Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Георгий Владимов - Большая руда
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. «Большая руда» - повесть Георгия Владимова, его первое опубликованное художественное произведение. Написана в 1960 году под впечатлением командировки автора на Курскую магнитную аномалию, опубликована в 1961 году. Шофёр Виктор Пронякин приехал работать на разрабатываемый карьер в районе Курской магнитной аномалии. Здесь пока снимают только верхнюю пустую породу и ожидают когда, наконец, откроется рудоносный слой - «большая руда». Работать Виктору пока не на чем, в автоколонне лишь полуразобранный двухосный МАЗ. Он собрал самосвал заново, но для выполнения плана на относительно небольшом МАЗ-200 ему приходится делать гораздо больше ездок, чем у остальных водителей бригады, работающих на больших трёхосных самосвалах...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

— Слыхали, — сказал Федька. — Руки привязывал? — И совсем про другое. Был, значит, начальник у нас… Михаил Денисыч… Взял, идиот, и выиграл «Москвича». Про него даже в газете написали: «гр. Эм Де Семенов, обладатель крупного выигрыша, явился в наш магазин». Слава, конечно. Но, между прочим, на следующей неделе я его в больницу отвез. Раз это у него на спидометре сто сорок написано, значит он тебе должен такую скорость всему городу продемонстрировать. Иначе зачем же ему «Москвич»? И в газете зачем писали? Ну и, понятное дело, на столб налетел. Мне-то, конечно, нетрудно в больницу свезти. Пожалуйста, с дорогой душой! Но почему же обязательно на столб? Разве нельзя так, чтобы, например, столб у тебя справа стоит, а ты его объезжаешь слева? Или наоборот. — Что ты плетешь? — спросил Федька. — Я не плету, — обиделся Косичкин. Желтое лицо его потемнело от возмущения. — Ты шкет против меня, понял? Как ты можешь мне грубить? — Да при чем тут столб? — Сам ты столб. Я не про столб. Я про жизнь. Столбов много, а жизнь одна. Я в войну генерала возил — очень храбрый такой был у меня генерал, Героя получил за Днепр. И сам я тоже был малый шухерной, не то что теперь, мне тогда и двадцати не было. А все же, как налет или так что-нибудь побрякивает, так мы с ним, понимаешь ли, в щельку спрячемся и — дышим. «Петя, говорит, очень я жизнь люблю и тебе советую». Н-да, но под Веной все-таки убило его… Вот, вот, гляди, ящерка побегла. Ать, стервоза, как извивается! Думаешь, она жить не хочет? Хочешь, а? — спросил он ящерицу. Маленькая зеленая ящерица взлезла ветвистыми лапками на сучок и замерла. Едва заметно пульсировала ее чешуйчатая салатная шейка. Косичкин выпрямился и шагнул к ней. Она тотчас юркнула в сухие листья. — Нервная, — сказал Косичкин. — Но, между прочим, хвост она тебе спокойненько отдаст. Ей красоты не жалко. Второй-то у нее похуже будет. Н-да, ловко это природа придумала, а? А вот и не очень. Второй хвост она ей придумала, а вторую жизнь — нет… Вот оно как, дорогой мой Витя. — А он-то при чем? — спросил Выхристюк. — Он знает, — сказал Косичкин. — Он водитель добрый, а что ни дальше, то все лучше будет. А вот сегодня я его чуть не обругал, даже самому противно стало. Ну ладно бы я еще пешего дуралея ругал, а то ведь своего же брата шофера. Это уже драма. Тут, Витя, есть о чем подумать. Ты хочешь работать физицки напряженно? Я тебя понимаю, сам был молодой. Ну и работай физицки напряженно, только на крыше не виси, когда тебе самое верное в кабинке сидеть да глядеть в оба. Себе же спокойнее будет и другим. Потому что такое шофер? Целый день — сплошные нервы. Солнце опускалось все ниже и вдруг сошло за деревья. Лес наполнился длинными тенями и солнечным туманом, за которым не видно стало поселка. Но выше были удивительно ясно видны порозовевшие облака и узкая фиолетовая полоска неба. Лес как-то сразу притих, и стал слышен шорох шагов. — Красотища какая! — вздохнул Выхристюк. Он искренне страдал и морщил лоб в продолжение всего разговора, который был ему явно в тягость. — И дышится легко-легко. Так бы всю жизнь дышал, аж до самой смерти! — Нравится? — спросил Косичкин. — А зачем же тогда с ума-то сходить? «Руда! Руда» Ну, что же руда? Оно, конечно, всякому приятней железо возить, чем пустую породу. Вот и в человеке оно есть, железо, уж не помню, сколько-то процентов. А все-таки зачем же нервничать? Если, скажем, предназначено ей, рудишке-то, в пятницу появиться, так она же все равно в понедельник тебе не покажется. Ну и ради Бога! Неужели же из-за этого жизнь себе портить? Вот врачи говорят: один день нервности целый месяц жизни у человека отнимает. — Это ты все глупости говоришь, — вдруг сказал Меняйло. — А для чего же мы тут живем? Для чего город строится? Чтобы мы в песочке копались? Вся страна, можно сказать, руду эту ожидает. Вот и Хомяков говорит, мы покамест без отдачи живем. Потому и артисты к нам не ездиют. И кино самые вшивые привозят. И правильно. Государство деньги вкладывает, а мы ему покамест шиш даем. — Это ты к чему, Проша? — унылым голосом спросил Выхристюк. — А к тому, что всем легче будет, когда руда пойдет. Мне вот дружок из-под Курска, с Михайловского карьера, пишет — сразу легче стало, как пошла руда. И кино, и артисты, и масло в магазине, и мануфактуры всякой навезли. Потому что с отдачей стали жить. А Витьке, понимаешь, на это наплевать. Ему бы ходок побольше сделать, заработать. — А ты почему знаешь? — спросил Пронякин. Меняйло угрюмо смотрел себе под ноги. Он уже сказал, вероятно, самую длинную тираду в своей жизни, и теперь ему трудно было что-нибудь из себя выдавить. Но он все-таки выдавил: — Ты бы другим не мешал. Лес кончился, и тропинка опять вывела их на бетонку. — Торопишься ты, Виктор, — сказал Мацуев. — Я вот тут с первого гвоздя, в палатке с женой и дочками жил. Да и другие, кого я знаю, не сразу к ним все приходило. А ты хочешь, чтоб сразу все. Нет уж, погоди, присмотрятся к тебе, соли пудика три съедят с тобою, а тогда уж и претендуй. Дальше они шли молча. Федька, посвистывая толстыми губами, хлопал веткой по перилам мостка. Выхристюк сбегал вниз умыться и вернулся с примоченным чубиком и обрызганной грудью. И опять страдальчески сморщился. Молча они поднялись на взгорок и пошли широкой, давно обжитой улицей, мимо огородов и палисадников, где росли подсолнухи, помидоры и розовые кусты. У дома Мацуева они остановились. На улице пахло пылью, привядшей картофельной ботвой и гусиным пометом. Дом Мацуева стоял за реденьким голубым забором, в глубине палисадника, весь в зарослях граммофончиков и плюща. На красной крыше вертелся флюгер и высилась Т-образная антенна, по которой бродила парочка турманов. — Эх, хлопцы, — сказал мечтательно Выхристюк, — жить бы нам всем на одной улице. Пришел домой — душа радуется. Часик порадовался — пошел, например, к Меняйло пешком через забор — козла забить. Или, скажем, к Федьке — магнитофончик послушать. Музыка самая модерн. И чтоб девочки были красивые. Мацуев молча усмехнулся и стал протягивать всем толстую растопыренную ладонь. — Так-то вот, — сказал он Пронякину, который засмотрелся на его дом. — Ладно, бригадир, — нехотя протянул Федька. — Кончай нотацию. Витька все это учтет. Верно? — Давно учел, — сдерживаясь, ответил Пронякин. — Ну, а раз так, самое бы время сейчас в «зверинчик» сползать. И чтоб больше ни слова. — В честь чего бы это? — спросил Мацуев. — А в честь чего бы и не пойти? — спросил Федька. На крыльцо вышла жена Мацуева, очень смуглая и дородная и, как многие здешние женщины, в платочке, низко надвинутом на лоб, хотя солнце уже зашло. Должно быть, она только что спала. — Подышать, гляжу, вышли, Татьяна Никитишна? — спросил Федька, галантно приподнимая кепку. — Вечер добрый! — Добрый, — сказала жена Мацуева. — Ты и сам-то, гляжу, не злой. Куда это уговариваешь идти? — Заседаньице б надо провести. По обмену опытом. — А! — сказала жена Мацуева. — А то у меня настоечка есть, на смороде. Зашли бы да обменялись в приличном помещении, чем в «зверинце» этом срамиться. — Вот это женщина! — восхитился Федька. — Вас бы, Татьяна Никитишна, на руках бы носить. Федька первый откинул калитку и двинулся, пританцовывая, по высокой бетонированной дорожке, между кустами черной смородины и крыжовника. — Торопись, хлопцы, пока Татьяна Никитишна не передумала! Вышло так, что Пронякина никто не пригласил. А он был новенький, он ни разу не был в этом доме, где все они побывали, наверное, не раз, и ему полагалось особое приглашение — это он знал твердо. К тому же они видели, как он помедлил за калиткой, и ни один не позвал его, не спросил: «А ты чего?» С нелепой, приклеившейся к лицу улыбкой он повернулся и пошел дальше, к своему общежитию, по улице, странно опустевшей в этот час. Он ждал, они спохватятся и позовут его, и приготовился долго отнекиваться. Но они не спохватились и не позвали. «Так, — подумал он, — наступил, значит, на мозоль. Думали, его тащить надо, растить кадр, а он вон он, уже воспитанный, и всем носы готов поутирать. Перепугались!» В глубине души он допускал, что это не совсем так, но обида была сильнее его, потому что он не знал толком, кого же, в сущности, винить. Кого винить, если слишком рано обнаруживается твое желание вырваться вперед, и при этом никто почему-то не подозревает за тобой высоких материй. Про других говорят: «Этот работяга что надо!», а про тебя: «Этот из кожи лезет за деньгой», хотя и ты, и другие делают, в сущности, одно и то же! На лице, что ли, у тебя это написано? Но чем твое лицо хуже, чем у Мацуева? У Меняйло? У Выхристюка? Какой секрет они знают, которого не дано знать тебе? Весь вечер он слонялся, не зная, куда себя девать. Он поплелся было на «пятачок», но как-то не мог найти себе девицу по вкусу и вернулся в комнату, где проиграл подряд три партии торжествующему Антону и, спрятав костюм, рано улегся спать. «Может быть, — медленно думал он и курил, — надо было б собраться вместе да сказать им: «Вот, хлопцы, тут у меня, чувствую, узкое место, да и у вac тоже, а ведь можно кое-что и сделать, баки другим бригадам забить». Да, можно и так, только им от меня почина не хочется. Вон они как взвились из-за двух-то лишних ходок… Не нравится, сами-то насилу до нормы дотягивают. А я-то при чем?» Он долго ворочался ночью, не в силах уснуть. Он слушал, как поет ветер и где-то далеко гремит гроза, и думал о том, что, если суждено его жизни измениться, пусть это будет быстрее и больнее, если так нужно. «Пусть думают, что хотят. Я им не нанялся в подмастерьях ходить, в учениках. Я в армии на вездеходах ездил, на Ай-Петри экскурсантов возил, а там не такие дороги, и то с ветерком, бывало… Мне заработать нужно, жизнь обстроить, обставить, как у людей. Тогда пожалуйста, тогда я тебе и десять норм бесплатно отработаю. А то вот ты понервничал — это относилось и к Мацуеву, и к Федьке, и, вероятно, ко всей бригаде целиком, — а потом домой пришел, жена тебя встречает, не жена, а сдоба калорийная, и дом у тебя гастроном с универмагом, и мотоцикл, наверное, в сарайчике стоит. А мне почему валяться по чужим углам, слушать чужую храпотню?.. Не-ет, я себе жилы вытяну и на кулак намотаю, а выбьюсь. А потом я тоже добренький буду, не хуже тебя. Понял?» Последнее слово вырвалось вслух, невольно для него. На соседней койке приподнялась лохматая голова Антона, и хриплый сырой голос спросил: — Ты что, партию, что ли, переигрываешь? Ферзей ходи, не ошибешься. — Спи давай. — Чокнулся человек, — сказала голова замирающим голосом и опустилась на подушку. — Доигрался… Пронякин, стиснув зубы, повернулся к стене. И решил сразу и бесповоротно: «По-своему жить буду. Так-то лучше. Наряд закроют, тогда посчитаемся, кто кого лучше». С тем он и заснул, со злорадной усмешкой на жестком, обтянутом смуглой кожей лице. 6 Небо нависло над гаражами, плоское и беспросветно серое. Задранные кузова машин, казалось, на метр не достают до него. На стенках кабин, на ручках и оловянных медведях, потерявших свой блеск, выпала бисерная роса. Пронякин, с ватником на одном плече, прошел к своей машине. Он сбросил ватник на сиденье и запустил двигатель. Затем вышел и, открыв капот, протянул ладони над двигателем. Ему было приятно стоять на сыром холоде и греть руки и знать, что в кабине тепло. Рядом, сумрачный и, должно быть, не проспавшийся после вчерашнего, возился Федька. — Утро доброе, — сказал Пронякин. — Ну как, хмельно было вчера? Федька ухмыльнулся полусонно и посмотрел на него, точно впервые увидел. — А ты чего удрал-то? — А что, заметно было? — спросил Пронякин и пожал плечом. Ему хотелось показать, что он ничуть не обижен и что они все же обидели его. — Чудак ты, — сказал Федька. — Честное слово? Федька помолчал и спросил: — Фигурную отвертку дашь? — Чего спрашиваешь? Бери. — Хотя не надо, — сказал Федька. — Простая возьмет… А ты все-таки чудак. Гена Выхристюк, почесывая за ухом, прислушивался к двигателю. Цилиндры работали с неравномерным металлическим стуком, и выхлоп был густой и черный, как бывает, когда засоряются отверстия в распылителях форсунок. Гена страдальчески морщил лоб. Косичкин с блуждающей на лице тревогой, тоже вслушивался в его двигатель. Меняйло суровым и неподвижным взором уставился на медведя, отирая руки промасленными концами. Мацуев искоса поглядел на Пронякина и сунул голову под задранный капот. От гаража Пронякин ехал последним. Он мог обойти их перед карьером, но не хотел пока что мозолить им глаза. Все равно он возьмет свое с первой же ходки. «И черта с два меня тогда прижмешь, — подумал он спокойно и беззлобно. — Руки будут коротки. Главное-то было прилепиться, а уж не отлепиться я как-нибудь сумею». Он сделал три ходки и стал делать четвертую, когда вдруг начало моросить. Он увидел дрожащие извилистые потеки на запотевшем стекле, и у него упало сердце. «Теперь все, — сказал он себе. — Теперь они тебя на трехосных обдерут запросто». Но, подъехав к карьеру, он с удивлением разглядел всех своих на пустыре у выездной траншеи. Они как будто и не собирались возвращаться в карьер. Самосвалы выстраивались в шеренгу, сминая траву облепленными глиной скатами. Пронякин остановился и высунулся под мелкий дождь. — Неужто опять взрывать собрались? — Дождик, не видишь? — сказал Федька. Он вытащил из-под кабины лопату и стал соскребывать рыжую глину с покрышек. — Ну и что — дождик? Мацуев, не глядя на него, вытянул руку вперед и пошевелил толстыми пальцами. — А то, что не потянет машина по мокрому. Вылазь, загорать будем. — И долго? — Про это в небесной канцелярии спроси. — Ну, а посыпать чем-нибудь нельзя? Гравием, щебнем. Пес его знает чем, хоть солью. — Посыпали. Не помогает. Сам же глины с нижних горизонтов навезешь. — Так, — сказал Пронякин. — Так. Значит, актировать будем день? Как бы вроде по бюллетеню? — Значит, актировать, — сказал Мацуев. — Пятьдесят процентов гарантированных — твои. — Выходит, двадцать один рублик… — Выходит, так. Пронякин поставил свой «МАЗ» последним в ряду и надел ватник. Он стоял у дороги и тупо смотрел, как подходят самосвалы других бригад. Молчаливые, угрюмые водители ставили машины во второй, в третий, в четвертый ряд и вылезали, заглушив двигатель. С этой минуты дождь переставал для них существовать. Он был страшен только машинам, грозным, свирепым машинам, этот мелкий, как стая мошки, дождик. Пронякин медленно побрел к конторе. Последние самосвалы поднимались из карьера, тяжело урча и буксуя, и виляли задом, как гарцующие жеребцы. А на крыльце конторы одни уже забивали козла, а другие молча жевали, расправив газеты с кусками хлеба и колбасы или с крутыми голубоватыми яйцами и помидорами, уставясь в грязь перед собою пустым, неподвижным взглядом. — Присаживайся, — сказал Мацуев. — Ничего, привыкай. — Я привыкаю, — ответил Пронякин. Он сидел, сгорбившись, сунув руки под ватник, на лбу у него пролегла напряженная складка. Мацуев поднялся и отсел к игрокам. Они стучали костяшками по мокрым доскам крыльца и негромко покрикивали: — Братцы, я мимо. — Ну и балда. Ты тоже мимо? — Наш заход. Дуплюсь с обоих концов. — Тюря, гляди, с чего идешь. Ты чувствуешь, с чем я остался? «И что меня сюда занесло? — думал Пронякин. — Сколько ни ездил, по каким дорогам, по глине, и на диффер садился, и в студеной степи с заглохшим мотором сидел. И никогда я не думал, что такой паскудный дождишко может меня остановить. Пропащее место выбрал ты себе, Пронякин. Чувствуешь, с чем ты остался?» Дверь конторы открылась, вышел начальник карьера. Соломенный брыль сидел на нем набекрень, и синий заношенный плащ был короток: из рукавов едва не по локоть торчали худые руки с тяжелыми кистями. Щеки и горло начальника с острым кадыком заросли темной щетиной. «Должно, обещался не бриться, пока руда не пойдет», — решил Пронякин. Начальник смотрел на дождь, помаргивая и зябко ежась. — Ну что, товарищи козлы, — спросил он, — стучим помаленьку? Игроки взглянули на него снизу, и кто-то ответил: — Чего же еще остается? — Да, конечно, — вздохнул Хомяков. — Больше нечего. — Последние деньки достукиваем. Как достанем руду, там уж не постучишь. Хомяков усмехнулся. — Как же, достанешь с вами. Чуть что, вы уже и размокаете. — А это уж вы зазря, Владимир Сергеич, — сказал Мацуев, повернув к себе обе ладони с костяшками. Они совсем спрятались в его ладонях, и он разглядывал их, оттопыривая губу. — Разве ж мы одни размокаем? В Лебедях-то, наверно, тоже булькали. Да и на Михайловском руднике. — Что верно, то верно, — сказал Хомяков. — В Лебедях я сам на часах засекал: пять минут дождик — и размокает. — Ну так чего ж? — спросил Мацуев. Он говорил с неуловимым превосходством старшего, который, однако, подчиняется мальчишке. — У нас-то все-таки глыбже. И глина не та. И карьер узковат. Еще хорошо, ежели эта история на неделю. А ну как на весь октябрь зарядит? — Не зарядит, — убежденно сказал Хомяков. — Метеорологи обещают чудесный месяц. А там и до морозов рукой подать. — Подать, да не очень. А метеролухам верь! Они всегда чудеса обещают. В сентябре вон тоже погоду обещали. Хомяков помолчал и сошел с крыльца. — Белгород звонит, — сказал он. — Спрашивают: «У вас хоть одна бригада работает?» — Рыба! — сказал Мацуев игрокам. — Считайте. Костяшки торопливо застучали. Хомяков, подняв голову, смотрел в пустынное небо. — Чудаки! — сказал он, дернув худым плечом. — Что может сделать одна бригада? Для газеты им нужно, что ли? — А вы б им, Владимир Сергеич, в окошко посоветовали глянуть. Над ними, видать, не каплет. Не знают, что тут у нас творится. Колеса буксуют. Глина. Дороги крутые. Кто ж может заставить? — Заставить, конечно, никого нельзя, — вздохнул Хомяков. — И все это, друг мой Мацуев, очень прескверно. Пойти, что ли, к слесарям на водоотлив, как там у них… — Сходите, — посоветовал Мацуев. — Только не одни там в Белгороде болельщики. Мы тоже как-нибудь за это дело болеем… Хомяков нерешительно двинулся по грязи, широко разнося длинные ноги в забрызганных брюках и баскетбольных кедах. Плащ свисал с его лопаток, как с вешалки. Затем он остановился. — Мацуев, слушай-ка, все-таки как только кончится, не засиживайтесь. Договорились? — Мы-то не засидимся, — пообещал Мацуев. И добавил, понизив голос: Завял парнишка на корню. Нервничает. Да оно и понятно, своей-то руды не было у него еще, только в институте про нее учил. А в институтах чему их там обучают? Не разбери-пойми… Дождик поморосил еще час и перестал. Проглянуло скупое матовое солнце. Но пришлось ждать еще два часа, пока не высохла глина в карьере, и в этот день ни одна бригада не выполнила и половины нормы. Так было и назавтра, и день за днем повторялось с унылой точностью расписания. Комариная морось, пленкой покрывавшая глину, не позволяла людям пробить окно в руду. Она оставляла им для этого слишком редкие часы. Пронякину она позволяла делать две или три, от силы четыре лишние ходки, и когда через неделю выдали зарплату, он получил меньше всех, потому что должен был сделать больше. Он стиснул деньги побелевшими пальцами, мысленно грозя кулаком хмурому, слезящемуся небу. Если б он верил в Бога, он обратился бы к нему с упреком, но так как он не верил в Бога, он выругал его на чем свет стоит. И пошел один в поселок мокрой бетонкой и через капающий лес, спотыкаясь в промозглом тумане. В этот вечер он нашел на подушке письмо от жены. Он повалился на койку как был — в резиновых сапогах и ватнике, — чего никогда с ним не случалось, и, жуя папиросу, наискось разорвал конверт. «Витенька, дорогой ты мой, — писала жена крупными детскими буквами, падающими в конце строки. — Уж не знаю, как мне тебя благодарить, что не забыл, прислал известие. А то отец психует, и мамаша с ним теперь заодно, говорят: твой от тебя сбежал, загулял там, поди другую нашел. Ищи и ты, говорят, себе другого, пока не поздно. Уж очень ты им поперек горла. А кого мне искать, я же знаю, ты и погуляешь, а меня все-таки не позабудешь. Потому что вместе многое пережито. Витенька, я так за тебя рада, за твои успехи, не за себя уже. Хоть ты и говоришь, что я еще ничего, но ты ведь еще молодой совсем, тебе пожить хочется, погулять, и кто же тебя за это упрекнуть может? Витенька, я все сделаю, как ты велишь, вот только напарнице все передам, она у меня толковая. И кровать с шифоньером, конечно, продам, чего же за них держаться, и приеду к тебе, конечно, Витенька. Куда же мне еще, как не к тебе?..» Больше он не стал читать. Он закинул руку с письмом за голову, и курил, и слушал, как шумит гроза. Сколько ни жил Пронякин на свете и сколько ни колесил, он ни разу не видел таких гроз, какие по ночам бушевали здесь, над магнитными массивами курских аномалий, когда небо, взорванное густыми и сочными, ветвистыми молниями, становилось ослепительно белым на несколько долгих мгновений, так что можно было разыскать в грязи наперсток, а от репродуктора, который забыли выключить, разлетались длинные серебристые искры. И грохот грома был долог, точно поджигали с конца пороховой заряд в несколько верст длиною. Он докурил папиросу и швырнул ее за кровать. Потом сбросил ноги на пол и сел, расстегивая на груди ватник. — Давай, что ли? — сказал он Антону. — Чего давай? — спросил Антон. Он лежал на койке и читал что-то толстое про шпионов. — Выпьем, — сказал Пронякин. — Есть у тебя? Или сползаем? — Ты что? Ты серьезно? — Ага… — Нет, ты на самом деле? — Ну сказал же тебе… Антон взбрыкнул ногами в продранных носках и сел, бросив книгу на тумбочку. — Хлопцы! — сказал Антон. — Наша планета начинает вращаться в другую сторону. — Не имеет значения, — сказал Пронякин. Четверо их соседей зашевелились на своих койках и приподняли головы, разглядывая Пронякина точно впервые. Это были командированные из Курска, приехавшие на месяц монтировать электрооборудование на подстанции. Пронякин их невзлюбил с первого дня, сам не зная почему, и за все время ухитрился не обмолвиться с ними словом. Каждый вечер они аккуратно подсчитывали свои доходы и убытки и считали на пальцах дни, оставшиеся дни до той желанной поры, когда они снова вернутся к своим мотоциклам, и девочкам, и джазикам в шикарном парке «Боевая дача». Может быть, он невзлюбил их за то, что не видел разницы между ними и собою. Они расшевелились и повытрясли кой-какие денежки, и он своих добавил, не считая, и двое из них куда-то молчаливо сползали и так же молчаливо вернулись с закусками в карманах и с батареей четвертинок в авоське. — Значит, больше выливать не будешь? — спросил Антон. — Больше не буду, — ответил Пронякин. — Давно заметил? — В первый день. Чудак ты, комендант нас не обижает. Он тут с нами и сам выпивал. — Ладно, — сказал Пронякин. — Не прячь теперь. — Не буду, Витя. Только ты не надейся, особенно мы тебе загулять не дадим. В меру, понял? — Хорошо, в меру. Наливай… Водка булькала и успокаивалась в стакане, и он сморщился, представив себе ее полузабытый керосинный вкус. — Постой, — сказал Антон. — А ты с чего это вдруг? Что тебя точит? Жинка тебе чего-нибудь написала? — Написала, что очень любит. — А… — сказал Антон и внимательно, долго смотрел на Пронякина. Тогда за твою жинку. Только учти, больше одного стакана за жинку не пьют. — Ладно, — сказал Пронякин. — Поехали. Он давно не пил и захмелел быстро. Он и хотел захмелеть, чтобы скорее уснуть. И он не слышал, как Антон стащил с него сапоги и одежду и уложил под одеяло. Но поздней ночью он проснулся от неожиданной тишины и понял, что гроза кончилась. Где-то на краю поселка прокукарекал петух. Пронякин поднес к глазам руку со светящимися часами: было половина второго. «Не иначе как распогодится завтра, — подумал он. — А то с чего бы ему горло драть?» Он прислушался к часам. Они не остановились, они стучали, хотя он забыл их завести. 7 Старожилы юного Рудногорска вспоминают, что утро в тот день было солнечное и с редкими облаками. Пронякин успел сделать четыре ходки и стал делать пятую. Поднимаясь из карьера, он весело балагурил сам с собою и пел что-то невразумительное, когда вдруг увидел крупные капли на ветровом стекле. У него опять упало сердце. Он прибавил ходу и помчался к отвалу и там опять воевал со щеколдой, вися на подножке и не слыша ругани, которой обкладывали его встречные водители, бледневшие и сворачивавшие в сторону. Он спешил сделать хотя бы еще один рейс. Но на обратном пути тень большой тучи легла перед ним на дорогу, и, подъезжая к карьеру, он увидел на пустыре несколько машин. — Шабаш, значит? — спросил он у Федьки. — Шабаш, — подтвердил Федька. — Впервой, что ли. Вылазь, позагораем. — А экскаваторы? — спросил Пронякин. — Работают? Он спросил это просто так, он еще ничего не решил. — А что машинистам-то? Им не ездить. Пронякин мгновение помолчал. Он слушал, как ровно шумит двигатель и как тяжелые капли барабанят в пустом кузове. Потом он потянулся к рычагу скоростей и медленно убрал ногу с педали сцепления. — Куда ты? — заорал Федька. — Сделаю покамест одну ходку, — ответил Пронякин, не оборачиваясь. — А там поглядим. — А чего глядеть-то? Федька шел рядом с машиной. — Ты едешь со мной, что ли? — Что ты, я машины своей не губитель. И себе не губитель. И тебе бы тоже не советовал… Все вдруг осталось позади. Пронякин спускался вниз по бетонке, уже покрывшейся прозрачным лаком. Навстречу ему выезжали последние машины, и карьер быстро пустел. Лишь стрекотал одинокий бульдозер да взрывники колдовали у своих буровых станков, напоминающих треноги зенитных пулеметов. Его «МАЗ» был единственной машиной, которая в этот час въезжала в карьер. С колотящимся сердцем он прошел два витка, миновал опасное место у рыжего глиняного пласта, где крупные комья обрушились со склона и завалили полширины дороги, и стал, плавно заворачивая, спускаться к свинцово-голубым массивам келловея. Экскаватор стоял в знакомом забое, совсем расплывшийся в кисее дождя. Поодаль маячила согбенная фигура Антона. Он тащил, взвалив на плечо, толстые, черные, лоснящиеся провода. Должно быть, он готовился отключить моторы. — Насыпай, что ли! — крикнул Пронякин, останавливаясь прямо против ковша. Антон все тащил свои провода. — Ты не оглох ли часом? — А ты часом не сдурел? — спросил Антон. — Не замечаю. — А дождик замечаешь? — И дождик не замечаю. Антон сбросил провода на землю и молча, внимательно посмотрел на Пронякина. Затем легко вспрыгнул на гусеницу и исчез в будке. Пронякин ждал, когда он выйдет. Но он показался у пульта, за мокрыми стеклами. — А что тебе Мацуев запоет? — спросил Антон. — Арию Хозе из оперы Бизе. — А ты ему что, Витя? — Не знаю, — сказал Пронякин. — Не придумал. Наверное, «Тишину». Антон постучал себя пальцем по лбу и уронил руки на рычаги. Экскаватор повернулся, дергаясь, и стрела пошла к груде породы. — Рекорд ставишь? — спросил Антон, не переставая следить за ковшом. Никогда он так внимательно не следил, чтобы грунт сыпался по центру кузова. — Ага, — сказал Пронякин. — Индивидуальный. — Валяй, доказывай. Только гляди: не докажешь — разгружайся где-нибудь подальше. Моторы не отключать? Пронякин секунду помедлил. — Не отключай покамест. Я еще вернусь. Струйки дождя изморщинили склон и пересекали дорогу. Но колеса не буксовали — он чувствовал это по шуму двигателя. Они не боялись воды, они боялись размокшей глины. Медленно, ощущая каждый оборот колеса, он прошел второй горизонт, и третий, и оттуда увидел весь карьер, затканный туманной сетью. Антон вышел из будки и, задрав голову, провожал его глазами. Пронякин помахал ему рукой, но тот не ответил. Взрывники оставив свои станки, тоже смотрели на Пронякина. У рыжего пласта двигатель вдруг зачастил, как на холостом ходу, и комья глины, на которые смотрел Пронякин, вдруг замерли и поползли от него вверх, и он понял, что катит вниз юзом. — Н-но, дура! — сказал он сквозь зубы и, быстро включив задний ход, сам покатил вниз, плавно притормаживая двигателем и постепенно возвращая себе власть над дорогой. — Так-то лучше, — сказал он, когда машина остановилась, и, вытерев лоб рукавом, снова послал машину вперед, вверх, выжимая и выжимая педаль подачи топлива. Комья рыжей глины снова ползли под колеса, а потом перестали ползти, и двигатель взревел от ярости, которая передалась ему от водителя. Всей своей мощью он держал машину на месте, не отдавая ни сантиметра дороги, затем понемногу начал отвоевывать сантиметр за сантиметром, пока машина не пошла вперед, наращивая ход. Пронякин посмотрел вниз. Антон и взрывники по-прежнему стояли неподвижно и смотрели на него. Он помахал им рукой, тогда они задвигались и разошлись. На пятом горизонте дорога стала положе, здесь ничего опасного не было, просто немножко узко, и нужно было держаться поближе к склону и не смотреть вниз. Он отвернулся и стал смотреть на откос, изборожденный ручейками, ожидая, когда он кончится и покажутся верхушки яблонь. В конце выездной траншеи он увидел нескольких шоферов. Он сделал улыбающееся лицо и выставил руку вперед, на ветер. Но они не ответили на его улыбку. И кто-то из них протяжно, по-разбойничьи, свистнул. Это не могло не относиться к нему. — Так! — сказал он громко самому себе. — Значит, так теперь? Ну хорошо! Он провел по лицу ладонью, точно стирая горячую краску, и, поворачивая к отвалу, спросил себя: — А ты чего хотел? Не любишь? Дорога стремительно летела под колеса, и по тому, какой узкой она вдруг стала, он догадался, что идет с полной скоростью. «Вот так бы всегда ездить, — подумал он. — Никто не мешает!» Он подумал об этом без горечи, хотя свист еще стоял у него в ушах. Просто он любил ездить, не приноравливаясь к другим. Никто не пылил перед ним, не дымил в глаза, и впервые за эти дни он разглядел зеленое поле травы за обочинами, лиловую пашню далеко за оврагом и крохотную деревушку, лепившуюся на холме, среди густых садов. Но кто-то шел навстречу, какая-то женщина плелась посередине дороги, прикрывая лицо от косого мокрого ветра брезентовым дождевиком. «Учетчица, верно, сбегает…» — решил Пронякин. Деревенские женщины не осмеливались так ходить по рудничным дорогам. В нем шевельнулась привычная злость к дуракам пешеходам. Он тихо притормозил и подождал со злорадством, пока она не ткнулась плечом в радиатор. Она вскрикнула и шарахнулась, открывая лицо. — Больно? — спросил он участливо. — Дурак! — сказала она. Лицо у нее было мокрое. — Не лайся. Давай в кабину. — Чего я в твоей кабинке не видела? Я в контору иду. — А кто на отвале вместо тебя? — Никто не вместо меня. Чего мне там сидеть, раз никто не ездит. — Я вот езжу, — сказал Пронякин. — А ты чего ездишь? Тебя дождик не касается? — Нет, — сказал он и помотал головой. — Меня не касается. Она тоскливо посмотрела назад, на дорогу. — Ладно, — он усмехнулся, — ступай в контору. Кто-нибудь мои ходки запишет. Но она неожиданно вскарабкалась к нему в кабину и взгромоздилась на высокое сиденье, как усаживаются дети. — Чего уж там, запишу. Может, ты рекорд какой ставишь. Только руками не тово, — предупредила она равнодушно. — Нужна ты мне очень, — сказал он, косясь на круглое ее колено, и, потянувшись, прихлопнул дверцу. Лакированная дорога опять бежала под колеса. Он повернул зеркальце и увидел нежную пушистую округлость щеки и печальные, выгоревшие на солнце ресницы. — Где-то я тебя видел. — А конечно, видел. Я ж воду на точке продавала около конторы. И я тебя видела. Все чистую пьют, по шесть стаканов, а с сиропом никто почти. А ты сразу два. — А! — Теперь и он вспомнил ее. — Что же ты, бросила свою точку? — Я с Манькой Клюшкиной поменялась. Надоело ей на отвале сидеть. Все упрашивала, ребенок у нее, ну вот я и согласилась. — Что же тебе, интересно ходки наши записывать? Она повела плечом и вздохнула. — Крестики ставишь? — спросил он насмешливо. — Не-а. Галочки. — Великое дело! А Манька, значит, воду продает? — А Манька воду. — И не жалееешь, что поменялась? — А что за нее держаться, за воду-то? Теперь уж зима скоро, кто ж ее будет пить? — Тоже резон. Но ведь Манька-то не дура, не зря перешла, а? Она опять вздохнула. — Кто ее знает, Маньке, наверно, лучше будет. Точку на зиму в столовую перенесут, там тепло. — А все-таки, — спросил он, — что же ты родилась, что ли, галочки ставить? — А ты родился баранку крутить? Он слегка смутился. — Сравнила! Я дорогу люблю, ветер… Ну и вообще. — А я здесь тоже не засижусь особенно. Думаешь, я за лишних двадцать рублей поменялась? Просто я из торга никогда бы на экскаватор не попала. А теперь, может, и попаду… — А чего тебе делать там, на экскаваторе? Она изумленно вскинула ресницы, и он тут же прикусил язык. — Так ты ж сам же меня агитировал! Не помнишь? «Такая молодая, тебе бы на экскаватор пойти». Не говорил? Смеялся, да? — Нет, — сказал он серьезно. — Это я теперь смеюсь. Он высадил ее перед отвалом, и она, уныло ссутулившись, пошла под фанерный навес. Он вывалил грунт и, проезжая, увидел, как она сидит на ящике, поджимая ноги в парусиновых туфлях и спрятав руки в рукава. Он развернулся и подъехал. — Ты чего? — На, — сказал он ей, — возьми укутайся. Мне ни к чему. Он снял и кинул ей свой большой и нагревшийся в кабине ватник, который ей оказался едва не до колен, и помчался в карьер. Дорога была пустынна и мокра, и он рад был никого не встретить. — Все ездишь, Витя? — спросил Антон. — Все езжу. — И правильно делаешь. Держи хвост пистолетом. Имеешь право! — Это какое же? — спросил Пронякин. — Э, Витька, что я, слепой, что ли? Не вижу, какой ты шофер? Нам-то, можешь поверить, снизу виднее, все вы, как на картинке. Мне бы таким машинистом стать, какой ты шофер… Что тебе можно, другим нельзя, понял? Пронякин поднимался вверх и думал о том, какая странная дорога выпала ему на этот раз. На одном ее конце был Антон, а на другом эта девочка на отвале, и оба они словно чего-то ждали от него, а он только отрабатывал свои ходки: восемнадцать копеек тонна, одиннадцать копеек километр, и лишь бы не встретить никого у конторы. Подъезжая к отвалу, он снова увидел маленькую фигурку на середине шоссе, идущую боком, загораживаясь от мокрого ветра. — Ты чего? — спросил он, притормаживая. — А! — испугалась она. — Думала, уж ты не приедешь. — Садись. Сказал — приеду, значит, верь и жди. — Хорошо, — сказала она кротко. — Буду верить и ждать. Он снова высадил ее у фанерного навеса и, вывалив грунт, подъехал. — Слушай, а ты как, ходки не приписываешь? Она взглянула на него с тоской. — Ну вот, и ты спрашиваешь. Я думала, не спросишь. Да что у меня, на лице написано, что я мухлюю? — Ни в коем случае. Только так спросил. — На тебе твой ватник! — сказала она решительно. — Это ты просто крючок закидывал. Я знаю, тут уж до тебя некоторые закидывали. Она протягивала ему в окошко ватник, но он спокойно отвел ее руку и спросил: — А Манька? Она мухлевала? — За Маньку говорить не буду, чего не знаю. Может, и приписывала. Ведь ребенок у нее. — Ну, а ежели б у тебя был, ты бы как, а? — Знаешь, иди ты к черту, — сказала она. — Ну, прошу тебя — езжай. Он рассмеялся и поехал. И улыбался, глядя сквозь мокрое стекло на мокрую дорогу. Он спешил сделать еще рейс до обеденного перерыва, но его остановила сирена. В этот час вступали в свои права взрывники. Он подрулил к обочине и выключил двигатель и только тогда почувствовал, как он устал и голоден. «Да и тебе бы отдохнуть не мешало», — подумал он о машине. Увязая в грязи, он прошел длинным пустырем, чувствуя на себе насмешливые взгляды, и вошел в столовую. У самых дверей сидели Мацуев, Косичкин, Федька и еще кто-то из другой бригады. Они замолчали при его появлении. Перед ними стояли тарелки и кружки с пивом и простоквашей. Места рядом с ними не было, и Федька, пошарив глазами, виновато развел руками. Пронякин почувствовал облегчение. Он взял обед и пошел с подносом к одинокому столику в полутемном углу избы. Ему хотелось сесть спиной к ним, но он заставил себя сесть боком. Краем глаза он видел их и знал, что они говорят о нем. Затем Федька с грохотом поднялся и направился к его столу. Он сел рядом на стул и поставил локоть возле тарелки. — Ну как? — спросил Федька. Он ухмылялся, растягивая губастый рот, и сопел над ухом Пронякина. — Тридцать три. — Чего — тридцать три? — А чего — ну как? — Как работенка, спрашиваю. — Ничего, не пыльная. Скаты в порядке, поршня не стучат, нигде не заедает. Пронякин продолжал есть, неторопливо и старательно, как едят утомившиеся люди. Федька все сопел, не зная, с чего начать. Наконец он спросил, придвинувшись: — Пивка не выпьешь? — Не хочется. — Что так? Веселей бы у нас разговор пошел. — А мне и так весело. — Понятно. — Федька откинулся на стуле и заговорил громко, как будто нарочно, чтобы все слышали: — Героем себя чувствуешь. Приятно небось? Пронякин не ответил. Федька опять придвинулся. — Ну чего молчишь? — Жду: может, ты чего умного скажешь. — Где уж нам, — вздохнул Федька. — Один ты у нас такой умный. Другие против тебя сплошь дураки. Федька все ухмылялся, лукаво сощурившись. Но если б он вдруг развернулся и ударил, Пронякин не удивился бы. Он весь напрягся, чувствуя, как застучало в виске от еле сдерживаемой ярости. Но Федька не ударил. Он спросил лениво: — А встречали как — не понравилось? — Понравилось, — сказал Пронякин, глядя на него в упор. — Это не ты ли свистел? — Нет. — Федька замотал головой. — Не я. Такие штуки не уважаю. И, между прочим, если б знал кто, сам бы, может, ему по физике свистнул. — Это и я сумел бы. — Ну понятно. Смелый парень, что и говорить. Одно, понимаешь, непонятно: что же это ты делаешь, черт с рогами? За что ты нам всем в морду плюешь? — Это как? — А так! — сказал Федька. — Думаешь, ты один такой — все можешь? А другие не могут? В коленках слабы? Ошибаешься, Витя. Тут покрепче твоего найдутся. Только наш «ЯАЗ» не потянет, хоть ты ляжь под него. Может, и рады бы лечь, только он все равно не потянет. Так что, пойми, мы тут не от хорошей жизни груши околачиваем. — Сочувствую вам, — сказал Пронякин. — Да помочь не могу. Федька молчал, уставясь на него тяжелым взглядом побелевших глаз. От злости у него дрожали скулы. — Помощи никто у тебя не просит. А просят, чтоб ты жлобом не был… который за четвертную перед начальством выпендривается. Ей-Богу, перед другими бригадами за тебя совестно. Приняли вроде бы тебя неплохо, да и сам ты поначалу ничего показался… Или, может, что не так было? Может, обижаешься? — Нет. Давно уж не обижаюсь. — Ну так за каким же чертом в дождь ездишь? Кому глаза колешь? Или хочешь, чтоб нас потом Хомяков пиявил — вот, мол, был почин, а не поддержали?.. «Вот оно что! — подумал Пронякин. Тяжелая квадратная голова Мацуева склонилась над кружкой, которую он сверху накрыл ладонью и, хмурясь, шевелил бровями. — Значит, сам ты запретить не можешь. А к Хомякову ты не пойдешь». Было тихо, лишь звякала посуда, и еще Гена Выхристюк, небрежно облокотясь на прилавок, кокетничал с поварихой: — Приходишь к вам с единым стремлением в мыслях — быка съесть. А похлебаешь кулешику вашего, кашки пшенненькой, то да се, и аллеc гут гемахт, как немцы говорят, а по-русски значит — боле не желается! Повариха расплывалась лоснящимся лицом и утирала тряпкой могучую розовую шею. — Я за ваши глаза не отвечаю, — громко сказал Пронякин. — А стыдиться вам тоже нечего. У меня «мазик» хотя и старенький, да удаленький. Так что я свои двадцать две ходки сделаю. Смогу — и двадцать третью сделаю. — Много, думаешь, толку от твоих ходок? — сказал Федька. — Только экскаватор зря энергию жгет. — А про то не моей голове думать. Я не геройством занимаюсь… Просто я, понимаешь, на твой гарантированный двадцать один рублик не согласен. — Что ж ты раньше не сказал, чудак? Мы бы уж тряхнули мошной, так и быть, насобирали бы тебе по рублику. Или даже по трешке. А то — давай кепку, пройдусь. Хочешь? Пронякин промолчал, едва сдерживаясь, чтоб не заорать на Федьку. Это вышло бы и вовсе по-дурацки. — Значит, так? — спросил Федька, вставая. — Хорошего не делаешь, гляди, Витя, учти. — Гляжу, — сказал Пронякин. — Сам гляди. Он доел, тяжело двигая желваками, выпил прозрачный компот, заедая черным хлебом, и встал. Проходя мимо них, он натягивал кепку так, чтоб локтем прикрыть лицо. Они были заняты едой и пивом. До конца перерыва оставалось слишком много времени, которое некуда было деть. Он поставил свой «МАЗ» у въезда в траншею и курил, ожидая сирену. Но ему не курилось, ему хотелось бросить все и уйти пешком в поселок. Он еще успеет на последний автобус, если только автобусы ходят по такой грязи, а не то пройдет пятнадцать километров пешком до шоссе, а там проголосует, а из Белгорода пошлет телеграмму жене, чтоб выслала денег на дорогу. Но тут же он вспомнил, что жена и сама, наверное, уже в дороге. «Хоть бы скорее ты приехала», — сказал он ей. Послышалось несколько тугих, упругих ударов. Это была последняя серия взрывов. Потом сирена дала отбой. За час дорогу совсем завалило комьями раскисшей глины, и ему пришлось сбросить скорость на первом же спуске. К тому же вдруг отказал дворник, а стекло залепляло мельчайшей капелью. То и дело приходилось протирать его рукавом. Из-за этого он не сразу обнаружил экскаватор Антона. Забой, в котором они работали, был теперь разворочен взрывом, а экскаватор стоял в полусотне шагов от него, и Антон тащил на плече провода. — Ты что? — спросил Пронякин. — Никак, сматываться решил? — Втайне он даже надеялся на это. — Вылазь, — сказал Антон. — Погляди-ка, чего они там наковыряли. Пронякин подошел к забою. Антон бросил провода и тоже подошел. Он оставил свою куртку в кабине и был в тельняшке с закатанными выше локтей рукавами и в тапочках на босу ногу, а на затылке чудом держалась крохотная кепочка — точно не было мороси и холода, пронизывающего до костей. Там, куда они смотрели, среди рваных ломтей серо-голубой глины лежало несколько осколков какого-то камня, присыпанных красной пылью. Пронякин сошел вниз и, подняв один осколок, вытер его о штаны. Осколок лежал на его ладони. Он был тяжелый и острый, как обломок гранита, и точно склеенный из разных, плохо пригнанных друг к другу пластинок. И цвет у него был странный: издали грязно-бурый, как запекшаяся кровь, а вблизи — с сильными проблесками сиреневого, переходящего в темно-свинцовый. Точно железо в горне, нагретое до малинового каления и слабо мерцающее, остывая под слоем окалины и пепла. — Это чего? — спросил Пронякин. — Надо полагать, синька, — сказал Антон. — Синька? — Ну да. Самая что ни на есть богатая курская руда. — Неужто курская руда? — Ну, скажем, белгородская — сказал Антон. — Да ты чего — первый раз видишь? У меня ж таких полна тумбочка… — Не знаю, — сказал Пронякин. — Не видел. — Вон взрывники идут, они тебе все объяснят. Меланхолично и не спеша взрывники осматривали развороченные лунки. Их было трое, в одинаковых брезентовых дождевиках с остроконечными капюшонами и в резиновых сапогах, — три фигуры, появившиеся из туманной полутьмы карьера, будто тени, внезапно отделившиеся от стены. Они подошли, шагая по лужам, и у них оказались одинаковые лица с застывшим на них разочарованием. Оно, вероятно, было такой же их принадлежностью, как дождевики с капюшонами, резиновые сапоги и непременное: «Взрывник ошибается только раз в жизни». — Ну что, ребятишки, — спросил Антон, — набабахались вволю? Не знаю, как у вас, а у меня таки башка колоколом звенит. Они посмотрели на него с легким презрением. — Разве ж это взрывы? — сказал один из них. — Дали бы тонн тридцать динамита, так мы б тебе бабахнули. Враз бы рудишка выскочила. — А карьер? — спросил Антон. — Эдак вы и карьер завалите. — Вот то-то и оно, — вздохнул второй. Пронякин молча протянул взрывникам осколок, на который они покосились нехотя, и первый из них равнодушным тоном объявил: — Синька. То, что ты держишь, синька. — Стало быть, руда? Они пожали плечами. — Не ошибаетесь? Второй с готовностью отчеканил. — Взрывник ошибается только раз в жизни. — Ведь это что же значит, — спросил Пронякин, — ведь это мы, выходит, в руду пробились? — Погоди пробиваться, — сказал второй из них, — не пробились, а извлекли. — Не один черт? — Ты, Витя помалкивай, — сказал Антон, усмехаясь. — Они, понимаешь, корифеи, им видней. — Пробиться, — объяснил третий, — это значит в большую руду. — А это какая? — спросил Пронякин. — Маленькая? — Не маленькая, а просто, должно быть, глыба. Тут, верно, и ковша не наберется. Третий из них, с розовым шрамом, пересекавшим бровь, и с замусоленным блокнотом в руках, был, наверное, старшим. Он сошел в забой и стал разгребать руду носком сапога. Под ней опять была глина. — На сколько заводили? — спросил он, не оборачиваясь. — Метра на два, — ответили двое других. — А точнее. Они задрали полы дождевиков и вытащили такие же замусоленные блокнотики. — На два метра, — сказали они почти одновременно. — Маловато, — сказал старший и вздохнул. Потом он поднялся к ним. — Это какая отметка? Двести девятнадцать? В воскресенье попробуем массовый выброс. Здесь. Тень улыбки прошла по их лицам. Они давно мечтали о массовых выбросах. Стоя над забоем, они пометили что-то в своих блокнотиках и спрятали их, все трое, под полы дождевиков. — Вот так, — сказал старший. И снова вздохнул. На их лицах оставалось все то же разочарование. Они постояли и ушли, так же не спеша, как и появились, и растаяли в туманной полумгле. Затем Пронякин снова увидел их, поднимающихся друг за другом по деревянной лестнице. Они поднимались к своей палатке, спрятавшейся на краю карьера, в дубняке. — Пошли, — сказал Антон. — Нечего тут стоять. Вези породу. — Повезу, что же делать. Пронякин все стоял внизу, разгребая глину носком сапога. Потом выбрал несколько крупных осколков и набил ими карманы. — На память берешь? — спросил Антон. — Что-то не верю я твоим корифеям. Да они и сами себе не верят. Антон усмехнулся и не ответил. Молча они подвели машину к экскаватору, и Антон спрыгнул с подножки, поднялся в свою кабину и наполнил кузов серой и вязкой глиной, уныло бухающей при ударах о железо бортов. На нее было тошно смотреть. И Пронякин, посмотрев, как она уложена, скривился, как от зубной боли, и молча отъехал. Проезжая мимо забоя, он снова увидел синие, сверкающие под дождем осколки и, притормозив, крикнул Антону: — Слушай, подводи сюда свою машинку! — А я чего делаю? — ответил Антон. — Мне там положено ковыряться, я и подведу. — Давай. Они, понимаешь, корифеи, а ты все ж таки подводи… Пронякин поднялся наверх сравнительно легко, по старой своей колее, и застопорил у конторы. В тесном коридоре на полу, привалясь к стене, сидели шоферы. Они разговаривали и смотрели на дождь в распахнутую настежь дверь. Он прошел мимо них тяжелыми хлюпающими шагами и кулаком распахнул дверь в комнату начальника. Хомяков сидел на краю стола, заваленного бумагами, и, раскачивая ногой, диктовал осевшим монотонным голосом: — … В текущем третьем квартале текущего тысяча девятьсот шестидесятого года нами было вынуто экскавацией… песков, суглинков и непромышленных, а также скальных пород… скальных пород… общим объемом… Входи, Пронякин, слушаю тебя. На фоне окна плоско темнел силуэт женщины. Она повернулась и вышла на свет, и он узнал ее. Он танцевал с нею тогда на «пятачке». Только теперь она была в лыжных мохнатых штанах и грела руку в кармашке перкалевой куртки. — А, это вы! — сказала она. И спросила, чтобы что-нибудь спросить: Что, много воды в карьере? — Хватает… А вы почему знаете, что я из карьера? — А потому, что здесь уже говорили про вас. Она смотрела на него с любопытством, щурясь и положив в рот кончик карандаша. Пронякин, поколебавшись, протянул осколок Хомякову. — Что это? — Она постучала карандашом по куску руды. — Это синька, Володя. — Вижу, — сказал Хомяков, не меняя позы. — Откуда это у тебя? Где взял? — Где взял, там не убудет, — ответил Пронякин. — Пожалста. Он вывалил все, что у него было в карманах, на стол. Хомяков отодвинул бумаги. — Давно ты оттуда? — Только что. Да вот в обед взрывали, полчаса не прошло. — Прошло, — сказал Хомяков. — Полчаса прошло. А взрывники не звонили мне. Пронякин пожал плечами. — Не знаю. Наверное, сомневаются они. — А ты не сомневаешься? — Хомяков взял его за локоть неожиданно сильными, цепкими пальцами и легонько притянул к себе. Он был очень спокоен, он снисходительно улыбался, едва заметно, одними глазами, сквозь очки, а все-таки пальцы у него подрагивали, и Пронякин это чувствовал локтем. — Ну что ж, это даже хорошо. Не знаешь, какая отметка? — Точно не скажу. То ли сто девятнадцатая, то ли двести. В общем, вот так. Это аж в том конце. Как раз где нижний экскаватор стоит. — Слушай-ка, милый, а ты знаешь, что такое двести девятнадцатая отметка? Это не на том конце и не на этом. Это двести девятнадцатый метр от уровня мирового океана. Понимаешь? А нам обещали умные люди, что промышленный уровень начнется не раньше двести шестнадцатого. Отсюда мораль: три метра вскрыши. Копать нам, не перекопать. — Что-то не верю я вашим корифеям, — упрямо сказал Пронякин. — И умным людям не верю. Я вот чувствую — копни только поглубже… — Понятно, — улыбнулся Хомяков. — Успокойся, Пронякин. Выпей воды. Это какой, Риточка? — Не знаю. — Она улыбнулась тоже. — Третий, наверное? — Нет, — сказал Хомяков. — Это седьмой. Третий был Коля Жемайкин. Он приволок мне на плече вот эту чертову дуру. Из-за нее у меня теперь не открывается ящик. — Он постучал пяткой по тумбе стола. — Ну-ка, Пронякин, у тебя силы много… Нет, нижний не пытайся. Тащи любой повыше. Пронякин с трудом вытащил ящик. Он весь до краев был полон такими же осколками. Пронякин взял один из них и сравнил его со своим. Должно быть, вид у него был ошарашенный, потому что Рита посмотрела на него участливо и как будто с сожалением. — А ты знаешь, Пронякин, — спросил Хомяков, — что такое джин в бутылке? — Ну, допустим… Он не знал, что такое джин в бутылке. Он никогда не пил джина. Он пил обычно водку и пиво. — Когда ко мне прибежал впервые Боря Горобец и принес вот такой осколочек, я его чуть не расцеловал. И Борю, и осколочек. И побежал в карьер. На полусогнутых. Задрав штаны от радости. Но прошло еще три тысячи лет, и если ко мне еще кто-нибудь придет и притащит вот такую глыбу… вот такую, Пронякин… и скажет: «Бегите, там пошла руда», — я уже не побегу. Я, наверное, запущу в него графином. Пронякин стоял, тяжело наклонив голову, сминая и разминая в руках кепку. Он чувствовал себя так, точно его уличили во лжи. Он хотел предложить Хомякову поехать с ним сейчас в карьер и боялся, что тот поднимет его на смех. — Так что я не побегу, — повторил Хомяков. — Если бы ты мне еще машину привез, ну, тут уж не захочешь, а побежишь… Ох, черт, а сердчишко-то все-таки екает. Напугал ты меня. Ну, ладно, Пронякин, я тебя приветствую. Извини, ради Бога, зашились мы тут совсем с этой бюрократией. — А все ж таки… — сказал Пронякин. Он не знал, что такое «все ж таки» и почему ему так захотелось, чтобы руда появилась сегодня. Может быть, потому, что ему так мало везло. Может быть, все повернулось бы опять к тем солнечным дням, когда еще не было дождей, когда все как будто хорошо начиналось и никто не говорил ему, что он кому-то колет глаза. — Ступай, ради Бога, — сказал Хомяков, досадливо морщась. — Не срамись. Ты же умный парень… Дождь идет. Ну какая сейчас может быть руда!.. Пронякин медленно повернулся и пошел к двери. — Да, постой-ка, — сказал Хомяков. Он снял очки и протирал их мятым серым платком. — Мне говорили, что ты ездишь под дождем в карьер. Это опасно, Пронякин. Я должен тебя предупредить. Понимаешь, это ненужные фокусы. Почина здесь не получится. Подумают, что ты просто гонишься за заработком. — Может, так оно и есть, — сказал Пронякин. Он ждал, что они еще что-нибудь скажут ему. А они ждали, когда он уйдет. Он надел кепку и вышел. В коридоре уже никого не было. И возле конторы тоже никого не было: одни, верно, набились в столовую, а другие дремали в кабинах, прислонясь виском к стеклу. Он стоял посреди пустыря, под моросящим дождем, в грязи, жирно расползавшейся под его сапогами, решительно не зная, куда себя деть. Потом увидел свой «МАЗ», стоящий с полным грузом и невыключенным двигателем. Вот это, пожалуй, единственное, что можно было сделать, не слишком ломая голову, — поехать и высыпать породу в отвал. И он побрел к машине, сел в нее и поехал. Маленькая фигурка все еще горбилась под навесом и слабо зашевелилась при виде его. — Совсем забыл про тебя, — сказал Пронякин. — Полезай в кабинку, хватит тебе мокнуть. Да и покушать пора. — А ты больше не будешь ездить? — Наверно, не буду. — Что же ты! — сказала она, усаживаясь. — Ты же только восемь сделал. — А пес с ними, с ходками. Я, может, сейчас руду повезу. А может, не повезу. — Руду-у? — Ага-а… — Большую? — Ничего, порядочную. — Пробились, значит? Ты пробился? — Да не я. И не пробились, а извлекли. Корифеи говорят, поняла? — Ой, слушай… Я с тобой поеду в карьер! — сказала она решительно. — Дуреха ты, — ответил он удивленно и, мгновение поколебавшись, вспомнив заваленную глиной дорогу, покачал головой. — Никуда ты со мной не поедешь. Обедать будешь. У конторы ссажу. — Ну возьми, пожалуйста. Я очень прошу. Очень. Он помолчал — ему все-таки хотелось взять ее — и ответил: — Нет. Он высадил ее у конторы, и она возвратила ему ватник. Она все не уходила и смотрела на него, зябко поеживаясь. — Ну, не обижайся, — сказал он. — Иди. В другой раз покатаю. — А может, подождать тебя? — Зачем? Он включил сцепление и поехал. Лужи блестели в карьере, они расползлись и уже соединились проливами, а пробившаяся подземная вода стекала в них с рыжих ржавых утесов. И на дороге тоже блестели лужи. На повороте, когда его стало заносить, он догадался сбросить скорость и вытер рукавом мгновенно вспотевший лоб. Экскаватор уже стоял в забое, наклонившись вперед, как судно, уткнувшееся носом в крутую волну, и стрела ходила снизу вверх. Он подъехал вплотную, хотя это было строжайше запрещено: повернувшись, экскаватор мог повалить и раздавить машину. Антон показался в разбитом окне и закричал сквозь гудение моторов: — Витька, кажись, и в самом деле большая пошла. Я вот ее разгребаю, дуру, разгребаю, а она не кончается!.. — Она не кончится, Антоша! — заорал Пронякин, чувствуя неожиданный и сильный прилив нежности и к Антону, и к стреле с умной и хитрой мордой ковша, и к руде, которая не кончается. Он объехал весь забой, полный синих осколков, и опять подкатил к экскаватору. — Она теперь, видишь ли, до самого центра земли. Тут тебе на тысячу лет разгребать, Антон!.. — Чего ты разошелся? — спросил Антон. — И куда ты, балда, подкатываешь? Я ж тебя угробить могу в два счета. — Можешь, Антоша! — обрадовался Пронякин. — Все можешь. — Ты сказал там кому-нибудь? — Понимаешь, они же все сдурели. Мы им такого гвоздя воткнем! — Ладно, не хорохорься. Ты лучше подставляйся. Сейчас я тебе ковшик всыплю. Первую повезешь! Отъезжая и разворачиваясь, Пронякин стоял на подножке, правя одной рукой, и орал: — Антоша, на один ковшик я не согласен. Ты мне лучше полтора насыпай! — Полтора не потянешь! — крикнул Антон, заводя ковш снизу. — От силы с четвертью. Да куда тебе столько? — Не могу я один ковш везти, Антон! — Почему не можешь, Витя? — Потому что я привезу, а они скажут: «Подумаешь, один ковшик наскребли!» А я им: «А вот и врете, а вот и не один, а с четвертью. Сколько мог, столько и взял. Мог бы три взять — три бы взял!» — Ну хрен с тобой, — сказал Антон. — Подставляйся! Перебирая рычаги и напряженно всматриваясь, он вывел ковш и задрал его высоко в белесое небо. Тяжелый ковш закачался над машиной, постепенно опускаясь, и вдруг, лязгая, отвалилась его нижняя губа, и в кузов со звонким железным стуком обрушилась мокрая синька. Машина, заскрежетав, осела на рессорах. — Хорошо кладешь, Антон! — закричал Пронякин. — Просто дивно. Всегда бы так сыпал. Только жилишь ты, Антон. Неполный кладешь. — Кто тебя разберет… Может, хватит? Дальше-то ее рыхлить надо. — Уговор, Антоша! Четверть клади. — Витька, ты ж учти: руда — она тяжелая. — А была бы легкая, так я б ее в кепке дотащил. Еще четверть ковша машина почти не почувствовала. Она и без того глубоко сидела на рессорах. — Видишь, — сказал Пронякин, пиная носком баллон. — Что это для нее? Чем больше кладешь, тем ей легче. Антон вылез и, подойдя, покачал с сомнением головой. — Может, отсыплешь все-таки, Витя? — Ни грамма! — сказал Пронякин. — Ничего, зато сцепление лучше. — Лучше-то лучше, — сказал Антон. — Но уж если поползет… Он посмотрел вверх, на петляющую дорогу, и на миг Пронякину стало страшно. — Да, уж если поползет… Ладно, не ворожи. Доеду. Зато уж какого гвоздя мы им воткнем! — Тихо как, — сказал Антон. — Все куда-то попрятались. Хоть бы речу кто-нибудь толкнул, что ли… Дождик все накрапывал, и Пронякин сказал: — Валяй в будку, Антон. Простудишься. — Лирик ты, — сказал Антон. — Есенин… Завтра погуляем, а? В кинишко сползаем. Чего-нибудь, наверно, хорошенькое привезут. — Наверно. Пронякин сел в кабину. Антон не выдержал, пошел рядом с машиной и вскочил на подножку. — Не надо, Антон, отстань, застишь мне только свет, — сказал Пронякин. — Я сам повезу. Понимаешь, мне надо, чтобы я сам привез… — Ладно, — рассмеялся Антон, соскакивая. — Сам так сам. Покличь там напарничка моего, пускай сменит. А то не евши который час сижу. — Покличу, — сказал Пронякин. Когда он уже отъехал немного, Антон закричал ему вслед: — Лопата у тебя есть? — Есть. — Почаще соскребывай. Скользит, а? — Скользит, проклятая. — Полежишь миллион лет, не так заскользишь, — сказал Антон. — Скажи там, пускай бульдозер пришлют. — Скажу! Он ехал — нога над педалью тормоза, а другой он выжимал до предела подачу топлива, а руки вцепились в баранку и лежали на ней локтями. Отчаянно буксуя, виляя задом, машина взяла первый подъем. Он вздохнул облегченно и почувствовал, как жарко его спине и лицу. — Тяжела! — сказал он себе и опять устрашился этой глины, свинцово-голубой и скользкой, как раскисшее мыло. — А ничего не тяжела! Сукин ты сын, Пронякин, — сказал он громче, чтоб подбодрить себя и машину. И больше ничего! И снова он выжал педаль подачи топлива, упершись плечами в спинку сиденья, и быстро переключил скорость. Стрелка спидометра дрогнула и поползла — так медленно и напряженно, точно это она и тащила перегруженную машину. Он призвал к себе на помощь все мужество и злость, все свое отчаянное умение и лихость шофера, исколесившего много дорог, бравшего много подъемов. Он хотел бы все это передать теперь машине, от которой он ничего не мог потребовать, а мог только просить: — Ну, еще немножко, милая! Ну вот, ты же умеешь, в тебе же силы столько. Ну, не дрожи, не раскисай, не бойся, ведь руду везешь!.. Он повернул, стараясь держаться ближе к склону, и опустил руку на рычаг, чтобы притормаживать двигателем, если машина покатится назад. Но все обошлось, и он вздохнул облегченно, взобравшись на третий горизонт. Тогда он выглянул и поискал глазами Антона. Тот стоял неподвижно и смотрел, задрав голову, вверх. Пронякин едва различал полосы на его тельняшке. И едва долетел до него крик Антона: — … скребыва-ай! — Ничего! — ответил Пронякин, не надеясь, что Антон его услышит, хотя ему самому несколько раз, когда сильно заносило зад, хотелось вылезти и соскрести лопатой налипшую глину. — Ничего, доеду! А машина все шла, и ничего с нею не случалось, и понемногу страхи его рассеялись, а мысли обратились к тем, кто ждал его там, наверху. — А вот я вам всем и докажу, — бормотал он, стискивая зубы, в то время как руки его одеревенели на баранке, которая могла в любую секунду вывернуться. — Сейчас увидите. Сейчас пожалеете, мне бы только доехать! Чаша карьера поворачивалась под ним, как горная долина под крылом самолета. Она была заткана мельчайшей сетью дождя, и дно ее с блестевшими лужами терялось в сизой полутьме. Он снова вспомнил о глине — сколько он намотал ее на колеса, — и опять ему сделалось одиноко и страшно. У него закружилась голова и похолодело в груди. Но вдруг ему пришло в голову такое, отчего снова стало легко и весело. Он увидел себя, как он подъезжает к конторе, поднимает кузов и вываливает все это, что он привез, прямо в слякоть и грязь, прямо перед крыльцом. А потом стоит и хохочет, хватаясь за бока и глядя на их выпученные глаза, долго и язвительно. Впрочем, не очень долго. И не очень язвительно. В конце концов они неплохие, теплые ребята; черт знает, какая кошка между ними пробежала. И что он им станет доказывать? Он просто вывалит руду, да и все, и пусть копаются в ней, и он тоже будет копаться, перебирая тяжелые синие осколки. Так он поднялся на четвертый горизонт, где уже совсем не пахло затхлой сыростью карьера, — только пьянящий запах своей же солярки. Он убрал ногу с педали тормоза и поехал, правя одной рукой, высунувшись под дождь и ветер. — Эй, где вы там, черти с рогами? Сеноман-альба! Апт-неокома! закричал он просто так, чтобы успокоить себя и машину. Потом повернул голову, увидел совсем уже крохотного Антона и закричал ему: — Антоша! Погуляем, а? Антон стоял и не двигался и все смотрел вверх. «Чего это я? — спросил себя Пронякин. — Чего это с тобою нынче сделалось? — Он вертелся на сиденье, как на горячей плите. — Чего ты петушишься? Приснилось тебе, что ли, чего?» Его охватило вдруг странное ощущение нереальности всего, что он делает. Как будто это было с ним не теперь, а когда-то, давным-давно, может быть в детстве, когда он бежал с какой-нибудь радостью к матери и знал наверняка, что она обрадуется, потому что лучше всех это умела делать она одна, о которой он уже почти ничего не помнил. Но между тем справа был мокрый глинистый склон карьера, а слева — обрыв и серое слезящееся небо, и это он, Пронякин Виктор, вез первую руду с Лозненского рудника. Руду, которую ждут не дождутся и Хомяков, и Меняйло, и Выхристюк и про которую завтра утром, если не нынче же вечером, узнают в Москве, в Горьком, в Орле, в Иркутске и в других местах, где он успел побывать и где не пришлось. Он вспомнил, как говорили в поезде, когда он ехал сюда, что ни один рудник в мире не выдает такой богатой руды, как эта знаменитая синька, в которой до семидесяти процентов чистого железа. Она потому и синяя, что вороненое железо смотрит из нее на белый свет. «А любопытно бы знать, что из нее сделают, из этой руды? — вдруг пришло ему в голову. И в нем опять заговорила старая привычка подсчитывать. Антошка мне верных шесть тонн сыпанул, это как пить дать, я ж чувствую. Ну, скинем полторы шлаку, ну две, но ведь тонны четыре чистых! Во, страсти какие. А много ли это или мало, Пронякин? Как знать. Для хорошего дела всегда не хватает, это уж известно. И куда она пойдет, чем она станет, ты тоже наверное, не узнаешь… Но это, наверное, и не моего ума дело, мое дело только везти, ну вот я и везу. И всегда мое дело было только везти, а что тебе там в кузов положат, то уж не наша забота, лишь бы рессоры не садились. Очень неважно себя чувствуешь, когда рессоры садятся. Вот как сейчас…» А машина все шла, она приближалась к цели, он чувствовал это каждым нервом, и это было сильное чувство, даже, пожалуй, слишком сильное, потому что от него нетерпеливо подрагивали руки, а вот это уже было плохо.

The script ran 0.001 seconds.