Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стефан Гейм - Агасфер
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Читатели «Фауста», «Мастера и Маргариты» и «Ангела западного окна» давно ждали появления этого романа. Да и сам Стефан Гейм (р.1913) шел к нему почти четверть века, впервые заявив тему библейской стилизации в «Крестоносцах» (1948), и вернувшись к ней в «Книге царя Давида» (1972). «Агасфер» (1981) стал творческой вершиной немецкого писателя, и получил широкую международную известность, будучи опубликованным в таких разных странах, как США и ГДР. Опираясь на европейскую традицию романов о Вечном жиде, Гейм пишет огромное полотно, на котором встречаются герои Нового Завета, германской Реформации и наших дней.

Аннотация. Стефан Гейм (р.1913) шел к этому роману почти четверть века, впервые заявив тему библейской стилизации в `Крестоносцах` (1948), и вернувшись к ней в `Книге царя Давида` (1972). `Агасфер` (1981) стал творческой вершиной немецкого писателя, и получил широкую международную известность, будучи опубликованным в таких разных странах, как США и ГДР. Опираясь на европейскую традицию романов о Вечном жиде, Гейм пишет огромное полотно, на котором встречаются герои Нового Завета, германской Реформации и наших дней.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

специального образования. Господину профессору Иоханаану Лейхтентрагеру Еврейский университет Иерусалим, Израиль 17 марта 1980 Уважаемый коллега! Кто бы мог подумать, что Ваши первые краткие замечания к разделу о Вечном жиде из моей работы «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки» обернутся столь интенсивной содержательной перепиской, за которой с интересом следит весь коллектив моих сотрудников. Я всегда полагал, что, несмотря на серьезнейшие мировоззренческие различия, ученые способны вести диалог по своей специальности, и, судя по Вашему последнему письму, мы с удовлетворением можем констатировать, что кое в чем нам удалось поколебать Вашу точку зрения. Так, например, Вы признаете, что не отождествляете персидского царя Агасфера с Вашим другом, владельцем обувного магазина; что ж, тем самым век последнего укорачивается по крайней мере на целых 400 лет. Далее, из свитка 9QRes, которому Вы придаете столь большое значение, следует, что и «Учитель праведности», и «Вождь общины» являлись людьми, а не духами, которые то ли возвращаются вновь и вновь, то ли существуют вечно. Вы справедливо указываете, дорогой коллега, на особую реалистичность некоторых из приведенных Вами стихов. Вместе с тем нельзя отрицать, что весь текст написан в слишком возвышенной манере, которая затрудняет реконструкцию реальных фактов, за исключением, пожалуй, одного-единственного случая. Видимо, в кумранской общине, как Вы сами о том пишете, верили в двух мессий, и автор процитированного Вами свитка сообщает о споре между ними. Спор пересказан весьма живо, ничего сверхъестественного в его содержании нет. Мы полагаем, что оба человека, выдававшие себя за мессий, были попросту мошенниками, которые поначалу сотрудничали друг с другом, пользуясь темнотой и суеверностью остальных членов общины, однако, возможно, оба они были параноиками — это вполне вероятно, особенно если учесть исторические настроения, распространенные между первым тысячелетием до нашей эры и вторым тысячелетием нашей эры, на что Вы справедливо обращаете внимание и сами. Мошенники нередко ссорятся, это хорошо известно, впрочем, и параноики, метящие в Наполеоны или мессии, порой начинают выяснять, кто из них самый главный, тогда их лучше немедленно изолировать. О паранойе «Вождя общины» свидетельствуют прежде всего его маниакально-религиозная воинственность и агрессивность. В этом смысле дух персонажа, называемого в свитке 9QRes Агасфером, к сожалению, действительно бессмертен, поэтому я попросил двух моих сотрудников подобрать из Библии и апокрифов аналогичные высказывания других персонажей иудейской истории. Когда эта работа будет закончена, мы охотно ознакомим Вас с нею; может быть, Вы и сами, пользуясь Вашими богатыми познаниями, сочтете возможным подсказать нам что-либо интересное. Жду Вашего ответа и сердечно кланяюсь, преданный Вам (Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус Институт научного атеизма Берлин, ГДР. Глава одиннадцатая в которой мы можем заглянуть в душу Паулуса фон Эйцена, а на церковной башне трижды кукарекает петух, подтверждая, что Агасфер именно тот, кто он есть. Письмо, которое вручил Эйцену доктор Лютер, было адресовано Эпинусу, главному пастору гамбургского собора Св. Петра. Аккуратно сложенное и запечатанное личной печатью Лютера, оно жгло карман Эйцену, и чем дольше он ехал, тем сильнее. До Росслау, что на Эльбе, он еще терпел, отвлекая себя от мыслей о письме пересказом спутнику своей утренней проповеди, которую запомнил до мельчайших подробностей, например, своих слов о том, что евреи хоть и живут среди нас, но в Бога нашего не веруют, чересчур спесивы, работать не хотят, наживаются на ростовщичестве, а тех, с кого дерут проценты, еще и презирают, называя гоями, поэтому следует воздать евреям по справедливости. Но уже в ангальтском Цербсте, садясь в седло после того, как он проворочался без сна всю ночь, Эйцен не выдержал и сказал Лейхтентрагеру: «Ответь мне, Ганс, какую добродетель должен оберегать человек пуще всего от любых искушений?» Лейхтентрагер почесал горб — должно быть, прихватил с собой блоху с цербстского ночлега, — огляделся по сторонам, посмотрел на зеленые дерева, в листве которых играло солнышко, на возделанные поля, на весь этот благословенный край, где все вроде бы есть, только по людям не скажешь, что им хорошо живется, ибо любое порядочное государство и каждый порядочный властитель любят держать народ в строгости. «Какую добродетель?» — спросил он, хотя отлично понял, куда клонит приятель; он ждал чего-нибудь эдакого с тех пор, как Эйцен поведал о письме, что дал ему на прощание доктор Мартинус. С благочестивым видом, вроде того, который любит напускать на себя теперь Эйцен после получения магистерского звания, Лейхтентрагер промолвил: «Главная добродетель, Пауль, — это оправдание доверия, если оно оказано тебе другим человеком, потому что нельзя обмануть оказанного доверия, не погубив души своей». Эйцен знал, каким, скорее всего, будет ответ, но втайне надеялся, что приятель как-нибудь поможет распечатать письмо. «Да уж, — вздохнул он, — до чего бы мы иначе дошли, если бы нельзя было положиться на верность и честность. Мир и сейчас полон всяческого зла, а не будь в нем верности и честности, он вовсе стал бы змеиным гнездом». Так они доехали до Марбурга, великолепного епископского города, где они остановились у соборного проповедника, господина Михаэлиса, и здесь Эйцена вновь охватило нетерпение. Соборный проповедник был рад оказать гостеприимство молодому коллеге, поскольку имел трех дочерей на выданье, одну костлявее другой, и все словно созданы для того, чтобы стать пасторской женой; пришлось пригласить и колченогого спутника, который тут же принялся отпускать девицам комплименты, у тех даже щеки заалели. За ужином, собственноручно приготовленным хозяйкой дома при усердной помощи дочерей, Лейхтентрагер стал подробно расписывать впечатляющую проповедь, которую его друг, магистр Эйцен, произнес в Виттенберге в присутствии самого Лютера и Меланхтона; при этом пальцы Лейхтентрагера поглаживали под столом то костлявую коленку Лизбет, средней дочери, то тощую ножку Ютты, младшей. Старшую же дочь, Агнес, посадили с расчетом к Эйцену, а потому на ее долю не досталось ни поглаживаний, ни пощипываний. Соборный проповедник даже не знал, что произвело на него большее впечатление, рассказ ли о красноречии и обширных познаниях молодого собрата или потрясающая память самого рассказчика, которому он заметил: «Видать, очень уж хорошо вы слушали, коли так подробно все запомнили. Вот бы Господь сподобил, чтобы кто-нибудь из моей общины так меня слушал на воскресной проповеди». «Моей заслуги тут нет, — тотчас отозвался Лейхтентрагер с напускной скромностью, — когда внимаешь подобной проповеди, да еще на такую тему и произнесенной с таким чувством, то кажется, будто тебе вещает сам пророк, а потому каждое слово, всякое словечко запоминается само собой». Новоиспеченный магистр поперхнулся вином, которое только что пригубил, ведь он-то хорошо знал, что его друга Ганса не было в церкви, когда он так обрушился на евреев и их злодеяния. Девица Агнес тотчас вскочила и принялась колотить своего соседа по спине, делала она это с самыми добрыми намерениями, однако синяки от ее ручки оставались у него еще несколько дней, по поводу чего приятель, осмотревший Эйцена ночью, заметил, что ледащие пальчики, дескать, бьют больнее. А Эйцен и впрямь не мог заснуть, потому ли, что близкая смерть отца печалила его больше, чем он мог бы выразить, или потому, что чувствовал, как слаб и беспомощен человек, если забыл о нем Господь и нет у него сильного покровителя, о покровительстве же, возможно, говорилось в письме, которое лежало в кармане; не выдержав, он повернулся к Лейхтентрагеру: «Ганс? Ты не спишь, Ганс?» Тот пробормотал что-то насчет слишком многих бутылок вина и слишком костлявых девицах, не желая просыпаться. Но Эйцен от него не отставал. «Ганс, — говорил он, — мочи нет, как охота узнать, что написал доктор Лютер в письме, которое он дал мне с собою». «Ну так открой его», — проворчал Лейхтентрагер, будто речь шла о ничтожной малости, вроде — раз и готово. Только открывать письмо Эйцен не решался, тем более что сам он теперь почти священник, то есть добрый пастор, который должен служить остальным христианам образцом благонравия. Поэтому он забубнил снова: «Ганс, ты же все знаешь, можешь сказать, какую человек загадал карту, червонного туза, пикового валета или трефовую девятку, знаешь, про что будут спрашивать на экзамене, про Святую ли Троицу, или про то, что плоть и кровь Христова a priori была в хлебе и вине, или же про ангелов добрых и злых…» «А тут чудес никаких нет, — сказал Лейхтентрагер, понявший, что теперь ему не скоро дадут заснуть. — Если котелок у тебя варит, ты и сам сообразишь, что к чему». «Моему котелку долго придется варить, — вздохнул молодой магистр, — только неизвестно, будет ли прок». «Ты поставь себя на место Лютера, — недовольно пробурчал Лейхтентрагер, — попробуй представить себе, что он пишет про тебя главному пастору Эпинусу. Небось говорит, какой ты бестолковый, какой лицемер, как лебезишь перед сильными мира сего, чтобы сделать себе карьеру». Тут он попал в самую точку, ибо именно этого Эйцен боится больше всего, слишком уж хорошо помнится ему история с другим письмом, тем самым, которое царь Давид передал через Урию своему военачальнику Иоаву; конечно, у него, Эйцена, нет такой красивой жены, как Вирсавия, а из-за девицы Барбары Штедер, на которую он нацеливается, никто его убивать не станет, ибо пусть она и не столь бестелесна и тоща, как магдебургская барышня Агнес, но того все равно не стоит. «Может, ему бы и следовало так написать, — продолжил Лейхтентрагер, — однако он этого не сделал. Мы ведь оба знаем Лютера, он никогда не признается письменно, что дал ход очередному пустоголовому святоше». Обидно, конечно, слышать такие слова, зато очень утешительно, поэтому Эйцен легко простил их другу и лишь еще жалобнее запричитал, как тяжело ему проезжать по сорок миль за день, терзаясь неизвестностью, и каким облегчением было бы для его сердца, несмотря на ожидающие его скорбные события, доподлинно узнать, что же написал доктор Мартинус. «Ладно, зажги свечу, — сказал Лейхтентрагер, — и подай письмо». Эйцен завозился с огнивом и кресалом, через некоторое время каморку осветил неровный огонек, являя картину довольно-таки жутковатую: молодой магистр и колченогий горбун, оба в ночных рубахах, склонились над сложенным листом бумаги, один выписывает свечкой загадочные круги над печатью, пока она с легким треском не отскакивает и письмо само собой не раскрывается. «На, — говорит Лейхтентрагер, — читай». Эйцену хоть и неловко читать вскрытое таким образом письмо, но удержать себя он не может, слишком уж велико любопытство, тем более речь идет о собственной судьбе. Почерк был знаком, своевольные крючки и росчерки, кляксы, чернильные брызги, будто по бумаге разбежались тараканы. «Мир Вам во Христе, досточтимый и любезный брат наш», — писал Лютер. А вот и о нем: «…отнеситесь благосклонно к подателю сего письма, молодому магистру Паулусу фон Эйцену, уроженцу Вашего города Гамбурга. Здесь, в виттенбергском университете, он проявил немалое усердие в изучении Закона Божьего, закончил учебу с большим успехом, выдержал экзамен, на котором обнаружил недюжинное красноречие и усвоение уроков своих наставников…» Подняв глаза, Эйцен увидел скучающее выражение лица у своего приятеля, которому, казалось, содержание письма было давно известно. Эйцен возвысил голос и со смешанными интонациями гордости и протеста продолжил: «…поэтому, любезный брат, горячо рекомендую Вам магистра фон Эйцена и прошу споспешествовать ему по мере Ваших сил и возможностей. Это будет делом богоугодным, что так же истинно, как истинны Святое Евангелие и Господь наш Иисус Христос. Пребывайте же всегда со Христом. Писано в Виттенберге, и проч., и проч. Сердечно Ваш — Мартин Лютер». «Ну, что? — спросил Лейхтентрагер. — Успокоился наконец?» Одернув задравшийся спереди подол ночной рубахи, Эйцен ответил: «Ты же сам сказал, что доктор Мартинус ничего другого и не мог написать». «Ты действительно так считаешь?» — спросил Лейхтентрагер, и вдруг, откуда ни возьмись, в руке у него появилось второе письмо, точно такое же, как первое, со вскрытой личной печатью Лютера. «На-ка, прочти!» Эйцена зазнобило. Тот же почерк, даже те же кляксы, зато все слова каким-то дьявольским образом переиначены и говорится в них, что голова новоиспеченного магистра Паулуса фон Эйцена забита чем угодно, только не Законом Божьим, он, дескать, преуспел лишь в льстивости и угодливости, а потому нельзя доверять ему амвона, не говоря уж о доброхристианской пастве, ибо стремится он лишь к власти над людьми, а не к тому, чтобы служить им усердно и смиренно. Далее следовала подпись, в точности повторявшая подпись на первом письме: Мартин Лютер. Эйцену стало жутко. Ведь письмо как бы раскрывало две совершенно разные стороны одного и того же человека, а человеком этим был он сам. Но доктор Лютер написал лишь одно-единственное письмо, так какое же письмо подлинное, где же истинный Лютер? И каков истинный сам он, магистр Паулус фон Эйцен? Взяв пальцами оба письма за кончики, Лейхтентрагер тихонько покачивал листочки перед недоверчивым лицом Эйцена. Пауль было потянулся к первому, настоящему письму, которое надо передать главному пастору Эпинусу, чтобы тот посодействовал быстрой карьере, но письмо выскальзывало из рук, а сам приятель Ганс сделался туманообразным, расплывчатым. Пауль закричал и проснулся в своей постели, рядом с ним сидел его попутчик, держа в руках открытое письмо с неповрежденной сургучной печатью; он прочитал при неровном огоньке затухающей свечи: «…поэтому, любезный брат, горячо рекомендую Вам магистра фон Эйцена…». «А где другое?» — спросил Эйцен, толкая Лейхтентрагера в бок. «Что другое?» — удивился тот. «Другое письмо!» Лейхтентрагер качнул головой; о другом письме ему ничего не ведомо, есть только вот это, что Эйцен держит в руках, и следовало бы поднести сургучную печать к свечке, чтобы сургуч размягчился, а потом аккуратно запечатать письмо; вскоре огонек погас, и в гостевой комнате дома соборного проповедника Михаэлиса снова стало темно. Но Эйцену не спалось. Через стену до него доносился сухой кашель девицы Агнес, а может, это кашляла Лизбет или Ютта; кто-то тяжко застонал, словно в кошмаре, балки потрескивали, половицы поскрипывали, будто сюда собрались домовые со всего Магдебурга; исполненный страха, Эйцен думал: «Боже мой, Боже мой, я-то надеялся, что после экзамена и показательной проповеди все пойдет своим чередом, как предопределил Господь в милости Своей, но как же непрочна и тонка под ногами, оказывается, земная твердь и как близко под нею адское пламя». Утром, после того как Лейхтентрагер ущипнул на прощание среднюю и младшую из дочерей соборного проповедника за щечки, а Эйцен чинно протянул руку девице Агнес, за что получил от хозяйки дома на дорогу хлеба и колбас, оба приятеля поскакали дальше, в Гельмштедт, где герцог Брауншвейгский содержал высшее училище, которое позднее стало университетом, и где приятели надеялись найти пристанище, чтобы можно было хорошенько поесть, выпить доброго вина и завести умные разговоры о судьбах мира; впрочем, Эйцен сидел в седле мешком, он чувствовал себя разбитым, будто на всем теле не осталось живого места. Зато у Лейхтентрагера самочувствие было недурное, он ехал себе на своей лошадке, поглядывая на друга со стороны и размышляя: до чего же слаб человек; любая мелочь повергает его в уныние, отчего он тотчас вопиет к Господу, подобно Иову, но продолжает веровать в Него, вместо того, чтобы полагаться на собственные силы; живут люди по правилам и законам, считают, что законы эти от Бога, цепляются за них, не замечая, как все по этим законам катится к чертям, как шествуют прямехонько в преисподнюю сначала князья и духовные лица, потом поэты и купцы, а за ними простолюдины. В Гельмштедте — базарный день, народ съехался из ближней и дальней округи, одни продают, другие покупают, а кому заняться нечем, тот глазеет на торгующих. Пестры базарные ряды, каждый хочет товар лицом да и себя показать, горшечники и портные, булочники и колбасники, кудахчут куры, гуси гогочут, пока им шею не свернут, кругом полно евреев в их островерхих шляпах, они расхваливают развешенные лохмотья, будто это платья самой герцогини, а какого-нибудь полудохлого мерина готовы выдать чуть ли не за чистокровного арабского скакуна. Напоив коней и привязав их, Эйцен и его приятель Ганс уселись на одной из скамеек, выставленных хозяином харчевни перед своим заведением. Эйцен с удовольствием потягивался и попивал винцо, которым угостил его приятель, глядел, как тот режет своим изящным ножичком колбасу, подаренную в дорогу молодым людям женой соборного проповедника, — половину себе, половину другу, и чувствовал впервые за нынешний день, что есть-таки у жизни приятные стороны, хоть их и немного. А еще он разглядел, что справа, неподалеку от церкви, народу толпится поболее, чем в иных местах; там стоял сколоченный помост и было натянуто полотнище с изображением крестных мук Господа нашего Иисуса Христа, с рыжей бородой, окровавленным челом, а по бокам Его понуро свесили головы распятые разбойники. Наверное, представление будут давать, подумал Эйцен, будут петь или что-нибудь показывать; он не знал, стоит ли ему присоединяться к толпе, дожидающейся начала представления, или лучше остаться на удобной скамье, что больше приличествует человеку, который почти уже пастор и у которого в кармане рекомендательное письмо от самого доктора Лютера. К тому же вроде и приятель не собирался двигаться с места, а может, даже и не замечал, что затевается неподалеку. И вдруг стало тихо, как в церкви. Даже шум из базарных рядов долетал теперь глухо, словно сквозь одеяло. На деревянные подмостки вышла женщина в зеленых шальварах, как на турецких картинках, которые Эйцен видел порою в книгах; поверх белой блузки на женщине была красная расшитая жилетка, а на голове — синий тюрбан с мерцающей брошью, над которой торчал пушистый султан. Лицо у нее было сильно набелено, так что никто не мог угадать, что скрывается за белилами, возможно, старушечьи морщины. Зато глаза, большие и блестящие, как жемчужины, явно молоды, и эти глаза хорошо знакомы Эйцену, поэтому его тотчас сорвало с места и понесло к толпе, окружавшей подмостки; втиснувшись в толпу, он принялся, не обращая внимания на брань, распихивать и расталкивать людей, пока не приблизился к женщине и не уставился на нее, видя ее как бы насквозь, как, бывает, видят духов, — сквозь ее блузку и шальвары он угадывал груди и бедра, во рту у него сделалось сухо, он хотел крикнуть: «Маргрит!» — но с уст его не смогло слететь ни единого звука. Женщина же подняла руку и, убедившись, что народ выжидательно пораскрывал рты, звонким, торжественным голосом возвестила, что зовут ее принцесса Елена и является она младшей любимой дочерью князя Трапезундского, великого герцога из свиты могущественного султана; но отца и мать, и прекрасный гарем, где было у нее все, что душе угодно, наряды и украшения, шелковые подушки и черные рабы с опахалами, пришлось ей покинуть, ибо в ночь накануне восемнадцатилетия явился ей Вечный жид, Агасфер, проклятый Иисусом Христом скитаться до Страшного Суда; он-то, Агасфер, и обратил ее в истинную веру. С тех пор она следует повсюду за Вечным жидом, который не может умереть и каждый раз таинственным образом возрождается заново, она стала ему как бы невестой небесной, дабы помочь свидетельствовать о славе Господней и о страданиях Иисуса Христа, которые Вечный жид видел собственными глазами, о чем он сейчас сам расскажет, а также покажет всему народу свои израненные ноги и поведает собственнолично, что говорил ему Иисус Христос, как проклял его за бессердечность, эту вину бедняге приходится искупать вот уже тысячу лет и еще пятьсот двадцать два года. Кого сия печальная история не тронет, тот может ступать себе по своим делам, Вечный жид простит его, как простит и Иисус Христос милосердный, но если кого заденет она за живое, если откликнется на нее сердце доброго христианина, то после представления он сможет купить книжицу с разноцветными картинками, которая рассказывает историю о том, как проклят был Вечный жид, Агасфер; после представления она, дескать, обойдет публику, и да внесет каждый посильную плату, которая нужна на то, чтобы они с господином Агасфером сумели пойти дальше возвещать народу иных городов и весей свет истины. Эйцен все еще не мог вымолвить ни слова. Он, конечно, еще тогда, после вечера, проведенного у магистра Меланхтона, догадывался, несмотря на хмель в голове, что нахальный молодой еврей, усадивший на колени Маргрит и тискавший ее, имеет какое-то отношение к Вечному жиду, однако наутро отогнал от себя эту мысль, как ночной морок и зловредное наваждение. А вот теперь еще и принцесса Елена Трапезундская оказывается той самой горничной, которая прислуживала Эйцену, когда тот проживал у своего приятеля Лейхтентрагера, выкуривала из постели юного студиозуса насекомых, выносила его ночной горшок, соблазнительно поигрывая на ходу ягодицами. Неужели же в каждом из нас сидит кто-то другой, а если так, то кто же тогда кроется в нем самом, Пауле фон Эйцене? А Лейхтентрагер тем временем оставался, должно быть, сидеть на скамейке перед харчевней, пил вино и даже не подозревал, какие страсти бушуют в груди магистра Эйцена, который был готов выскочить на деревянный помост, схватить принцессу Елену, залезть ей под жилетку и шальвары, только совсем не из тех грязных мыслей, что сразу пришли бы в голову какому-нибудь похабнику, а единственно ради научного интереса; однако тут он опоздал, ибо народ уже заволновался, любопытствуя, как же все-таки обстояло дело с вечным проклятием жиду, и, пожалуй, не одному зрителю захотелось проверить, что за подноготная кроется за нарядами прекрасной Елены, да не тут-то было. На высоком шесте принцесса Елена укрепила большую картину, которая изображала краснобородого Христа в пурпурном одеянии и с зеленым терновым венцом на челе, рядом два солдата, высунувшие языки и скорчившие жуткие рожи — так они издеваются над Христом, а один даже бьет Его плеткой по голове. Показывая картину, Елена начала громким и торжественным голосом читать стихи: Вот над Христом, Его браня, глумится злая солдатня. В венце терновом Он стоит, Оплеван ею и избит. Он полон кроткого смиренья Во имя нашего спасенья. Эйцену подумалось, что это совсем не тот дерзкий голос, каким Маргрит всегда разговаривала с ним, нет, тут сразу по одной манере, по гладкости речи слышно — стихи читает благородная дама, а уж принцесса Трапезундская или нет, не важно. Тем большее волнение чувствует он в своей груди, тем чаще озирается по сторонам в поисках своего приятеля Лейхтентрагера, ибо кто другой, как не тот, может объяснить, что, собственно, происходит; но приятеля опять нигде не видать, а прекрасная турчанка Елена уже водрузила на шест новую картину, которая также изображает Христа, но на сей раз в белой ризе, зато по измученному лицу Его струятся алые капли крови, сам же Он низко склонился под тяжестью креста, кругом стоящие женщины глядят на Него со слезами и состраданием, одни сложив руки на груди, другие обхватив ими свою голову. Указуя левой рукой на картину, а правую руку воздев к небу, принцесса Трапезундская проговорила с воодушевлением: Нет больше силы у Христа Терпеть под тяжестью креста. Но до Голгофы путь далек, Еще не вышел мукам срок. Он лишь рыдавших в стороне Просил: «Не плачьте обо Мне». Эйцену доподлинно известно, что если люди и знают вообще что-нибудь из Библии, то именно эту историю, тем не менее они стоят не шелохнувшись, запах пота и луковый дух витают над ними, они едва решаются перевести дыхание, вон у старика слюна течет на подбородок, но он ничего не замечает, другой, забыв обо всем на свете, почесывает задницу, а прекрасная Елена быстро вешает новую картину, которая вновь изображает изможденного Христа и рядом с Ним румяного мужчину в золотом шлеме, что тщетно протягивает руку помощи страдальцу. Дрогнувшим голосом Елена проговорила: Достойный римлянин один, Имевший офицерский чин, Хотел помочь, но Иисус Не уступил Свой тяжкий груз. Смущенный римлянин изрек: «Ессе Homo! Вот это человек!» При словах «Ессе Homo» по спине Эйцена пробежали мурашки, как всегда, когда он слышал латынь, на этот раз озноб был даже особенно сильным, ибо Паулю показалось, что прекрасная Елена, хоть и увлеченная представлением, а все-таки заметила его, недаром у нее глаза блеснули и голос сбился, пусть лишь на миг, но ему было и этого достаточно; та Маргрит, которую он знавал когда-то, и принцесса Трапезундская слились для него воедино, однако каково же, думает он, слышать эти слова «Ессе Homo» из губ чертова отродья, потаскушки жидовской, у него даже в голове помутилось, но вслед за тем тут же пришла другая мысль: а кто ты, собственно, сам такой, что судишь о других строже, чем Господь наш, Иисус Христос, сказавший о грешнице, которая слезами облила Его ноги, и отерла волосами главы своей, и целовала ноги Его, и мазала миррой: «прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много»; правда, Маргрит пока не проявляла интереса к его, Пауля, ногам, но, как говорится, еще не вечер. Теперь же она повесила новую картину, где слева нарисован Иисус Христос, согбенный под тяжестью креста, а справа жид в своем черном кафтане, очень похожий на того, с которым Эйцен познакомился той злополучной ночью, позади жида дом с колоннами, а меж покривившихся колонн — шест, а на шесте висит знак: зеленый венец и пурпурный сапожок. Принцесса Елена подошла к картине вплотную, и сразу стало видно, что история, рассказанная с таким чувством, приближается к своей развязке, грудь Елены начала вздыматься, султан на тюрбане устремился ввысь, она повела взглядом поверх людских голов, будто увидела вдали некий свет, и произнесла: Не в силах далее идти, Христос увидел по пути Еврея Агасфера дом И возмолил его о том, Чтоб здесь, в тени, хотя б чуть-чуть Пред казнью лютой отдохнуть. Тут толпа единым разом охнула, ибо рядом с принцессой откуда ни возьмись появился тот самый жид в своем потрепанном кафтане и в ермолке на таких же рыжих волосах, что были нарисованы и у Иисуса Христа на всех картинах. Стоит себе, будто с неба свалился или, подумал Эйцен, словно из преисподней вылез; вот он — вечный Агасфер, который не может ни успокоиться, ни умереть, а должен странствовать по свету в стужу и зной, по голым горам и пустыням, продираясь через терновник, по скалам и кручам, меж льдов и валунов, по рекам и морям, без конца, без конца, пока не прибудет куда-нибудь, например, на гельмштедтскую базарную площадь, чтобы покаяться сызнова в том, как он обошелся с Иисусом Христом и как был за то страшно проклят. «Тогда Равви и говорит мне, — сказал он в наступившей на площади тишине, — дай, говорит, мне передохнуть, тяжело мне. Еще бы, думаю, ведь на спине тяжесть немалая, дерево твердое, углы острые. Значит, говорю, тяжело тебе. А нам, по-твоему, от ярма римского не тяжело? Дай мне передохнуть, говорит он, дорога здесь каменистая и крутая, а я избит и измучен. Значит, дорога камениста и крута, говорю. А разве, по-твоему, не крута и не камениста дорога народа израильского? Позволь мне передохнуть, умоляет он, мне надо собраться с силами, чтобы предстать перед Отцом Небесным. Значит, к Отцу Небесному собираешься…» «Он врет!» Эйцен испуганно вздрогнул. Это он сам кричал и тем не менее испуганно вздрогнул, тут же обернулся по сторонам, не замахнулся ли кто, чтобы ударить его по лицу или по затылку, что может причинить здоровью серьезный ущерб. Но народ, похоже, и сам испугался не меньше, а пуще других — еврей на помосте, у которого слова застряли в глотке и в пот его бросило. Тут Эйцен увидел, что никто не собирается с ним спорить, тем более поднимать на него руку; наоборот, все смотрят на него, будто уже не жид тут главный, а он, и тогда Эйцен, расхрабрившись и опять чувствуя себя борцом за веру, сказал себе, что сейчас задаст жару этому жиду, после чего набрал полную грудь воздуха и крикнул изо всей мочи: «Все это ложь и обман. Эдак вот морочат глупых крестьян, выманивая у них денежки. Но ни студиозуса, ни ученого мужа, ни достопочтенного горожанина, жителя Гельмштедта, так не проведешь! Да и не Агасфер это вовсе, и Иисуса Христа он видом не видывал. Это же еврей Ахав, я встречал его в Виттенберге, знаю, как он там принцессу охмурял, а теперь вот думает, что может всех честных христиан надуть». Послышался сердитый ропот, и Эйцен сразу догадался, кем люди недовольны — не им, а евреем; ропот тем временем все усиливался, становился грознее, Эйцен ждал, чем ему ответит еврей, если, конечно, у него язык не отнялся. Он уже хотел было подать знак прекрасной Елене, чтобы она спускалась с подмостков под его защиту, только не мог придумать, как это сделать. Вдруг он заметил рядом с собою Лейхтентрагера, который как-то странно взглянул на приятеля и, криво усмехнувшись, сказал: «Молодец, Пауль, так и продолжай. Сейчас народ кинется наверх и убьет жида вместе с принцессой Трапезундской, а уж Бог тебя за это вознаградит». Тем временем небо неожиданно быстро затянулось черными тучами, которые надвинулись справа и слева, оставив узкий просвет лишь посредине, прямо над жидом, за которым висела картина с изображением рыжеволосого Христа, распятого между двумя разбойниками; позади распятых возвышалась церковь с островерхой крышей и золотым петушком-флюгером на башне. Тут многие, должно быть, содрогнулись и подумали, что Бог вот-вот рассудит, кто прав, а кто виноват: еврей ли со своей принцессой или же молодой человек в магистерской шляпе, протиснувшийся в самый первый ряд. Жид воздел руки, подобно пророку. Ропот сразу же приумолк. Глаза жида сделались жесткими и блестящими, как серая галька, он сказал: «Не впервые отвержен тот, кто не должен быть отвергнут, и отвержен тем, кто не должен отвергать. Это говорю вам я, Агасфер, по прозвищу Вечный жид, которого проклял Равви за то, что я прогнал его от дверей моих, когда он, изнемогая под тяжестью креста, хотел отдохнуть у меня, и если я говорю правду, то пусть трижды закричит тот золотой петушок на башне прежде, чем Господь ударит молнией». Эйцен знал, что теперь надо громко расхохотаться, чтобы все услышали его смех и наваждение исчезло: ведь петушок на башне может разве что указывать направление ветра, но уж никак не кукарекать. Он обернулся к своему другу Лейхтентрагеру, пытаясь прочесть в его глазах поддержку — мол, петух, он и есть петух, медяшка, она и есть медяшка; однако Лейхтентрагер лишь поднял палец к уху и сказал: «Слушай!» И впрямь, поначалу тихонько, неуверенно, будто молодой петушок робко пробует голос, потом смелее и звонче и, наконец, в третий раз оглушительно громко, на всю округу раздается петушиный крик, который изгоняет духов ночи и всяческое мракобесие. Все будто окаменели. Лишь распятый Христос вроде бы шевельнулся, но нет, это предгрозовой порыв ветра тронул полотно, на котором изображено распятие. Затем ослепительная молния с каким-то шипением взорвала всеобщее оцепенение, она ударила в деревянные подмостки, те мгновенно занялись огнем, вспыхнуло пламя и сожгло картину с распятием, шест, и все это под испуганные вопли людей, метнувшихся в разные стороны, да так, что полы сюртуков и подолы юбок затрещали от встречного ветра. Кто-то схватил Эйцена за руку, потащил прочь. «Давай-ка убираться подобру-поздорову, — услышал он голос Лейхтентрагера, — бежим отсюда, пока народ не опомнился и не надумал тебя прибить». Глава двенадцатая в которой разрывается надвое большой храмовый занавес, а Агасфер объясняет Иуде Искариоту, что, хотя судьба человека предопределена, тем не менее, он сам выбирает ее. Никто не знает всей правды, кроме меня и Равви, но он давно мертв, а мертвые молчат. Тот день выдался на редкость погожим; земля была еще влажной от зимних дождей, в воздухе стоял запах сырой пахоты, пышно цвели лилии, небо еще не поблекло от палящего солнца и изгибалось высоким синим куполом над городом и храмом. В такой день надо жить, а не умирать; но был канун субботы, поэтому все дела надлежало завершить сегодня, ибо Господь на седьмой день отдыхал, и никто в Израиле не смел в этот день работать. Отсюда и спешка. Отсюда беготня между домом Каиафы, домом Ирода и домом Пилата, отсюда же неожиданный опрос среди народа, кого казнить и кого помиловать, бунтовщика ли Варраву или этого сумасшедшего — Царя Иудейского, отсюда же срочное совещание ученых мужей, чтобы разобраться, кто должен выносить приговор и кто приводить его в исполнение, чтобы учесть национальные, религиозные и прочие интересы священников, тетрарха и оккупационных властей, а тут еще упрямство реббе Йошуа, его полное нежелание считаться с мирскими делами, он уже видел себя призванным восседать одесную Бога, но в то же время сердце его полнилось самыми дурными предчувствиями и страхом. Отсюда же поспешный увод осужденного, не давший народу как следует насладиться зрелищем. А ведь чудак, который назвался царем и должен тащить на Голгофу собственный крест, — это ли не богатая пища для насмешек, это ли не возможность для народа безнаказанно отвести душу, поразвлечься, запомнить подробности, чтобы весело посудачить иногда вечерком, так нет же: едва этот бедняга, задыхающийся, исходящий кровавым потом, подгоняемый ударами, появлялся перед людьми, как его торопили идти дальше, и лишь там, где он рухнул на колени, словно мул под слишком тяжелой поклажей, кое-кто успел прокричать ему с издевкой «Осанна!», или «Да здравствует Царь Иудейский!», или «Как же ты собирался нас спасти, Сын Божий, если ты себе помочь не можешь?» И мне стало жаль тебя, реббе Йошуа, несмотря на все твое безрассудство; сердце сжалось у меня в груди, когда я, стоя перед своим домом, увидел тебя с крестом на плечах. Я увидел твои глаза, ты тоже узнал меня, твои потрескавшиеся губы дрогнули, ты пытался что-то сказать, но послышался лишь хрип. Тогда я подошел к тебе и сказал: Видишь, я оказался рядом в твой самый трудный час. Кивнув, он с трудом проговорил: Ты обещал, что я смогу передохнуть у тебя. Я снова наклонился к нему, ибо тяжкое бремя пригнуло его к земле, и сказал: Меч Божий спрятан у меня под одеждой, я подниму его ради тебя, все твои насмешники, враги и все солдаты испугаются до смерти при виде огненного меча. Он промолчал. Ты же, реббе Йошуа, сказал я, сбросишь крест, воспрянешь от бремени, народ Израиля соберется вокруг тебя, и ты поведешь его за собой, ибо, как сказано в Писании, это твоя битва, о князь, и твоя победа, о царь, Он лишь качнул головой с терновым венцом: Оставь свой меч в ножнах. Мне ли не испить чаши, которую дал мне Отец? Только позволь мне немного передохнуть в тени твоих ворот, я смертельно устал. Но меня обуял гнев от подобного упрямства, я оттолкнул его от себя и крикнул: Убирайся, глупец! Да ему там, наверху, наплевать, что тебе пробьют гвоздями руки и ноги, а потом ты будешь медленно умирать на кресте, разве нет? Он создал людей такими, какие они есть, а ты хочешь изменить их своей жалкой смертью? До сих пор вижу перед собою лицо Равви, оно совсем побледнело, отчего капли крови показались еще алее, до сих пор слышу его слова: Сын человеческий уйдет, как сказано в Писании, ты же останешься и будешь ждать моего возвращения. Он пошел дальше и исчез за углом, где дорога поворачивает на Голгофу, за ним потянулся народ, который гомонил и суетился, будто впрямь ждал награды от настоящего царя. Вскоре воцарилась тишина великая, листья моего виноградника, который обвивал опоры навеса, были позолочены солнечным светом, тень от листьев дрожала на мощеном дворе, я сидел и думал о Равви, который в этот час умирал на кресте, о его словах и о тщетности всех моих усилий. Тут появился Иуда Искариот с кошельком в руках; остановившись рядом со мной, он сказал: А ведь ты — тот самый, кто приникал головой к груди нашего Равви на последней вечере, когда он причастил нас своим телом и своей кровью. А ты — тот, сказал я, кто должен мне один серебряный динарий из тех тридцати, которые ты получил за предательство. Предательство, сказал Иуда, какое гадкое слово. Разве я не делал лишь то, что должно, разве я не исполнил последнюю волю Равви, который говорил, что должен пролить свою кровь за многих во искупление их грехов? Значит, я лишь исполнял предопределение и его волю; ты же прогнал его от своих дверей, когда он хотел немного передохнуть, следовательно, на самом деле — это ты его предал, а вовсе не я. Конечно, возразил я, очень удобно считать, будто всегда поступаешь верно, ибо служишь только инструментом или даже игрушкой в руках высшей силы. Но ведь уже твой прародитель Адам поплатился изгнанием из рая и был осужден на тяжкие труды лишь за то, что попробовал яблоко, хотя это и было предопределено, иначе Бог не повесил бы то яблоко перед носом Адама, не создал бы ни змия, ни Еву, разве нет? Такова уж игра, которую Бог затеял с человеком, судив ему выбирать между добром и злом, хотя выбор вроде бы предопределен; вот и ты рожден предателем, но тем не менее стал им по собственной воле, поэтому тебе не остается ничего другого, как пойти к дереву за моим домом и повеситься. Я же — дух от Духа Божьего, я абсолютен и беспристрастен, мне не нужно, чтобы кто-то проливал кровь ради искупления моих грехов, ибо мне не дано их совершить. А теперь отдай-ка мне серебряный динарий, который ты мне задолжал. Тут Иуда испугался, сунул мне серебряный динарий и убежал. Через некоторое время, уже в шестом часу, он вернулся и сказал, что остальные двадцать девять сребреников он отнес в храм, бросил их священникам, но те не захотели брать их, потому что, дескать, это деньги за кровь. Затем он повернулся и пошел к дереву за моим домом; Иуда повесился на веревке, на которой погонщики водят мулов. Я же увидел, как небо вдруг потемнело, с гор подул пронизывающий ветер. Пробежали люди с криком, что в храме разорвался надвое, снизу доверху, большой занавес, будто рванула его могучая рука; весь город боялся кары Божьей. Тогда я понял, что реббе Йошуа умер, и, закрыв плащом лицо, заплакал. Глава тринадцатая в которой задается крамольный вопрос о том, действительно ли похож человек на Бога или же наоборот — Бог на человека, а также говорится о внутренних противоречиях, грозящих подорвать любые устои. Я знаю то, что я знаю. Я знаю глас Божий. Он слышится в гуле водопадов, в ревущем пламени, в завывании вихрей, только он мощнее этих звуков; он слышится в шелесте терновника, только почти совсем неразличим. Он доносится к тебе до самого конца вселенной, пролетая мимо погасших звезд и тех, которые лишь зарождаются, он звенит у тебя в ушах и не дает покоя. И раздался глас Божий, сказавший: Я отнял от тебя, Агасфер, Свою руку, и низринул тебя на шестой день в третьем часу с горних высей, и сделал это потому, что Мой порядок тебя не устраивал, и Мой закон не был для тебя законом; теперь ты проклят скитаться в пределах дольних, вместо того, чтобы блаженствовать на небесах, вознося хвалу Моей славе, ибо ты до сих пор желаешь все вывернуть наизнанку и сомневаешься в мудрости Моего творения. Подняв лицо мое к высям над высями, откуда донесся голос, я возразил: Прежде всего я сомневаюсь в человеке, который якобы создан по Твоему подобию, по образу Божьему, и сомневаюсь в сыне человеческом, к груди которого я приникал на его последней вечере и который якобы послан Тобой искупать грехи всех людей. И снова раздался глас Божий, сказавший: Мир полон чудес, свершающихся с утра до вечера. Даже одна-единственная молекула так сложна и так гениально проста, что создать ее не мог никто другой, только Я. И ты еще сомневаешься? Склонившись пред Богом, я ответил: Я далек от того, чтобы сомневаться в чудесах Твоих, Господи, и речь идет не о молекулах; я сомневаюсь в Твоей справедливости и в богоподобности человека, которого Ты сотворил. Тут небеса раскрылись, и из высей прянул луч света, он был ярче тысячи солнц, однако не слепил глаз; в свете этого луча появилась лестница, которая стояла сама по себе и была такою высокой, что ее верхушка терялась где-то в бесконечности, по этой лестнице поднимались и опускались ангелы, разумеется, добрые ангелы, а не такие, как мы с Люцифером; казалось, будто по лестнице вверх и вниз бегает множество муравьев, беленьких, с розовыми головками и прозрачными крылышками. Часть из них спускала по лестнице большой престол, им было тяжело нести этот престол, изукрашенный драгоценными каменьями, которые переливались всеми цветами весенней радуги, синим и зеленым, красным и золотым, подлокотники же были резными, с золотой обивкой, а на их окончаниях красовались головы херувимов; четыре ножки престола походили на львиные лапы, а спинку образовывали два переплетенных блестящих змея, головы которых враждовали меж собой. На троне никто не восседал, поэтому можно было подумать, что ангелы просто перетаскивали мебель. Когда ангелы спустили престол по лестнице, они поднесли его ко мне и поставили передо мной вместе с подножием, прикрепленным к престолу золотыми скобами, после чего ангелы в развевающихся одеяниях упорхнули на своих крылышках. Тут снова раздался глас Божий, сказавший: Ты сомневаешься в богоподобности человека, поэтому Я решил явиться тебе. Луч света из поднебесья превратился в ореол вокруг престола, а посредине этого ореола возникла туманность, какую видишь иногда по утрам. Туманность сгущалась, приобретала очертания, объем и форму, на престоле показался человек зрелого возраста, в белых одеждах, ясноглазый, с волнистыми волосами и курчавой головой, и все в нем было исполнено совершенства и неописуемой красоты. Я же, вместо того, чтобы пасть ниц перед престолом и целовать Его ноги, не мог отвести от Него своего взгляда, ибо одновременно мне казалось, что сквозь Него проглядывает жалкая фигура реббе Йошуа, и я спросил: Значит, Ты и есть Бог? Он ответил: Я Тот, Кто Я есть. Ты прекрасен, Господи, сказал я, ибо покоишься в Самом Себе, я мог бы полюбить Тебя. Но ты продолжаешь сомневаться во Мне и Моем мироустройстве, хотя вот Я — восседаю пред тобой на престоле как наглядное доказательство богоподобности человека. Господи, сказал я, Ты отринул меня, и нет у меня никакой власти. Однако позволь спросить Тебя: что же истинно — богоподобность человека или человекоподобность Бога? Чело Его сделалось сумрачным, померк свет, идущий из поднебесья, мириады розоголовых ангелов с прозрачными крылышками закружили вокруг лестницы, будто она вот-вот рухнет, и мне стало страшно за свой вопрос. Опять раздался глас Божий, но теперь он звучал немного сердито: Что тебе до того? Ведь ты ничтожней праха, из которого Я сотворил человека. Это противоречие, Господи, и, значит, в Твоем мироздании есть прореха. Тут же ко мне подлетели те из добрых ангелов, кто был поплечистей и с кулачищами, как у молотобойцев. Но Господь дал им знак оставить меня в покое и спросил: Много ли таких противоречий, Агасфер? Низко поклонившись, я сказал: О да, Господи, их много, и они — это соль в каше, и дрожжи в тесте, и душа всего дела, Твоего и моего. Бог сказал: Я создал тебя на второй день, но не из праха, как человека, а из огня и дуновения бесконечности. Однако это еще не дает тебе права на твою еврейскую дерзость. Я сказал: Неужели даже спросить ничего нельзя? Ты отринул меня на шестой день в третьем часу, Ты проклял меня на вечные скитания по дольним пределам до Страшного Суда, а потом Твой Сын по пути к Голгофе проклял меня тем же проклятьем. Неужто единого раза мало? Может, поскольку Вы триедины, Ты, и Сын Твой, и Дух Святой, о котором известно немного, то Ты считаешь, что двойное проклятье ненадежно? Тут Господь поднялся со своего престола и подошел ко мне, глаза Его сверкали, чело побагровело, и был Он велик в гневе Своем, я же распростер руки, чтобы встретить Его с любовью, ибо я воистину любил Его за то, что Он утратил Свой Божественный покой, я бы далее простил Ему третье проклятье. Но Он вдруг помедлил, затем неожиданно улыбнулся и вновь обратился в туманность, которая тут же улетучилась: только пустой престол остался стоять во всем своем великолепии. Я знаю то, что я знаю. Бог, каков Он есть, все Его мироздание полно противоречий, как Он сам. Глава четырнадцатая где Вечный жид облегчает кончину христианина, который, будучи купцом, желал перед смертью надежного залога. Наконец-то он вернулся, подумал умирающий; хорошо, когда в семье есть свой пастор, ведь пастор даже лучше врача, ибо врач полезен лишь для жизни земной, которая длится лет шестьдесят, в лучшем случае — семьдесят, пастор же нужен для вечности. Только есть все-таки со смертью одна незадача, продолжал он размышлять. Вот был ты всю жизнь богобоязнен, властям покорен, детей произвел на свет только от законной супруги, а незаконнорожденные за тобою вроде бы не числятся, избегал ты грехов всяческих, смирял гордыню и не поддавался корыстолюбию, не убивал, не грабил, дела вел добросовестно, осмотрительно и по правилам, сколько процентов на капитал оставлять положено, столько и оставлял, не забывал о страховке. Стало быть, можно спокойно готовиться к смерти, веруя в блаженство, которое нам обещано, разве не так? Но одновременно с болью, которая ширится в груди, сердце умирающего наполнялось сомнениями: а что, если все это пустые выдумки, обман, и от человека ничего не остается, кроме горстки праха, из которого он сотворен? «Разве знает кто взаправду, есть ли душа? — спросил он сына, который сидел у его постели и глядел на отца скорбными глазами. — Разве знает кто, что же такое вдохнул в него Господь и что потом возвратится Ему, как одолженный гульден заимодавцу? Из какого отверстия моего бренного тела изыдет душа? Из носа, изо рта, из ушей или еще откуда? А может, все-таки меня, именно меня, совсем не станет?» Сын ответил: «Но в Писании, отец, сказано, что человек создан для жизни вечной». Умирающий тихонько застонал. «Страшно, — сказал он. — Я боюсь превратиться в ничто. Раньше у папистов был порядок, как у хорошего купца. Даешь столько-то гамбургских серебряных пфеннигов, а взамен получаешь на столько-то лет отпущение грехов, избавление от адского огня и прочих мук, заверенное самим Римским папой. А что теперь, после того, как твой доктор Лютер все это порушил? Кто теперь даст мне бумагу с печатью о том, что после смерти не все еще кончится и что когда-нибудь действительно настанет воскресение, срастутся распавшиеся косточки, оживет истлевшая плоть, откроются мертвые очи, чтобы узреть сияние и славу мира? Кто даст мне такой залог, чтобы какой-нибудь жид ссудил под него хотя бы грош?» Сын сказал: «Но апостол Иоанн возвестил, что всем, кто верует в Господа, будет дарована жизнь вечная. Вы должны верить, отец». Посылал я парня учиться, подумал умирающий, надеялся, что наберется он ума, разузнает про всякие таинства и бессмертную душу; кому же еще и знать-то о них, как неученым докторам из Виттенберга? Теперь он сам носит магистерскую шляпу, ищет собственный приход, чтобы одарить здешних горожан своей премудростью, а что мне талдычит? Дескать, верь. «Значит, надо верить, — говорит умирающий. — Только кредит, сын мой, без залога не дают. Так есть ли у тебя для меня надежный залог?» Ах, как озадачили эти слова молодого магистра. Недаром он вырос в семье Эйценов, торговля сукном и шерстью, кое-что смыслит в коммерческих делах, понимает, что всякий легковер может запросто лишиться не только товара или капитала, но и последних штанов. Почему же с религией дело должно обстоять иначе, нежели с торговлей? «Вы, церковники, сулите нам вечную жизнь, — сказал умирающий. — Ах, как бы мне хотелось поверить в это, все бы отдал, деньги и имущество, на коленях бы дополз до собора Святого Петра, ноги бы целовал главному пастору Эпинусу или даже хоть тебе. Только где надежный залог?» Сын помнит множество мудрых изречений из Святого Писания и ученых книг, умеет красиво произнести их, уж этому-то он у Филиппа Меланхтона и доктора Лютера научился; но есть ли толк в подобных утешительных словах для того, кто шесть раз за неделю открывает конторскую книгу, а молитвенник лишь единожды, кто привык соразмерять расход с доходом? Такому человеку нужен живой очевидец, который может доподлинно свидетельствовать, подумал сын и сразу понял, что эта мысль давно засела у него в голове, только как-то не осознавалась; крик гемльмштедтского позолоченного петушка до глубины души потряс его, это потрясение не прошло до самого Гамбурга, здесь ему и подумалось, что вечное проклятие, на которое осужден один, может принести вечный покой другому. «Я дам вам надежный залог, отец, — сказал он. — Я расскажу вам про Вечного жида, с которым встречался не раз, и про то, как на церковной башне трижды прокричал петух». Умирающий жадно вслушивался в сыновние слова. Они проливались бальзамом на его больное сердце, вокруг которого все сильнее сжимался железный обруч; он молил Бога о том, чтобы обруч лопнул, но в то же время знал, что если лопнет обруч, то разорвется и сердце. Этот еврей, подумал он, если он и взаправду тот, за кого себя выдает, то надо ли доказательств более надежных и более достоверных? Ведь сынок самолично подверг еврея проверке, своими ушами слышал, как трижды прокричал медный петух, своими глазами видел молнию. А если есть вечная жизнь, будь она даже проклятием, разве не должна она быть тем более дарована тому, кто помрет со святым причастием, в мире с собой и с Богом? «Где же, сын мой, тот еврей сейчас?» — спросил он. Новоиспеченный господин магистр совершенно упустил из виду, что как в завершении молитвы непременно должно прозвучать «Аминь», так и рассказ об Агасфере не мог не закончиться просьбой умирающего привести к нему Вечного жида для душевного успокоения. Но искать жида среди узких улочек, где живут евреи, да еще просить его о любезности, этого Паулю Эйцену совсем не хотелось, тем более что он опасался насмешек от принцессы Трапезундской после того случая в Гельмштедте, когда он хотел натравить толпу на жида с принцессой. «Где сейчас находится тот еврей? — переспросил Пауль. — А черт его знает». Старик заметил, как молодой магистр заерзал на стуле, видимо, не без причины, но от этого ему лишь сильнее захотелось встретиться с тем евреем, расспросить, правда ли, что он видел Христа живым, разговаривал с Ним, а затем скитался полторы тысячи лет и даже больше. Кукарекал петух или нет, подумал он, меня-то этот жид не проведет, у меня на людей особый нюх, иначе я давно бы обанкротился, ибо в нашем деле, торговле сукном и шерстью, плутов, мошенников и проходимцев куда больше, чем честных коммерсантов. «Сын мой, — сказал он, — приведи ко мне еврея. Я хочу с ним поговорить». Пауль хотел было возразить, но умирающий со стоном приподнялся и сказал: «Такова моя воля, последняя воля. Ступай». Тут магистру фон Эйцену не осталось ничего другого, как покориться, поэтому он встал и вышел из комнаты. А у него уже пасторская походка, подумал старик, вышагивает чинно, а ступает совсем бесшумно: нельзя пасторам грешника-то спугнуть, пока к рукам не приберут. Еврея он мне приведет-таки, заключил он и попытался себе представить, как выглядит человек, у которого за спиной столько лет, — должно быть, дряхлый старец, глаза слезятся, сам весь усох и сморщился и несет от него гнилью и тленом. С этими мыслями он заснул, а проснулся разбуженный чьими-то голосами; он подумал, что вернулся сын, магистр, и привел еврея Агасфера, поэтому поднял голову, чтобы увидеть их, но оказалось, что пришла семья — верная жена Анна, старший сын Дитрих, а также обе дочери Марта и Магдалена, глаза у всех скорбные, дочери теребят в руках платочки; пришли они, чтобы поддержать умирающего в его последний час, но ему-то недосуг тратить время на них, ибо предстоит еще важный разговор с очень нужным человеком. Однако главный пастор Эпинус принадлежал к разряду людей, которые строго следуют долгу, не обращая внимание на то, что при этом они кому-то наступают на мозоли; здесь же надо приуготовить душу человеческую к дальней дороге, что является его прямой обязанностью и одновременно дружеской услугой семье. Поэтому он выпроводил жену с детьми из комнаты, подняв руки, словно большая черная птица махнула крыльями, — ведь таинство исповеди предписывает, чтобы священник оставался с грешником наедине. Затем он приблизился к постели, где тихий и бледный, весь в поту от страха, лежал старый Эйцен, и проговорил голосом, казавшимся уже почти загробным: «Признаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что грешил, и раскаиваешься ли ты в грехах своих? Если так, то ответствуй: Да!» Эти слова хорошо знакомы старому Эйцену, поэтому они повергли его в еще больший ужас. Неужели и впрямь настал мой последний час? — думает он. Как же мне уходить из этого мира, если я еще не готов? И где же мой Пауль с евреем, которого он обещал привести? Хотя главный пастор Эпинус и не услышал от умирающего утвердительного ответа, но он почел за таковой печальный взгляд устремленных к потолку глаз, поэтому строго кашлянул и продолжил: «Желаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, отпущения грехов именем Иисуса Христа? Если так, то ответствуй: Да!» Старому Эйцену послышались за дверью спорящие голоса. Ну вот, подумал он, я еще не отошел, а они уже чего-то не поделили; только все это суета сует и тщета. Но где же тот, кто должен принести мне надежный залог, почему не идет? До сих пор с уст умирающего не слетело ни единого звука, не было даже слабого кивка головой, только веки устало дрогнули, но главный пастор Эпинус почел и это движение утвердительным ответом, поэтому задал свой третий, самый тяжелый и серьезный вопрос, от которого зависит, будет ли очищена душа сего грешника и понесут ли ее вскоре ангелы на небеса; торжественно прозвучали слова: «Веруешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что Иисус Христос отпустил все твои грехи и что прощение, которое ты получишь от меня, есть прощение от Бога? Если так, то ответствуй: Да!» На сей раз, к радости Эпинуса, умирающий попытался что-то сказать, его губы разлепились, послышался невнятный шепот. Эпинус наклонился, придвинул ухо к самым губам старого Эйцена и услышал: «Где же еврей? Мне нужен еврей!» Главному пастору никак не взять в толк, при чем тут еврей, почему вообще какой-то еврей затесался промеж христианином, которого соборуют перед дальней дорогой, и его исповедником? Он решил, что умирающий, как это нередко с ними бывает, заговаривается и что душа его вот-вот отлетит, а потому поспешил с отпущением и последним причастием, быстро пробормотал absolvo te, словно его язык зачастил, грешным делом, наперегонки с самим дьяволом: «Силой повеления, данного Господом Его святой церкви, объявляю тебе, Рейнхард Эйцен: всемогущий Бог смилостивился над тобой и искуплением, что даровано Иисусом Христом через Его крестные муки, и смерть, и воскресение, отпускает тебе все твои грехи. Аминь». Быстро перекрестив умирающего, главный пастор тут же шагнул к двери, чтобы жена и дети могли засвидетельствовать, что глава семьи принял святое причастие, вкусил напоследок, перед дальней дорогой из этого мира, от плоти и крови Господней. Но едва он со скрипом отворил дверь, как в комнату ворвался магистр Пауль, таща за руку рыжего еврея и громко крича: «Вот он!» За ними влетели брат Дитрих, сестры Марта и Магдалена, а также жена Анна, все сильно возбуждены, наперебой твердят: дескать, стыд и позор и святотатство, нельзя тащить поганого еврея ко христианскому смертному ложу. Душа бедного магистра Пауля разрывалась надвое. Ведь он исполнил свой сыновний долг, для чего обежал половину Гамбурга, только никого не нашел, пока приятель Лейхтентрагер не отвел его в нужное место. А дома его встретил раздосадованный и разгневанный неподобающим визитером к смертному одру главный пастор Эпинус, тот самый Эпинус, которому адресовано рекомендательное письмо Лютера, до сих пор лежащее в кармане магистра Пауля, и который вот-вот готов наорать на пришельцев. Пауль догадался, что ему самому отнюдь не во благо пойдет то благодеяние, которое он совершил ради отца, недаром же старший брат Дитрих расшумелся насчет дурацких выходок и глупых студенческих проделок; в душе Пауль проклял принцессу Трапезундскую, которая лежала дома у еврея, лениво потягиваясь, бесстыже оголив свои пышные груди, да еще отговаривала Агасфера идти к умирающему за то, что господин магистр хотел натравить на них толпу в Гельмштедте. Впрочем, ни злость на Маргрит, из-за которой потеряно столько драгоценного времени, ни умоляющие взгляды на главного пастора Эпинуса и брата Дитриха не помогут — придется все объяснять; но тут Пауль увидел, как отец поманил к себе еврея, однако тот продолжал стоять на месте, скрестив руки на груди, и, казалось, забыл об умирающем, как и все остальные, хотя вроде бы именно умирающий был здесь главной персоной. Магистр Пауль начал свою речь, он говорил горячо, ибо дело шло не только о вечной жизни досточтимого папаши, но и об его собственной, вполне земной жизни, которая еще неизвестно как сложится. Он сказал, что отец сам пожелал увидеть еврея, такова его последняя воля, но и еврей-то не простой, каких полно на улицах, нет, это Агасфер, которого Иисус Христос проклял на вечные скитания за то, что тот прогнал Христа от дверей своего дома, когда Он, изнемогая под тяжестью креста, хотел немного передохнуть; Агасфер должен был засвидетельствовать отцу, что действительно знал Иисуса Христа, действительно разговаривал с Ним, и тем самым подтвердить — жизнь вечная не есть некий символ, в который надлежит просто верить, она существует взаправду, в чем можно убедиться на живом примере. Услышав столь безумные речи от недавнего выпускника Виттенбергского университета, а теперь соискателя на пасторскую должность, господин Эпинус рванул последние остатки волос на голове и вскричал: «Глупости! То не Вечный жид, а вечная бесовская крамола!» После чего заговорил о том, что, видно, молодой магистр дал себя чем-то подкупить, ибо с каких пор понадобился лукавый иудей для доказательства существования жизни вечной, обетованной каждому правоверному христианину Иисусом Христом, а потом и святыми апостолами. Неужто этому учат в университете Мартинус Лютер и Филипп Меланхтон? А может, подобные премудрости есть результат чрезмерного увлечения вином и пивом, которому, к сожалению, предаются господа студенты? В голове новоиспеченного магистра все перемешалось: отец, лежащий на смертном одре и пытающийся жестом слабой руки подозвать к себе еврея; красное злое лицо Эпинуса, который после всего произошедшего вряд ли благосклонно отнесется к рекомендации Лютера; брат, сестры и мать, выпучившие глаза и размахивающие руками; и посреди этой неразберихи — жид, на лице которого блуждала такая спокойная улыбка, будто его тут ничего не касается, будто вовсе и не он главная причина скандала. Ему же, магистру Паулю, придется еще и защищать еврея, хотя бы ради самого себя, чтобы не стоять тут болваном и не выглядеть лжецом. «Но позвольте, господин главный пастор, — сказал он, — мой учитель, досточтимый доктор Мартинус, может подтвердить — и на сей счет у меня есть письмо, адресованное лично господину главному пастору, — что учился я прилежно, вникал и в слово Божие, и в наставления пророков; тем не менее, жид этот — самый что ни на есть подлинный и настоящий, а господину главному пастору следовало бы, вероятно, подумать, не является ли живой пример того, кто некогда обидел Иисуса Христа и был за это проклят, не является ли он сегодня, по прошествии полутора тысяч лет, столь же ценным свидетельством, как изустное и письменное предание, а возможно, даже более ценным?» Поэтому вместо того, чтобы бранить магистра Эйцена за его рвение, не лучше ли господину главному пастору подумать также о том, как использовать свидетельства Агасфера к вящей пользе в борьбе против тех, кто снова и снова сомневается в верности единственно истинного и благодатного вероучения? Подобные речи показались Эпинусу попросту безумием, если не того хуже — ересью, поэтому он, не выбирая выражений, резко возразил Паулю, указав ему на то, что наряду с прочими неблаговидностями он, дескать, записался, судя по всему, в друзья к иудеям, которые не только распяли в свое время Христа, но и до сих пор не признают Его учеников и последователей, возводят на них хулу, подвергают гонениям, а христианских младенцев режут, чтобы запекать их кровь в свои пасхальные опресноки; неужели магистру Паулю не известно, что говорил и писал его учитель доктор Мартинус об евреях? Ему, магистру Паулусу, после его утренней проповеди, читанной в виттенбергской замковой церкви, — и такой упрек?! Пауль побледнел, его губы скривились, будто он отведал кислого вина. Он с удовольствием растолковал бы господину главному пастору, как относится к евреям, ко всему их роду и племени, если бы не Агасфер, который стоял рядом и уже навострил уши, и если бы не отец, которому Вечный жид еще понадобится. Поэтому ничего, кроме какого-то мычания, Паулю некоторое время выдавить из себя не удавалось, но потом с его уст наконец сорвалось: «Петух, петух, петух же трижды прокричал!» В поисках помощи он оглянулся по сторонам, ища глазами поддержки у Агасфера, который мог бы рассказать о гельмштедтском чуде, однако тот продолжал молчать и не двигался с места. Зато господин Эпинус еще больше возмутился поведением молодого магистра. «Петух! Петух! — язвительно повторил он. — Мы с вами не в курятнике, господин магистр, а в опочивальне добропорядочного христианина, у его смертного ложа; что же касается петуха, который в свое время кричал апостолу Петру, так его давно уж зарезали». Вспомнив при этих словах об умирающем, который оставался в кровати без поддержки телесной и духовной, он решил, что теперь самое время подкрепить его святым причастием, дабы закончить дело. Подойдя к обтянутой кожей и изукрашенной шкатулке, которую он принес с собой и поставил у постели, главный пастор открыл ее, вынул коробочку, из коробочки достал облатку, затем взял из той же шкатулки бутылочку с темным вином и серебряную чарку. Тут умирающий зашевелился. Ко всеобщему ужасу, который не коснулся только Агасфера, старик жутко закряхтел, с трудом приподнялся, отчего глаза его едва не вылезли на лоб, и, опершись на локоть, сказал внятно, так что все его хорошо расслышали: «Хочу говорить с евреем». У господина Эпинуса даже челюсть отвисла, ему подумалось, что без черта тут не обошлось, и захотелось вернуться в стародавние времена, когда бесов изгоняли большим шумом и святой молитвой; сыну Дитриху и сестрам Марте и Магдалене тоже стало не по себе, а супруга Анна и вовсе обмерла, будто жена библейского Лота, которая, несмотря на запрет, обернулась поглядеть на Содом и превратилась за это в соляной столб. Только еврей спокойно поправил ермолку на своей рыжей голове, сощипнул ниточку с рукава кафтана и сказал умирающему: «У нас с вами еще уйма времени, господин Эйцен, — а повернувшись к Эпинусу, добавил: — Я помешал совершить обряд, так вы продолжайте: хоть Богу это не надобно, зато человеку утешно». Главный пастор метнул ядовитый взгляд на магистра, который привел сюда столь наглого еврея, потом такой же взгляд на самого еврея, который мало того, что гордыню свою показывает, но еще и богохульствует; впрочем, ничего другого ему, пастору, не осталось, как вершить обряд, а значит — делать то, что сказал еврей. Подняв пальцами облатку, Эпинус проговорил: «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и сказал: „Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое!“». С этими словами он вдвинул тоненькую облатку меж дрожащих губ, чтобы умирающему было легче ее проглотить; Агасферу же, глядя на них, вспомнился Равви и то, как он привлек его к себе на грудь и прошептал, что все-таки любовь сильнее меча, как мерцала на проникшем сквозь открытое окно ночном ветру лампада, отбрасывая то свет, то тень на лица апостолов, а среди них и на Иуду Искариота; все это было так давно, и вот чем обернулось, подумал он, — полным абсурдом. «И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, — проговорил главный пастор Эпинус, отливая из бутылочки немного вина, — ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов». Он поднес чарку к губам старика, но вино потекло по подбородку на постель, окрашивая одеяло так, будто пролилась настоящая кровь. Затем господин Эпинус начал читать «Отче наш», магистр Паулус подхватил молитву, за ним последовали остальные члены семьи. И вот дело вроде бы сделано, смерть может приходить. Но вместо смерти к постели старого Эйцена подошел еврей, который теперь казался на целую голову выше, чем прежде, а его кафтан выглядел одеянием священника. Возложив руку на умирающего, как это некогда делал Равви, он сказал: «Бы хотели поговорить со мной, господин Эйцен; я пришел и готов ответить на ваши вопросы». Прочие присутствующие также придвинулись к кровати, прежде всего магистр Паулус, который считал, что у него на еврея больше прав, чем у других, однако подошли и брат Дитрих, сестры Марта с Магдаленой, а также мать Анна, даже сам главный пастор Эпинус не остался в стороне, ибо человеком движет не только корыстолюбие, но и любопытство. Впрочем, умирающему сейчас ни до жены, ни до детей, ни до уважаемого господина главного пастора; старый Эйцен, не сводя взгляда с загадочного еврея, поскольку Агасфер был совсем не похож на усохшего, сморщенного старца со слезящимися глазами, каким он себе его представлял, спросил: «Правда ли, что вы и есть тот самый вечный странник, который видел собственными глазами Господа нашего Иисуса Христа живым и разговаривал с Ним?» Еврей кивнул: «А кто ж еще? Разве я пришел бы к вам, если бы не был тем, кто есть? Не сойти мне с этого места, господин Эйцен, если я взаправду не разговаривал с Равви, когда он поднимался с крестом на Голгофу и остановился у моих дверей». Такой ответ показался старому Эйцену вполне убедительным и вызывающим доверие, поэтому он откровенно сказал: «Я боюсь небытия. Прошу вас, господин Агасфер, объясните мне, существует ли действительно бессмертная душа, через какое отверстие она покидает человеческое тело и куда девается потом?» Это уж чересчур, подумал господин Эпинус, а потому закричал: «Вы не должны изводить себя подобными страхами. Вам дано святое причастие, стало быть, все улажено и устроено надлежащим образом». Старик закрыл глаза, боль в груди затрудняла дыхание, лишь через силу он сумел вымолвить: «Вы мне не ответили на мой вопрос, господин Агасфер». Еврей усмехнулся. «Осиротевшие души встречаются мне повсюду, они парят над землею и меж небесами, прозрачные, как парок изо рта в зимний день, затерянные среди ветров бесконечности, поэтому я спрашиваю себя, не был бы Господь милосерднее, если бы позволил им вовсе исчезнуть?» Эти слова вконец расстроили старика, он горько заплакал. Но через некоторое время, шмыгая носом, все же спросил: «И спасения во Христе тоже нет?» Еврей помедлил. Он снова вспомнил Равви и то, как он, собравшись с силами, пошел дальше, сгибаясь под тяжестью креста. «Равви любил людей», — сказал он. Тут умирающему почудилось, будто обруч, стискивающий сердце, лопнул, он громко застонал, глубоко и счастливо вздохнул последний раз, после чего опытная рука еврея закрыла его веки. Никто не знал, сколько продолжалось общее молчание; наконец главный пастор Эпинус опомнился и принялся громко читать молитву: «О, Агнец Божий, который взял на себя грех мира, помилуй нас. Услышь нас, Христе, Господи, помилуй, Христос, помилуй!» Анна Эйцен, дочери Марта и Магдалена заплакали, громко причитая, сын Дитрих стал прикидывать, как бы поскорее разослать всем торговым партнерам извещение о том, что коммерческий дом Рейнгард фон Эйцен, торговля сукном и шерстью, переходит теперь под его начало, оставаясь верным своим обязательствам, хотя тут, продолжал он размышлять, без Божьей помощи не обойтись, ибо цены постоянно растут, долю братца-магистра и сестер Магдалены с Мартой придется выплатить, а не поможет Бог, надо будет обращаться за кредитом к евреям. При этой мысли взгляд его упал на еврея, к которому обращено было последнее слово отца; еврей стоял немного растерянный, величавости в нем никакой больше не было, самый обычный жид в засаленном кафтане, и только, поэтому Дитрих схватил его за шиворот и вытолкнул из комнаты. Немного погодя все скорбящее семейство проводило господина Эпинуса по лестнице через горницу до самых наружных дверей, причем магистр Паулус был особенно любезен с главным пастором; покойник остался один лежать со сложенными на груди руками и таким умиротворенным выражением лица, будто теперь ему известно, через какое отверстие бренного тела отлетает бессмертная душа и куда она потом девается. Глава пятнадцатая где профессору Лейхтентрагеру разъясняют, что душа является всего лишь функцией нервной системы, а также рассказывается о том, как благочестивые варшавские евреи перестали верить в Бога и как Агасфер сжег себя. Господину профессору Иоханаану Лейхтентрагеру Еврейский университет Иерусалим, Израиль 29 марта 1980 Глубокоуважаемый коллега! Причиной моего второго письма, которое я отправляю всего лишь спустя несколько дней после моего письма от 17-го числа сего месяца, послужило опасение, что я до сих пор не изложил или изложил недостаточно ясно мою мысль, имеющую непосредственное отношение к теме Агасфера. Мои представления на этот счет разделяются научным коллективом нашего института, который принял на себя обязательство подготовить к 1 Мая, Международному празднику трудящихся, материал к публикации, которая разоблачила бы сущность мифа о переселении душ. Разумеется, напрашивается возможность использовать в качестве конкретного примера подобного мифа образ Агасфера, который якобы появляется в различные исторические периоды в разных местах, причем одна и та же проклятая душа каждый раз обретает новое, хотя и схожее воплощение, и я указывал на такую возможность еще в разделе «К вопросу о Вечном жиде» из моей небезызвестной Вам работы «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки»; дальнейшие размышления над этой темой, связанные с нашей перепиской, показали мне важность затронутого вопроса, поэтому мне представилось необходимым подробнее поделиться с Вами моими соображениями, тем более что подобные идеи могли родиться и у Вас в контексте темы Агасфера. Думается, Вы не станете возражать, что переселение душ предполагает наличие самой души. Но существует ли оная у человека вообще? Отсюда следует логическое продолжение этого вопроса: есть ли жизнь после смерти? Только не говорите мне, что возникла целая наука о душе, психология, и о душевных заболеваниях, психиатрия, с многочисленными специалистами: психологами, психиатрами, психоаналитиками, психотерапевтами, а также с соответствующими кафедрами, клиниками, институтами, научными журналами, лекарственными препаратами и т. д., и т. п.; короче, если все они ею занимаются, стало быть — душа есть. Хорошо, допустим. Но подобная разновидность души может быть признана только исходя из единства души и тела; какой-то отдельной души, которая вела бы свое обособленное существование во время физической жизни ее носителя (человека) или после его смерти, нет, что решительно подтверждается всеми естественнонаучными исследованиями по данной проблеме; более того, обозначаемое нами душой, или психеей, есть не что иное, как функция нервной системы человека и его головного мозга, которые отражают объективные процессы, происходящие в природе и обществе, воздействующие на органы чувств человека и приводящие тем самым в действие нервные рецепторы. Многие из этих процессов, отражающихся в сознании и подсознании человека, в его мыслях, чувствах, мечтах, уже изучены и нашли свое объяснение, другие остались непонятыми, однако получение окончательной ясности по еще не решенным проблемам — это лишь вопрос времени. Тем не менее, уже сейчас с абсолютной достоверностью можно утверждать, что так называемая душа прекращает свое существование в тот же самый момент, когда прекращается физическая жизнедеятельность головного мозга, отчего и врачи фиксируют наступление клинической смерти именно в тот миг, когда угасает последний электрический импульс в коре головного мозга. Все это прописные истины, и я знаю, уважаемый профессор Лейхтентрагер, что ломлюсь в открытую дверь. Однако проблема Агасфера заставляет меня повторить основные тезисы, сформулировав их кратко и точно, ибо Вы продолжаете считать Агасфера существующим реально, хотя до сих пор отсутствует сколь-нибудь приемлемое научное объяснение подобного феномена. Переселение душ таким объяснением служить не может, так как нет самой парящей в некоем пространстве души, которая на протяжении многих веков переходила от одной инкарнации Агасфера к другой. На этом моменте я просил бы Вас остановиться особо, здесь затрагивается кардинальный вопрос, поэтому меня очень интересует Ваш ответ на него. Я вполне готов согласиться с Вами, что можно сокрушаться о несовершенстве человеческой души, которая не способна существовать вне своей телесной оболочки. Конечно, прискорбно, что столь тонкий инструмент, позволяющий нам испытывать радость и страдание, любовь и ненависть, может прекратить свою жизнедеятельность буквально в один миг, однако ученый, призванный служить прежде всего объективной истине, обязан смириться с этим фактом, равно как и с тем обстоятельством, что все мы являемся лишь комочками — пускай даже высокоорганизованной — материи, проделавшей очень длительный, но вполне естественный путь своего развития. Не следует забывать и о том, что не имеющая места в реальности, якобы бессмертная душа служила во все времена апробированным средством, чтобы утешить человека надеждой на лучшую судьбу в иных мирах за пот и кровь, ставшие тяжким уделом земной жизни. Недаром еврейский поэт Генрих Гейне иронически заметил: Сказку о небе пускают в ход ради земного порядка, чтоб убаюкать несчастный народ этою сказкою сладкой. Карл Маркс справедливо указывает в своей критике гегелевской философии права: «Религиозное убожество — это выражение действительного убожества и протест против него. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому, как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа». Таковы принципы и богатый практический опыт, которыми руководствуется коллектив нашего института, поэтому феномен Агасфера представляется нам, в отличие от Вас, лишь комплексом, имеющим ряд недостаточно изученных компонентой, однако с Вашей любезной помощью, дорогой коллега, мы надеемся внести в эту проблему должную ясность. С сердечным приветом, преданный Вам (Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус Институт научного атеизма Берлин, ГДР. Господину профессору Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу Институт научного атеизма Беренштрассе, 39а 108 Берлин Германская Демократическая Республика 2 апреля 1980 Дорогой коллега! Ваше письмо от 17 марта пришло ко мне одновременно с дополнением от 24 марта, из чего можно заключить, что нынешние пути, по которым идет почта, особенно между Востоком и Западом, воистину неисповедимы. Однако предмет нашей переписки носит такой характер, что даже самый бдительный цензор вряд ли узрит в ней что-либо предосудительное, поэтому нам остается лишь терпеливо ждать и радоваться тому, что письма рано или поздно вообще доходят до адресата. Признаться, я не вижу особенного смысла в разборе каждого Вашего аргумента по отдельности, чтобы попытаться опровергнуть их там, где они кажутся мне сомнительными. Во-первых, многое из сказанного Вами находит мое полное одобрение, а во-вторых, мне не хотелось бы отвлекаться на докучные диспуты по вопросам, которые имеют для меня лишь второстепенное значение. По-моему, не так уж существенно, были ли Учитель праведности и Вождь общины, персонажи из рукописи 9QRes Свитков Мертвого моря, мошенниками и параноиками, для меня важен сам документальный факт появления Агасфера в тексте 9QRes. Ваши рассуждения о природе человеческой души, сколь бы ценными ни казались они мне или кому-либо другому, также не являются аргументом в пользу реального существования или несуществования Вечного жида; ни я, ни кто-нибудь другой никогда не объявляли Агасфера живым примером переселения душ или чем-либо подобным. В Ваших письмах, дорогой коллега, просматривается нечто такое, что могло бы вызвать некоторые опасения, а именно начинающаяся фиксация на феномене Агасфера, который Вы стремитесь объяснить рационально, руководствуясь мерками своего разума, хотя этот феномен явно не втискивается в прокрустово ложе Вашего прежнего опыта. Позвольте мне небольшое критическое замечание: метод, которым Вы при этом пользуетесь, в сущности, не научен, он напоминает мне ватиканского ученого, не желавшего признавать спутники Юпитера, потому что они не вписываются в аристотелевскую картину мироздания. Агасфер существует, отрицать его реальность невозможно; любые вопросы, связанные с его существованием, как и любые выводы из сего факта, могут стать предметом особого рассмотрения, однако сначала необходимо признать наличие Агасфера, доказательства коего я уже представил и еще собираюсь представить. В этой связи мне и раньше доводилось рассказывать Вам о появлении Вечного жида в последние дни восстания в Варшавском гетто; если прежде я снабжал Вас разного рода документами, например, свитком 9QRes, сообщением о процессе против советника Юлиана Отступника или свидетельскими показаниями других людей, то в данном случае очевидцем, надеюсь, пользующимся Вашим доверием, послужил я сам. Я также пребывал в Варшавском гетто, куда загнали более 350000 человек, и видел, как там мучили и уничтожали несчастных. Поверьте мне, дорогой коллега, ни один дьявол не способен выдумать столь чудовищные методы достижения собственной цели; это было дело рук человеческих, дело тех, кто были, простите меня за это напоминание, Вашими соотечественниками. Еще в ту пору, но и позднее я нередко задавался вопросом, почему сопротивление не началось раньше, в первые месяцы после создания гетто, и объяснял это характером религиозности евреев. Они просто не могли себе представить, что такие же существа, схожие с ними и телом, и образом жизни, могли поставить своей целью их тотальное истребление, умерщвление голодом, а там, где, несмотря на тиф и холеру, дело продвигалось недостаточно быстро, прямыми убийствами, отправкой в газовые камеры. Столь же невозможно было принять мысль, что Бог, их Бог, может попустительствовать этому. Потомки народа, который выдумал Бога, его Сына-Спасителя и соответствующую этику, надеялись на спасение едва ли не до самого конца. Но не до конца. Ибо в конце наступило отчаяние. Пришли вопросы. В чем заключался их грех, за который Бог карает так жестоко? Они хранили Ему верность, даже когда Он отвернулся от них; они исполняли Его заповеди, даже когда Он мучил их; они любили Его, даже когда Он сделал их посмешищем и позорищем. Да есть ли на свете такой грех, которому соразмерна подобная кара? И когда кончится наказание? Сколько еще будет Бог терпеть их мучителей? Разве у них, оскорбленных и униженных, измученных и истерзанных, обессилевших и умирающих, не было права узнать наконец, где же должен быть предел их терпению? При таких обстоятельствах появление Агасфера в Варшавском гетто показалось мне чем-то большим, чем поэтическая необходимость. От него и впрямь исходило удивительное воздействие: там, куда он приходил, мужество не оставляло даже умирающих; казалось, будто благодаря ему они знают, что не исчезнут бесследно, что сохранится нечто существенное, что их страдания и смерть имеют какой-то смысл, о котором теперь они лишь смутно догадываются и который будет понятен только следующим поколениям. В тот день Агасфер и я ходили по тем немногим улицам, из которых еще состояло гетто, ибо оно все время сужалось и те, кто еще был жив, были вынуждены тесниться на все меньшем пространстве. Я испытывал странное чувство, возникающее, пожалуй, у каждого человека, который видит у своих ног детей, умирающих от голода, маленькие скелетики, закутанные в лохмотья, и вдруг понимает, что некому даже похоронить этих детей. Мы оба сознавали, что обязаны навсегда запомнить как можно больше из увиденного, однако Вас, дорогой коллега, я избавлю от описания подобных картин; при желании Вы можете обратиться к архивам, куда Вы, несомненно, имеете доступ, — ведь немцы всегда любили фотографировать, а гетто давало предостаточное количество сюжетов для их объективов. — Да, — сказал он. — Мы начинаем. Я знал, что попытка будет тщетной, но Агасфер был бодр, почти весел, ибо, в отличие от меня, он верил в изменяемость мира. — Ножичек у тебя еще сохранился? — спросил он. Это был старинный ножичек с рукояткой из резного коралла, изображавшей голую красавицу. Я вынул ножичек из кармана, протянул собеседнику. — Подари мне его, — сказал он мне. — Этот ножичек мне многое напоминает. Я отдал ножичек Агасферу, и он отвел меня к дому, откуда должна была начаться атака на отряд СС. Видимо, благодаря своей внезапности атака оказалась успешной; те, кого раньше постоянно преследовали, впервые увидели, как бегут их преследователи. И вообще, все как бы совершенно преобразилось: сражающиеся евреи были совсем не такими, какими их привыкли здесь видеть, и даже когда их настигала смерть, они выглядели совершенно иначе, в них не было того вечного страдания, вечного поражения, символом чего стал тот самый реббе Йошуа, распятый некогда на кресте. Несколько недель держались мы против частей Дирлевангера и приданных ему соединений. Дом, который служил нашим укреплением, оказался разрушенным на три четверти, почти все его защитники, засевшие этажом выше нас, были убиты. Патронов у нас не осталось, только бутылки с бензином. За то время, пока рушился дом и один за другим погибали от пуль или гранатных осколков наши товарищи, Агасфер был очень молчалив, но вот теперь он заговорил с Богом. У него было своеобразное отношение к Богу, против которого он бунтовал и которого он любил; он пытался объясниться с Богом, но тот не отвечал. Вместо Бога пришли эсэсовцы. Агасфер сказал мне: — Уходи через канализацию, я тебя прикрою. Он забрал оставшиеся три бутылки бензина и пополз по куче щебня к окну навстречу наступавшим. Две зажженные бутылки он швырнул в эсэсовцев. Из последней он облил бензином себя и кинулся горящим факелом на разъяренную ораву. Я встретил его снова в Иерусалиме у его обувного магазина на Виа Долороза, который он признал своим прежним частным владением и заново отремонтировал после того, как эта часть города опять стала доступной для евреев в результате Шестидневной войны. Старинный ножичек у него сохранился, Агасфер показал мне его и спросил, хочу ли я получить эту вещицу назад. Я ответил, что он может оставить ножичек себе на память, я знаю одну антикварную мастерскую, где мне сделают точно такой же, со всеми признаками старины. Как всегда, с наилучшими пожеланиями, Ваш Иоханаан Лейхтентрагер Еврейский университет Иерусалим. Глава шестнадцатая в которой магистр Паулус разрабатывает богоугодный план по обращению закоренелых иудеев в христианскую веру, а также говорится о том, сколь важную роль в любви играет воображение. Доктор Мартинус Лютер сказал однажды: брачные узы установлены Господом нам во благо, иначе родители перестали бы печься о своих чадах, домашнее хозяйство пребывало бы в упадке, никто не уважал бы ни полицию, ни светские власти, люди пренебрегали бы религией, то есть все пошло бы прахом и не было бы в мире никакого порядка. Это изречение не раз приходило на ум магистру Паулусу фон Эйцену, равно как и прочие подобные изречения, когда он вспоминал о девице Барбаре Штедер, которая верно и преданно ждала его; да и приданое не помешает, назначенное дочери ее отцом, который был посредником по морским торговым перевозкам, а кроме того, сам поставлял товары, ибо доля, причитающаяся Паулю в наследство от покойного отца, пока что не может быть изъята из капитала семейной фирмы, а надежды на господина Эпинуса не сбывались, слишком уж испугал главного пастора еврей, пришедший к отцовскому смертному ложу; иногда магистру Паулусу позволяют замещать проповедника в церкви Св. Якова или в церкви Марии Магдалины, но от разовых проповедей нет ни прибытка для кошелька, ни утешения для души с ее высокими устремлениями. «Ах, Ганс, — сказал он своему приятелю Лейхтентрагеру, когда они сидели однажды вечером в трактире „Золотой якорь“, — девица Барбара краснеет и бледнеет, завидев меня, она пошла бы за меня и ждет, чтобы я сказал свое слово ее матушке и батюшке, денег у нее тоже хватает, у отца ее тысячные капиталы, долгов нет, он участвует несколькими кораблями в торговле с Россией, но чем больше я думаю, что мне каждую ночь придется ложиться с ней, ласкать ее, спать с ней, тем чаще мне кажется, что я не смогу себя вести как настоящий супруг и мужчина, ибо все мои помыслы и желания обращены к другой женщине, которую я навсегда потерял из-за проклятого еврея». «Понимаю, понимаю», — сказал приятель, поигрывая ножичком; он поставил ножичек острием на столешницу, прижал сверху кончик рукоятки указательным пальцем, женщина на рукоятке начала вращаться, у магистра даже в глазах потемнело. «Только разве девица Барбара, — продолжил Лейхтентрагер, — не ублажит тебя не хуже любой другой? Ведь Бог снабдил для этого всех женщин, высоких и коротышек, худых и толстых, морщинистых и гладкокожих, одним и тем же устройством». «Видишь ли, Ганс, — сказал Эйцен, про себя в очередной раз удивившись, что Лейхтентрагер до сих пор не уехал из Гамбурга, а занимался здесь какими-то неизвестными делами, — ведь, говоря по чести, я сделал уже одну попытку, но барышня лежала как бревно и только стонала, а ягодицы так стиснула, будто я ей туда чертей засунуть хочу; у меня на нее и так-то аппетита маловато, а тут он и вовсе прошел, слишком уж у нее нос острый, губы тонкие, и плоская она как доска там, где у других женщин есть за что ухватиться. Пришлось сказать родителям, что надо еще повременить; дескать, отец недавно умер, и я, при всей моей любви к девице Барбаре, очень скорблю о моем папаше». Лейхтентрагер задумчиво почесал горб. «Пора тебе все-таки семьей обзавестись, Пауль, — сказал он. — На все должен быть порядок, а пастор без жены как пастух без посоха, ему самого главного недостает; ведь ты же призван вершить большие дела, сначала в родном городе, затем пойдешь на повышение, следовательно, надо подумать, как тебе помочь с девицей Барбарой». Такие пророчества укрепляют дух и окрыляют душу, ведь Эйцен не забыл, как приятель предсказал ему, что на виттенбергском экзамене будут спрашивать про ангелов, так оно и вышло. Поэтому он сразу согласился, когда Лейхтентрагер предложил устроить совместную прогулку по главной улице и по альстеровской набережной; тогда он, Лейхтентрагер, поглядит на барышню Барбару и подумает, как повлиять на нее, исключительно для того, чтобы помочь другу, и, возможно, добавил Лейхтентрагер, он прихватит с собою одну даму, которая, будучи женщиной опытной и ловкой, сумеет раззадорить барышню. Сладкая догадка пронеслась в голове Эйцена, его бросило в жар, однако он не решился даже мечтать о таком счастье, поэтому тотчас прогнал желанный образ из своего сердца, а на следующий день отправился в дом Штедеров, чтобы передать девице Барбаре приглашение на прогулку, которое та приняла с нескрываемой радостью, тем более что Эйцен в самых лестных выражениях описал ей своего друга, рассказал, какой тот умный, состоятельный и даже обаятельный, особенно благодаря своим необыкновенным угольчатым бровям и подстриженной бородке; не скрыл он ни горба, ни хромоты, наоборот, намекнул, что, возможно, именно эти изъяны сообщают господину Лейхтентрагеру какую-то особую притягательную силу, весьма воздействующую на дам, как это было, например, с двумя барышнями из трех в Магдебурге, Лизбет и Юттой, дочерьми тамошнего соборного проповедника; про себя же Эйцен подумал, что получилось бы очень забавное хитросплетение, если б и девица Барбара не осталась равнодушной к его другу. В воскресенье выдалась редкая для Гамбурга хорошая погода, синим куполом стояло ясное небо над мозаикой крыш и над шпилями церковных башен; накануне прошел сильный дождь, смывший всю уличную грязь в Эльбу, а альстеровские воды успели самоочиститься и почти освободились от дурного запаха. Девица Барбара надела свой лучший наряд, темно-зеленый, придающий некую пикантность бледности ее лица, пуховая оторочка искусно скрывала плоскости спереди, сзади, все это дополнялось роскошным чепцом, золотыми украшениями из материнской шкатулки. Эйценовское же платье хоть и было темным, как то подобает церковнослужителю, зато пошито из наилучшего сукна и скроено отменно, а магистерская шляпа поневоле привлекала к себе уважительное внимание прохожих, поэтому мать Барбары, госпожа Штедер, всплеснула руками и не удержалась от замечания о том, какая, дескать, получается из ее дочери и магистра Пауля чудесная пара, пусть даже у него пока нет должности в какой-нибудь большой здешней церкви, но за этим дело не станет, ибо слово ее супруга, маклера и крупного поставщика, имеет вес в городском совете. И вот они уже чинно вышагивают по улице, не зная, что сказать друг другу, — девица Барбара от застенчивости и робости, а Эйцен оттого, что в глубине души вновь чувствует подчиненность каким-то чуждым силам. Перейдя через мост, ведущий к церкви Святого Духа, Эйцен увидел наконец Лейхтентрагера, причем не одного, отчего господин магистр застыл будто вкопанный. Лейхтентрагер в красной шапке с пером, на боку серебряная шпага, чулки и накидка — тоже красные, подошел к Барбаре, отвесил поклон, взял ее руку, поцеловал на испанский манер и сказал, что счастлив познакомиться с барышней, ибо много слышал о ней — и всегда только самое наилучшее — от господина магистра, не устававшего превозносить, дескать, красоту и прочие достоинства, которыми ее столь щедро одарила природа. У девицы Барбары мурашки так и забегали, одновременно сердечко ее жутко заколотилось; никогда еще не встречался ей мужчина, при первых же словах которого она почувствовала бы такой жар в крови. Пауль же продолжал стоять будто столб, у него отнялся язык при виде Маргрит, или принцессы Трапезундской, разодетой словно герцогиня, в одной руке сумочка золотого шитья, в другой — шелковый платочек, рядом с нею еврей, только и его не узнать: одет по последней английской моде, рукава с прорезями, рыжая борода красиво подстрижена. «Сэр Агасфер, — представил его Лейхтентрагер девице Барбаре. — Сэр Агасфер и леди Маргрит». «Сэр Агасфер и леди Маргрит», — удивился Эйцен, а поскольку леди выглядит совсем по-другому, нежели Барбара, сложена иначе, рот — сплошной соблазн, блеск темных глаз обещает такие блаженства, о которых подумать страшно, — поэтому его охватила ярость при одной лишь мысли о том, что заштатный магистр не идет ни в какое сравнение с евреем, внезапно разбогатевшим и ставшим английским сэром; дальше Эйцен принялся раздумывать, как бы завершить дело, которое не получилось в Гельмштедте, то есть устранить еврея. После того как сэр Агасфер и леди Маргрит, с одной стороны, а барышня Штедер — с другой, обменялись поклонами, книксенами и прочими этикетными учтивостями, Лейхтентрагер, положив левую руку на эфес шпаги, а правой взяв под локоток вконец сомлевшую барышню, повел ее по Райхештрассе, не переставая расточать комплименты; сэр и леди пошли за ними, бедный же Эйцен едва успел присоединиться к обеим парам. Впрочем, Лейхтентрагер отлично знал свое дело; ловко поддерживая локоток, он твердил Барбаре о том, как добродетелен, благочестив ее Пауль, дескать, нынешнему магистру уготована замечательная церковная карьера, и, возможно, он даже станет епископом; однако, чтобы барышня не подумала, что речь идет только об ее суженом, Лейхтентрагер нежно прижимался к ее плечику своим горбом, отчего она так и таяла; потом, сменив тему, Лейхтентрагер поведал ей о сэре Агасфере и его леди: сэр. дескать, хоть и еврей, но вышел из богатой и почтенной семьи, а здесь он снял для себя и своей леди на то время, которое понадобится для гамбургских дел, целый дом, обставил его шикарной мебелью, застелил мягкими дорогими коврами; Лейхтентрагер, мол, пользуясь расположением и благосклонностью сэра, договорился с ним, чтобы тот пригласил к себе барышню Штедер и магистра Пауля, дабы поужинать вместе, отведать разных яств и вин, а потом поразвлечься. Магистр Пауль, запыхавшись от быстрого шага, который понадобился, чтобы нагнать обе пары, как раз услышал последние слова Лейхтентрагера и увидел, с каким воодушевлением отнеслась Барбара к этому предложению, а потому поспешил со всей учтивостью поблагодарить за любезное приглашение, принял его от имени барышни Штедер и своего собственного; себя же с тайной опаской спросил, что за игрища затеятся вечером, если еврей будет в них участником, а Ганс — церемониймейстером, тем не менее, сердце его сладко заныло от одной лишь мысли о Маргрит — он сможет побыть сегодня с нею и даже надеяться на определенную близость. Кое-какие мелочи упрочали его надежды: леди то бросала на него многозначительный взгляд, то слегка кивала ему, а однажды так удачно обронила платочек, что именно Пауль сумел подхватить и подать его, сэр даже не успел пошевелиться; как бы ни были притягательны знатность и богатство, как бы ни были соблазнительны роскошные платья и украшения, подумал Пауль, но, видно, осталось еще кое-что с тех пор, когда Маргрит вытряхивала блох из моей постели, да и самого долговечного жида не хватит, чтобы утишить все плотские желания такой женщины, как эта. Еврей же поглядывал на происходящее, на все заигрывания и переглядки с большим хладнокровием, будто он действительно был настоящим джентльменом, которого не касается суета и возня плебеев; он слегка оживился лишь тогда, когда магистр Пауль напомнил ему об его встрече с живым Христом и о гельмштедтском чуде. «А чего, собственно, вы добиваетесь, господин магистр? — спросил еврей. — Может, вы хотите, чтобы я продолжил мои скитания и страдания, как большинство моих соплеменников?» Эйцен принялся горячо отрицать подобное предположение; он, дескать, не раз говорил в своих проповедях о евреях и о приносимой ими пользе; впрочем, если бы все евреи были столь же благородны и обаятельны, как сэр Агасфер, то отношение к ним в Германии складывалось бы совсем иначе, в городах и на торговых дорогах им предоставляли бы защиту, а не нападали бы, чтобы отобрать нажитое ростовщичеством, не таскали бы за бороды и не подвергали бы прочим издевательствам. Хотя сам сэр Агасфер, добавил Пауль, некогда прогнал Иисуса Христа от дверей своего дома, но с тех пор минуло полторы тысячи лет, даже больше; сейчас же можно воочию удостовериться, что сэр Агасфер за время своих долгих скитаний переменился к лучшему, искренне раскаялся в совершенном проступке и даже готов, как это уже было сделано в Гельмштедте, выступить живым очевидцем со свидетельством о муках, которые принял на Себя Иисус Христос ради искупления наших грехов. Сэр Агасфер внимательно посмотрел на магистра, который ораторствовал с большим жаром, вышагивая рядом с леди; Эйцен же, немного смутившись от мысли о том, что еврей догадался, куда он клонит, поперхнулся, долго и громко откашливался, но потом решил, что надо ковать железо, пока горячо, а поэтому продолжил: «Когда я изучал в Виттенберге теологию, мой учитель Меланхтон и досточтимый доктор Мартинус затеяли диспут относительно вашей истории, сэр Агасфер; по мнению господина Филиппа Меланхтона, коль скоро вы являлись очевидцем того, как Иисус Христос восходил на Голгофу с крестом на плечах, вы могли бы рассеять сомнения в том, что он является подлинным Мессией, и, следовательно, помочь обратить других иудеев в единственно истинную веру; господин же Лютер все оспаривал и утверждал, что евреи испорчены по самой своей природе, а потому неисправимы и не могут быть наставлены на путь истинный». Лейхтентрагер, хотя и продолжал любезничать с барышней Штедер, однако был занят ею отнюдь не настолько, чтобы совсем не обращать внимание на речи своего приятеля; ухмыляясь, Лейхтентрагер подтвердил, что именно так все и было, он собственными ушами слышал перебранку обоих ученых мужей за обеденным столом; впрочем, в конце концов магистр Меланхтон уступил и замолчал, не то доктора Лютера с его холерическим темпераментом хватил бы удар. Ободренный то ли поддержкой Лейхтентрагера, то ли близостью леди Маргрит, не перестававшей приятно волновать Пауля Эйцена, он внезапно почувствовал необычайный подъем; редко мысли Пауля были столь ясны и прозорливы: ведь, воспользовавшись идеей Меланхтона, можно погубить Агасфера так или эдак; если этот сэр, или как он там себя называет, выступит перед большой иудейской общиной, чтобы засвидетельствовать истинность Мессии, то сделает их всех своими врагами, которые его разорят; если же заявит, что Иисус Христос не был истинным Мессией и Сыном Божьим, искупившим своими страданиями все наши грехи, то городской совет Гамбурга или же герцог Готторпский, в зависимости от места, где состоится диспут, разоблачат мошенника и лжесвидетеля, с позором изгонят его, а то и утопят или же сожгут, после чего у Маргрит не останется иной защиты и опоры, кроме него, магистра Паулуса. Правда, сейчас он пока не располагает ни подобающей должностью, ни необходимым авторитетом, чтобы устроить сей spectaculum, а господин главный пастор Эпинус, разозленный на еврея да и на самого Пауля, наверняка ничем не поможет, тем не менее, еще не вечер, чего нет сегодня, может найтись завтра, поэтому Пауль решил не отступать от своего замысла и вновь обратился к еврею: «Можно ли положиться на вас, господин Агасфер, можно ли рассчитывать на вашу готовность засвидетельствовать здесь, как вы уже сделали это в Гельмштедте перед принцессой Трапезундской и всем народом, что вы собственными глазами видели живого Иисуса Христа и подтверждаете, что Он и был тем, кем был?» Тут леди Маргрит, которой, видимо, не хотелось сегодня слышать ни о какой принцессе Трапезундской, сердито промолвила: «Опомнитесь, господин магистр! Вы же знаете, что сэр Агасфер прибыл сюда по своим делам и не занимается религией, которую каждый может выбирать по собственному усмотрению, будь то иудей или христианин». Подобное утверждение решительно противоречило всему, чему научился Эйцен у доктора Мартинуса и иных университетских преподавателей, поэтому он не преминул возразить: «Упаси Бог, леди, чтобы каждый начал веровать по собственному усмотрению, сам бы решал, крестить ему детей или нет и как принимать святое причастие; религия — это дело властей, от нее зависит всеобщий порядок; иначе среди нас кишмя кишели бы разные сумасброды, еретики и бунтовщики, а с церковью и законом было бы покончено; есть только одна истина, и доктор Мартинус Лютер написал о ней в своем катехизисе, чтобы она стала доступной даже женщинам, что делает сей труд особенно ценным; если же сэр Агасфер выступит перед иудейской общиной и расскажет о своей встрече с Иисусом Христом, который был обетованным Спасителем, или Мессией, то иудеям больше не понадобится ждать своего, другого мессию и они с чистой совестью смогут обратиться в единственно истинную, христианскую веру». Жар, с которым Эйцен отстаивал свой план, заставил леди Маргрит подумать, что вряд ли магистр так уж близко к сердцу принимает обращение иудеев в христианскую веру, за этой горячностью скрывается какой-то умысел, только непонятно какой; она уже приготовилась дать магистру отпор, однако Агасфер, чтобы успокоить ее, тронул за руку, а господина Эйцена поблагодарил за столь большую заботу о духовном благополучии своих единоверцев и сказал, что поразмыслит над его предложением: дескать, о Равви можно поведать многое, недаром четверо евангелистов частенько расходятся в своих свидетельствах; вслед за этим он пригласил гостей в дом, к которому, как оказалась, они и подошли. Семьи магистра Эйцена и барышни Штедер отнюдь не прозябали в бедности, ибо торговля сукном и шерстью, а также коммерческое судоходство позволяют иметь определенный достаток, поэтому в домах Эйценов и Штедеров жили далеко не впроголодь, у каждого была своя комната, своя кровать, своя пара белья, но дом, куда их привел сэр Агасфер, пускай и не был собственным, а лишь арендованным на время, показался обоим прямо-таки дворцом, превосходящим своею роскошью все, что они когда-либо видели, настолько богато он был обставлен и красиво изубран. Нога утопала тут в пестром ковре, похожем на лужайку с цветами, мебель резная, самой искусной работы — столы, стулья, шкафы, а до чего хороши деревянные подставочки под тарелки и кубки; последние сияют полированным серебром или позолотой; рядом с ними стоят резные фигуры из благородного дерева и слоновой кости. Тяжелые подсвечники и канделябры, тоже серебряные, превосходили искусностью работы знаменитые шандалы церквей Св. Иакова и Св. Петра, а толстые восковые свечи отбрасывали мягкий свет на людей и предметы обстановки, особенно на гобелены, один из которых изображал голых нимф, играющих с носорогом, а другой — троянского принца Париса, выбиравшего из трех богинь самую красивую: все три богини были крутобедры и пышногруды, совсем как леди Маргрит, которая между тем скинула уличную пелерину и вышла пригласить гостей к столу в платье, столь выгодно подчеркивающем ее прелести, что у магистра Эйцена захватило дух. На столе красовались изысканные яства: птица рябчик, фаршированная рыба, жаркое разных видов, все блюда, как с улыбкой пояснил сэр Агасфер, строго кошерные, но с пикантными приправами; в дорогих бутылях венецианского стекла соблазнительно мерцало вино. В одном из эркеров расположились двое музыкантов, один с лютней, другой со скрипкой, они наигрывали нежнейшие мелодии, причем тот, у кого была лютня, еще и пел сладким голосом хоть и не о божественных, небесных радостях, зато о любви и сердечной страсти. Трапеза удалась на славу, тем более что Агасфер как хозяин дома уселся во главе стола, магистру посчастливилось занять место с леди Маргрит, а Лейхтентрагер присоседился к барышне Штедер, таким образом, ниточки, которые завязались еще во время прогулки, продолжали свои хитросплетения. Настроение у магистра Пауля было превосходным, чему немало способствовали прекрасные еда и питье, к тому же ему горячила кровь близость обворожительной соседки, леди Маргрит, или принцессы Трапезундской, которая подкладывала в его тарелку лучшие куски и подливала в его кубок чудесное вино, при этом он каждый раз заглядывался на движение ее роскошных плеч, которые так и хотелось укусить, забыв о прочих яствах, а также на пышный бюст, готовый вот-вот выскочить из лифа. Барышню Штедер тоже все больше распалял ее застольный кавалер, который сладко нашептывал ей на ушко, что ее девические прелести сводят его с ума и что он хотел бы ласкать ее, как это делают ангелочки или же бесенята, то есть сзади, что он зацеловал бы ее сверху донизу, дабы они вдвоем изведали то высшее блаженство, которое человек может испытать уже на земле, и что, дескать, удерживает его единственно верность своему другу, Паулю Эйцену, который сам давно вожделеет от нее тех утех, которым предавался Святой Дух с Девой Марией. Поскольку Барбаре подобные услады были известны лишь понаслышке, не считая собственных девичьих ночных забав, то кровь жарко бросилась ей в голову, а также в то место, которым ведьмы скачут по воздуху на метле, отправляясь на брокенбергский шабаш, ее бедную головку заполняют видения голых тел, слившихся в сладострастных объятиях, поэтому ей хватает сил лишь прошептать Лейхтентрагеру, чтобы он, Бога ради, прекратил подобные речи, иначе она пропадет на месте. Тут сэр Агасфер разлил по бокалам из особой бутылки сладкое, тяжелое вино, о котором он сказал, что сам дьявол вырастил лозу для него, однако реббе Йошуа, которого христиане называют Иисусом, благословил это вино на последней вечере со своими учениками, поэтому оно способно исполнить самые сокровенные желания того, кто его пьет. Затем Агасфер подал знак музыкантам, те вышли вперед, певец с лютней отвесил поклон леди Маргрит, потом барышне Штедер и запел: От страсти я горю лучиной на ветру. Приди, отдайся мне, Иначе я умру. Иначе я умру! Падучею звездой к тебе я прилечу. О, будь, прошу, моей, Я так тебя хочу. Я так тебя хочу! Коль на земле любовь Благословил Господь, То пожалей и ты Томящуюся плоть. Мою живую плоть! Взволнованная этими словами и музыкой, Барбара заглянула глубоко в глаза Лейхтентрагера, а магистр — в глаза леди, после чего оба, загадав тайное желание, пригубили волшебного вина. Сэр Агасфер снова подал знак, позади него раздвинулся темный занавес, одна половина вправо, другая влево, открывая еще одну залу, не менее роскошную, чем столовая, только поменьше, а посреди нес — широкую кровать с мягкими подушками, над кроватью балдахин, полог которого расшит золотом и украшен золотой бахромой. А теперь, возгласил сэр, пора обвенчать молодую пару, но так, чтобы все было честь по чести: дескать, он и леди станут свидетелями, а его друг Лейхтентрагер свершит по всем правилам надлежащий обряд не хуже самого господина магистра. Затем он пригласил жестом Пауля и Барбару встать у изножья кровати. Лейхтентрагер внезапно оказался в священническом облачении — все черное, только кружевной воротничок белый; в руках он держал книгу, но была ли то Библия или же нет, Эйцен не понял, ибо в голове у него помутилось, и он одновременно видел себя у кровати с нареченной ему невестой, но мерещилось ему и то, что рядом с ним стоит Маргрит, причем нагая, словно Ева на картине виттенбергского живописца, мастера Кранаха, совершенно голая, если не считать драгоценного ожерелья и золотых браслетов. Лейхтентрагер, раскрыв книгу, прочитал: «И сотворил Бог человека по образу и подобию Своему, по образу Божию сотворил его: мужчину и женщину. Ибо сказал Господь Бог: нехорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему. Муж, оказывай жене должное благорасположение; подобно жена мужу. Жена не властна над своим телом, но муж. Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви. Но как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем». Магистру хорошо знаком этот текст, он знает, что Лейхтентрагер зачитывает его дословно, точнехонько, до последней буквы, однако благочестивые слова звучат сейчас издевкой, даже святотатством, тем более что все помыслы его устремлены не к худосочной Барбаре, а к голой Маргрит, которую как ее хозяин и господин обнимал стоявший рядом еврей. Магистр вздрогнул от неожиданности, когда услышал вопрос Лейхтентрагера: «Желаешь ли ты, Пауль фон Эйцен, взять в жены из рук Божьих присутствующую здесь девицу Барбару Штедер и обещаешь ли любить ее, уважать и хранить ей верность, пока не разлучит вас смерть?» — «Да», — ответил он, но не потому, что хотел, просто он почувствовал, что все это предначертано ему с того памятного дня и той встречи в лейпцигском трактире «Лебедь»; затем он услышал, как Лейхтентрагер обратился к Барбаре, спрашивая, желает ли она взять в мужья присутствующего здесь Пауля фон Эйцена, всецело повиноваться ему и быть всегда покорной, пока ее с ним не разлучит смерть, до него донесся ее утвердительный ответ, он увидел, как Лейхтентрагер, воздев руку, благословил новый брачный союз во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, словно он действительно посвящен в церковный сан и чуть ли не распоряжается по-свойски Святой Троицей. Затем он увидел, как Барбара тут же легла на кровать и простерла руки, только не к нему, а к его приятелю Гансу. Тот же наклонился, расстегнул пряжку на башмаке, причем со своей хромой ноги, снял башмак и положил поверх одеяла на живот невесты, приговаривая: «Знай же, под чьим сапогом ты отныне будешь жить и кто твой господин»; и Маргрит, или принцесса Трапезундская, или леди, принялась хлопать в ладоши, корчась от смеха. Сэр Агасфер был более сдержан, он лишь слегка улыбнулся и спросил, не собирается ли господин магистр присоединиться к новобрачной. С этими словами сэр Агасфер, взяв леди под руку, удалился, Лейхтентрагер последовал за ними, занавес опустился, и в опочивальне, кроме молодоженов, осталась только сладчайшая музыка. Вожделение захлестнуло Эйцена, ему вспомнились слова Ганса о том, что Бог снабдил всех женщин одним и тем же устройством, поэтому, не мешкая зря, он сбросил с себя праздничную одежду и залез под одеяло к Барбаре, которая уже раскинула ноги и подалась к нему так страстно, будто с малых лет только и занималась любовью; с придыханиями и стонами она просила: «Еще, мой любимый, еще!» — что было весьма приятно Паулю, но только до тех пор, пока он не услышал, как Барбара принялась расхваливать его чудный горбик, густые волосы на груди и прочее. Тут Пауль догадался, что на ней лежит инкуб, но почувствовал, что и сам лежит не на Барбаре, нет, под ним — голая Маргрит, и он то пускается в бешеный галоп, то томно замедляет прыть, она же обнимает и прижимает его к себе, пока наконец ему не показалось, что вся жизнь истекает из него, оставляя иссохшую оболочку. На какое-то время наступило затишье. Потом он взял Барбару за руку, и они заснули. Когда же по прошествии многих часов они проснулись, то увидели серое утро; они лежали в вонючей кровати, которая стояла у стены жалкой каморки с мусором по углам и паутиной; ни Пауль, ни Барбара не могли понять, как они попали сюда, в одну из скверных пригородных ночлежек, куда подевалась их выходная одежда и откуда взялось вместо нее жалкое тряпье, которое пришлось натянуть на себя. Когда они прокрались по лестнице вниз, навстречу выскочила хозяйка ночлежки и принялась орать, требуя плату, восемь гамбургских грошей, а где их брать, если в кармане нет ни пфеннига; Паулю не оставалось ничего другого, как послать за деньгами в контору брата, а пока они ждали посыльного, над Эйценом и Барбарой потешался всякий сброд, желая узнать, как они провели ночь, хорошо ли он ублажил невесту и много ли синяков осталось у него на теле от ее костяшек. Глава семнадцатая в которой приводятся размышления о том, почему самые отъявленные революционеры становятся наиболее суровыми охранителями порядка, и в которой говорится о взаимозависимости утверждения и отрицания, а также о том, сколь трудно создать Царство свободы. Мы парим. Парим в глубинах пространства, которое именуется Шеолом и простирается за пределами творения, вне тьмы и света, в некой бесконечной кривизне. Здесь можно говорить спокойно, сказал Люцифер, тут нет ни Бога, ни Его приспешников, созданных из духа или материи; здесь — Ничто, а у него нет ушей. А я ничего не боюсь, сказал я. Люцифер криво усмехнулся. У того, кто, вроде тебя, желает изменить мир, есть основания опасаться за собственное благополучие. Что-то похожее на дуновение касается нас, но это не ветер, а поток частиц, из которых состоит Ничто и которые блуждают от одного Ничто к другому. Я искал тебя, брат Агасфер, сказал он. А где остальные? — спросил я. Где твои темные воинства, которых низвергли с небес вместе с тобой и мной за то, что мы не послушались Бога и не поклонились человеку, созданному Им по Своему подобию из песчинки праха земного, из капли воды, из дуновения воздуха и искры огня? Где они? Здесь все теряется, ответил он. Я увидел, как его знобит от великой стужи, объявшей нас, и понял, зачем он меня искал, ибо страшнее, чем Ничто, есть мысль о его вечности. Я следил за тобой и твоими делами, сказал он. Ты восстал, но каждый раз терпел поражение и был сломлен. Тем не менее, ты не теряешь надежды. Бог есть движение перемен, сказал я. Когда Он создал мир из ничего, он изменил Ничто. Это было прихотью, сказал он, случайностью, единственной и неповторимой. Недаром Бог, осмотрев на седьмой день Свое творение, тут же провозгласил, что все прекрасно именно таким, каким получилось, и поэтому таким мир должен сохраниться на все времена — с его верхом и низом, с архангелами, ангелами, херувимами, серафимами и прочим небесным воинством, где у каждого свой чин и свое место, а венцом творения поставлен человек. Бог похож на всякого, кто однажды что-то изменил; все тут же начинают трястись над своим творением и бояться за собственное положение, отъявленные революционеры становятся суровейшими охранителями существующего порядка. Нет, брат Агасфер, Бог есть сущее, Бог есть закон. Если бы это было так, сказал я, зачем же тогда Он послал Своего единородного сына искупать страданиями грехи мира? Разве искупление не является обновлением? Мы парим. Люцифер обнял меня, словно нас ничто не разделяет, ни различие во взглядах, ни разница в понимании цели, он сказал: Ты ведь тоже знал Равви. Я вспомнил реббе Йошуа, каким он был в пустыне — борода свалялась, живот опух; вспомнил, как вознес его на вершину высокой горы, чтобы он взглянул оттуда на творение своего Отца, на все беды и несправедливости мира, сказал ему, что пора ему брать дело в собственные руки, ибо настало время создавать истинное Царство Божие; он же ответил мне: Мое царство не от мира сего. Но чего же добился Равви? — спросил Люцифер. Разве с тех пор, как его распяли, в мире стало меньше зла, разве землю не поливают кровью даже больше прежнего? Разве волк мирно уживается с овцой и человек человеку стал братом? Почему ты не пойдешь к нему туда, где он сидит ныне одесную своего Отца, и не спросишь его об этом? Уж тебе-то он должен ответить. Он проклял меня, сказал я, проклял за то, что я не дал ему отдохнуть в тени моего дома, когда он тащил свой крест к месту казни. Я увидел, как Люцифер нетерпеливо нахмурился. Знаю, знаю, сказал он, но именно поэтому он и захочет с тобой поговорить. Разве ты был не прав, прогнав от себя того, кто так жестоко ошибался? И все же, сказал я, Равви любил людей, он пострадал за них. Страдание — это еще не заслуга, сказал Агасфер; овца, которая покорно отдает себя на съедение, лишь помогает волкам устанавливать волчий порядок. Только тебя, брат Агасфер, волчий порядок не устраивает, ты уповаешь на то, что Бог позволит тебе подлатать Его творение, оставив дырочку, через которую ты со спокойной совестью вернешься назад, под сень Его благодати; ты никак не хочешь признать, что этот мир обречен на погибель именно установленным в нем Божественным порядком и никакая штопка тут не поможет, а лишь продлит агонию. Так пусть же этот старый мир пропадает пропадом, давай творить силой собственного духа наше Царство свободы без маленького божка небольшого кочевого племени, который жив лишь тем, что порабощает все вокруг себя. Боюсь, брат Люцифер, что такой конец света окажется последним; откуда же взять тогда нового бога для нового сотворения мира? Мы парим. Парим в пространстве без начала и конца, без тьмы и света, где по воле Люцифера должны раствориться все краски и звуки, мысли и чувства, все живое, чтобы обратиться в ничто. Мое «нет» тебе не нравится, сказал Люцифер. Отрицание так же необходимо, как утверждение, возразил я, любое деяние обусловлено их противоборством. Значит, ты пойдешь к нему? — спросил он. Я вспомнил, каким был реббе Йошуа, когда я припал к его груди на последней вечере и когда я сказал ему о колесе, которое не может выскочить из своей колеи, но выбирает ее тот, кто правит быком, впряженным в повозку. Не стану же я настраивать его против Отца, ибо они втроем суть единое целое: Отец, и Сын, и Дух Святой. Вижу, как Люцифер скорчился от смеха. Из трех делаешь одного, а из одного трех, он, продолжаешь старые трюки с числами, которыми христианская церковь, взяв себе имя Равви, хочет затушевать свои греко-еврейские истоки. Надо что-то выбирать, брат Агасфер. Либо твой реббе Йошуа вознесся на небо, где восседает ныне одесную Бога, тогда он единосущ и с ним можно иметь дело. Либо он слился с Богом да еще и со Святым Духом, тогда из них троих получилось нечто новое. Но куда же подевался в этом случае прежний Единый Бог, который существовал до Троицы и который низверг нас на шестой день творения? Я вспомнил, как реббе Йошуа подошел к моему дому с крестом на плечах и как он узнал меня, попытался заговорить со мной, а я сказал ему, что готов поднять в его защиту меч Господень, огонь которого до смерти испугает всех врагов, всех стражников, после чего он соберет весь народ израильский и поведет за собой, исполняя пророчество Писания; он же ответил: Неужели мне не пить чаши, которую дал мне отец? Мы все еще парим. Парим среди холодного пространства, обвеваемые ветром, который даже и не ветер вовсе; я слышу, как стучат зубы Люцифера. Здесь слишком неуютно, чтобы продолжать спор о предмете, который жестоко рассорил даже святых отцов, сказал Люцифер. Так что же ты собираешься делать, брат Агасфер? Пожалуй, я все-таки пойду к Равви, сказал я, посмотрю, что стало с ним и что он сейчас думает на самом деле. Так мы и расстались, он пошел по своим делам, а я по своим. Глава восемнадцатая где обнаруживается, что может дать изучение исторических анналов и как без особых усилий можно приобрести докторский титул, почет и шесть локтей коричневой материи. Господину профессору Иоханаану Лейхтентрагеру Еврейский университет Иерусалим, Израиль 17 апреля 1980 Глубокоуважаемый коллега! В последнем письме от 2 апреля с. г. Вы пытаетесь приписать мне начинающуюся фиксацию на феномене Агасфера. О подобной фиксации, пусть даже всего лишь начинающейся, не может быть и речи. Хотя я и являюсь директором, однако прежде всего я остаюсь членом научного коллектива, поэтому моя исследовательская работа носит плановый характер, я отчитываюсь за нее перед коллективом. Агасфер интересует меня лишь как типичный пример религиозных предрассудков, из которых рождаются легенды; впрочем, на основе новых данных я готов признать за Агасфером существование реальное, но уж ни в коем случае не вечное. Будучи приверженцем диалектического материализма, я всегда отрицал наличие каких бы то ни было сверхъестественных существ или явлений (см. мое письмо от 14.02.1980), хотя безусловно признаю, что ряд научных проблем еще не нашел своего разрешения, однако рано или поздно эти проблемы, несомненно, будут решены человечеством, если таковые окажутся для него достаточно важными. Тем приятнее для меня сообщить Вам, уважаемый господин профессор, что по крайней мере загадку Агасфера можно считать разгаданной. Правда, тут нет заслуги нашего института, тем не менее именно нашему сотруднику, доктору Вильгельму Якшу, который изучал диалектику формирования легенды об Агасфере, удалось разыскать публикацию, содержащую необходимые отправные моменты для решения проблемы; речь идет о статье Пауля Йохансена под названием «Бывал ли Вечный жид в Гамбурге», опубликованной в томе XLI «Трудов Общества по изучению истории Гамбурга» за 1951 год. В своей статье Йохансен приводит убедительные доказательства того, что Агасфер и «лифляндский ясновидец» Юрген Майсенский суть одно и то же лицо. «Параллели в описаниях гамбургского Агасфера, с одной стороны, и призывающего ко всеобщему покаянию лифляндского проповедника и ясновидца — с другой, столь очевидны, — пишет Йохансен, — что не вызывает сомнений идентичность обоих». Уже хронологическое совпадение их появления так велико, что поневоле оба этих человека сливаются в единое целое, в одну фигуру. Йохансен приводит самое старое из обнаруженных до сих пор описаний Агасфера, которое заимствовано из народной книжицы о Вечном жиде, напечатанной в 1602 году в данцигской типографии Роде; согласно этому тексту, Пауль фон Эйцен, тогдашний студент Виттенбергского университета, находясь зимой 1547 года в Гамбурге, «видел в церкви, во время службы, высокого мужчину с очень длинными, свисающими ниже плеч волосами, который стоял босой прямо против кафедры и внимал проповеди с таким благочестием, что нельзя было заметить в нем какого-либо движения, зато, когда упоминалось имя Иисуса Христа, сей человек низко кланялся, бил себя в грудь и тяжко вздыхал; а теплой одежды на нем в ту морозную зиму вовсе не было, только штаны протертые, сюртук до колен да худой плащ до пят». Вероятно, Вам знакомо это свидетельство, дорогой коллега, однако я цитирую его, ибо оно дает основание для сравнения с описаниями прозорливца Юргена, или Йорга, Мейсенского, сделанными его современниками. Так, Иоганн Реннер, ставший впоследствии хронистом Бремена, а с 1556 года по 1558 год живший в Лифляндии, пишет: «В ту пору обретался в Риге человек по имени Йорген родом из Мейсена, что ходил нагой и босой и не принимал ни еды, ни питья, ежели того не заработал. Каждодневно призывал он всех горожан к покаянию. Он уже бывал в Риге девять Лет тому назад (т. е. тоже в 1547 году!) и призывал народ покаяться, не то покарает Господь пожаром, но люди его не слушали, а потому он ушел тогда отсюда». Вскоре в Риге действительно случился большой пожар, от которого сгорели Домский собор и большая часть города. Зимой 1557/58 г. Йорг опять оказывается в Лифляндии, о чем ревельский пастор и хронист Балтазар Рюссов («Хроника провинции Лифляндии», издательство Барта, 1584 г.) сообщает: «Зимой того же года через Польшу и Пруссию в Лифляндию пришел странный человек по имени Йорг, ходил он босый и нагий, одетый только в мешковину дерюжную, волос у него долгий, по самые плечи. Одни называли его безумным, другие пустословом, а третьи говорили, что это знак Божий и быть теперь беде». Ожидаемой бедой стало вторжение Ивана Грозного в Лифляндию. Тильман Бракель, лифляндский поэт, сочинил по этому поводу летучий листок «Христианское повествование о жестоком разрушении Лифляндии московитами», где говорится: По Божьему соизволению В тот год явилось знамение. Блаженный некий человек На площадях народу рек. Что кара Божия близка, Ужо дождутся русака. И вот уж вправду полонит Наш край проклятый московит. Йохансен приводит цитату из одного источника, согласно которому прозорливец Йорг был убит темными крестьянами вблизи от русской границы под Дерптом, однако Йохансен сомневается в достоверности этого источника и задается вопросом: с некой стати Йорг оказался у русской границы? И что имел в виду хронист Рюссов, когда писал, что Йорг затерялся где-то между Ревелем и Нарвой? Йохансен даже предполагает идентичность Агасфера-Йорга с Василием Блаженным, знаменитым московским юродивым, который бросал камни в черта и сулил Божью кару самому Ивану Грозному; именем Василия Блаженного был назван собор на Красной площади. Кроме того, замечает Йохансен, Василий Блаженный был сапожником, как и Агасфер. Однако почему — спросите Вы, дорогой коллега, — прозорливец Юрген назвался в Гамбурге Агасфером? Ведь обычно он странствовал под собственным именем? У Йохансена есть на этот счет весьма убедительное объяснение. Он предполагает, что встреча Юргена с Эйценом, которого Йохансен считает автором, не вызывающим сомнений в достоверности сообщаемого, произошла в церкви Св. Николая, где в 1547 году еще висела большая картина, изображавшая персидского царя Агасфера (Артаксеркса) с его иудейской возлюбленной Есфирью, эта картина была уничтожена лишь в 1555 году, когда, согласно Гамбургской хронике, «в церковь Св. Николая ударила молния, отчего картина с царем Агасфером и Есфирью, а также рама рассыпались на куски». На Юргена, «человека странного», эта картина, по словам Йохансена, произвела столь неизгладимое впечатление, что он возомнил себя иудеем Агасфером. «Как бы то ни было, — заключает Йохансен, — именно в этой связи следует видеть принятие на себя Вечным жидом имени Агасфера». Мои сотрудники и я разделяем гипотезу Йохансена, ибо она, по нашему мнению, основывается на убедительном свидетельстве о встрече Агасфера в Гамбурге с Паулем фон Эйценом, будущим суперинтендантом Шлезвига; следовательно, Агасфер был простым смертным, как Вы и я, а отнюдь не вечным. Все мы с большим интересом ожидаем, дорогой коллега, Вашей реакции на сообщение о работе Йохансена, которая представила проблему Агасфера в совершенно новом свете и дала необходимые объяснения вполне естественного характера. С совершеннейшим к Вам почтением и дружеским приветом, преданный Вам (Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус Институт научного атеизма Берлин, ГДР. Господину профессору Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу Институт научного атеизма Беренштрассе, 39а 108 Берлин Германская Демократическая Республика 2 мая 1980 Дорогой, уважаемый коллега! Ваше подробное, обильное цитатами и ссылками на источники письмо от 17 апреля с. г. доставило мне огромное удовольствие, поэтому я не преминул поделиться этим удовольствием с моим другом, к которому я поспешил на Виа Долороза, где он имеет не только обувной магазин, но весьма ухоженную холостяцкую квартиру. Господин Агасфер поведал мне, что он прекрасно помнит не только встречу с Эйценом, описанную в работе Йохансена, но и другие, гораздо менее приятные встречи с этим господином, ставшим впоследствии суперинтендантом Шлезвига; впрочем, Эйцен вообще был человеком малосимпатичным, ограниченным, до крайности честолюбивым, отличающимся большим самомнением и охочим до интриг. Кстати, статья Пауля Йохансена, опубликованная в «Трудах Общества по изучению истории Гамбурга», мне знакома, а не упоминал я ее в своих письмах лишь потому, что не придаю ей ровным счетом никого значения. У Йохансена нет ничего, кроме домыслов, не имеющих под собой никаких оснований, способных претендовать на научную достоверность. То немногое, что мы знаем о прозорливце Йорге, доказывает, скорее, обратное, то есть его несовпадение с Агасфером; Йорг призывает к всеобщему покаянию, грозит карами небесными, Агасфер же далек от этого — он стремится переделать мир, но совершенно иным путем. Далее, ни свидетельств современников, ни каких-либо иных источников, которые утверждали бы, что Йорг рассказывал о своей встрече с Христом и был проклят им, как это имеет место в случае с Агасфером; мысль назвать себя Агасфером, да еще и евреем, под воздействием изображения персидского царя, висевшего в гамбургской церкви Св. Николая, могла возникнуть только у склонного к фантазиям Йохансена, но никак не у несчастного странствующего проповедника. Можно восхититься смелостью, которая позволяет Йохансену выдвинуть третье предположение, отождествляющее Агасфера с юродивым Василием Блаженным, однако тут нет и намека на какие-либо доказательства, если, конечно, не считать таковым профессию сапожника, общую для русского юродивого и еврейского вечного путника. Московский нищий как прообраз Агасфера? При всем уважении к великим достижениям русского народа — это уж чересчур. Единственным верным в статейке Йохансена является факт пребывания Агасфера в Гамбурге. Он подтверждается не только собственными рассказами Агасфера, которые я слышал от него, но и соответствующей литературой. Тут мне хотелось бы сослаться не столько на многочисленные варианты народных книжек, появившихся после 1602 года, сколько на свидетельства самого Эйцена, запечатленные у Иоганнеса Моллера во фленсбургском издании «Cimbria Literata», вышедшем в 1744 году, и у гамбургского городского архивариуса Николауса Вильнена в его «Гамбургском пантеоне» за 1770 год; но особый интерес представляет, по-моему, документ, любезно предоставленный мне недавно господином Гервартом фон Шаде, директором Северо-Эльбской церковной библиотеки; этот документ был найден при переводе библиотеки в новое здание, и его подлинность не вызывает у меня сомнений. Речь идет о собственноручном письме Агасфера, содержащем любопытные сведения о гамбургском периоде его жизни и об его взаимоотношениях с Эйценом. Однако вначале, дорогой коллега, необходимо, видимо, пояснить, к какому отрезку биографии Эйцена восходит найденное письмо. Личные причины, вроде распространяемых недругами слухов о непотребствах, якобы устраиваемых в разных злачных местах, а также антипатия со стороны главного пастора Эпинуса заставили магистра фон Эйцена вместе с молодой женой переехать в Росток, где он надеялся оказаться полезным местному университету; однако известные предубеждения мекленбуржцев против шустрых гамбургских ганзейцев не позволили ему там обосноваться как следует; пришлось возвращаться в родной город, где вскоре у него родился первый ребенок, девочка, которую назвали Маргаритой. Эта девочка, ставшая, несмотря на горбик и хромоту, любимицей у матушки, приобрела впоследствии весьма печальную известность: в сговоре с мужем, писарем герцогской канцелярии Вольфганом Калундом, Маргарита Эйцен убила своего зятя Эсиарха, бургомистра города Апенраде, за что и была казнена в 1610 году. Впрочем, эта детективная история имеет для нас лишь побочное значение; гораздо существеннее то, что благодаря объединенным усилиям собственной родни и семьи своей жены Эйцен получил наконец должность, хотя и не доходную, в качестве lector Secundarius, то есть второго проповедника при соборе; однако вскоре христианское усердие и абсолютная верность букве лютеровского учения создали Эйцену в Гамбурге такую репутацию, что после смерти Эпинуса гамбургский сенат, чуждый каким бы то ни было богословским новациям, наметил Эйцена преемником главного пастора и суперинтенданта. К сожалению, академических регалий, привезенных из Виттенберга, Эйцену для новой должности не хватало, поэтому ему пришлось вернуться обратно за докторским дипломом, а чтобы обеспечить успешную сдачу экзамена, его снабдили особым письмом теологическому факультету Виттенбергского университета; в письме авторитетнейшие гамбургские пасторы просили «споспешествовать коллеге и суперинтенданту Паулю фон Эйцену в получении докторской степени», причем указывалось, что вручением диплома факультет «окажет высокую честь и обяжет к большему усердию и глубокой признательности» не только «privatim M. Paulum, sed etiam totam nostram Ecclesiam et civitatem», то есть не только магистра Паулуса, но и всю церковь Гамбурга и его граждан. Подобному нажиму, поддержанному старой связью Эйцена с Меланхтоном, теологический факультет Виттенбергского университета воспротивиться не мог, поэтому, несмотря на все банальности и самоповторы в состоящей из пятидесяти пунктов и произнесенной устно диссертации, ученые мужи «споспешествовали» получению Эйценом докторского звания, что позволило новоиспеченному доктору сделать следующий шаг. С этим следующим шагом, так называемым «Диспутом с жидом», и связано письмо Эйцена Агасферу от 14 октября 1556 года, копию которого я прилагаю. Эйцен защитил докторскую степень лишь в мае того года, следовательно, планировать и готовить диспут он начал сразу же по возвращении в Гамбург. Разобрать почерк Агасфера непросто, тем не менее, я уверен, что Вы сумеете прочитать письмо. Укажу лишь на несколько мест, которые имеют, на мой взгляд, особенное значение; например, очень хорош зачин: «Высокочтимый доктор, благодетельный господин суперинтендант, я, бедный и несчастный еврей, странствующий из года в год по городам и весям, много повидавший на своем веку, только все больше плохого, нежели хорошего, должен по воле и приглашению Вашего преподобия принять участие в большой и открытой disputatio, дабы свидетельствовать de passione Christi, о муках Христа, который проклял меня in aeternitatem, навеки, и сказать Альтонской еврейской общине ex ore testis, что Равви был единственным и истинным сыном Бога Яхве, да святится имя Его, а также Мессией, которого ждал народ израильский, и надлежит мне сделать это со всем благочестием, смирением и раскаянием ad majorem Dei gloriam». Хорош и один из последующих вопросов: «А что будет, если я откажусь? Разве Вы и власть имущие не станут преследовать меня, чтобы погубить и растерзать меня, словно волки бедную овечку? Ad majorem Dei gloriam, говорите Вы, однако правильнее было бы сказать ad majorem gloriam достопочтенного доктора фон Эйцена, а не Бога, и ради этого я, бедный еврей, должен поставить себя в положение, которое не принесет мне никакого прибытку, зато может стоить головы?» Еще ниже говорится: «И все же я сделаю это для Равви, ради Него, ибо кто же и понимал Его по-настоящему, ежели не я?» После чего следует приписка: «Кланяйтесь Barbaram conjugem, я пошлю ей шесть локтей коричневой материи и подвески турецкие, а маленькой Маргарите чепчик. Остаюсь слугой Вашего преподобия странствующий жид Ахашверош». Вот, дорогой профессор Байфус, что хотелось мне сообщить Вам по поводу домыслов Йохансена и подлинных событий, относящихся к гамбургскому периоду жизни Агасфера. Дружески кланяюсь Вам, Ваш Иоханаан Лейхтентрагер Еврейский университет Иерусалим. Глава девятнадцатая в которой происходит диспут о том, был ли распятый реббе Йошуа истинным Мессией; ученый еврей из Португалии знакомит доктора Эйцена с небесной арифметикой, а Агасфер заявляет, что каждый, кто создан по образу и подобию Божьему, может стать Спасителем. В мире существует множество голосов, учил еще апостол Павел; есть голоса внутренние и голоса чуждые, бывают голоса, говорящие, допустим, на английском языке, и бывают голоса, говорящие на бесовском; во всяком случае, новоиспеченный доктор теологии Эйцен, который трясся на выбоинах и ухабах дороги в Альтону, не мог толком понять, откуда исходит голос, предупреждавший, что дело может кончиться плохо, — из каких-нибудь верхних сфер или нижних; впрочем, все зашло слишком далеко, чтобы изменить задуманное, а тем более отменить: гости приглашены, среди них и влиятельные представители готторпского двора, пользующиеся доверием самого герцога, и посланцы гамбургского сената, и пасторы из разных мест, и ученый еврей Иезекииль Перейра из Португалии, с которым должен состояться диспут в синагоге; нет, путь назад уже закрыт, подумал Эйцен, это его Рубикон, как у римского полководца Цезаря, и если хотя бы дюжина евреев публично обратится в единственно истинную веру, можно будет праздновать победу, причем таким новообращенцам — об этом Эйцен поведал своей общине — будет даже разрешено поселиться в Гамбурге; впрочем, есть у него и еще один тайный козырь, который побьет любую карту. Но, как бы он ни пекся о благе евреев, они внушали ему некоторый страх, причем не только Агасфер, что было бы еще понятно после всего произошедшего; видно, дело тут в том, что они распяли нашего Христа, размышлял Эйцен, а кроме того, они не такие, как все; везде они чужие, отчего повсеместно вызывают недовольство, поэтому очень правильно и мудро поступил городской сенат, когда запретил евреям селиться в Гамбурге или заниматься там каким-либо промыслом; датчане, и прежде всего герцог Готторпский, относятся к евреям иначе, выдаивая их, как муравьи доят тлей. Везде они чужие, продолжал думать Эйцен, рассеяны по всему свету, всюду они незваные гости, и нигде их не любят. С великодушного дозволения Его Герцогского Высочества Эйцен несколько раз приезжал в Альтону, чтобы осмотреть синагогу — жуткая дыра, стены дочерна закопчены свечами, которые постоянно горят, с потолка свисает паутина, но ее не сметают, ибо там якобы обитает Шем изборах — Благословенный, Тот, Кого нельзя называть по имени. Эйцен присутствовал и на так называемом богослужении, которое, однако, никак не может быть угодным Богу, подумал он, ибо евреи приходят в синагогу, когда захотят, один раньше, другой позже, один надевает свой талес, а другой как раз снимает его; молитву осуществляет в основном хазан, впрочем, он не столько распевает молитвы, сколько стоит перед арон хаккодеш, Ковчегом Завета, где хранятся свитки Торы, и, запрокинув голову и заткнув пальцами уши, кричит во всю мочь по-еврейски то такой скороговоркой, что ничего не разберешь, то протяжно, причем иногда он еще и плачет или смеется, короче, ведет себя будто помешанный, но это помешательство передается другим, евреи начинают подвывать хазану, раскачиваясь во все стороны, откашливаться и отплевываться, скакать туда и сюда, подобно козлищам. Неужели именно этот народ дал нам Господа нашего Иисуса Христа? — подумал Эйцен. Прибыв в альтонскую синагогу по узкой улочке, где едва хватало места для конной повозки, которая к тому же утопала по ступицы в грязи, Эйцен прошел внутрь; было еще немного рано, поэтому он смог осмотреться и убедился, что по крайней мере пол подметен, а также раскурены благовония, придавшие эдакую сладковатость обычным кислым запахам синагоги; для почетных гостей были расставлены деревянные скамьи; с большим почтением Эйцена приветствовали старейшины альтонской общины, а также ученый еврей Иезекииль Перейра из Португалии; вид у них был такой, будто перед ними не суперинтендант Гамбурга, а прямо-таки посланец Божий; они заверили его, что все взрослые альтонские евреи мужского пола приглашены в синагогу, дабы внимательнейшим образом выслушать столь важный диспут. Но Эйцену было не до велеречивых приветствий, его глаза шарили по самым темным уголкам синагоги, куда не доставали свечи, ему хотелось увидеть пусть даже тень того, кто однажды уже выручил бедного кандидата на экзамене в Виттенберге, когда был задан вопрос об ангелах, и кого он больше не видел с памятной ночи в доме сэра Агасфера, когда была зачата Маргарита-младшая, родившаяся с маленьким горбом и хроменькой ножкой; но приятеля нигде не заметно, не видно дружеского взгляда, не слышно ободряющего шепотка; значит, до вызова Агасфера в качестве свидетеля придется уповать на собственные силы, противопоставляя ученым премудростям Иезекииля Перейры те же самые пункты и аргументы, которыми пользовались еще святые отцы в своих спорах с евреями и которые сам он проштудировал весьма прилежно. Тем временем в синагогу начали прибывать господа из готторпского двора и представители гамбургского сената, все празднично разодетые; колясок с гербами и роскошной обивкой скопилось в узком грязном проезде столько, что можно было подумать, будто речь идет о съезде герцогов и курфюрстов для обсуждения высочайших проблем, а не о диспуте с твердолобым иудеем; показались и его гамбургские коллеги, пасторы Вестфаль, Фирисиус и Беткер, которые некогда подписали ходатайство Виттенбергскому университету, теперь же их снедало любопытство — ведь это дело их впрямую не касалось, не их репутация была поставлена на кон, а нового суперинтенданта, чье место мог бы занять любой из них, если бы власть имущие внезапно не решили иначе. Начали стекаться и евреи черными группками, на головах островерхие шляпы, на плечах узкие засаленные кафтаны; они теснились, вполголоса переговаривались, как некогда их прародители перед воротами Иерусалима, когда через них въезжал Спаситель верхом на ослике; впрочем, они не станут кричать «Осанна!», но не скажут и «Распни его!» — эти голоса раздадутся с другой стороны, от его завистников и от тех, кто хочет извратить благочестивейшие прозрения доктора Лютера, превратив христианское вероучение в полнейшую неразбериху, где каждый все толкует на свой лад. Проследив, как иудеи и христиане постепенно заняли отведенные места, Эйцен стал внимательно слушать старейшину еврейской общины, который, поднявшись на алемар, возвышение посреди синагоги, заговорил весьма торжественно, приветствуя с многочисленными поклонами гостей из Готторпа и Гамбурга, прибывшего из далекой Португалии мудрейшего и ученейшего господина Дома Иезекииля Перейру, а главное — господина суперинтенданта великого Гамбурга, доктора Паулуса фон Эйцена, который предложил и, благодаря заботам о них, верноподданейших слугах Его Высочества Адольфа Шлезвигского, герцога Готторпского, дал евреям Альтоны возможность присутствовать на ученом споре, или диспутации, о том, был ли распятый Иисус Христос истинным Сыном Божьим — да святится имя Господне — и Мессией, а также о том, не следует ли евреям, признав все это, обратиться в христианскую веру, принять таинство крещения, дабы улучшить свое положение, а возможно, даже получить права гражданства в великом и богатом городе Гамбурге. Вместе с тем, добавил он, никто не будет принужден к крещению, даже если досточтимый господин доктор фон Эйцен победит в вышеозначенной диспутации. Евреи, как заметил Эйцен, тотчас склонили головы друг к другу и зашептались, а один из них, с большим острым носом и седой лохматой бородой, подняв руку, спросил, придется ли им тогда вкушать от тела повешенного и пить его кровь в церкви, как это делают гои, несмотря на то, что в Писании проклят пред Богом всякий повешенный на дереве? Тут сердце доктора Паулуса переполнилось святым гневом, из него улетучились всяческая нерешительность и сомнения в том, правильно ли он поступил и благополучно ли закончится его начинание; поднявшись с места, он твердым голосом объявил, что подобные слова свидетельствуют наилучшим образом, сколь велики заблуждения иудеев; Христос в Его великом милосердии умер ради искупления и их грехов, поэтому каждому христианину надлежит молиться о спасении и их проклятых душ, дабы Христос мог порадеть о них, когда пробьет час Страшного Суда. «Почему евреи отказываются верить, что их Мессия явился к ним в лице Иисуса Христа? — спросил он, вскинув главу, будто пророк. — Разве они не видят на собственном примере, что Храм их разрушен, а сами они рассеяны по всему свету, где живут они в нужде, чужие среди чужих, гонимые и убиваемые своими врагами? Такова была кара Божья, которой Он справедливо наказал и продолжает наказывать по сей день упорствующих в своем заблуждении евреев за то, что они не признали Спасителя, а потребовали от Пилата распять Его, после чего Пилат умыл руки перед народом и сказал: „Не виновен я в крови Праведника Сего“; евреи же, как свидетельствует Матфей, 27, кричали: „Кровь Его на нас и на детях наших“». Эйцен понял, что увлекся и вопреки своим планам и намерениям ввязался в диспут, то есть, по существу, уже ведет его; ученый еврей Иезекииль Перейра также понял это; погладив свою красивую завитую бороду, он, обращаясь к почтенным гостям, спросил, позволят ли ему господин доктор и досточтимые господа присутствующие задать со всею скромностью предварительный вопрос, а именно, руководствуясь какими авторитетами намеревается вести спор уважаемый оппонент и на основе какого Завета — Ветхого, Нового или же обоих? Ибо поскольку речь идет об обращении иудеев в иную веру, и только, то было бы слишком просто сразу же, a priori, потребовать от них признать Евангелие и Апостольские послания. Подобные требования могут быть обоснованными лишь после их обращения в христианскую веру, а до тех пор следует опираться на пять книг Моисеевых, на слова их собственных пророков, на святые псалмы и притчи, чтобы доказать, чем и как столь сильно погрешили евреи. При подобных словах у Эйцена подвело живот, а под носом выступили капельки пота, тем более что он заметил, как некоторые из почетных гостей закивали головами, будто одобряя сказанное; эти глупцы поддались на внушение, что еврей якобы должен знать лишь собственное вероучение, и даже не догадываются, какой удар наносят они своему суперинтенданту, лишая его доброй половины оружия. Перейра же, продолжая наступать, захотел узнать, в какой из книг Моисеевых или в каком из писаний святых пророков сказано, что спасение и благо Израиля, а также возращение благорасположения Господа народу Израиля связано с верой в якобы уже пришедшего Мессию? Писание требует веровать лишь в Одного и Единственного, то есть в Бога, да святится имя Его, ибо сказано: «Шма Исраэль! Адонай Элохэйну, Адонай Эхад!», то есть: «Слушай, Израиль! Господь — Бог наш, Господь один!» А Господь ревностен, поэтому Он не допустит для Израиля иных богов рядом с Собою, не говоря уж о каких-либо «сынах Божьих». Эйцен с неудовольствием отметил, что Перейра сумел увернуться от обсуждения очевидной для всех кары Израилю и вместо этого навязал спор о небесной арифметике, которую непросто перевести на арифметику земную, тем более еврейскую. Однако противнику нужно дать немедленный отпор, чтобы выбить из его рук важный аргумент, поэтому Эйцен решительно заявил: «Сын Божий, наш Спаситель, на которого столь уничижительно намекает Дом Перейра, это не второй Бог рядом с первым, нет — это Бог-Отец, Бог-Сын и Логос, Дух Святой, которые изначально являлись единым целым; следовательно, в данном пункте нет абсолютно никакого противоречия заповеди поклоняться Богу единому; другое подтверждение вышесказанному дано тем обстоятельством, что имя Бога, Элохим, употребляется в древнееврейском языке во множественном числе, о чем можно судить по словам Самого Господа из Первой книги Моисеевой „Бытие", глава 1, стих 26: "И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему…"; поскольку местоимение «наш» вряд ли относится к ангельскому окружению, следовательно, сотворением человека занимался триединый Господь, то есть все мы являемся творениями и Его Сына, а поэтому обязаны чтить Его не менее, чем Отца». Ну, вот мы почти дошли до первой главы первой книги Моисеевой, раньше вообще ничего еще не было, подумал Эйцен, так что Перейру удалось побить его собственным оружием, пусть не задается, а то прибыл из Португалии, откуда король выгнал его вместе с остальными спесивыми евреями, и решил, что может наставлять нас в Святом Писании и опять унижать Господа нашего Иисуса Христа. Перейра, однако, слегка улыбнувшись, поклонился почетным гостям и попросил кого-либо из господ сенаторов или высокочтимых герцогских советников предложить многоуважаемому оппоненту процитировать следующий, 27 стих из первой книги Моисеевой; поскольку Эйцен обескуражено промолчал, то Перейра сам прочитал этот стих, в котором говорится: «И сотворил Бог (единственное число) человека по образу Своему (единственное число)…» Отсюда следует, что pluralis из стиха 26 есть всего лишь Pluralis Maestatis, так называемое множественное авторитета, которым пользуются Его Высочество герцог Готторпский и другие сиятельные особы, говоря о себе во множественном числе, отнюдь не являясь при этом сочетанием трех персон. Тут вновь поднялся наглый еврей, который прежде задавал вопрос о теле повешенного, и пожелал узнать у господина суперинтенданта, не могло ли случиться так, что при сотворении мира сынок просто поленился, из-за чего отцу пришлось работать одному; при этих словах остальные евреи загоготали, принялись шлепать себя по ляжкам, восклицать «Ой-ой!», пока городской стражник, стоявший у входа в синагогу, не подошел к наглецу и не вытолкал его взашей на улицу. Эйцену стало ясно, что лучше было бы сослаться на святых пророков, вместо того, чтобы спорить об единственном и множественном числе, ибо верный ответ на арифметическую задачку может получиться, а может и нет, святое же пророчество сбывается непременно. Поэтому он заявил, что в книгах пророков есть многочисленные предсказания об Иисусе Христе как обетованном Мессии; эти предсказания касаются не только Его рождения или происхождения из дома Давидова, но также Его жизни, деяний и смерти. Причем, если бы речь шла об одном-единственном пророчестве, в нем еще можно было бы, пожалуй, усомниться, однако пророчеств так много, они так разнообразны и все так недвусмысленно указывают на Христа как Сына Божьего, что даже самый упрямый еврей, пересчитав их по пальцам, не посмеет опровергнуть результат. Разве не говорил пророк Михей: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, который упасет народ Мой Израиля»? И разве не родился Иисус Христос именно в Вифлееме, в хлеву? Разве не вышел он из чрева девы, как предсказывал пророк Исайя, считая это знамением Божьим: «Се, Дева во чреве приимет и родит Сына»? Разве не тот же Пророк Исайя возвестил: «И произойдет отрасль от корня Иессева, и вновь произрастет от корня его; и почиет на нем Дух Господень»? Но ведь Иосиф, отец Иисуса Христа, происходил, как доподлинно известно, именно из рода царя Давида, бывшего в свою очередь сыном Иессея, следовательно, и это пророчество исполнилось. Перейра вновь вежливо спросил, позволено ли ему будет кое-что заметить досточтимому господину доктору, а получив разрешение, сказал, что хотел бы от него узнать, чьим же все-таки сыном был Иисус, родившийся в Вифлееме: сыном ли плотника Иосифа, о котором в двух из четырех Евангелий говорится, что происходит он из дома царя Давида? Или сыном Божьим, который необъяснимым образом попал в чрево невинной девы? И мог ли вышеупомянутый Иисус, являясь сыном Божьим, вообще иметь человеческую природу, а если он был сыном Иосифа, то мог ли он стать частью Божественной Троицы? На скамьях для почтенных гостей беспокойно заерзали, Эйцен тревожно оглянулся на своих коллег, гамбургских пасторов, ибо дело коснулось пункта, где во мнениях расходились даже четыре евангелиста: Матфей и Лука, Марк и Иоанн; однако духовные собратья имели вид равнодушный, возможно, они даже радовались затруднениям нового суперинтенданта; похоже, евреи тоже заметили, что их поединщик сразил досточтимого доктора, как некогда юный Давид поразил своею пращой могучего Голиафа. Впрочем, новый Голиаф оказался покрепче неуклюжего верзилы, с которым соперничал Давид, а кроме того, суперинтендант твердо памятовал, что человеку легче верить, нежели думать, поэтому, возвысив голос, Эйцен перешел в наступление: «О, еврейская изворотливость! О, постыдное мошенничество и издевательство! Вы, Дом Перейра, осмеливаетесь утверждать, будто поймали Бога на каком-то противоречии. Да как вы дерзнули рассуждать своим скудным умишком о замыслах Всевышнего? Неужели Господь, создавший весь мир и всякую тварь, не был в состоянии сотворить и дите Иосифа?» Услышав столь неожиданный аргумент от своего оппонента, Перейра притих и молча слушал, как Эйцен продолжал козырять пророками. «Разве не возвещал пророк Захария, — говорил Эйцен уверенным голосом, — „Ликуй от радости, дщерь Сиона, торжествуй, дщерь Иерусалима: се, Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле“, а весь народ восклицал: „Осанна! Благословен грядущий во имя Господне, Царь Израиля!“?» Возможно, конечно, подумал Перейра, что ослов было тогда в Израиле не меньше, чем нынче лошадей в герцогстве Шлезвигском, однако нельзя же считать мессией каждого, кто въезжает верхом на коне в Гамбург или Альтону. Только стоит ли, подумал он, разоблачать произвол, с которым каждое пророчество соотносится с будущим? Пока Перейра размышлял таким образом, господин суперинтендант пошел дальше, описывая, как Бог дал распять Своего родного Сына, дабы были искуплены все наши грехи, и какие крестные муки претерпел Иисус Христос из-за упорствующего в неправедности народа еврейского, впрочем, и это было предсказано пророком Исайей: «Все мы блуждали как овцы, но Господь возложил на Него грехи всех нас. Он истязуем был, но страдал добровольно и не открывал уст своих, как агнец, которого ведут на заклание. Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились». Однако этого Перейра вытерпеть уже не мог; подняв очи к небу, точнее, к закопченному вздрагивающими свечами потолку, он выкрикнул: «Неправда! Неправда! Неужели Бог, который не смог лицезреть, как Авраам простер руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего, а потому остановил руку Авраама, неужели этот Бог отдал бы своего единственного сына на крестные муки? Кто же в такое поверит? Да и знает ли кто-нибудь, что на самом деле произошло в те времена и кто был тот самый Иисус, про которого говорят, будто он и есть долгожданный Мессия, и не брали ли евангелисты у пророков все, что им заблагорассудится, дабы создать ореол вокруг своего распятого Равви?» Ах как обрадовала Эйцена буря возмущения, которая разразилась, когда хитроумный Перейра, потеряв самообладание, поспешил на выручку своему еврейскому богу. «Святотатство! — кричали почетные гости. — Ужас! Мерзость!» Многие принялись звать стражника, а пасторы сцепили ладони, будто молили о прощении за то, что им пришлось услышать столь греховные речи; евреи же, трясясь от страха, сбились в кучу, словно куры при виде лисы, забравшейся в курятник. Эйцен спокойно выждал, пока шум уляжется, потом подал знак стражнику, который уже собирался увести Перейру, отпустить несчастного, после чего проговорил: «Вы, Иезекииль Перейра, спросили, знает ли кто-нибудь, что на самом деле произошло в те времена и каким был Иисус; я покажу вам человека, который все знает, ибо он сам был свидетелем оных событий. Он такой же еврей, как вы и как евреи здешней общины, только, конечно, гораздо старше, ибо он может доподлинно поведать о том, как Христос пошел на крестные муки». Вскинув руки, Эйцен вызвал Агасфера, и тот сразу же появился в дверях синагоги — на голове была ермолка, на исхудалом теле длинный поношенный кафтан, зато на ногах ни сапог, ни чулок, так что каждый мог видеть, какие мозоли наросли на подошвах босых ног за века скитаний. Все присутствующие в синагоге содрогнулись, как иудеи, так и христиане, а Эйцен спросил: «Кто вы?» «Я тот, кого вы звали», — ответил Агасфер. «Это вы прогнали Христа от дверей вашего дома, когда Он по пути на Голгофу, изнемогая под тяжестью креста, захотел отдохнуть в тени?» «Да, я прогнал реббе Иисуса от моих дверей, — ответил Агасфер, — и с тех пор каждый Божий день провожу в скитаниях». «Христос проклял вас?» — спросил Эйцен. «Равви сказал, — ответил Агасфер, — как написано у пророков, „Сын человеческий уйдет, а ты останешься и будешь ждать, пока Я не вернусь“». Евреи уставились на Агасфера, который выглядел как один из них, лет тридцати или тридцати пяти, однако объявляет себя свидетелем тех времен, когда на горе Сион еще стоял во всем своем великолепии большой Храм, а народ Израиля жил в краю отцов, в земле обетованной; зато почетные гости и представители властей насторожились, а пасторы весьма удивились тому, что господин суперинтендант раздобыл откуда-то для своего диспута Вечного жида, хотя раньше никогда не упоминал о нем; те и другие еще и встревожились, не грозят ли теперь Альтоне и Гамбургу большие напасти, недаром же поется в известной песне: Агасфер пришел, беда! Ждите Страшного Суда. Бойтесь смерча, глада, мора, Войн, пожаров и разора. Никому пощады нет. Так покайтесь напослед! Только Эйцен втайне ликовал, потому что все шло так, как он задумал. «Скажите же нам как свидетель, который видел Иисуса Христа собственными глазами, разговаривал с Ним собственными устами и даже проявил к Нему чудовищное жестокосердие, был ли Иисус Христос перед Богом истинным Мессией, которого ждали иудеи и который был предсказан великими пророками?» — спросил он Агасфера. «Был ли он Мессией? — переспросил Агасфер, почесал за ухом и вздохнул. — Равви в это верил». Эйцен увидел, что его свидетель сделался неуверенным, и, опасаясь, что жид порушит все планы, хотя каждый вопрос и каждый ответ были заранее оговорены, прорычал: «Верил! Верил! Эти упрямые евреи не желают знать, во что верил Христос, как они не желали признавать и Его учения. Им нужно твое свидетельство, жид Агасфер, который повинен в том, что отказал в помощи Христу, когда Он, изъязвленный терновым венцом и палимый зноем, изнемогал под тяжестью креста. Скажи, был ли он Мессией, да или нет?» «Мессией? — проговорил Агасфер. — Великим, всемогущим Мессией?» Он выпрямился, и всем показалось, что он озарился каким-то светом и даже на целую голову вырос над окружающими, над Перейрой, над альтонскими евреями, над почетными гостями, сидящими на возвышении, и тем более над стоящим рядом досточтимым господином доктором и суперинтендантом. «Мессия, — повторил он, — Мессия, о котором у пророка сказано, что Он будет судить народы и сделает так, чтобы они перековали мечи свои на орала и копья свои — на серпы?» Эйцена бросало то в жар, то в холод, поэтому он промолчал, тогда Агасфер продолжил: «Я любил Равви, и, наверное, он мог бы быть Мессией. Он мог бы быть Мессией, как всякий, кто сотворен по образу и подобию Божию, имеет силу быть спасителем людей. Он страдал, был распят и умер мучительной позорной смертью. Но сколь многие до Него и сколь многие после Него испытали такие же муки и кричали перед смертью „Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?“ Но где же вечный мир, где то царствие, которые должны были прийти с Ним? Ведь Адам до сих пор ест хлеб в поте лица своего, Ева рождает в муках, Каин убивает Авеля, а вы, господин доктор, — он обратился к Эйцену, — что-то я не заметил за время нашего знакомства, чтобы вы любили врагов своих, или благословляли ненавидящих вас, или молились за тех, кто обидел вас, как учил ваш Господь Иисус Христос в Нагорной проповеди, да и другие христиане не лучше вас». Увидев ужас на лицах почетных гостей, ярость и бессилие на лицах представителей власти, злорадство на лицах других пасторов, господин суперинтендант наконец спохватился и закричал: «Довольно, мерзкий жид! Сколько б веков ты ни расхаживал по свету, это твоя последняя выходка!» Позвав стражника, Эйцен велел ему арестовать Агасфера за богохульство, за оскорбление Его Высочества герцога Готторпского, который является здесь также высшим церковным иерархом, а кроме того, за подстрекательство к безверию и бунту. Тут евреи расшумелись, началась толкотня, один кинулся туда, другой сюда, многие рвали на себе бороды — скорее, от тайной радости; во всяком случае, об обращении в христианскую веру никто уже не помышлял; и среди всей этой суматохи Агасфер исчез, будто сквозь землю провалился, ибо никто не видел, чтобы он выходил из дверей. Глава двадцатая в которой Агасфер нарушает небесный покой Равви и объясняет ему, что истиной не распоряжается некто свыше, она зрима для всех, кто желает Видеть. Кругом тишина, неподвижность. Его престол озарен светом, нежным, как ранние голубые сумерки, любовь Божья объемлет его, и свет покоя лежит на лике его; он глядит вниз, на землю, подняв для благословения свою руку, на которой осталась рана от гвоздя. Я подумал, что он мне чужд и далек от меня, хотя похож на реббе Йошуа, которого я знал прежде, у него та же улыбка, в которой уже тогда угадывалось предначертанное ему страдание; он подобен кукле, что находится внутри другой куклы, а та — внутри третьей: вроде бы — триединство, но каждый сам по себе. Я приблизился к нему и спросил: Равви, это ты? Не шевельнувшись, продолжая глядеть вдаль, он ответил: Я — Иисус Христос, единородный Сын Божий, зачатый Святым Духом от Девы Марии и рожденный Ею, распятый во времена Понтия Пилата, умерший и похороненный, опустившийся в Царство Смерти, но на третий день восставший из мертвых и вознесшийся на небеса, а ныне восседающий одесную Бога, Отца всемогущего. Я спросил: Что ты видишь, Равви? Он ответил: Я вижу людей, чьи грехи взял на себя и искупил их, испив мою горькую чашу. Я спросил: А ты хорошо видишь людей, Равви? На глаза его набежала тень, благословляющая рука опустилась, и он ответил: Люди так малы и несметны. Склонившись к нему, я сказал: Ты проклял меня, Равви, ждать там, внизу, твоего второго пришествия, поэтому я странствую среди них, живу с ними, слышу их разговоры, вижу их дела и поступки. Чело его поникло, и плечи понурились, а рука потерла бок, словно там вновь заныла рана от копья, и он ответил: Я ничего не хочу знать. По я сказал: Когда мы встретились в пустыне и ты был наг и одинок, я отвел тебя на вершину высокой горы, откуда показал тебе все царства, в каждом из которых торжествовала несправедливость; я просил тебя тогда взять дело в свои руки, вывернуть все наизнанку, ибо настало время установить Царство Божие. Ты же ответил: Царство мое не от мира сего. И снова на лице его мелькнула улыбка, о которой не знаешь, печальна она или иронична. Так оно и было, промолвил он. Я продолжил: А потом ты хотел отдохнуть в тени моего дома на пути к Голгофе, когда ты изнемогал под тяжестью креста; я сказал тебе, что готов поднять в твою защиту меч Господень и чтобы ты, собрав народ Израиля, повел его на борьбу. Ты же опять не послушал меня и ответил, что должен испить чашу, которую дал тебе твой Отец. Послушай, сказал он, когда я висел распятым на Голгофе под палящим зноем, то, пока еще кровь не совсем отлила от головы, я думал о сказанном тобой; но не для этого послал меня мой Отец, он послал меня на муки и смерть, чтобы исполнилось обетование и для всех наступило Царство Божие. Тут я встал перед ним и спросил: Ну так что же, исполнилось обетование? Наступило Царство Божие? Он промолчал. А нимб вкруг него померк, исчез свет покоя с его лика; он обернулся, будто хотел посмотреть, не стоит ли кто-нибудь за спиной и не подслушивает ли его. Я опять спросил: Так наступило Царство Божие? Глаза его широко раскрылись, будто от испуга, и он крикнул: Изыди от меня, сатана! Усмехнувшись, я проговорил: Ошибаешься; меня кое-что связывает с Люцифером, но я другой ангел, хотя мне тоже ведома истина. Истина — в Боге, сказал он. Это я уже слышал, причем не раз, сказал я. Но истина зрима для всех, кто желает ее видеть, и для всех, кто хочет думать, она познаваема. Ты же сидишь на своем троне и не видишь ее, утешаясь ее неисповедимостью. Тут он спросил наконец: Чего же ты хочешь? Я хочу, чтобы ты стал таким, каким должен быть, ответил я. Когда я причастил учеников телом моим и кровью моей, сказал он, ты был рядом и приникал к моей груди. Возможно ли отдать больше, чем я отдал, и возможны ли большие страдания, чем мои? Ах, Равви, сказал я, посмотри на то, что видел я в Царстве, наступившем после тебя, услышь то, что слышал я, пойми то, что понял я. Он закрыл лицо руками, но потом собрался с силой и проговорил: Я взял на себя все грехи людей и искупил их вину своей жертвой. Но где сказано, что я истреблю сам грех? Равви, сказал я, несовершенство людей — это отговорка любой революции, не достигшей своей цели. Ты учил любить врагов своих. Ты говорил: Ищите же прежде Царства Божия и правды. И ты верил и то, чему учил. Но вместо сотен тысяч, убивавших друг друга, к которым ты обращался с Нагорной проповедью, пришли теперь сотни раз по сто тысяч. Они алчут богатства, желают жену ближнего своего, развратничают и пьянствуют, торгуют собственными детьми, впрыскивают отраву в свои вены, опоганивают все, чем высок человек. Они враждуют между собой, подсиживают и предают друг друга, устраивают концентрационные лагеря, где множество людей мрет от голода; а еще их бросают в тюрьмы, истязают, убивают, и повсеместно власть имущие возглашают, будто все это делается во имя человеколюбия, на благо народа. Они растрачивают и губят богатства земных недр, превращают плодородные земли в пустыню, а воду — в жижу вонючую; большинство гнет спину на меньшинство, люди не доживают до конца отпущенного им века. Вопреки слову пророка никто не перековал мечи на орала, копья — на серпы; напротив, тайное оружие уже проникает в космос, а Земле грозят огненные грибы до небес, которые испепелят все живое, оставив от человека лишь тень на стене. Я умолк, он сидел тихо и неподвижно, будто вырезанный из дерева и раскрашенный; великая тьма объяла нас, только над ним слабо светилось подобие нимба. Равви, спросил я, ты слышал меня? Тут раздался глас свыше: Сын Человеческий возвратится, ибо Он есть определенный от Бога Судия живых и мертвых. Пошлет Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззакония, и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубовный; праведники же воссияют, как солнце. Но когда это будет? — спросил я. Равви будто очнулся от забытья. Отец мой назначил день, сказал он. Я бы до того дня не откладывал, сказал я. Глава двадцать первая в которой герцог Адольф основывает в Шлезвиге Царство Божие, а его суперинтендант терпит неудачу с графиней Эрентрой, Агасфер же отправляется с песнями па войну.

The script ran 0.006 seconds.