знаю, что здесь они будут пользоваться большим достатком, чем у нас, если только пожелают остаться. Но они – славного рода, хотя испытали разные превратности злой судьбы и в настоящее время скитаются. Выше всего ставят они возможность отыскать своих родителей и вернуться на родину. Помощь им оставил мне в наследство мой отец. Есть у меня и иные причины дружелюбно относиться к чужестранцам.
– Прекрасно, – возразила на это Арсака, – вместо унизительных просьб, ты ссылаешься на свои права. Ясно, что права гораздо больше на моей стороне, власть сильнее попечения – они принадлежат мне.
Тиамид с удивлением спросил:
– По какому же праву они в твоей власти?
– По праву войны, – отвечала Арсака, – ведь война обращает пленных в рабов.
Тиамид понял, что она собирается говорить о походе Митрана.
– Однако, Арсака, – заметил он, – в настоящее время у нас мир, а не война. Если войне свойственно порабощать, то миру свойственно освобождать. То – волеизъявление насильственное, это – решение царственное. Не по значению, а по их применению можно распознать эти слова – мир и война. Вернув пленникам их законное право, ты бы определила эти понятия более здраво. Впрочем, здесь нет расхождения между тем, что подобает, и тем, что полезно. Что хорошего и в чем для тебя выгода обнаруживать, что ты так близко к сердцу принимаешь участь этой молодой четы, к тому же чужестранцев, и признаешься, что ты их задерживаешь?
При этих словах Арсака уж не могла совладать с собой, ее охватило то, что испытывают все без исключения влюбленные: пока их страсть, по их мнению, держится в тайне – они краснеют, когда же их захватят открыто, они бесстыдно наглеют. Тайная любовь нерешительна, но, обнаруженная, становится отважнее. Лишь только Арсака, обличаемая своею совестью, стала догадываться, что Тиамид в чем-то ее подозревает, она вдруг воскликнула, никакого внимания на священный сан жреца не обратив и свой женский стыд вовсе позабыв:
– Нет, вы не обрадуетесь своей победе над Митраном! Придет время, и Ороондат взыщет с вас убийство Митрана и его спутников. Эту молодую чету я вам не отдам – сейчас они мои рабы, а немного спустя я, согласно персидскому обычаю, отошлю их моему брату, великому царю. Ты можешь сколько угодно витийствовать, определяя попусту и право, и долг, и пользу, – властителю это не нужно: его собственное желание заменяет ему все. Убирайся скорее по доброй воле из нашего дворца, не то тебя уберут и против воли.
Тиамид, уходя, призывал в свидетели богов и грозил, что это добром не кончится: он разгласит все по городу и призовет на помощь, собравшись с духом.
– Что толку в твоем священном сане? – сказала Арсака. – Одно священно служение признает любовь: добиться своего!
Удалившись в свои покои, Арсака призвала Кибелу и стала обсуждать положение дел: отсутствие Ахэмена уже начало наводить ее на мысль, что он бежал, хотя Кибела на вопросы и допытывания Арсаки об Ахэмене выдумывала разные увертки, шла на все, лишь бы разуверить Арсаку в отъезде Ахэмена к Ороондату. Однако в конце концов Арсака все-таки не вполне ей поверила – уже одна продолжительность его отсутствия внушала ей подозрение.
– Так что же нам делать, Кибела? – сказала Арсака. – Как избавиться мне от всех окружающих бед? Страсть моя не слабеет, но разгорается сильнее, словно костер, неистово зажженный этим юношей. А он суров и непреклонен; сперва казался он сострадательней, чем сейчас: раньше утешал меня обещаниями, правда лживыми, а теперь он, совершенно не скрывая, отвергает меня.
Особенно меня тревожит, как бы и он не узнал чего об Ахэмене – то есть о моих подозрениях – и не стал бы еще более робким. Всего больше меня огорчает Ахэмен: уж не отправился ли он с доносом к Ороондату, чтобы убедить его и наговорить не совсем невероятных вещей? Лишь бы мне повидать Ороондата! Одной ласки и одной слезы Арсаки он не выдержит. Взоры близкой женщины – большая приманка для мужчины: они могут убедить в чем угодно. Но самое ужасное, это если я не добьюсь ничего от Теагена, а подвергнусь обвинению и, может быть, даже наказанию, если Ороондат поверит доносам раньше, чем встретится со мной. Поэтому, Кибела, иди на все, отыщи какое хочешь средство. Ты видишь, я на краю пропасти, ты понимаешь – я не могу щадить других, раз я сама в отчаянии. Ты первая пожнешь плод проделок твоего сына. Я не могу представить, будто ты их не знаешь.
– В моем сыне и в моей тебе верности ты напрасно сомневаешься, госпожа, – отвечала Кибела, – их ты познаешь на деле. Ты сама так вяло действуешь в своей любви, поистине ты нерешительна. Так не сваливай же вины на других, невиновных. Ведь ты не как госпожа владычествуешь над этим мальчишкой, но ухаживаешь за ним, словно рабыня. Эти средства, быть может, хороши были сперва, когда ты считала его нежным и кротким душою. Но раз он отвергает влюбленную, пусть испытает власть госпожи, пусть под бичом, в пытке подчинится твоим желаниям. Юноши, если за ними ухаживают, обычно надменны бывают, а насилию они уступают. Стало быть, и этот сделает, при жестоком отмщении, то, что отвергал при ласковом обращении.
– Пожалуй, ты права, – сказала Арсака, – но, боги, как я вынесу, когда на моих глазах это тело будут бить или как-либо иначе истязать?
– Опять та же нерешительность, – заметила Кибела, – разве, после немногих пыток, он не выберет лучшего, и ты, после мгновенной скорби, разве не получишь желаемого? Впрочем, ты можешь и не печалить своих очей всем происходящим: поручи это Евфрату, прикажи наказать его – якобы за какое-то упущение, – и ты не будешь терзаться этим зрелищем: ведь слух возбуждает слабее скорбь чем зрение; если же мы узнаем, что Теаген переменил свое решение, мы прекратим наказание, лишь только он одумается.
Арсака поддалась убеждениям Кибелы: отчаяние в любви не щадит возлюбленного и свою неудачу охотно обращает в мщение. Призвав главного евнуха, она приказала, что было решено. Тот, страдая обычной болезнью евнухов – ревностью, уже давно враждебно относился к Теагену из-за всего, что видел и подозревал: сейчас же заковал он его в железные узы и стал мучить голодом и оскорблениями, заперев в темной тюрьме.
Теаген понимал, в чем дело, но сделал вид, будто хочет узнать, за что его мучат; однако евнух не давал никакого ответа, но со дня на день затягивал пытки, муча Теагена более, чем этого желала и поручила ему Арсака. Доступ к Теагену был закрыт для всех, кроме Кибелы: так было приказано. Она же приходила часто, делала вид, что тайком приносит ему пищу из жалости, растроганная близким знакомством, на самом же деле она хотела узнать, как он теперь настроен, поддался ли пыткам на дыбе, не смягчился ли. Но Теаген был тогда еще более мужествен и еще яростнее давал отпор всем покушениям: тело его страдало, но душевное целомудрие возрастало. Гордой радостью наполняла его превратность судьбы, до сих пор вызывавшая лишь скорбь, но теперь позволившая ему наконец выказать свою любовь к Хариклее и верность. Лишь бы только Хариклея узнала об этом, для него это было бы величайшим благом. Так постоянно призывал он Хариклею – свою жизнь, свет и душу.
Кибела заметила это и, вопреки Арсаке, выразившей желание лишь слегка подвергнуть Теагена мучениям и не замучить его насмерть, но лишь принудить, – сама велела Евфрату усилить пытки: Кибела чувствовала, что ей не удалось ничего сделать, раз, против ожидания, ее хлопоты не достигли цели. Она поняла, что дела ее плохи: ей угрожает теперь казнь, чуть только Ороондат узнает обо всем от Ахэмена, если только Арсака не прикажет еще раньше, быть может, ее умертвить, видя, как насмеялись над ее любовью. Кибела решила опередить беду и совершением одного какого-нибудь великого злодейства или добиться исполнения желаний Арсаки и ускользнуть от угрожающей ей опасности, или же уничтожить все улики этой затеи, – словом, Кибела замыслила умертвить всех свидетелей. Придя к Арсаке, она сказала:
– Напрасно мы стараемся, госпожа. Этот упрямец не сдается, но становится все более и более дерзким: на его устах имя Хариклеи. Призывая ее, он утешается, словно лаской. Так вот, видно, надо, как говорится, бросить последний якорь[140]: устранить препятствие – устранить Хариклею. Когда он узнает, что ее нет в живых, он, верно, будет склонен исполнить наше желание, отчаявшись в любви к ней.
Арсака жадно подхватила эту мысль: ее давно накоплявшаяся ревность при этих словах перешла в ярость.
– Прекрасно, – воскликнула она, – моим делом будет приказать уничтожить эту пагубу.
– Но кто исполнит твое повеление? – возразила Кибела. – Все тебе подвластно, однако закон запрещает казнить, если нет судебного приговора персидских должностных лиц. Значит, много предстоит тебе хлопот и затруднений, чтобы придумать какое-нибудь преступление и обвинить в нем Хариклею. Вдобавок еще неизвестно, поверят ли нам. Но если ты согласна – а я готова для тебя все сделать, все снести, – я выполню замысел с помощью яда и колдовским напитком устраню соперницу, тебе на отраду.
Арсака одобрила эту мысль и приказала действовать. Кибела тотчас же отправилась к Хариклее и застала ее скорбной, в слезах: что же ей делать, как не плакать и не думать, как покончить с собой (ведь в нее уже закралось предчувствие участи Теагена, как ни старалась Кибела первое время утешать ее различными выдумками, чтобы оправдать, почему Теагена нигде не видно и почему он перестал посещать их, как бывало).
– Бедняжка, – сказала наконец Кибела, – перестань крушиться, не терзай себя понапрасну: вот будет выпущен твой Теаген и придет к тебе еще сегодня, под вечер. Госпожа немного вспылила из-за его какого-то упущения по службе и велела подвергнуть заключению, но сегодня она приказала его отпустить, собираясь отпраздновать пиршеством какой-то обычаем завещанный праздник, да и снисходя на мои просьбы. Поэтому встань, приди в себя, прими теперь пищу вместе со мной.
– Но как же могу я тебе верить? – возразила Хариклея. – Ты так часто мне лгала, что это подрывает правдоподобие твоих слов.
– Всеми богами клянусь, – воскликнула Кибела, – что все для тебя разрешится сегодня и всякая забота с тебя спадет. Только не изнуряй себя: ты уже столько дней провела без еды, вкуси пищи, которая, кстати, уже готова.
Хариклея поверила с трудом, однако все же поверила: она подозревала обычный обман Кибелы, но отчасти была убеждена этой ее клятвой и охотно поддалась на сладость этих вестей. Ведь чего хочется душе, в то и верится.
И вот, возлегши, они обе принялись за еду. Рабыня, наперсница Кибелы, налила разбавленного вина в чаши и подала сперва Хариклее, как это кивком велела ей сделать Кибела. Затем и сама Кибела взяла свою чашу. Не успела она выпить ее до дна, как голова пошла кругом у старухи. Выплеснув остаток вина, бросила она пронзительный взгляд на служанку, вдруг судороги и острый огонь охватили старуху.
Смятение напало на Хариклею, она пыталась поддержать Кибелу, но смятение объяло и всех присутствующих. Зелье, видимо, действовало быстрее всякой стрелы, напитанной отравой, и было достаточно сильно, чтобы погубить даже цветущего юношу. А теперь, попав в тело старческое и уже хрупкое, смертельный яд в мгновение ока проник туда, где он легче всего мог погубить ее. Глаза старухи воспламенились, члены, после судорог, стали неподвижны, и кожа темнела, покрываясь чернотой. Но, думается мне, коварная душа была горше отравы. Кибела даже при последнем издыхании не покинула своих злодейств: то прерывающимся голосом, то кивками указывала она на Хариклею, как на свою отравительницу. С этими словами старуха испустила дух.
И вот Хариклея была взята под стражу и немедленно приведена к Арсаке. Когда та начала допрашивать Хариклею, сама ли она изготовила яд, и стала угрожать ей муками и пытками, если не скажет всей правды, – Хариклея явила необычайное для присутствующих зрелище: не было в ней ни уныния, ни каких-либо низких чувств. Она явно улыбалась и с презрительной усмешкой глядела на все происходящее: со спокойной совестью пренебрегала клеветой, радовалась грозящей смерти, раз Теагена уже нет в живых, и считала приобретением, если другие совершат над ней то злоклятое дело, которое она решила сама над собой сделать.
– Почтенная госпожа, – сказала она, – если Теаген жив – я неповинна в этом убийстве; но если он испытал на себе твои черные замыслы – тебе не надо подвергать меня пытке: да, в твоих руках отравительница твоей кормилицы, обучившей тебя таким прекрасным деяниям. Убей меня, не медли: нет ничего милее для Теагена, так законно презревшего твои беззаконные замыслы.
Такие слова разъярили Арсаку. Она велела прибить Хариклею.
– Уведите ее, как она есть, в оковах, эту преступницу. Покажите ей удивительного ее возлюбленного, по заслугам находящегося в таких же узах, и закуйте ее по рукам и ногам. Вручите Евфрату и ее, пусть он постережет до завтра: смертной казни подлежит она по суду персидских вельмож.
Когда Хариклею уже повели, молодая рабыня, служившая виночерпием Кибеле (она была из числа тех двух ионийцев, которых Арсака сперва подарила для услуг молодой чете), то ли потому, что, живя вместе с Хариклеей и привыкнув к девушке, прониклась к ней расположением, то ли подвигнутая божественной волей, прослезилась и застонала.
– Бедняжка, – воскликнула она, – ты ни в чем не повинна!
Окружающие удивились и стали заставлять ее объяснить смысл этих слов. Тогда рабыня призналась, что сама подала Кибеле яд, который получила от нее, с тем чтобы дать его Хариклее, но затем, смущенная суматохой непривычного дела или сбитая с толку самой Кибелой, которая кивнула ей сперва подать чашу Хариклее, она перепутала чаши и поднесла старухе ту, где был яд.
Сейчас же рабыню повели к Арсаке: все считали счастливой находкой возможность освободить Хариклею от обвинений. Сострадание к благородному нраву и внешности доступно даже варварскому племени. Однако, когда служанка изложила все, произошло только то, что Арсака приказала и ее заковать и взять под стражу, заявив, что, по-видимому, эта рабыня тоже соучастница в деле Хариклеи. А вельмож персидских, имевших право решать общественные дела, судить и приговаривать к наказанию, Арсака через посланного пригласила собраться завтра на суд.
Наутро они пришли, сели, и Арсака выступила с речью и обвинила Хариклею в отравлении, непрерывно оплакивая свою погибшую кормилицу, столь для нее ценную, столь преданную, и самих судей призывая в свидетели того, как она приютила эту чужестранку, оказывала ей всяческое расположение, и вот чем та отплатила. Словом, Арсака оказалась самой суровой обвинительницей.
А Хариклея, совсем не защищаясь, призналась в возводимом на нее преступлении и подтвердила, что она дала яд, прибавив, что и Арсаку она с радостью бы погубила, если бы ее не задержали до того. Кроме того, Хариклея стала прямо-таки поносить Арсаку, чем всячески вызывала судей вынести более строгий приговор.
Ведь ночью и в тюрьме Хариклея все, что с ней случилось, Теагену рассказала, сама от него многое узнала и обещала, если понадобится, принять смерть, какую бы ей ни назначили, лишь бы только положить конец существованию несчастному, скитанию напрасному, року безжалостному. Они простились навсегда – так им казалось. А положенное вместе с нею при рождении ожерелье, которое она всегда старательно скрывала, в этот раз Хариклея повязала под одеждой на животе, словно некое надгробное приношение сама для себя сберегала.
Вот почему она призналась во всем, в чем ее обвиняли и что грозило ей смертью, и даже присочинила то, в чем ее и не обвиняли. Поэтому судьи тотчас же едва не назначили ей самой суровой персидской казни, но, тронутые ее видом, молодостью и неотразимой красотой, приговорили ее к сожжению.
И вот сейчас же ее схватили палачи и вывели недалеко за городскую стену. Глашатай несколько раз возгласил, что ее, как отравительницу, ведут на костер. Много разного люда последовало за нею из города: одни сами видели, как ее повели, другие, лишь только слух пронесся по столице, поспешили на зрелище.
Прибыла и Арсака, чтобы с городской стены самой видеть все. Для нее было бы ужасно не насытить своих очей зрелищем казни Хариклеи.
Палачи воздвигли огромный костер, подожгли его, и он ярко запылал. Хариклея попросила стражу дать ей еще одно мгновение, сказав, что она сама добровольно взойдет на костер, и вдруг простерла руки к небу, в том направлении, откуда солнце метало свои лучи.
– Гелиос, – воскликнула она, – ты, земля, и вы, божества надземные и подземные, взирающие на беззаконных людей и карающие их! Что я неповинна в приписанных мне преступлениях, беру вас в свидетели! Добровольно приемлю смерть я из-за невыносимых ударов судьбы. Примите меня благосклонно. А преступницу, беззаконницу, блудницу, чтобы лишить меня моего нареченного, свершившую все это, – Арсаку, – покарайте скорее.
Лишь только Хариклея это произнесла, все закричали что-то в ответ на ее слова: одни собирались отложить казнь до вторичного разбора дела, другие двинулись вперед, но Хариклея, предупредив их, взошла на костер и остановилась на самой его середине. Долгое время стояла она там невредимо: огонь скорее обходил ее, чем приближался, и ничуть не вредил: когда Хариклея направлялась к другому месту, огонь отступал, озаряя ее и позволяя видеть в блеске зарева красующуюся, словно в огненном чертоге венчающуюся. Хариклея переходила с места на место среди пламени, дивясь происходящему, стремясь к смерти. Но тщетно: огонь все время от нее отступал и словно избегал ее приближения. Палачи усердно занимались своим делом (да и Арсака угрожающими движениями приказывала им), бревна нагромождали, речной тростник наваливали, всячески пламя раздували, но все напрасно. Горожане все более и более поражались, предполагая божеское вмешательство.
– Чиста эта дева, невинна эта дева! – раздались их крики, и, подойдя к костру, они оттолкнули от него палачей. Тиамид первый принялся за это и призывал народ на помощь – он тоже оказался здесь: нескончаемые возгласы возвестили ему о происходящем. Стремясь высвободить Хариклею, они, однако, не отважились приблизиться к огню и криками требовали, чтобы дева сошла с костра: ведь если она пожелает его покинуть, ничто не страшно для нее, раз она пребыла невредимою среди пламени.
Хариклея, видя и слыша все это, сочла и сама, что помощь ей оказана богами, и решила не быть неблагодарной к высшим силам, отвергая их благодеяния. Поэтому она сошла с костра.
И весь город от радости и изумления вскричал громко и в один голос призывал богов. Арсака же, вне себя, порывисто спустилась со стены, выбежала за ворота в сопровождении большой свиты и персидских вельмож, сама наложила руки на Хариклею и, кинув наглый взгляд на народ, воскликнула:
– И вы не стыдитесь освободить от казни женщину преступную? Отравительницу, застигнутую на месте преступления, сознавшуюся в своих злодеяниях? Оказывая помощь беззаконной девке, вы восстаете против персидских обычаев, против самого царя, сатрапов, вельмож и судей. Она не сгорела, вот что, быть может, вызывает в вас жалость, и вы приписываете богам это дело. Неужели вы не соображаете, что именно это еще более уличает ее в отравительстве: значит, так велико ее волшебство, что она может бороться с силой огня. Приходите завтра, если угодно, на собрание, которое из-за вас будет всенародным, и вы узнаете, что она созналась в своих злодеяниях и была изобличена свидетелями, находящимися у меня под стражей.
С этими словами Арсака, схватив Хариклею за горло, поволокла ее, приказав телохранителям очистить путь через толпу. Народ частью негодовал и думал уже о противодействии, частью же уступил, подозревая действительно отравление; иные же страшились Арсаки и силы ее телохранителей. Хариклею сейчас же передали Евфрату и тотчас оковали еще большим количеством цепей. Под стражей ожидала она вторичного суда и казни и, среди ужасных обстоятельств, одно только приобретением считала – быть с Теагеном вместе и все рассказать ему о себе. Арсака измыслила им и такое наказание: думала она еще более посрамить и истерзать молодую чету, заперев их в одну темницу: там увидят они друг друга в оковах, среди мучений. Знала она, что влюбленный скорбит более о страдании любимого, чем о своем собственном.
Но для Теагена и Хариклеи стало это скорее утешением, и они считали приобретением – терпеть одинаковые страдания. Если бы кто из них был менее мучим, он счел бы, что другой победил его и любит более страстно. Вдобавок они могли беседовать друг с другом, утешать и ободрять, призывая благородно сносить выпавшие им на долю несчастия и стойко подвизаться в борьбе за целомудрие и взаимную верность.
И вот до поздней ночи беседовали они друг с другом, как это естественно для тех, кто уже отчаивается встретиться после этой ночи. Они, сколько могли, насытили друг друга и, наконец, стали обсуждать чудо с огнем. Теаген усматривал его причину в благосклонности богов, отвергших напрасную клевету Арсаки и смилостивившихся над непорочной и ни в чем не повинной девой, Хариклея же, по-видимому, колебалась.
– Необычайное это спасение, – сказала она, – конечно, дело демонической или божественной помощи. Но эти беспрерывные муки в несчастиях, эти разнообразные кары и истязания могут быть уделом только тех, кто ненавистен богам и искушает нерасположение высших сил. Или же это божество столь странно помыкает нами, бросая на край погибели и потом спасая из безнадежности?
При этих словах Теаген призвал Хариклею отказаться от кощунства, советуя блюсти благочестие еще более, чем целомудрие.
– Смилуйтесь, боги! – вскричала она. – Какой мне сейчас припомнился сон – да и не явь ли это? – я его видела предыдущей ночью. Не знаю, как это тогда он не пришел мне на ум. А сейчас я его случайно вспомнила.
Вот какой был этот сон: изречение в стихах говорил божественнейший Каласирид – явился ли он мне незаметно во сне или же я видела его на самом деле. Изречение было, помнится, в таком роде:
Силы огня не страшись, о дева, с камнем пантарбом,
Ибо богини судьбы чудо свершат без труда.
Вдруг Теаген вздрогнул, словно одержимый, и вскочил, насколько это позволяли его оковы.
– Будьте милостивы, боги! – вскричал он. – Ведь и я, припоминая, становлюсь поэтом: подобным же вещателем дан и мне оракул (был ли то Каласирид или бог, принявший облик Каласирида), гласящий, кажется, вот что:
С девою вместе в страну эфиопов, конечно, прибудешь,
Бремя Арсаки оков сбросишь, лишь встанет рассвет.
Я догадываюсь, какое отношение имеет этот оракул ко мне: под страной эфиопов, очевидно, разумеется подземная страна почивших. «С девою вместе» – то есть я буду впредь вместе с Персефоною. «Сбросить оковы» – это значит покинуть тело, уйти отсюда. Но что означает твое изречение, так странно составленное из соединении противоположностей? Камень назван «пантарбом», очевидно, он всех страшится, между тем совет призывает не бояться костра.
А Хариклея на это:
– Сладчайший Теаген, привычка к бедствиям заставляет тебя все толковать в худую сторону. Человек любит основывать свое мнение на том, что ему выпадает на долю. Мне кажется, что эти вещания предсказывают мне нечто лучшее, чем ты думаешь. Дева – это, быть может, я; а с ней возвещено тебе прибыть на мою родину – Эфиопию, избежав Арсаки и оков Арсаки. Как это может случиться – для нас это хоть и неясно, но и не невероятно. Но для богов это осуществимо, они позаботятся, раз от них исходило вещание. Относительно меня прорицание, как ты знаешь, уже исполнилось по воле богов. Вот я до сих пор жива, хотя ты совершенно отчаялся меня видеть. Когда я брала с собой мой спасительный камень, я этого не знала. Но теперь я, конечно, понимаю: ведь те вещи, которые должны были служить приметами, когда в младенчестве меня бросили родители, я и ранее всегда старалась носить при себе, тем более тогда, когда должен был свершиться приговор надо мною и я ожидала смертного своего часа. Я повязала их тайно у себя на животе: если бы мне суждено было остаться в живых, эти вещи дали бы мне необходимые средства к жизни. А если бы со мной что-нибудь случилось, они стали бы моим последним, погребальным убором. Среди них есть, Теаген, драгоценные ожерелья из редких камней, индийских и эфиопских, есть там и перстень – свадебный дар моего отца моей матери – с камнем, называемым пантарбом, вставленным в оправу. Священные буквы вырезаны на нем, и полон он, очевидно, божественной тайны, дарующей, догадываюсь я, этому камню силу отгонять огонь, а обладателям его оставаться невредимыми среди пламени. Вот что случайно спасло меня по воле богов. Об этом догадываюсь я и заключаю из слов, которые нередко повторял божественнейший Каласирид. Об этом узнал он из письмен, начертанных на повязке, некогда брошенной вместе со мной, которую теперь ношу я у себя на животе.
– Все это более чем вероятно, да и подтверждается на деле, – отвечал Теаген, – но для опасностей, ожидающих нас завтра, какой другой найдется камень пантарб? Ведь он не обещает бессмертия, – о, если бы он мог это сделать! – хотя и предохраняет от огня. Между тем мстительная Арсака, как можно предполагать, измышляет сейчас какой-нибудь иной, небывалый вид казни. Если бы она нас принудила умереть вместе, одной смертью, в один час – это я не считал бы кончиною, но избавлением от всех бед.
А Хариклея на это:
– Мужайся. Есть у нас и другой камень пантарб – это вещания, данные нам. Доверившись богам, мы, быть может, спасемся сладостно или же, если будет нужно, пострадаем благостно.
Так они меж собой толковали и то рыдали, заверяя каждый другого, что по нему всего более он скорбит и терзается, то последние обеты друг другу давали: пребыть верными в любви до смерти, то богов и свою судьбу заклинали, – так провели Теаген и Хариклея эту ночь.
Между тем Багоас и бывшие с ним пятьдесят всадников, глубокой ночью, когда все уже было объято сном, прибыли в Мемфис, в тишине разбудили стражу у ворот города, сказали, кто они такие, и стража узнала их. Тогда стремительно направились они сразу же ко дворцу сатрапа. Там Багоас расставил всадников кругом дворца, чтобы те были наготове в случае сопротивления, а сам вошел во дворец по какому-то боковому ходу, неизвестному для большинства. Едва державшиеся двери взломал он легко, назвал себя жившему там слуге, приказал молчать и поспешил к Евфрату: расположение дворца он хорошо знал на опыте, да и луна тогда немного светила. Он застал Евфрата в постели и разбудил его. Тот встревоженный закричал:
– Кто это?
– Это я, – отвечал Багоас, – однако вели принести свет.
Евфрат подозвал кого-то из числа приставленных к нему слуг и велел зажечь светильник, но так, чтобы все остальные слуги не проснулись. Когда слуга пришел, поставил светильник на подставку и удалился, Евфрат стал говорить так:
– Какое новое бедствие возвещает этот твой внезапный и неожиданный приход?
– Не надо многих слов, – отвечал Багоас, – возьми и прочти это письмо. Но сперва обрати внимание на знак печати. Поверь, что это приказание Ороондата, и исполни его предписание. Ночь и быстрота будут твоими союзниками, если ты ими воспользуешься, они помогут тебе все сделать втайне. Выгодно ли передать эти предписания Арсаке – сам решай.
И вот Евфрат, взяв письмо, прочел их.
– Арсака, – сказал он, – подымет вопль, да и сейчас она дошла до крайности: со вчерашнего дня ее охватила горячка, словно богами ниспосланная. Острый жар объял ее и до сих пор не выпускает, мало надежды, что она останется в живых. Я не дал бы ей этих писем, даже если бы она была здорова: она скорее умрет сама и нас погубит, чем выдаст по доброй воле эту молодую чету. Знай, что ты пришел вовремя. Возьми этих чужестранцев и уведи их, поспеши оказать им последнюю помощь. Жаль их, бедных, несчастных, испытавших тысячи оскорблений и мук; но я не виноват: я исполнял приказание Арсаки. Видимо, они благородного происхождения и вполне целомудренны, как это доказали мне и испытания и их поступки.
С этими словами Евфрат повел Багоаса в темницу.
Багоас, увидев молодых людей, хотя и в оковах и уже истощенных пытками, был поражен их ростом и красотою.
Они как раз ожидали, что Багоас придет за ними еще до рассвета, чтобы повести их на смерть, поэтому немного взволновались. Но затем, воспрянув, со слезами радости на очах, уже откинув все заботы, с великим веселием предстали пред пришедшим. Евфрат уже приближался и протянул руки, чтобы освободить их от оков. Тогда Теаген воскликнул:
– Так, так, мстительная Арсака! Ночью, во мраке, думает она скрыть свои безбожные деяния. Но страшно око правосудия: оно обличает тайные преступления и выводит на свет безбожие. А вы исполняйте, что вам приказано. Огнем ли, водою ли, мечом ли решено нас казнить, все же дайте нам умереть одною и той же смертью.
Молила об этом же и Хариклея.
Евнухи прослезились, молча внимая этим речам, и в оковах увели узников прочь.
Лишь только они очутились вне дворца, Евфрат остановился. А Багоас и всадники, облегчив молодых людей от многочисленных оков и оставив лишь те, что не были мучительны, но необходимы для охраны, посадили Теагена и Хариклею на коней, окружив их со всех сторон, и поскакали как можно быстрее в Фивы.
Без остановок мчались они весь остаток ночи и следующий день, до третьего часа, нигде не разгибая колен. Наконец зной солнечных лучей стал невыносим, как это бывает летом в Египте. Мучимые без сна проведенной ночью, а еще более потому, что увидели, как Хариклея почти лишилась чувств от беспрерывной скачки, они решили где-нибудь остановиться, отдохнуть самим, да и коням дать передохнуть, а девушке прийти в себя.
Высоко над Нилом был утес, где, разбиваясь о него, вода отклонялась от прямого пути и образовывала в изгибе полукруг. И с той и с другой стороны текла река, описывая как бы какой-то залив на материке. Все было покрыто обильной муравой, так как все омывалось водами. Свежая трава и обильная растительность давали естественное пастбище. Разросшиеся персиковые деревья, смоковницы и все, что растет на берегах Нила, осеняли этот луг. Здесь-то вот и остановился Багоас со своими спутниками, в тени деревьев вместо палатки, сам вкусил пищи и дал вкусить Теагену и Хариклее. Но они отталкивали еду, говоря, что лишнее есть тем, кто сейчас должен умереть. На это Багоас отвечал, ручаясь, что не будет ничего подобного, и сообщил, что не на смерть он их везет, а к Ороондату.
Полуденный зной сникал, солнце уже не стояло над головой, а косо бросало свои ущербные лучи, и Багоас стал собираться в путь. Вдруг прискакал какой-то всадник во весь опор, задыхаясь и с трудом сдерживая покрытого потом коня. Сказав что-то Багоасу наедине, он пошел отдыхать. Багоас на мгновение поник головою, вероятно обдумывая это известие.
– Чужестранцы, – воскликнул он, – мужайтесь. Правосудие постигло вашего врага: умерла Арсака. Удавилась она в петле, лишь только узнала о нашем с вами побеге. Она предпочла сама принять неизбежную смерть, ведь не могла она миновать возмездия Ороондата или царя: ей суждено было или претерпеть казнь, или же во всяческом позоре влачить остаток жизни. Вот что сообщает через гонца Евфрат. Поэтому еще более мужайтесь, не падайте духом: вы ни в чем не повинны, как я достоверно узнал, а вашей обидчицы уже нет.
Вот что сказал Багоас, подойдя к Теагену и Хариклее.
Эллинское произношение его было невнятно, он по большей части с трудом и ошибочно находил слова. Тем не менее он говорил с искренней радостью, так как сам негодовал на необузданность Арсаки и на тираническое ее поведение.
Он ободрял и утешал молодую чету в надежде перед Ороондатом отличиться – а это он ставил высоко, – если спасет ему юношу, который затмит всех остальных слуг сатрапа, и девушку, красоты неоспоримой, которая будет женой Ороондата, раз уже Арсаки более нет.
Обрадовались Теаген и Хариклея при этой вести, призывая великих богов и правосудие. Они думали, что им уже не придется испытать ничего более ужасного, какие бы тяжелые беды ни ждали их; ведь ненавистнейшая для них Арсака мертва. Так-то иным сладкой бывает и гибель, если только их врагам случится тоже погибнуть.
Уже спускались сумерки, и дул легкий ветер, как бы приглашавший отправиться в путь. Весь отряд сел на коней и помчался далее – в течение всего этого вечера, последовавшей ночи и утра ближайшего дня, так как спешил, если возможно застать Ороондата под Фивами. Но это им не удалось. По дороге повстречался им воин из войска Ороондата и сообщил, что сатрап выступил из Фив, а ему поручил спешно собрать всех до единого вооруженных воинов, даже тех, что стоят на страже, и направить их в Сиену, потому что местность полна смятения и есть опасность, что город будет взят, – ведь сатрап запаздывает, а войско эфиопское приближается быстрее, чем слух о нем. Поэтому Багоас, свернув с дороги в Фивы, отправился по направлению к Сиене.
Сиена была уже недалеко, когда Багоас наткнулся на засаду эфиопскую, состоявшую из множества хорошо вооруженных молодых воинов. Они были посланы вперед как лазутчики, чтобы обеспечить своими разведками безопасное продвижение всего войска. Но тогда, из-за темноты ночи и незнакомства с местностью – а было им приказано подальше от остального войска устроить засаду там, где это удобно, – спрятались они в чаще кустов на берегу какой-то реки, чтобы и самим быть в безопасности, и врагов подстеречь, и, не смыкая глаз, сидели в чаще словно за стеной.
На рассвете они заметили приближение Багоаса и его отряда. Увидев их немногочисленность, они дали отряду отойти на небольшое расстояние, чтобы удостовериться, что никто более их не сопровождает, а затем внезапно с криком выскочили из болотистой чащи.
Багоас и его отряд, пораженные ужасом от неожиданного крика, по цвету кожи узнали в этих вдруг появившихся людях эфиопов и заметили, что такому множеству нельзя сопротивляться (ведь на эту разведку была послана тысяча легковооруженных). Поэтому, даже не разглядев их в точности, они обратились в отступление, впрочем, сначала не так быстро, как могли, чтобы это не походило на явное бегство. Эфиопы стали их преследовать, пустив вперед тех из своих, что были троглодитами, – таких было до двухсот.
Троглодиты[141] – эфиопское племя – кочуют на границах Аравии, отличаются очень быстрым бегом; это счастливое природное свойство они вдобавок развивают с детства. К тяжелому вооружению они не привыкли, в битвах мечут из пращи камни, яростно бросаются на противника или, если замечают, что тот сильнее, разбегаются.
Отряд Багоаса сразу понял исход преследования, так как троглодиты сильны в окрыленном беге и к тому же укрываются в узких ущельях и тайных норах. И вот пешие троглодиты опередили тогда всадников и ранили некоторых из них пращою, но ответного натиска не выдержали и в беспорядке убежали обратно к остальному своему войску, сильно отставшему.
Заметив это, персы осмелились перейти в атаку, невзирая на свою малочисленность. Несколько потеснив наступающего противника, они затем снова пустились в поспешное бегство, пришпорив коней. Во весь опор помчались они, отпустив узду. И вот остальным персам удалось убежать, ускакав за какой-то изгиб Нила, словно за укрепление, и скрывшись от неприятеля за скалами. Багоас же был взят в плен, потому что конь его споткнулся и упал, повредив ему одну ногу так, что он не мог двинуться.
Теаген и Хариклея тоже попали в плен: они не решались покинуть Багоаса, человека, выказавшего столько сострадания к ним и обещавшего еще более в будущем. И вот, сойдя с коней, стояли они над Багоасом, хотя они могли бы бежать, но добровольно предали себя неприятелю еще более по следующей причине.
Теаген сказал Хариклее:
– Вот оно, исполнение сна: вот те эфиопы, в землю которых нам было суждено прийти, но прийти пленниками. Все же лучше вручить себя им и предать себя на неверную волю судьбы, чем идти к Ороондату на верную опасность.
А Хариклея понимала, что ими руководит судьба, надеялась на лучшее, считая напавших эфиопов скорее друзьями, чем врагами. Но она ничего не сказала Теагену о своих мыслях, показав только, что согласна с его предположениями.
Эфиопы между тем приблизились. Узнав в Багоасе по его наружности мирного евнуха, увидев, что Теаген и Хариклея не только без оружия, но даже в оковах и отличаются своей благородной красотой, эфиопы задали вопрос, кто они такие.
Для переговоров они выбрали из своей среды одного египтянина, знавшего персидский язык, надеясь, что пленники поймут или оба эти языка, или хоть один из них. Будучи посланы разведчиками и лазутчиками, чтобы выведать все, что делается и говорится вокруг, они на опыте научились необходимости иметь с собой людей, знающих язык как местных жителей, так и неприятеля.
На этот краткий вопрос Теаген, который за время долгого пребывания среди египтян научился понимать их язык, отвечал, что это был передовой отряд персидского сатрапа, а что он с Хариклеей эллины родом, что их до сих пор вели как пленников персы, а теперь они пленники эфиопов, и что они вручают себя, быть может, лучшей доле.
Эфиопы решили их пощадить и взять живыми в плен, чтобы доставить своему царю, как первую и лучшую добычу и самое ценное достояние сатрапа. Ведь у персов при царском дворе евнухи – это очи и слух царя. Не имея ни детей, ни родственников, пользующихся их доверием, евнухи всецело привязаны вверившему себя им господину. А эта молодая чета, решили эфиопы, лучший дар царю: они будут слугами при царском дворе.
И вот повезли они их, посадив на коней, так как Багоас был ранен, Теаген же и Хариклея из-за оков не могли бы иначе поспеть за быстрым ходом верховых.
И было это словно предварительное оглашение в драме или вступление: чужестранцев и узников, пред очами которых еще недавно носилась картина казни, теперь не столько увозили, сколько сопровождали те, чьими пленниками они были сейчас, но чьими повелителями они стали немного спустя. Вот в каких обстоятельствах они находились.
КНИГА ДЕВЯТАЯ
Между тем уже началась решительная осада Сиены – город был, словно сетями, охвачен эфиопами. Ведь Ороондат, еще не зная, что эфиопы приближаются, миновали пороги и двигаются на Сиену, незадолго до этого вступил в город, опередив их; он затворил ворота, снабдил защитников стен стрелами, оружием и военными приспособлениями и стал ждать, что будет. Эфиопский же царь Гидасп, еще находясь далеко, проведал о намерении персов занять Сиену и выступил вдогонку за ними, чтобы успеть напасть на них, но опоздал. Он направил тогда свое войско против города и, окружив его кольцом, неодолимым даже на вид, начал осаду при помощи бесчисленного множества людей, оружия и животных, вытесняя сиенцев с равнины. Здесь его застали лазутчики и подвели к нему пленников.
Он обрадовался при виде юноши и девушки, сразу почувствовал к ним приязнь, как к родным, хотя и не знал их, – то было вещее предчувствие его души. Но всего более он был доволен приведенными узниками, как приметой.
– Прекрасно! – вскричал он. – Боги предают врагов в наши руки в образе этой первой добычи. Эти первые пленники пусть сохраняются, как начатки войны, для победных жертвоприношений, согласно велению прародительского закона, – их надо приберечь для заклания местным богам.
Наградив лазутчиков дарами, Гидасп отослал Теагена, Хариклею и остальных пленников в обоз, приказав стеречь их достаточному количеству людей, знавших эллинский язык, и повелев всячески заботиться о них, доставлять обильную пищу, держать их чистыми от всякой скверны, откармливая уже как жертвенных животных, снять с них оковы и заковать в новые – золотые: ведь где другие народы применяют железо, там эфиопы употребляют золото.
Его приказ был выполнен. Прежние оковы были сняты – мелькнула надежда на свободу, но на том дело и кончилось: опять были наложены – хотя и золотые – цепи.
Тут на Теагена напал смех, и он сказал:
– Какая блестящая перемена! Вот так великая милость судьбы! Мы обмениваем железо на золото и в богатых оковах стали более почетными узниками.
Улыбнулась и Хариклея и попыталась навести Теагена на другие мысли, полагаясь сама на предсказания богов и завораживая его надеждами на лучшее.
Гидасп подступил к Сиене, рассчитывая с первого же натиска захватить город с не поврежденными еще стенами, но в короткое время был отбит защитниками, которые и на деле блестяще оборонялись, и в речах язвительно издевались, возбуждая ярость и озлобление. Разгневанный тем, что сиенцы с самого начала вздумали сопротивляться, а не сдались сразу и не склонились добровольно, Гидасп решил не томить своего войска длительным окружением и не пускать в ход осадных приспособлений, так как при этом одни воины попадут в плен, а другие, пожалуй, и убегут, но многотрудным и неотвратимым осадным приемом решительно и быстро взять город.
Так он и повел дело. Он делит на части окружность стен и назначает по десяти саженей на каждый десяток людей; отмерив возможно больше вширь и вглубь, он приказал копать ров. Одни рыли, другие выносили землю, третьи насыпали высокий вал, против осажденной стены воздвигая другую стену.
Никто не препятствовал и не противодействовал окружению: жители не смели выступить из города против несчетного войска и видели, что пускать стрелы с зубцов стены бесполезно, так как Гидасп, предусмотрев и это, оставил между обеими стенами такое расстояние, что работающие были вне досягаемости стрел. Исполнив все это быстрее, чем можно сказать – бесчисленное количество рук ускоряло работу, – он начал новое, столь же трудное дело. Оставив ровной и незасыпанной часть круга, шириною в полплетра[142], он удлинил концы насыпи с обеих сторон ответвлениями вплоть до Нила, причем каждый вал шел от низких мест, постепенно подымаясь к более высоким. Можно было бы сравнить это сооружение с Длинными стенами[143], так как везде соблюдали ширину в полплетра, а в длину было занято пространство между Нилом и Сиеной. Связав насыпь с берегом Нила, Гидасп там же прорезал устье в реке и направил поток в канал, образуемый валами.
Падая с высоких мест вниз, из беспредельной ширины Нила в узкий проход, вода, стесненная искусственными берегами, клокотала в устье с невыразимой силой, а в канале стоял гул, слышный на очень далекое расстояние.
Сиенцы, слыша и уже видя все это, сообразили, в какую беду они попали: цель окружения – затопить их, но они не имели возможности вырваться из города, так как и насыпь и уже приближавшаяся вода запирали выход. Видя, однако, что и оставаться небезопасно, сиенцы начали всеми средствами, бывшими в их распоряжении, готовиться к обороне. Сначала они стали заделывать паклей и смолой зазоры между досками в воротах, затем принялись укреплять стену, с целью придать ей больше прочности. Один приносил землю, другой – камни, третий – бревна, – каждый что попадется, и никто не оставался праздным, даже женщины, дети и старики взялись за дело: смертельная опасность не щадит ни пола, ни возраста.
Люди посильнее, годные к военной службе, были выделены, чтобы рыть узкий подземный канал от города к вражеской насыпи.
Делалось это так. Выкопав у стены колодец глубиной примерно в пять саженей и миновав под землей основания стены, они затем, при свете факелов, рыли подкоп, шедший прямо наперерез насыпи, причем стоявшие сзади и вторыми в рядах непрерывно принимали от первых землю, выносили ее в ту часть города, где издавна были сады, насыпали там курган. Этим они хотели заранее обеспечить сток для воды, если она прорвется.
Все же беда опередила их усердие: Нил, заполнив длинный проход, ворвался в круг и затопил пространство между стенами со всех сторон. Островом тотчас же стала Сиена; город, что был посреди суши, оказался окруженным водой, и волны Нила омывали его. Сначала, днем, стены короткое время сопротивлялись, но когда воды прибыло и она поднялась, а затем по трещинам, образовавшимся в тучном черноземе от летней жары, проникла вглубь и подошла под основание стен, – тогда низ их подался под давившей его тяжестью, и в той части, где он осел, опустилась и стена; стало очевидно, что ей грозит опасность обрушиться, зубцы их зашатались, а защитников качало от тряски.
К вечеру часть стены между башнями рухнула. Хотя стена после падения не была ниже уровня воды и не впускала волн, однако, возвышаясь над ними на какие-нибудь пять локтей, она грозила бедой, и каждое мгновение можно было опасаться затопления. Тут общий вопль всех, кто был в городе, дошел и до врагов. Поднимая руки к небу, жители призывали богов-спасителей, свою последнюю надежду, и умоляли Ороондата вступить через глашатаев в переговоры с Гидаспом. Ороондат хотя и согласился, против воли став рабом судьбы, но, отрезанный водой, не знал, каким образом послать кого-нибудь к врагам.
Нужда, однако, подсказала ему выход. Написав то, что хотел, и привязав письмо к камню, он с помощью пращи отправил к противнику посольство, метнув заморскую свою мольбу. Этим, однако, он ничего не достиг, так как камень, не преодолев длины пути, упал в воду. Снова метнув такое же письмо, он опять промахнулся. Все стрелки и пращники изо всех сил старались, чтобы письмо дошло по назначению – ведь целью, в которую они метили в своем состязании, было их спасение, – но всем это одинаково не удавалось.
Наконец, простирая руки к врагам, стоявшим на насыпях и смотревшим на их беду, как на театральное представление, сиенцы, насколько могли, своим жалким видом старались дать понять, что означают их послания: то протягивали они руки ладонью вверх, обращаясь с мольбой, то закидывали их за спину, словно давая связать их и соглашаясь быть рабами.
Гидасп понимал, что его молят о спасении, и был готов даровать его – ведь покоряющийся враг внушает жалость порядочным людям, – но, не имея сейчас для этого средств, решил яснее узнать намерения противников. Он располагал речной флотилией, ее он привел из Нила по течению канала; когда же лодки достигли круговой насыпи, он задержал их. Выбрав из них десять самых новых, посадив туда стрелков и тяжеловооруженных, объяснив, что следует говорить, Гидасп отправил их к персам. Переправляющиеся все были вооружены, чтобы быть готовыми к обороне на случай, если те, кто был на стене, неожиданно что-либо предпримут.
И было зрелище никогда, не виданное: судно, переправляющееся от стен к стенам; гребец, несущийся на лодке над сушей; лодка, мчащаяся по пашне. Война всегда творит невиданные дела, но тогда она чудодействовала еще больше и уж совсем необычайно, столкнув корабельных бойцов с защитниками стен и направив оружие сухопутного воина против гребца.
Увидя челноки и плывущих в них вооруженных людей, устремляющихся туда, где обрушилась стена, осажденные, пораженные страхом и преисполненные ужаса перед окружавшими их опасностями, приняли тех, кто хотел спасти их, за врагов (ведь все внушает подозрение и недоверие человеку, находящемуся в крайней опасности) и начали метать со стен в них копья и стрелы. Так люди, даже совсем отчаявшиеся в своем спасении, все же считают каждый лишний час выгодной отсрочкой смерти. Пустив в ход оружие, сиенцы и не старались ранить, но только воспрепятствовать подплытию. Эфиопы, со своей стороны, начали пускать стрелы, не понимая намерения персов и попадая более метко, они пронзили двоих-троих, а некоторые при внезапном и непредвиденном ранении стремглав попадали со стен в воду. И битва разгорелась бы еще сильнее – ведь пока что жители города еще щадили врагов, и только не давали им подплыть, а те, эфиопы, гневно оборонялись, – если бы один из почтенных сиенцев, уже старик, не пришел к стоявшим на стене.
– Вы повредились рассудком и обезумели от ужаса! – сказал он. – Тех, кого мы до сих пор с мольбою призывали на помощь, мы отгоняем теперь, когда они, вопреки ожиданию, идут к нам. Приходя как друзья и возвещая мир, они будут для нас спасителями. Замыслив же что-либо враждебное, они после своей высадки без труда будут побеждены. Если мы их убьем, то что будет дальше, когда такая туча и с суши и с воды обволокла город? Подпустим их и спросим, чего они хотят.
Все одобрили его речь, похвалил ее и сатрап, и, расступившись в ту и другую стороны от обрушившейся стены, сиенцы спокойно ждали, не пуская в ход оружия.
После того как стена между башнями освободилась от стоявших на ней и народ, размахивая в воздухе одеждами, тем самым показывал, что позволяет пристать, эфиопы приблизились и начали говорить с лодок осажденным зрителям, как будто на народном собрании, следующее:
– Персы и находящиеся здесь сиенцы! Гидасп, царь восточных и западных эфиопов[144], а теперь и ваш, знает, как губить врагов, но ему свойственно и сострадание к умоляющим; он считает первое – мужеством, а второе – милостью, одно – делом руки всякого воина, другое – особенностью своих взглядов. Держа в своих руках решение – быть вам или нет, – он избавляет вас, умоляющих, от видимой всем и несомненной военной опасности, а условия, на которых вы согласились бы освободиться от ужасов, не сам определяет, но вам выбрать предоставляет: он победитель, но не тиран, людей он не обижает, но судьбу их устрояет.
На это сиенцы ответили, что и себя самих, и детей, и жен своих они вручают Гидаспу: пусть он поступит с ними, как ему будет угодно; они сдадут и город, положение которого сейчас шатко и безнадежно, если только не подоспеет от богов и от Гидаспа какое-нибудь средство спасения. Ороондат объявил о своем отказе от того, что послужило причиной войны и предметом спора; он уступает город Филы и смарагдовые россыпи. Он требовал, чтобы не принуждали сдаться ни его самого, ни его войско: если Гидасп желает проявить все свое милосердие, пусть дозволит им удалиться на Элефантину неопозоренными, а они обещают не выступать против него; для самого Ороондата – уверял он – безразлично, погибнуть ли сейчас или, после этого якобы спасения, попасть в руки персидского царя и быть обвиненным в сдаче войска – это было бы даже хуже; теперь ему грозит простая, как полагается, смерть, а тогда самая жестокая, нарочно придуманная для самого горького наказания.
Говоря так, Ороондат просил принять в лодку двух персов под тем предлогом, чтобы они отправились на Элефантину, и если находящиеся там тоже сдадутся в рабство, он и сам уже не замедлит это сделать.
Выслушав это, послы возвратились, взяв с собой и двоих персов, и обо всем передали Гидаспу. Тот, посмеявшись над Ороондатом и упрекнув в большой глупости человека, который ведет переговоры как равный, между тем как его жизнь и смерть зависят уже не от него самого, а от другого, сказал:
– Было бы нелепо, если бы неразумие одного навлекло гибель на стольких людей.
Он позволил посланным от Ороондата отправиться на Элефантину, ничуть не беспокоясь о том, что и находящиеся на острове вздумают, пожалуй, сопротивляться.
Своим он приказал: одним – загородить вырытое в Ниле устье, чтобы помешать притоку воды, другим – прорезать насыпь, чтобы вода в канале не застаивалась, имела бы сток и поскорее испарилась, – так он хотел осушить места вокруг Сиены и сделать их проходимыми. Люди, которым это было поручено, принялись было за работу, но отложили ее окончание до следующего дня; вечер и ночь наступили вскоре после того, как были даны эти распоряжения.
Между тем жители города не упускали и бывших у них под рукой возможностей спастись, возникших вопреки всяким ожиданиям: одни, продолжая рыть подземный ход, уже, казалось, приближались к насыпям, на глаз определяя расстояние между ними и стеной и под землей измеряя его шнуром, а другие при свете факелов восстанавливали упавшую часть стены. Сооружение ее было делом легким, так как камни при падении скатывались внутрь. Однако даже теперь, когда они считали себя в безопасности, дело не обошлось без тревоги, особенно к полночи в той части насыпи, где вечером эфиопы принялись копать. Земля ли там была насыпана рыхлая и неутоптанная, так что нижний слой пропускал воду, проведение ли подкопа способствовало обвалу нижних слоев в пустоты, или прорытый выход для воды захватил немного ниже, чем того хотели работавшие, но за ночь воды прибыло, она проложила себе дорогу и потом незаметно стала убывать; быть может, кто-нибудь припишет это дело божественному вмешательству – так неожиданно произошел прорыв. И такой получился гул и рокот, устрашающий слух и рассудок, что эфиопы и сами сиенцы, не понимая, что случилось, опасались, не снесена ли большая часть стены и города.
Эфиопы не беспокоились, так как их лагерь был раскинут в безопасных местах, они рассчитывали утром обо всем точно узнать, но жители города со всех сторон бегали вокруг стены, и каждый, видя, что на его участке стена невредима, предполагал, что несчастье случилось у других, пока наконец наступивший свет не рассеял мрака окутывавших их ужасов; прорыв стал виден, вода внезапно ушла.
Тогда эфиопы стали перегораживать свой отводной канал; они опускали туда решетки из соединенных между собой досок, опорой служили извне толстые стволы деревьев, соединительным материалом – глина и хворост, – все это наваливалось сразу многими тысячами рук с берега или с лодок. Так ушла вода.
Все же нельзя было ни тем, ни другим пройти друг к другу: земля была покрыта глубоким илом, и под поверхностью, казавшейся сухой, лежала влажная грязь, в которой увязали ноги и лошади и человека.
Так они провели дня два-три, причем в знак мира сиенцы открыли ворота, а эфиопы разоружились. Установилось какое-то перемирие без переговоров, стража и с той и с другой стороны бездействовала, а горожане отдавались охватившему их чувству благополучия. Совпало это тогда с праздником Нила, величайшим у египтян, справляемым ко времени летнего солнцестояния, когда в реке обнаруживается прибыль воды, и почитаемым египтянами больше всех праздников по следующей причине.
Богом представляют себе египтяне Нил и считают его величайшим, из высших, пышно называя эту реку подобием неба, так как Нил орошает пашни и ежегодно заливает их так, что нет нужды ни в тучах, ни в дождях. Таково верование простого люда. Божественность Нила они видят вот в чем: причиной бытия и жизни людей египтяне считают главным образом соединение влажной и сухой сущности. Другие стихии, утверждают они, лишь привходят сюда и проявляются вместе с этими; Нил являет влажную сущность, а другую, сухую сущность – их земля. Таково общедоступное толкование. Для посвященных же они объявляют землю Изидой, Нил Озирисом – этими именами условно называют они подлинные вещи.
Страждет во время отсутствия Озириса богиня, радуется, когда он с нею, после его исчезновения снова плачет и, как врага, ненавидит Тифона: естествоиспытатели и богословы, думается мне, не обнажают перед непосвященными тайный смысл, сокрытый, как семя, во всем этом, но дают под видом сказания. Людей же, более посвященных и уже допущенных в святилища, они яснее вводят в таинства огненосным факелом истины.
Да будет милость и нам за все сказанное, и да будут почтены неизреченным молчанием большие таинства, события же в Сиене мы по порядку изложим.
С наступлением праздника Нила местные жители занялись жертвоприношениями и обрядами, телом страдая от окружавших их ужасов, но в душе, насколько было возможно, не забывая благочестия и помня о божественном.
Ороондат, дождавшись полуночи, когда сиенцы были охвачены глубоким сном после пиршества, незаметно выводит свое войско, заранее тайно назначив персам определенный час и ворота, через которые следовало выйти. Каждому начальнику десятки было приказано не брать с собой лошадей и вьючный скот, чтобы не возиться с ними и чтобы из-за шума горожане как-нибудь не проведали о происходящем, и выступить, взяв с собой, кроме оружия, только по жерди или доске.
Когда они собрались к заранее указанным воротам, Ороондат перекинул поперек грязи доски, которыми был нагружен каждый десяток людей, вплотную доска к доске, причем задние постоянно передавали доски передним, и переправил свое войско очень легко и быстро, словно по мосту. Достигнув твердой земли, он незаметно ушел от эфиопов, ничего не подозревавших, не подумавших поставить стражу и беззаботно спавших. Ороондат бегом, не переводя дыхания, сразу повел войско к Элефантине. Он был беспрепятственно впущен в город – ведь ранее посланные из Сиены двое персов, согласно уговору, каждую ночь сторожили его прибытие и, услыхав условный сигнал, тотчас же открыли ворота.
Только когда забрезжил день, сиенцы узнали о бегстве. Сперва они, каждый у себя дома заметили отсутствие размещенных там персов, затем узнали о чем-то из разговоров со встречными, и наконец увидели устроенную Ороондатом гать. Опять они встревожились, ожидая за свой проступок тяжкого обвинения в том, что после столь великой оказанной им милости выказали себя неверными и содействовали персам в бегстве. Сиенцы решили, двинувшись всем народом из города, отдаться в руки эфиопов и клятвенно заверить в своем неведении, – не удастся ли склонить их к жалости.
И вот, собрав людей всех возрастов и взяв в руки ветви в знак мольбы, с зажженными восковыми свечами и факелами, протягивая вперед вместо жезла глашатая священные изваяния богов, они по переходу пришли к эфиопам как умоляющие и, не успев приблизиться, пали на колени и по уговору в один голос подняли отчаянный жалобный вопль умоляющих.
Рыдая еще сильнее, они бросили перед собою на землю младенцев, предоставив им двигаться как могут, чтобы их, непричастностью и невинностью смягчить гнев эфиопов. Младенцы, смущенные и не понимавшие, что происходит, а может быть, и спасаясь от несмолкавшего крика, оставили тех, кто их родил и кормил, и направились по дороге, ведшей к врагам, одни ползком, другие нетвердой походкой с нежным плачем, – сама судьба как будто устроила это непредвиденное моление.
Видя все это и думая, что сиенцы продолжают свою прежнюю мольбу и отдаются на волю победителя, Гидасп послал спросить, чего они хотят и почему пришли одни, а не с персами. Сиенцы обо всем рассказали, о бегстве персов, о своей к нему непричастности, о завещанном от отцов празднике, о том, как персы скрылись, пока сиенцы были заняты служением богам и спали после пиршества. Пожалуй, говорили они, персы убежали бы даже на их глазах, так как, безоружные, не могли бы они помешать вооруженным.
Когда обо всем этом было передано Гидаспу, тот, догадавшись, что Ороондат готовит какой-нибудь обман и хитрость – так оно в действительности и было, – призвал к себе только одних жрецов и, поклонившись изображениям богов, которые они с собой принесли, чтобы внушить благоговение, начал спрашивать, не могут ли жрецы побольше рассказать о персах, куда они двинулись, на что полагаются и какие средства пустят в ход. Те сказали, что вообще ничего не знают, но предполагают, что персы двинулись на Элефантину, так как туда собралась большая часть войска, на которое Ороондат возлагает много надежд, преимущественно же на конных латников.
Сообщив это, они умоляли Гидаспа вступить в город, как в собственное владение, и перестать гневаться на них. Гидасп не счел нужным тогда же самому перейти в город, но послал туда две фаланги тяжеловооруженных, чтобы они разведали, нет ли там предполагаемой им засады, и если ее не окажется, то взяли под охрану город, и отослал сиенцев, дав им успокоительные обещания. Сам же он выстроил свое войско так, чтобы или встретить нападение персов, или, если они запоздают, пойти на них. Еще не все были в строю, как вдруг прибежали лазутчики и объявили о приближении персов в боевом порядке.
Ведь Ороондат, когда дал распоряжение, чтобы все его войско собралось на Элефантину, сам был вынужден при известии о неожиданном нашествии эфиопов броситься с немногими персами в Сиену; отрезанный насыпями, попросил он пощады и, согласно обещанию Гидаспа, был пощажен, но оказался коварнейшим из людей: добившись разрешения отправить вместе с эфиопами двоих персов, он послал их будто бы для того, чтобы узнать, на каких условиях стоящие на Элефантине войска заключили бы мир с Гидаспом, на самом же деле он хотел разведать, не предпочтут ли они приготовиться к битве, когда ему удастся вырваться из Сиены. Свой коварный замысел он привел в исполнение, нашел войска готовыми и, не откладывая нападения, тотчас же вывел их, чтобы благодаря такой быстроте предупредить всякие приготовления противников.
Видно было, как он строится, привлекая взоры персидскою пышностью и озаряя равнину блеском серебряного и позолоченного оружия[145]. Солнце едва всходило и бросало персам в лицо свои лучи – сияние несказанное; оно доходило даже до самых дальних рядов: блеск оружия отвечал блеску солнца.
Правое крыло занимали природные персы и мидяне, тяжеловооруженные шли впереди, а стрелки, сколько их было, следом за ними: не имея оборонительного оружия, они могли пускать стрелы с большей безопасностью под прикрытием тяжеловооруженных. Силы египтян и ливийцев, а также все наемные войска Ороондат поместил на левом крыле, присоединил к ним копейщиков и пращников и приказал им делать набеги и метать дротики, выбегая с флангов. Сам он расположился в середине, стоя на великолепной серпоносной колеснице и оставаясь в безопасности, охраняемой фалангой с той и другой стороны, выстроил впереди себя одних только конных латников: ведь больше всего на них полагаясь, он и решился на битву (такая фаланга всегда бывает у персов наиболее боеспособной, поэтому на войне, как несокрушимая стена, ставится впереди).
Вооружение их такого рода: люди отборные и выделяющиеся телесной силой надевают сплошной, вылитый из одного куска шлем, воспроизводящий, подобно маске, человеческое лицо. Прикрытые им от темени до шеи, за исключением глаз, чтобы видеть, они вооружают правую руку копьем, превосходящим обыкновенное копье, в то время как левая занята уздой. Подвязав сбоку кинжал, они защищают панцирем не только грудь, но и все тело. Сделан панцирь следующим образом: отливают из меди и железа четырехугольные пластинки размером со всех сторон в пядень и, наложив их одну на другую краями так, чтобы всякий раз верхняя заходила за нижнюю, скрепляют их связью в местах соединений, и таким образом получается чешуйчатая рубашка, которая не сдавливает тела, но со всех сторон охватывает его и, облегая члены, стягивается и растягивается, не стесняя свободы движений. Панцирь имеет рукава и ниспадает от шеи до колен, оставляя непокрытыми только бедра, – ведь приходится сидеть верхом. Таков этот панцирь, лучший отразитель ударов, защищающий от всяких ранений.
Что касается поножей, то они от ступни доходят до колен, соприкасаясь с панцирем. Подобными же латами персы снабжают и коня, ноги одевают поножами, голову совсем стискивают налобниками, покрывают коня попоной, обшитой железом и спускающейся по бокам от спины до живота, так что она и защищает коня, и вместе с тем не мешает ему и не затрудняет бега. На снаряженного таким образом коня, как бы втиснутого в свое убранство, и садится всадник, однако вспрыгивает он не сам, но из-за тяжести его подсаживают другие.
Когда наступает время битвы, то, ослабив поводья и горяча коня боевым криком, он мчится на противника, подобный какому-то железному человеку или движущейся кованой статуе. Острие копья сильно выдается вперед, само копье ремнем прикреплено к шее коня; нижний его конец при помощи петли держится на крупе коня, в схватках копье не поддается, но, помогая руке всадника, всего лишь направляющий удар, само напрягается и твердо упирается, нанося сильное ранение и в своем стремительном натиске колет кого ни попало, одним ударом часто пронзая двоих.
Имея такую конницу и так расставив персидское войско, сатрап пошел в наступление, все время опираясь тылом на реку. Хотя по численности войск он значительно уступал эфиопам, все же, благодаря реке, он не давал себя окружить.
Двинулся навстречу ему и Гидасп, персам и мидянам правого крыла он противопоставил воинов из Мерои[146], сражающихся в тяжелом вооружении, опытных в рукопашном бою. Троглодитам и тем, что обитают по соседству со страной, приносящей корицу – они были легко вооружены, быстры в беге и прекрасно владели луком, – Гидасп поручил тревожить стоявших на левом крыле противника пращников и копейщиков. Узнав, что середина персидского войска кичится латниками, он сам стал против них с башненосными слонами, выстроил впереди тяжеловооруженные отряды блеммиев и серов[147] и разъяснил им, как следует вести себя в сражении.
С обеих сторон был дан сигнал – персы возвестили о битве трубами, эфиопы – бубнами и барабанами. Ороондат громким криком дал повеление фалангам устремиться на врагов, Гидасп же, напротив, приказал сначала идти навстречу помедленнее, неторопливо меняя шаг, чтобы слоны не отстали от передних бойцов и, кроме того, чтобы стремительность вражеской конницы истощила себя на пространство между армиями. Очутившись уже на расстоянии броска копья и видя, что персидские латники горячат коней, чтобы кинуться в битву, блеммии поступили, как им велел Гидасп: оставив серов, которые должны были служить как бы прикрытием и защитой для слонов, блеммии выскочили далеко вперед из рядов войска и изо всей мочи понеслись на латников, производя на зрителей впечатление обезумевших: в таком небольшом числе выступали они против более многочисленных и прекрасно вооруженных противников. Персы еще быстрее, чем прежде, погнали своих коней, считая неожиданной для себя удачей такую дерзость врагов, позволяющую сразу же, в первом столкновении, разбить их.
Тогда блеммии, уже сошедшись с ними вплотную и чуть ли не на остриях копий, вдруг по сигналу присели и подлезли под коней, одним коленом упираясь в землю, а голову и спину чуть ли не подставляя под конские копыта. Творилось небывалое: они поражали коней в живот, когда те проносились над ними, так что немало всадников свалилось. Кони из-за боли не повиновались узде и сбрасывали седоков, те лежали как бревна, и блеммии наносили им удары в бедра – не может двинуться персидский латник, если никто ему не поможет. Уцелевшие кони помчали своих седоков прямо на отряды серов. Те при их приближении спрятались за слонов, укрываясь за животными, как за холмом или укреплением. Здесь-то и погибло большинство всадников, чуть ли не все. Кони при виде слонов – непривычного зрелища, вдруг перед ними открывшегося и способного внушить ужас размером и необычностью, – или обратились вспять, или, сбившись в смятении, сразу расстроили порядок фаланги. Те, кто был на слонах – по шести человек в каждой башне и по двое пускавших стрелы с каждого бока, так что свободной и незанятой оставалась лишь задняя часть, – непрерывно и метко поражали с башен, словно из крепости, так что густота стрел производила на персов впечатление тучи. Целясь преимущественно в глаза противника, словно то не была битва равных, а какое-то состязание в меткости, эфиопы попадали так безошибочно, что раненые враги беспорядочно метались в толпе с торчащими из глаз, будто флейты, стрелами.
Те, кто не мог остановить стремительного бега коней, неслись против своей воли, сталкивались со слонами и частью погибали на месте – слоны опрокидывали их и растаптывали, – частью же гибли от руки серов и блеммиев, которые, делая вылазки, как из засады, из-под прикрытия слонов, одних метко поражали, а других в схватке сбрасывали с коней на землю. Те же, кому удалось бежать, были не в состоянии причинить какой-либо вред слонам, ибо это животное защищено: для битвы одевают его железом, да и от природы оно снабжено толстой шкурой, поверхность которой покрывают жесткие щитки и, отражая удар, ломают всякое острие.
Когда все, кто остался в живых, обратились в бегство, самым позорным образом бежал и Ороондат, покинув свою колесницу и пересев на нисейского коня. Египтяне и ливийцы на левом крыле не знали об этом и с отвагой продолжали битву. Они терпели больше потерь, чем сами причиняли, и все же с непоколебимым мужеством переносили ужасы. Выстроенные против них воины кориценосной страны сильно потеснили их и поставили в безвыходное положение; они убегали от наступающих, опережали их на большое расстояние, даже на бегу отстреливались из лука, а на отступающих нападали с флангов и поражали то камнями из пращей, то маленькими стрелами, отравленными змеиным ядом, вызывающим сразу мучительную смерть.
Стреляя из лука, воины кориценосной страны делают это так, словно они не сражаются, а забавляются. Надев себе на голову круглую плетенку, утыканную кругом стрелами, перистую часть стрел они обращают к голове, а острие выставляют наружу, как лучи. И отсюда во время битвы каждый вынимает, как из колчана, заготовленные стрелы, изгибается и извивается в дикой скачке сатиров и, увенчанный стрелами, обнаженный, пускает стрелы в противников, не применяя железных наконечников: взяв спинную кость змеи, он делает из нее древко стрелы, а отточив возможно острее кончик, получает заостренную стрелу: она, быть может, от кости и получила свое название[148].
Некоторое время египтяне держались стойко и прикрывались от стрел сплошным рядом щитов; они по своей природе отважны и выказывают презрение к смерти, бесполезное и больше вызванное тщеславием, впрочем, может быть, они боятся и наказания за бегство из строя.
Узнав, однако, что латники, считавшиеся главной опорой и надеждой на войне, погибли, что сатрап бежал, а пресловутые тяжеловооруженные мидяне и персы ничем не отличились в битве и, нанеся мало потерь воинам из Мерой, выстроенным против них, больше пострадали сами и последовали примеру бежавших, египтяне тоже поддались и бежали без оглядки.
Видя, словно с дозорной вышки, эту блестящую победу, Гидасп послал к преследователям глашатаев с повелением воздерживаться от убийства, но захватывать в плен и приводить живыми всех, кого только окажется возможным, особенно же Ороондата, что и было исполнено.
Растягивая свои фаланги влево, за счет глубины построения войска расширяя его в обе стороны и смыкая фланги, эфиопы загнали персов в круг и оставили противникам для бегства одну только тропинку, ведущую к реке. Устремляясь туда во множестве, беспощадно теснимые серпоносными колесницами и общим смятением толпы, персы поняли, что мнимая военная хитрость сатрапа была необдуманна, обратилась против них же самих: из страха подвергнуться окружению в начале битвы, он оперся тылом на Нил и, сам того не замечая, отрезал себе путь к бегству. Тут-то он и попал в плен.
Ахэмен, сын Кибелы, разведав обо всем, что произошло в Мемфисе, замыслил убить в суматохе Ороондата – ведь он раскаивался в своих доносах против Арсаки, так как улики успели исчезнуть, – но промахнулся, так что рана оказалась не смертельной. Ахэмен тотчас же поплатился, пораженный стрелой эфиопа, который опознал сатрапа и желая, согласно приказанию, сохранить ему жизнь, вознегодовал на бесчестное дело, видя, как человек, убегающий от врагов, сам нападает на своих, подстерегая, очевидно, подходящий миг для мести недругу.
Когда сатрап был приведен взявшими его в плен, Гидасп, видя, что он борется со смертью и истекает кровью, остановил ее заклинаниями при помощи людей, занимающихся такими делами. Гидасп решил, если окажется возможным, сохранить Ороондату жизнь и ободрял его словами, сказав:
– Превосходительнейший, сохранить тебе жизнь велят мне мои взгляды, потому что прекрасное дело – побеждать сопротивляющихся врагов сражениями, а покоряющихся – благодеяниями. Почему ты проявил себя таким неверным?
– Неверным тебе, но верным своему владыке, – отвечал тот.
– А какое наказание, покорившись мне, ты сам себе назначаешь? – снова спросил Гидасп.
– Такое наказание, – отвечал сатрап, – какое наложил бы мой царь, захватив какого-нибудь полководца, соблюдавшего верность тебе.
– Несомненно, – сказал Гидасп, – он похвалил бы его, наделил бы дарами и отослал бы, если он истинный царь, а не тиран: хваля чужих, он возбуждал бы подобное рвение и у своих. Но странный ты человек, называя себя верным, ты и сам, однако, должен признать, что был неразумен, раз ты безрассудно противостал такому бесчисленному войску.
– Может быть, это было не так уже неразумно, – отвечал сатрап, – если иметь в виду склонность царя больше наказывать трусливых на войне, чем награждать храбрых. Несмотря ни на что, я решил пойти навстречу опасности, совершить нечто великое и необычайное, что, на удивление всем, нередко бывает во время войны, или, сохранив свою жизнь, если бы это удалось, оставить за собою возможность оправдываться тем, что мною сделано все от меня зависящее.
Вот что сказал и выслушал Гидасп. Он похвалил сатрапа и послал его в Сиену, приказав врачам всячески заботиться о нем. И сам он вступил в Сиену с отборным войском, причем весь город, люди всех возрастов встречали его, бросали войску венки и нильские цветы, славили Гидаспа победными возгласами. Вступив в пределы города на слоне, словно на колеснице, он тотчас занялся жертвоприношениями и благодарственными служениями вышним.
Вместе с тем Гидасп расспрашивал жрецов о происхождении праздника Нила и обо всем достойном изумления или обозрения, что они могут показать в городе. Жрецы показали колодезь – измеритель Нила[149], сходный с мемфисским, выложенный ровно обтесанным камнем, с вырезанными на нем, на расстоянии локтя друг от друга, письменами. Речная вода, просачиваясь в него и доходя до уровня письмен, указывает прибыль и убыль Нила местным жителям, измеряющим по числу затопленных и свободных пометок избыток или недостаток воды. Показали жрецы и стрелки солнечных часов, не дающие тени в полдень, так как солнечный луч во время летнего солнцестояния падает в той местности прямо сверху и, освещая предметы со всех сторон, не дает ложиться тени, так что и вода в глубине колодцев освещается по той же причине. Всему этому Гидасп не очень удивился, так как оно было ему знакомо: ведь то же самое есть и у эфиопов в Мерое.
Потом жрецы начали превозносить празднество, восхваляя Нил, называя его Гором[150], подателем хлеба для всего Египта: для верхнего – спасителем и для нижнего – родителем и творцом, так как он ежегодно наносит новый ил, а потому и именуется Нилом[151], отмечает смену времен года: наступление летней поры – прибылью воды, осенней – убылью; весною на его берегах рождаются цветы и кладут яйца крокодилы. Вообще Нил представляет собой не что иное, как год, и это подтверждается его названием: если буквы, из которых состоит его имя, перевести на счетные камешки, то наберется триста шестьдесят пять единиц – столько же, сколько дней в году[152]. К этому жрецы присоединили повествование об особенностях растений, цветов и животных и о многом другом.
– Однако всем этим не Египту бы гордиться, а Эфиопии, – сказал Гидасп, – ведь эту реку, а по-вашему бога, и всяких речных чудищ шлет сюда Эфиопская земля, которая, по справедливости, должна бы пользоваться у вас почитанием, как мать ваших богов.
– Поэтому-то мы и почитаем ее, – отвечали жрецы, – и еще потому, что от нее явился к нам ты, наш спаситель и бог.
Гидасп возразил, сказав, что не подобает похвалам быть нечестивыми, и удалился в свой шатер. Остаток дня он отдыхал, угощая знатных эфиопов и сиенских жрецов, и всем велел делать то же: сиенцы доставили войску (частью даром, а частью за плату) много стад быков и овец, а еще больше коз и свиней и огромное количество вина. На следующий день, сидя на возвышении, Гидасп делил между войсками вьючный скот, коней и прочую добычу, захваченную в городе и во время битвы; он давал каждому по заслугам, смотря по тому, кто что сделал. Когда появился человек, взявший в плен Ороондата, Гидасп сказал ему:
– Проси, чего хочешь.
– Мне не о чем просить, – отвечал тот, – нужно только твое согласие, а мне хватит того, что я отнял у Ороондата, когда взял его живьем в плен, как ты велел.
При этих словах он показал перевязь сатрапа, драгоценную, выложенную каменьями, стоившую не один талант, так что многие из присутствующих воскликнули, что владеть таким сокровищем не подобает простому человеку, так как оно достойно царя.
Улыбнулся Гидасп и сказал:
– Не поступлю ли я вполне по-царски, если покажу, что мое великодушие ничем не уступает алчности этого человека? Кроме того, и обычай войны позволяет снять доспехи с пленника тому, кто одолел его. Поэтому пусть он, уходя, возьмет от нас то, чем и против нашей воли мог бы тайком легко завладеть.
После этого предстали те, кто захватил Теагена и Хариклею.
– Царь, – сказали они, – наша добыча не золото и каменья – вещи у эфиопов дешевые и кучами лежащие в царском дворце. Мы привели девушку и юношу – эллинов, брата и сестру, которые ростом и красотой превосходят всех людей, кроме тебя, и просим уделить и нам от твоих великих даров.
– Хорошо, что вы об этом напомнили, – сказал Гидасп, – этих пленников я видел тогда лишь мельком, среди смятения. Приведите их, и пусть придут также остальные пленники.
За ними тотчас же отправились: скороход, выйдя из города, достиг обоза и велел страже вести их поскорее к царю.
Пленники начали расспрашивать одного из стражей, по своему происхождению наполовину эллина, куда их сейчас ведут. Тот сказал, что царь Гидасп желает взглянуть на пленников.
– Боги-спасители! – вскричали вместе юноша и девушка, услыхав имя Гидаспа. До той поры у них было еще сомнение, не другой ли кто теперь там царем.
– Конечно, любимая, ты скажешь царю, кто мы такие, – тихо говорит Хариклее Теаген, – ведь это тот Гидасп, о котором ты часто говорила мне, что он – твой отец.
– Сладчайший мой, – отвечала Хариклея, – для великих начинаний нужны великие приготовления: если божество положило какому-нибудь делу запутанное начало, конец тоже, по необходимости, затянется надолго. В особенности же бесполезно в столь острый миг раскрыть то, что долгое время было скрыто. Нет самого главного, того, что составляет для нас основу, от которой зависит вся развязка и мое опознание, – я говорю о Персинне, моей матери, а что она, по воле богов, жива, это мы знаем.
– А если нас раньше принесут в жертву, – возразил Теаген, – или отдадут в подарок, как пленников, отрезав, таким образом, нам доступ в Эфиопию?
– Напротив, – сказала Хариклея, – мы часто слышали от стражи, что нас содержат как жертвы для заклания в честь меройских богов. Нет никакой опасности, что нас раньше отдадут или убьют, раз мы посвящены богам по обету, нарушить который считается непозволительным у людей, соблюдающих благочестие. Если же мы, от чрезмерной радости, тотчас же откроемся в отсутствие тех, кто мог бы узнать нас и подтвердить наши слова, то как бы нам не вызвать раздражения у того, кто будет слушать, и не навлечь на себя его справедливый гнев: он будет, пожалуй, считать насмешкой и дерзостью, что какие-то пленники, предназначенные к рабству, обманщики и лжецы, появившись точно при помощи театрального приспособления, выдают себя за царских детей.
– Но приметы, которые, я знаю, ты носишь с собой и бережешь, помогут убедить его, что это не выдумка и не обман, – возразил Теаген.
– Приметы, – отвечала Хариклея, – для тех, кто их подбросил и знает, являются приметами, а для тех, кто не знает и не может обо всем знать, – это просто драгоценности и ожерелье, способные, пожалуй, возбудить против их обладателей подозрение в воровстве и грабеже. Если даже узнает Гидасп какую-нибудь из этих вещей, то кто убедит его, что дала их Персинна, кто убедит, что именно дочери дала мать? Неопровержимая примета, Теаген, – материнская природа: под ее воздействием, при первой же встрече, родившая испытывает чувство любви к рожденному и бывает движима тайным сочувствием. Не станем пренебрегать тем, благодаря чему и другие приметы покажутся надежными.
Так беседуя, они оказались уже поблизости от царя. Вместе с ними был приведен и Багоас. Увидав их перед собой, Гидасп на мгновенье приподнялся с трона и произнес:
– Смилостивьтесь, боги! – затем снова сел в задумчивости.
Вельможи, стоявшие при нем, спросили, что с ним случилось.
– Такая, – сказал он, – родилась у меня дочь сегодня и сразу достигла такого же расцвета – так привиделось мне. Не придав никакого значения своему сну, я вспомнил о нем теперь; эта девушка похожа на ту, что мне приснилась.
Окружающие сказали, что душа обладает некоей способностью в образах представлять себе грядущее. Считая незначительной мелочью свое сновидение, царь спросил тогда пленников, кто они и откуда.
Хариклея молчала, а Теаген ответил, что они брат и сестра, эллины.
– Счастливый край эта Эллада! -воскликнул царь. – Она всегда родит людей совершенных, да и нам доставила жертвы, подходящие и предвещающие добро для победного жертвоприношения. Но как это у меня во сне не родился и сын, – тут Гидасп с улыбкой посмотрел на окружающих, – если, как вы говорите, в моем сновидении должен был явиться и образ этого юноши, брата девушки, которого мне предстояло сегодня увидеть?
Обращая затем свою речь к Хариклее и говоря с ней по-эллински – этот язык изучают эфиопские гимнософисты и цари, – он сказал:
– Ты, девушка, почему хранишь молчание и ничего не отвечаешь на вопрос?
– У алтарей богов, для жертвоприношения которым – мы это знаем – нас берегут, вы узнаете обо мне и моих родителях! – был ее ответ.
– В какой они стране? – спросил Гидасп.
– Они здесь присутствуют и, конечно, будут присутствовать при заклании, – сказала Хариклея.
– Действительно, видит сны наяву эта приснившаяся мне дочь, – улыбнулся опять Гидасп, – если грезит о том, будто ее родители из Эллады перенесутся в середину Мерой. Пусть пленников содержат с обычной заботливостью и щедростью, чтобы они украсили собой жертвоприношение. Но кто этот, стоящий рядом, похожий на евнуха?
– Это в самом деле евнух, по имени Багоас, ценнейший из рабов Ороондата, – ответил кто-то из слуг.
– Пусть и он последует за ними, – сказал царь, – не как жертва, но как страж одной из жертв – этой девушки, требующей из-за своей красоты зоркого присмотра, чтобы сохранить ее чистой до жертвоприношения. Евнухам свойственна ревность: чего они сами лишены, от этого им и поручается остерегать других.
Сказав это, Гидасп начал осматривать и расспрашивать остальных пленников, расставленных рядами. Одних, кого судьба с самого начала предназначила в рабство, он раздавал в подарок; других, свободнорожденных, отпускал на волю. Десять юношей и девушек – тех и других в одинаковом числе, – выделявшихся своей цветущей красотой, он отобрал и велел отвести их для той же цели, что Теагена и Хариклею. Разобрав все, с чем бы кто к нему ни обращался, он наконец сказал Ороондату, за которым было послано и которого принесли на носилках.
– Завоевав то, что послужило причиной войны, я подчинил себе Филы и смарагдовые россыпи, бывшие изначальным поводом к вражде. Я не подвержен общей слабости, не злоупотребляю своим счастьем ради собственной выгоды и, пользуясь победой, не расширяю до бесконечности свою державу; я довольствуюсь теми пределами, которые с самого начала установила природа, отделив Египет от Эфиопии порогами. Взяв то, ради чего я сюда пришел, я удаляюсь, почитая справедливость. Ты же, если останешься жив, будь по-прежнему сатрапом и управляй тем, что у тебя с самого начала было, и вот что передай персидскому царю: твой брат Гидасп своей десницей победил тебя, но, по своей доброй воле, возвратил все, что тебе принадлежало. Гидасп приветствует дружбу с тобой, если ты этого желаешь, дружбу – прекраснейшее достояние людей, но не отказывается и от борьбы, если ты ее опять начнешь. А этих сиенцев я сам на десять лет освобождаю от наложенных на них податей и тебе предлагаю сделать то же.
При этих словах среди присутствующих горожан и воинов поднялись ликующие возгласы, и далеко вокруг были слышны рукоплескания. Протянув вперед обе руки и перекинув правую через левую, Ороондат воздал поклонение Гидаспу, дело у персов необычайное – чужому царю оказывать такого рода почитание.
– Слушайте все, кто здесь есть, – сказал Ороондат, – я думаю, что не преступаю отеческого обычая, признавая царем того, кто дарует мне сатрапию, и не нарушаю закона, воздавая поклонение справедливейшему из людей, который мог бы расправиться со мной, но, по своей милости, позволяет мне жить. Ему досталась власть, и все же он наделяет меня сатрапией. В благодарность за это я ручаюсь, что между эфиопами и персами, если я только останусь в живых, будет прочный мир и вечная дружба. По отношению к сиенцам я буду твердо соблюдать его приказание. Если же со мной что-нибудь случится, то пусть боги вознаградят Гидаспа, дом Гидаспа и род его за все эти его благодеяния.
КНИГА ДЕСЯТАЯ
О событиях в Сиене ограничимся сказанным: после величайшей опасности она сразу достигла величайшего благополучия благодаря справедливости Гидаспа. Отослав вперед большую часть войска, он и сам двинулся в Эфиопию: все сиенцы и все персы далеко провожали его своими приветствиями.
Сперва Гидасп шел, стараясь держаться все время высокого берега Нила и прилегающей к реке местности; а когда прибыл к порогам, он принес жертву Нилу и местным богам, затем повернул и направился в глубь страны; прибыв в Филы, он позволил войску отдохнуть дня два. Снова он отправил вперед большую часть своего отряда, отослал вместе с ними и пленных, а сам приостановился, укрепил стены города, назначил людей для его охраны и тронулся дальше. Он выбрал двух всадников, которые должны были помчаться вперед, сменяя коней в городах либо поселках, чтобы со всей быстротой выполнить его приказание; с ними он отправил в Мерою радостную весть о победе.
Вот что он писал мудрецам, которые называются гимнософистами, помощникам и советникам царя в делах его:
«Божественнейшему совету – царь Гидасп.
О победе над персами шлю я вам радостную весть, не для того, чтобы похвалиться своим успехом, – ведь я пользуюсь милостями неустойчивой судьбы, – но чтобы этим письмом почтить ваш пророческий дар, на этот раз, как и всегда, угадавший истину. Приглашаю и молю вас прибыть к обычному месту празднеств, чтобы вы своим присутствием сделали благодарственные победные жертвоприношения еще более священными для всего народа эфиопов».
Жене же своей Персинне он написал так:
«Знай, что мы победили и – что для тебя еще важнее – целы и невредимы. Подготовь пышные благодарственные шествия и жертвоприношения, присоедини свои приглашения к нашему посланию и позови мудрецов, а затем поспеши вместе с ними на заповедное поле, расположенное перед городом и посвященное отеческим богам, Гелиосу, Селене и Дионису».
Получив это письмо, Персинна сказала:
– Так вот что значит сон, который я видела эту ночь – мне чудилось, будто я беременна и рожаю, а рожденное мною – дочь, сразу же созревшая для брака; родовыми муками сновидение, по-видимому, указывало на военные тягости, а дочь означает победу. Идите теперь в город и наполните его радостными вестями.
Гонцы сделали, как им было приказано: увенчав головы нильским лотосом и помавая пальмовыми ветвями, проехали они на конях по главнейшим частям города, уже одним своим видом возвещая победу. Исполнилась тотчас же ликования вся Мероя, обитатели ее и ночью и днем стали устраивать хороводы и жертвоприношения в честь богов и украшали венками храмы, собираясь вместе по родам, коленам и улицам. Радовались сердца не столько победе, сколько спасению Гидаспа, так как этот человек своей справедливостью, милостью и мягкостью к подданным внушил всему народу сыновнюю любовь к себе.
Персинна тем временем отправила стада быков, коней, овец, антилоп, грифов и разных других животных на лежавшее за городом священное поле, чтобы были готовы от каждой породы гекатомбы для жертвоприношений, а вместе с тем и для угощения народа. Наконец она и сама пошла к гимнософистам, устроившим себе обиталище в святилище Пана, вручила им послание Гидаспа, попросила их выполнить желание царя, а одновременно и ей оказать эту милость: своим присутствием украсить торжество.
Гимнософисты велели ей немного подождать, удалились в священнейшую часть храма, чтобы, по обычаю своему, помолиться, узнали от богов, как им надлежало поступить, и спустя немного снова вышли к ней. Все хранили молчание, кроме старейшины их собрания, Сисимитра.
– Персинна, – сказал он, – мы придем, боги дозволяют. Но божество предвещает тревогу и волнение, которые возникнут во время принесения жертв, однако приведут к благополучному и радостному концу: хоть и была утеряна часть тела и вашего удела царского, но рок явит вам то, что до того времени вы будете искать.
– Даже страшное, – отвечала Персинна, – и вообще все обратится во благо, если будете присутствовать вы. Лишь только я услышу о приближении Гидаспа, я извещу вас.
– Этого не требуется, – возразил Сисимитр, – ведь он прибудет завтра утром. Об этом немного позже ты узнаешь из его письма.
Так и случилось. Чуть только Персинна на обратном пути приблизилась к царскому дворцу, всадник вручил ей письмо царя, извещавшее, что прибытие его произойдет на следующий день. Глашатаи немедленно оповестили всех об этом письме, причем лишь мужскому полу разрешалось участвовать во встрече, а женщинам запрещалось. Самым чистым и светлым богам, Гелиосу и Селене, должны быть принесены жертвы, и поэтому не позволено было женщинам мешаться в толпу, чтобы не произошло хотя бы и невольного осквернения жертв[153]. Одной только из всех женщин – жрице Селены, разрешалось присутствовать. Ею была Персинна, так как, по закону и обычаю, жречество Гелиоса принадлежало царю, а жречество Селены – царице. Должна была и Хариклея присутствовать при священнодействии, но не как зрительница, а как жертва, предназначенная Селене.
И вот неудержимый порыв охватил весь город. Не дожидаясь назначенного дня, с вечера стали переправляться через реку Астабору: одни – по мосту, другие – на сделанных из тростника лодках, которых множество качалось повсюду у берега, позволяя живущим подальше от моста сокращать переправу через реку. Лодки эти очень быстроходны, благодаря тому материалу, из которого сделаны, но не подымают тяжести большей, чем два или три человека; ведь тростник разрезан надвое, и каждая половина образует суденышко.
Мероя, столица эфиопов, – треугольный остров, окруженный судоходными реками – Нилом, Астаборой и Асасобой[154]. Нил подходит к верхушке острова и раздваивается по обе стороны, а другие две реки протекают и с той и с другой стороны рядом с ним; затем соединяются, впадая в единый Нил и теряя при этом свое течение и название. Размерами Мероя очень велика, остров ухитряется быть как бы целым материком – три тысячи в длину, ширина же измеряется тысячью стадиев;[155] Мероя – питательница огромнейших животных: среди многих других также и слонов. И деревья она прекрасно растит, лучше, чем в других местах. Кроме финиковых пальм необычайной высоты, с вкусными и сочными плодами, колосья ржи и ячменя там такого роста, что иной раз скрывают с головой и конного, и едущего на верблюде, а урожай они дают сам-триста. И тростник растет в стране такой, как было сказано.
Жители Мерой всю ночь напролет в разных местах переправлялись через реку. Наутро встретили они Гидаспа, принимая и прославляя его, как бога. Они вышли далеко вперед, а у самого священного поля предстали пред ним гимнософисты, которые протягивали ему правые руки и приветствовали поцелуями. После них – Персинна, в преддверии храма и внутри ограды. Простершись ниц, царь и царица почтили богов и совершили благодарственные молитвы за победу и спасение, а затем вышли за ограду и направились к месту всенародных жертвоприношений. Они воссели в заранее приготовленном на равнине шатре, который был раскинут на четырех, только что срезанных тростниках: каждый угол четырехугольного сооружения наподобие столба подпирал один стебель. Наверху эти тростники загибались сводом, соединялись с остальными, оплетались пальмовыми ветвями и образовывали кровлю.
А поблизости в другом шатре, на высоком основании, поставлены были кумиры местных богов и изображения героев: Мемнона, Персея и Андромеды, которых своими родоначальниками считают цари эфиопов.
Несколько ниже – так, чтобы божественные изображения помещались у них над головой, – на подмостках сели гимнософисты. Примыкая к ним, кольцом выстроилась фаланга тяжеловооруженных воинов, опиравшихся на прямо поставленные и тесно сомкнутые щиты; они оттесняли напиравший сзади народ и оставляли пространство посередине свободным для совершающих священное действо.
Обратившись сначала с краткою речью к народу, Гидасп сообщил о победе и о тех благах, которые она несет всей стране, а затем велел священнослужителям приступить к жертвоприношению.
Всего поднималось ввысь три алтаря, причем два, в честь Гелиоса и Селены, соединенные вместе, стояли отдельно, а третий, посвященный Дионису, находился в другой части, поодаль. В его честь предавались закланию различные животные. Из-за общедоступности, думается, этого бога и потому, что он всем приятен, его умилостивляли разнообразными жертвами. А к другим алтарям привели для Гелиоса – четверку белых коней, посвящая, как оно и естественно, быстрейшему из богов то, что всего быстрее, а для Селены – двойную упряжку быков, отдавая богине, как оно и естественно, из-за ее близости к земле, тех животных, что помогают при обработке поля.
Все это еще совершалось, когда вдруг поднялся смешанный, беспорядочный крик, какой бывает при стечении бесчисленной толпы.
– Совершить отеческие обряды! – кричали стоявшие вокруг. – Совершить наконец установленное жертвоприношение за наш народ, отдать богам начатки войны!
Понял тогда Гидасп, что они требуют человекоубийства, которое, по обычаю, совершают только после побед над иноплеменниками и берут для этой цели кого-либо из захваченных пленников. Гидасп взмахнул рукой и знаками дал понять, что сейчас же будет исполнено это желание, а затем велел подвести уже ранее назначенных для этого пленных.
И вот приведены были они все, а среди прочих Теаген и Хариклея, уже без оков и с венками на голове, все, конечно, поникшие, но Теаген менее, чем другие, а Хариклея – с лицом ясным и смеющимся; она прямо и непрерывно глядела на Персинну, так что и та почувствовала ее взгляд и глубоко вздохнула.
– Супруг мой, – сказала Персинна, – какую девушку ты выбрал для принесения в жертву. Я не знаю, видела ли я когда-нибудь подобную красоту. Как благороден ее взор! С каким достоинством переносит она свою судьбу! Какую жалость вызывает ее юный расцвет! Если бы дано было уцелеть единственный раз зачатой мною и горестно погибшей дочери, ей было бы, пожалуй, столько же лет, как и этой. Если б только, супруг мой, было в нашей власти освободить эту девушку, я имела бы великое утешение, сделав ее моей прислужницей. Быть может, к тому же несчастная родом из Эллады, ведь лицом она не похожа на египтянку.
– Да, из Эллады, – отвечал ей Гидасп, – и от родителей, которых она сейчас назовет, но ей не удастся доказать свое происхождение, хотя она это обещала. А освободить ее от принесения в жертву невозможно, несмотря на то что я хотел бы этого, так как я тоже почувствовал что-то и, сам не знаю почему, жалею ее. Но ты знаешь, что закон требует приводить и приносить мужчину в жертву – Гелиосу, а женщину – Селене. А так как эту девушку первою привели ко мне пленницей и назначили для сегодняшнего жертвоприношения, то нельзя будет умолить народ отступить от закона. Одно только могло бы помочь тут: это если она, когда взойдет, как ты знаешь, на жертвенник, будет изобличена в том, что не вполне чиста от общения с мужчинами, потому что закон повелевает, чтобы чиста была приносимая в жертву богине, точно так же как и жертва Гелиосу. А к жертве Дионису закон безразличен. Но смотри, если жертвенник уличит ее в таких сношениях, пожалуй, неблагопристойно будет принять такую к себе в дом.
– Пусть бы уж она была уличена, – сказала Персинна, – лишь бы только спаслась! Пленение, война и пребывание так далеко от родимой земли извиняют такие наклонности. В особенности у нее: ее красота – сила, направленная против нее же самой, – если только ей пришлось испытать что-нибудь подобное.
Персинна еще говорила это и в то же время лила слезы украдкой от присутствующих, когда Гидасп приказал принести жертвенник. Мальчиков, еще не возмужавших, выбрали тогда из толпы прислужники – только одни такие и могут без вреда для себя к нему прикасаться, – они вынесли его из храма и поставили посередине, приказывая каждому из пленников взойти на него.
И всякий из них, кто вступал на него, тотчас же опалял себе ноги, причем иные даже первого и самого легкого прикосновения не выдерживали: жертвенник был оплетен золотыми прутьями и наделен такой силой, что всякого, кто не был чист, или вообще давал ложную клятву, он обжигал: а невинным не причинял страданий, позволяя взойти. Этих пленников отделили для Диониса и других богов, всех, кроме двух или трех девушек, которые, вступив на жертвенник, доказали свою девственность.
После того как и Теаген, вступив на жертвенник, доказал свою чистоту, причем все дивились и росту его, и красоте, и тому, что такой мужчина, в цвете лет, несведущ в делах Афродиты, его стали готовить к священнодействию в честь Солнца.
– Прекрасны, – тихо говорил он Хариклее, – у эфиопов воздаяния людям, проводящим жизнь в чистоте. Жертвоприношения и заклания – вот награда хранящим целомудрие. Но, любимая, отчего ты не открываешь, кто ты? Какого еще срока ты дожидаешься, уж не того ли, пока кто-нибудь перережет нам горло? Расскажи, молю, и открой свою судьбу. Может быть, ты и меня спасешь, когда узнают, кто ты, и ты будешь просить обо мне. Если же этого и не случится, ты-то, по крайней мере, несомненно избегнешь опасности. Когда я буду знать это, доволен я буду и самою смертью!
– Близок решительный час, – сказала на это Хариклея, – и ныне держит на весах нашу жизнь Мойра.
Хариклея не стала дожидаться приказания назначенных для того людей, облачилась в дельфийский хитон, вынутый ею из сумки, которую она носила с собой – хитон златотканый и усыпанный багряными лучами, – распустила волосы и, словно одержимая, подбежала к жертвеннику, вскочила на него и долгое время стояла, не испытывая боли, ослепляя красотой, вспыхнувшей в этот миг еще ярче, видимая всем на этой высоте и пышностью одежд похожая скорее на изваяние богини, чем на смертную женщину.
Изумление тогда охватило всех. И крик единый, невнятный и нераздельный, в котором, однако, ясно звучало удивление, испустил народ, восхищенный всем, особенно же тем, что такую сверхчеловеческую красоту и расцветшую юность Хариклея являет неприкосновенной и доказывает свое целомудрие, еще лучше украшенное ее прелестью. Опечалила она многих других в собравшейся толпе тем, что оказалась пригодной для принесения в жертву, и хоть страшились они богов, все же с величайшей радостью увидели бы ее спасенной каким бы то ни было способом. Еще больше огорчилась Персинна и сказала Гидаспу:
– Злополучная, несчастная девушка, ценою многих мук и не вовремя сохраняющая свое целомудрие и приемлющая смерть за все эти хвалебные клики! Но что же будет теперь, – промолвила она, – супруг мой?
– Напрасно, – отвечал тот, – ты мне докучаешь и жалеешь ее: тут не до спасения, раз природное превосходство изначала берегло ее для богов.
Гидасп обратил затем речь к гимнософистам.
– Великие мудрецы, – сказал он, – раз все приготовлено, почему вы не начинаете жертвоприношения?
– Не кощунствуй, – отвечал Сисимитр, говоря по-эллински, чтобы не поняла толпа, – ведь мы достаточно и без этого осквернили свои зрение и слух. Нет, мы уходим во храм, так как и сами не одобряем столь беззаконного жертвоприношения – принесения в жертву людей – и считаем, что и боги не примут его. Если бы только можно было воспретить принесение в жертву и остальных живых существ, ибо по закону нашему боги довольствуются жертвами, состоящими из одних молений и благовоний! Но ты останься – ведь царю необходимо бывает служить иной раз и безрассудному порыву толпы – и соверши эту жертву, нечестивую, но, по установленному отцами закону эфиопов, неизбежную. Очистительные обряды понадобятся потом тебе, а может быть, и не понадобятся. Кажется мне, что не доведено будет до конца это жертвоприношение, я сужу по многим иным знакам, ниспосланным божеством, а также и по озаряющему чужестранцев свету, показывающему, что защищает их кто-то из тех, что сильнее нас.
Сказав это, Сисимитр поднялся вместе со спутниками своими и собрался уходить. Но Хариклея соскочила с жертвенника и, подбежав, припала к коленям Сисимитра. Прислужники удерживали ее и считали, что мольбы эти – попытка выпросить себе избавление от смерти.
– Великие мудрецы, – говорила она, – помедлите немного. Предстоит мне суд и спор с царствующими здесь, а вы одни можете, я знаю, выносить приговоры и столь могущественным людям; так разберите же тяжбу, где дело идет о моей жизни. Заклать меня в честь богов и невозможно и несправедливо, вы увидите.
Охотно приняли слова ее гимнософисты.
– Царь, – сказали они, – слышишь ли ты вызов в суд и требования, с которыми выступает чужестранка?
Засмеялся тогда Гидасп:
– Но какой же суд и по какому поводу может быть у меня с ней?
– Она скажет, – возразил Сисимитр, – в чем тут дело.
– Но разве не покажется, – возразил Гидасп, – все это дело не разбирательством, а надругательством, если я, царь, стану судиться с пленницей?
– Высокого сана не боится справедливость, – отвечал ему Сисимитр, – и один лишь тот царствует в судах, кто побеждает доводами, более разумными.
– Но ведь только споры царей с местными жителями, а не с чужестранцами, – сказал Гидасп, – позволяют вам разрешать закон.
А Сисимитр на это:
– Не одно только положение дает справедливости силу, когда судят люди разумные, но и все поведение.
– Очевидно, – прибавил Гидасп, – ничего заслуживающего внимания она не скажет, но, как обычно у людей, находящихся в смертельной опасности, это будут измышления напрасных слов, чтобы только добиться отсрочки. Пусть она, однако, все же говорит, раз желает этого Сисимитр.
Хариклея и так уже была бодра духом, ожидая избавления от обступивших ее бедствий, а тут еще больше обрадовалась, едва услышала имя Сисимитра: ведь это был тот самый, кто в самом начале подобрал брошенную девочку и передал ее Хариклу, – десять лет тому назад, когда отправлен он был в область Катадупов послом к Ороондату по поводу смарагдовых залежей. Был он в то время одним из многих гимнософистов, а теперь провозглашен их главою. Облика этого человека не помнила Хариклея, расставшись с ним совсем еще маленькой, семи лет от роду, но теперь, узнав его имя, обрадовалась еще больше, надеясь иметь в его лице защитника и помощника при узнавании.
Она простерла руки к небу и воскликнула далеко слышным голосом:
– Гелиос, родоначальник предков моих, и другие боги, покровители нашего рода, будьте вы мне свидетелями, что не скажу я и слова неправды. Будьте моими помощниками в предстоящем мне теперь прении. Справедливость на моей стороне, прежде всего вот почему: ответь мне, царь, кого повелевает закон приносить в жертву – чужестранцев или местных жителей?
Тот отвечал:
– Чужестранцев.
– Тогда, – сказала она, – пора тебе поискать других для принесения в жертву, так как я отсюда родом и происхожу из этой страны, как ты сейчас узнаешь.
Царь удивился и стал говорить, что это выдумки. Хариклея сказала:
– Меньшее тебя удивляет, а есть еще другое, большее. Я не только происхожу из этой страны, но и для рода царского я первая и самая близкая.
И снова Гидасп пренебрег ее словами как чем-то вздорным.
– Отец, – сказала тогда Хариклея, – перестань порочить дочь свою!
Здесь царь, как было видно, уже не только презрел речи ее, но и вознегодовал, считая все дело насмешкою и наглостью.
– Сисимитр и вы все, – говорил он, – вы видите, насколько она переходит пределы всякого долготерпения. Не подлинным ли безумием страдает эта девушка, когда она дерзкими измышлениями старается оттолкнуть от себя смерть? Она, словно на сцене, чтоб выйти из затруднений, пользуется театральным приспособлением, появляясь как моя дочь, тогда как мне – и это вам известно – не везло в рождении детей и только один раз я одновременно и услыхал о ребенке и утратил его. Пусть же кто-нибудь уведет ее, и пусть она больше не думает об отсрочке жертвоприношения.
– Никто не уведет меня, – закричала Хариклея, – до тех пор, пока судьи не прикажут. На этот раз ты привлекаешься к суду, а не выносишь приговор. Убивать чужестранцев, царь, быть может, и разрешает закон, но убивать детей ни он, ни природа тебе, отец, не позволит. Отцом, хотя бы ты и отрицал это, тебя сегодня объявят боги. Каждая тяжба и каждый суд, царь, признают два рода доказательств: письменные заверения и свидетельские показания. И то и другое я представлю тебе, дабы показать, что я – ваша дочь. Свидетелем я вызываю не кого-нибудь из толпы, а самого судью, – я думаю, лучшее доказательство для истца – это признание самого судьи, – и предъявляю вот эту грамоту, содержащую повествование о моей и вашей судьбе.
С этими словами она вынула положенную некогда вместе с нею повязку, которую носила под грудью, и, развернув ее, передала Персинне. А та, лишь только увидала, оцепенела, онемела и долго смотрела то на начертанные на повязке знаки, то снова на девушку; охваченная дрожью и трепетом, обливаясь потом, Персинна радовалась находке, но ее затрудняла невероятная неожиданность, а так как тайна ее открылась, она страшилась подозрительности и недоверчивости Гидаспа, его гнева, а быть может, и мстительности. Гидасп, заметив ее изумление и объявшую ее муку, спросил:
– Жена моя, что с тобой?
– Царь, – отвечала она, – владыка и муж мой, я ничего не скажу больше, возьми и прочитай. Эта повязка все тебе поведает.
Персинна передала ему повязку, снова умолкла и потупилась.
Гидасп принял повязку, приказал гимнософистам быть подле него и читать с ним вместе, пробежал письмена и многому дивился как сам, так и при виде Сисимитра, потрясенного и взглядами обнаруживавшего свои мысли, одна за другой проносившиеся в его голове, в то время как он, не отрываясь, смотрел на повязку и на Хариклею.
Наконец, когда понял Гидасп, что младенец был брошен, и узнал о причине этого, он сказал:
– Что родилась у меня дочь, я знаю. Тогда мне сообщили, будто она умерла, а теперь со слов самой Персинны я понимаю, что она была брошена. Но кто же подобрал ее, кто спас и воспитал, кто отвез в Египет? Не взята ли она в плен? И откуда вообще следует, что это та самая и что не погибло брошенное дитя? Быть может, кто-нибудь случайно нашел отличительные знаки и злоупотребляет дарами судьбы? Уж не играет ли с нами некое божество и, как бы личиной прикрыв эту девушку, не услаждается ли нашим страстным желанием иметь детей, предоставляя нам ложное и подставное потомство, а этой повязкой, словно облаком, затеняет правду? На это отвечал Сисимитр:
– Первое из твоих недоумений сейчас же можно тебе разрешить: человек, поднявший брошенное дитя, воспитавший его тайно и доставивший в Египет, когда ты отправил меня послом, – этот человек был я, а что не позволена нам ложь, ты знаешь давно. Узнаю и повязку, покрытую, как ты сам видишь, царскими письменами эфиопов и не допускающую сомнений, будто они начертаны кем-то другим, так как вышиты они собственной рукой Персинны, которую ты лучше всякого другого знаешь. Но были и другие положенные с нею знаки, переданные мною тому, кто принял дитя, эллину родом и, как мне показалось, человеку порядочному.
– Сохранились и они, – сказала Хариклея и с этими словами показала ожерелья.
Еще больше поражена была Персинна, когда увидела их, а когда Гидасп спросил, что это такое и может ли она сообщить еще что-нибудь, Персинна ничего не отвечала, кроме того, что узнает их и что лучше расспрашивать об этом дома. И опять стало ясно, что смутился Гидасп.
А Хариклея:
– Это и есть приметы, положенные моей матерью, а вот и твоя собственность, вот этот перстень, – указала она на камень пантарб.
Гидасп признал, что подарил его Персинне во время своего сватовства.
– Милейшая, – сказал он Хариклее, – знаки-то эти мои, но вот что ты именно потому, что ты моя дочь, пользовалась ими, а не как-нибудь иначе они достались тебе, – этого я еще не могу признать. Ведь, кроме всего другого, ты сверкаешь цветом кожи, который эфиопам чужд.
– Белою, – сказал тогда Сисимитр, – я тогда принял взятую мною девочку, а вместе с тем и счет лет согласуется с ее нынешним возрастом, так как исполняется уже семнадцать лет и этой девушке, и моей находке. Передо мной встает и взгляд ее глаз, и все черты ее облика, и необычайность ее красоты – то, что сейчас является нам, совпадает с прежним, я узнаю ее.
– Это все прекрасно, Сисимитр, – возразил ему Гидасп, – и говоришь ты скорее как самый пылкий защитник, чем как судья. Но смотри, разрешая одно, ты выдвигаешь новое затруднение, ужасное и такое, от которого нелегко избавиться моей супруге. Как могли мы – эфиопы и я и она – произвести на свет белого младенца?
Взглянул на него Сисимитр и улыбнулся немного насмешливо.
– Я не знаю, что с тобой делается, – сказал он, – когда ты, против своего обыкновения, сейчас упрекаешь меня за мою защиту, которую я не напрасно предпринял. Подлинным судьей я почитаю такого, который защищает справедливость. Почему же кажется, будто я больше защищаю девушку, а не тебя? Это когда я тебя, с помощью богов, провозглашаю отцом, а вашу дочь, которую я, еще совсем маленькою, спас для вас, теперь вновь спасенную в расцвете лет, не покидаю на произвол судьбы? Нет, ты все что хочешь думай о нас, никакого значения мы этому не придаем. Не для того, чтобы нравиться другим, живем мы, но, ревнуя о прекрасном и добром, довольствуемся своими убеждениями. А разгадку затруднения дает тебе сама повязка, так как в ней Персинна признается, что восприняла она некие образы и сходство в силу воображения, так как вблизи Андромеды сочеталась с тобой. Если же ты желаешь удостовериться в этом еще иначе, то тебе надо прежде всего взглянуть на самый первообраз, на Андромеду, которая и на картине и в девушке явится тебе совершенно одинаковой.
По данному приказу прислужники подняли и принесли картину и поставили ее рядом с Хариклеей. Это вызвало у всех шумные рукоплескания и волнение. Одни, начиная понемногу понимать, что говорилось и совершалось, разъясняли другим, и все с ликованием удивлялись точности сходства, так что и сам Гидасп не в силах был дольше сомневаться и стоял долгое время, охваченный радостью и изумлением.
– Одно еще осталось, – сказал тогда Сисимитр, – ведь не только о царстве и о законном наследовании идет речь, но прежде всего о самой истине. Обнажи свою руку, девушка. Черной родинкой было отмечено место выше локтя. Нет ничего непристойного, если ты обнажишь руку, это свидетельство о твоих родителях и происхождении.
Обнажила тотчас же Хариклея левую руку, и был там словно некий обруч черного дерева, пятнавший слоновую кость руки.
Дольше не выдержала Персинна: она внезапно поднялась со своего трона, подбежала, обняла девушку; обхватив ее, заплакала и от неудержимого восторга издала нечто подобное воплю: ведь избыток радости иной раз порождает и скорбный вопль[156], – еще немного, и она рухнула бы на землю вместе с Хариклеей.
Гидасп жалел жену, видя ее скорбь, и ум его поддавался сочувствию к ней, но, направив на это зрелище свой взор, словно рог или железо, стоял он, борясь с муками слез. Его душа волновалась отцовским страданием и мужским своеволием, сердце разрывалось между обоими чувствами и, будто бурею, бросалось и к тому и к другому. Наконец он уступил побеждающей все природе и не только убедился, что он на самом деле отец, но оказалось, что он испытывает то же, что и каждый отец. Он стал поднимать Персинну, поникшую вместе с дочерью и обвившую ее своим телом, на глазах всех обнял Хариклею и потоком слез совершил отеческое возлияние.
Однако он не вполне отвлекся от того, что предстояло делать. Подождав немного, он оглядел народ, который был движим теми же, что и он сам, чувствами: народ плакал от радости и жалости при таких сценических приемах судьбы, подымал до небес ужасный крик, не слушая глашатаев, призывавших к молчанию, однако не выказывал явно, чего он хочет в своем смятении. Гидасп простер свою руку и, потрясая ею, успокоил волнение толпы.
– Все вы, здесь присутствующие, – говорил он, – видите и слышите, что боги сверх всякого ожидания объявили меня отцом, а эта девушка, в силу многих доказательств, признана моей дочерью. Я, однако, в своем благоволении к вам и к родимой земле дохожу до того, что мало забочусь о продолжении рода, об имени отца, обо всем том, что я получил бы благодаря ей, и спешу принести ее в жертву богам ради вас. Вижу я, как вы льете слезы, как проявляете некое человеческое чувство и жалеете юность девушки, жалеете и напрасно ожидаемое мною продолжение рода. Все же необходимо, быть может даже вопреки вашей воле, повиноваться закону отцов и предпочесть пользу отечества пользе отдельных лиц. Угодно ли будет богам, чтобы дочь моя была дарована и тотчас же отнята – ведь то же испытал я уже прежде, когда родилась она, и испытываю теперь, когда нашлась она, – этого я не могу сказать и вам предоставляю решать, так же как и то, примут ли боги снова в жертву девушку, уведенную ими из родной страны до крайних пределов земли и вновь ими же чудодейственно врученную мне случайностью военного плена.
Ту, кого я, когда она была в стане врагов, не погубил, кого я, когда она стала пленницей, не опозорил, ее я не замедлю подвергнуть закланию в честь богов, хотя она и оказалась моей дочерью, потому что такое дело совершится по вашей воле.
И не прибегну я к тому, что для другого отца, претерпевающего подобное страдание, было бы, пожалуй, простительно: я не склоняюсь, не стану молить, чтобы вы оказали мне снисхождение и то, что происходит сейчас, освятили перед законом, уступая естественному порыву, будто можно и иным путем чтить божество. Но подобно тому как вы не можете скрыть, что сочувствуете нам и болеете нашими муками, словно своими собственными, так же точно и для меня ваше благополучие дороже моего, и я не считаюсь с тем, что некому будет наследовать после меня, не считаюсь с горем несчастной Персинны – вот она, здесь перед вами, – она впервые стала матерью и одновременно с этим бездетной. Поэтому, если уж таково ваше решение, перестаньте проливать слезы и понапрасну жалеть нас. Примемся лучше за священнодействие.
Ты же, дочь моя, – в первый и последний раз называю я тебя этим желанным именем, – ты, напрасно достигшая расцвета, напрасно нашедшая своих родителей, ты, участь горшую, чем в чужом краю, изведавшая в своем отечестве, ты, испытавшая, что значит спасительная чужбина и на гибель себе узнавшая родную землю, не кручинь моего сердца жалобами[157], но теперь больше, чем когда-либо, выкажи свою мужественную и царственную душу и следуй за своим родителем. Он не может проводить тебя к жениху, не отведет к чертогу брачному – нет, он украшает тебя для заклания и возжигает факелы, не свадебные, а жертвенные, и этот неодолимый расцвет красоты принесет богам как обреченную жертву. Будьте милостивы, боги, к моим речам, если даже я, побежденный страданием, что-либо кощунственное произнес, я, назвавший дитя своим и тотчас же ставший детоубийцею!
Промолвив это, Гидасп наложил руки на Хариклею, показывая, что поведет ее к алтарям и пылавшему на них пламени, сам сжигаемый в сердце своем еще более сильным огнем страдания; он молился, чтобы не имела успеха его речь перед народом.
А весь народ эфиопов, потрясенный его словами, даже краткое время не в силах был вынести вида уводимой Хариклеи. Все громко и сразу возопили.
– Спаси девушку! – кричали они. – Спаси царскую кровь! Спаси спасенную богами! С нас уже довольно: исполнилось у нас веление закона! Признали мы, что ты – царь наш, признай же и ты себя отцом! Пусть смилостивятся боги над этим мнимым беззаконием! Больше беззакония допустим мы, если будем противиться их желаниям. Никто да не убьет девушку, спасенную ими. Ты был народу отцом, так стань же отцом и в своем доме.
Затем, после тысячи подобных возгласов, они наконец на деле обнаружили готовность оказать сопротивление:
вставали на дороге, противодействовали, требуя иными жертвами умилостивить божество. Гидасп охотно и радостно допустил свое поражение, добровольно вынося это желанное насилие, и, хотя считал, что народ слишком уж долго услаждается возгласами и слишком бурно увлекается приветствиями, все же он дал ему проникнуться радостью, дожидаясь, пока все успокоится само собой.
Сам же он подошел поближе к Хариклее.
– Любимая, – сказал он, – что ты моя дочь, на это указали все знаки, это засвидетельствовал мудрый Сисимитр, и прежде всего, доказала это благосклонность богов. Но кто же тогда этот юноша, взятый с тобой и вместе с тобой содержавшийся под стражей для победных жертвоприношений богам, а теперь поставленный перед алтарями для совершения над ним священных обрядов? Как случилось, что ты назвала его братом[158], когда впервые привели вас ко мне в Сиене? Ведь не окажется же и он нашим сыном, так как единожды только и тебя одну зачала Персинна?
Хариклея зарумянилась и потупилась.
– Что это брат, я солгала, – сказала она, – нужда создала этот вымысел. А кто он на самом деле, он сам лучше расскажет. Он мужчина и не постыдится высказать все с большею смелостью, чем я, женщина.
Гидасп не понял смысла слов ее.
– Прости, – сказал он, – милая дочь моя, что пришлось тебе покраснеть из-за нас, когда приступили мы к тебе с расспросами об этом юноше, не подходящими для девичьей стыдливости. Теперь сядь в шатре вместе с матерью, дай ей порадоваться на тебя сильнее, чем страдала она, когда рожала тебя, утешь ее твоей близостью и рассказами о тебе. Мы же позаботимся о жертвах, но сначала выберем девушку, которую надлежит будет заклать вместо тебя одновременно с этим юношей, если только удастся найти достойную для тебя замену.
Хариклея едва не закричала, приведенная в ужас этим известием о предстоящем заклании Теагена. Все же, через силу, ради пользы дела, по необходимости, принудила она себя снести неистовство страдания и попытаться в обход достичь своей цели.
– Владыка мой, – говорила она, – быть может, совсем не нужно тебе искать девушку, раз уж народ однажды отпустил в моем лице женщину, приносимую в жертву. Если кто будет упорно настаивать, чтобы священный обряд совершился над четным числом людей обоего пола, тогда уместно будет тебе подыскать не только другую девушку но и другого юношу или, если ты этого не сделаешь, заклать снова меня, а не другую девушку.
Когда же Гидасп в ответ ей сказал: «Не кощунствуй!» – и спросил о причине, почему она говорит это:
– Потому, – промолвила она, – что мне и в жизни жить с ним, и в смерти умирать вместе с ним суждено божеством!
Гидасп еще не схватил самой сути ее слов.
– Я хвалю твое человеколюбие, дочь моя, – сказал он, – чужестранца, эллина, твоего сверстника, товарища по плену, снискавшего твою дружбу при ваших скитаниях на чужбине, ты справедливо жалеешь и желаешь спасти, но нет возможности изъять его из совершаемого священнодействия. И по другим причинам неблагочестиво было бы совсем отменить обычай победных жертвоприношений, да и народ этого не потерпит, и то едва удалось, по благости богов, заставить его отпустить тебя.
– Царь, – сказала на это Хариклея, – ведь отцом называть тебя мне, может быть, и не придется, – если по благости богов спасено мое тело, то проявлением той же благости будет и спасение души моей, потому что воистину он – моя душа, и знают о том боги, судившие так. Если окажется, что не хотят этого Мойры и, несмотря ни на что, будет необходимо, чтобы закланный чужеземец украсил собою жертвы, обещай по крайней мере одно для меня сделать. Вели мне самой, своими руками заклать жертву и, взяв как драгоценность меч, выказать перед всеми эфиопами славу моего мужества.
Гидасп был приведен в замешательство ее словами.
– Не понимаю, – сказал он, – такого поворота твоих мыслей в обратную сторону. Только что ты пыталась щитом прикрыть чужеземца, а теперь ты хочешь собственноручно убить его, словно он твой враг. Но ничего пристойного и славного, по крайней мере для тебя и твоего возраста, я не вижу в подобном деле. А хотя бы это и было так, возможности к тому нет. Ведь одним лишь посвященным Гелиосу и Селене поручается отеческими законами такое дело, да и то не всяким. Если это мужчина, он должен иметь жену, если женщина – сожительствовать с мужем, так что твоя девственность мешает исполнению твоей, неизвестно чем вызванной, просьбы.
– Это не служит препятствием, – сказала Хариклея тихо и наклонившись к уху Персинны, – есть и у меня, матушка, тот, к кому это имя подойдет, если будет на то и ваша воля.
– Конечно, – сказала Персинна, улыбнувшись, – очень скоро мы выдадим тебя, если позволят боги, когда выберем человека достойного тебя и нас.
Хариклея, уже погромче, сказала:
– Ни к чему выбирать того, кто уже есть. Она намеревалась высказаться яснее – ведь необходимость, стоявшая перед глазами, и угрожавшая Теагену опасность вынуждали быть смелее и поступиться девической стыдливостью, как вдруг Гидасп воскликнул, не в силах долее сдерживаться:
– Боги, как вы всегда мешаете плохое с хорошим, вы теперь опять хотите воспрепятствовать нечаянно дарованному мне блаженству! Вы явили мне дочь нежданную, но и безумную. Разве не поражен ум ее, если произносит она такие странные речи? Братом называла она того, кто в действительности не брат ей. А на вопрос об этом чужеземце, кто же он на самом деле, она отвечала незнанием. Затем снова пыталась спасти неизвестного, словно он друг ей. Узнав, что невозможно исполнить просьбу, стала умолять дать ей самой принести его в жертву, словно величайшего своего врага. Когда же ей говорят, что это не дозволено, так как только женщине, и к тому же замужней, подобает совершение этой жертвы, она объявляет, что имеет мужа, но кого именно, не прибавляет. Как же может она иметь мужа, которого у нее нет, да и не было никогда – это доказано жертвенником. Неужели обманывает нас в одном только этом случае неложное эфиопское испытание чистоты: жертвенник отпускает взошедшую необжегшейся и тем позволяет ей не по праву слыть девственной? Ей одной позволено одних и тех же людей одновременно называть друзьями и врагами и создавать несуществующих братьев и мужей? Поэтому, жена моя, войди в шатер и постарайся отрезвить дочь. Она или неистовствует, потому что завладел ею какой-то бог, посетивший это жертвоприношение, или безумствует в избытке радости от внезапного счастья. А я прикажу искать и разыскать девушку, которую мы должны принести в честь богов вместо нее, а пока это будет происходить, отправлюсь дать ответ прибывшим от разных народов посольствам и принять дары, доставленные ими по случаю победного торжества.
Сказав это, Гидасп сел на возвышении близ шатра и велел прийти послам, а если они привезли с собой какие-нибудь дары, то принести их. Тогда придворный докладчик Гармоний спросил его, прикажет ли он подводить послов всех вместе, или по очереди от каждого народа, или же, наконец, по одному.
Гидасп велел вводить послов по порядку и отдельно, чтобы каждому был оказан подобающий ему почет. Докладчик снова сказал:
– Тогда, царь, первым придет сын брата твоего Мероэб; он только что прибыл и ожидает перед воинской заставой, пока доложат о нем.
– Ленивый глупец! – закричал на него Гидасп. – Что же ты сразу не сообщил мне, зная, что прибывший не посланник, а царь, к тому же сын моего брата, недавно умершего, мною посаженный на его престол и бывший мне всегда вместо родного сына.
– Я знаю это, повелитель, – ответил Гармоний, – но я знаю также, что надо прежде всего улучить удобное время, потому что если в чем нуждаются докладчики, так это в предусмотрительности. Прости поэтому, что, пока ты беседовал с царицами, я остерегся отвлечь тебя делами от приятнейшего занятия.
– Теперь-то, по крайней мере, пусть он войдет, – сказал царь.
Гармоний побежал, получив этот приказ, и сейчас же снова вернулся с тем, к кому относилось приказание.
Все увидали Мероэба, юношу достойного удивления, по возрасту едва только преступившего годы отрочества, так как исполнилось ему сверх десяти всего семь лет, а ростом превышавшего чуть ли не всех. Блестящий полк щитоносцев сопровождал его. Стоявшее вокруг эфиопское войско в восхищении, почтительно расступилось, дав ему свободный проход.
Гидасп не усидел на своем престоле, пошел ему навстречу, обнял с отеческой лаской, посадил рядом с собой и дал ему правую руку.
– Ты вовремя прибыл, сын мой, – сказал он, – чтобы торжествовать вместе с нами победу и отпраздновать свадьбу. Отеческие и родовые боги и герои обрели нам дочь, тебе же, думается мне, невесту. Но во всех подробностях ты услышишь об этом потом, а пока, если желаешь добиться чего-нибудь для подвластного тебе народа, говори.
Мероэб, как услышал слово «невеста», от удовольствия и стыда даже и при черной своей коже не мог скрыть, что покрылся пурпуром: румянец пробежал по его лицу, как огонь по саже. Немного помедлив, он сказал:
– Остальные прибывшие послы, отец мой, все принесут тебе дары, чтобы увенчать твою блестящую победу избранными сокровищами своих стран. Я же считаю справедливым тебя, выказавшего благородство и доблесть в войнах, одарить по достоинству и приношением равным. Я привожу тебе человека, в войнах кровавых бойца непобедимого, а в борьбе, в кулачном бою, на пыльных ристалищах, неодолимого.
И кивком головы дал знак приблизиться этому человеку.
Тот вышел на середину и коленопреклоненно приветствовал Гидаспа, – человек такого роста и таких небывалых размеров, что, целуя колено царя, оказался почти одного роста с сидевшими на возвышении.
Не дожидаясь приказа, снял он одежду и стоял обнаженным, вызывая всякого желающего состязаться с ним в бою или в борьбе. Однако никто не хотел выходить, несмотря на многократные призывы царя.
– Дарована будет и тебе от нас, – сказал Гидасп, – достойная твоей силы награда.
Сказав это, повелел привести для него многолетнего в огромного слона. Когда же приведено было животное, тот принял его с радостью, а народ сразу пришел в восторг в восхищении от остроумия царя в отместку за свою как бы слабость перед хвастливостью бойца. После того приведены были послы Серов, которые поднесли пряжи и ткани из паутины своей страны, одежду, окрашенную пурпуром, и другую – чистейшей белизны.
Когда приняты были эти дары и Мероэб попросил отпустить для него на волю некоторых, давно уже находившихся в темнице, осужденных, на что последовало согласие царя, выступили послы счастливых арабов[159] и наполнили все кругом благовонием пахучих листьев, корицы, пряностей и тому подобного, чем умащается аравийская земля, и было по многу талантов[160] каждого из этих подношений.
Подошли после них жители страны троглодитов, принося в дар золото, добытое от муравьев, и упряжку грифов с поводьями из золотых цепей.
За ними выступило посольство блеммиев: они сплели венком луки и острия стрел из змеиных костей.
– Вот тебе, царь, – говорили они, – дары от нас. По богатству они уступают дарам других, но эти орудия показали себя там, у реки, чему ты и сам был свидетелем, в бою против персов.
– Они драгоценнее, – отвечал Гидасп, – чем дары во много талантов весом, так как они стали причиной того, что приносится мне теперь и все остальное.
И тут же дозволил им заявить, нет ли у них каких-нибудь желаний. Они попросили уменьшить им дань, и царь полностью сложил ее на целое десятилетие.
И вот, когда прошли перед глазами почти все послы, причем царь вознаграждал каждого равноценными дарами, а очень многих и более ценными, последними предстали перед ним послы аксиомитов, которые не должны были платить дани, но всегда были друзьями и союзниками царя. Выражая свое благорасположение по случаю одержанных успехов, они тоже доставили подарки. Среди всего прочего было там и некое животное странного вида и удивительного строения тела. Ростом оно доходило до размеров верблюда, а что касается цвета и шкуры – усыпано было цветными пятнами леопарда. Задняя часть и все, что позади паха, было у него низкое, как у льва, а плечевая часть, передние ноги и грудь выдавались без всякого соответствия с остальными членами тела. Тонкая шея, начинаясь от большого туловища, вытягивалась в лебединое горло. Голова у него с вида верблюжья, а размерами немного больше чем вдвое превышает голову ливийского страуса и дико вращает словно подведенными глазами. Необычна и походка его. Он раскачивается совсем не так, как все остальные животные, сухопутные и водяные: ноги ступают не так, что правая и левая попеременно перекрещиваются, но особо и одновременно переставляются обе правые и отдельно от них, связанными движениями, обе левые, и вместе с тем поднимается тот или другой бок. Так легко движение животного и так велика его кротость, что за тонкую веревку, закрученную вокруг головы, водит его вожак, а оно повинуется воле его, как неразрывной цепи.
Когда появилось это животное, оно повергло в изумление весь народ и по виду своему получило имя по наиболее заметным признакам тела: народ его тут же назвал камелопардом[161]. Смятением наполнило оно все собрание, так как произошло вот что. У алтаря Селены стояла пара быков, у алтаря Гелиоса четверка белых коней, приготовленных для жертвоприношения. Когда появилось чуждое, необычное и для первого взгляда столь странное животное, все они пришли в смятение, как при виде призрака, и, исполнившись страха, порвали сдерживавшие их путы. Один из быков (кажется, только он и увидел чудовище), а за ним одновременно два коня ринулись в неудержимое бегство: они не могли прорвать ограду войска, построенную из тесно сомкнутых в круг щитов тяжеловооруженных воинов, и беспорядочно носились в яром беге, крутясь посередине и опрокидывая все, что им попадалось: и утварь и животных.
Смутный крик подняли при этом все: те, к кому они приближались, – от страха, те же, в ком они, наскакивая на других, суматохой и падениями вызывали веселье и смех, – от удовольствия.
При этом происшествии даже Персинна и Хариклея не были в силах оставаться в шатре и, откинув немного завесу, сделались зрительницами всего, что творилось.
Теаген, движимый своей собственной мужественной отвагой, а может быть, и вдохновляемый в своем порыве кем-либо из богов, когда увидел, что состоявшие при нем стражи разбежались от охватившего их страха, внезапно выпрямился, между тем как раньше он коленопреклоненно стоял подле алтаря, ожидая близкого заклания. Теаген хватает жердь, лежавшую на алтаре, берет одного из не сорвавшихся еще коней, вскакивает ему на спину и, вцепившись в волосы на его шее, пользуется гривой вместо уздечки, пришпоривает коня пяткой, подгоняет его все время вместо бича жердью и мчится за убежавшим быком.
Сперва все присутствующие поняли это дело так, будто Теаген пытается спастись бегством, и каждый криком призывал своего соседа не давать ему разорвать стену гоплитов. Но по мере того как попытка Теагена шла дальше, все стали понимать, что это у него вовсе не от страха и не из желания убежать от смерти.
Очень быстро настигнув быка, Теаген погнался за ним, почти касаясь хвоста, причем слегка колол его и побуждал к более резвому бегу. И куда бы тот ни кидался, Теаген следовал за всеми его движениями, осторожно огибая повороты и узкие места.
Когда юноша приучил быка к своему виду и образу действий, он подогнал коня, чтобы тот оказался бок о бок с быком, кожей касаясь кожи, с конским смешивая бычье дыхание и пот. Теаген сумел так согласовать скорость бега коня и быка, что стоявшим поодаль представлялось, будто срослись вместе головы обоих животных. Все восторженно, до небес, прославляли Теагена, создавшего такую невиданную конно-бычью запряжку.
Вот чем был занят народ.
Хариклея взирала, охваченная дрожью и трепетом, недоумевала, что означал этот подвиг, и в страхе, как бы Теаген не упал, заранее страдала его ранами, словно своим собственным закланием, так что и Персинна заметила это.
– Дитя мое, – сказала она, – что с тобой? Ты как будто опасаешься за чужеземца. Я и сама испытываю это чувство, сожалею о его юности и желаю, чтобы он по крайней мере избежал опасности и сохранен был для жертв, чтобы не остались у нас совсем неисполненными священные обряды в честь богов.
– Смешно, – отвечала Хариклея, – это желание: пусть он не умрет, чтобы умереть! Но если это только возможно, матушка, спаси этого человека ради меня.
Тогда Персинна, подозревавшая не ту причину, что была на самом деле, но вообще любовную, возразила.
– Невозможно мне, – сказала она, – спасти его, но все-таки скажи наконец смело мне как матери, что у тебя общего с этим человеком, о котором ты так заботишься? Если это какое-то неизведанное волнение, неподобающее девушке, то материнское чувство сумеет сокрыть чувство дочери, а женское сострадание – падение женщины.
Обильные слезы пролила тогда Хариклея.
– Вот еще в чем, кроме всего остального, мое несчастье! – воскликнула она. – Речи мои даже разумным людям кажутся неразумными, и когда я говорю о своих бедах, думают, что я ничего еще не сказала. Я вынуждена наконец приступить к самообвинению, обнаженному и ничем не прикрытому.
Так сказала Хариклея и собиралась раскрыть всю истину, когда вновь потрясена была многошумным криком, раздавшимся оттуда, где стоял народ.
Теаген заставил коня сначала мчаться как можно быстрее, но чуть только конь догнал быка и поравнялся головой с его грудью, Теаген предоставил коню вольный бег, а сам соскочил с него, кинулся на шею быка и, уткнувшись лицом в промежуток между его рогами, локтями, словно венком, обхватил их, сплетая пальцы узлом на бычьем лбу, а всем телом повис на правом плече быка и понесся, вися таким образом, слегка подбрасываемый прыжками быка. Когда Теаген заметил, что бык, задыхаясь от тяжести, уже ослабил чрезмерно напряженные мышцы и приближается к тому месту, где восседал Гидасп, Теаген ринулся вперед, переплел своими ногами ноги быка и, несмотря на то что бык все время бил копытами, стал препятствовать его ходу. У быка, стесненного в порывистом беге и отягощенного силою юноши, подогнулись колени, он внезапно упал, кувырком через голову, вперед плечами и спиной, и долго лежал распростертый на спине, уткнув рога в землю, с недвижной, словно к земле приросшей головой; ноги его отчаянно ударяли по пустому воздуху; он был побежден.
Лежал тут же и Теаген, и одна лишь левая рука, на которую он опирался, была у него занята, правую же он протягивал к небу и непрерывно ею потрясал, весело смотря на Гидаспа и на весь народ; Теаген улыбкой призывал их радоваться с ним вместе, в то время как рев быка, словно труба, возглашал хвалу победителю.
В ответ грохотал крик толпы, и не слышалось ясной, членораздельной хвалы, но широко зияли рты, из единого горла звучало удивление и длительно и созвучно поднималось в небо.
По приказу царя подбежали прислужники: одни подняли Теагена и подвели его к Гидаспу, другие же, набросив на рога быку веревочную петлю, потащили его, понурого, и снова привязали к алтарям вместе с конем, которого тоже поймали. Гидасп собирался что-то сказать Теагену или предпринять что-то. Народ, которому юноша доставил такую радость и который раньше уже с первого взгляда сочувствовал ему, поражен был его силой и в особенности уязвлен завистью к эфиопскому силачу Мероэба.
– Пусть он встретится с борцом Мероэба! – закричали все в один голос. – Пусть получивший слона сразится с тем, кто захватил быка, – вопили они все время, и ввиду такой их настойчивости Гидасп согласился. Выведен был на середину эфиоп, глядевший презрительно и самоуверенно. Он шел тяжелым шагом и чванливо размахивал руками крест-накрест, так что локти касались локтей.
Когда он приблизился к собранию, Гидасп взглянул на Теагена и обратился к нему по-эллински:
– Чужестранец, с этим человеком придется тебе состязаться. Народ этого требует.
– Пусть исполнено будет его желание, – отвечал Теаген, – а какого рода это состязание?
– Борьба, – сказал Гидасп.
А Теаген на это:
– Но почему же не бой на мечах и во всеоружии, чтобы мне совершить великий подвиг, испытать великую опасность и этим поразить Хариклею, которая все еще до сих пор хранит молчание обо мне и в конце концов, видимо, отреклась от меня?
А Гидасп:
– Что ты хочешь сказать, когда приплетаешь имя Хариклеи, – ведомо только тебе одному. Бороться, а не на мечах биться тебе надо, потому что не дозволено видеть пролитие крови перед началом жертвоприношений.
Понял тогда Теаген, что Гидасп боится за него, как бы его не убили до начала жертвоприношения.
– Ты правильно поступаешь, – сказал он, – что сохраняешь меня для богов, которые позаботятся о нас.
С этими словами Теаген взял немного пыли, посыпал ее себе на спину и руки, еще орошенные потом после гонки за быком, стряхнул не приставшую пыль, с силой вытянул обе руки, оперся поустойчивее в землю ступнями ног, согнул ноги в коленях, закруглил плечи и спину, слегка наклонил шею, сжался всем телом и стоял так, с нетерпеньем ожидая схватки в борьбе.
А эфиоп, как увидел его, улыбнулся, оскалив зубы, и насмешливыми знаками как будто хотел унизить своего противника. Потом вдруг, словно бревном, поразил рукою шею Теагена, так что гул пошел от этого удара, а сам снова принял надменный вид и пренебрежительно засмеялся.
Теаген, как человек с детства знакомый с упражнениями и маслом гимнасиев[162] и прошедший Гермесово искусство состязаний, решил сперва уступать, чтобы выяснить противопоставленную ему мощь, не бросаться сразу на такую чудовищную и дико разъяренную громаду, но уменьем перехитрить неуклюжую силу. Поэтому, хотя он был слегка только сбит с того места, где стоял, он сделал вид, будто страдает сильнее, чем это было, и, выставив другую часть шеи, подставил ее под удар. Когда эфиоп снова ударил, Теаген притворился, будто сломлен ударом, и едва не упал ничком.
Эфиоп, проникшийся презрением к нему и осмелевший, неосторожно бросился в третий раз и, снова подняв руку, готовился с силой опустить ее.
Теаген внезапно нагнулся и, отклонившись, избежал удара, а в то же время своей правой рукой вцепился в левую руку эфиопа и этим захватом дал сильный толчок противнику, которого и так уже повлек к земле удар, нанесенный его собственной рукой в пустоту. Теаген проскользнул у него под мышкой, прижался к его спине, с трудом опоясал руками толстый живот эфиопа, сильными и непрерывными ударами пяток ослабил лодыжки и суставы его ног и силою принудил упасть на колени. Затем обхватил его ногами и, направив ляжки ему в пах, выбил в сторону руки, опираясь на которые эфиоп поддерживал свою грудь, обвел узлом руки вокруг его висков, стал оттягивать его голову к спине и плечам и наконец заставил своего противника распластаться животом на земле.
Единый общий крик громче прежнего подняла при виде этого толпа. Сам царь не выдержал и соскочил со своего трона.
– Жестокая необходимость! – говорил он. – И такого-то человека принести в жертву предписывает закон!
Затем Гидасп обратился к Теагену.
– Юноша, – сказал он, – придется тебе потом быть увенчанным для принесения в жертву, как велит обычай. А пока увенчайся венком за славную, но бесполезную для тебя мимолетную победу. Хотя я не могу, несмотря на все желание, защитить тебя от назначенной тебе участи, однако все, что мне позволено, я сделаю для тебя. Если ты знаешь что-нибудь, что еще при жизни могло бы тебя порадовать, проси об этом.
С этими словами Гидасп возложил на Теагена золотой венок, украшенный драгоценными камнями, и не мог скрыть своих слез.
– Вот в чем моя просьба, – сказал Теаген, – и молю тебя, исполни, как обещал: если совершенно невозможно мне избежать заклания, то по крайней мере прикажи ныне обретенной тобою дочери принести меня в жертву.
Уязвленный этой речью Гидасп вспомнил подобное же требование Хариклеи, но не счел, однако, нужным в такое время подробно исследовать, в чем тут дело.
– Только о возможном, чужестранец, – сказал он, – я разрешил тебе просить и только это обещал тебе исполнить. Замужней должна быть совершительница заклания, а не девственницей – ясно гласит закон.
– Но ведь муж есть и у нее, – возразил Теаген.
– Бредовые и поистине предсмертные речи, – воскликнул Гидасп. – Ни брака, ни общения с мужем не ведает девушка, это доказано жертвенником. Если только ты не говоришь о Мероэбе, – не знаю, откуда ты узнал это, – но и его я, впрочем, назвал только еще нареченным, а не ее мужем.
– И прибавь, не будет он им никогда, – сказал Теаген, – если только я знаю сколько-нибудь образ мыслей Хариклеи и если по праву можно доверять мне, как прорицающей жертве!
Тут вмешался Мероэб.
– Но, милейший, – сказал он, – ведь не при жизни, а лишь после того, как их заколют и взрежут, жертвенные животные своими внутренностями дают откровения прорицателям. Ты прав, отец мой, когда считаешь, что чужестранец в смертном томлении сам не знает, что говорит. Прикажи только, пускай его отведут к алтарям, а ты сам, если остается еще сделать что-нибудь, поспеши и начни священнодействие.
Теагена повели, как было приказано, а Хариклея, немного было вздохнувшая после его победы и понадеявшаяся на лучший исход, начала горько рыдать, когда снова повели его. Персинна все время утешала ее.
– Может быть, и спасся бы юноша, – говорила она, – если бы ты захотела поведать мне точнее все подробности о себе.
Тогда Хариклея, через силу и видя, что обстоятельства уже не допускают отсрочки, приступила к более подробному рассказу.
Гидасп между тем спросил у докладчика, не осталось ли еще каких-нибудь послов.
– Одни только послы из Сиены, – отвечал Гармоний, – они привезли послание и дары Ороондата и только что прибыли.
– Пусть подойдут они, – приказал Гидасп. Послы подошли и вручили письмо. Царь развернул и прочитал его, а стояло там вот что:
«Царю эфиопов, человеколюбивому и блаженному Гидаспу – Ороондат, сатрап великого царя.
Победив в бою, ты еще в большей мере победил величием своего духа и по собственной воле предоставил мне всю мою сатрапию; поэтому я не удивлюсь, если ты ответишь согласием на краткую просьбу. Одна девушка, приведенная ко мне из Мемфиса, сделалась военной добычей.
И в качестве пленницы по твоему приказу послана в Эфиопию, как я узнал от лиц, бывших с нею и избегнувших опасностей тех дней. Ее-то я и прошу освободить, в виде дара для меня, так как я и сам хотел бы получить эту девушку, а еще больше желал бы спасти ее для ее отца, который, разыскивая свою дочь, прошел много земель и захвачен был во время войны в крепости Элефантине. Когда я затем производил смотр уцелевшим от войны, я увидел его там, и он попросил меня послать его к тебе, чтобы прибегнуть к твоей доброте. Перед тобой среди прочих послов и находится этот человек, который способен и нравом своим доказать свое благородство, и одним видом умолить тебя. Радостным отошли его мне обратно, царь, чтобы он не только называл себя отцом, но и стал им».
– Кто же из находящихся здесь разыскивает девушку? – спросил царь, прочитав письмо. Ему указали на одного старика.
– Чужестранец, – сказал ему Гидасп, – по просьбе Ороондата я готов все сделать. Но всего только десять девушек приказал я увести в плен. Об одной из них доказано, что она не твоя дочь, взгляни на остальных и, ее опознаешь и найдешь, бери ее себе.
Простершись ниц, старик поцеловал ему ноги. Оглядев приведенных девушек, он не нашел той, кого искал, и снова печально потупился.
– Ни одна из них не дочь мне, царь, – сказал он.
– Мое согласие ты получил, – отвечал Гидасп. – Упрекай судьбу, если ты не находишь той, кого ищешь. Ты можешь осмотреть все вокруг и убедиться, что другой девушки, кроме этих, не было уведено и нет во всем лагере.
Ударил себя по лбу старик, заплакал, поднял голову, оглядел стоявшую кругом толпу и вдруг как безумный бросился бежать и, приблизившись к алтарям, закрутил наподобие веревки край своего рубища – такая одежда была на нем, – набросил на шею Теагена и стал тянуть его, крича так, что все могли это слышать:
– Я захватил тебя, проклятый и ненавистный!
Стража прилагала все усилия, чтобы помешать старику и вырвать Теагена, но старик крепко держал его, словно прирос к нему, и наконец добился того, что его привели пред лицо Гидаспа и всего совета.
– Царь, – воскликнул тогда старик, – вот тот, кто украл дочь мою. Вот тот, кто превратил дом мой в бездетную пустыню и от самых алтарей Пифийского бога похитил мою душу. А теперь, словно он чист от преступлений, восседает он у алтарей богов!
Потрясены были происходящим все до единого. Речам старика удивлялись те, кто их понимал, зрелищу – все остальные.
Гидасп велел точнее объяснить, чего он хочет. Старик – а это был Харикл – не открыл всей правды о происхождении Хариклеи из опасения навлечь на себя гнев со стороны ее истинных родителей в том случае, если она исчезла при побеге в глубь страны: он изложил вкратце лишь то, что не могло ему повредить, и сказал так:
– Была у меня дочь, царь. Если бы вы только видели, как разумна и как прекрасна она была, вы убедились бы, что я верно говорю. Была она девушкой и храмовой прислужницей Дельфийской Артемиды. И вот этот доблестный юноша, фессалиец по своему происхождению, прибыл во главе священного посольства в Дельфы, мой родимый город, для совершения отеческих обрядов и тайно похитил девушку из самых заповедных святилищ, притом святилищ Аполлона. Справедливо было бы признать, что он совершил кощунство и по отношению к вам, раз он оскорбил Аполлона, бога, почитаемого вашими отцами, – ведь Аполлон – это то же самое, что Гелиос, – и осквернил его священный удел.
Сообщником в этом нечестивом деянии был один мемфисский лжепророк. Я побывал сначала в Фессалии и требовал там Теагена от его сограждан, этеян, но никак не удавалось его найти, хотя они согласились выдать его и предать казни, где бы он ни был обнаружен, как величайшего преступника. Тогда я решил, что пристанищем в бегстве ему мог быть Мемфис, родина Каласирида.
Я прибыл туда и застал Каласирида, как он и заслуживал того, уже мертвым. От Тиамида, его сына, узнал я все о моей дочери, между прочим и то, что она отправлена к Ороондату в Сиену. С Ороондатом и Сиеной я потерпел неудачу – я пришел туда, но на Элефантине меня застала война. Вот теперь я прихожу сюда и обращаюсь с мольбой, о которой ты узнал из письма. Похититель в твоих руках. Разыщи дочь мою, облагодетельствуй меня, многострадального, да и ради самого себя сделай это, если хочешь показать, что почитаешь сатрапа, меня пославшего.
Харикл умолк, скорбным плачем закончив речь свою. Гидасп обратился к Теагену.
– Что ты скажешь на это? – спросил он.
– Справедливы, – отвечал Теаген, – все его обвинения. Разбойник я, похититель, насильник, преступник для этого старика, однако для вас я благодетель.
– Возврати же девушку, не принадлежащую тебе, – сказал Гидасп, – она уже раньше была посвящена богам, и ты претерпишь почетное заклание при жертвоприношении, а не уголовное, когда казнят за преступление.
– Но ведь справедливо, – возразил Теаген, – чтобы не похититель, а тот, кто владеет похищенным, возвращал его. Владеешь же им ты сам. Так возврати похищенное, если только этот старик не признает Хариклею твоей дочерью.
Никто уже не был в силах терпеть. Возникло всеобщее смятение. Сисимитр, который долго сдерживался, хотя давно уже начал понимать все, что говорилось и творилось, и выжидал только, когда все будет ясно и точно раскрыто вышнею силой, подбежал к Хариклу, обнял его и воскликнул:
– Спасена считавшаяся твоею и некогда врученная мною тебе дочь, на самом же деле дочь тех, кто обрел ее, а ты их знаешь.
Хариклея выбежала из шатра и, оттолкнув всякую стыдливость своей природы и возраста, понеслась она в вакхическом неистовстве и припала к ногам Харикла.
– Отец мой, – говорила она, – ты, кого я почитаю не меньше, чем своих родителей, накажи, как хочешь, меня, беззаконницу и отцеубийцу, все равно, даже если кто припишет воле и предначертанию богов все совершившееся.
Персинна, в свою очередь, обняла Гидаспа.
– Верь, что все это так и было, – говорила она ему, – знай, что этот эллинский юноша действительно нареченный твоей дочери, как она только что, превозмогая себя, призналась мне.
Со своей стороны, ликовал и народ, его возгласы сулили счастье. Все возрасты и состояния согласно радовались происходящему, не понимая, правда, большей части речей, но заключая о происходящем по тому, что перед этим случилось с Хариклеей, возможно, что они догадались об истине по внушению божества, приведшего все к такой развязке: ведь божество привело к созвучию крайние противоположности, сплеталась радость с горем, слезы смешивались со смехом, самые мрачные ужасы сменились празднеством, смеялись плакавшие и радовались рыдавшие, находили тех, кого не искали, и теряли тех, кого считали найденными, пока наконец предполагавшееся убийство не преобразилось в чистое жертвоприношение.
Гидасп обратился к Сисимитру с вопросом:
– Как же нам быть, великий мудрец? – Отказаться от жертвы богам – нечестиво. Заклать дарованных ими – тоже неблагочестиво. Надо подумать, что нам делать.
Сисимитр отвечал не на эллинском языке, но, чтобы все могли понять, на эфиопском.
– Царь, – сказал он, – омрачаются тьмою от чрезмерной радости, мне кажется, даже и разумнейшие из мужей. Ты, по крайней мере, давно уже должен был догадаться, что боги не желают принять приготовленной для них жертвы, раз они тебе от самых алтарей явили, что всеблаженная Хариклея – твоя дочь и, словно при помощи театрального приспособления, доставили из глубины Эллады ее воспитателя, вселили страх и смятение в стоявших перед алтарями коней и быков и тем дали понять, что всецело отвергнуты жертвы, считавшиеся совершеннейшими. Ныне же, как венец всех благополучий и завершение[163] всего представления, боги показали и нареченного девушки – этого вот юного чужеземца. Так поймем же чудодейственное веление богов, станем исполнителями их решения и приступим к жертвам, более чистым, отменив человеческие жертвоприношения на вечные времена.
Такие слова Сисимитр провозгласил отчетливо и внятно для всех, а Гидасп, который и сам понимал местный язык, крепко обнял Хариклею и Теагена.
– Итак, – говорил он, обращаясь ко всем присутствующим, – раз все это совершилось таким образом по воле богов, идти наперекор им было бы непозволительно. Поэтому – свидетели мне боги, вершители событий, и вы, люди, выказывающие себя их последователями – я эту чету связую законами брачными и дозволяю им соединиться узами для деторождения. И если угодно, пусть это решение будет скреплено жертвоприношением: приступим к священным обрядам.
Приветственными кликами отвечало на эти слова все множество народа и разразилось рукоплесканиями, словно брак уже совершался. Гидасп приблизился к алтарям и, готовясь начать жертвенный обряд, произнес:
– Владыка Гелиос и Селена-владычица, если мужем и женой Теаген и Хариклея по изволению вашему были объявлены, то, стало быть, возможно им стать вашими священнослужителями.
Сказав это, он снял с себя и с Персинны головные уборы, знаки жречества, и возложил свой на Теагена, а на Хариклею – убор Персинны.
И только свершилось это, как пришло на память Хариклу дельфийское прорицание, и понял он, что подтверждается на деле давно предвозвещенное богами указание, что юноша и девушка, покинув бегством Дельфы,
В черную землю придут, жаркого солнца удел.
Здесь-то награду великую доблестно живших обрящут:
На загорелых висках белый блестящий венец.
И вот юноша и девушка, убранные белыми венцами, приняв этим на себя жречество, совершили благоприятные жертвоприношения. Потом с зажженными светильниками, под напевы флейт и свирелей двинулись в Мерою на колеснице, запряженной конями – Теаген вместе с Гидаспом, Сисимитр на другой, вместе с Хариклом, а на запряженной белыми быками – Хариклея и с ней Персинна, провожаемые приветствиями, рукоплесканиями, хороводами. Сокровеннейшие обряды брака с еще большей пышностью должны были совершиться в городе.
Такое завершение получила эфиопская повесть о Теагене и Хариклее.
Ее сочинил муж финикиянин из Эмесы, из рода Гелиоса, сын Теодосия Гелиодор.
|
The script ran 0.057 seconds.