Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Якоб Вассерман - Каспар Хаузер [1908]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Роман известного немецкого писателя Якоба Вассермана (1873 -1934) повествует о «загадке XIX века» - Каспаре Хаузере. Роман основан на подлинных событиях. В 1828 году в Нюрнберге появился никому не известный юноша с запиской, на которой было написано Каспар Хаузер. В 1833 при таинственных обстоятельствах он был убит. Загадка его осталась неразгаданной.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Из этого следовало, что болтовне о знатном происхождении, отнюдь не смолкшей с течением времени, он ровно никакого значения не придавал. – Данные обстоятельства и без того достаточно запутаны, – отвечал господин фон Тухер, когда ему намекали на такую возможность, – и я не намерен приносить в жертву фантому – а это фантом, и только фантом – свои принципы. В свои принципы господин фон Тухер веровал неколебимо. Иметь таковые было для него первоосновой жизни, поступать в соответствии с таковыми – непременной обязанностью. Исходя из них, он сразу же позаботился о создании дистанции между собой и Каспаром, обеспечивающей уважительное отношение. Впрочем, доверительность была вообще не в его характере. Он терпеть не мог обнаруживать свои чувства, горделивая осанка, размеренный шаг, холодный взгляд, безупречность в одежде и манерах в равной мере характеризовали и его внутреннюю сущность. Строгости он придавал немаловажное значение и неизменно являлся Каспару со строгим лицом. Главная его максима была: не позволить себя растрогать; поощрения же за добросовестное исполнение обязанностей он считал весьма полезными. День юноши с утра до вечера был скрупулезно расписан. До обеда занятия с учителем и прогулка под надзором слуги или полицейского; после обеда Каспар был предоставлен самому себе. Рядом с его комнатой находилась каморка, приспособленная под мастерскую; покончив с уроками, он изготовлял всевозможные поделки из дерева и картона, проявляя недюжинную сноровку. И еще ему доставляло удовольствие разбирать и снова собирать часы. Господин фон Тухер был очень доволен его поведением и не мог не удивляться упрямому прилежанию Каспара, его рвению в науках и самообразовании. Он никогда не отлынивал от работы, никогда не выполнял меньше, чем от него требовали. «Ясно, что я был неправильно информирован, – думал господин фон Тухер, – люди, ранее его окружавшие, не умели с ним обходиться, впервые в жизни ему дано счастье последовательного и правильного руководительства». Принципы торжествовали. Сначала Каспар был доволен, что так часто и так подолгу оставался один, но потом, тяготясь этим принудительным одиночеством, уже не бежал случаев рассеяться и развлечься. Когда на обычно пустынной Хиршельгассе вдруг подымался шум, он распахивал окно, высовывался и не слезал с подоконника, покуда снова не водворялась тишина. Стоило двум старушонкам остановиться, чтобы почесать языки, как наш Каспар был уже на посту. Он точно знал, когда по утрам пробегают мальчишки-разносчики из булочной, что на Веберплац, и радовался их свисткам. Заслышав, как почтальон у городских ворот трубит в рог, он бросал работу, и глаза у него блестели. Его внимание привлекали и все звуки обширного дома. Случалось, он бежал к двери, за которой вдруг раздался незнакомый голос, приотворял ее и взволнованно прислушивался. Слуги это заметили и решили, что он подслушивает, а потом доносит на них господину барону. Каспар испытывал почтение даже к самому дому и по его коридорам проходил чуть ли не на цыпочках; так молодые люди стараются говорить шепотом в присутствии почтенного старца. Замкнутое в своем величии, покоилось это здание в стороне от городской суеты, и тот, кто искал в него доступа, должен был стерпеть пристальный взгляд и расспросы длиннобородого привратника. Стены этого дома, мощно врытые в землю, его фасад, крыша и фронтон пребывали в столь величественной гармонии, что, казалось, не искусство зодчего, а старинные незыблемые права сообщили ему важный и неприступный вид. Каспар любил смотреть и на башню с наружной винтовой лестницей во дворе, по вечерам, когда ее вычурные и изящные формы, пронизанные синеватой дымкой, казалось, оживали, сочетаясь прекраснее, чем когда-либо. Иногда за плотно закрытым окном ему удавалось разглядеть седые волосы, ниспадающие на пергаментный лоб. Ближе он старую баронессу ни разу не видывал. Ему говорили, что из-за слабости здоровья она не покидает своей комнаты. Эта отчужденность при таком близком соседстве наводила его на размышления. Постепенно ему уяснялось, что он живет среди совсем чужих людей – благодетелей. Его взяли в дом и кормили, потом приехала карета, и его увезли. Другой дом. В один прекрасный день его вышвырнули на улицу. Опять все началось сызнова. Почему это так? Другие всю жизнь жили на одном месте, с детства спали все на той же кровати, никто не мог вырвать их из привычного уклада, у них были права. В правах-то, наверно, все и дело, в незыблемых наследственных правах. Есть бедняки, которые служат за деньги, пресмыкаясь перед теми, кого называют богачами, но и они твердо стоят на земле и что-то крепко держат в руках; им платят за их работу, и они могут пойти и купить свой хлеб. Один шьет камзолы, другой тачает сапоги, третий строит дома, четвертый служит в солдатах, вот и выходит, что один – защита и помощь для другого, один от другого получает еду и питье. И почему-то их нельзя срывать с насиженного места. Ах, вот почему: они ведь сыновья отца и матери. Это самое главное. Отец и мать вводят их в человеческое общестство и тем самым объявляют, откуда они родом и кем станут. А ему, Каспару, не дано знать, откуда он; по каким-то непонятным причинам он один, без отца и без матери. Он должен дознаться, почему это так. Должен все сделать, чтобы узнать, кто его родители и откуда они, но прежде всего он должен отвоевать себе место в жизни, место, с которого его нельзя будет согнать. Однажды зимним вечером господин фон Тухер вошел в комнату Каспара и застал его задумчивым и углубленным в себя. Два или три раза в неделю господин фон Тухер, покончив с дневными трудами, полагал за правило, в соответствии со своим воспитательным планом, беседовать с Каспаром. Однако принцип обязывал господина фон Тухера сохранять важную неприступность. И все тот же принцип заставлял его пренебрегать радостями простой и непосредственной беседы. Иной раз ему нелегко было держать себя в руках, может быть, в силу присущей человеку сообщительности или потому, что испытующий взгляд Каспара доходил до его сердца, но все равно, он не ведал сомнений, принцип, угрюмый как Фицлипуцли[8] не позволял ему без особой нужды преступать границу сдержанности. Но, увидев Каспара, погруженного в свои думы, он растрогался, и голос его поневоле звучал мягче, когда он спросил юношу о причинах этой задумчивости. Каспар не знал, можно ли ему говорить откровенно. Как всегда в минуты душевного волнения, левая сторона его лица конвульсивно подергивалась. Затем характерным и неподражаемо милым движением он закинул за ухо волосы, упавшие на щеку, и глубоким голосом спросил: – Кем же я все-таки стану? Эти слова тотчас успокоили господина фон Тухера. Он состроил мину, как бы говорившую: «Я не ошибся в расчетах», – и поспешил заверить Каспара, что об этом он тоже успел подумать. Пусть Каспар скажет, к чему у него всего больше лежит душа. Каспар нерешительно молчал. – Как, например, насчет садоводства? – благосклонно осведомился господин фон Тухер. – А может, тебе лучше стать столяром или переплетчиком? Ты делаешь премилые вещицы из картона и ремесло переплетчика сумеешь изучить за короткое время. – А можно читать книги, которые мне дадут переплетать? – мечтательно спросил Каспар; он так сгорбился, что подбородком почти касался стола. Господин фон Тухер нахмурился. – Это значило бы, что ты нерадиво относишься к работе, – ответил он. – Я ведь мог бы и часовщиком сделаться, – заметил Каспар, в эту минуту у него было довольно путаное представление о часовщике. Ему виделся человек, стоящий в высокой башне; человек, который приказывает звонить колоколам, подгоняет одно к другому золотые колесики, колдовскими заклинаниями делает время невидимым и заточает его в крохотный футляр. Да и вообще за названиями профессий ему открывалась не работа, не его отношение к ней, а непостижимо сложная картина жизни в целом. Господин фон Тухер, преисполнившись недоверия к несерьезным, как ему казалось, намерениям Каспара, поднялся и холодно пообещал обо всем этом подумать. На следующий вечер Каспара позвали в кабинет хозяина дома. – В связи с нашим вчерашним разговором, – начал господин барон, – я пришел к следующему решению: весну и лето ты еще проведешь в моем доме. Прилежно занимаясь, ты к сентябрю сумеешь усвоить необходимые начальные знания, этого же мнения держится и господин Шмидт. А для того, чтобы у тебя не разбивался день, ты теперь будешь обедать не со мной, а у себя в комнате. На днях я переговорю с одним переплетчиком, очень неплохим мастером: тогда мы будем знать, что нас ждет. Ты доволен, Каспар? Или мечтаешь о чем-нибудь другом? Говори же, говори, у тебя еще есть время выбрать. Мурашки пробежали по спине Каспара. Он вздрогнул и молча опустился на стул. Господин фон Тухер отнюдь не имел намерения его торопить и хотел дать ему достаточно времени на размышление. Минуту-другую он расхаживал по комнате, потом сел за рояль и проиграл медлительную музыкальную фразу. Это не было внезапной прихотью; по вторникам и пятницам от шести до семи вечера барон играл на рояле, а так как кукушка на стенных шварцвальдских часах только что прокуковала шесть раз, то не сесть за рояль было бы нарушением установленного режима. Из-под его пальцев полилась довольно тоскливая мелодия. Это было мучением для Каспара. Он любил слушать марши, вальсы и веселые песенки. «Анна Даумер, вот кто умеет играть», – любил говорить он. Но такие звуки повергали его в полное уныние. Когда господин фон Тухер взял заключительный аккорд и, повернувшись на вертящемся стуле, вопросительно взглянул на Каспара, тот, решив, что от него ждут суждения о сыгранной пьесе, сказал: – Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется. От удивления брови господина фон Тухера высоко взлетели. – Ты слишком много себе позволяешь, – спокойно проговорил он. – Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще – отправляйся в свою комнату. Каспар радовался, что впредь ему не надо будет обедать с бароном. Безмолвные совместные трапезы всегда казались ему бессмысленными и никчемными. Многое восхищало его в этом человеке, его спокойствие и всегда ровный голос, его удивительная опрятность, фарфоровая белизна зубов, но в первую очередь его выпуклые розовые ногти. Он знал многих людей с бледными ногтями и относился к ним недоверчиво; бледные ногти вызывали в нем представление о зависти и жестокосердии. И все-таки у Каспара было такое чувство, что до господина фон Тухера дошли нехорошие слухи о нем и тот им поверил. Минутами бедняга готов был крикнуть: «Не верьте, все это ложь!» Но что именно? Что было ложью? Этого Каспар сказать не мог. В полном его одиночестве ему начинало казаться, что он надоел людям и они ищут способа от него отделаться. Тревога, дурные предчувствия терзали его. В лунные ночи он раньше обычного гасил лампу, садился к окну и неотрывно следил за небесным светилом. В дни полнолуния, он, случалось, чувствовал себя плохо, дрожал всем телом, и только восход луны снимал тяжесть, давившую его грудь. Он знал, из-за какой крыши покажется она сейчас, над какими взойдет фронтонами, и как бы вынимал ее руками из глубины небес, а когда наплывали облака, он дрожал от страха, что, задев луну, они испачкают ее светлое сияние. До слуха его в эти дни, казалось, доносятся нездешние звуки. Однажды утром он вдруг встал во время урока, пошел к окну и чуть ли не всем корпусом высунулся из него. Студент, господин Шмидт, не мешал Каспару, но, когда ему показалось, что это длится слишком долго, его окликнул. Каспар выпрямился и закрыл окно; студент, обеспокоенный его бледностью, спросил, что с ним такое. – Мне почудилось, что кто-то пришел, – отвечал Каспар. – Кто-то пришел? Но кто же именно? – Меня словно позвали снизу. Студент нашел это странным и задумался. В городе тогда много говорили об удивительной истории, так или иначе касавшейся Каспара, впрочем, не менее оживленно о ней судили и рядили во всех журналах Германской империи; разумеется, ему очень хотелось расспросить обо всем юношу, но поскольку господин Тухер строго-настрого запретил затрагивать эту тему, он сдержался и промолчал. Вот уже несколько месяцев, как Каспар усвоил привычку от доски до доски прочитывать все газеты и журналы, попадавшиеся ему под руку; более того, он научился некоторые из них раздобывать тайком, ибо господин фон Тухер страшился, и небезосновательно, влияния печатного слова на – своего питомца. Время от времени ему на глаза попадалась заметка о нем самом, и хотя в этих заметках ему ничего существенного ни разу вычитать не удалось, сердце его начинало мучительно биться, когда он видел напечатанным свое имя. Вскоре после эпизода на уроке господина Шмидта случай подбросил ему номер «Моргенпост», вышедший уже несколько дней назад; пробегая его глазами, Каспар наткнулся на следующий, довольно странный, рассказ: «Более десяти лет назад под Брейзахом какой-то рыбак выловил из рейнских вод бутылку, в ней лежала записка следующего содержания: «Я заживо похоронен в подземелье. Тот, кто сидит на моем троне, не ведает о моем заточении. Беспощадно бдительны мои тюремщики. Никто не знает меня, никто меня не ищет, никто меня не спасет, никто не назовет меня по имени». Заcим следовала неразборчивая и наполовину стершаяся подпись; буквы в ней, которые еще можно было разобрать, имелись и в имени Каспар Хаузер. Все это уже не раз сообщалось в газетах, но за отсутствием какой-либо достоверности было предано забвению. И вот с месяц назад пронырливый репортер, пожелавший остаться неизвестным, раскопал старую подборку «Магдебургер цейтунг» и снова вытащил на свет божий эту историю. Другие повременные издания за нее ухватились и мало-помалу много чего разворошили. Откуда-то вдруг стало известно, что некий монах-пиарист был в свое время притянут к ответу неким правительством за то, что бросил в Рейн пресловутую бутылку. Далее выяснилось, что этот монах внезапно исчез и в один прекрасный день был найден убитым в лесу в Вогезах. Убийца остался неизвестен. «Если и этот след не наведет на раскрытие тайны, тяготеющей над найденышем, – восклицал сутяжник из «Моргенпост» после подробного изложения вышеупомянутой истории, – то я гроша ломаного не дам за всю нашу юстицию!» Каспар читал и читал. Добрых два часа он потратил на то, чтобы снова и снова перечитать это странное сообщение, задумываясь едва ли не над каждым его словом. За этим занятием его застал учитель, господин Шмидт. Он мигом смекнул, что оно является продолжением сцены, недавно разыгравшейся на его уроке, и торопливо проговорил: – Что вас так увлекло, Каспар? А-а! Ну и что вы об этом скажете? Многие считают эту заметку ерундой, тем не менее неоспоримый факт, что в свое время она была напечатана в «Магдебургер цейтунг». Итак, что вы об этом скажете, Хаузер? Каспар его не слушал; когда же студент повторил свой вопрос, поднял гор́е свои увлажнившиеся глаза и тихо проговорил: – Я не писал того, что там стоит, – про подземелье. – Про подземелье и про трон, – со странно нетерпеливой улыбкой поправил его учитель. – Что не вы это писали, поверить не трудно, вы же только у нас научились грамоте. – Но кто мог это написать? – Кто? В том-то и вопрос. Может быть, тот, кто хотел прийти на помощь, тайный друг. – Про подземелье и про трон, – бормотал Каспар, и губы его безвольно кривились. Он забился в угол и весь ушел в размышления. Ни оклик, ни напоминание, ни приказ не могли вывести его из этого состояния. Студент, который чувствовал себя виноватым и не желал привлекать чьего-либо внимания, просидел положенное время и неприметно удалился. В тот вечер Тухеры давали бал; приглашены были все друзья дома, и добрых полчаса у ворот слышался стук копыт и шум подъезжавших карет. Когда из зала донеслись звуки танцевальной мелодии, Каспар вышел на лестницу и навострил уши. На такие празднества он теперь доступа не имел. Он стоял там, опершись на перила, отверженный и заброшенный, вдруг чья-то рука легла на его плечо. Это лакей принес ему сласти на серебряном подносе. Каспар покачал головой: «Не хочу сладкого». Слуга бросил на него сердитый взгляд и повернулся, чтобы уйти. Но на неосвещенной лестнице вдруг послышались шаги, и перед ними очутилась старая баронесса в сером шелковом платье и с шелковым же шарфом на волосах. Сурово и надменно глядя на юношу своими голубыми глазами, она сказала: – Ты не ешь сладкого? С чего бы это? Она пришла снизу; от ее одежд веяло запахами бального зала. Баронесса, всегда рано удалявшаяся в свои покои, каждый вечер проходила по всему дому, проверяла, не вспыхнул ли где пожар и не забрались ли воры. Суровый звук ее голоса заставил Каспара низко склонить голову. Возможно, что в ту минуту его воображение было не в меру взбудоражено. Страх внезапно объял его. В глазах потемнело, ему почудился голос человека с платком на лице, он протянул руки, словно защищаясь, и с мольбою крикнул: – Не бейте меня, не бейте! Старая дама, ничего не злоумышлявшая, испугалась и удивленно на него взглянула. Меж тем вопль Каспара привлек внимание кое-кого из гостей, прохаживавшихся внизу в сенях. Они приступили с вопросами к хозяину дома, который тотчас же двинулся вверх по лестнице в сопровождении нескольких мужчин. Среди танцующих прошел слух о каком-то несчастье, а так как все знали о пребывании в доме Каспара, то, разумеется, подумали, что на него опять было совершено покушение. Музыка смолкла, в зале воцарилась тишина, многие поспешили выйти, молодые дамы, взволнованные больше других, побежали наверх и остановились посмотреть, что же там такое происходит. Господин фон Тухер, болезненно все это воспринявший, ибо не было для него ничего страшнее, как привлечь к себе внимание, хотел было допросить Каспара, но испугался то ли его безжизненного лица, то ли подавленного вида матери. Один бог знает, что творилось в душе Каспара. Ему чудилось, что все, сейчас случившееся, он уже пережил однажды. Как взрывной волной, отбросило его в прошлое, время словно бы затаило дыхание. Вот стоит величественная, царственно украшенная старая женщина; разве она не похожа на ту, которая однажды вошла в покои, где находился он, Каспар, и все окаменели при ее появлении. Кто-то, кажется, лежал там в постели и прятал голову в подушки? И еще там был слуга, державший в руке серебряное блюдо, ведь все это было, было. И еще был какой-то человек, он принес поднос с подарками или, может быть, со сластями. И вокруг толпились мужчины в пышных одеждах, казалось, ожидавшие чьего-то приказа, ожидавшие, что войдет кто-то, одетый еще пышнее, и они склонятся перед ним. И стройные девушки в белых платьях, с робкими испуганными глазами были там. И сумеречный свет наверху, ниспадающий по бесчисленным мраморным ступеням, чтобы внизу затеряться в сиянии огней. Каспар едва не вскрикнул, ибо он тогда был не он, но все перед ним преклонялись, все узнавали в нем властелина. Да, теперь ему открывалось, кто он и откуда, он понимал, что значили эти слова о троне и подземелье. Улыбка призрака играла на его устах. Господин фон Тухер сумел положить возможно более спокойный конец этой неприятной сцене. Он отвел Каспара в его комнату, велел ему тотчас же лечь в постель, дождался, покуда он лег, погасил лампу и уже в дверях резко заметил, что наутро заставит Каспара объяснить ему свое неуместное выступление. Но это не очень-то напугало Каспара. Да и объяснять ему, собственно, ничего не пришлось: господин фон Тухер уразумел, что его принципы не пострадали. Повар загробным голосом прорицателя сообщил ему, что Каспар лунатик, рано или поздно он вылезет на крышу и оттуда сверзится. Запретить луну господин фон Тухер не мог, а раз уж юноша был подвержен приступам лунатизма, то и спрашивать с него было нечего. Вопрос, кем сделаться Каспару, столяром или переплетчиком, все еще оставался открытым, прежде всего надо было узнать, какого мнения придерживается президент Фейербах. Господин фон Тухер положил в апреле поехать в Ансбах и переговорить с президентом. Меж тем Каспар был – весь ожидание. Он ждал того, кто должен был явиться, того, кто бродил среди людей, ища дорогу к нему, Каспару, и так тверда была его вера в этого Грядущего, что каждое утро он думал: сегодня, и каждый вечер: завтра. Он жил в непрестанной внутренней напряженности, в смутном, как сновидение, предчувствии радости. Но как павлин, увидев свои безобразные ноги, складывает прекрасный хвост, так и Каспара собственный его голос, его походка снова и снова заставляли робеть, не меньше чем люди, которых он встречал и которые каждый день приносили ему разочарование. Он и вел себя не так, как обычно; было что-то безумное в его напряженном вслушивании в пустоту. Правда, если сопоставить эту новую привычку с ходом событий, она приобретала иной характер и могла бы послужить ценным материалом для домыслов Даумера. Много таинственного и враждебного подстерегало Каспара на его путях, и холодный пот прошибал его, стоило капле скатиться с крыши в тумане. Страшные видения преследовали его, покуда он не засыпал, проснувшись же ночью, он так боялся темноты, что попросил разрешения поставить ночничок около своей кровати, что и было сделано. Однажды ночью, еще не совсем проснувшись, он ощутил какое-то странное дуновение на своем лице, словно кто-то сверху дохнул на него прохладным дыханием. Каспар приподнялся и увидел большого паука, висевшего на ниточке рядом с его головой. В ужасе он соскочил с кровати и, замерев в неподвижности, смотрел, как паук спустился на подушку и пополз по белому полотну, таща за собой блестящую ниточку. Каспару чудилось, что тело его обтянуто новой кожей, холодной, как лед. Он молитвенно сложил руки и боязливо, даже вкрадчиво зашептал: – Паук, что ты там такое ткешь, паук? Паук распластал свое желтоватое тельце. – Что ты ткешь, паук? – умоляюще повторил он. Со спинки кровати паук переполз на стену. – Что ты такое вытворяешь, паук, – еле слышно шептал Каспар, – и куда спешишь? Ты ищешь что-то? Не бойся, я тебе ничего не сделаю… Паук добрался уже до потолка. Каспар сел на стул, на котором висела его одежда. – Паук, паук, – беззвучно шептал он. На башне пробило уже четыре, а он все еще не ложился. Наконец он встал, тщательно вытер платком подушки, стену и лег. В ту ночь он схватил простуду, на несколько дней приковавшую его к постели. Он очень грустил, ибо устал от ожидания, и даже, когда поправился, не хотел покидать своей комнаты. Господин фон Тухер объяснил такое состояние Каспара очередным приступом ипохондрии, но, заметив, что его преднамеренное безразличие, равно как и добрые увещания, остаются одинаково безрезультатными, понял, что перед ним доподлинно страдающий человек, и встревожился. В один из этих дней в дом явился нарочный из-за границы и потребовал, чтобы его провели к Каспару, которому он должен вручить письмо. Господин фон Тухер этого не разрешил. Немного подумав, курьер оставил ему письмо и отбыл. Господин фон Тухер счел себя вправе таковое распечатать. Содержание его, довольно туманное, выглядело еще более загадочным оттого, что к письму, в качестве подарка Каспару, был приложен перстень с бриллиантом. Господин фон Тухер не знал, как быть. Ему представлялось наиболее разумным передать это письмо либо в суд, либо президенту Фейербаху. Но чувство справедливости возобладало в нем, а мимолетная снисходительность к Каспару заставила его полностью отказаться от своего намерения. Он подумал, что письмо и подарок выведут юношу из подавленного состояния, и оказался прав. Каспар читал: «Ты, облеченный правами, которые многие отрицают, доверься другу, вдали за них ратующему. Вскоре он предстанет перед тобой, заключит тебя в объятия. А покуда прими этот перстень в знак его преданности и молись за него, как он за тебя возносит молитвы господу». Прочитав письмо, Каспар закрыл лицо руками и стал тихонько плакать. Господин фон Тухер сидел у стола, вертя в руке перстень, и задумчиво смотрел, как бриллиант сверкает и переливается на солнце. АНГЛИЙСКИЙ ГРАФ Под вечер в один из последних апрельских дней у подъезда гостиницы «Дикарь» остановилась элегантная дорожная карета; из нее тотчас же вышел рослый господин, благосклонно ответивший на приветствие хозяина, который со всех ног кинулся ему навстречу, ибо никак не ждал такого гостя; обычно в его заведении останавливались только купцы и коммивояжеры. Приезжий потребовал лучшие апартаменты и, не спросив о цене, прошел мимо толпы зевак в высокую дверь. Лакей и кучер внесли сундуки, дорожный мешок и прочий багаж. Путешественник спросил книгу для приезжающих, не дожидаясь, покуда ему ее предложат, и минуту спустя любопытным представилась возможность благоговейно прочитать размашисто написанные слова: «Генри лорд Стэнхоп, герцог Честерфилдский, пэр Англии». Приезд знатного иностранца наделал такого шуму в городе, что на улице до позднего вечера толпился народ, глазея на ярко освещенные окна, за которыми обитала столь высокопоставленная особа. На следующее утро лорд свез свои визитные карточки в дом бургомистра и еще двух-трех именитых граждан и несколько часов спустя уже принимал ответные визиты; первым к нему явился Биндер, разумеется, помнивший прошлое пребывание лорда во вверенном ему городе. В пространной беседе с бургомистром граф Стэнхоп, без всяких околичностей, признал, что ныне, как и в первый раз, причиной его приезда явился Каспар Хаузер. Личность найденыша внушает ему участие, сказал лорд тоном, не оставлявшим сомнений в том, что он намеревается предпринять решительные шаги на благо юноши. Бургомистр отвечал, что предоставляет его светлости полную свободу действий в той мере, в какой это не противоречит принятым установлениям. – Каким установлениям? – быстро спросил лорд. Биндер отвечал, что господин фон Тухер назначен опекуном найденыша, причем ему даны весьма широкие права, и вряд ли он сможет дружелюбно отнестись к постороннему вмешательству, не говоря уж о том, что без согласия президента Фейербаха вообще нельзя будет ходатайствовать о каких-либо изменениях в жизни Каспара Хаузера. Лорд не скрыл своего огорчения и заметил, что в таком случае ему придется нелегко. Далее он полюбопытствовал, неужели до сих пор ничего не выяснено относительно покушения в доме Даумера и премия, им назначенная, так никому и не вручена. Биндер отвечал утвердительно и присовокупил, что сумма, великодушно предоставленная в распоряжение городских властей, хранится нетронутой в ратуше и его светлость может в любую минуту получить ее обратно, поскольку ныне уже отпала всякая надежда обнаружить преступника. Последующие дни лорд посвятил исключительно светским обязанностям. Визиты, обеды, чаепития, ужины, да и сам он устраивал немноголюдные, но премилые приемы в гостинице, для каковой цели специально нанял французского повара. Если в тайные его намерения входило завербовать себе друзей и почитателей, то он, безусловно, в этом преуспел. Если он ставил себе целью поближе узнать хороших людей и ознакомиться с их убеждениями, то и это далось ему без труда; многие из них горячо ему симпатизировали, чувствовали себя польщенными близостью с ним, восхищались всем, что бы он ни делал. Он использовал любой повод, чтобы свернуть разговор на Каспара Хаузера, стремился все больше и больше узнать о нем, упивался всеми трогательными подробностями, которые ему могли сообщить; при этом, однако, не считал возможным посетить учителя Даумера, ибо это всем бросилось бы в глаза, и удовольствовался тем, что призвал к себе тюремщика Хилля и о многом его расспросил. Хилль, несколько выведенный из равновесия таким отличием, с живостью, неожиданной в этом поседевшем среди преступников человеке, рассказал о горестных одиноких забавах Хаузера, его глубоком обмороке, который так поразил всех; под конец же, красный от усердия, воскликнул, что готов присягнуть в невинности юноши, даже если сам господь бог держится обратного мнения. Явно потрясенный, граф Стэнхоп улыбнулся, сказал, что не о виновности здесь речь, и, щедро наградив тюремщика, отпустил его. Наконец он решился искать встречи с господином фон Тухером, а значит, и с Каспаром. На удивленные вопросы, почему он так долго ее откладывал, лорд отвечал, что для этой встречи ему необходимо было набраться душевных сил, ибо он боится мига, когда впервые увидит Каспара, да, да, «мне боязно и радостно, как ребенку в сочельник». Господин фон Тухер работал у себя в кабинете, когда ему подали визитную карточку англичанина. Он, разумеется, был осведомлен как о его пребывании в городе, так и о его поведении и, в любом случае видя в нем нарушителя спокойствия, был заранее против него предубежден. Судя по рассказам, он ожидал встретить человека любезного и располагающего, но тем не менее был поражен при виде знатного гостя; неприязнь, порожденная слухами и недобрым предчувствием, мигом исчезла. Что-то опасное все-таки проглядывало в этом человеке, и господин фон Тухер с первого взгляда это почувствовал, но не менее сильно было в нем очарование светскости и какой-то внутренней силы. Благодаря горделивой осанке в его изящной стройной фигуре не было ничего женственного; черты его, резкие, как у большинства англичан, отличались благородной пропорциональностью и заставляли забывать о желтоватой бледности кожи; огонь, вспыхивавший в его прозрачных глазах, делал их похожими то на нежные глаза газели, то на глаза отдыхающего тигра, короче, господин фон Тухер уже был приятно возбужден, и быстро завязавшийся разговор нимало его не разочаровал. Вопросы, которые задавал лорд касательно физического и духовного состояния Каспара, свидетельствовали о его высоком уме, о богатом жизненном опыте, поэтому все, что он говорил, вызывало немедленное одобрение его слушателя. Стэнхоп первый заговорил о причинах своего пребывания здесь. Но звучало это довольно неопределенно; по-видимому, он был незаурядным мастером в искусстве скрывать свои подлинные намерения, но и его туманная речь не могла заронить подозрений в сердце господина фон Тухера. Имя Стэнхоп говорило само за себя. Что могло помешать лорду Стэнхопу выражаться яснее? Если не деликатность и врожденный такт, то, вероятно, какая-нибудь тайна, обет обо всем поведать в должный час. Господин фон Тухер чувствовал себя скорее связанным такой догадкой, нежели разочарованным. Не дожидаясь, покуда лорд сам обратится к нему с этой просьбой, он учтиво спросил, не угодно ли его лордству повидать Каспара. С улыбкой отклонив изъявления благодарности, позвонил и велел привести сюда юношу. Воцарилась тишина. Господин фон Тухер невольно прислушивался к тому, что происходит за дверью. Лорд Стэнхоп, положив ногу на ногу и подперев голову левой рукой в перчатке, сидел неподвижно, оборотившись лицом к распахнутому окну. За окном сиял солнечный воскресный день; безоблачное голубое небо простиралось над тесно сгрудившимися черепичными крышами, щебечущие ласточки стрелой проносились вдоль серых фронтонов. Когда Каспар вошел в комнату, взгляд Стэнхопа медленно переменил направление, хотя он все еще не смотрел на вошедшего. Но, казалось, этот взгляд успел впитать в себя весь его облик. Господин фон Тухер, остановив Каспара, в нескольких торопливых словах пояснил ему, кто их знатный гость, – и когда Каспар к нему подошел, лорд Стэнхоп встал и неожиданно взволнованным, глубоко растроганным голосом произнес: – Каспар! Наконец-то! Да будет благословен этот час! – Он протянул к нему руки, и юноша, словно перед ним после долгого мучительного ожидания наконец распахнулись врата, бросился в эти раскрытые объятия; светлый, ослепительный, свежий луч радости пронзил его, так что он уже не мог ни слова вымолвить, ни пошевелиться. Это был тот, кто пришел из дальней дали. Тот, кто прислал перстень и весть. Еще наверху, услышав, что перед домом остановилась карета, Каспар окаменел, а когда слуга пришел звать его, ему почудилось, что весь дом наполнился розовым светом зари. Переступив порог кабинета, Каспар видел уже только его, чужого, чужого и близкого; и вдруг, словно до этой минуты у него была лишь половина сердца, почувствовал себя завершенным – законченным, обновленным; промытыми глазами он увидел, что существование его осмысленно. Тихо и мягко пробили часы, а предвечерний свет был золотистым, как мед, и сладким на вкус. Эта умиленность Каспара, видимо, поразила лорда. Несколько секунд лицо его выражало сильнейшую растроганность, глаза туманились горестным удивлением. Душа его пришла в смятение, услужливое красноречие изменило ему, и при первых ласковых словах, обращенных к Каспару, его мягкий бархатистый голос звучал сурово. Он гладил ладонью волосы Каспара, прижимал его лицо к своей груди; растерянный взгляд юноши скользнул по господину фон Тухеру, который, стоя в стороне, с изумлением наблюдал эту странную сцену. Стэнхоп, понимая, что тайна происходящего требует хоть какого-то разъяснения, попросил отпустить с ним Каспара на часок-другой; господин фон Тухер не мог отказать ему в этой просьбе. Через несколько минут Каспар уже сидел в коляске рядом со Стэнхопом; неизменный полицейский вскочил на запятки. Покуда экипаж катил к городским воротам, между ними завязался разговор. Каспар жаловался на свою судьбу; впервые в жизни у него было кому пожаловаться, хотя вообще-то миг, когда сотворенное зло было признано за таковое, со многим примирил его. Мир был темен и несправедлив до этого дня, теперь небеса разверзлись, и могущественная рука господня простерлась над ним. Но не недавнее прошлое было важно Каспару; рядом с ним сидел человек, который должен был знать! Каспар спросил. Смело, со страстью, спросил: кто я есть? кем я был? как мне быть? где мой отец? где моя мать? И что же ему ответил граф? Смешался, обнял его. – Потерпи, Каспар, потерпи до завтра. В двух словах этого не скажешь. Лучше расскажи мне, как ты жил? Расскажи о своих снах. Говорят, ты видишь удивительные сны. Так расскажи мне о них! Каспар не заставил долго себя просить. Полные жизни картины этих снов ошеломили графа, он крепче обнял юношу и таким образом спрятал от него свое лицо. Когда Каспар поведал о видении матери, граф вздрогнул, как от испуга, и, снова пытаясь перевести разговор, стал расспрашивать о подробностях его жизни у Даумеров и у Бехольдов; эта тема была безопасной. Его потешала непосредственная и выразительная речь Каспара, приправленная забавными поговорками и чисто нюрнбергскими оборотами. На обратном пути лорд спросил, где перстень, который он прислал Каспару. – Я не решаюсь его носить, – отвечал тот. – Отчего же? – Сам не знаю. – Или он недостаточно хорош для тебя? – Нет, наоборот, выше носа плюнешь – себя заплюнешь. Слишком хорош. У меня сердце бьется, как погляжу на него. – Ну а теперь будешь его носить? – Да, теперь буду. Теперь я знаю, что он мой. Коляска остановилась у подъезда. Стэнхоп нежно простился с Каспаром и велел ему завтра утром прийти в гостиницу. – До свиданья, мой дорогой, – крикнул он, отъезжая. У Каспара защемило сердце. Время опять потекло медленно и вяло. Ноги у него как свинцом налились, ведь каждый шаг уводил его от этого удивительного человека; все, до чего сейчас дотрагивалась рука Каспара, все, по чему скользил его взгляд, было старо и мертво. В десять часов утра Каспар уже был в «Дикаре». С урока он попросту сбежал. Попытайся кто-нибудь его остановить, он спустился бы из окна по веревке. Лорд встретил его наверху, при всех поцеловал в лоб и повел в свою гостиную, где на маленьком столике разложены были подарки, приготовленные для Каспара: золотые часы, золотые запонки, серебряные пряжки для туфель и тонкое белоснежное белье. Каспар не верил своим глазам, от избытка благодарности у него перехватило дыханье, единственное, на что он еще был способен, это держать в своих руках щедрую руку благодетеля. Лорд растроганно противостоял этому молчаливому натиску. Но когда они, рука об руку, несколько раз прошлись по комнате и Каспар, с явным напряжением, искал новых и новых выражений признательности, Стэнхоп мягко заметил, что ему нет нужды благодарить. – Эти вещи только ничтожные доказательства моей любви к тебе, – сказал он, – то большое и настоящее, что я сделаю для тебя, пока еще принадлежит будущему. Ты же оставайся таким, каков ты есть, мой Каспар, потому что таким ты мне дорог, немногословным, но верным в сердце своем. Оставайся же верным и надежным, мой сын, мой товарищ и друг. Каспар вздохнул от избытка счастья. Никогда он не думал, что с человеческих уст могут слетать такие слова. Выразить свои чувства он был бессилен, о них свидетельствовал только его восторженный взгляд. Стэнхоп открыл дверь и подвел юношу к столу, накрытому в соседней комнате на два прибора. Они сели, лорд налил вино в бокалы и как-то странно улыбнулся, когда Каспар сказал, что не пьет вина. – Как же так, Каспар, мы ведь с тобой поедем путешествовать по южным странам, а там, на склонах гор, краснеет виноград и воздух напоен его ароматом. Что ты на меня смотришь? Не веришь мне? – Правда? Неужто мы поедем вместе? – ликуя, переспросил Каспар. – Разумеется. Не думаешь ли ты, что я хочу с тобой расстаться? Или что я покину тебя в этом городе, где ты испытал столько тяжелого? – Значит, прочь, прочь отсюда! В дальние дали! – восклицал юноша; вне себя он закрыл лицо руками, и радостная судорога вздернула плечи до самых ушей. – Но что скажет на это господин фон Тухер? И господин бургомистр? И господин президент? – торопливо говорил он, в то время как лицо его опечалилось при мысли, что эти люди воспрепятствуют замыслам графа. – Они нам не помешают, у них не будет больше власти над тобой, Каспар, твой путь идет вверх, и ты будешь выше их, – серьезно отвечал Стэнхоп и тут же взглянул на Каспара пронзительным буравящим взглядом. Каспар побледнел от чувств, его обуревавших. В то время как желание и надежда теснили его грудь, истощая все душевные силы, перед внутренним его взором, светлее, чем когда-либо, вставал образ женщины из сновидения. Он с мольбою взглянул на Стэнхопа и проговорил: – Господин граф, вы хотите отвезти меня к моей матери? Стэнхоп отложил нож и вилку, подпер голову рукой. – Ты коснулся страшных тайн, Каспар, – глухо прошептал он. – Я буду говорить, я обязан говорить, ты же обязан молчать, не доверяться никому, кроме меня. Дай мне руку и поклянись, Каспар, милый мой мальчик! Несчастный счастливец, да, я отвезу тебя к твоей матери, провидение избрало меня твоим спасителем! Каспар сник, ноги у него подкашивались, голова склонилась на колени графа. Кровь стучала в висках, и рыданье, наконец, облегчило его стесненную грудь. – Как мне называть тебя, – спросил он с хмельной какой-то смелостью, ибо общепринятые формулы обращения не могли выразить его благодарности и любви. Лорд поднял его и сказал с нежностью: – Да, Каспар, отныне мы будем говорить друг другу «ты»; зови меня Генрихом, словно я брат твой. В объятиях друг друга застал их лакей, пришедший доложить о бургомистре и правительственном комиссаре. Дверь стояла открытой, и лорд, не тронувшись с места, пригласил обоих войти. Ему, видно, хотелось, чтобы они стали свидетелями его нежной близости с Каспаром. Он сделал вид, что не в силах разжать свои объятия, и когда посетители, почтительно его приветствовавшие, наконец, сели, лорд, обняв Каспара за плечи и что-то ему нашептывая, прошелся с ним еще несколько раз по комнате, затем проводил его до лестницы, воротился, торопливо подошел к окну, высунулся из него и, глядя вслед Каспару, помахал ему платком. Прекрасно замечая удивление своих гостей, он все же не стал сдерживаться, напротив, повел себя как влюбленный, без робости выставляющий напоказ свои чувства. Несколько часов спустя презенты Стэнхопа были доставлены в дом господина фон Тухера, немало удивившегося столь богатым дарам. – Я возьму эти вещи на сохранение, – после недолгого раздумья сказал он Каспару, – будущему ученику переплетчика не пристала такая роскошь. Что тут сделалось с Каспаром! – Нет! – крикнул он. – Они мои, и я никому не позволю отнять их у меня! – Вид у него был грозный, глаза сверкали. Господин фон Тухер побелел и, ни слова не говоря, вышел из комнаты. «Неблагодарный, – с горечью думал он, – неблагодарный! Из тех, что своекорыстно используют случай и отворачиваются от своего благодетеля, когда другой платит дороже!» Попранные принципы скорбно осыпали себе главу пеплом. Уступчивость в этом случае означала бы недостойную слабость, говорил себе господин фон Тухер. Но что делать? Применить силу? Насилие безнравственно. Он посвятил лорда Стэнхопа во все случившееся. Тот дружелюбно его выслушал, заметил, что поступок Каспара не более как ребяческая выходка, и пообещал уговорить его добровольно отдать эти вещи опекуну на хранение. Господин фон Тухер был очарован любезностью лорда и вышел от него обнадеженный. Однако покаянного прихода Каспара так и не дождался. Очевидно, старания лорда не увенчались успехом, а возможно, Каспар сумел обвести вокруг пальца этого доброго человека. Тертый, видно, малый, и коварства хоть отбавляй. Слишком гордый, чтобы с кем-нибудь поделиться своим горестным опытом, господин фон Тухер до поры, до времени счел возможным взять на себя роль спокойного созерцателя, пусть раздосадованного и обманутого. То, что Каспар не удостоил посвятить его в характер своих отношений с лордом, не пересказал своих бесед с ним, глубоко его ранило; не ждал он от своего питомца такой замкнутости, такого недоверия. В первое время лорд посещал Каспара лишь изредка, и спрашивая на то дозволения господина барона, возил его на прогулку. Мало-помалу он перестал этим удовлетворяться, назначал Каспару явиться то туда, то сюда, а его неизменному телохранителю приказывал держаться на расстоянии пятнадцати шагов. Господин фон Тухер обратился с жалобой к бургомистру; он утверждал, что со стороны лорда это является нарушением данного им обещания. Но что мог поделать господин Биндер? Как было ему призвать к ответу этого вельможу? Однажды он осмелился на робкий намек. Лорд успокоил его шуткой: чтобы не прослыть клятвопреступником, можно ведь все свалить на безрассудство Каспара. Итак, обоих этих приметных людей по вечерам часто видели на улицах идущими рука об руку. Увлеченные разговором, они не замечали назойливых взглядов прохожих. По большей части они переходили городской ров и подымались к крепости. Здесь Каспар мог предаваться скорбным воспоминаниям; мрачная башня хранила тайну самой страшной поры его жизни, и теперь, глядя на простирающийся внизу город, на мигающие огоньки многих окон, метившие поглощенную мраком путаницу улочек, он совсем по-иному воспринимал бой башенных часов: теперь их удары связывали, соединяли время, а не разрывали его на исполненные ужаса паузы. Лорд без устали рассказывал о своих путешествиях. Вещи и события он умел живописать простыми словами. От него Каспар услышал об Альпах, о том, что там на горах лежит вечный снег, а в веселых зеленеющих долинах живут свободные люди. Каспар словно своими глазами видел Италию – в самом этом слове был сладостный дурман, – пышно разукрашенные церкви, гигантские палаццо, сады с прекрасными статуями среди роз и лавров, апельсины под сказочно синим небом и прекрасных женщин. Он видел море и на нем корабли с белыми парусами. Минутами он так страстно рвался туда, что начинал внезапно смеяться. Неужели же он попадет в страны солнца и неведомых плодов, будет жить там, и уже скоро. Сердце его замирало, окрыленное надеждой. И радостно ему было до боли. Однажды, в дождливый вечер, они никуда не пошли и остались в гостинице. Лорд открыл сундук и показал Каспару кое-что из сокровищ, собранных во время путешествий. Редкие монеты и камни; гравюры, статуэтку геммы, камеи и старинные драгоценности. Были там четки из Святой земли, серебряный кубок с искусно выгравированными фигурами, Библия с великолепными буквицами, дамасский клинок с золотой рукояткой, кольцо-печатка римского папы, индийское шелковое одеяние, затканное звездами, светильник из Помпеи, французская фарфоровая ваза и еще многое другое, редкостное, чужеземное, пропитанное запахами дальних стран и великих судеб. – Это мне подарил курфюрст Майнцский, – говорил лорд, – вот подарок герцога Савойского; эту прелестную миниатюру я купил в Барселоне, а вот эту глиняную фигурку привез из Сиракуз. Вот талисман, которым меня почтил шейх Абдурахман, а эти восточные ткани тетка прислала мне из Сирии, она удивительная женщина, кочует по пустыне с арабами и бедуинами, спит в шатрах, занимается алхимией и астрологией. Какие люди, какие дали! Граф охотно раздувал в Каспаре пламя вожделений. Возможно, он принимал всерьез свои посулы. А возможно, просто наслаждался, подстегивая его к мечтам и желаниям, не исключено, впрочем, что ему просто нравилось жонглировать словами. Или он испытывал жестокую радость – до тех пор рассказывать птице в никогда не открывавшейся клетке о полете сквозь золотой эфир, покуда из ее горлышка не вырвется наконец ликующая песнь свободы? Как он говорил, какие находил слова! Улыбка – хитрый зверек – играла меж его губ и ослепительно белых зубов. Но он не всегда бывал весел. Почему же? Иногда лицо его омрачалось. А иногда он вдруг вставал, торопливо шел к двери и к чему-то прислушивался. Его ласки бывали исполнены тоски, потом он долго безмолвствовал, и его ищущий взгляд скользил мимо юноши. Как-то раз Каспар набрался храбрости и спросил: – Скажи, ты счастлив, Генрих? – Счастлив? О нет. Счастлив, да что ты такое говоришь? Ты когда-нибудь слышал об Агасфере, вечном жиде, вечном страннике? Он считается несчастнейшим из людей. Ах, я хотел бы перелистать с тобой книгу моей жизни, много печального стоит на ее страницах. Но я не могу, не смею. Может быть, позднее, когда определится твоя судьба, когда ты уедешь со мной в мою отчизну… – Неужели это возможно, неужели сбудется мечта? Лорда Стэнхопа внезапно потряс озноб; он делал какие-то странные движения, словно снимая камзол или стараясь сбросить невидимую тяжесть, на него навалившуюся. Истерическое оживление внезапно овладело им, он говорил о грядущем величии Каспара, но, как всегда, прибегал к таинственным оборотам и в высокопарных выражениях призывал его к молчанию. Да, он говорил о Каспаровом княжестве, о его подданных, впервые, как бы по принуждению, дрожал, сам пугался своих слов, всякий раз сызнова подчеркивая необходимость обета молчания, говорил, позабывая об опасности, словно влекомый каким-то фантомом. – Я буду руководить тобой, я уничтожу твоих врагов, ты стоишь в тысячу раз больше, чем каждый из них. Сначала мы поедем на юг, чтобы сбить их с толку, затем ко мне на родину, устроим засаду, будем оттуда уничтожать наших преследователей и накапливать силы для решающего удара. И опять – бегом к двери, опять слушать, смотреть, не шпионят ли за ним. Затем, боязливо стараясь отвлечь внимание Каспара, граф стал расписывать свои родные края, мир и тишину английского поместья, гордую, независимую жизнь на наследственной земле; густые леса и прозрачные реки, бальзамический воздух, приятности весны, осени и зимы в замкнутом круге невинных наслаждений. В этих описаниях проглядывала тоска, навеянная нечистой совестью, боль навеки отверженного. С другой стороны, в них было много модной чувствительности, которая даже самую черствую душу при случае заставляла мечтать в матери-природе найти успокоение от придуманных тревог и волнений. Говоря о своей жизни, он умел разыграть из себя человека, пусть внушающего зависть, пусть взысканного всеми благами духовными и материальными, но тем не менее ставшего жертвой враждебных сил. Романтически приукрашенная судьба гонит сына проклятого рода из края в край. Отца и матери нет в живых, прежние друзья в заговоре против благородного отпрыска, и. вот он, пятидесятилетний человек, не имеет ни дома, ни жены, ни ребенка, – словом, Агасфер! Подобные признания больше чем что-либо могли вселить в сердце Каспара горячие дружеские чувства. Наконец-то перед ним был человек без маски, человек, открывавший ему свою душу. И до чего же горестно и сладко было Каспару видеть, как тот, кого он боготворил, сходит для него с пьедестала, на который его возвели люди. Сам Каспар в ту пору производил умиротворенное впечатление; освободившийся от пут, спокойный внутренне и внешне, с открытым взглядом и непринужденными жестами; с чела его как бы спала пелена, а уста почти все время приоткрывались в улыбке. Теперь Каспар осознавал свою юность. Он вытянулся вверх, как молодое деревцо, и собственные руки казались ему цветущими ветвями. И так же казалось ему, что его кровь струит благоухание по жилам; воздух звал и манил его, манили и звали его леса и долы – все, все было полно им. Случалось, он разговаривал сам с собой, а если его заставали врасплох, смеялся. Люди, с ним соприкасавшиеся, были очарованы; они без устали прославляли Хаузера, в чьем облике теперь так трогательно сочетались дитя и юноша. Молодые женщины слали ему записочки, господина фон Тухера осаждали просьбами о разрешении написать портрет Каспара. Всякое злоречие смолкло. Никто, оказывается, не говорил о нем ничего дурного, самые заядлые недоброжелатели попрятались, весь город вдруг поднялся на его защиту. Теперь уже повсеместно говорилось о необходимости охранить его от происков английского графа. В один прекрасный день Стэнхоп, к величайшему своему огорчению, убедился, что за каждым шагом его следят, что каждое его слово становится всеобщим достоянием. Он оказался вынужденным перейти к решительным действиям. ТАИНСТВЕННАЯ МИССИЯ И ПРЕПОНЫ НА ПУТИ К ЕЕ ВЫПОЛНЕНИЮ За столами в ресторациях и на постоялых дворах давно Уже поговаривали, что лорд намеревается усыновить Каспара Хаузера. И правда, в середине июня он по всей форме подал в магистрат ходатайство о предоставлении ему права обеспечить будущее юноши. Магистрат уполномочил бургомистра передать лорду Стэнхопу следующий ответ: во-первых, такая просьба должна быть изложена in pleno[9]; во-вторых, лорду надлежит представить свидетельство о его благосостоянии, дабы город мог быть спокоен за будущее своего питомца. Стэнхоп разгневался на это решение. Он отправился к бургомистру, выложил перед ним свои ордена, свидетельства иноземных дворов и даже доверительные письма нескольких владетельных особ. Господину Биндеру, при всем уважении к его лордству, пришлось сказать, что он не властен отменить единогласное решение магистрата. Граф проявил неосторожность и однажды в гостях позволил себе обозвать отцов города мелкотравчатыми и чванными бюргерами. Это стало известно, и хотя он поспешил в письме к членам магистрата принести извинения, объяснив, что вышеупомянутые слова сорвались у него в запальчивости да еще под хмельком, а следовательно, сказаны были не всерьез, но так или иначе он многих восстановил против себя. Подозрительность, однажды пробудившись, долго не успокаивается. Все вдруг заинтересовались, кто эти сомнительные с виду люди, приходящие к нему в гостиницу, с которыми он ведет долгие переговоры за запертой дверью. Да и вообще почему, спрашивается, богатый и знатный, джентльмен живет во второразрядной гостинице? Уж не бежит ли он таким образом встреч со своими земляками, останавливающимися в «Орле» или «Баварском подворье»? Это казалось вполне правдоподобным, в особенности после того, как распространился непроверенный слух, что лорд, находясь в услужении у отцов иезуитов, некогда странствовал по Саксонии, продавая книжицы религиозного содержания. Стэнхоп поторопился с отъездом. Он нанес прощальный визит бургомистру, упомянув о неотложных делах, его призывающих, и обещал по возвращении представить свидетельство о своей финансовой благонадежности. Одновременно он депонировал у него пятьсот гульденов ассигнациями – сумма, предназначавшаяся исключительно на удовлетворение мелких пожеланий или потребностей его любимца. Бургомистр попытался было заметить, что распоряжаться деньгами надлежит господину фон Тухеру, но лорд, покачав головой, ответил, что поведение господина фон Тухера отличается преднамеренной суровостью, он стремится к им самим выдуманному идеалу добродетели, а выращивать Такой нежный цветок надо бережно и любовно. – Думаю, вы согласитесь со мной, что судьба обязана загладить свою давнюю вину перед Каспаром и что, право же, бездушно все время обуздывать и умерять существо, созданное природой столь прекрасным вопреки людским козням. Серьезность этих слов, равно как и величественные манеры лорда, сильно подействовали на бургомистра. Он еще раз выразил сожаление по поводу того, что намерения графа не могут быть немедленно осуществлены, и заверил его, что город в любое время почтет за честь приветствовать в своих стенах такого гостя. Прямо из канцелярии бургомистра Стэнхоп отправился к господину фон Тухеру. Слуга объявил ему, что господин барон с несколькими своими знакомыми уехал на охоту, Каспар же куда-то вышел и должен скоро вернуться, и предложил лорду немного подождать, буде это ему угодно. Стэнхоп нетерпеливо расхаживал по большой гостиной. Потом вынул бумажник, пересчитал деньги, карандашом нанес на бумажку какие-то цифры, при этом он заскрежетал зубами, а его тонкая белая шея сделалась темно-багровой, как у пьяницы. Он топнул ногой, лицо его перекосилось, глаза сверкали. «Проклятые!» – пробормотал он, и его тонкий рот искривился бесконечным презрением. Ничего в нем не осталось от спокойного достоинства джентльмена. О, господин граф, значит, достаточно занавесу в театре закрыться на какие-нибудь четверть часа, чтобы на размалеванном лице актера, наскучившего давно выученной ролью, проступила страшная правда. Жаль, что в гостиной не было зеркала, может быть, оно заставило бы лорда опомниться, призвало бы его к осторожности, ибо стоило только быстро открыться двери, и пьеса уже игралась бы по-новому. Но, возможно, это обстоятельство свидетельствует в пользу графа? И большее самообладанье явилось бы разве что признаком более искусной игры? Настоящий комедиант готов играть и перед пустым залом, превращая стены в слушателей. Но в этой груди еще звучал голос измены, буря еще бушевала в ее глубинах, у зверя в этой берлоге еще были глаза, и яркий свет переменчивого счастья слепил их. Видимо, лорд не умел толком считать, цифры, им проставленные, никак не давали нужного результата, так что он всякий раз начинал сначала и, наморщив лоб, проверял правильность то одной, то другой суммы. «На приобретение популярности, безусловно, недостаточно», – проворчал он; необдуманное высказыванье, извинительное лишь потому, что произнесено оно было по-английски. И еще пренеприятная реплика, пожалуй, не из утонченной пьесы, а из разбойничьей драмы: «Если Серый объявится, я уж сумею ему хвост прищемить, больно он много нагреб. Короны не рыночный товар, при дележке мог бы быть почестнее». Злосчастный лорд! Тишина и в одиночестве не абсолютна. В щелку оконной рамы пробивается ветер, а кажется, что это голос, или ссыхается столетняя мебель, а кажется, что кто-то стреляет. Вдобавок граф Стэнхоп был суеверен; штукатурка, осыпающаяся за обоями, наводила его на мысль о смерти, стоило ему с левой ноги войти в комнату, и на душе у него уже кошки скребли. Так было и сейчас, но Стэнхоп взял себя в руки, тем более что в сенях послышался звонкий голос Каспара, и мигом вошел в роль. Глаза блестящие и кроткие, как у газели, в руках томик Руссо, только что снятый с полки. Он сел в кресло и принял вид человека, погруженного в чтение. И все же, когда вошел Каспар, когда просветленное радостью лицо возникло из темноты, боль чуть приметно исказила черты лорда и внезапное уныние лишило его дара речи. Да, он смешался, отвел глаза, и только когда Каспар, пораженный этой отчужденностью, тихонько его окликнул, прервал молчание. Ничего не могло быть проще, как приписать дурное настроение предстоящему отъезду, но в решительные моменты на лорда часто находила нерешительность, какая-то внутренняя дрожь сотрясала его. Ему вдруг почудилось, что при взгляде на Каспара его воля ослабевает, с трудом разработанные планы рушатся, как от урагана, и что ему, едва он останется один и немного придет в себя, надо будет все опять начинать сызнова, как Пенелопе, что ночью распускала искусно сотканное ею за день. Лорд не попытался успокоить Каспара, сраженного нежданной вестью, заверениями, что разлука необходима для его же собственного блага, что он, Стэнхоп, скоро возвратится, может быть, уже через месяц. Каспар качал головой и глухим голосом твердил, что мир ведь так велик. Он обнял своего друга и молил взять его с собой; пусть граф рассчитает лакея, он, Каспар, будет служить ему, без жалованья, без своего угла, он готов снова жить на хлебе и воде. – Не покидай меня, Генрих! – обливаясь слезами, взмолился юноша. – Не могу я оставаться здесь без тебя. Лорд встал и мягко высвободился из его объятий. Утешения, которые он сейчас обязан был расточать, спасали его от самого себя и делали его слова весомее. – Ты малодушен, Каспар, что доказывает твое неверие в меня, – заговорил он, – как можешь ты думать, что господь бог соединил нас лишь для того, чтобы снова разлучить? Это значило бы подвергать сомнению благость господню и премудрость его. Мир исполнен великой гармонии, и человек находит человека благодаря закону избранности; будь убежден в своем предназначении, и время, пространство– все поведет тебя к цели, а разлучусь, я с тобою на час или на месяцы – безразлично перед лицом окончательного свершения. Многие до самой смерти терпеливо ждут избавителя. И ты должен научиться владеть собою, Каспар: принцы не плачут. Между тем спустился вечер, лорд подвел Каспара к открытому окну и взволнованно проговорил: – Посмотри на небо, Каспар, видишь, как звезды зажигаются на небосводе. Да осветят они наш путь. Стэнхоп с удовлетворением отметил, что Каспар мало-помалу впал в задумчивость, в торжественную умиленность и уже стыдился своего безграничного отчаяния, никак не желавшего принять обмен, который ему предлагали, – будущее против счастливого настоящего. Казалось, Каспар ощутил высшую необходимость, ту, что возносит ввысь человеческие судьбы и тесно их сплетает. Возможно, его удивленно блуждающим глазам в эти минуты было даровано постижение, и душевные силы стали плотиной, сдержавшей мутный поток его тоски; побежденная страсть превращает юношу в мужчину. «Принцы не плачут» – святые слова; легкий ветерок, шевеливший занавеси на окнах, шепотом повторял их. Лорд взглянул на часы и объявил, что ему пора, дни стоят жаркие, и он намерен ехать всю ночь. Прощаясь с Каспаром у подъезда, где его ждал экипаж, он протянул ему кошелек, полный золотых монет, и сказал, что Каспар может их тратить по своему усмотрению, не слушая ничьих советов и уговоров. Это необдуманное, а может быть, хитро рассчитанное распоряжение привело к серьезной размолвке между Каспаром и его опекуном. Господин фон Тухер прознал об этом подарке и потребовал, чтобы Каспар передал ему деньги. Каспар снова воспротивился, но барон авторитетно и неколебимо на этом настаивал, он даже готов был применить силу, если бы Каспар, напуганный его угрозами, равно как и отсутствием своего могущественного друга, понемногу не сдался. Но скрыть глухое свое возмущение ему не удалось, и это привело в ярость господина фон Тухера. – Я выгоню тебя из дому, – крикнул он, теряя самообладание, – всему свету открою твой позор, пусть наконец узнают тебя, дрянь ты эдакая! Каспар, расстроенный и возбужденный, решил, что и ему дозволено угрожать. – Ах, если бы граф об этом узнал, то-то бы он удивился, – с горечью и наивной многозначительностью проговорил юноша, словно граф был властен все на свете ведать и разрешать. – Граф? Ты и в отношении его такой же неблагодарный, – парировал господин фон Тухер. – По его словам, он часто призывал тебя к покорности и преданности, умолял тебя не давать твоим благодетелям повода для жалоб. Ты пренебрег его поучениями и, следовательно, недостоин, да, недостоин его великодушных симпатий. Каспар обомлел. Таких советов он от графа не слышал, скорее слышал обратное, и стал спорить: лорд-де такого сказать не мог. Тогда господин фон Тухер с презрительным спокойствием обозвал его лгуном, из чего явствует, что столь мудро построенная воспитательная система оказалась не по плечу даже ее создателю, не удержала его от взрыва ярости и ущемленного самолюбия. Принципы как ветром сдуло. Господин фон Тухер устал от безотрадной борьбы; окончательно решив удалить Каспара, он, однако, отложил осуществление этого плана до приезда графа. Чтобы постоянно не испытывать неприятного чувства разочарования при виде Каспара, он принял приглашение одного из своих двоюродных братьев провести остаток лета у него в имении под Херсбруком, где уже три месяца гостила и его мать. Поскольку время было каникулярное и учитель все равно не ходил в дом, никаких распоряжений касательно учебной программы господину фон Тухеру оставлять не пришлось; итак, он порекомендовал Каспару поприлежней заниматься самому, позаботился об обеспечении его ежедневных потребностей, оставил четыре серебряных талера на карманные расходы, поручил его присмотру полицейского и старого слуги, холодно с ним попрощался и отбыл. Каспар каждый прошедший день зачеркивал в календаре красным карандашом. Безмолвный дом, опустелая, палимая солнцем улица заставляли его все больше чувствовать свое одиночество. Приятелей у него не было, любопытных, желающих посмотреть на него, правда, стало еще больше, после того как горячее участие лорда Честерфилда к найденышу окружило его неким ореолом, но их в дом не допускали, отыскивать же прежних знакомых у Каспара не было охоты. По вечерам он иногда открывал свой дневник и писал. В такие минуты друг становился ближе к нему, ибо это походило на беседу, пренебрегшую расстоянием. Памятуя об обете молчания, возложенном на него Стэнхопом, Каспар все же любил поверять бумаге таинственные намеки лорда. Впрочем, из того, как он понимал их, явствовало, что на самом деле он их к себе не относил. Это была сказка. Он не знал структуры государственных порядков, так же как и многосложных сплетений человеческого общества. Дворец с его обширными залами по-прежнему оставался сном: там царил ужас неведомых судеб. Мечтой его было возвратиться домой, это слово было полно силы и смысла. Горе, если ему суждено было бы понять; заблудший может определить, как далеко ушел он от цели, только когда рассеется тьма. В начале сентября Каспару пришла первая короткая весточка от графа, уведомлявшая также и о скором его приезде. Радость его была велика, но к ней примешалось недоброе предчувствие, что не так все будет между ним и другом, как раньше, словно время изменит его облик. Стук колес, звонок у парадной двери заставлял так биться сердце Каспара, что оно, казалось, вот-вот выскочит из груди. Когда долгожданный наконец прибыл, Каспар не мог вымолвить ни слова; он едва стоял на ногах и шарил руками в воздухе, не веря, что это реальность, а не видение. Повадки, выражение лица лорда – все было другое; и тем не менее чувствовалось, что это новое в себе он приберегает для будущего, ибо сейчас его настороженный взгляд смягчился, как всегда в присутствии Каспара. Власть над своей душой он только за ним и признавал, хотя и влачил за собой этого юношу, как охотник убитого зверя. Лорд нашел, что Каспар плохо выглядит, и спросил, хорошо ли его здесь кормили. Рассказ о стычках между Каспаром и его опекуном хоть и вызвал у него несколько саркастических замечаний, но, в общем, он ему большого значения не придал. – Скажи, ты вспоминал меня иногда? – спросил он, и Каспар, глядя на него преданными собачьими глазами, ответил: – Очень часто, все время, – и добавил: – Я даже писал тебе, Генрих. – Писал? – удивленно переспросил лорд. – Но ты же не знал, где я! Каспар, одной рукой сжимая другую, улыбнулся: – Я писал тебе в своей книге. Граф явно встревожился, но притворился заинтригованным. – В какой книге? Что ты писал? Можно мне прочитать? Каспар покачал головой. – Значит, секрет, Каспар? – Не то чтобы секрет, но показать тебе это я не могу. Стэнхоп ничего больше не спросил, решив со временем докопаться до истины. Он опять остановился в «Дикаре», но жил совсем по-иному, чем в первое свое пребывание. Не садился за стол без шампанского и прочих дорогих вин, роскошествовал, где только можно, казалось, нарочито выставляя напоказ свое богатство. Он прибыл в собственной карете с позолоченными колесами, с гербом и графской короной на дверцах. Слуг он тоже привез с собой – егеря и двух камердинеров; эти трое в парадных ливреях возбуждали любопытство всех нюрнбержцев. Разумеется, лорд возобновил ходатайство о передаче ему опеки над Каспаром. В доказательство своей финансовой благонадежности он небрежно и как бы между прочим упомянул об аккредитивах, после возвращения депонированных им у банкира Симона Меркеля. В этой небрежности проглядывало какое-то бахвальство – не стоит, мол, говорить о таких пустяках, тогда как на самом деле это были аккредитивы на весьма крупные суммы, выданные немецкими банкирскими конторами во Франкфурте и Карлсруэ. У магистрата более не было причин противоборствовать желанию лорда. Правда, на собрании отцов города вдруг возник вопрос: почему собственно? Зачем ему понадобился Хаузер? Тут поднялся бургомистр Биндер и с подчеркнутыми интонациями зачитал отрывок из письма графа: «Я, нижеподписавшийся, тем паче хотел бы вмешаться в судьбу несчастного найденыша, что на основании длительного с ним общения сделал открытие, которое порадовало бы и отцовское сердце, а именно: с какой благодарной преданностью тянется ко мне эта чистая детская душа». – Что ж, спросим самого Хаузера, – заметил один из отцов города, – хочет он или не хочет последовать за графом. Каспар был вызван в суд. Глубоко растроганным голосом он заявил, что граф, несомненно, принимает в его судьбе наисердечнейшее участие и он, Каспар Хаузер, готов ехать с ним туда, куда граф пожелает его повезти. Тем не менее магистрат все еще медлил с формальным разрешением из-за целого ряда, казалось бы, пустых обстоятельств, мало-помалу, однако, перераставших в прямое несогласие; это несогласие было поддержано человеком, которому никто не дерзнул бы противоречить. Неуемные старания лорда полностью завладеть Каспаром Хаузером будоражили подспудные подозрения. Его помпезные замашки пришлись не по душе бюргерам, которым несравненно больше доверия внушал скромный образ жизни даже сильных мира сего, нежели расточительство, питавшее дурные инстинкты черни. Их оскорбляло, когда граф в роскошной карете, нарочно проезжая по самым людным улицам, бросал медные монеты в толпу, которая, позабыв о человеческом достоинстве, валялась в грязи перед чужеземцем, небрежно восседавшим в своем экипаже. Поговаривали, что Стэнхоп занял под аккредитивы у Меркеля довольно значительные суммы. Меркелю советовали быть поосторожнее. Вскоре распространился слух, что лорд не имеет права получать деньги по этим бумагам или лишь строго ограниченные суммы. Тем временем господин фон Тухер возвратился в город. Ему было известно, как развивались события, и он, конечно, желал положить им конец. Почему и обратился к лорду с пространным письмом, в котором, собственно говоря, ставил его перед выбором: либо окончательно взять к себе юношу и тем самым избавить его, барона, от всякой ответственности, либо определить ежегодное содержание, которое даст возможность передать Каспара в руки какого-нибудь разумного и образованного человека. В последнем случае его лордство, надо думать, выразит согласие на долгие годы отказаться от какого бы то ни было общения с Хаузером, как личного, так и письменного, он же, барон, со своей стороны, охотно возьмет на себя труд регулярно сообщать его лордству о житье-бытье Каспара. В остальном письмо отличала сугубая куртуазность. «Примите, Ваше сиятельство, мою глубочайшую благодарность за те неисчислимые доказательства благоволения, которыми Вы, Ваше сиятельство, изволили осыпать меня за краткий срок Вашего пребывания в нашем городе, – говорилось среди прочего. – Дозвольте мне высказать нелицеприятное почтение, к коему меня обязывают сердечная доброта, равно как и редкостное великодушие Вашего сиятельства. Исходя из этого, я полагаю своим долгом со всей откровенностью и доверием, к коему Вы не раз изволили призывать меня, сообщить, уповая, что Вы благосклонно меня выслушаете, что Каспар не тот, за кого Вы, видимо, его принимаете. Да и как можно было распознать это странное и двуличное создание. Понятно, что перед тем, кому он всем обязан и от кого ждет осуществления всех своих мечтаний, он старался явить себя в лучшем свете. Господин граф! Вы его удостаивали дружбой, какою удостаивают только равного. Но, принимая во внимание безграничное тщеславие, наряду с недюжинной одаренностью, заложенное природою в его душу и вдобавок изрядно раздутое здешними простаками, оказалось, что Вы, сами того не ведая, в свою очередь влили яд в это и без того больное существо, так что даже искуснейшему врачевателю его уже не вылечить. Далекий от намерения упрекать Вас, я уповаю, что и Вы не поставите мне в упрек эти слова. На Вас вины нет. Но я считаю своим долгом сказать, что за все время пребывания Каспара в моем доме он не давал мне повода к недовольству, тогда как после Вашего приезда – сердце мое обливается кровью от того, что я должен писать эти слова Вам, прекрасный и великодушный человек, – его словно подменили». Такая речь польстила бы и самому избалованному слуху. Лорд Стэнхоп, однако, счел нужным изобразить, что письмо барона уязвило и обидело его, об этом он твердил на всех вечерах и званых обедах. В просьбе, поданной в окружной суд в Ансбахе (что он счел необходимым сделать), лорд Стэнхоп высказывал готовность не только всю жизнь содержать Каспара, но и позаботиться об его обеспечении и на случай своей смерти; далее там упоминалось, что отношения, установившиеся между ним и господином фон Тухером, ныне и впредь не позволяют ему видеться с Каспаром в доме последнего, посему он считает крайне важным, чтобы Каспар был безотлагательно устроен в другом месте. Надворный советник Гофман из Ансбаха поспешил уведомить господина фон Тухера о замаскированной жалобе лорда. Господин фон Тухер пришел в ярость. Он, слово в слово, передал судейским содержание своего письма к Стэнхопу, расписал, и в весьма мрачных красках, сколь пагубно сказывается влияние графа на характере Каспара, и ходатайствовал о скорейшем снятии с него обязанностей опекуна, которые, как он выражался, принесли ему только неприятности и тяготы, а под конец еще неблагодарность и поношения. Поскольку Ансбахский суд пожелал узнать его мнение касательно особы господина графа, он написал, что граф ему известен как человек редкостных душевных качеств. По слухам, он является обладателем весьма значительного состояния; сам граф исчисляет свою ежегодную ренту в двадцать тысяч фунтов стерлингов, иначе в триста тысяч гульденов. Впрочем, если принять во внимание, что он является графом и наследственным пэром Англии, то такой доход отнюдь не ставит его в ряд богатейших английских аристократов. «При условии, если достопочтенному опекунскому совету удастся получить удовлетворительные сведения о состоятельности лорда Стэнхопа, – заключал он свое пространное письмо, – учитывая также существующие в Англии сомнительные конъюнктуры, я, как опекун Каспара Хаузера, против усыновления его лордом Стэнхопом, тем более по соображениям финансового порядка, ничего возразить не имею». Дотошные разбирательства, бесконечные передачи дела из инстанции в инстанцию. Стэнхопа трясло от бешенства и нетерпения. И все же, вопреки проволочкам и разнобою во мнениях, главные препятствия были устранены, он уже видел себя у цели, которую преследовал упорно и неторопливо, как вдруг все рухнуло. Президент Фейербах наложил свое вето на удаление Каспара из Нюрнберга. Он отправил неофициального курьера к бургомистру Биндеру, дабы поставить последнего в известность, что, закончив курс лечения в Карлсбаде, он вернулся к своим обязанностям и крайне удивлен новостью, которую ему сообщили. Он не считает возможным принять какое-либо решение без предварительного расследования этой запутанной и крайне подозрительной истории. Бургомистр счел своим долгом уведомить лорда о неожиданном обороте дела. Стэнхоп получил и стал читать письмо Биндера в то время, как его брил парикмахер. Он вскочил, оттолкнул брадобрея и с мыльной пеной на щеках, в страшном волнении забегал по комнате, казалось, позабыв о необходимости завершить свой туалет. Записку, присланную Биндером, он разорвал в клочья, а когда снова опустился в кресло, лицо его выразило такую злобу и ненависть, что у перепуганного парикмахера задрожали руки и он, едва закончив работу, поспешил ретироваться. Граф слишком поздно осознал, что позволил себе забыться, но как же силен был удар, его поразивший, если каменное спокойствие и сдержанность изменили этому человеку, заковавшему себя в латы целеустремленности. Он торопливо написал несколько строк, запечатал письмо, велел кликнуть своего егеря, приказал седлать коня и за сорок восемь часов, чего бы это ни стоило, доставить письмо по адресу. Егерь молча удалился. Он знал своего господина. Знал, что тот не шутит и что речь идет не о любовной интрижке. Хорошо знал это выражение на лице его лордства, это напряженно-страстное «или-или», выражение, характерное для выбивающегося из сил скорохода, игрока, ошалевшего от азарта. Не раз уже приходилось ему скакать, загоняя коня, при свете дня и во мраке ночи. Надо было уметь держать язык за зубами, чтобы малоприятные подробности таких поручений не стали достоянием гласности, ибо он, по-видимому, являлся посредником в темных делах. Спешить– вот главное и неизменное указание, и он всегда поспевал вовремя, а столь же неизменное «чего бы это ни стоило», пожалуй, отдавало хвастовством: ему отнюдь не всегда выплачивали обещанную награду, иной раз приходилось дожидаться месяцами, довольствуясь крохами с графского стола. Его сиятельство был как раз не при деньгах, ждал поступлений из Англии или из Франции, а пока что посылал его к какому-нибудь вельможе, и егерь замечал, что вельможа не очень-то спешил удовлетворить просьбу графа и при упоминании о нем в голосе сего вельможи звучали скорее пренебрежительные, чем почтительные нотки. В чем тут было дело? Куда вели нити, накрепко привязывавшие к вульгарной бедности этого вознесенного над толпой человека? Благородный отпрыск старинного рода, коротающий свои дни в жалкой дыре, носитель одного из самых гордых имен гордой Британии, заискивающий в нагловатом трактирщике, обреченный затаптывать в грязь суть и смысл своей жизни, выставляя на посмеяние самую память о суровых предках. В чем тут было дело? Каждый уходящий час – руины прошлой жизни, каждый день – развалины прекрасного былого, когда имя Стэнхоп гремело в европейских столицах. Сейчас ему уже казались сказкой времена, когда он, юный лорд, был баловнем салонов Парижа и Вены, когда он проматывал богатство на удовлетворение своих безудержных юношеских потребностей, являя всей золотой молодежи пример расточительства. В обществе только и разговоров было, что о праздниках и званых обедах, которые он давал. Из страны в страну возил за собой лорд Стэнхоп целый придворный штат поваров, секретарей, камердинеров, шутов и различных ремесленников. На одном из праздников в Мадриде он накупил цветов на двадцать пять тысяч ливров и раздарил их дамам. Во время Венского конгресса принимая у себя королей и других владетельных особ, устраивал скачки, на которые ушло целое состояние, приказывал за свой счет исполнять оратории и оперы. Дух замирал от роскошных прихотей графа; своим друзьям он дарил виллы и поместья, своим подругам– великолепные жемчуга. Он годами слыл Тимоном[10] европейского континента, вокруг него теснилась целая армия приживальщиков и блюдолизов, на нем наживавшихся. Его добросердечие и щедрость вошли в пословицу, в его манере пригоршнями рассыпать золото вокруг себя, не замечая, падает оно в сточную канаву или на ковры, проступало что-то безумное. Или он хотел понять, до чего доходит людская алчность? Но всему бывает конец; банкротство и самоубийство некоего банкира ускорили неминуемую катастрофу. Однажды, когда за ломберным столом в Бурбонском дворце Стэнхоп спустил многие тысячи, отчего его непринужденная болтовня, живость и приветливость производили тем более очаровательное впечатление, к нему подошел посол, лорд Каслри, и что-то торопливо ему сообщил. Стэнхоп побледнел, странно печальная улыбка застыла на его лице. На следующий день он уехал, надеясь, что на родине будет вести аристократически замкнутую жизнь в своем поместье. Из этого ничего не вышло: имения были кругом в долгу, его со всех сторон теснили кредиторы, вдобавок он страшился одиночества, природа без людей была ему ненавистна. Он сбежал. Блеск прежних дней сменился жалкой борьбой за существование, опустошающей душу вечной заботой о куске хлеба. Тишина воцарилась вокруг него. Он еще ездил куда-то в поисках прежних друзей и собутыльников, но вдруг оказалось, что все всё знали наперед и теперь, с высоты своего прочного положения в свете, читали ему мораль. В римской гостинице, дойдя по последней степени отчаяния, усталый, утративший веру в будущее, он принял стрихнин. Молодая сицилианка его выходила. Но яд, выгнанный из тела, казалось, завладел душою Стэнхопа. Он вступил в единоборство с демоном, его свалившим: стал холоден и беспощаден, высокомерное презрение к людям помогало ему использовать слабости окружающих. Он пошел в услужение к сильным мира сего, познал грязные тайны их прихожих и черных лестниц. Сделался эмиссаром римского папы и платным агентом Меттерниха. Вскоре его имя было вычеркнуто из списка безупречных и причислено к именам авантюристов, разбойничающих в пограничных зонах большого света. Исключительная одаренность этого человека облегчала ему любую задачу; неудержимая потребность в действии, необходимость устанавливать разнообразнейшие связи заглушали голос совести, не давали ему ощутить свой позор. Отщепенец в верхах, в низах общества еще слывший именитым и знатным, он сделался опытным ловцом человеческих душ. То, на что его натолкнула беда, стало ремеслом; мягкая неотразимая улыбка – ремесло; аристократические манеры, рыцарственность, пленительное красноречие, блестящее образование – все ремесло. Любое движение век, любой поклон – средство к достижению цели. Все имело свои последствия и причины, небрежно оброненное слово могло сорвать с трудом разработанный план действий. И все же как убога была такая жизнь, как мизерно вознаграждение! И все же – он медленно скатывался вниз, в ничтожество и бедность, как будто цепь, за которую он держался, теряла звено за звеном, грозя низринуть его в пропасть. В один прекрасный день боевым кличем стало имя «Каспар Хаузер». Задача была ясна, ясна была и первопричина. Но беспримерно темны были обстоятельства дела. Ему говорили: тебе это по плечу, предприятие трудно, но доходно, на первый взгляд даже незначительно, но на карту поставлено неимоверно много. Переговоры с ним велись анонимно, все было скрыто завесой, каждый посредник передавал слова безымянного властелина. Хоровод призраков будоражил фантазию, на дне пропасти забрезжил свет. В самой разработке плана было какое-то сладострастие; к редкой птице и подкрасться-то непросто. Да, задача была ясна и конкретна. Ты должен удалить найденыша из пределов, в которых он становится для нас опасным, гласил приказ. Возьми его к себе, возьми с собой туда, где никто о нем не знает; сделай так, чтобы он исчез, утопи его в море или сбрось в пропасть, найми убийцу или дай ему заболеть неизлечимой болезнью, ведь ты опытный знахарь. Словом, основательно выполни свой урок, иначе твоя служба не в службу. Благодарность тебе обеспечена такой-то суммой, депонированной у Израэля Блауштейна в городе X. Стоило ли тут раздумывать? С нуждою было бы разом покончено. Всякое колебание превращает тебя в совиновника, а бесполезный соглядатай должен быть устранен, это самоочевидно. Значит, выбора нет. Начало осталось далеко позади; уже когда убийца был послан в дом учителя Даумера, Стэнхоп получил приказ вмешаться, если злой умысел, к которому он был непричастен, потерпит неудачу. Примитивная подлость примененных средств его отпугнула, оскорбила хороший вкус, ему присущий. Он бежал, скрылся. Нужда и призрак голода снова вовлекли его в игру, и он снарядился в путь «из дальней дали», чтобы обольстить свою жертву. Но как странно обернулась первая встреча, первые же совместные мгновения! Этот голос! И взгляд! Они потрясли его, он оказался обольщенным. Эта птица умела петь, вот чего птицелов не предвидел. Он вдруг ощутил себя любимым. Любовь женщин он испытал. Они любят не так, их любовь можно превознести, но можно и забыть, она в порядке вещей, случай и естественное влечение на равных правах соучаствуют в ней; да и мужчины любят не так, не говоря уж о любви родителей, братьев и сестер или любви ребенка. Закон и обычай, нужда и собственная воля связывают эти создания с им подобными; но основа основ – это соперничество, борьба, вражда. Здесь все было по-иному, красота этой души нежданно-негаданно пробила защитную броню его сердца. Существует легенда о стране, где не шел дождь и не выпадала роса, засуха свирепствовала там, ибо на всю страну был один колодец, лишь в самой глубине которого поблескивала вода. Когда люди стали умирать от жажды, к колодцу пришел юноша. Он играл на цитре и такие сладостные мелодии извлекал из нее, что вода, поднявшись до самого края, стала растекаться по земле. Так было и с лордом, когда юноша Каспар проводил с ним время и радовал его сладостными мелодиями своей души. Дух его поднимался из глубин, скорбный взгляд был устремлен в прошлое, стыд сжигал его; в такие минуты ему чудилось, что зло можно сделать небывшим, он снова обретал себя, за этим обликом для него вставал облик собственной своей еще не запятнанной юности. Он видел себя таким, каким мог бы стать, если бы судьба не сгубила в нем доброе начало. Таким его сейчас восприняли и возвеличили, в такого поверили. В простодушного, бесконечно богатого и столь щедрого, что самый заядлый скупец и злодей перетряхнул бы содержимое своих сундуков, лишь бы избавиться от мучительного сознания неоплатного долга. Но он не мог ничего дать. Не мог он быть таким, ибо был законтрактован, жизнь его оплачивалась теми, кому он служил, оплачены были его дни и его ночи, оплачено его раскаяние, душевная тревога, угрызения совести. Он замышлял злодейство, и каждая складка на его лице была лживой, но иногда он и вправду думал о том, чтобы бежать с Каспаром. Но куда? Где было уготовано пристанище для запятнанного позором? В тихие часы с Каспаром, когда он смотрел в это лицо, сиявшее человечностью, он и себя еще чувствовал человеком и в тоске плакал над собою. Потом забывал о цели и поручении и мстил тем, чьей виновною жертвой он был, разглашая их тайны и становясь двойным предателем. Он вселял в Каспара ожидание власти, величия, то был его ответный дар, подарок скупца. Хорошо еще, что это волшебство теряло силу, когда он был вдали от юноши и не чувствовал на себе его вопрошающего взгляда, когда ему не казалось, что рядом – посланник небес. Среди мрачных размышлений, преследуя страшные свои планы, он писал короткие страстные записочки запутавшемуся в его тенетах: «В первые же дни нашего знакомства я назвал себя твоим вассалом: если когда-нибудь ты будешь питать к женщине чувства, какие питаешь ко мне, я погиб». Или: – «Если когда-нибудь тебе покажется, что я холоден, не считай меня бессердечным, пойми – так выражается боль, которую я до гроба обречен носить в себе; мое прошлое – кладбище. Когда ты явился на моем пути, я уже наполовину утратил веру в бога, ты явился для меня провозвестником вечности!» То были обороты во вкусе времени, навеянные модными поэтами, и все же они свидетельствовали о растерянности и глубоком смятении духа. Так, бросаясь из стороны в сторону, он сам задерживал ход своего начинания. Давал случиться тому, что случалось, и уступал натиску событий, ибо они были сильнее его решений. Он знал, что должен совершить и совершит позорное злодеяние, но он медлил, и эта медлительность давала ему досуг для сетований на судьбу. Он пытался найти себе оправдание перед богом и творил молитву, обращался к судье – своей Совести, все объясняя вмешательством рока. Дух свой, тяготеющий к наслаждениям и комфорту, он усыплял софизмами, вроде «необходимость сильнее любви и милосердия», неизбежную картину конца пытался отогнать дешевыми отговорками «не так страшен черт, как его малюют». Меж тем положение его еще ухудшилось после торопливой отсылки егеря: расходы росли не по дням, а по часам, от заемных писем толку было немного, до поры, до времени они, правда, служили ему щитом, но нужда требовала действий; Стэнхоп принял решение: ехать в Ансбах и вступить в переговоры с президентом Фейербахом. В субботний день в конце ноября он приказал спешно готовить карету для отъезда и послал слугу в дом господина фон Тухера звать к нему Каспара, притом немедленно. Засим, велев лакею задержать гостя до его возвращения, вышел и по улицам, на которых не опасался встретить Каспара, отправился в тот же дом, попросил провести его в комнату Каспара и, сказав, что будет его дожидаться, принялся с лихорадочной поспешностью перерывать ящики, книги и тетради юноши в поисках письма, которое сам же написал ему месяца два или три назад. В этом письме он позволил себе обронить несколько слов касательно будущего Каспара и теперь, любой ценою, стремился уничтожить таковое, ибо ему уже начали угрожать, уже зашевелились за плотной завесою темные силы. Поиски были напрасны. Дверь вдруг отворилась, на пороге стоял господин фон Тухер. В боязливой своей спешке лорд не расслышал приближающихся шагов. Господин фон Тухер казался великаном, его макушка доходила до самой притолоки. В его облике сквозило скорбное удивление; он долго стоял молча и наконец хрипло проговорил: – Господин граф! Надеюсь, это не шпионское занятие? Стэнхоп вздрогнул. – На такого рода вопрос разрешите мне ответить молчанием, – проговорил он со сдержанным высокомерием. – Но что это значит, – продолжал господин фон Тухер, – как понять то, что я вижу своими глазами? Внутренний голос, господин граф, подсказывает мне, что не все здесь идет прямыми путями. Лорд смешался, он приложил руку ко лбу и умоляющим голосом сказал: – Я нуждаюсь в сострадании и снисхождении больше, чем вы полагаете, господин барон. – Он вытащил платок из нагрудного кармана, прижал его к глазам и вдруг заплакал настоящими, неподдельными слезами. Господин фон Тухер онемел. Прежде всего в нем мелькнуло мрачное подозрение, почти уверенность, что все россказни о судьбе Каспара не лишены некоторого основания. Стэнхоп, надо думать, догадавшись о том, что происходит в душе этого человека, быстро овладел собою и сказал: – Не отказывайте в сочувствии исстрадавшемуся сердцу. Я бреду впотьмах. И молчать больше не могу, я усомнился в Каспаре! Мне не удалось повлиять на него, он часто бывает неискренен и прибегает к недостойному притворству. – И вы тоже! – не выдержал фон Тухер. – Я охочусь за доказательствами. – И эти доказательства вы хотите обнаружить в ящиках стола и в шкафах, господин граф? – Речь идет о записях, которые он скрыл от меня. – Что? Тайные записи? Я ничего об этом не знаю. – Тем не менее они существуют. – Может быть, вы имеете в виду дневник, который ему подарил президент? Стэнхоп с радостью ухватился за эту мысль, выручавшую его из весьма сомнительного положения. – Да, разумеется, разумеется, дневник, – с живостью подтвердил он, вспоминая некоторые прозрачные высказывания Каспара об этом дневнике. – Я не знаю, куда он его прячет, – сказал господин фон Тухер, – да и все равно не счел бы возможным передать его вам в отсутствие Каспара. Вообще же мне случайно стало известно, что он вырезал с первой страницы портрет президента и на его место вклеил ваш, господин граф. – С этими словами господин фон Тухер взял папку, лежавшую на пюпитре, вынул из нее лист бумаги и протянул его Стэнхопу. То был портрет Фейербаха. Лорд долго смотрел на него. При виде сих Юпитеровых черт страх, ранее неведомый, объял его душу. – Так вот каков этот прославленный муж, – пробормотал он, – я собираюсь ехать к нему, ибо многого жду от его неподкупного суждения. Однако сложность задуманного плана, дорога в Ансбах, мысль об усилиях, которые ему потребуются, чтобы выдержать пугающий взгляд этих глаз, не позволяли графу справиться со своим замешательством. – Его превосходительство Фейербах, без сомнения, будет рад познакомиться с вами, – учтиво заметил барон Тухер и, так как Стэнхоп собрался уходить, попросил передать президенту почтительнейший поклон. Двумя часами позднее карета лорда уже неслась по шоссе. Сумасшедшая гонка, пыль клубами и спиралями вилась из-под копыт, лорд, закутанный в пледы, забился в угол и не отрывал взгляда от печального осеннего ландшафта. Однако его лихорадочно блестевшие глаза не видели ни полей, ни лесов, они, казалось, буравили пространство, ища притаившуюся опасность. Взгляд одержимого или беглого каторжника! Когда под Хейльбронном до его слуха донеслось треньканье шарманки, он зажал уши, отвернулся от окошка, и только шелковые подушки сиденья приглушили стон подавленной муки. Через минуту-другую он уже сидел выпрямившись, твердый и холодный, как сталь, с дьявольской улыбкой на тонких губах. Часть вторая РАЗГОВОР МЕЖДУ ЧЕЛОВЕКОМ В МАСКЕ И ЧЕЛОВЕКОМ, КОТОРЫЙ СНЯЛ МАСКУ Дождь лил как из ведра, когда карета лорда Стэнхопа поздним вечером прогрохотала по Дворцовой площади в Ансбахе. Вдобавок лошади испугались перебежавшей дорогу собаки, и кучер-эльзасец разразился такой громкой руганью, что за темными квадратами окон ясно обрисовались два ночных колпака. Комнаты в гостинице «К звезде» были заранее заказаны, хозяин с зонтом выскочил к воротам, низко кланяясь и приветствуя гостя. Стэнхоп стал быстро подниматься по лестнице; на площадке к нему подошел какой-то человек в насквозь промокшей шинели офицера полиции и отрекомендовался лейтенантом Хикелем, некоторое время назад имевшим честь в Нюрнберге у ротмистра Вессенига свести знакомство с его лордством, «к сожалению, очень уж беглое». Он берет на себя смелость предложить господину графу свои услуги в незнакомом городе и просит извинить его за эту задержку, смахивающую на нападение из-за угла, но у его лордства, по всей вероятности, мало времени и много дел, отчего он и позволил себе в первые же минуты его обеспокоить. Стэнхоп удивленно, сверху вниз, взглянул на говорившего и увидел свежее, округлое лицо с нагловатыми и в то же время ласково-покорными глазами. Стэнхоп невольно попятился: похоже, что этот человек предлагает ему себя в качестве орудия, бог весть для каких целей; ничего нового не было для лорда в жадном взоре этих искательных глаз. Ему казалось, что за несколько секунд он успел вдоль и поперек изучить стоящего перед ним человека. Но откуда тому было все известно? Кто навел его на след? Ясно одно: у полицейского достаточно тонкий нюх. Стэнхоп коротко поблагодарил и назначил время, когда он может с ним встретиться; лейтенант отдал честь и с тою же поспешностью, с какой пришел, выскочил на дождь. Стэнхоп занял весь второй этаж и сразу же приказал везде зажечь свечи; он ненавидел неосвещенные комнаты. Покуда камердинер приготовлял чай, лорд вынул из дорожного мешка записную книжку в сафьяновом переплете и стал ее просматривать, вернее, делал вид, что читает, на самом же деле сотни обрывочных мыслей теснились в его мозгу. Тишина маленького городка была ему невыносимее кладбищенской тишины. После чая он велел позвать хозяина и принялся расспрашивать его о жизни в этом городишке, о местном дворянстве и чиновничестве. Хозяин оказался решительнейшим противником новых веяний. Он еще помнил блаженные времена маркграфства и считал, что в день, когда придворные кавалеры и дамы покинули свои изящные резиденции в стиле рококо, чтобы бежать от надвигающегося урагана войны, всему прекрасному на свете пришел конец. В крысиное гнездо превратился Ансбах. В чернильную лужу, в толкучку с высокопарным наименованием: «Апелляционный суд». Прежние времена, ах, как они были хороши! Как умели тогда шутить и наслаждаться, как весело жил их городок– карты, застольные беседы, танцы. Толстяк, напевая себе под нос старинную мелодию и с лукавой миной придерживая двумя пальцами широкие штанины, исполнил перед изумленным лордом несколько торжественных па менуэта и па-де-де. Тем не менее лорд оставался серьезным. Он спросил, как бы между прочим, в городе ли сейчас господин Фейербах. У толстяка при этом имени вытянулась физиономия. – Его превосходительство, – крикнул он, – да, он здесь, но лучше бы его не было. Он подстерегает нас, как старый кот, и фырчит, если мы позволим себе немного повеселиться. Ему до всего дело: хорошо ли подметены улицы, не разбавлено ли молоко водой; куда только он не сует свой нос, а вот с людьми обходиться не умеет. Умеет он только хорошо поесть. И уж учтите, господин граф, если доведется вам иметь с ним дело – расхваливайте кушанья, которыми он будет вас потчевать. Стэнхоп милостиво отпустил болтуна, сказал камердинеру, какое платье приготовить ему на завтра, и лег в постель. Утром он поднялся довольно поздно и тотчас же послал лакея к Фейербаху, прося назначить ему час приема. Тот возвратился с известием, что господин статский советник ни сегодня, ни в ближайшие дни никого принять не может и просит его лордство письменно изложить свое дело. Стэнхоп пришел в ярость. Понимая, что действовал слишком опрометчиво, он немедля отправился к надворному советнику Гофману, к которому ему советовали обратиться. Между тем весть о его приезде распространилась по всему городу, и через сутки его особу уже венчал венок небылиц. Говорили, что к задку его кареты было привязано с полдюжины мешков, набитых золотыми гинеями, так как он намеревался купить дворец маркграфа вместе с дворцовым парком; что он возит с собою лебяжьи перины и вышитое белье; что он родственник английского короля, а Каспар Хаузер его незаконный сын. Стэнхоп невозмутимо относился к этой провинциальной болтовне и был ею даже доволен. Советник отчасти объяснил ему поведение президента. Прежде чем предпринять какие-либо деловые шаги, они разыскали директора архива Вурма, пользовавшегося безусловным доверием Фейербаха. Стэнхоп чувствовал, что все чиновники с боязливой осторожностью относятся к его делу, ибо никто из них, конечно, не мог похвалиться близостью к человеку, чья рука ледяным бременем ложилась на их плечи. Вечером Стэнхоп был приглашен в один семейный дом. Он навел разговор на президента, и тут же посыпались анекдоты, смешные и причудливые, или рассказы о попытках прикрыть внешними обстоятельствами, впрочем, возбуждавшими всеобщее сострадание, недостаток любви и самоограничения, об обоих сыновьях Фейербаха, причинивших столько горя отцу, о его несчастном браке, о мизантропическом одиночестве старика, одиночестве, в котором опять-таки всем мерещилась какая-то таинственная его вина. – Он фанатик, – заявил плешивый столоначальник, – и способен, наподобие Горация, предать собственных детей в руки палача. – Он никогда не прощает врагам своим, – поддакнул другой, – что свидетельствует о нехристианских убеждениях. – Все бы это еще полбеды, – заметила хозяйка дома, – если бы он не видел в каждом человеке возможного преступника и не был бы готов по любому пустячному поводу применить карательные законы: намедни шли мы с дочерью в сумерках по Трисдорферштрассе и, не знаю уж, что нас попутало, сорвали себе по яблочку, вдруг откуда ни возьмись перед нами вырастает его превосходительство, размахивает палкой и кричит не своим голосом: «Так-так, сударыня, это ведь кража общественного имущества. Я сейчас позову кого-нибудь в свидетели, кража! Вы это понимаете или нет?» – Но ты должна сказать, мама, – вмешалась ее дочь, – что он при этом лукаво ухмылялся и едва сдержал смех, когда мы, дрожа от страха, бросили яблоки в канаву. Уже самое имя этого человека производило впечатление утеса, о который разбивается несущийся поток. Стэнхоп не скрывал своего восхищения президентом. Он цитировал отрывки из его писаний, видимо, хорошо разбираясь в сухих юридических материях, и превозносил Фейербаха за отмену пыток, коей он добился, говорил, что его деяние будет сиять в веках. Все это было очередным средством ослепления, не более. На всех улицах, во всех гостиных вскоре только и разговоров было, что о лорде Стэнхопе. Лорд Стэнхоп – опора и надежда всех несправедливо преследуемых, лорд Стэнхоп – воплощенная элегантность, любимец счастья и моды, лорд Стэнхоп, страдающий меланхолией, и лорд Стэнхоп, всей душой преданный религии. Сколько дней – столько обличий; сегодня лорд Стэнхоп холоден, завтра его обуревают страсти; если здесь он весел и непосредствен, значит, там он будет глубокомысленным и важным; ученость и милая жалостливость, голос сердца и суровые нравственные требования – все ведь зависит от регистра, который в данную минуту использует искусный органист. А как интересна его суеверность: в доме фрау фон Имхоф он, например, признался в своем страхе перед привидениями и рассказал, что у него на глазах один его соплеменник был взят в преисподнюю через кратер Везувия; а очаровательная ирония, с которой он, в другом доме, читал безбожные строки Байрона… Различные стихии, непонятным образом, смешиваются в нем. Влдно, большую радость доставляет ему, вспенивая волны, плыть в золотом челноке по провинциальному болоту. На пятый день воротился егерь. Он привез расширенные полномочия, приказы, которые лорд отчасти опередил своей поездкой в Ансбах; в них просвечивал страх перед возможными мероприятиями Фейербаха. Стэнхопу предписывалось во что бы то ни стало подлаживаться к президенту, ибо открытая борьба может пробудить в нем подозрения, идти на все, но подлаживаться и ставить новые мины, если старые потеряли силу. Далее речь шла об одном опасном документе, который тем временем надо было устранить, или обезопасить, разумеется, предварительно сняв с него копию. Письмо, присланное с егерем, надлежало немедленно разорвать или сжечь. Так и было сделано. Но главное, парень привез деньги, звонкую монету. Стэнхоп вздохнул с облегчением. Следующим вечером он пригласил в казино не очень большое, но избранное общество. В городе уже прошел слух, что кушанья будут приготовлены по особым рецептам и что граф самолично отбирал с капельмейстером музыкальные номера и присутствовал на репетициях. Перед началом танцев каждой даме был вручен золотой жетон с эмалевым девизом «Dieu et le coeur»[11]. Засим граф поднял свой бокал и попросил присутствующих вместе с ним выпить за здравие человека, столь ему дорогого, что он не решается вслух произнести его имя, хотя всем понятно, кого он имеет в виду: удивительное создание, поставленное судьбою на дозорную башню времени. «Dieu et le coeur»– эти слова относятся к нему, сироте, и пусть же помнят о нем матери, которые произвели на свет сыновей, и девушки, радующиеся своей первой любви. Все были растроганы, растроганы до глубины души. Несколько белых платочков промелькнуло в нежных руках, а какой-то взволнованный бас проговорил: «Редкий, редкий человек». А редкий человек, словно иначе ему было не справиться со своим волнением, вышел на балкон и стал задумчиво смотреть на народ, столпившийся на улице. Одни, сбившись в кучки, о чем-то почтительно перешептывались, другие расхаживали взад и вперед по темной улице, третьи слушали музыку, прислонясь к стене напротив, и лица их тускло взблескивали в потоках света, лившегося из окон. Вдруг Стэнхоп заметил человека в форме полицейского офицера, того самого, что попался ему навстречу в первые минуты его пребывания в Ансбахе. Он совсем позабыл о нем, а между тем человек этот явился точно в назначенный лордом час, но, не застав его в гостинице, оставил сбою карточку. Сейчас он со злым лицом стоял под фонарем. Неприятное чувство охватило лорда. Он отвесил учтивый поклон в направлении фонарного столба. Жандарм, казалось, только этого и ждал, он подошел поближе, лицо его теперь находилось на уровне груди Стэнхопа. – Если не ошибаюсь, лейтенант полиции Хикель, – сказал лорд, протягивая ему руку, – весьма сожалею о своем отсутствии и прошу извинить меня. Лейтенант, весь светясь почтительной преданностью, смотрел прямо в говорливый рот графа. – В свою очередь, сожалею, – отвечал он, – иначе я бы имел удовольствие провести сегодняшний вечер в обществе милорда. В этом городе ваш покорный слуга как-никак сопричислен к избранному обществу, ха-ха! Стэнхоп едва приметно покачал головой. Пренеприятный тип! – Ваше сиятельство уже изволили посетить президента Фейербаха? – продолжал полицейский. – Сегодня, я имею в виду. До сегодняшнего дня его превосходительство упрямился и не желал вести с вашим сиятельством никаких переговоров, кроме письменных. Но мне удалось наконец переспорить этого упрямца. Все это было сказано вполне благодушно, однако на лице лорда Стэнхопа появилось высокомерное выражение. – То есть? – переспросил он. – Да, да, я могу добиться у нашего президента такого, на чем другие, пожалуй, зубы себе поломают, – отвечал Хикель все так же угодливо и весело. – О, эти горячие головы ничего не стоит обвести вокруг пальца, надо только найти подход. Ха-ха, это здорово, горячие головы вокруг пальца, ха-ха! Стэнхоп сохранял ледяную холодность. Человек этот внушал ему отвращение. Но тот не позволял сбить себя с толку. – Милорд, вам не следует долго раздумывать, – сказал он. – Пусть у вас дело неспешное, но президент пребывает в состоянии нерешительности, которое, думается мне, следует использовать. Что же касается опасного документа… – Он умолк. Стэнхоп почувствовал, что вся кровь отлила от его лица. – Документа? О каком документе вы говорите? – быстро переспросил он. – Вы меня отлично поймете, господин граф, если подарите мне полчаса вашего внимания, – отвечал Хикель так угодливо, что это уже отдавало насмешкой. – То, что нам надо сказать друг другу, довольно важно, но не обязательно должно быть сказано сегодня, я к вашим услугам в любое время. Встревоженный Стэнхоп попытался выказать безразличие. И хотя роковое слово, которое он никак не мог пропустить мимо ушей, было сказано, укрылся за надменной неприступностью. – Я, безусловно, обращусь к вам, когда вы мне понадобитесь, господин лейтенант полиции, – отрезал он и, нахмурившись, ушел с балкона. Хикель закусил губу и недоуменно поглядел вслед графу, исчезнувшему за дверью, затем, тихонько что-то насвистывая, пошел вниз по улице. Внезапно он обернулся, отвесил насмешливый поклон и сказал с преувеличенной учтивостью, словно Стэнхоп все еще стоял перед ним: – Господин граф пребывает в заблуждении, конь о четырех ногах и то спотыкается. Снова смешавшись с толпой своих гостей, Стэнхоп завел разговор с генеральным комиссаром фон Штиханером. В ходе этого разговора он объявил, что завтра нанесет визит президенту и, в случае, если чудак Фейербах будет по-прежнему упорствовать, сочтет, что ему нанесена преднамеренная обида, и уедет из Ансбаха. Он говорил так громко, что многие кавалеры и дамы, стоявшие поблизости, не могли его не слышать, а среди последних была и фрау фон Имхоф, с которою Фейербах находился в дружеских отношениях. Слова лорда, видимо, на нее и были рассчитаны. Она прислушалась, взглянула на него и с удивлением сказала: – Если я не ошибаюсь, милорд, его превосходительство нанес вам визит. Я зашла к нему в сад, как раз когда он собирался отправиться в «Звезду». Может быть, он не застал вас дома? – Я вышел из гостиницы в восемь часов, – отвечал Стэнхоп. Через час гости начали расходиться. Лорд испросил дозволения отвезти фрау фон Имхоф домой в своем экипаже, поскольку ее супруга не было в городе. Когда они проезжали мимо «Звезды», лорд велел кучеру остановиться и осведомился, не спрашивал ли его кто-нибудь в его отсутствие? Фейербах, и правда, оставил свою карточку. На следующее утро часов в одиннадцать графская карета остановилась на Хейлигенкрейцгассе у ворот фейербаховского сада. Изящной аристократической походкой, прямо держа свою гибкую как лоза фигуру, идя точно по середине безлиственной сейчас аллеи, приближался Стэнхоп к дому, больше похожему на деревенский, чем на городской. Одет он был с чрезвычайной тщательностью: в петлице коричневого сюртука горела алая орденская ленточка, галстук был заколот бриллиантовой булавкой и усталая улыбка– своего рода духовное украшение – играла на его губах. Он прошел уже около двух третей пути, когда из дому донесся сердитый крик и тотчас же дорогу ему перебежала кошка. «Дурной знак», – подумал Стэнхоп, побледнел и невольно оглянулся. Туман стоял такой, что он не мог разглядеть свой экипаж. Он дернул звонок и стал ждать, дверь не отворялась. Между тем свирепый мужской голос продолжал что-то выкрикивать внутри дома. Стэнхоп, наконец, догадался нажать ручку, дверь оказалась незапертой, и он вошел в сени. Там никого не было, он помедлил, не зная, куда идти. Внезапно одна из дверей распахнулась, какая-то женщина, видимо, прислуга, выскочила из нее, за нею коренастый большеголовый мужчина, в котором Стэнхоп сразу же узнал президента. Но лорд так испугался его искаженного гневом лица, волос, вставших дыбом, и громового голоса, что остался стоять как вкопанный. Что здесь случилось? Какое-нибудь несчастье? Преступление всплыло на свет божий? Ничего подобного. Просто коридор был полон чада, потому что в кухне перекипело молоко. Служанка, заболтавшись у колодца, его упустила, и, право же, стыдно было смотреть, как старый гневливец размахивал руками и при малейшем возражении заплаканной женщины впадал в новый приступ ярости, скрежетал зубами, топал и хрипел от злости. «Комичный человек, – презрительно говорил себе Стэнхоп, – и подумать только, что я трепетал перед этим мелким провинциальным тираном и полицейским филистером!» Деликатно кашлянув, лорд поднялся на три ступеньки, отделявшие его от нелепейшего поля брани, когда Фейербах вдруг круто обернулся. Стэнхоп поклонился, назвал себя и, снисходительно улыбаясь, попросил извинить его за вторжение. Кровь мгновенно прихлынула к лицу Фейербаха. Он бросил на графа быстрый, почти колючий взгляд, потом кожа его вокруг носа и губ задергалась, и он разразился смехом, в котором звучали стыд, насмешка над собой и какая-то приятная успокоенность, – словом, было в этом смехе нечто привлекательное и благотворно-разумное. Он сделал движение рукой, приглашая гостя войти, и провел его в большую комнату, где все до последней мелочи отличалось необычайной аккуратностью. Фейербах немедленно заговорил о своем отношении к лорду, имевшем место до последнего времени, и, не упоминая о причинах такового, заметил, что необходимость, это отношение определившая, была сильнее, чем светские обязанности. Позднее он понял, что ему не пристало наносить обиду человеку, столь видному и уважаемому, тем более что друзья, которых он почитает, отзывались о лорде Стэнхопе в самых лестных выражениях. Посему он и решился вчера нанести визит его лордству. Стэнхоп еще раз поклонился, высказал сожаление по поводу того, что ему не удалось принять у себя его превосходительство, и скромно добавил, что сегодняшний день причисляет к одному из лучших в своей жизни, ибо сегодня он познакомился с человеком, чья репутация, чья слава давно перешагнули за пределы языка и нации. Опять быстрый, пронзительный взгляд президента, стыдливо-насмешливая улыбка на усталом лице и где-то в глубине глаз трогательный проблеск наивной благодарности. Лорд по-прежнему строил из себя джентльмена, смущенного, может быть, первый раз в жизни. Они сели, президент в силу профессиональной привычки спиной к окну, чтобы лучше видеть лицо посетителя. Он сказал, что одной из причин, заставившей его искать встречи с лордом, явилось вчера им полученное письмо господина фон Тухера, в коем тот просит его, президента, взять Каспара в свой дом. Столь крутая перемена в настроении барона показалась ему тем более странной, что он был осведомлен о сочувственном отношении господина фон Тухера к намерениям графа. Вся эта история представляется ему весьма туманной, и он хотел бы выслушать мнение своего гостя. До крайности удивленный, Стэнхоп отвечал, что поведение господина фон Тухера ему непонятно. – Стоит повернуться к человеку спиной, и он уже не тот, кем он был, – пренебрежительно заметил он. – Увы, это так, – сухо согласился президент. – Но не хочу вас попусту обнадеживать, господин граф; как я уже сказал бургомистру Биндеру, Каспар ни в коем случае не может быть отдан под вашу опеку. Это предложение я вынужден отклонить окончательно и бесповоротно. Стэнхоп молчал. Выражение скучливой досады появилось на его лице. Не поднимая глаз, он наконец заговорил, казалось, с трудом себя преодолевая: – Разрешите довести до вашего сведения, господин президент, что положение Каспара в Нюрнберге нестерпимо. Страдающий от необъяснимо враждебного отношения, не понятый никем из тех, что называют себя его попечителями, отягощенный долгом благодарности, возложенным на него судьбой, долгом, с которым он никогда не сможет расплатиться, ибо это значило бы платить ростовщические проценты за каждый прожитый день, за каждый шаг, а ведь он еще беззащитный подросток, юноша, и эти проценты легко могли бы превысить стоимость его жизни. Ко всему еще, об этом мне было решительно заявлено, город берет на себя заботы о нем только до следующего лета, потом его отдадут в учение к ремесленнику. А это, ваше превосходительство, по-моему, не то, что нужно. – Туг лорд слегка повысил голос, и его лицо с потупленными глазами приняло выражение гневного высокомерия. – Мне кажется, не стоит редкий цветок сажать на лужайку, которую топнут все, кому не лень. Президент внимательно его выслушал. – Да, все это мне известно, – отвечал он. – Редкий цветок, вы правы. Недаром первое его появление было таково, что людям думалось, уж не чудом ли явился на землю заблудший обитатель другой планеты или не сидят ли они перед собой того человека из Платонова диалога, что вырос под землей и, лишь достигнув зрелости, поднялся к свету солнца. Стэнхоп кивнул. – Мое тяготение к нему, чрезмерное, как утверждает молва, зародилось, едва я о нем услышал, возможно также, что оно находит себе некое атавистическое оправдание в истории моего рода, – продолжал он безразлично светским тоном. – Один из моих предков попал в немилость к Кромвелю и, укрылся в гробнице. Родная дочь тайно навещала его, принося отцу крохи, которые ей удавалось украсть, покуда ему не устроили побег. Возможно, что с тех пор на потомков иной раз и веет могильным воздухом. Я последний в роде, детей у меня нет. Только одна мечта, или, если хотите, навязчивая идея, привязывает меня к жизни. Фейербах откинул голову. Губы его распрямились, словно лук, на котором порвалась тетива. В жестах внезапно проступило величие. – Чувство внутренней ответственности не позволяет мне пойти вам навстречу, господин граф, – сказал он, – так невероятно много поставлено здесь на карту, что говорить о милости или любви уже не приходится. Здесь надо вырвать права у демонов преступления, притаившихся на дне пропасти, и предъявить их потрясенному человечеству если не как трофей, то в доказательство, что отмщение есть и там, где злодеяние прикрыто пурпурной мантией. Лорд снова кивнул, на этот раз машинально. Ибо внутренне он оцепенел, пораженный стихийной силой, взывавшей к нему из груди этого человека, силой, оправдывавшей пафос, который сначала показался Стэнхопу неприятным и настроил его иронически. Он понял, что бессмысленно бороться с этой волею, возвещавшей о себе, как гроза, и если ему в свое время было предназначено не столько вступить, сколько соскользнуть в лабиринт темных свершений, то сейчас он чувствовал себя там беспомощным и растерянным, и вдруг ему стало чрезвычайно важно из хаоса своей души спасти хотя бы видимость чести и добродетели. Стэнхоп наклонился к президенту и мягко сказал: – А разве права, которые вы собираетесь у них отнять, стоят страданий того, кому бы их возвратите? – Да. Даже если они принесут ему гибель! – А если он погибнет, а вы не достигнете цели? – Тогда из его могилы прорастет искупление. – Я призываю вас к осторожности, ваше превосходительство, во имя вас самих, – прошептал Стэнхоп, и взгляд его от окна неторопливо скользнул к двери. Фейербах удивился. Что-то предательское было в словах лорда, предательское в каком-то определенном смысле. Но его синие глаза сияли, прозрачные, как сапфиры, и женственная печаль овевала склоненную голову. Президент ощутил непостижимое влечение к этому человеку, и в голосе его невольно прозвучали мягкие, почти нежные нотки, когда он сказал: – И вы? Вы тоже говорите об осторожности? Мои слова кажутся вам смелыми, они такие и есть. Я по горло сыт службой на корабле, который ослепленная команда ведет к позорной гибели. Но я легко могу себе представить, что гражданину свободной Англии непонятно, что человек, подобный мне, должен поступиться спокойствием и обеспеченностью своего существования для того, чтобы заставить государственную совесть прислушаться к элементарнейшим общественным требованиям. Призывать меня к осторожности, милорд, право же, не стоит. Я готов прокричать это на ухо любому доносчику. Я ничего не боюсь, ибо ни на что не надеюсь. Стэнхоп несколько секунд молчал, прежде чем сказать: – Мои зловещие предостережения покажутся вам менее странными, если я признаюсь, что посвящен в обстоятельства, на которые вы намекаете. Я не орудие в руках случая. И приблизился к найденышу не без внешних побуждений. Женщина, несчастнейшая из женщин, избрала меня своим посланцем. Президент вскочил, словно молния ударила в комнату. – Господин граф! – вне себя вскричал он. – Так вы знаете… – Да, – невозмутимо отвечал Стэнхоп. Некоторое время он с мрачным видом смотрел, как задрожали руки президента, схватившегося за спинку стула, как пошло складками его крупное лицо, и, наконец, монотонным голосом, со скорбной и умиленной улыбкой на устах, продолжал: – Вы спросите меня, к чему эти окольные пути, чего я хочу от мальчика? Что ж, я отвечу: я хочу увезти его в надежное место, в другую страну, хочу его укрыть от ружейного ствола, всегда на него направленного. Можно ли выразиться яснее? Вам угодно что-нибудь узнать? Ваше превосходительство, мне ведомы вещи, от которых кровь стынет у меня в жилах; даже ночью, когда я просыпаюсь и прежде чем снова заснуть, я думаю о них, как думают о чем-то, привидевшемся в бреду. Позвольте мне не вдаваться в подробности. Уважение к известным обстоятельствам связывает меня больше, чем клятва. Ведь вы, господин президент, каким-то загадочным для меня образом тоже заглянули в эту бездну позора, убийства, отчаяния, так позвольте же мне сказать вам, что я, часто смотревший в лицо королям и властителям мира, не видел лица, подобного лицу этой женщины, на которое наложили столь сильный отпечаток высокий дух, высокое происхождение и безмерное горе. Я стал ее рабом с той самой минуты, когда ее трагический образ отяготил мою душу. Мечта моей жизни, служа ей, умягчить раны, которые ей нанесла судьба. Не буду говорить о том, как мне открылась боль измученной и уже отлетающей души, как медленно, раз за разом, мне уяснялось, какую паутину страданий десятилетиями плели вокруг этого несчастного и беззащитного создания. Голова Медузы не вызывает большего содрогания. Довольно и того, что я должен был подавлять в себе свою истинную природу, притворяться слепым и ничего не понимающим, должен был лгать, льстить, пускаться на хитрости, надевать личину, выдавать себя не за того, кем я был. Гнев снедал меня, и я задавался вопросом: как жить дальше, зная то, что я знал? Но в том-то все и дело: человек продолжает жить. Ест, пьет, спит, ходит к своему портному, ездит на прогулки, стрижется у цирюльника, и день наслаивается на день, словно ничего не случилось. Точно так же и те, о которых мы думаем, что угрызения совести истребляют их душу, останавливают ток их крови, – едят, пьют, спят, смеются, развлекаются, а преступления, ими совершенные, стекают с них, как вода с крыши. – Да, да, вы правы! – взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил: – А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется? – По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, – отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. – Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, – Стефаном звали ее первенца, – и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит. Лорд поднялся и подошел к окну. Веки у него покраснели, взгляд помутнел. Кого он предавал, кого морочил? Своих работодателей? Юношу, которого привязал к себе? Президента? Себя самого? Он не знал. Он был потрясен собственными словами, ибо они казались ему правдой. Как ни странно, а все казалось ему правдой, даже то, что он спасает Каспара. Он любил себя в эти минуты, нежно любил свое сердце. Темная пелена забвения обволокла его, а усталость и негодование, которые он выставлял напоказ, принадлежали только той безличной схеме, что сидела на его месте, говорила и действовала за него. Он стер двадцать лет с грифельной доски своей памяти и стоял отмытый добела видением добра и сострадания. Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой. – Мы слуги своих поступков, милорд, – начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. – Страшиться плохого конца – значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу. Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал: – С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое – иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я – один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, – этого им не понять, это знаю я один. Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес: – Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше – будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он – одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится – и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, – и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода. Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал: – Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу… – Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, – живо перебил его Фейербах. – Увезти, увезти Каспара, – добродушно посмеиваясь, продолжал он. – Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет. Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил: – Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара? – Его надо привезти сюда, в Ансбах, – тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах. – Сюда? К вам? – Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений. Стэнхоп облегченно вздохнул. – Итак, куда же пристроить Каспара? – настаивал он. – Я поговорю с одной семьей, где ему будет обеспечен хороший уход, а также поддержка, духовная и нравственная. Я еще сегодня посоветуюсь с фрау фон Имхоф, она знает всех здешних жителей. Вы можете быть уверены, милорд, что я буду печься о юноше, как о собственном сыне. С нюрнбергскими безобразиями покончено. Вряд ли стоит оговаривать, что вашему общению с Каспаром я никаких препятствий чинить не собираюсь, господин граф. Мой дом – ваш дом. Поверьте, что под суровой оболочкой чиновника и судьи бьется чувствительное к дружбе сердце. Среди здешнего мелкодушья человек с большой буквы, право же, редкость. Они еще наскоро обсудили, что следует написать господину фон Тухеру и нюрнбергскому магистрату, и Стэнхоп откланялся. После его ухода президент, погруженный в размышления, долго шагал из угла в угол. С минуты на минуту его лицо становилось все более тревожным и сумрачным. Странное, грызущее, неотвратимое чувство недоверия снедало его душу. Чем больше времени отделяло его от момента, когда граф скрылся за дверью, тем мучительнее становилось это чувство. Слишком хорошо он знал людей, чтобы некоторые приметы не внушили ему подозрений. Внезапно хлопнув себя рукою по лбу, он ринулся к письменному столу и в спешке написал три письма: в Париж – одному высокопоставленному другу-англичанину, в Лондон – баварскому поверенному в делах, и третье – министру юстиции, доктору фон Клейншродту, в Мюнхен. В первых двух он запрашивал подробные сведения о графе Стэнхопе, в последнем – извещал о своем скором прибытии в столицу и ходатайствовал об отпуске для этой поездки. Все три письма он тотчас же отправил со срочной почтой. НАСТАНЕТ НОЧЬ Стэнхоп велел кучеру ехать вперед, сам же пошел пешком по пустынным улицам, и его шаги отдавались гулко, как в церкви. Он был сбит с толку, расстроен, ни одна разумная мысль не шла ему на ум. Придя в гостиницу, он заперся у себя в номере и с полчаса упражнялся в фехтовании. Прервал он это занятие, лишь заслышав в коридоре голос, споривший с камердинером, которому никого не велено было пускать. Стэнхоп прислушался, узнал, кто это говорит, и, все еще держа в руках рапиру, открыл дверь. Вошел Хикель и не без смущения поздоровался с молча смотревшим на него графом. Спрошенный о причине своего визита, он откашлялся и пробормотал несколько бессвязных фраз, из которых, однако, явствовало, что ему известно о посещении президента Стэнхопом. В его манере держаться, несмотря на отталкивающее раболепство, проглядывала какая-то неуловимая фамильярность. Стэнхоп не спускал глаз с взволнованного посетителя в парадном мундире. – Что, собственно, должно было означать ваше предложение посодействовать моей встрече с господином президентом? – надменно спросил он. – Господин граф все же воспользовались моим содействием, – отвечал Хикель. – Кто знает, свиделись ли бы вы без меня с президентом, он ведь мастер превращать свой дом в крепость. Господину графу не угодно это признать, что ж, – он пожал плечами, – вельможи народ капризный. – Как вы вообще осмелились предлагать себя в посредники? – В посредники? Господин граф придает слишком большое значение моей скромной предупредительности. – Значение придаете вы. И это вам угодно строить из себя таинственную личность. Вам было угодно прибегнуть к оборотам, о разъяснении коих я покорнейше вас прошу. – Под чопорной важностью Стэнхоп прятал неуверенность, охватывавшую его в присутствии этого человека. – Я весь к услугам господина графа, – отвечал Хикель. – Дозвольте мне, со своей стороны, спросить, в какой мере господин граф собирается приоткрыть свои замыслы? – Какие замыслы? Кому? Мне нечего открывать. – В моем лице господин граф имеет дело с человеком безусловно молчаливым. – Что это значит? – вскипел Стэнхоп. – Вы, кажется, вздумали играть со мной в шарады? – Незадолго до прибытия вашего лордства здесь стали подыскивать надежного человека, – с ледяным спокойствием вдруг объявил Хикель. – Мои давние деловые отношения с его превосходительством предстательствовали за меня энергичнее, чем мои скромные способности. Стэнхоп побледнел и потупил взор. – Итак, вам даны прямые указания? – пробормотал он. Лейтенант полиции поклонился. – Указания? Пожалуй, что и нет, – решительно отвечал он. – Просто, убедившись в моей доброй воле, мне поручили явиться в распоряжение вашего лордства. Стэнхопу казалось, что сегодня он уже успел умереть, раскаявшись перед смертью, а теперь воскрес, чтобы во веки веков выполнять свое предназначение. В пять часов он был приглашен на чай к фрау фон Имхоф и спросил Хикеля, не хочет ли тот немного проехаться с ним. И хотя в его вопросе звучало желание получить отрицательный ответ, Хикелю было важно, чтобы его видели бок о бок с лордом, почему он и поспешил с благодарностью принять приглашение. На улицах было оживленнее, чем в полдень. Старые чиновники и пенсионеры совершали в этот час свою ежедневную прогулку. Многие из них останавливались и отвешивали почтительные поклоны сиятельной карете. Надо же было случиться, что перед поворотом кучер неразборчиво крикнул что-то на своем эльзасском жаргоне, а какой-то человек, в задумчивости стоявший посреди мостовой, глядя в небеса, не заметил приближения графского экипажа. Испугавшись громкой ругани эльзасца, он отскочил, но недостаточно быстро, и его с ног до головы забрызгало грязью, летевшей из-под копыт лошадей. Хикель высунулся в окошко кареты и ухмыльнулся: бедняга стоял с обалделым и несчастным видом, прижимая руки к грязному платью. – Кто этот растяпа? – спросил Стэнхоп, рассерженный злорадством полицейского. – Этот там? Учитель Квант, милорд. Странное стечение обстоятельств: через полчаса в гостиной фрау фон Имхоф было произнесено то же самое имя. Президент и его приятельница после долгих совещаний решили поручить Каспара заботам и попечению учителя Кванта. – Он умен, образован, – заметила фрау фон Имхоф, – и пользуется всеобщим уважением как гражданин и как человек. – И он склонен взять на себя столь ответственную задачу? – небрежно спросил лорд. На что фрау фон Имхоф ничего не могла ему ответить. На следующее утро, приехав в дом президента, Стэнхоп застал там господина Кванта. Видимо, эти оба уже пришли к соглашению, ибо Фейербах был очень возбужден, и, когда лорд принес Кванту свои извинения по поводу вчерашнего происшествия на улице, президент немало потешался над смущением учителя и своими беззлобными шуточками касательно рассеянных мыслителей и т. п. еще его приумножил. Холодный пот прошибал беднягу Кванта от его громового хохота, он склонился перед Стэнхопом, как мусульманин перед своим калифом, можно было подумать, что он чувствует себя польщенным – ведь грязь из-под графской кареты как-никак не обошла вниманием его скромную особу. – Полно вам конфузиться, Квант, – весело заметил президент, – я уверен, что ваша супруга сначала вас побранила, но потом все же постаралась отчистить одежку. – Пострадало ведь только пальто, ваше превосходительство, – улыбаясь, отвечал Квант, довольный столь благосклонным обхождением. Стэнхоп был в высшей степени сдержан. На сей раз они сидели в большой гостиной, три высоких окна которой выходили в сад. Изящная простота убранства отличала также и эту комнату. В небольшой нише висел очень недурно написанный маслом портрет Наполеона Бонапарта в коронационном облачении; Стэнхоп с притворным интересом его разглядывал, на самом же деле внимательно присматривался к внешности и повадкам учителя. Квант был худощав, среднего роста, волосы табачного цвета, до смешного напомаженные, он зачесывал кверху с крутого лба. Взгляд у него был робкий, даже печальный, глаза часто моргали, в крючковатом носе было что-то хвастливое, тогда как очертания рта, смиренно прятавшегося под обкусанной щетиной усов, казались уныло кислыми, наверно от профессиональной привычки ворчать на учеников. В общем, лорд остался доволен результатом своих наблюдений. Он спросил президента, привели ли переговоры к желанной цели, и, когда тот ответил утвердительно, повернулся к Кванту, молча, с благодарностью, пожал его руку и объявил, что нанесет ему визит еще сегодня. Ошарашенный такой милостью, учитель снова отвесил ему низкий поклон, засим поклонился президенту и ушел. Вскоре удалился и Стэнхоп, так как Фейербаху надо было в суд. Приехав в гостиницу, он не менее двух часов просидел за письмом и, едва поставив точку, отослал его с егерем. В половине второго, как и было условлено, к нему явился полицейский Хикель, они вместе пообедали и отправились к Кванту. В домике учителя у верхних городских ворот, видно, успели подготовиться к приему сиятельного гостя. Фрау Квант, свежая, привлекательная молодая особа, нарядившаяся, как на свадьбу, в красное шелковое платье, низко присела, встречая гостей. В гостиной стол был заставлен яствами из кондитерской, изящный фарфоровый сервиз соблазнительно сверкал на белоснежной скатерти. Лорд по-отечески ласково обошелся с молодой женщиной; поскольку она была в ожидании, он пожелал ей счастья, подкрепив свое пожеланье рукопожатием, и спросил, впервые ли это предстоит ей, на что молодая женщина, вспыхнув, отвечала, что у нее уже есть трехлетний сынок. После кофе Квант подал ей знак, она тихонько вышла, и мужчины остались одни. Стэнхоп сказал, что никак не может привыкнуть к мысли о разлуке с Каспаром. Однако теперь у него на душе полегчало, ибо мирный и упорядоченный уют этого дома позволяет ему быть спокойным за своего любимца. Итак, он надеется, что несчастный юноша, которому столько вреда, физического и морального, нанесли неопытные руки, над ним поработавшие, найдет, наконец, тихую пристань. В знак благодарности Квант приложил руку к груди. – Да, – вмешался Хикель, проглотив последний кусок пирожного и вытирая усы и рот тыльной стороной ладони, – что правда, то правда: пора уж вывести на свет это дитя мрака. Лорд нахмурил брови – знак неудовольствия, тотчас же подмеченный Хикелем, который улыбнулся ничего не значащей улыбкой, хотя с лица его так и не сошло угрожающее выражение. – Увы, поводов для подозрительности предостаточно, – продолжал Стэнхоп, и голос его звучал холодно и монотонно, – куда ни повернись, как ни посмотри, повсюду недоверие и сомнения. И что в том удивительного, ежели прежняя любовь насквозь пропиталась горечью. Стоит мне предаться чувству любви – и уже слышны голоса тех, чьи суждения, чью весомость волей-неволей приходится признать, так вот и не затухает искра недоверия. – Выходит, значит, что я прав, – снова заговорил Хикель. – Пора уж вывести все это дело на чистую воду. Этого хитрого малого надо научить прилично себя вести, словом, выбить у него дурь из головы. Стэнхоп побледнел и, глядя через голову Хикеля, резко сказал: – Господин лейтенант полиции, я считаю ваш тон недопустимым. Что бы ни свидетельствовало против юноши, необходимо помнить, что он всего лишь безвинная жертва нечестивого злодейства. Хикель понурился, бессмысленная улыбка снова появилась на его лице. – Прошу прощения, ваше лордство, – быстро и даже несколько испуганно проговорил он, – но таково всеобщее мнение, во всяком случае мнение людей разумных и просвещенных. Не далее как вчера я присутствовал при беседе господина фон Ланга с пастором Фурманом о найденыше и поразительной глупости нюрнбержцев. Вот бы вам послушать, господин граф. Мы здесь тоже знаем, это через судейских стало известно, что господин фон Тухер писал вашему лордству относительно нравственной испорченности найденыша и его неблагодарности. Покажите письмо барона господину Кванту, и он убедится, что, говоря это, я только повторяю мнение людей благонадежных и непредвзятых. – Хикель вперил в графа любопытно-испытующий взор. – Все это не совсем так, – уклончиво заметил Стэнхоп, машинально отпивая кофе. – В своем письме господин фон Тухер говорит лишь о некоторых дурных наклонностях Каспара. Я тоже не слеп, у любящего сердца острое зрение, и если оно не способно все взвесить, то у него есть взамен дар предчувствия. Вообще же не будем предвосхищать событий. Наш уважаемый хозяин, надо думать, сумеет дать им должное направление. Дерево, растущее вкривь и вкось, можно выпрямить, и если господину Кванту удастся счистить с моего сокровища безобразные пятна, я отблагодарю его по-царски. Хикель поморщился и промолчал. Квант напряженно прислушивался к разговору. «К чему эти словопрения, – думал он, – ничего не может быть проще, как распознать– мошенник человек или нет. Надо только смотреть в оба, вот и все; хороший хорош, плохой плох – что ж тут мудреного? Выкорчевать зло, если оно не слишком глубоко укоренилось, это вопрос энергии и осмотрительности. Но мне сдается, – продолжал размышлять учитель, – что тут погребена какая-то тайна, и мои гости говорят обиняками». Он попал в точку, и вскоре это должно было подтвердиться. А пока что развивал перед учтиво слушавшим его лордом свои взгляды на мораль, на общение между людьми, на обхождение со школьниками, на необходимость поощрений и полезность школьных отметок, несколько подробно и витиевато, но примитивно, примитивно до удивления, и только глубокомысленное выражение его лица свидетельствовало о философических потугах. Лорд несколько раз одобрительно кивал головой, тогда как Хикеля явно разбирало нетерпение. Уже собираясь уходить, он отвел учителя в сторону и, покуда Стэнхоп прощался с хозяйкой дома, стал ему нашептывать: – Не давайте Стэнхопу запугать вас, милый Квант. Добряк-граф обманывает себя самого и не верит даже в очевидность. Эта чертова история сбила его с толку. Вы окажете ему великую услугу, разоблачив обманщика. То был пароль и клич. В слове «обманщик» таилось ядро заговора. Итак, Каспар, ты поедешь в маленький городок, чтобы тихо жить в маленьком доме, стены мира будут сдвигаться вокруг тебя, покуда снова не станут тюрьмой. Насилие побраталось с коварством; судья будет судить о том, что видит, не думая о том, что он чувствует. Низким человеком предстанешь ты, дабы друзьям проще было превратиться в недругов, дабы твоя отверженность облегчила расправу. Твоя же кровь будет свидетельствовать против тебя, свет утратит благотворную силу, плоды не созреют, умолкнет голос неба, и за ночью, ибо настанет ночь, не последует утро. ГЛАВА В ПИСЬМАХ Барон фон Тухер – лорду Стэнхопу Уже долгое время не имею вестей от Вашего сиятельства. Между тем неустойчивость и неопределенность моих взаимоотношений с Каспаром заставляют меня быть более назойливым, чем то будет приятно Вам, достоуважаемый граф: и все же я вынужден просить Вас скорее покончить с этой неустойчивостью, тем паче что я уже не могу, как некогда, проявлять к найденышу сердечное участие, да и сам он, из-за насильственного пребывания в моем доме, чувствует себя скорее пленником, нежели гостем или домочадцем. В первую очередь, более прочного положения приходится, конечно, пожелать Каспару. Надежды, в нем разбуженные, лишили его покоя, его дни заполнены ожиданием столь страстным, что об обучении ремеслу, как то предполагалась, и думать нечего; душевная тревога юноши такова, что бросается в глаза всем и каждому. Вечера он проводит за писанием какой-то чепухи, а лучшее его удовольствие – кончиком карандаша отмечать на карте страны, дороги, по которым он надеется проехать с вашим сиятельством; довольно практичный, хотя и несколько односторонний способ изучения географий. Он говорит, думает, мечтает лишь о предстоящем путешествии, и если Вы, милорд, еще хоть сколько-нибудь хотите добра несчастному юноше, то я считаю своим долгом обратиться к Вам с призывом весьма настоятельным – по возможности скорее положите конец бессмысленной горячечносги такого его существования. Вы единственный на земле, чье имя, чьи слова еще многое значат для него, и мне думается, что бесконечное его доверие тронет сердце, некогда любящее, но остуженное капризами, ненадежностью, двоедушием загадочного и непостижимого создания. Даумер – президенту Фейербаху Ваше превосходительство почтили меня просьбою сообщать Вам о здоровье, равно как и душевном состоянии Каспара Хаузера. Признаюсь, сие повергло меня в некоторое смущение. В последние полтора года я остерегался приблизиться к юноше, заботливо отгороженному от мира, ибо в здешних краях каждый тщится охранить маленькие свои права от вмешательства чужеземца, и посему дело, которое касается всего человечества и пробуждает сострадание в каждом внутренне раскрепощенном человеке, мало-помалу становится делом лишь узкого круга лиц. Уповаю, что Ваше превосходительство простит мне подобное заявление, поскольку оно свидетельствует о моем неизменно участливом внимании к судьбе найденыша, ныне отнюдь не внушающей радужных надежд его друзьям. Доверительное письмо Вашего превосходительства положило конец моим колебаниям, на днях я навестил его в доме господина фон Тухера, да и он, впервые после долгого времени, побывал у меня, это дает мне возможность сообщить Вам о нем кое-какие сведения, пусть общего характера, но тем не менее освещающие особенности его нынешнего положения. Каспар очень вырос и возмужал, на вид ему можно дать года двадцать два. И все же, появись он в цивилизованном обществе, к которому теперь сопричислен, впечатление он произвел бы странное. Походка у него медлительная и боязливо-осторожная, как у кошки; черты лица не назовешь ни мужественными, ни ребяческими, ни молодыми, ни старыми: они одновременно стары и молоды, неглубокие складки на лбу говорят о странно преждевременном постарении. Над верхней губой у него появился светлый пушок, что нередко его конфузит и к тому же никак не гармонирует с девичьей нежностью кожи и русыми кудрями, по-прежнему спускающимися до плеч. Его приветливость покоряет сердца, в его серьезности есть какая-то медлительная важность, но весь его облик овеян меланхолией. Он ведет себя серьезно, чинно, хотя манеры у него изящные и непринужденные. Правда, некоторые его жесты все еще неуклюжи, и, случается, он не сразу находит нужные слова. Он любит с важным видом и довольно заносчиво говорить о вещах вполне тривиальных, в других устах это звучало бы пошло, в его устах – вызывает болезненно-сострадательную улыбку; очень забавно также он строит планы на будущее, рассуждает о том, как сложится его жизнь, когда он закончит ученье, и как он будет обходиться со своей женой. Жена, по его представлению, предмет хозяйственного обихода; ее держат в доме, покуда она приносит пользу, и прогоняют, когда она пересолит суп или плохо починит рубашки. Его всегда на диво ровное душевное состояние напоминает зеркально гладкое озеро, покоящееся в лунном свете. Он не способен нанести обиду, ударить животное и милосерден даже к червю: заботливо обходит его, боясь раздавить. Он любит людей, всякое человеческое лицо для него лик божий, в коем он ищет отражения небес. Ничего необычайного в нем нет, если не считать необычайности его судьбы. Юноша, уже созревший, у которого не было детства, не было первых годов юности, почему – он и сам не знает, почти взрослый человек – без родины, без родителей, без родственников и друзей-сверстников, словно бы единственный представитель своей породы. Ведь каждое мгновение в суете окружающего мира напоминает ему о его одиночестве, бессилии, зависимости от людской милости или немилости. Итак, чудное его поведение лишь неизбежная самозащита: самозащита – и его дар наблюдательности, его проницательный взгляд, схватывающий слабости и характерные особенности окружающих, самозащита – и его способность выражать свои желания так, чтобы благодетели шли им навстречу. Да, Ваше превосходительство, друзей у него нет. Ибо мы, к нему благожелательные и оберегающие его от грубых притеснений жизни, мы только зрители страшного существования юноши. А граф Стэнхоп, человек возбуждающий так много толков, может ли он по праву называться другом Каспара? Чему мы должны верить? Кто разрешит наши, увы, обоснованные сомнения? Ужас охватывает меня при мысли об ожиданиях, связанных для юноши с графом. Если бы сбылось все, что он сулит Каспару, графа можно было бы назвать святым и не знающим себе равных в этом мире. Но если его посулы не сбудутся, если не сбудется хотя бы сотая их доля, я предвижу плохой конец. Сердце, из темных глубин поднятое к жизненной суете сует, познавшее немыслимые соблазны, после немыслимо мирной тишины, хочет полной меры счастья и, обманутое, пусть даже в малом, обречено на гибель. Не скрою, смелость сделать такие признания мне дает скорее моя привычка все видеть в черном свете, нежели пересуды горожан, да и как бы иначе я дерзнул питать недоверие к столь высокопоставленной особе? Однако сегодня у нас стали уже поговаривать, будто Каспара увозят на жительство в Ансбах. Фрау Бехольд, давняя его врагиня, носится по городу и злорадно возвещает всем и каждому, что воздушные замки графа рухнули и из поездки в Англию, уж конечно, ничего не вышло. Моя сестра рассказала мне, что фрау Бехольд узнала об этом от учительши Квант, подруги своей молодости, которая выросла с нею в одном доме. Дай боже, чтобы Каспар не прослышал об ее болтовне. Буду считать себя бесконечно обязанным Вашему превосходительству, если получу более точные сведения, дабы я мог опровергнуть эти нелепые слухи в интересах нашего подопечного. Фейербах – господину фон Тухеру В соответствии с запросом Вашего высокородия, а также отдавая должное необходимости, имею честь настоящим сообщить Вам, что с сегодняшнего дня Вы освобождены от своих обязанностей опекуна Каспара Хаузера. Одновременно Вам будут направлены копии решений окружного и городского суда по этому поводу, а также постановление, согласно которому Каспар впредь будет находиться на попечении лорда Стэнхопа, правда, лишь формально, ибо пока что сложные и запутанные обстоятельства не позволяют произвести столь радикальную перемену, и Каспару временно будет предоставлен приют в семье учителя Кванта. На лорда Стэнхопа возложена обязанность в течение всего этого времени заботиться о должном воспитании и удовлетворении жизненных потребностей юноши; в отсутствии опекуна о его благе буду заботиться я. Седьмого числа сего месяца к вам прибудет обер-лейтенант полиции Хикель, весьма энергичный чиновник, на которого правительственным декретом возложен специальный надзор за переездом Каспара в Ансбах. Его лордство, граф Стэнхоп, в последнюю минуту принял решение, безусловно мною одобренное, – не присутствовать при акции, которая в глазах народа должна носить чисто служебный характер. Я не усматриваю никакой трудности в том, чтобы сообщить Каспару об изменившемся положении вещей, и все сетования на таковую считаю преувеличенными. Сам я в ближайшие дни должен буду предпринять давно подготовляемую поездку в столицу, где надеюсь добиться окончательной и благоприятной перемены в судьбе Каспара. Барон Тухер – президенту Фейербаху Спешу уведомить Ваше превосходительство о том, что внезапная кончина моего дяди вынуждает меня спешно выехать в Аугсбург. Заботу о все еще проживающем в моем доме Каспаре я возложил на господина бургомистра Биндера, а также на господина учителя Даумера, предоставив на их благоусмотрение оставить Каспара у меня или взять его к себе на тот краткий срок, который ему осталось прожить в нашем городе. Я еще не сообщил, даже не намекнул юноше о том, что ему предстоит, и должен откровенно признаться, какая-то непреодолимая боязнь удерживает меня от этого. Каспар до сих пор неколебимо уверен, что едет в Англию или в Италию со своим высоким покровителем; жизнь в разлуке с графом, пусть даже временной, для него невыносима, и, право же, надо обладать редкостным даром внушения, чтобы примирить его с такой вестью. Лично я, никому, впрочем, своего мнение не навязывая, считаю ошибкой вновь помещать мальчика в среду, которая никогда не принесет ему умиротворения, не утолит его жажды жизни и деятельности. Самый строй его мыслей, на его беду, стал гордым и дерзостным, ибо он перерос мирный крут мещанского бытия; прилежание Каспара в последние месяцы равнялось нулю, все мысли, все устремления были обращены к лорду, и если граф Стэнхоп от него отречется, то он оставит человечеству несчастное создание, звено, изъятое из цепи социальных связей. Говорят, что отличительная черта царственных детей – беспомощность перед лицом жизни, в таком случае Каспар избранник даже среди принцев. Возможно, судьба еще перекует его, сделает человеком, способным отвоевать себе корону, даже если эта корона не княжеская. Для меня эпизод с Каспаром Хаузером исчерпан, и сколько бы разочарований и горести я из него не вынес, он дал мне возможность заглянуть в глубины человеческих деяний и заблуждений, которые до конца жизни останутся у меня в памяти. Так каждый платит, что ему положено. Даумер – президенту Фейербаху Считаю своим долгом правдиво описать Вашему превосходительству события последних дней, поскольку свидетельство очевидца – основа истины. Многое из того, что я скажу, будет выглядеть необычно и странно, почему я, зная свою репутацию – человека не очень-то трезвого ума, невольно задаюсь вопросом, пристало ли мне описывать такие события? При этом меньше всего мне приходится опасаться суровой проницательности Вашего превосходительства; если все изложить по-деловому, то факты будут говорить сами за себя, а мне останется только удержать в памяти последовательность происходившего, что, конечно, не так-то легко. Четыре дня назад меня посетил господин фон Тухер, сообщивший, что смерть родственника требует его немедленного отъезда из города. Он уже и раньше просил меня, а также господина Биндера, присматривать за Каспаром, покуда юноша еще в Нюрнберге, что мне показалось несколько странным, но господин фон Тухер намекнул: дескать, в высоких сферах считают за благо отдалить его от Каспара, более того, предписывают ему это. Он подразумевал послание Вашего превосходительства, которое и побудило меня, почти против воли, посетить Каспара и возобновить общение с ним. Господин фон Тухер весьма неблагожелательно к этому отнесся. Я не делал попыток переубедить гордого барона, впрочем, мне думается, его поведение обусловлено более серьезными и добрыми чувствами, ибо, когда я поинтересовался, предупредил ли он Каспара о предстоящем прибытии лейтенанта полиции Хи-келя, он торопливо отвечал, что лучше будет, если это сделаю я, что я-де скорей сумею уговорить и успокоить Каспара, тем более, что ко мне он питает больше доверия. После обеда я положил отправиться к Каспару. Когда я вошел в его комнату, он был погружен в чтение часослова. Тотчас же подняв голову, он безмятежно взглянул на меня, и – ничего более странного я отродясь не видывал – в мгновение ока смертная бледность залила его лицо. Что-то сдавило мне грудь, я опустился на стул не в силах проронить ни слова. Позабыв о роли, которую я взял на себя, я только сострадал ему, мне было ясно, что в моих глазах он прочитал все, что мне предстояло ему сказать, неосознанный страх, видно, уже дремал в его душе, иного, не сверхъестественного, объяснения тут не подыщешь, и я почувствовал, что подрублены самые корни его сердца. Шатаясь, он поднялся, я хотел поддержать его, он меня не замечал; я довел его до кровати, он почти упал на нее, весь скорчился и стал плакать так, что кровь застыла у меня в жилах. Но ведь ничего еще не случилось, все еще поправимо, говорил я себе, щедро расточая слова утешения. Он плакал, наверно, с полчаса. Потом встал, прошел в угол комнаты, присел там на скамеечку и закрыл лицо руками. Я безостановочно его увещевал и уговаривал, сам не знаю уж, что я плел. Часов около шести я покинул его, и хотя все это время он даже рта не раскрыл, мне казалось, что он сумеет справиться со своим горем. Я попросил слугу время от времени к нему наведываться и решил часа через два снова сюда прийти, но это оказалось невыполнимым, я до поздней ночи был занят своими учительскими обязанностями. Когда я уходил, Каспар сидел на скамеечке, втиснутой между печкой и шкафом. Я снова вошел в его комнату в девять часов следующего утра, и кто опишет мою боль и удивление, когда я увидел его на том же самом месте, в той же самой позе, в какой я оставил его четырнадцать часов назад. Все в том же виде была и постель, слегка примятая после того, как он упал на нее, ни одна вещь не сдвинута с места. На столе затянувшаяся толстой пленкой молочная каша – его ужин, рядом чашка с остывшим утренним кофе, воздух в комнате душный, спертый. Вошел слуга и в ответ на мой молчаливый вопрос пожал плечами. Я подбегаю к Каспару, трясу его за плечо, за ледяную руку: ни слова, ни жеста, он по-прежнему смотрит недвижным взглядом в пустоту. Прошло около получаса, мне стало жутко, я решил послать за врачом, возможно, я что-нибудь пробормотал вслух, во всяком случае, Каспар пошевелился, поднял голову и посмотрел на меня, словно из бездонной глуби. О, этот взгляд! Проживи я Авраамов век, мне и тогда не позабыть его. То был другой человек. К сожалению, я не способен мгновенно охватить ситуацию во всей ее значимости. Мне бы промолчать, а я все продолжал утешать его. Но мне сразу же подумалось: лучше, чтобы его потемневшую душу не озарял даже последний проблеск надежды. Одно лишь служит мне оправданием: я ведь толком не понимал, что именно происходит, воздействие чего-то несказанного, чему я был свидетелем, оказалось куда сильнее и страшнее, нежели точное знание. Но не хочу докучать Вашему превосходительству своими соображениями и продолжаю по порядку. Я потерял уже слишком много времени, надо было уходить. С трудом удалось мне уговорить Каспара немного прилечь, более того, он пообещал прийти к нам обедать. Это превысило мои ожидания, и я, несколько успокоившись, отправился по своим делам и в половине первого, как всегда, уже был дома. Мы ждем, но Каспара нет и нет. Я высказал предположение, что он уснул, так как по его виду понял, что всю ночь он глаз не смыкал, и, ничего худого не думая, снова пошел в гимназию, решив на обратном пути заглянуть на Хиршельгассе. Так я и поступил, но, бог ты мой, что со мною сталось, когда швейцар мне сообщил, что Каспар уже в двенадцать вышел из дому, сказав, что идет ко мне. Меня как обухом ударило; наряду с ответственностью, на меня возложенной, я ведь и просто тревожился о бедняге. Бегом побежал я домой, но Каспара там не оказалась, я послал сестру к бургомистру, даже моя старуха мать отправилась узнавать у знакомых, не слышно ли чего о Каспаре. Я между тем держал совет с кандидатом Регулейном, и, когда вернулась моя сестра и мы по ее лицу поняли, что она ничего не узнала, нам показалось необходимым немедленно обратиться в полицию, которая, в случае несчастья, конечно же, несла ответственность, так как к охране Каспара в последнее время относилась весьма небрежно. Я торопливо отдал еще кое-какие распоряжения и уже совсем было собрался уходить, как дверь открылась, и на пороге появился Каспар. Но он ли это? Нам показалось, что перед нами призрак. Смею Вас заверить, я не преувеличиваю, говоря, что все мы готовы были разрыдаться. Не поздоровавшись и ни на кого не глядя, странно медленным шагом прошел он к столу, опустился в кресло, подпер рукою подбородок и устремил неподвижный взгляд на зажженную лампу. Мы все окаменели. Моя сестра, а также кандидат Регулейн позднее признались мне, что у них мороз пробегал по коже. Тем временем вернулась моя мать; она первая подошла к столу и спросила Каспара, где он пропадал. Он не ответил. Анна решила, что ей скорее удастся вывести его из оцепенения. Она сняла с него шляпу, погладила его по волосам и тихим голосом стала что-то говорить ему. Тщетно. Он смотрел на свет, только на свет, раскрытая ладонь у щеки, подбородок подперт большим пальцем. Медленно подходя к нему, я пристально в него вглядывался, но ничего не было написано на его лице, кроме застылой, не горькой даже, напряженной и почти бессмысленной серьезности. Мать продолжала настаивать, пусть скажет, откуда явился и где был. Наконец, он взглянул на каждого из нас по очереди, покачал головой и умоляюще сложил руки. Между собой мы договорились оставить Каспара ночевать, а чтобы не привлекать внимания к его внезапному исчезновению, послали служанку к бургомистру и в те семьи, которые мы уже успели обеспокоить. Мать пошла на кухню похлопотать об ужине, как вдруг появился слуга господина фон Тухера, спрашивая, не у нас ли Каспар? Ему-де надобно немедленно возвращаться домой, из Ансбаха прибыл лейтенант полиции Хикель, которому поручено увезти его уже сегодня вечером. Весть отнюдь не неожиданная… Но такая спешка повергла меня в волнение, и я, достаточно необдуманно, оборвал этого малого. Помнится, я сказал, что господину лейтенанту следовало бы набраться терпения, речь ведь идет не о мешке картофеля – взвалил на телегу и поехал. Мое волнение будет понятно каждому, кто вспомнит, что этому предшествовало. И все же на меня напали сомнения, я жалел о своей запальчивости и упросил кандидата Регулейна отправиться в дом господина фон Тухера, поговорить с приезжим из Аксбаха и кое-что ему разъяснись. Все бы это было хорошо, но, на беду, кандидат, человек словоохотливый, обрадовавшись возможности позабавить полицейского, взял да и выложил ему всю историю с исчезновение^ Каспара, из чего впоследствии вышла крупная неприятность. Ужин был подан в семь часов, кандидат еще не вернулся, и мы сели за стол вместе с Каспаром, как в доброе старое время. Но нет, все было по-другому, и другим был Каспар. Я не мог оторвать глаз от бедняги. Сидит потупив взор и безразлично зачерпывает ложкой свою кашу. Взгляд у него беспокойный, кожа время от времени покрывается пупырышками. Впрочем, долго заниматься подобными наблюдениями мне не пришлось; около четверти восьмого кто-то изо всех сил дернул звонок у входной двери, Анна побежала вниз открывать, через минуту-другую на пороге показался человек в форме офицера полиции, и прежде чем он успел назвать свое имя, я уже знал, кто это. Каспар задрожал, еще когда послышалось дребезжанье звонка. Здесь я должен добавить, что разговоры как со слугой господина фон Тухера, так и с кандидатом Регулейном происходили внизу, в сенях, и Каспар, разумеется, их не слышал; сейчас он приподнялся и вперил взгляд в дверь, при появлении же господина лейтенанта полиции сделался так же смертельно бледен, как вчера, когда я вошел к нему в комнату. Из сопоставления фактов я могу сделать лишь один вывод, а именно, что все случившееся за последние двадцать четыре часа Каспар уже почувствовал, вернее, увидел духовным оком и, видимо, более не нуждался в том, чтобы события это подтвердили; его самоуглубленность походила на зловещее спокойствие сомнамбулы. Сам я был так всем ошарашен, что, боюсь, очень уж холодно встретил господина Хикеля. Но тот, слава богу, не обратил на это внимания; поклонившись дамам, он повернулся к Каспару и с удивлением, пожалуй, не вполне искренним, воскликнул: – Так вон он, Хаузер! Совсем взрослый молодой человек, с ним нетрудно будет договориться! Каспар смотрел на пришельца широко раскрытыми сумрачно-испытующими глазами; в этом взгляде не было ни скорби, ни мольбы. Воцарилось всеобщее молчание, я раздумывал, как бы это устроить, чтобы Каспар остался ночевать в нашем доме, отпускать его в таком состоянии с незнакомым человеком представлялось мне в высшей степени нежелательным. Я откровенно сказал об этом господину Хикелю, он спокойно меня выслушал, но заявил, что ему поручено немедля увезти Каспара, что времени больше терять нельзя, надо ведь успеть уложиться, а лошади уже ждут. Моя сестра Анна, как всегда, необузданная, крикнула мне, чтобы я не тревожился, и, словно желая защитить Каспара, подбежала к нему. Господин Хикель ухмыльнулся и сказал, что если нам так важно продлить пребывание Каспара у нас и о чем-то с ним переговорить (тон у него, надо сказать, был такой обязательный, что я даже удивился), то он, не желая огорчить нас, его оставит, но на меня возлагается обязанность ровно в девять привести его к дому господина фон Тухера. Тут уж я вышел из себя и спросил, неужто же дело это такое спешное, что надо выезжать на ночь глядя? Господин Хикель взглянул на часы, пожал плечами и предложил мне поскорее решить, как я поступлю. Тут вдруг заговорил Каспар ясным и твердым голосом, для меня совершенно новым; он объявил, что сейчас уйдет с господином Хикелем. Все мы, однако, видели, что он дрожит от усталости и едва держится на ногах. Мать и сестра заклинали его остаться, господин Хикель после слов Каспара опять ухмыльнулся – о как знакома мне такая ухмылка! как часто нагоняла она краску стыда на мое лицо! – и, повернувшись ко мне, сказал: – Итак, ровно в девять, господин учитель, – потом он взглянул на Каспара, погрозил ему пальцем и полушутливо проговорил: – Смотрите не опаздывайте, Хаузер! Вам еще придется мне рассказать, где вы валандались после обеда. И, пожалуйста, не вздумайте врать, вранье до добра не доводит! Я, надо вам знать, до шуток не охотник. Хикель поклонился и вышел, мы остались возмущенные, встревоженные, ничего не понимающие. Все оборачивалось хуже, чем можно было предположить поначалу. Последние слова лейтенанта преисполнили ужасом меня и моих домашних. Что ждет Каспара в будущем, на что можно надеяться, если ему угрожают так грубо и откровенно? Камень лежал у меня на сердце, но раздумывать было некогда. Я решил идти за советом к бургомистру. Анна живо постелила постель на кушетке и подвела к ней Каспара, он заснул в то же мгновение, как голова его коснулась подушки. Покуда я собирался уходить, внизу прозвенел звонок: господин Биндер явился к нам собственной персоной. Я торопливо поведал ему о случившемся. Весьма неприятно пораженный выступлением господина из Ансбаха, он пожелал сам говорить с ним и предложил мне его сопровождать. Каспара мы оставили на попечении женщин, сами же отправились на Хиршельгассе. Несмотря на довольно поздний час, перед домом Тухера толпились люди, в большинстве – из низшего сословия. Каким-то образов они прознали, что Каспара увозят, и теперь, кто громко, кто бормоча себе под нос, выражали свое неудовольствие. Когда мы отворили дверь в комнату Каспара, глазам нашим явилось странное зрелище. Ящики комода, шкафы – все было пусто; белье, платье, книги, бумаги, игрушки валялись на полу и на стульях, а господин Хикель командовал слугой, который, как ни попадя, швырял вещи в сундук и небольшой ящик. Заметив нас и прочитав негодование в наших глазах, Хикель как-то даже льстиво заметил, что вот-де начинается новая жизнь для найденыша и теперь уже все всплывет на свет божий. Господин Биндер строго его спросил, что он имеет в виду и что должно всплыть на свет божий, и тут же назвал себя. Господин Хикель смешался и с помощью каких-то пустых отговорок увернулся от ответа. Далее он стал уверять нас, что любит Каспара и считает своим долгом уберечь его от ложных иллюзий. Кровь бросилась мне в голову! Кто же породил, кто питал эти иллюзии, воскликнул я, как не знатные господа, которые теперь, видимо, дали тягу! Поначалу простодушного мальчика вырядили в праздничный наряд, а когда он отправился в нем гулять, его сочли за опасного зазнайку. Это жестокая и презренная игра! Конечно, я вспылил и наговорил лишнего, но ироническое спокойствие полицейского вывело меня из себя. Еще больше я смешался, когда он стал по каждому пункту со мной соглашаться, не пускаясь, впрочем, ни в какие объяснения. Затем он обернулся к слуге, веля ему поторапливаться, не то им придется выезжать поздно ночью. На это господин Биндер заметил, что отъезд можно спокойно отложить до утра, тем паче что Каспар нуждается в отдыхе, ответственность же за промедление он готов взять на себя. Господин Хикель отвечал, что это невозможно: ему дан приказ выехать сегодня и он обязан таковой выполнить. Мы стояли в растерянности. Лейтенант полиции уселся на край стола, молча, насмешливо-выжидательным взглядом смотря на нас. Вдруг послышались шаги, дверь распахнулась, и вошел Каспар, сопровождаемый моей сестрой. Анна шепнула мне, что вскоре после нашего ухода Каспар проснулся и тотчас же заявил, что хочет уехать с незнакомцем и никакими доводами себя удержать не позволит; вот она и пошла его проводить. Каспар окинул нас всех испытующим взглядом, потом сказал господину Хикелю: – Возьмите меня с собой, господин офицер. Я уже знаю, куда вы меня везете, и не боюсь. В этих простых словах было, однако, столько удивительного достоинства и столько такта, что я, не скрою, был растроган до глубины души. Чего бы я не отдал тогда, чтобы иметь возможность хоть часок пробыть наедине с Каспаром. Господин полицейский не скрывал своей радости по поводу этого нежданного выступления и со смехом отвечал ему: – Да чего же бояться, Хаузер, мы не в Сибирь едем. – Он подошел к юноше, положил обе руки ему на плечи и сказал: – Ну, а теперь, будьте откровенны, Хаузер, и без обиняков скажите мне, где вы полдня пропадали? Каспар молчал, раздумывая, потом глухим голосом проговорил: – Этого я вам сказать не могу. – То есть как это так, сейчас же все выкладывайте! – крикнул Хикель. Каспар на это: – Я искал кое-что. – Что же именно вы искали? – Дорогу! – Черт подери, – вскипел лейтенант, – не разыгрывайте комедию и не виляйте, не то я вам вправлю мозги» И запомните, что мы в Ансбахе вашим причудам потворствовать не собираемся. Господин Биндер и я, конечно, были возмущены его наглыми речами. Но господин Хикель не выказал ни малейшего раскаяния, он кратко приказал Каспару собираться, через полчаса они отбудут. Между тем барон Шейерль, асессор Эндерлин и другие знакомцы Каспара, услышав об его отъезде, поспешили прийти попрощаться с ним, я успел обменяться с юношей лишь двумя или тремя словами, и все мы столпились в сенях. Народу на улице стало еще больше, в темноте казалось, будто весь Нюрнберг собрался на Хиршельгассе. Те, что стояли поближе, ругались, громко выражая недовольство. Господин Хикель потребовал, чтобы бургомистр выставил охрану, но тот счел подобные меры излишними, и правда, едва он вышел на улицу, порядок восстановился. Когда Каспар подошел к карете, все ринулись за ним следом, каждый хотел поглядеть на него напоследок. Окна домов на противоположной стороне были освещены, женщины махали ему платочками. Багаж привязали, кучер щелкнул кнутом, лошади тронули – Каспар уехал. В убеждении, что Ваше превосходительство принадлежит к. наиболее искренним доброжелателям несчастного юноши, я ощутил внутреннюю потребность подробно и последовательно ознакомить Вас с этими событиями. Прошло всего несколько часов со времени их свершения, уже далеко за полночь, перо валится у меня из рук, но я обязан был записать все по свежим следам, дабы не исказить собственных воспоминаний. Там, где неустанно ведет свою работу клевета, не должен страшиться ночного бдения и благожелатель, если он не хочет, чтобы сон затуманил им увиденное и пережитое. Может быть, Ваше превосходительство, Вы сочтете, что я неправильно толкую события или переоцениваю важность таковых. Что ж, возможно! Но я, по крайней мере, исполнил свой долг и не буду упрекать себя за нерадивость. Меня очень тревожит участь Каспара, почему, я и сам не знаю, но так уж я устроен, что мой глаз видит сначала тень, а потом свет. Под конец я должен еще добавить, что господин фон Тухер в последнее свое посещение передал мне сто золотых гульденов, полученных Каспаром в подарок от господина графа Стэнхопа. Со следующей почтой я буду иметь честь переслать эту сумму Вашему превосходительству. Фрау Бехольд – учительше Квант Дорогая, excusez[12] за то, что я обращаюсь к Вам письменно, Вам это, вероятно, покажется немного extraordinaire[13], я ведь Вам совсем чужая, хотя Вы и провели свои юные годы в доме моих родителей. С большим étonnement[14]я узнала, что Каспар Хаузер отныне будет пребывать под Вашим кровом, и считаю своей обязанностью сообщить вам кое-что касательно этого чудака. Вы же знаете, Хаузер – наш нюрнбергский вундеркинд. Похвалы и потачки едва не сделали из него дурачка, здесь ведь народ-то бешеный! В таком вот состоянии мы взяли его к себе из чисто христианского милосердия и, клянусь Вам, без всякой задней мысли. Несмотря на свое сумасбродство, другие-то боялись человека с закрытым лицом и топором в руке, а мы не испугались, полюбили Хаузера, как свое дитя, и эстимировали его тоже. Ну, мы за это и поплатились: от Каспара – никакой благодарности, да еще злословие его приспешников. А сколько горьких часов, сколько неприятностей испытали мы из-за его лживости, об этом они все молчат. Позднее он, правда, заверял, что исправится, и мы опять с любовью приняли его в свое сердце. Но что толку, обуздать дух лжи не было возможности, он все глубже погружался в этот отвратительный порок. А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери; мы ее потом поместили в пансион в Швейцарии. Его, конечно, призвали к ответу, но он упорно запирался и из мести удушил бедненького дрозда, птичку, которую я ему подарила. Дай бог, чтобы Вам не пришлось на собственном опыте убедиться, что я говорю чистую правду. Он, моя милая, с головы до пят напичкан суетностью, и, когда строит из себя добрячка, знайте, что он лукавит, а если кто пойдет ему наперекор, тут уж – дружба врозь. Сколько мы натерпелись от его поведения, неблагодарности, клеветнических выходок, но с наших уст не сорвалось ни единой жалобы, да и какой смысл: ему ведь, скажи он правду, все разно бы не поверили. Между тем он не обманщик, а так себе бедняга, жалкий мальчуган. Мне думается, я оказываю услугу Вам и Вашему мужу, приподнимая завесу над его недостойным поведением. Граф Стэнхоп, который так о нем заботится, наверно, вскоре поймет, что пригрел змею на своей груди. Ах, если бы господин граф заехал ко мне, но пройдоха Хаузер до этого, конечно, не допустил по вполне понятным причинам. Итак, будьте бдительны, моя дорогая; у него вечно какие-то секреты, вечно он что-то прячет то в одном углу, то в другом, хорошего тут, конечно, мало. А теперь я хочу попросить Вас или Вашего супруга через некоторое время известить меня, как себя проявляет Ваш питомец и какого Вы о нем мнения, потому что у меня в сердце, несмотря на все, что было, осталось для него местечко, и я хочу, чтобы он добросовестно постарался исправиться, прежде чем вступит в большой свет, где ему понадобится куда больше силы и твердости, нежели в нашем, малом. О себе ничего хорошего сказать не могу; я больна, один доктор уверяет, что это нарыв на селезенке, другой, что это maladie du coeur [15]. Сильное вздорожание продуктов тоже не способствует хорошему настроению. Дела у мужа, слава тебе господи, идут, в общем-то, сносно. Отчет Хикеля о том, как он выполнил задание и перевез Каспара Хаузера в Ансбах Седьмого, согласно предписанию, я прибыл в Нюрнберг и тотчас же отправился на квартиру барона Тухера, но его питомца дома не оказалось. К моему удивлению, я узнал, что после обеда он шатался неизвестно где и без всякого надзора, что противоречит предписанию, в настоящее же время находится у учителя Даумера, вероятно для того, чтобы затянуть отъезд с помощью своих друзей. Ибо при моем появлении у Даумеров сразу пошли отговорки да увертки: сам Хаузер тоже пустился на разные хитрости, довольно, впрочем, прозрачные. Все это мне, конечно, не помешало следовать полученным указаниям. Я стал строго его допрашивать, куда он подевался сегодня днем, но толку не добился, парень давал самые что ни на есть дурацкие ответы. Зато моя решительная позиция привела к тому, что об отсрочке уже и речи не было, ровно в девять экипаж стоял у подъезда. На улице скопился народ, многие вели себя вызывающе, видно, их заранее обработали, но притихли, когда я их пугнул; сейчас-де вызову стражников. Кучеру я приказал гнать вовсю, и минут через пятнадцать город остался позади. За все три часа до деревни Гросхазлах мой подопечный не проронил ни слова, сидел, уставившись в темноту. И то сказать, печально думать, что твои воздушные замки рухнули. Я послал сержанта в Гросхазлах, и, покуда кучер кормил лошадей, мы все зашли в помещение станции. Хаузер тут же улегся на лежанку и заснул. Я, однако, не мог отделаться от подозрения, что он только притворяется спящим, желая подслушать мой разговор с сержантом. В этом подозрении меня укрепило то, что у него вздрагивали веки всякий раз, когда я отзывался о нем в не слишком лестных выражениях. Мне захотелось проверить, имеют ли под собой почву россказни о том, что он впадает в глубокий, почти лунатический сон, и я прибег к маленькой хитрости. Мы разговаривали с сержантом, потом я подал ему знак, мы оба тихонько встали, словно собираясь уходить, и что же? Не успел я дотронуться до дверной ручки, как Хаузер вскочил, точно ужаленный, и с растерянным видом бросился за нами. Мы едва удержались от смеха. В экипаже Хаузер внезапно спросил меня, все ли еще господин граф находится в Ансбахе. Я отвечал утвердительно, но добавил, что его лордство собирается сейчас отбыть во Францию. Хаузер только тяжело вздохнул. Он забился в уголок, закрыл глаза и на сей раз уснул по-настоящему, что я заключил по его мерному дыханью. Поездка продолжалась без дальнейших происшествий, и в четверть третьего, в самый снегопад, мы остановились у гостиницы «К звезде». Теперь мне лишь с трудом удалось разбудить Хаузера, и только, когда я как следует накричал на него, он отважился вылезти ив кареты. Я не хотел будить господина графа и потому, вместе со швейцаром, отвел молодого человека в чердачную комнатку и приказал ему немедленно ложиться. Для верности я запер дверь снаружи, а сержанту велел караулить его, покуда не рассветет. В заключение мне, вероятно, следует охарактеризовать своего временного питомца. Так вот, признаюсь: он не внушил мне ни симпатии, ни сострадания. Его замкнутость, упрямство и скрытность свидетельствуют о том, что если он не насквозь дурной человек, то характер у него все же испорченный и неприятный. Удивительных свойств я в нем, по правде сказать, не заметил, разве что редкостный талант комедианта, и это еще мягко выражаясь. Боюсь, что здесь очень в нем разочаруются. Биндер – Фейербаху Надеюсь, сообщение о том, что у меня имеются кое-какие сведения относительно загадочного и длившегося более пяти часов отсутствия Каспара Хаузера в последний день его пребывания в нашем городе, пресечет нежелательные слухи и догадки, вероятно, уже дошедшие до Вашего превосходительства. Разумеется, мои сведения нельзя назвать исчерпывающими, и если юноша сам не пожелал объяснить свой поступок, то подробности, которые я узнал, уж конечно, не объяснят его до конца. Постараюсь быть кратким. Наутро после отъезда Каспара ко мне пришел тюремщик Хилль и рассказал, что вчера днем, часу во втором, Каспар явился к нему в башню и попросил показать ему камеру, в которой он содержался, будучи узником. Камера в сторожевой башне случайно пустовала, и Хилль, после долгих удивленных расспросов, впустил туда Каспара. Тот нерешительно постоял в дверях, потом шагнул в угол, где некогда лежал на соломенной подстилке, сел и стал молча думать свою думу. Хилля это удивило, а так как все его попытки пробудить юношу от этого летаргического сна ни к чему не привели, он пошел к себе и рассказал жене о том, что происходит в башне. Они стали прикидывать, что бы им предпринять, как вдруг Каспар вошел в их комнатку, хорошо ему знакомую по прежним временам, но которую он тем не менее рассматривал сейчас задумчиво и внимательно, точно так же, как камеру в башне. Хилль и его жена решили, что бедняга малость тронулся в уме. Женщина подошла к нему поближе, спросила об одном, о другом, но ответа не дождалась. Тут блуждающий взгляд юноши упал на обоих детей тюремщика, игравших на приступке перед окном; Каспар внезапно улыбнулся, подбежал к ним и уселся рядом с ними. Хилль сделал самое благоразумное из всего, что мог сделать, – оставил его в покое, дожидаясь, что будет дальше. Сидя все в той же позе, Каспар смотрел на детей так, словно отродясь с детьми не встречался. Вытянув шею, он, казалось, изучал их пальчики, губы, его жадный взор впитывал каждое их движение. Жене Хилля стало не по себе, она хотела броситься к детям, но муж ее остановил, сам он нисколько не испугался. «Я-то ведь знаю, какая у Хаузера добрая душа», – пояснил он мне. Вдруг Каспар вскочил, вытянул вперед обе руки, застонал, уставился в пространство, словно ему явился призрак, затем стремглав бросился вон из комнаты, сбежал вниз по лестнице и выскочил на площадь. Хилль побежал за ним, не без основания считая, что в таком состоянии его нельзя оставлять одного. Бегом спускаясь с горы, он не выпускал его из глаз. Каспар метался по улицам без смысла и цели, затем через Глацис ринулся к церкви св. Иоанна. Хилль следовал за ним на расстоянии пятидесяти или шестидесяти локтей, неотступно следя за каждым его движением. Хотя с виду это и была бесцельная беготня, но юноша так спешил, так был нетерпелив, словно жаждал словить нечто, от него ускользающее. Вот он двинулся вниз по Мюльгассе; эта улица упирается в поле и переходит в луговую дорогу, ведущую вдоль стен кладбища в Пегниц и затем дальше в лес. У кладбищенской стены, такой низкой, что даже невысокий человек без труда смотрит поверх нее, Каспар вдруг остановился, сорвал шляпу с головы и прижал руку ко лбу. Вашему превосходительству, вероятно, известно, как он был потрясен в свое время при виде кладбища. У него и сейчас зуб на зуб не попадал, он задыхался, ужас был написан на его серо-бледном лице, казалось, он прирос к земле, но вдруг сорвался с места и бросился бежать с такой быстротой, что Хиллю стоило немало трудов не потерять его из виду. Хилль гнался за ним, так как ему казалось, что Каспар вот-вот свалится в реку, – добежав до берега, он уже шатался из стороны в сторону. По счастью, дорога свернула к лесу, и вскоре он скрылся за деревьями. Хилль, боясь, что Каспар уйдет от него, попросил парней, работавших в песчаном карьере, помочь ему. Трое или четверо пошли за ним и начали поодиночке прочесывать лес. Впрочем, Хилль после долгих поисков, когда он уже начал не на шутку волноваться, первым увидел Каспара. Юноша преклонил колена у основания могучего дуба и, с мольбою протягивая к нему руки, страстно взывал: «О, лесной великан! О, могучий дуб!» Только эти слова, но прочувствованные, как молитва в минуту душевного отчаяния! Хилль сказал мне, что у него недостало сил окликнуть Каспара, и вообще этот простой малый выказал себя на редкость деликатным и человечным, так что в признательности и уважении ему отказать нельзя. Окликнули юношу рабочие, которых Хилль взял с собой. Каспар между тем в испуге вскочил и поочередно смотрел на каждого из них: казалось, он не узнавал Хил ля. Последний поблагодарил своих спутников и сказал, что больше в них не нуждается. Он взял под руку Каспара, и тот безропотно последовал за ним. Они вышли из лесу. В противоположность недавнему своему возбуждению Каспар был совершенно спокоен. Хилль спросил, куда он хочет идти, и Каспар сначала замялся, но потом ответил, что обещал прийти обедать к господину Даумеру. Хилль рассмеялся и сказал, что обеденное время давно миновало; когда они добрались до городской стены, уже смеркалось. Каспар едва передвигал ноги, и, хотя Хиллю в четыре часа надо было заступать на дежурство, он проводил его до дома учителя Даумера и ушел не раньше, чем дверь закрылась за бывшим его питомцем. Вот, Ваше превосходительство, точный сколок с того, что рассказал мне этот человек. Поскольку сомневаться в его показаниях не приходится, я велел их запротоколировать. Сам я ничего не могу извлечь из упомянутых событий, да и не мне предрешать выводы Вашего превосходительства. Вчера я попросил Хилля свести меня к тому месту, где он нашел коленопреклоненного Каспара: мне думалось, что там я увижу что-нибудь необыкновенное. При такой близости к городу это необычно мирный уголок; лес там густой, тишина и уединенность, настраивающие на созерцательный лад. Хилль тотчас же узнал это место и даже показал мне следы и разворошенный мох. Больше ничего примечательного я там не обнаружил. Полицейский нижний чин, приставленный к Каспару, по небрежности которого все это случилось, понес заслуженное наказание. Лорд Стэнхоп – Серому Я все еще торчу в богом забытом городишке, хотя к рождеству хотел быть в Париже, и уже истосковался по изящной беседе, по маскарадам, итальянской опере, по оживленным бульварам. Здесь на меня устремлены все взоры, все на меня посягают. Говорят, что в семействе некоего не слишком зажиточного надворного советника в заклад снесли семейную реликвию – настольные золотые часы, чтобы устроить вечер в честь его лордства. Одну даму, из древнего патрицианского рода, по имени фрау фон Имхоф, подозревают в слишком близких отношениях со мной, вероятно, лишь потому, что бедняжка несчастлива в браке, о котором судят и рядят вот уже много лет. Но все это чепуха. Дама, к сожалению, ведет себя безукоризненно. Остальные даже упоминания не заслуживают. Подобострастие бравых немцев поистине тошнотворно. Симпатичный директор канцелярии, в раболепном поклоне снимающий шляпу передо мной, прикажи я ему, охотно стал бы чистить мне сапоги. Ничто не мешает мне здесь разыгрывать из себя Калигулу. Но к делу. Внешнего повода для моего пребывания здесь более не существует. Первая часть задания, мною полученного, выполнена. Чего еще хотят от меня? На что считают меня способным в дальнейшем? Если у Вашего высокоблагородия или у повелителя Вашего высокоблагородия имеются еще пожелания интимного характера, то я хотел бы о них услышать, ибо Ваш покорный слуга уже сыт, сыт по горло и пора ему подумать о пищеварении. Я ношусь с намерением стать прелатом в Риме, а не то укрыться за монастырскими стенами, но предварительно мне необходимо сколотить солидный капитал для индульгенции. Если папа меня отвергнет, я вернусь в лоно пуританской церкви и, по крайней мере, буду избавлен от омерзительной необходимости отращивать себе бороду. В моей отчизне ведь тоже имеются маски и даже отличные маскарадные костюмы. Уведомлен ли отставной министр X. из С. обо всем происшедшем и огражден ли от возможных преследований? В каком банке прикажете мне в следующий раз получить очередную подачку? Тридцать сребреников, на какое число должен я помножить сию сумму? Ибо сейчас умножение – суть моей жизни. Господин фон Ф. несколько дней назад отбыл в Мюнхен – сообщаю для сведения. Пресловутый документ, словно кусок протухшего мяса, уже запримечен совестливым вороном, но пока что ему недоступен. Какая назначена цена и, если дойдет до военных действий, разрешаются ли более крутые меры? И что заслужит тот, кто увеличит население ада еще на одного подданного? Мне надо это знать, в наше время даже ничтожнейшие слуги сатаны предъявляют свои требования. Если господин фон Ф. и впрямь вступит в переговоры с королевой, а таково его намерение, понадобится представитель, который сумеет потушить занявшийся огонь. Правда, кусок мяса при этом неизбежно начнет смердеть. Мне, поневоле, вспомнился характерный абзац из последнего письма Вашего высокоблагородия. Кажется, он звучит так: «Вы, милейший граф, стали придавать непомерно большое значение нечестивому и сатанинскому, едва оно приобретает видимость целесообразного и удобного». Сняв слой грима с этих слов, я читаю: «Ну и мошенник же вы, граф!» Известна ли Вам очаровательная реплика старого князя М. американскому послу, который в лицо назвал его обманщиком? «Голубчик мой, – отвечал князь с самой ласковой из своих улыбок, – как это вы не умеете соблюдать меру в выражениях!» Так давайте же будем умеренны, если не в поступках, то на словах. К чему взаимные обиды? Мошенник родится на свет точно так же, как джентльмен. Тот, кто нагло сует свой нос в чужие дела и судьбы, – филистер или дурак, либо то и другое вместе. Кто знает меня? Кто захочет сделать меня не тем, кто я есть? Разве каждый мой вздох не выдает меня? Родственные звезды светили над Вашей и моей колыбелью. Вы верный слуга. Прекрасная отговорка! Отбросьте все, что Вас связывает, бегите в пустыню, к морю, на полюс, на другую планету, к себе самому, испытайте, будет ли Вас еще радовать блеск неба и свет солнца, и, если будет, мы продолжим разговор на эту тему. Будем пробиваться в ночи, подобно волкам, и будем храбры, ибо жертва может начать обороняться. Вверенный нашей защите молодой человек в последнее время тревожит меня, и, должен признаться, именно из-за него я до сих пор сижу в этой жалкой дыре. Он-то, конечно, ничего не знает, но я в чем только не стал его подозревать. Иной раз я кажусь себе глухим музыкантом, которого заставили играть на заткнутой флейте. Но не только это удерживает меня здесь, а еще и другое, чем я не хочу обременять Ваш слух, чуждающийся любых сентиментов. Но так или иначе, на сей раз я вполне серьезен, дозвольте мне уйти с арены. Я как в дурмане, я устал, нервы мои не повинуются, я старею и уже теряю вкус к охоте загоном, мне претит, когда напуганный заяц сам бежит в пасть злейшей из собак, я слишком прекраснодушен, чтобы этому радоваться, и меня так и тянет в последний момент пробить брешь в цепи загонщиков и помочь удрать несчастному созданию. А в этом случае может ведь произойти удивительная метаморфоза: заяц превратится в льва и кровавой своре останется только, дрожа, заползти в свою берлогу. Но не бойтесь, все это лишь судорожные фантазии стариковской совести. Я тоже верно служу – самому себе. Дело повелевает человеком. Наши страсти умерщвляют душу. Повешения заслуживает лишь вор, понятия не имеющий о философии. В юности у меня навертывались слезы, когда в Венеции я смотрел на «Мальчика с гитарой» Карпаччо, теперь я бы не дрогнул, если б на моих глазах дитя оторвали от материнской груди и раскроили ему череп о придорожный камень. Вот до чего доводит философия. Если бы за нее больше платили денег, я, вероятно, пребывал бы в лучшем расположении духа. Кстати, должен рассказать Вам презабавный сон, который мне на днях привиделся, по чудовищности, право же, не уступающий горгоне. Мы оба, вы и я, приценивались к некоему товару, вдруг Вы меня прервали словами: «Берите, что я Вам предлагаю, не то проснетесь и останетесь ни с чем». Я счел этот аргумент настолько божественно неопровержимым, что и в самом деле проснулся, весь в холодном поту. Но хватит, давно уже хватит. Мой егерь привезет Вам это письмо, которое, несомненно, раздражит Вас своей бессодержательностью. Прилагаемый вексель, заодно с просьбой таковой подписать, тем более Вас против меня восстановит. Учителю я заплатил за полгода вперед. Он человек полезный, неподкупный, как Брут, и послушный, как смирная лошадка. Истый немец, он полон принципов, сделавших его самоуверенным. Однако ночью положено спать. ПОКЛОНЕНИЕ СОЛНЦУ Утром после прибытия Каспара лорд дольше обыкновенного не выходил из своих апартаментов. Но и потом не велел звать его, а сначала совершил свою обычную утреннюю прогулку. Когда он вернулся, Каспар взад и вперед расхаживал перед дверями в гостиную; движения Стэнхопа, вознамерившегося его обнять, он как будто и не заметил, так как упорно смотрел в пол. Они вошли в комнату, лорд сбросил запорошенную снегом шубу и стал засыпать Каспара возможно более простодушными вопросами: как он жил это время, как распрощался с Нюрнбергом, как прошел переезд и тому подобное. Каспар охотно на все отвечал, правда, не пускаясь в подробности, был дружелюбен и отнюдь не выглядел угнетенным или обиженным. Это озадачило Стэнхопа; ему стоило известных усилий продолжать странно сдержанную беседу. Его даже пробирал страх, когда он поднимал взор на Каспара, неотрывно и отчужденно смотревшего на него глазами цвета винограда. Приход лейтенанта полиции явился для лорда облегчением. Он принял его в соседней комнате; там они с полчаса вполголоса что-то обсуждали. Едва граф скрылся за дверью, Каспар подошел к письменному столу, неторопливо снял с пальца бриллиантовый перстень и положил его на незаконченное письмо, написанное по-английски. Затем он подошел к окну и стал смотреть, как метет метель. Стэнхоп вернулся один. Спросил, знает ли Каспар, где будет жить отныне. Каспар отвечал утвердительно. – Самое лучшее нам сейчас же отправиться к учителю и осмотреть твою будущую квартиру, – сказал лорд. Каспар кивнул: – Да, это будет самое лучшее. – Мы можем пойти пешком, – заметил Стэнхоп, – тут рукой подать, но если ты опасаешься навязчивости встречных, пожалуй неизбежной, то я велю подать экипаж. – Нет, – отвечал Каспар, – я предпочитаю идти пешком, да и люди успокоятся, увидев, что и я хожу на двух ногах. Стэнхоп вдруг заметил перстень. Удивленный, он взял его в руки, взглянул на Каспара, еще раз взглянул на кольцо, задумался, сдвинув брови, усмехнулся бегло и злобно, молча положил перстень в ящик и запер его. Засим, словно ничего не случилось, надел шубу и произнес: – Я готов. На улице им не слишком докучали; прогулка протекала спокойно, народ здесь жил добродушный и робкий. Над дверьми Квантова дома висел венок из вечнозеленых листьев, в середине которого на куске картона красовалась надпись: «Добро пожаловать». Учитель Квант, в праздничном костюме, вышел им навстречу, жена его накинула на плечи шотландскую шаль, чтобы не так бросалась в глаза ее беременность. Сначала они осмотрели комнатку Каспара, расположенную на втором этаже. С одной стороны стена была скошена, но, в общем, комнатка выглядела премило. Над пестрым старинным канапе висела гравюра, изображавшая несказанно прекрасную девушку, в отчаянии протягивающую руки кому-то вослед. В кустах еще можно было разглядеть ноги беглеца и его развевающийся плащ. Противоположную стену украшали два маленьких матерчатых коврика с вышитыми изречениями. На одном стояло: «Поздно лег и рано встал, все вернул, что потерял»; на другом: «Надежды человеку милы от колыбели до могилы». Подоконник был уставлен горшками с комнатными растениями, радовал глаз вид, открывавшийся за невысокими крышами: заснеженные горы высились по обе стороны далеко простиравшейся долины. Трудно приходилось Каспару, смотревшему в окно; прежние представления, не имевшие теперь под собою почвы, отягощали его душу: езда к далекой цели, дорога, весело бегущая впереди лошадей, облака расступаются, когда они подъезжают ближе, горы услужливо отодвигаются в сторону, воздух звенит чужедальней песней, леса и луга, деревни и городки пролетают в озаренном солнцем тумане, а горизонт, отодвигаясь, открывает все новые и новые миры. Но этому не бывать! Внизу в гостиной, казалось, еще идет пар от свежевымытых полов. Квант разъяснял лорду важнейшие пункты намеченной им программы воспитания. Изредка он взглядывал на Каспара, и взгляд его был пронзителен и напряжен, как у стрелка, всматривающегося в цель, прежде чем выстрелить. Стэнхоп сказал, что почитает себя счастливым – наконец-то у Каспара появились виды на регулярное образование, все, чему его учили прежде, было произвольно и приблизительно. Если бы господин Фейербах не так настаивал на пребывании Каспара в Ансбахе (эти слова, видимо, предназначались для слуха юноши, молча внимавшего разговору), они сейчас уже были бы в Англии или на пути туда. – Но поскольку он остается в бесспорно хороших руках, – добавил лорд, – то я все же рад, убеждаясь, что иной раз даже насильственные действия приводят к полезным результатам. Слова его звучали сухо, как будто не он их произносил, а его шляпа или трость. Комплимент, им отпущенный, был давно стертой монетой, но Кванта точно маслом по сердцу смазали. Он заметно оживился и сказал, что, по его мнению, Каспару следовало бы сегодня же к ним перебраться. Стэнхоп взглянул на поникшего Каспара и улыбнулся ему принужденной улыбкой. – Не будем так спешить, – сказал он, – завтра утром я прикажу доставить сюда багаж, а сегодня пусть Каспар еще побудет со мной. Было уже темно, когда они оба вышли на улицу. Квант проводил их и постоял у двери, потом, по своей привычке, медленно и бесшумно затворил ее, вошел в комнату, скрестил обе руки на груди и, наверно, с четверть минуты простоял так, удивленно покачивая головой. – Что это ты головой качаешь? – поинтересовалась фрау Квант. – Не понимаю, ничего не понимаю, – растерянно ответил учитель и, потупив взор, стал бродить по комнате, словно ища что-то упавшее на пол. – Чего ты опять не понимаешь? – с досадой спросила жена. Квант пододвинул стул, сел рядом с нею, пристально на нее взглянул своими белесыми глазами и продолжал: – Скажи, милая Иетта, заметила ты в нем что-нибудь особенное, что-нибудь отличающее его от всех других людей? Фрау Квант расхохоталась. – Заметила только, что он не слишком вежлив и ходит в шелковых чулках, точно маркиз, – отвечала она. – Да? Ты считаешь? Не очень-то вежлив и чулки шелковые, верно, верно, – проговорил Квант с такой поспешностью, словно он стоял на пороге великого открытия. – Ну, от шелковых чулок мы его отучим и от модной жилеточки тоже; для нашего скромного дома это не подходит. Но я спрашиваю тебя, понимаешь ли ты людей, понимаешь ли свет? О нем уже годами говорят, как о чуде, небывалом чуде! Умные люди, люди со вкусом, образованные люди затевают споры из-за него, честное слово, это непостижимо. Неужели никто не умеет взглянуть на него собственными, данными ему богом глазами? Что все это значит? Тем временем Каспар и лорд пришли в гостиницу. Стэнхоп пребывал в не слишком радужном настроении. Молчаливость Каспара выводила его из себя; ему казалось, что кто-то, скрытый за занавесом, навел на него пистолет. Тревожное чувство человека, загнанного в тупик, мучило его. Существует точка, в которой, как на узкой тропе над пропастью, сходятся судьбы, и решение становится неизбежным. Тогда с языка срываются непрошеные слова, и демоны встают ото сна. Стэнхоп дернул сонетку, велел слуге зажечь свет и принести дров для камина. Через несколько минут тот же слуга доложил о надворном советнике Гофмане. Лорд не пожелал его принять и приказал больше ни о ком не докладывать. Он начал перебирать свои бумаги и, не отрываясь от этого занятия, спросил Каспара: – Как тебе понравились учитель и его жена? Каспар толком не знал, понравились ли они ему, и ответил весьма неопределенно. На самом деле он уже не помнил, как выглядел господин Квант, его супруга, его дом. Помнил только, что фрау Квант пила кофе из блюдца да еще вприкуску, что очень его насмешило. Внезапно Стэнхоп обернулся и с видом человека, уже теряющего терпение, спросил: – Что это за выдумки с перстнем? Что ты хотел этим сказать? Каспар ничего не ответил и в печальном своем упорстве смотрел прямо перед собой. Стэнхоп подошел, ткнул его пальцем в плечо и злобно сказал: – Отвечай, не то горе тебе! – У меня и без того довольно горя, – мертвым голосом отвечал Каспар. Он посмотрел на Стэнхопа, как смотрят на что-то склизкое, мгновенно отвел глаза и стал смотреть на отблеск огня, плясавший по темно-красным обоям. Что мог он сказать? Ведь чувство его к Стэнхопу, который впервые указал ему путь, впервые заговорил с ним, как человек с человеком, оставалось почти неизменным. Поведать ему о страшной ночи в доме господина Тухера, когда он, Каспар, сидел, прижав руки к растерзанному сердцу, одинокий, покинутый, и мир был украден у него? Поведать о том, как он начал искать, искать, как разгребал время, точно землю в саду, как потом занялся день и он убежал, как смотрел на детей, на реку, как преклонил колена перед дубом. И все было по-другому, чем когда-либо, и сам он был другим: освобожденный от незнания, он по-новому смотрел на мир… Невозможно передать это словами, ибо нет таких слов. Он продолжал смотреть в пустоту, в то время как Стэнхоп, заложив руки за спину, расхаживал из угла в угол и время от времени бросал, неохотно, отрывисто: – Ты в чем-то меня винишь? Мне следует перед тобой оправдаться, не так ли? Goddam[16], я боролся за тебя, как за собственную плоть и кровь, я поставил на карту свое состояние и свою честь, не страшился унижений, затесался в толпу простолюдинов и педантов, чего ж тебе еще? Тот, кто требует от меня невозможного, – не друг мне. Не все еще кончено, Каспар, не весь клубок размотан, я еще сумею постоять за себя, но я запрещаю тебе говорить со мной как с должником, придираться к каждой букве, проставленной на моем векселе, и подвергать сомнению мою добрую волю. Если ты предъявляешь мне требования, вместо того чтобы с благодарностью принимать то, что я для тебя сделал, то нашей дружбе конец. «Что он такое говорит», – думал Каспар, не в силах даже уследить за словами лорда. Далее Стэнхопу пришло на ум, что у Каспара появился некий тайный доброжелатель, нашептывающий ему слова одобрения и житейскую мудрость, ибо он видел и со страхом осознавал, что перед ним уже не прежнее безвольное существо. Он в упор спросил об этом Каспара, надеясь застать его врасплох, но у того сделалось такое удивленное лицо, что лорд немедленно отказался от своих подозрений. Каспар молитвенно сложил руки и сказал, как всегда, силясь говорить отчетливо, что он и в мыслях не имел чем-либо огорчить Стэнхопа. И тем, что он перестал носить кольцо, тоже. Только вот случилось нечто, касающееся сказок, тех сказок, что вечно ему рассказывали, сказок о нем самом. Он их слушал, но никогда толком не понимал. Это все равно как он в тюрьме играл с деревянной лошадкой и разговаривал с ней, а она ведь была неживая. – Но теперь, – запнувшись, добавил он, – теперь моя деревянная лошадка ожила. Стэнхоп вскинул голову. – Что? Как ты сказал? – испуганно крикнул он. – Выражайся яснее. – Высокомерным движением он поднес лорнет к глазам и бросил хмурый взгляд на Каспара, но это высокомерие разве что прикрывало его замешательство. – Да, деревянная лошадка ожила, – многозначительно повторил Каспар. Видно, этим ребяческим символом он думал выразить все, что прочитал во внезапно ему открывшемся лике прошлого. Возможно, он стал догадываться о силах, что определили его участь, и, уж во всяком случае, понял правду, страшную непостижимую правду своего долгого заключения в башне, беззакония, превращавшего его в полуживотное. Возможно, ему уяснилось, что в основе его злосчастья лежало нечто ему неведомое, но бесконечно ценимое людьми, что его право на это неведомое оставалось в силе, и стоило ему заявить о своем существовании, заявить, что он знает все, и произволу придет конец, и ему немедленно возвратят то, чего он был кощунственно лишен. Таков приблизительно был ход его мыслей. И еще: случилось, что лорд, боясь за себя, боясь за своих работодателей, за будущее, за все здание, строить которое он помогал и которое, рухнув, низринуло бы в бездну его искалеченное тело, нашел и выговорил слово, волшебным и жутким светом осветившее для Каспара все то, великое и несказанное, что он смутно предчувствовал. Ибо Стэнхоп чувствовал себя почти побежденным, у него не осталось охоты бороться с силой, как бы возникшей из ничего и, наподобие Ифрида из волшебной бутылки Соломона, все небо застлавшей мраком. «Я был слишком великодушен, – думал он, – и нерадив тоже; за нерасторопность платишься собственной шкурой. Не стоит будить лунатиков, а то они схватят вожжи и до смерти перепугают лошадей. Сласти приедаются, сейчас кашу надо посолить покруче». Он сел к столу, насупротив Каспара, и начал сквозь зубы цедить слова, улыбаясь все той же мрачной и застывшей улыбкой: – Мне кажется, я тебя понимаю. Нельзя поставить тебе в вину то, что ты сделал выводы из моих, признаюсь, немного неосторожных рассказов. Но сейчас я пойду дальше, и большей ясности тебе уже не надо будет домогаться. Я хочу взнуздать твою ожившую деревянную лошадку, и ты, если пожелаешь, будешь скакать на ней, сколько твоей душе угодно. Я тебя не обманул: по своему рождению ты равен могущественнейшим из земных владык, но ты жертва самого страшного коварства, которое когда-либо изобретал в своей ярости сатана. Если бы в мире царила только добродетель и нравственное право, ты бы не сидел здесь, а я бы не был вынужден тебя предостерегать. Слушай меня внимательно! Чем более обоснованны твои притязания, твои надежды, тем гибельнее они для тебя, ибо они дадут тебе возможность сделать лишь первый шаг к цели. Первое твое действие, первое слово неизбежно повлечет за собой твою смерть. Ты будешь уничтожен, прежде чем протянешь руку, чтобы взять то, что тебе принадлежит. Возможно, придет час, завтра, или через месяц, или через год, когда ты усомнишься в искренности моих слов, но заклинаю тебя: верь мне! Семижды запечатай свои уста. Бойся воздуха, бойся сна, они могут тебя предать. Возможно, придет день, когда ты осмелишься стать тем, кто ты есть. Но до тех пор, если тебе дорога жизнь, будь тише воды, ниже травы, и пусть твоя деревянная лошадка стоит в конюшне. Каспар медленно поднялся с места. Ужас, как лавина, несущая обломки скал, гремел и грохотал вокруг него. Чтобы отвлечься, он со вниманием, уже граничившим с безумием, смотрел на неодушевленные предметы: стол, шкаф, стулья, подсвечник, гипсовые фигурки на камине, кочергу. Разве то, что он услышал, было ново, неожиданно? Нет! Все это, словно ядовитый воздух, его окружало. Но ведь чаяние, предчувствие – все еще не убийственное знание. Стэнхоп тоже встал. Он приблизился к Каспару и продолжал странно гнусавым голосом: – Ничего тебе не поможет. Под этим знаком ты появился на свет, под этим знаком родила тебя мать. Кровь! Кровь судит тебя и тебя оправдывает, кровь твой водитель, и она же тебя предает. Помолчав, он добавил: – Но пора спать. Утром мы пойдем в церковь и будем молиться, чтобы господь просветил нас. Каспар, казалось, не слышал его. Кровь! Наконец, найдено слово! Это сила, проникающая все поры его существа. Ведь это кровь кричала из него, и дальняя даль отозвалась на его крик. Кровь – первопричина всех явлений, скрытая в жилах людей, в камнях, в листьях и в свете дня. Разве не любит он себя в своей крови, разве душа его – не кровавое зеркало, в котором он отражается? Сколько людей на белом свете, живут бок о бок, суетятся, чужие друг другу, друг от друга таящиеся, и все они бредут в потоке крови; а его кровь, она стучит, она совсем особенная, она течет по своему руслу, полная тайн, полная неведомых судеб! Когда Каспар снова взглянул на графа, ему почудилось, что и тот идет сквозь кровь – видение, надо думать, обусловленное или порожденное ярко-красным цветом обоев. «Когда потушат свечи, – думал Каспар, – все будет мертво, кровь и слова, он и я. Я не хочу спать в эту ночь, умирать не хочу». Да, Каспар охотно проглотил бы слова, сорвавшиеся с его уст, запер бы их в той телесной тюрьме, что зовется молчанием. Быть послушным, неведающим, несчастным, сносить позор и поношения, душить в себе голос крови, только бы не умирать, только бы жить, жить, жить. Что ж, он будет бояться, будет труслив, как мышь, станет запирать двери и окна, позабудет о мечтах и сновидениях, позабудет друга, весь съежится, зароет в землю деревянную лошадку, но будет жить, жить, жить… Лорд пожелал, чтобы Каспар ночевал не в своей мансарде, а у него внизу, и велел слуге постелить на диване в гостиной. Он вышел, покуда Каспар раздевался, потом вернулся и, убедившись, что юноша лежит спокойно, погасил свечи. Дверь из спальни он оставил открытой. Вопреки своему намерению не спать, Каспар быстро уснул, его взбудораженные чувства растворились в сладостной дремоте. Он, наверно, проспал неподвижно часа четыре или пять, потом стал беспокойно ворочаться с боку на бок. Внезапно он проснулся, испустив глубокий вздох, и горящим взором уставился в темноту. Отчего-то тихонько дребезжали стекла, верно, это ветер кидал снегом в окно, а казалось, что стучит чья-то рука. Из соседней комнаты до Каспара донеслось ровное дыханье спящего Стэнхопа; в ночи оно наводило страх, как зловещий шепот: берегись! берегись! Он не выдержал и вскочил с кровати. Ему чудилось, что его тело обкручено тысячами нитей; он и встал-то главным образом для того, чтобы убедиться, свободны ли еще его движения. Накинув на плечи одеяло, он босиком подошел к окну. Необъятная вселенная была полным-полна выговоренных слов; как алые ягоды, висели они во мраке. Опасность – повсюду; думать – и то опасно; опасно даже дыханье чужих уст. Каспара затрясло. Колени у него подгибались, ему было одновременно легко и тяжко. Мысли его потекли по иному пути, все в мире сделалось ему ближе: земля и небо, облака, ветер и ночь утратили свою изменчивость, свое непостоянство. О, боже, все так дивно и понятно! Каспар держит в руке осколки драгоценного сосуда, и его фантазия уже не стремится воссоздать совершенство прежней формы. Внизу по улице неслышно проходит ночной сторож. Мигающий свет его фонаря золотит снег. Каспар провожает его взглядом, ибо ему мерещится, что этот человек каким-то необъяснимым образом связан с его судьбой. Вместе шагают они по заснеженному полю, тот спрашивает, не холодно ли Каспару, и прикрывает его полой своей шубы. Так они и идут под одной оболочкой. Вдруг Каспар видит, что с нежностью и любовью к нему обращено не мужское лицо, а прекрасное печальное лицо женщины. И эта печаль, эта красота странно красноречивы, и то, что оба они идут, укрывшись одной шубой, имеет глубочайший смысл, который равен печали и радости и тоже берет свое начало в истоках бытия. И вдруг вновь прогремело сквозь ночь страшное речение графа: «Под этим знаком родила тебя мать». Родила тебя! Какое слово! И что заключено в нем! Каспар закрыл лицо ладонями, у него кружилась голова. Но тут послышались шаги. Он обернулся. Из половодья темноты всплыла фигура – граф в шлафроке. Он спал чутко и, видимо, проснулся, когда встал Каспар. – Что ты тут делаешь? – недовольным голосом спросил он. Каспар шагнул к нему и проговорил настойчиво, торопливо, угрожая и моля: – Отвези меня к ней, Генрих! Дай мне хоть раз взглянуть на мать, один только раз и только взглянуть. Не сейчас, пускай позднее. Один, один-единственный раз! Только взглянуть! Только раз! Стэнхоп отпрянул. В этом крике души было что-то нездешнее. – Терпенье, – буркнул он, – терпенье! – Терпенье? И как долго еще? Я уже давно терплю. – Обещаю тебе… – Ты-то обещаешь, но откуда мне взять веру? – Давай назначим срок – через год. – Год длится долго. – И долго и недолго. Всего один короткий год, и тогда… – Что тогда? – Тогда я вернусь. – Вернешься за мной? – Да. – Ты мне клянешься в этом? – Каспар вперил в Стэнхопа испытующий взгляд, но уже угасавший, как чуть тлеющий огонек. От снега ночь была светлой, и они могли видеть лица друг друга. – Клянусь. – Ты-то клянешься, а откуда мне взять веру? Стэнхоп был подавлен и растерян. Эта беседа среди ночи, вопросы юноши, все более властные и напористые, от них на него повеяло холодом загробного мира. – Вырви меня навек из своего сердца, если я обману тебя, – глухо проговорил он; в эту минуту ему поневоле пришел на ум человек, которого дьявол живьем втащил в огнедышащий кратер Везувия. – Что мне с того? – отвечал Каспар. – Назови мне имя, назови ее имя, мое имя! – Нет! Ни за что! Ни за что! Но верь мне. Господь хранит тебя, Каспар! Ничто не будет отнято у тебя, ты сполна уплатил выкуп за счастье, который с нас, прочих, по мелочи взимается ежедневно. А платить надо, платить надо за все. В этом – смысл жизни. – Итак, ты обещаешь снова быть здесь через год? – Да, через год. Каспар, цепко схватив руку Стэнхопа, уставился на него глубоким, одухотворенным, удивительно гордым взглядом. Теперь пришел черед потупиться лорду. В эту минуту лицо его выглядело старым-престарым. Вернувшись в спальню, он стал бормотать себе под нос Отче наш. Уснул он лишь под утро и проснулся около полудня. Каспар, давно уже вставший, сидел у окна и, казалось, внимательно изучал морозные узоры на стекле. В час они вышли из гостиницы и рука об руку, пожалуйста, мол, смотрите на нас, по глубокому снегу отправились на рыночную площадь, где толпились крестьяне и торговцы. У портала церкви св. Гумберта Стэнхоп остановился и предложил Каспару вместе войти в храм. Каспар заколебался, но вошел вслед за лордом в высокое, ничем не украшенное помещение с нависающими черными балками на потолке. Стэнхоп стремительно зашагал к алтарю, опустился на колени, низко склонил голову и замер в полной неподвижности. Каспара это неприятно задело, и он невольно оглянулся, нет ли поблизости свидетеля чрезмерного смирения графа. Но церковь была пуста. Почему он так скорчился на полу, думал Каспар, господь бог ведь не в подполе обитает. Мало-помалу ему становилось страшно; молчание гигантского нефа захлестывало его сердце. А подняв взор, он увидел сквозь открытое стрельчатое окно вверху, как солнце тщится побороть и разогнать зимние туманы. Бледное лицо его порозовело от радости, робко молчащее сердце обрело голос, вознесшийся к небу. – О солнце, – негромко, но проникновенно воскликнул он, – сделай, прошу тебя, чтобы все было не так, как есть. Сделай все по-другому, солнце! Ты ведь знаешь, что творится, и знаешь, кто я. Свети, солнце, пусть мои глаза всегда видят тебя! Всегда! Покуда он произносил эти слова, золотистая волна света залила белые, как мел, каменные плиты, и Каспар, очень довольный, решил, что солнце, на свой лад, дало ему ответ. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ КОЕ-ЧТО О ГОСПОДИНЕ КВАНТЕ, А ТАКЖЕ О ДАМЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ НАЗВАННОЙ Каспар перебрался в дом учителя Кванта без каких бы то ни было приключений. – Что ж, в добрый час, – сказал Квант во время первой совместной трапезы, когда служанка поставила на стол миску с супом, – теперь для вас начнется новая жизнь, Хаузер. И, надо надеяться, жизнь богобоязненная, исполненная усердия и прилежания. Если наша деятельность похвальна, если мыслью мы постоянно обращаемся к творцу, наши земные усилия, несомненно, будут вознаграждены. После обеда Квант отправился в школу, а вернувшись к четырем часам, поинтересовался, что делал Каспар во время его отсутствия. Жена не смогла толково ответить, и он стал ей выговаривать: – Мы обязаны следить за ним, милая Иетта, глаза у нас всегда должны быть открыты. И он действительно следил. Подобно усердному бухгалтеру, завел счет в своем сердце, чтобы заносить в него все слова и действия вверенного ему юноши. При столь рачительном ведении дела вскоре выяснилось, что дебет и кредит не уравновешиваются и список задолженности день ото дня становится длиннее. Это очень огорчало учителя, но, с другой стороны, в его душе был потайной уголок, где гнездилась радость. Ничего не поделаешь, видно, этот человек был создан для двойственного существования. В нем одновременно жили достойный бюргер, аккуратный налогоплательщик, педагог, глава семьи, патриот и просто – учитель Квант. Один являлся образцом добродетели, другой залег в темном углу, подстерегая все божьи создания на свете. Достойный бюргер, налогоплательщик и патриот принимал искреннее участие в общественной жизни, тогда как просто учитель Квант с довольным видом потирал руки, когда что-нибудь случалось: умер ли кто из его сограждан или хотя бы сломал ногу, получил ли отставку заслуженный чиновник или воры опустошили общественную кассу. Его радовало даже колесо, сломавшееся у почтовой кареты, радовал пожар на дворе богатого крестьянина или скандалезный брак графини имярек с ее конюхом. Налогоплательщик, глава семьи, педагог неуклонно выполнял свои обязанности, но в Кванте, просто учителе Кванте, было нечто от революционера: всегда начеку, он неустанно следил за порядком в мире, вечно был озабочен, как бы кто не урвал больше почестей и славы, чем ему причиталось, согласно точнейшему балансу, по его заслугам и провинностям, достоинствам и недостаткам. Явный Квант, казалось, был доволен своей судьбой, Квант тайный считал, что его всегда и везде обходят, обижают, ущемляют в правах. Казалось бы, трудно ужиться под одним кровом двоим столь различно настроенным домочадцам. На поверку, однако, оба Кванта уживались отлично. Зависть, конечно, свирепый зверь, и, случалось, он продырявливал стену между обеими душами – ведь даже самая мощная плотина иной раз, как известно, не может противостоять разрушительному паводку. Зависть нет-нет да и врывалась в плодородные и заботливо ухоженные угодья богобоязненного человеколюбца Кванта. На что только не бросалось это прожорливое чудовище! Кто-то всю жизнь продремал на лежанке, ан, глядь, его пожаловали орденом; другой унаследовал десять тысяч талеров, хотя и без того два раза в неделю ел паштеты и запивал их мозельским; третьего превозносили в газетах, а по праву ли ему выпала такая честь – поди разберись; какой-то доселе никому не известный малый сделал открытие, а оно лежало на поверхности, и если бы вовремя обратить внимание… «Почему он, а не я? Почему…» – бормотал про себя тайный бунтовщик Квант, истомленный вечным и незримым единоборством с судьбою под лозунгом «Почему другой, почему не я?» Может быть, нашего доблестного Кванта огорчало его происхождение: отец – пастор, мать – из крестьянской семьи? В нем самом много чего засело от крестьянина, но много и от пастора. Земные его устремления были насквозь пропитаны богословием, и все же крестьянин вечно путался в ногах у богослова. Ибо где же видано, чтобы человек, настроенный на миролюбивый и религиозный лад, был недоброжелателен, честолюбив и мстителен? Превыше всего Квант ставил правду, он всем это заявлял, в этом клялся, да так оно, собственно, и было. Все-то казалось ему недостаточно правдивым и ясным; счет никогда не сходился. Люди, куда ни глянь, либо неверно считали, либо путали падежные окончания. Он всем заявлял и клялся, что ни разу в жизни не солгал. Редкий случай, но не подлежащий сомнению, тем паче что стало известно о его разрыве с единственным другом, кандидатом на учительскую должность, которого он однажды уличил во лжи. Как же беспомощен был Каспар перед лицом такой бдительности, такого соединения редких и примерных качеств, отличавших учителя, вернее, лучшую часть его учительской души! Нам с читателем, конечно, легко, нас-то не проведешь, нам видна каждая складочка в одежде учителя Кванта, и даже его сердце для нас бьется под прозрачной кожей. Наш пост – на высокой башне, мы наблюдатели, одаренные юмором; мы сопровождаем господина Кванта в мелочную лавку, где он учтиво просит отвесить ему полфунта сыра и при этом его беспокойно жадный взгляд регистрирует покупки других, все равно – кухарок или генералов; мы слышим его беседу с обер-инспектором Какельбергом, когда он с болью душевной сетует на испорченность юношества; мы видим, как каждое воскресенье, начищенный и наглаженный, он спешит в церковь и смиренно раскрывает свой молитвенник; мы знаем, что он почтителен с вышестоящими и не ведает снисхождения к подчиненным, что никто не вправе усомниться в его безупречном чувстве долга. Но мы также знаем, что каждый вечер, перед сном, он долго сидит в ночной рубашке на краешке кровати и, насупившись, вспоминает, что сегодня советник Герман с ним поздоровался довольно небрежно; до нас дошли прискорбные слухи, что Квант чувствительно вразумляет своих учеников, конечно же, только ленивых и строптивцев, заботливо высушенной испанской камышовой лозой, что он не всегда обращается со своей добродушной женой так нежно и внимательно, как при посторонних, почему те и твердят в один голос, что этот брак может служить блистательным примером взаимопонимания между супругами. Для Каспара, не пользовавшегося, разумеется, нашим преимуществом – знать все и поспевать всюду, господин Квант был хоть и таинственно безрадостной, но, безусловно, весьма импозантной фигурой. У бедного юноши всякий раз перехватывало дыханье, когда господин Квант говорил с ним настойчиво докторальным тоном и притом в упор смотрел на него. Поначалу Каспар был удручен теснотой этого домашнего круга, где иной раз нельзя было остаться наедине даже со своими мыслями. Утешало его только то, что лорд, намеревавшийся уехать еще в декабре, до сих flop жил в Ансбахе. Стэнхоп хоть и утверждал, что сюда должны прийти какие-то важные для него письма, на самом деле дожидался возвращения президента Фейербаха. Его тревожило затянувшееся отсутствие этого человека – так путника тревожит надвигающаяся гроза. Да и Каспара, по причинам совсем особого рода, ему оставлять не хотелось. Каждый день они гуляли вдвоем час или полтора, обычно поднимались на Дворцовую гору, а потом шли Бернадотовой долиной, что в прекрасном своем уединении как бы служила притвором сумрачных, уходящих вдаль лесов. На Каспара благотворно влияли эти прогулки по холодному, а часто и морозному воздуху. Беседы их, вращавшиеся вокруг личного и близлежащего, переходили к общему, и тогда любое оброненное слово становилось интересным, оставаясь вполне безопасным, и поучительное не утрачивало очарования доверительности. Словно между ними существовал сговор, был заключен мир в самый канун смутно чаемой катастрофы, которая вконец разрушила былую красоту их отношений. Так они шли, с виду друзья, и в сфере, чуждой их житейским обстоятельствам, были искренне преданы друг другу; разница в летах и в опыте сглаживалась тем, что один охотно дарил слова, другой же с не меньшей охотой их принимал. Лорда не только привлекала такая форма общения, он был положительно захвачен ею. Наконец-то он опять чувствовал себя непринужденно, никто не впрягал его в ярмо, не гнал кнутом к намеченной цели. Погруженный в себя и задумчивый, он печально размышлял о жизни, некогда кипевшей в его груди, и о том, что она оставила на долю бесцельной игре ума – той стихии, в которой человек познает человека. Над глубинами своего существования он проходил, как по хлипкому мостику, который рухнет в пропасть от первого же порыва ветра. Говорить он больше всего любил о судьбе человека и ее превратностях, рассказывал, как начал тот и чем кончил этот, что ввергло в беду одного и что вознесло другого на вершину успеха, как один его знакомый, что ни день, роскошествовал за королевским столом, а через два года умер нищим в убогой мансарде. Многоразличны людские жребии; на высотах, куда так трудно взбираться, цветут цветы; но все здесь шатко, непостоянно, ни на кого, ни на что нельзя положиться. Не следует пренебрегать правилами, коими непременно должна руководствоваться деятельность отдельного человека. Стэнхоп заговорил о книге лорда Честерфилда, своего родича и отдаленного предка, в чьих прославленных письмах к сыну имеются превосходнейшие максимы. Потомок наизусть цитировал целые страницы оттуда. Этот же Честерфилд, в насмешку над родовой гордостью английских аристократов, повесил в своем замке две картины: на одной был изображен нагой мужчина, на другой – нагая женщина, а под ними надпись: Адам Стэнхоп, Ева Стэнхоп. Граф нередко изумлялся, до чего же умен скупой на слова и простодушный Каспар, как удивительно меток в споре и самостоятелен в суждениях, как легко он схватывает самые противоположные понятия и связует их в своей богатой фантазии. Катастрофа не заставила себя ждать. И вызвал ее повод самый незначительный. Однажды, когда они возвращались с прогулки, Стэнхоп пустился в рассуждения, как, мол, хорошо, когда человек не позволяет пережитому кануть в вечность, а напротив, старается извлечь из него нравственную пользу, обогащая свой разум письменными или устными воспоминаниями. Каспар спросил, что он, собственно, имеет в виду. Вместо ответа лорд, в свою очередь, поставил коварный вопрос, кстати сказать, давно его тревоживший: продолжает ли Каспар вести дневник? Каспар ответил утвердительно. – Не хочешь ли ты, при случае, мне почитать из него? Каспар испугался, подумал и нерешительно отвечал: да, ему бы этого хотелось. – Ну, и отлично, не откладывай дела в долгий ящик, – сказал Стэнхоп. – Я хочу только составить себе представление, как и о чем ты пишешь. Войдя в дом, лорд последовал за Каспаром в его комнату и, дожидаясь, покуда тот примется читать, поудобнее устроился на канапе. В печке трещал огонь, на дворе с полудня дул теплый и влажный ветер, уже смеркалось, лиловая дымка окутывала далекие горы. Каспар возился со своими книгами, время шло, а он, видимо, и не думал приступать к тому, чего так жаждал Стэнхоп. – Ну, Каспар, – подал наконец голос нетерпеливый граф. – Я жду. Каспар вдруг круто повернулся к нему и объявил, что читать не может. Стэнхоп удивленно на него посмотрел, Каспар потупился. Дневник-де спрятан в куче разных других вещей, и ему трудно до него добраться. – Так, так, – отвечал лорд, засмеявшись гнусаво и почти беззвучно. – Ты, оказывается, мастер находить отговорки, а я и не знал… Кто бы мог подумать… Тут послышалось шарканье чьих-то ног, в дверь постучали, лорд крикнул: «Войдите!» – и в комнату медленно вошел Квант. Он сделал вид, что удивлен присутствием Стэнхопа, и тотчас же спросил, не угодно ли будет его лордству слегка подкрепиться? Лорд поблагодарил кивком головы и снова обратил пристальный взгляд на Каспара. Квант немедленно смекнул, что здесь происходит что-то неладное, и почтительно осведомился, неужели у его сиятельства имеется повод быть недовольным Каспаром. Стэнхоп ответил, что у него есть причины для известного недовольства, и в кратких словах пояснил учителю, в чем тут дело. Затем, повернувшись к Каспару, сказал громким и резким голосом: – Если ты вообще не намеревался посвятить меня в интимные подробности твоей жизни, то не надо было и обещать. А если ты пожалел о своем обещании, то надо было деликатно и своевременно взять его обратно, но прибегать к подобным уверткам, – здесь последовала небольшая, но красноречивая пауза, – мне кажется, недостойным как тебя, так и меня. Он встал и вышел из комнаты. Квант последовал за ним. Внизу, в прихожей, Стэнхоп остановился и коротко спросил учителя, успел ли тот уже составить себе мнение о способностях и усердии Каспара. – Я как раз хотел покорнейше просить ваше лордство подарить мне четверть часа времени, – отвечал Квант. Он снял с гвоздя масляный светильник и провел Стэнхопа в свой кабинет. Лорд уселся в кожаное кресло, положил ногу на ногу и со скучающим видом уставился в пустоту, покуда Квант подбирал листки своих заметок. Квант заверил лорда, что с первого же дня стал проверять знания Каспара, заставлял его писать диктанты, читать и считать, спрашивал правила немецкой и латинской грамматики, дабы составить себе представление о своем новом ученике. – Ну, а результат? – спросил Стэнхоп, сдерживая скучливый зевок. – Результат? Увы, довольно плачевный. Увы! Вероятно, это было очень огорчительно для господина Кванта: «увы» он оба раза произнес весьма прочувствованным тоном. И еще его очень огорчало, что почерк Каспара оставлял желать лучшего. – В его почерке нет свободы и размаха, да и с орфографией он не в ладах. Вероятно, это было очень огорчительно для Кванта, когда человек не во всех случаях мог отличить дательный падеж от винительного. – О функциональном значении сослагательного наклонения он и понятия не имеет, – сетовал Квант. – Что же касается устной речи, то в ней он, по моему наблюдению, значительно сильнее и даже превосходит общий уровень своего образования. Предложения и связь между ними известны ему так хорошо, что он всегда правильно ставит точки, двоеточия, тире, а также вопросительный и восклицательный знаки, более того, иной раз даже точку с запятой, хотя ученые языковеды до сих пор спорят о применении сего знака. И то хлеб, как говорится. Но с арифметикой – беда, да и только. Он еще не вполне справляется с четырьмя действиями. Ноль временами становится для него непреодолимым препятствием. А уж дроби, цепное правило, пропорции простые и сложные – здесь он бродит как впотьмах, но, странное дело, арифметикой занимается с наибольшей охотой. – Чем вы это объясняете? – сонным голосом осведомился лорд. – Я объясняю это так: любая арифметическая задача является для него замкнутым в себе целым. Воссоздавать таковое ему всегда интересно, и когда ему это удается, он торжествует. То же, что требует усидчивости, ему ненавистно, и он подыскивает самые неправдоподобные объяснения своей нерадивости. Неправильно решив легкую задачу, раздражается, даже злобствует, но ошибку, лежащую на поверхности, отыскать не может. И далее: история, география, рисование, черчение. Что касается истории, то он, Квант, никогда и ни в ком еще не встречал такого равнодушного отношения к событиям отечественной и всемирной истории, к монархам, государственным деятелям, к битвам, переворотам, героям и землепроходцам. Занимает его разве что какой-нибудь анекдотец. Все это весьма прискорбно. А география! На земном шаре он, право же, не чувствует себя дома. Он часто рассеян во время занятий и ничего не запоминает. Нюрнбергские россказни о его феноменальной памяти кажутся мне загадкой, милорд, непостижимой загадкой. Милорд был уже сыт по горло и ничего не хотел слышать о рисовании и черчении. Он прервал учителя, который вознамерился было показать ему образцы работ Каспара, заметив, что успехи в сих вспомогательных предметах хоть и представляются ему желательными, но большого значения он им не придает. – Желательными, ваше лордство, – повторил за ним Квант, – но желательное необходимо растить и культивировать. Дух человеческий – это вертоград, в котором прекрасное произрастает рядом с полезным. Мне сдается, что самый могучий стимул, движущий Каспаром, – тщеславие. Тот, кому удастся удовлетворить его тщеславие, сможет из него веревки вить. И еще один вопрос, милорд: имеются ли у вас особые пожелания касательно преподавания закона божия? Я уже говорил с господином пастором Фурманом, согласившимся два раза в неделю давать уроки Каспару. Библию же я начал сам проходить с ним. Стэнхоп не возражал, он хотел уйти, но Квант, смущенно запинаясь, заговорил о плате за стол и квартиру; он осмелился затронуть этот вопрос, поскольку положение жены сулит им новые денежные затруднения. Лорд, щедрый как всегда, не пускаясь в дальнейшие рассуждения, согласился на прибавку. Отныне за обед Каспара Квант должен был получать двенадцать, за ужин – восемь крейцеров. Желая загладить неприятное впечатление от разговора о деньгах, который его унижал и конфузил, Квант предложил посылать лорду периодические отчеты об успехах Каспара. Стэнхопу все уже надоело, и он предоставил последнее на благоусмотрение Кванта. – Было бы желательно, – не унимался тот, – рассматривать письма Каспара к вашему сиятельству как своего рода стилистические упражнения, я бы мог, разумеется, ничего не изменяя в его мыслях, исправлять наиболее существенные ошибки и красными чернилами выставлять отметки. Таким образом, у милорда всегда была бы ясная картина его успехов в стилистике. Стэнхоп счел эту идею великолепной. Они вышли в прихожую, Квант опять шел впереди с маленьким светильником. Вдруг он прянул в сторону и высоко поднял светильник. У стены темнела фигура Каспара. «Ага, этот малый подслушивал», – мгновенно промелькнуло в голове Кванта. Он повернулся и многозначительно посмотрел на лорда. Каспар приблизился и взволнованным голосом попросил Стэнхопа еще раз подняться наверх в его комнату. Граф холодно отвечал, что ему некогда, пусть Каспар здесь скажет, что ему нужно. Каспар покачал головой; лорд решил, что он раскаялся, и сделал вид, будто с неохотою исполняет его просьбу, однако пошел наверх мелкими, словно бы скупо отмеренными шагами. Квант, хотя никто его не звал, поплелся за ними и, как статист, остался стоять у двери. Каспар объявил, что охотно покажет лорду дневник, только тот должен пообещать, что не станет читать его. Лорд скрестил руки на груди. Это было уже слишком. Но отвечал спокойно, с полнейшим самообладанием: – Можешь быть уверен, что без твоего разрешения я в твои личные дела соваться не стану. Каспар выдвинул ящик маленького комода и приподнял за угол шелковый платочек, под которым лежала синяя тетрадь. Граф подошел поближе, в безмолвном изумлении переводя взгляд с Каспара на тетрадку. – Что за ребяческие церемоний, – мрачно проговорил он. – Я не выражал ни малейшего желания полюбоваться этим бумажным сокровищем. Насколько мне известно, это ты хотел мне почитать из него; покорнейше прошу впредь избавить меня от подобных выходок. Теперь и Квант подошел поближе и подозрительно уставился на таинственную тетрадь. Глаза у Каспара, в то время как лорд молча выходил из комнаты, сделались вдруг по-китайски раскосыми и лукаво задумчивыми. Во взгляде их, словно на картинах старых мастеров, появилось самоуглубленное и в то же время потустороннее выражение. – Если мне дозволено будет высказать мое, отнюдь не обязательное, мнение, – начал Квант, провожавший графа вниз, – то дневника, вероятно, вовсе не существует. Не верится мне, что человек такого духовного склада, как Хаузер, найдет в себе силы вести дневник. Ничего не могу поделать, милорд, но я в этот дневник не верю. – Вы что же, полагаете, что он показал мне пустую тетрадь? – резко спросил Стэнхоп. – Не то, чтобы… – Тогда что же именно? – Тут надо хорошенько вникнуть, иначе не уяснишь себе, что кроется за этой выходкой. Стэнхоп пожал плечами и вышел. Он надеялся кое-что вычитать о себе из заметок юноши. Заманчивая перспектива; он знал заранее, что в нем он будет, обожествленный, стоять на пьедестале. Быть обожествленным отрадно, как ни мало в тебе сходства с божеством, и более того, если кумир и сброшен со своего возвышения, то вкруг его обломков все же вырастают романтические цветы. Тоже заманчивая перспектива. О предательских строках в тетради он не думал, не позволял себе думать – это уж дело сыщиков. И все же на следующий день он пришел в дом учителя, поднялся к Каспару, коротко и строго потребовал, чтобы тот вернул письма, которые он, Стэнхоп, во время их разлуки, писал ему в Нюрнберг. Каспар, ничего не спрашивая, повиновался. Три его письма, среди них одно опасное своей болтливостью и внушавшее страх графу, лежали в отдельной папке, обернутые в золотую бумагу. Стэнхоп пересчитал их, сунул в нагрудный карман и, смягчившись, сказал: – Зайдешь за мной сегодня в восемь часов. Мы приглашены к фрау фон Имхоф. Оденься получше. Каспар молча кивнул. Стэнхоп пошел к двери. Взявшись за ручку, он еще раз обернулся: – Завтра я уезжаю. В изгибе его губ залегли страх и усталость. Он внезапно ощутил ужас перед этим городом и его обитателями, ужас перед дьявольским ликом того склонившегося над ним чудовища, от которого он надеялся удрать на быстроногих своих конях. От мысли дождаться президента он давно отказался, ибо Фейербах сообщил своему заместителю, что вернется лишь после Нового года. – Уже завтра? – печально прошептал Каспар и, помолчав, робко добавил: – Но то, о чем мы условились, остается в силе? – Да, я не меняю своих решений. У Имхофов устраивали прощальный праздник в честь графа. Приглашены были: президент управления Миг, надворный советник Гофман, директор архива Вурм, генеральный комиссар фон Штиханер с супругой и дочерьми и еще разные господа. Все явились в парадных туалетах и с волнением ждали первого появления Каспара в здешнем обществе. Он никого не разочаровал. И как же его чествовали, как старались его занять! Юношу осыпали комплиментами, самыми что ни на есть дурацкими, восхищались изяществом его маленьких ушей и узких рук, уверяли, что шрам на лбу – следствие покушения человека с закрытым лицом – чудо как идет к нему, дивились его речам и его молчанию, надеялись этим угодить лорду, который не переступал, однако, границ обычной учтивости и в ответ на заигрывания разряженных дам отпускал сдержанно саркастические замечания. Едва окончился ужин, как вошел камердинер графа, держа в руках пакет, в коем находилось около дюжины портретов Стэнхопа, гравированных на меди. Он был изображен в одежде пэра Англии и увенчан графской короной. Стэнхоп, с обаятельнейшею улыбкой, роздал эти портреты «своим дорогим друзьям в Ансбахе», как он изволил выразиться. Все наперебой восхищались удивительным сходством с оригиналом, а также тонкой работой художника. После того как каждый отдал дань благодарности, разговор перешел на картины вообще, и тут же разгорелся спор, можно ли по портрету судить о характерных особенностях и свойствах изображенного на нем человека. Надворный советник Гофман, отличавшийся негативным складом ума, рьяно это оспаривал, приводя разнообразнейшие доводы. Он утверждал, что портрет – это лишь квинтэссенция лучших, выгоднейших и, уж конечно, наиболее явных качеств; живописец или гравер непременно стремится подчеркнуть в человеке особенности, родственные его собственному артистическому мировоззрению, так что от подлинной сути изображаемого объекта едва ли что-нибудь остается. Ему возражали с не меньшим пылом: все-де зависит от одаренности художника, – лорд же Стэнхоп, которого, очевидно, покоробила недостаточная деликатность надворного советника, вопреки своим убеждениям, решительно заявил, что по каждому портрету, чьей бы кистью он ни был написан, ему удается разгадывать духовную сущность изображенного лица. При этих словах хозяйка дома многозначительно улыбнулась. Она вышла в соседнюю комнату и тут же возвратилась с картиной, написанной маслом и заключенной в овальную рамку, которую, все еще улыбаясь, поставила на край стола неподалеку от графа. Гости поспешили подойти к столу, и едва ли не со всех уст сорвался возглас восхищения. Это было весьма живое и натуральное изображение ошеломляюще прекрасной молодой женщины; лицо белое, как алебастр, чуть тронутое нежно-розовым румянцем, черты тонкие и пропорциональные, взгляд близорукий и, может быть, потому трепетно поэтический, весь облик словно пронизанный теплым светом доброты. – Итак, милорд? – лукаво спросила фрау фон Имхоф. Стэнхоп, состроив умное лицо, проговорил: – О, право же, в этом создании восточная нежность сочетается с андалузской грацией. Фрау фон Имхоф кивнула, казалось, восхищенная его словами. – Отлично, милорд, а теперь мы хотим, чтобы вы охарактеризовали нам эту даму. – О, да вы расставляете мне ловушку, – весело ответил Стэнхоп. – Мне думается, этой женщине дано с необычным долготерпением переносить страдания и зло, ей причиняемые. Она кротка и богобоязненна, любит идиллические радости сельской жизни, изящные искусства успокаивают ее душу… Фрау фон Имхоф, не в силах более сдерживаться, разразилась смехом: – Я уверена, граф, что вы столь неправильно истолковываете ее характер лишь затем, чтобы меня поддразнить! – воскликнула она. Гофман скорчил насмешливую мину, Стэнхоп покраснел. – Ежели я осрамился, милостивая государыня, то исправьте меня, – галантно отвечал он. – Охотно, но мне придется довольно долго испытывать ваше терпение, – вдруг сделавшись серьезной, проговорила фрау фон Имхоф. – Я должна буду рассказать вам о необычной судьбе этой женщины, лучшей моей подруги, но боюсь своим рассказом испортить хорошее настроение, а котором пребывают мои гости. Все, однако, потребовали продолжения, и хозяйке дома пришлось уступить. – Восемнадцатилетней девушкой моя подруга оказалась при дворе в столице одного из средненемецких княжеств, – взволнованно начала фрау фон Имхоф. – Круглая сирота, она находилась на полном попечении своего брата. Брат этот, краткости ради я буду называть его просто бароном, несмотря на свою молодость (он был всего на десять лет старше сестры), слыл человеком недюжинных талантов. Владетельный князь, слабохарактерный и распутный, умел, однако, ценить его способности и, предоставив ему управление наиболее важными государственными делами, осыпал его почестями и наградами. Но барон участвовал в увеселениях двора лишь постольку, поскольку считал нужным ввести сестру в салоны местной аристократии. Ему доставляло огромное удовлетворение убеждаться, что не одна красота делает ее царицей балов, а еще и ум, женственная прелесть, огненный темперамент. Но в один злосчастный день страшная катастрофа разрушила мирную жизнь брата и сестры. Барон случайно обнаружил недостачу сотен тысяч талеров в министерстве финансов, попутно выяснилось, что в преступных манипуляциях, разорявших народ, был замешан сам владетельный князь, пытавшийся таким образом выпутаться из затруднительного положения, в которое он попал по вине своих любовниц и недостойных протеже. Потрясенный барон открылся сестре. Она сказала: здесь нет места колебаниям, иди и без всяких околичностей разъясни ему, сколь тяжкое преступление он совершил. Барон последовал ее совету. Владетельный князь пришел в ярость, указал на дверь молодому человеку и велел ему подать в отставку. Когда тот рассказал сестре о неожиданном исходе своего посещения, она потребовала, чтобы он сообщил о случившемся представителям сословий. Барон и с этим согласился, но посвятил в свои намерения еще одного друга, который, по всей видимости, его одобрил. На следующий вечер этот друг прислал барону записочку, в которой настойчиво просил его тотчас же приехать для весьма важной беседы в охотничий домик, расположенный неподалеку от города. Барон без малейших колебаний откликнулся на зов друга, велел седлать коня и, несмотря на поздний час и темноту, поскакал к охотничьему домику. С этой минуты его больше не видели. Кое-кто утверждал, что около полуночи слышал выстрелы вблизи охотничьего домика, но так или иначе барон исчез, и это исчезновение навеки осталось загадкой. Нетрудно себе представить горе сестры. Однако с первого же дня она заставила себя не предаваться отчаянию, а, всем на удивление, развила энергичную деятельность. Поскольку со временем ей волей-неволей пришлось поверить в смерть брата, она все силы употребила на то, чтобы, по крайней мере, разыскать его тело, и наняла рабочих, которые неделями перерывали всю землю в окрестностях охотничьего домика. Уговорами, хитростью, угрозами старалась она выпытать какие-нибудь сведения у мнимого друга своего брата, но тщетно, он твердил, что ровно ничего не знает. Ничего не знали и все остальные. Она бросилась в ноги государю, он милостиво ее выслушал и, по-видимому, тронутый ее отчаянием, пообещал все сделать для раскрытия тайны. Но и это было тщетно. Через несколько дней она заболела, без сомнения, яд был тому причиной; иными словами, как в случае с братом, была сделана попытка от нее избавиться. Тут внезапно, от удара, скончался владетельный князь. Она уже не в силах была оставаться в тех проклятых местах и пустилась в странствия. При всех больших и малых немецких дворах, а позднее в Лондоне и Париже она пыталась привлечь на свою сторону министров, монархов и политических деятелей, чтобы добиться искупления или хотя бы узнать, как погиб ее брат. Представьте себе жизнь, которую более трех лет вела моя подруга, – продолжала фрау фон Имхоф, – вечно в пути, в спешке, в вечной борьбе с превратностями судьбы. Значительная часть ее состояния ушла на эти напрасные усилия. Когда она наконец поняла, что ничего не добьется, ибо слишком могущественно братство дурных и равнодушных, она, с той же решительностью, поставила крест на дальнейших попытках, поселилась в маленьком университетском городке и вся ушла в изучение политики, юриспруденции и национальной экономики. Но это не значило, что она замкнулась от света, скорей наоборот. Личные свои дела она сменила на дела общественные. Ее пылкий дух, зажегшийся идеей свободы и прав человека, искал деятельности. Два года назад она вышла замуж за незначительного и отнюдь не любимого ею человека, которому уже отказала однажды. Но он из любви к ней вскрыл себе вены, его спасли, и она стала его женой. Однако уже через несколько месяцев их брак был расторгнут по обоюдному согласию, человек этот уехал в Америку и сделался фермером. Подруга же моя вновь начала странническую жизнь. Я получала от нее письма то из России, то из Вены или из Афин, теперь она, вот уже несколько месяцев, живет в Венгрии. И повсюду старается вникнуть в положение крестьян, в нужды рабочего люда, не с поверхностной чувствительностью, а серьезно и деловито. Ее глубокое знание законов, государственного устройства, общественных институций повергали в изумление многих ученых мужей. Сейчас ей двадцать пять лет, а выглядит она почти так же, как на этом портрете, написанном шесть лет назад. После всего, что я рассказала, милорд, вы поверите, что здесь не может быть речи о восточной мягкости и безропотном покорстве. Да, она кротка, но не в том смысле, в каком мы это обычно себе представляем. Ее кротость радостна и деятельна, ибо душа ее полна отваги и высокого доверия ко всему человеческому. Настоящее для нее важнее прошлого. Всеобщее молчание свидетельствовало о впечатлении, произведенном рассказом фрау фон Имхоф. И правда, разве не прекрасно, не захватывающе интересно, не жутковато-приятно слушать такой рассказ в ярко освещенной, жарко натопленной комнате? Хорошо, потирая руки, стоять у камина, когда за окном льет дождь и воет ветер. В такую минуту уютно и отрадно представлять себе, что в эту непогоду кто-то разгуливает по улицам без плаща и без перчаток. Можно даже живо посочувствовать этим беднягам. Каспар сидел несколько поодаль, когда фрау фон Имхоф начала свой рассказ, но затем медленно поднялся, подошел поближе и, как зачарованный, смотрел на ее быстро движущиеся уста. Не успела она кончить, как он разразился смехом. Лицо его, оживившись, сделалось бесконечно привлекательным. Позднее фрау фон Имхоф уверяла, что никогда еще не видела подобного выражения детской радости. Да, улыбка его напоминала, улыбку ребенка, только что в ней отчетливо проступала высокая и чистая сила сознания. Гости придвинулись ближе, любопытствуя, что же он сейчас скажет. Но Каспар только робко спросил: – Как звать эту женщину? Фрау фон Имхоф ласково коснулась его плеча и с мягкой улыбкой сказала, что сейчас еще не время назвать ее, позднее он, возможно, узнает ее имя, ибо и в его судьбе она принимает сердечное участие. Каспар оставался задумчив. Даже когда общество вновь оживилось и младшая фрейлейн фон Штиханер подошла к клавесину и запела, он продолжал все так же задумчиво и словно бы искоса смотреть на собравшихся. Столь ярко и живо воссозданная судьба незнакомой женщины обратила его чувства к внешнему миру, и, как по мановению волшебного жезла, сердце его впервые открылось для страданий другого «я», для чужой жизни. «Наверно, и женщины вовсе не таковы, какими я их себе представлял», – думал юноша. Тут и вправду было о чем подумать. В какой-то одной точке вдруг покачнулось мироздание, двойственным сделался лик обитателей земли. Один, знакомый до мельчайшей детали, не внушал любви, другой был неуловим, словно тень, далек, как луна, но казался сродни никогда не виданной матери. По мосту, перекинутому от вечера к вечеру, шагает жизнь; то, что она дарит сегодня, завтра – становится твоим неотъемлемым достоянием. Не будь этого часа, события последующей ночи, мимолетным и неприметным свидетелем которых он стал, не сдавили бы с такой силою его сердце, не заставили бы долгие дни пребывать в мучительном смятении. ИОСИФ И ЕГО БРАТЬЯ В качестве прощального подарка Каспар получил от лорда две пары туфель, шкатулку с брюссельскими кружевами и шесть метров красивой материи на костюм. Стэнхоп, проведя с ним все утро, после обеда еще раз зашел в дом учителя Кванта проститься с Каспаром. В половине четвертого был подан дорожный экипаж. Каспар вышел с графом на улицу. Бедняга был бледен как смерть. Трижды обнял он отъезжавшего и сжал зубы, чтобы не разрыдаться, как-никак сейчас неумолимо отламывался сокровеннейший, лучший кусок его бытия – отламывался навеки, это он чувствовал, независимо от того, свидится ли он в будущем с человеком, которого полюбил всем сердцем, или нет. Юноша прощался не только с ним, но и с порою блаженной веры, со сладостно прекрасными иллюзиями и мечтами. Лорд тоже был растроган до слез. Его Нервная натура находила благодетельную разрядку в душевной растроганности. Последние его слова были как бы щитом против укоров совести. Казалось, он хочет еще раз схватить колесо судьбы и заставить спицы крутиться в обратную сторону. Лошади уже тронули, когда он, трагически сдвинув брови, крикнул Кванту и лейтенанту Хикелю, стоявшим у подъезда: – Сохраните мне моего сына! Квант прижал руки к груди и поклонился, экипаж завернул на Кральсгеймерштрассе. Минут через пять подоспели господин фон Имхоф и надворный советник Гофман, чтобы, к глубокому их сожалению, узнать, что пришли слишком поздно. Желая отвлечь Каспара от грустных мыслей, они пригласили его на прогулку по дворцовому саду; Квант очень и очень их одобрил, Хикель попросил разрешения к ним присоединиться. Не успели все четверо завернуть за угол, как Квант бегом вернулся в дом, подал знак жене, которая, ни о чем не спрашивая, – все было договорено заранее, – последовала за ним наверх и как часовой встала у двери в Каспарову комнату. Квант, не теряя ни минуты, занялся поисками дневника. На всякий случай он позаботился об изготовлении вторых ключей и открыл ими комод и шкаф. В ящике комода он, увы, ничего не обнаружил – голубой тетради там больше не было. Но и платья в шкафу он пересмотрел напрасно, напрасно перерыл ящик в столе, книги, подушки на канапе, напрасно залезал во все углы, он нигде ничего не нашел. Изнемогши, он вытер пот со лба и сквозь неплотно прикрытую дверь крикнул жене: – Видишь, Иетта, я недаром тебе говорил, что этот малый хитер как черт. – К тому же он лицемер й притворщик, – отвечала жена, – только и знает что затруднять нам жизнь. Но поносила она Каспара лишь в угоду мужу, сама же относилась к нему хорошо, ибо никто никогда не бывал с нею столь учтив и предупредителен. Квант до ночи пребывал в дурнейшем настроении, как человек, благородный замысел коего потерпел крушение. Да ведь оно и вправду так было. Своей миссией на земле он почитал отъединение правды от лжи и как алхимик человеческих душ стремился являть своим современникам беспримесные элементы. Там, где веяло дыханьем лжи, Квант не ведал снисхождения. Взволнованный своими мыслями и чувствами, Квант вечером обратился к жене со следующей речью: – Послушай-ка, Иетта, ты, наверно, обратила внимание на то, как непринужденно он держится за столом, как прямо сидит? Можно ли поверить, что этот человек годами прозябал в подземелье? Нет, в здравом уме и твердой памяти этого допустить невозможно. По правде говоря, его пресловутой ребячливости и невинности я тоже не замечаю. Он добродушен – что верно, то верно, – но что это доказывает? А как он лебезит и подхалимничает перед богачами и знатью, пролаза, и все тут! Твоя подруга, фрау Бехольд, как в воду глядела. Когда я вдруг вхожу в его комнату, а мне, ты сама понимаешь, важно застать его врасплох, он по большей части с чудаковатым видом сидит в углу. Не знаю уж, так ли он рассеян или представляется рассеянным, во всяком случае, стоит ему меня заметить, как его физиономию искривляет лицемерная гримаса дружелюбия, увы, достаточно обезоруживающая. Однажды я застал его среди бела дня сидящим при спущенных шторах. Что бы это могло значить? Тут кроется что-то таинственное. – Что же именно? – спросила учительша. Квант пожал плечами и вздохнул. – Одному богу известно, что именно. И все же он мне приятен, – добавил Квант, озабоченно хмуря брови, – приятен тем, что он способный и послушный малый. Необходимо, однако, разведать, что у него за секреты. Атмосфера какой-то жути окружает его. Учительше, расчесывавшей на ночь волосы, наскучила болтовня мужа. Ее хорошенькое личико приобрело глупое выражение сонной птицы. Необычно близко посаженные глаза моргали, вглядываясь в огонек свечи. Вдруг она положила расческу и сказала: – Ты слышишь, Квант! Квант остановился и прислушался. Комната Каспара была расположена как раз над супружеской спальней, и во внезапно воцарившейся тишине до них явственно донеслись шаги, непрестанные шаги загадочного постояльца. – Что он там делает? – удивленно произнесла фрау Квант. – Непонятно, что он там делает, – повторил за нею Квант и мрачно уставился на потолок. – Не знаю, мне всегда говорили, что он ложится спать вместе с курами, а я ничего подобного не замечаю. Тут-то и надо разузнать, в чем дело. Так или иначе, но мы отучим его от этих ночных прогулок. Квант тихонько открыл дверь и на цыпочках вышел из комнаты. Неслышно поднялся по лестнице и, дойдя до Каспаровой двери, попытался заглянуть в замочную скважину. Но так как увидеть ему ничего не удалось, он, не меняя позы, приложил к скважине ухо. Да, он бродил по комнате, этот непостижимый юноша, бродил и вынашивал свои темные планы. Квант нажал ручку – дверь была заперта. Тогда он громким голосом потребовал, чтобы ему не мешали спать. За дверью тотчас же водворилась тишина. Когда учитель вернулся в спальню, оказалось, что у жены внезапно начались родовые муки. Она стонала и требовала повивальную бабку. Квант хотел послать за ней служанку, но жена возмутилась: – Нет, нет, иди сам! Эта дуреха обязательно заплутается. Кванту волей-неволей пришлось собираться в дорогу; он очень на это досадовал, во-первых, потому что хотел спать, а во-вторых, потому что побаивался ходить по темным улицам, не далее как на троицу за церковью св. Карла какие-то неизвестные грабители напали на чиновника финансового ведомства и чуть не до смерти его избили. Раздосадованный Квант стал торопливо одеваться, потом разбудил служанку и велел позвать соседку, приятельницу его жены, которая заранее предложила свои услуги на крайний случай, затем вновь прокрался в спальню, разыскал свои пистолеты, опрокинув при этом ночной столик, что опять-таки повергло его в отчаяние; он даже за голову схватился, кляня свою злосчастную судьбу. Жена, у которой от боли уже мутилось в голове, набралась храбрости и высказала ему множество горьких истин, которые обычно трусливо таила про себя, касавшихся как его лично, так и сильного пола вообще. Это несколько его отрезвило, и после того, как он отнес сынишку, проснувшегося от суеты и шума, в комнату служанки, учитель Квант наконец вышел из дому. Каспар, уже собравшийся лечь в постель, вдруг услышал стоны фрау Квант, и сердце его преисполнилось ужаса. Все страшнее, все громче становились звуки, доносившиеся снизу. Затем они смолкли. Через минуту-другую хлопнула входная дверь, раздались чьи-то шаги, а женщина уже кричала в крик. «Наверно, случилось какое-то несчастье», – подумал Каспар. Первым его порывом было – бежать, спасаться. Он подскочил к двери, отпер ее и ринулся вниз по лестнице. Все двери стояли настежь, на него пахнуло жарким воздухом. Служанка и соседка хлопотали у постели фрау Квант, она же звала мужа, молила господа бога о помощи, судорожно изгибалась. Бог мой, что там увидел Каспар! И что творилось в его душе! Увидел головку, белое тельце крохотного человечка, которого держали руки размером чуть ли не с него самого! Каспар весь дрожал, он круто повернулся, никем не замеченный, буквально взлетел по лестнице и, обессилев, присел на верхней ее ступеньке. Опять хлопнула наружная дверь, вошел Квант с повивальной бабкой, соседка бросилась ему навстречу с радостным криком: – Дочурка, господин учитель! – Вот это здорово! – отвечал Квант. В голосе его звучала гордость, словно он совершил невесть какой подвиг. Тоненький плач подтвердил, что в доме появился новый человек. Через минуту, напевая что-то себе под нос, прошла служанка, Каспар заметил в руках у нее полный таз крови. Прошло, вероятно, не меньше часа, прежде чем Каспар поднялся и, шатаясь, прошел в свою комнату. Он разделся, повалился как пьяный на кровать и зарыл лицо в подушки. И ничего он не мог с собой поделать: из мрака ночи, подобно багряному лунному серпу, вставал перед ним таз, наполненный кровью. Одно видение неотступно преследовало его: из кровавой бездны вылезали крохотные существа, которых называли людьми, голые, маленькие, одинокие и беспомощные, в муках, под неумолчные вопли матери они выбирались из подземелья, рождались на свет. Да, рождались, и точно так же родила его мать. Так вот оно что, думал Каспар. Теперь он ощутил узы родства, постиг нерушимые связи, почувствовал свои корни, глубоко уходившие в окровавленную землю, вся неподвижная жизнь вдруг пришла в движение, тайна была раскрыта, значение ее стало очевидным. Едиными сделались для него отныне ужас и сострадание, тоска и страх; жизнь и смерть слились в едином имени. Он не хотел засыпать и все же заснул. Но чем плотнее смыкала его веки дремота, тем более мучительный смертный страх его охватывал. Лишь изнемогши в борьбе, он отдался сну – этой малой смерти в разгаре жизни. Утром он не вышел из своей комнаты в обычное время. Удивленный Квант поднялся наверх и постучал в дверь. Квант хорошо помнил, что с вечера дверь была заперта, но теперь, нажав ручку, к вящему своему изумлению, обнаружил, что она открыта. Подойдя к кровати Каспара, он потряс его за плечи и сердито сказал: – Я вижу, Хаузер, вы становитесь сонливцем. Что бы это значило? Каспар приподнялся, и учитель увидел мокрую подушку. Ткнув в нее пальцем, он спросил, как это понимать. Каспар, до некоторой степени уже придя в себя, отвечал, что она мокра от слез: он плакал во сне. Плакал во сне? Почему, спрашивается? В Кванте мигом зародились подозрения. «И как это он сразу объявил, что плакал во сне? И почему дожидался, покуда я приду за ним?» «Что-то он финтит, – решил Квант, – хочет меня умаслить». Он окинул комнату испытующим взглядом, заприметил на ночном столике стакан с водой, взял его в руки, поднял, рассмотрел, стакан был наполовину пуст. – Вы пили воду, Хаузер? – хмуро спросил он. Каспар недоуменно молчал. Взгляд учителя, скользнувший со стакана на подушку, приобрел укоризненное выражение. – Может быть, вы нечаянно пролили воду? – выспрашивал он. – Я сказал нечаянно и ничего другого не подразумевал, вам лучше быть со мною откровенным, Хаузер. Каспар медленно покачал головой, он не понимал, чего хочет от него этот человек. «Упрямый, скрытный парень», – решил Квант и прекратил допрос. Когда Каспар спустился вниз, заниматься с Квантом, тот, с подобающим случаю достоинством, сообщил, что жена подарила ему дочь. – Как это подарила? – наивно спросил Каспар. Квант сдвинул брови. Безразличие, с которым юноша отнесся к этому событию, его оскорбило. Холодно и официально он сказал: – Как всегда, мы начнем с Библии. Прочтите то, что вам было задано. Это была история Иосифа. Живет на свете старик, и много у него сыновей, но всех больше он любит младшего; и сделал он ему разноцветную одежду, чтобы отличался он от братьев своих. За это братья возненавидели его и не могли говорить с ним дружелюбно. Иосиф рассказал им свой сон о снопе: «Вот мы вяжем снопы посреди поля; и вот мой сноп встал и стал прямо; и вот ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу». И сказали ему братья его: «Неужели ты будешь царствовать над нами?» И возненавидели его еще более за сны его и за слова его. Но Иосиф незлобив и простодушен. Он не понимает, почему они сердятся на него. И видел он еще другой сон и рассказал его братьям своим, говоря: «Вот я видел еще сон: вот солнце и луна и одиннадцать звезд поклоняются мне». Нетрудно истолковать его сон, ибо одиннадцать братьев у Иосифа. И побранил его отец и сказал ему: «Что это за сон, который ты видел, неужели я, и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?» Вскоре братья его пошли пасти скот. И сказал отец Иосифу: «Братья твои пасут скот, пойди, я пошлю тебя к ним». И увидели братья его издали, и прежде нежели он приблизился к ним, стали умышлять против него, чтобы убить его. И сказали друг другу: «Вот идет сновидец; пойдем теперь и убьем его, и бросим в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его; и увидим, что будет из его снов». Но один среди них жалостлив, он предостерегает остальных. Советует им сбросить юношу в ров, но не убивать его. Когда Иосиф пришел к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его, одежду разноцветную, которая была на нем; и взяли его и бросили в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было. А когда это сделано, они вдруг видят караван иноземных купцов. Братья сговариваются продать Иосифа и продают его за деньги. И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымазали одежду кровью; и послали разноцветную одежду и доставили к отцу своему, и сказали: «Мы это нашли, посмотри, сына ли твоего это одежда или нет». И разодрал отец одежды свои и сказал: «С печалью сойду к сыну моему в преисподнюю». Когда Каспар дочитал до этого места, голос изменил ему. Он встал, отодвинул книгу. Грудь его ходуном ходила от вздохов. Прикрыв ладонью рот, он силился подавить рвавшиеся наружу рыдания. Оторопевший Квант впился глазами в юношу. Взгляд его при этом напоминал взгляд козы, привязанной к колышку. – Послушайте-ка, Хаузер, – наконец проговорил он, – вам не удастся убедить меня, что вы до такой степени расстроены этой бесхитростной и к тому же давно знакомой вам историей. Насколько мне известно, эту часть Ветхого завета вы уже прошли с господином Даумером. И, конечно, знаете, что судьба Иосифа сложилась счастливо, потому что он был чистый и добрый человек. Посему прошу вас, не трудитесь. Если вы будете добросовестны, откровенны и послушны, вам будет житься вдесятеро лучше, а этими неуместными противоестественными аффектами вы у меня ничего не добьетесь. В ваши слезы я попросту не верю и, кажется, достаточно ясно доказал вам это сегодня. Слезы не приведут вас к тому, что составляет цель ваших стремлений, я ведь не охотник до чувствительных излияний, тем более по столь безосновательным поводам. Вам пора уяснить себе, что жизнь штука серьезная. И раз уж мы с вами так чистосердечно беседуем, мне хочется настойчиво вас предостеречь, не считайте дураками всех, с кем вам приходится иметь дело, это ослепление, могущее привести к самым дурным последствиям. Я расположен к вам, Хаузер, искренне желаю вам добра, возможно, у вас нет лучшего друга, чем я, но, боюсь, что вы в этом убедитесь, когда уже будет поздно. Поостерегитесь вводить меня в обман. А теперь продолжим наши занятия. Сегодняшний же случай я буду считать не бывшим. Во время этой прочувствованной проповеди голос учителя сделался мягким и вкрадчивым, казалось, он готов заключить Каспара в объятия и прижать к своему сердцу. Но Каспар с дурацким видом недвижно стоял перед ним, и на лице его то появлялась, то исчезала беспомощная улыбка. «Что же это все значит, – думал он, – чего хочет от меня этот человек?» Даже позднее, вспоминая разговор с Квантом, он не понял, куда клонил учитель, и пришел к выводу, что Квант самая загадочая личность из всех встречавшихся на его пути. ЗАМОК ФАЛЬКЕНХАУЗ Президент, после четырехнедельного отсутствия, прибыл в город только в сочельник. Подчиненные и люди, близко с ним соприкасавшиеся, заметили, что он сделался скуп на слова, мрачен и, случалось, пренебрегал служебными обязанностями. Многие удивлялись, что прошло несколько дней, прежде чем он спросил о Каспаре. Когда надворный советник Гофман, вместе с ним возвращаясь из присутствия, спросил, виделся ли он уже с юношей, президент оставил его вопрос без ответа. На следующий день к нему явился лейтенант Хикель. Притворно заботясь о безопасности Каспара, Хикель высказал мнение, что было бы хорошо приставить к нему стражу. Президент не стал на эту тему распространяться и сухо сказал, что об этом подумает. В тот же день он велел позвать учителя и стал спрашивать его о самочувствии и поведении вверенного ему питомца. Квант отвечал и так и эдак, не то чтобы все было хорошо, но и не то чтобы плохо. Под конец он вытащил из кармана письмо магистратской советницы Бехольд и вручил его президенту. Фейербах пробежал глазами листок, и тень неудовольствия легла на его лицо. – Не следует обращать внимания на такую ерунду, любезный Квант, – сердито сказал он, – к чему мы придем, если станем прислушиваться к болтовне эдакой дуры. До прошлого Каспара вам нет дела, я поручил вам воспитать его дельным человеком, если об этом вы будете говорить со мной, я весь обращусь в слух, от прочих же разговоров прошу меня избавить. Надо полагать, что столь неделикатное обхождение глубоко уязвило чувствительную душу учителя. Разобиженный, он ушел домой и, хотя президент велел в воскресенье прислать к нему Каспара, передал это приглашение двумя днями позднее, в субботу вечером. Когда в назначенный час Каспар явился к Фейербаху, ему пришлось довольно долго дожидаться в прихожей; потом вошла Генриетта, дочь президента, и провела его в гостиную. – Не знаю, сможет ли отец принять вас сегодня. – И она рассказала, что прошлой ночью на кабинет президента был совершен налет. Неизвестные преступники перерыли все бумаги на его письменном столе и отмычкой вскрыли ящики. Предполагается, что взломщики намеревались похитить письма или бумаги, так как ни одна вещь не была украдена, но они не нашли того, что искали, отец тщательно припрятал важнейшие документы. О вторжении сейчас свидетельствуют только выбитые окна да страшный беспорядок в комнате. Рассказывая о странном происшествии, барышня, на мужской манер скрестив руки на груди, шагала из угла в угол. Лицо и голос ее выражали горесть и гнев. Она добавила, что отец, конечно же, вне себя из-за случившегося. Вдруг дверь распахнулась, и на пороге показался президент в сопровождении стройного молодого человека, лет под тридцать. – А, вот и Каспар Хаузер, Ансельм, – сказал Фейербах. Тот, к кому он обращался, задумчиво и в то же время рассеянно взглянул на Каспара. Каспара поразила необыкновенная красота этого человека (второго сына президента, как он узнал позднее), которого жестокие удары судьбы принудили на несколько дней явиться в отчий дом за помощью и советом. Каспар любил красивые мужские лица, особливо те, на которых лежала печать ума и печали; но это лицо он видел лишь мимолетно, так как больше им не суждено было встретиться. Президент предложил Каспару войти в свой служебный кабинет, сам же последовал за ним несколько минут спустя. Взгляд Каспара тотчас упал на висевший против двери портрет Наполеона. Удивительно. Какое сходство в выражении неприступного величия и сумрачной печали, залегшей вкруг красиво очерченных губ, с человеком, которого он только что здесь видел. А какое пышное облачение: корона, цепь и пурпурная мантия. Каспар взволновался, иной, высший, мир открывался ему. Он бы охотно приблизился к портрету, чтобы руками дотронуться до осязаемого величия. Чтобы превратить в диалог то, что так мощно к нему взывало. Он непроизвольно выпрямился – царственная фигура на портрете призывала к подражанию, – сделал несколько шагов по комнате и почувствовал радостный испуг, заметив, что глаза, горящие темным огнем, следят за ним. Тут вошел президент и в изумлении остановился в дверях. Была ли то случайность или непостижимое стечение обстоятельств, в которых открывалась эта незаурядная судьба, но в чудесном противостоянии юноши и портрета президенту почудился знак свыше. Недаром мать Каспара (да, мать, если в свете реальных событий устоит возведенное им здание страшных предположений и половинчатой уверенности) сродни этому герою. – Знаете ли вы, кто перед вами, Каспар? – громко спросил Фейербах. Каспар отрицательно покачал головой. – Тогда я вам скажу. Тот, кто сумел убедить человечество во всемогуществе сильной воли. Разве вы никогда не слышали об императоре Наполеоне? Я знавал его, Каспар, видел его, с ним говорил, я был посредником между ним и нашим королем Максимилианом. То было великое время, от которого ныне мало что осталось. Президент с тоскливо-задумчивым взглядом отвернулся от Каспара. Он вдруг ощутил бремя лет; долго, очень долго защищался он от когтей старости. Его взгляд почти испуганно скользнул по все еще неподвижно стоявшему юноше, казалось, он ждет от него приговора, ждет, что тот скажет: ваше бессилие выставлено теперь напоказ всему миру. Последние испытания, все, выстраданное им от власть имущих, наполнило стыдом его душу. Пламя ненависти и злобы ко всему, что зовется человек, внезапно вспыхнуло в нем. Скрежеща зубами, он раз десять стремительно прошел взад и вперед между окном и дверью; только вид побледневшего от испуга Каспара до некоторой степени возвратил ему самообладание, и он брюзгливо осведомился, достаточно ли сытно его кормят у Кванта. – На это жаловаться не приходится, – отвечал Каспар. Двусмысленности его ответа Фейербах, видимо, не заметил. – А что поделывает лорд? – продолжал он спрашивать, пристально и сурово глядя на юношу. – Имеете ли вы от него какие-нибудь вести? И сами писали вы уже ему или нет? – Я пишу ему каждую неделю, – отвечал Каспар. – Где он сейчас находится? – Он собирается в Испанию. – В Испанию? Так-так, в Испанию. Это очень далеко, голубчик мой. – Да, я знаю, что это далеко. Их немногословную беседу прервал приход полицейского чиновника, который принес данные следствия о ночном налете. Каспар откланялся. – Где вы пропадали? – недовольно спросил Квант. – Вы же знаете, что я был у президента, – отвечал Каспар. – Хорошо, но вы были недостаточно тактичны, чтобы сократить свой визит, зная, что дома вас ждут с ужином. Еда у Квантов была делом серьезным. Учитель неизменно садился за стол во взволнованно-растроганном состоянии, его взгляд впивался в сотрапезников, как бы проверяя, достаточно ли благоговейно они настроены. Когда фрау Квант возвещала, что будет сегодня подано, хозяин дома либо сопровождал перечисление блюд довольными кивками, либо хмурился. Если кушанье было ему по вкусу, он приходил в наилучшее расположение духа, если оно ему не нравилось, то каждый кусок он проглатывал с выражением горькой иронии по адресу убогого человечества. Больше всего он любил соленые огурцы и подогретый картофельный салат. Наслаждаясь этими сомнительными деликатесами, Квант редко упускал случай подчеркнуть, сколь скромны его потребности. Учительша превосходно стряпала и не оставалась нечувствительной к похвалам мужа, хотя иной раз он и облекал таковые в чрезмерно ученую форму. Так Квант любил говорить, что, если бы он не взял ее в жены, покойный Тримальхион[17] наверняка бы воскрес, чтобы на ней жениться. После ужина наступал приятный часок домашних туфель, шлафрока, мягкого кресла и чтения газет. В трактир Квант почти никогда не ходил, отчасти из соображений экономии, отчасти же потому, что его там не очень-то долюбливали. Уютный уголок у печки он предпочитал сиденью в трактире. Правда, с тех пор как в их доме водворился Каспар, эти идиллические вечера утратили свою прелесть. Что-то мучило Кванта, а что именно, он и сам частенько не знал. Давайте представим себе пса, умного, нервного сторожевого пса. Представим себе, что этот пес, рыская по доверенному ему участку, проглотил что-то ядовитое; сжигаемый изнутри гибельным огнем, он бессознательно заползает в самые темные места, томясь нестерпимой жаждой, лижет мокрую землю, преследует собственную тень, рычит на муху, без ума носится туда и сюда, весь мир считая отравленным, тогда как яд терзает лишь его злосчастные внутренности, – и мы уясним себе душевное состояние достойного всяческих сожалений учителя Кванта. Злой рок накрепко приковал его к Каспару, главной его целью стало: «разведать тайну». Он охотно пожертвовал бы несколькими годами жизни, лишь бы поскорей узнать, что «за этим кроется». Около восьми в гости к Квантам пришел лейтенант Хикель. Он пребывал в дурнейшем настроении, так как прошлой ночью проиграл в фараон шестьдесят пять гульденов, не смог полностью расплатиться и теперь над ним тяготел карточный долг. С Каспаром он был на редкость приветлив, расспрашивал, о чем он говорил с президентом, однако к чистосердечному рассказу юноши отнесся недоверчиво, очень уж таковой показался ему незначительным. – Да, наш друг не из разговорчивых, – пожаловался Квант, – я, например, ничего не знал о налете на кабинет президента и едва-едва вытянул из него кое-какие сведения. Вам известны какие-нибудь подробности, господин лейтенант? Надо надеяться, что полиция уже напала на след преступников. Хикель равнодушно отвечал, что у Альтенмура задержали подозрительного бродягу. – Чего только не случается, – сокрушался Квант, – и какая же нужна наглость, чтобы совершить нападение на кабинет человека, стоящего во главе Апелляционного суда. – Но про себя он думал: «Хорошо, очень хорошо, малость посбили спеси с этой неприкосновенной особы! Вот здорово, оказывается, мошенники могут как следует проучить такого вельможу». – Я буду очень удивлен, – сказал Хикель, надменно поджимая губы – светская ужимка, позаимствованная у лорда Стэнхопа, – если эта история, в свою очередь, не связана с нашим Хаузером. Квант сделал большие глаза, потом искоса посмотрел на Каспара, не заметив, однако, испуганного взгляда юноши. – У меня имеются основания это предполагать, – продолжал Хикель, уставившись на отполированные ногти своих красных крестьянских рук; эти руки всегда внушали Каспару необъяснимую антипатию, – у меня имеются основания, и возможно, что в свое время я изложу их. Статский советник и сам достаточно умен, чтобы знать, где собака зарыта. Только не хочет об этом говорить, уж очень не по себе ему становится. – Не по себе? Что вы говорите! – подхватил Квант, и приятный холодок пробежал у него по спине. Учительша перестала штопать чулки и с любопытством взглянула сначала на одного, потом на другого. – Да, да, – Хикель улыбнулся, показав свои желтые зубы, – они там, в Мюнхене, ему здорово всыпали, и теперь он чувствует себя далеко не так уверенно. Вы со мною согласны, Хаузер? – спросил он, сияющими глазами глядя то на Кванта, то на его жену. – Мне думается, что вам не подобает так говорить о господине президенте, – храбро ответил Каспар. Хикель изменился в лице и закусил губу. – Нет, вы только послушайте, господин учитель, – мрачно заметил он, – где же это такое слыхано? Жаба заквакала, видать, весна на дворе. – Весьма неуместное замечание, Хаузер, – обозлился Квант. – В присутствии господина лейтенанта полиции, равно как и в моем, вы обязаны вести себя почтительно и тихо. Убежден, что по отношению к барону Имхофу или генеральному комиссару вы бы себе ничего подобного не позволили. Это называется двоедушие. И я не замедлю сообщить графу о вашем поведении. – Не расстраивайтесь, господин учитель, – перебил его Хикель, – ей-богу, не стоит, отнесем происшедшее за счет неразумия Хаузера. Кстати сказать, я вчера получил письмо от графа, – он вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок. – Вам, наверно, хочется знать, что он пишет, Хаузер? Ну, не так уж это лестно для вас. Добрый граф тревожится, как всегда, и рекомендует нам безоговорочную строгость, если вы будете строптивиться. Выражение недоверия появилось на лице Каспара. – Он так пишет? – запинаясь, спросил юноша. – Он и тогда очень огорчался из-за ваших фокусов с дневником, – вставил Квант. – Я ему все объясню, когда он вернется, – сказал Каспар. Хикель потерся спиной о печку и расхохотался. – Когда он вернется! А когда, спрашивается, да и вернется ли вообще? Сдается мне, что он не очень-то к этому стремится. Неужто вы полагаете, несмышленыш вы эдакий, что такому человеку больше нечего делать, как торчать в нашем городишке? – Он вернется, господин лейтенант полиции, – с торжествующей улыбкой проговорил Каспар. – Ого-го! Веское заявление, ничего не скажешь! Откуда же сие так точно известно? – Он мне обещал, – простодушно признался Каспар. – Поклялся через год снова быть здесь. Поклялся мне восьмого декабря, значит, до его приезда осталось еще десять месяцев и шестнадцать дней. Хикель поглядел на Кванта, Квант на свою жену, и все трое разразились хохотом. – Считать-то он здорово научился, – сухо заметил Хикель. Затем положил руку на голову Каспара и спросил: – Кто же это срезал ваши великолепные кудри? Квант не замедлил вмешаться, Каспар-де сам этого пожелал, после того как он, Квант, ему разъяснил, что взрослому человеку не подобает разгуливать с такой копной на голове. – Вы можете отправляться спать, Хаузер, – закончил учитель. Каспар попрощался со всеми за руку и вышел. Когда его шаги смолкли, Квант подкрался к двери и прислушался. – Видите ли, господин лейтенант, – с огорчением шепнул он Хикелю, – когда он уверен или только предполагает, что его слышат, он медленно, осторожно поднимается по лестнице, но если, по его мнению, никто за ним не наблюдает, скачет как заяц через три ступеньки. Верно я говорю, жена? Учительша подтвердила слова Кванта. Сколько же он причиняет хлопот, добавила она, шесть недель живет в доме, а в стирке уже четырнадцать рубашек; ходит расфуфыренный, как кукла, добрые люди еще спят, а он уже чистит свое платье. Она попотчевала лейтенанта полиции рюмкой водки и ушла в соседнюю комнату успокоить раскричавшегося младенца. – Да, с ним черт знает как трудно, – подхватил Квант сетования жены. – Недавно просматриваю я «Байрише депутиртенкаммер», Хаузер становится за моей спиной и, когда я кончил, вполголоса читает про себя название газеты, как бы дивясь этому слову. А ведь «Байрише депутиртенкаммер» читают в любом порядочном доме, не так ли? Кроме того, он ежедневно видел у нас на столе эту газету, и ее название никак не могло показаться ему новым. Я, значит, спрашиваю, неужто же он не знает, что такое «Депутиртенкаммер»? И он с невиннейшим видом мне отвечает: наверно, это комната, в которую запирают людей. Ну, скажите на милость, разве уж это не чересчур? Честное слово, надо ангелу спуститься с неба, чтобы я поверил в такую нелепость. Впрочем, я и тогда еще позволю себе усомниться, настоящий это ангел или фальшивый. – Что вы хотите, – отвечал лейтенант полиции, – все это сплошное надувательство. – И в то время, как он слегка покачивался, стоя на растопыренных ногах, в глазах его зажглась какая-то неопределенная, вялая ненависть. Сплошное надувательство! Это выражение относилось не только к услышанному сейчас анекдоту, а к суете сует всего рода человеческого, если таковая не способствовала его благоденствию. Пусть люди рубят друг другу головы, пусть дерутся за ад или рай, за народ или за короля, пусть строят дома, производят на свет детей, убивают своих братьев, воруют, грабят, бесчестят, обманывают, или, напротив, честно сдирают шкуры с ближних, или совершают подвиги, для него все надувательство, кроме одного – привилегии жить безбедно и беззаботно, что, как он считал, общество обязано ему обеспечить. Кавалер фон Ланг, благосклонно относившийся к Хикелю за его вкрадчивую услужливость, любил рассказывать, как лейтенант полиции шел однажды с его сыном, доктором философии, и тот, глядя на усеянное звездами небо, начал говорить о бесчисленных мирах там, вверху; Хикель же, состроив насмешливую физиономию, заметил: «Неужто, господин доктор, вы всерьез полагаете, что эти хорошенькие огоньки нечто большее, чем хорошенькие огоньки?» И это была не просто необразованность, но как бы символ того высокомерия, согласно которому все было «сплошным надувательством». Весь город знал, что Хикель живет не по средствам. Он жаждал, чтобы его принимали за человека высокого происхождения, до смерти любил элегантно одеваться и к тому же обладал отличнейшим нюхом на все необходимое для поддержания такой репутации. Сравнительно недавно члены клуба высших чиновников едва не забаллотировали Хикеля, во-первых, потому что его не любили, а во-вторых, потому что он был простолюдин, сын бедных крестьян из Домбюля. В конце концов он достиг желаемого, разнюхав семейные тайны тех, от кого зависело его принятие, и изрядно напугав их. Надворный советник Гофман, прежний его начальник, выразил свое отношение к нему, воскликнув: «Он себя не декуврирует, этот Хикель, о нет!» И правда, лейтенант полиции словно бы вечно сидел в засаде, всем оттуда управляя. Он сумел, да еще как, поставить себя и с президентом! Более того, осмеливался выкладывать перед этим неприступным человеком горькие истины, правда, облеченные в форму любезностей или даже предостережений, но на деле бывшие только подсахаренным злоречием. Он обладал недюжинным даром пересказывать пикантные историйки и городские сплетни. Это веселило Фейербаха и заставляло его смотреть сквозь пальцы на многое другое. Непонятно, говорили люди, чем это Хикель приворожил статского советника. Так или иначе, но Фейербах всегда прислушивался к речам лейтенанта, тот же лукаво терпел сварливые нападки президента, поносившего Хикеля за легкомыслие и дурные инстинкты. Не исключено, что именно такое долготерпение вводило в соблазн президента. Прекрасно отдавая себе отчет в пустоте и темных свойствах души лейтенанта, он тем не менее так к нему привык, что уже не имел сил оттолкнуть его от себя. Хикелю удалось мало-помалу убедить президента, что нельзя позволять Каспару привольно повсюду расхаживать, и к нему, в качестве стража, приставили ветерана войны на деревянной ноге, да еще и однорукого. Сей храбрый воин весьма серьезно отнесся к своим обязанностям и по пятам следовал за Каспаром на потеху уличным мальчишкам. Лейтенант полиции рассчитал правильно, поскольку такая «забота» должна была ограничить свободу передвижения Каспара. Отныне жалоба следовала за жалобой, жаловался Квант, жаловался Каспар, и жаловался инвалид, которого юноше частенько удавалось перехитрить. Каспар поведал о своей беде пастору Фурману, у которого брал уроки закона божия; старик, очень к нему благоволивший, посоветовал юноше набраться терпения. – Что пользы от моего терпения? – упрямо воскликнул Каспар. – Мне день ото дня становится все хуже! – Что пользы? – мягко переспросил пастор. – Что пользы господу от того, что он наблюдает нашу суету сует? Тропою терпенья господь ведет нас к добру. В саду у терпеливого произрастают розы. Тем не менее пастор обратился к президенту, последний обещал разобраться в этой истории, но ничего не сделал. Совершая ежегодную инспекционную поездку по округу, он три недели пробыл вне города. Вернувшись, Фейербах приказал позвать к себе лейтенанта полиции. – Послушайте-ка, Хикель, – начал он, – вы ведь хорошо знаете окрестности Ансбаха, правда? Слыхали вы когда-нибудь о замке Фалькенхауз? – Разумеется, ваше превосходительство. Так называемый Фалькенхауз – это старый охотничий домик маркграфа в Трисдорфском лесу. – Правильно. С некоторых пор этот охотничий домик интересует меня. Я навел справки и узнал следующее. Еще года четыре назад Фалькенхауз был обиталищем лесничего, который прожил там несколько десятилетий один как перст. Он не водил знакомства ни с одним человеком, его никогда не видели в трактире, а необходимое он самолично закупал в близлежащих деревнях. В один прекрасный день он вдруг исчез, но некий отставной жандарм будто бы видел его в Швабии. Там этот лесничий стал не то хозяином, не то управляющим большого имения. Я расследовал это дело, все подтвердилось, попутно же еще выяснилось, что этот человек октябрьской ночью 1830 года был убит в своей постели. – Я ничего об этом не знаю. Знаю только, что Фалькенхауз заброшен, никто там не живет, и в народе рассказывают разные страшные истории об этом покинутом доме. – Прошу вас обратить на него внимание, – сказал президент, – лучше всего пошлите туда человека, знакомого с местностью, и пусть он толком все разузнает. – Слушаюсь, ваше превосходительство. Разрешите спросить, о чем, собственно, идет речь в данном случае? – О Каспаре Хаузере и его пребывании в тюрьме. – А-а! – Хикель откашлялся и поклонился, почему – неизвестно. – Я почти уверен, что Фалькенхауз – место немилосердного его заключения. Уже из первых рассказов Каспара о том, как они шли с неизвестным, я понял, что место трагедии где-то во Франконии, неподалеку от Нюрнберга и Ансбаха. Следы привели меня к Фалькенхаузу. – Вероятно, эта косвенная улика требуется вашему превосходительству для труда о Хаузере, – угодливо заметил Хикель. – Да. – Будет ли он опубликован еще в этом году? Простите мое любопытство, ваше превосходительство, но я ведь всей душою заинтересован в этом деле. – Вы слишком много меня расспрашиваете, Хикель. Оставим это. Вот письмецо для надворного советника Гофмана, велите передать его по назначению. Завтра я намерен поехать в Фалькенхауз с советником и Каспаром. Скажите Хаузеру, чтобы он был готов, но ни в коем случае не упоминайте о цели нашей поездки. В назначенный час Каспар явился и вскоре, к вящему своему удивлению, уже сидел в удобнейшей коляске насупротив президента и надворного советника Гофмана. Редко прерывая молчание, ехали они среди залитых солнцем весенних полей и лесов. Наконец кучер остановил лошадей. Они вошли в заброшенный дом, но самый тщательный осмотр не привел ни к малейшим результатам. Если здесь и имелось подземелье, предназначавшееся для злодейской цели, то человек, живший в Фалькенхаузе, наверняка его засыпал, а время стерло последние следы. Но зоркий ищущий взгляд президента вдруг обнаружил в саду, рядом с правым крылом дома, странной формы яму. По всем признакам, над нею некогда стоял деревянный сарай или какое-то другое небольшое строение, так как вокруг еще валялись прогнившие доски, балки и растрескавшаяся дранка. Семь ступеней, прорытых в песке и давно уже осыпавшихся, вели вниз, где разровненная земля поросла желтоватым мхом. Увидев это, Фейербах побледнел. Он долго стоял, погруженный в размышления, затем спустился вниз, в нескольких местах потрогал стены и низко пригнулся, рассматривая пол в углу, все это сосредоточенно, мрачно, без единого слова. Поднявшись наверх, он пронзительным взглядом окинул Каспара. Но юноша стоял спокойно, устремив невинный взгляд на дремучие леса. «Ужели он ничего не подозревает, – думал Фейербах, – ужели не подозревает, по какой земле ступают его ноги? Ужели не повеяло на него дыханием прошлого? И эти деревья ничего не говорят ему? Ни о чем не напоминает воздух? Видимо, ни о чем; так смею ли я решительным «да» или «нет» разрушить страшную неизвестность?» Коляска дожидалась их поодаль, у дороги. На обратном пути через лес Каспара вдруг охватила неодолимая тоска; он пошел медленно, далеко отстав от обоих своих спутников. Надворный советник этим воспользовался, чтобы поделиться с президентом своими разумными сомнениями. – Одно хотел бы я знать, – проговорил он, – почему человека, столько времени томившегося в подземелье, вдруг взяли и выпустили, да и не только выпустили, а еще привезли в большой город, где он, разумеется, сделался центром всеобщего внимания и, следовательно, поневоле должен был бы выдать своих мучителей. Если в подобных действиях и была своя логика, то мне она непонятна. – Бог ты мой, да этому можно подыскать самые разные объяснения, – спокойно возразил президент. – Либо узник безмерно им надоел, либо прятать его дальше стало не только трудно, но и опасно, либо тюремщик получил приказ умертвить узника, но в порыве милосердия, вполне понятном и объяснимом, а возможно, из привязанности или из страха, решил другим способом избавиться от него, а где можно было это сделать с большей надеждой на успех, как не в большом городе? Видимо, тем, кто это затеял, дело представлялось так: ротмистр Вессениг, в согласии с письмом, ему врученным, отдаст мальчика в солдаты, – там неграмотных и полуидиотов сколько душе угодно, и он уже никому в глаза не бросается. Таков был оптимистический замысел преступника, разумеется, свидетельствующий лишь о полнейшем его невежестве. Когда же дело приняло иной оборот, он перепугался, вынужден был прибегнуть к помощи тех, кто с самого начала держал в руках все нити, а те уж должны были позаботиться о том, чтобы обезвредить опаснейшего из свидетелей преступления, воскресшего из мертвых, и ныне, под защитой всего человечества, вступившего в единоборство с ними. – Тонко построено, очень тонко, – одобрительно кивая, пробормотал Гофман, стараясь не дать заметить Фейербаху, что его доводы не кажутся ему убедительными. В город они вернулись уже под вечер. Каспар откланялся и побрел восвояси. На Променаде ему встретилась фрау фон Имхоф. Поздоровавшись, она спросила, почему Каспар так давно у нее не был. – Времени нет, приходится много трудиться, – отвечал Каспар, но по его смущенному виду умная дама догадалась, что о настоящей причине он умалчивает, и не стала его выспрашивать, а напротив, чтобы перевести разговор, спросила, радуется ли он весне? Каспар огляделся, посмотрел на вершины вязов, словно до сих пор не замечал весны, и покачал головой. Он многое хотел бы сказать, сердце его было переполнено, но слова камнем ложились на язык, он не был уверен, что эта женщина, как ни ласково она с ним обходилась и вправду держит его сторону. «Да и что пользы», – думал он. – Я должна передать вам поклон, – сказала она на прощанье, пригласив его в воскресенье у нее отобедать, – помните ли вы еще историю моей подруги, я рассказала ее, когда лорд Стэнхоп был нашим гостем? Так вот, она передает вам поклон. А для нее это значит немало. – Как имя этой женщины? – спросил Каспар, точь-в-точь как тогда, но уже без радостной улыбки, даже небрежно. Фрау фон Имхоф рассмеялась, это упорное желание узнать имя показалось ей комичным. – Ее звать Каннавурф, Клара фон Каннавурф, – добродушно отвечала она. «Очень мило, что она передает мне поклон, – думал Каспар, продолжая свой путь, – но что пользы от этого? Что пользы?» КВАНТ ВСТУПАЕТ НА СКОЛЬЗКИЙ ПУТЬ Не успел. Каспар войти в дом, как сразу же почувствовал– случилось что-то чрезвычайное. Квант сидел за столом и с мрачным видом просматривал ученические тетради. Учительша, держа на руках младенца, его укачивала и, следуя примеру мужа, не ответила на приветствие вошедшего. Лампу еще не зажигали, за окном пылало пурпурно-красное небо, Каспар повесил свою шляпу и вышел во двор, где четырехлетний сынишка Квантов играл деревянными шариками. Каспар сел возле него на каменную скамью. Через некоторое время в дверях показался Квант: завидев их вместе, он схватил ребенка за руку и торопливо, как от человека, больного заразной болезнью, увел его. Каспар тотчас же пошел за ним в дом. Но Кванта в комнате не было, там сидела только его жена. – Что у нас такое происходит, фрау Квант? – спросил он. – Разве вы не знаете? – смутилась учительша. – Неужто вы еще не слышали, что магистратская советница Бехольд выбросилась из окна? Мы сегодня прочитали это в «Нюрнбергер цайтунг». – Выбросилась из окна? – взволнованно прошептал Каспар. – Да, с чердака своего дома выбросилась во двор и разбилась насмерть. Все последние дни она вела себя как сумасшедшая. Каспар не нашелся что сказать; глаза его были широко раскрыты, он тяжело вздохнул. – Вас это, видимо, не очень-то трогает, Хаузер, – внезапно послышался голос учителя, неслышно вошедшего в комнату после того, как он подслушал их разговор. Каспар повернулся к нему и печально произнес: – Она была дурная женщина, господин учитель. Квант подошел к нему вплотную и завизжал: – Как ты смеешь, несчастный, порочить память покойницы! Я вам этого не забуду! Вы разоблачили сейчас черноту своей души! Фу, стыд, стыд, говорю я вам! Прочь с глаз моих! Неужто вам и на ум не приходит, что тут есть и ваша вина, что неблагодарность, поразившая покойную в самое сердце, подвигла ее на роковое деяние? Неужто вы этого не чувствуете? Разумеется, себялюбцу, вроде вас, нет дела до страданий других людей, его заботит лишь собственное благополучие. – Квант, Квант, успокойся, – вмешалась учительша, бросая испуганный взгляд на Каспара, чье лицо сделалось пепельно-серым. Он стоял, закрыв глаза и сблизив кончики пальцев обеих рук. – Ты права, жена, – проговорил Квант, – я расточаю свое негодование перед глухим. Разве можно исправить человека, который даже перед лицом смерти знать не знает о благоговении и кротости? Тут уж ничего доброго не добьешься. Когда Каспар вошел в свою комнату, последние лучи заходящего солнца еще золотили вершины холмов. Он сел у окна, взял в руки один из горшков с цветами и стал смотреть на них. Стебли гиацинтов слегка покачивались, и ему чудилось, что он слышит далекий, далекий звон. Как хорошо быть цветком, цветку нет нужды отвечать на человеческие взгляды. Укрыться бы среди соцветий, покуда не пройдет этот год, с концом которого у него связывалось так много надежд. В этом укрытии можно было бы ждать спокойно. В последующие дни никто больше не говорил о магистратской советнице, Квант тщательно избегал упоминания ее имени. И был тем более удивлен, когда Каспар первый начал этот разговор: в субботу за обедом юноша вдруг сказал, что сожалеет о своих словах, ему уяснилось, как недостойно возводить какие бы то ни было обвинения на скончавшегося человека. Квант встрепенулся. «Ага, – подумал он, – видно, совесть в нем заговорила!» Но ни слова не ответил Каспару, только состроил кислую физиономию, как будто собираясь сказать: оставьте, я что знаю, то знаю. Некоторое время они все трое молча ели суп, но в Кванте взыграла желчь, он не выдержал и прервал молчание: – Вы должны были бы краснеть до корней волос, Маузер, вспоминая свое поведение с невинной дочкой магистратской советницы. – Как? – удивился Каспар. – Что же я такое сделал^ – Вы и сейчас еще хотите разыгрывать из себя невинную овечку? – презрительно отозвался Квант. – Слава богу, у меня имеется собственноручное письмо покойной, тут уж не отопрешься! Каспар в испуге смотрел на него. Потом повторил свой вопрос, тогда Квант встал, подошел к секретеру, достал из ящика письмо фрау Бехольд и глухим голосом прочитал: – «А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он… недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери». Мало-помалу Каспар все понял. Медленно положив на стол ложку и хлеб, – кусок стал ему поперек горла, глаза его потемнели, – он поднялся, горестно воскликнул: – О, люди, что за люди! – и бросился вон из комнаты. Супруги переглянулись. Учительша, положив ладонь на скатерть, энергично сказала: – Нет, Квант, я этому не верю. Покойная советница, видимо, ошиблась. Он ведь даже не знает, что такое женщина. Квант тоже был взволнован. – Вот это-то и стоит под сомнением, а потому требует доказательства, – покачивая головою, сказал он. – Ты легковерна, моя дорогая. Позволь тебе напомнить, что, когда родилась наша дочка, он, к вящему моему удивлению, говорил об этом, как зрелый мужчина. Я сразу счел это весьма и весьма подозрительным. Тем не менее я допускаю, что фрау Бехольд в своем письме зашла слишком далеко, что и побудило меня действовать несколько опрометчиво. Но я должен допытаться, в какой мере он сведущ в этом пункте, ибо в детскую чистоту его души, как ты знаешь, я ни на мгновенье не верю. – Ты должен его успокоить и примирить с собой, уж очень жестоко ты с ним обошелся, – закончила учительша. Сомнение выразилось на лице Кванта. – Успокоить? Примирить? Хорошо, я согласен. Но тогда он станет опять так мил и ласков, что ему трудно будет противиться, и это помешает мне выработать объективное суждение. Завтра я поговорю на эту тему с пастором Фурманом. Сказано – сделано! Но, к сожалению, Квант, излагая суть дела, прибегал к стыдливым иносказаниям, точь-в-точь старая дева, и украшал то, что ему надо было сказать, такими цветистыми оборотами, что получалось, будто отношения между мужчиной и женщиной носят самый что ни на есть эфирный характер, и лишь обидная, хотя и неотвратимая случайность иной раз пятнает их чистоту. Пастор не мог не улыбнуться. Озадаченный, он после некоторого раздумья ответил, что по этой части никогда не замечал у Каспарa чего-либо предосудительного как в мыслях, так и в поступках, во всем, что касается отношения полов, он совершенный ребенок. В доказательство он рассказал учителю, что с месяц назад Каспар читал главу из Библии, которая его поразила, – он, пастор, постарался по мере сил ему ее разъяснить, и тут Каспар с милой застенчивостью заговорил о каком-то беспокойстве, время от времени его одолевающем. Это тревожное состояние, как видно, часто находило на юношу, но подыскать ему объяснения он не мог. Старше добавил, что никогда не забудет, как Каспар говорил об этом, в его словах звучал наивный укор природе, которая творила с ним что-то такое, против чего он не умел обороняться. Квант жадно слушал. Ему все виделось в другом свете. Признаки испорченной фантазии, вот что он усмотрел в рассказе пастора. Но ни словом об этом не обмолвился, а пошел домой, лелея новый замысел, и, притаившись, стал ждать благоприятного случая. На следующий день Каспар должен был обедать у Имхофов, но вернулся домой раньше времени, так как баронесса была больна и лежала в постели. За ужином, когда Квант выразил свое сожаление по этому поводу, Каспар сказал: – Ах, она, возможно, никогда уже не будет вполне здоровой. – Что вы там болтаете, Хаузер, – вмешалась учительша. – Такая молодая женщина, красавица, богачка. – Ах, богатство и красота тут ни при чем, – горестно проговорил Каспар. – Она уж слишком предается своему горю. – Да, и она поведала вам об этом горе? – впился в него недоверчивый Квант. Каспар ему не ответил и продолжал, как бы говоря сам с собой: – Все у нее есть, что может себе пожелать человек, только муж не такой, каким должен был бы быть, других любит больше. Почему? В остальном он же человек умный. Ведь если жена от горести доведет себя до гибели, ему лучше не будет. А люди все ей переносят; я ей сказал, что они не друзья, если вам такое рассказывают, настоящие друзья этого бы не сделали. Квант хмыкнул и, как-то по-особенному усмехнувшись, уставился в тарелку. Справившись со своей стыдливостью, он вроде бы небрежно спросил, неужели господин фон Имхоф снова дал жене повод для огорчения, ведь насколько ему известно, в марте между ними состоялось полное примирение. – Разумеется, дал повод, – простодушно ответил Каспар. – У него опять родился ребенок на стороне. Квант содрогнулся. Вот оно самое, пронеслось в его мозгу. И, как ни трудно ему это было, решил тотчас же попытать Каспара. Обменявшись с женой понимающим взглядом, он попросил ее взглянуть, что делают дети. Как только она вышла из комнаты, Квант, бледный и взволнованный, ибо осуществить задуманное было не так-то легко, взглянул на Каспара и без обиняков спросил, имел ли он уже дело с женщиной, на этот счет, мол, строятся различные предположения. Каспар может говорить с ним откровенно, как с отцом. Последние его слова преисполнили юношу благодарности. Он увидел в них признак доброжелательного участия; смысл и цель вопроса остались ему непонятными, но темную стихию, их породившую, он смутно почувствовал. Каспар задумался. – С женщиной? А что это значит, – пробормотал он. – Мой вопрос достаточно ясен, Хаузер; не представляйтесь ребенком. – Да, да, я понял, – поторопился сказать Каспар, боясь вспугнуть доброе настроение учителя. – Что-то такое было. – Ну, ну, смелее, рассказывайте! И Каспар начал свой наивный рассказ: – Это было недель шесть назад. Я понес мой праздничный костюм к чистильщице на Уценсгассе. Вы, наверно, знаете, господин учитель, маленький такой домишко рядом с пекарней. Дверь в лавку была заперта, тогда я поднялся наверх, в ее квартиру, и постучался. Мне открыла молоденькая девушка в ночной рубашке, больше ничего на ней не было. Просто ужасно, вся грудь видна. Она взяла у меня вещи и пообещала передать чистильщице. Я все стоял у двери. Входи же, сказала она. Я вхожу и спрашиваю, чего ей от меня надо. Тут она стала вокруг меня вертеться, приплясывать, смеялась, несла какой-то вздор и вдруг спросила, не хочу ли я быть ее женихом, а под конец… – В смущении он запнулся. – Под конец? Что же под конец? – насторожился Квант. – Под конец она потребовала, чтобы я поцеловал ее. – Ну и?.. – Я сказал, чтобы она лучше выбрала себе другого, я чмокаться не охотник. – А дальше? – Дальше? Дальше ничего не было. Я ушел, а она смотрела мне вслед из окна. – Как вы умудрились это заметить? – Заметил, потому что оглянулся. – Так, так. Оглянулся. Как звать эту особу? – Не знаю. – Не знаете? Гм! А… а во второй раз вы туда не приходили? Каспар отвечал отрицательно. – Ничего себе историйка! – пробормотал Квант и, воздев очи горе, удалился. Он стал осторожно все разузнавать и разнюхивать. Оказалось, что у чистильщицы жила на квартире особа сомнительного поведения. На более точное расследование учитель не отважился, боясь повредить своей репутации, ибо. был убежден, что в этой истории юноша не так уж чист, как представляется; и еще заключил, что девица могла вести себя столь легкомысленно лишь с человеком, у которого на лбу написана моральная неустойчивость. «Ах, если бы он не лгал, все было бы по-другому, – думал Квант. – Но он лжет, упорно лжет, и это самое страшное. Разве он не старался меня уверить, что герцогиня Курляндская подарила ему дюжину вышитых носовых платков? Разве не утверждал, что знаком с министерским советником фон Шписсом и даже беседовал с ним в придворном театре? Все вранье. Разве он не говорил музыканту Шюлеру, что читал «Идиллии» Гесснера, а когда я спросил его, ни слова не мог сказать мне о них, не знал даже, что такое идиллия? Разве не выдумывает он, чуть ли не каждый день, что ему надо выполнить срочные поручения президента или надворного советника, а потом выясняется, что он просто шлялся по улицам, похваляясь новым галстуком? Разве все это не так, или уж сам я настолько глуп, что придаю значение тому, чего другие даже не замечают?» Квант обратился к пастору Фурману и, пункт за пунктом, изложил ему, как возмутительно ведет себя Каспар. – Неужто вы не видите, дорогой мой Квант, – отвечал пастор, – что все это мелкие, не стоящие внимания выдумки? Скорее даже желание понравиться или беспомощное и потому достойное сожаления усилие освободиться от гнета, а вернее всего, лишь невинное наслаждение словом, речевым оборотом. Возможно, он болтает ерунду, наслышавшись, как болтают другие, только что сноровки у него меньше. – Ах так? – горячился Квант. – Тогда я, ваше преподобие, расскажу вам историю, которая явится прямым подтверждением обратного. Слушайте же! На прошлой неделе наша служанка обнаружила у него подсвечник с отломанной ручкой. Она приносит его моей жене, жена идет ко мне, и я констатирую, что ручка не отломалась, а прогорела; трубка, в которую вставляется свеча, внутри вся черная, а снаружи сине-красная от огня, по ней отчетливо видно, докуда доходило растопившееся сало, а также, что кое-где его старались соскрести. От свечки, выданной Хаузеру накануне вечером, не осталось и следа. Надо вам знать, что я строго-настрого запретил ему читать или работать при свече. Несмотря на это, я решил пощадить его и только попросил жену предупредить, чтобы впредь это не повторялось. Каково же было мое удивление, когда он стал начисто все отрицать, уверял, что он и не думал жечь свечу и не заснул при горящей свече, под конец же набрался наглости утверждать, что это вовсе не его подсвечник, а подсвечник служанки, оба-де очень похожи. Ну, что вы на это скажете? Пастор пожал плечами. – Не следует забывать, что он человек совсем особой стати, – задумчиво произнес он. – Мне самому довелось в этом убедиться. Есть у меня маленькая электрическая машина, с которой я при случае произвожу различные опыты. Как-то раз Каспар застал меня за этим занятием: я добыл искру и зарядил лейденскую банку. И вдруг смотрю, бедняга бледнеет все больше и больше, начинает дрожать, закрывает лицо руками, весь дергается, точно щука, выброшенная на песок. Я перепугался, убрал машину, и он тотчас же успокоился. Только голова у него несколько дней болела, как он мне сказал, а когда он ложился в постель, его прошибал холодный пот, и предметы, до которых он дотрагивался, кололи его тысячами иголок. Во время грозы, пояснил Каспар, он испытывает приблизительно то же самое: кровь щиплет и жжет его так, что ему трудно бывает удержаться от крика. – И вы этому верите? – всплеснув руками, воскликнул Квант. – А почему бы и нет? – Ну, в таком случае я, по сравнению с ним, в невыгодном положении, – с горечью сказал Квант. «И вот так всегда, – размышлял учитель по дороге домой, – все заранее прощено и выставлено в наилучшем свете. А когда ты начинаешь приводить веские доводы, тебе отвечают пожатием плеч и потчуют историйками, высосанными из пальца и совершенно не доказуемыми. Не пойму, что за дьявол сидит в этом парне, ведь нет человека, в котором он бы не возбудил участия и симпатии! Никто не жёлает видеть его пороков, и совсем чужие люди домогаются знакомства с ним, часто легкомысленно им восхищаются, балуют и ласкают его. Можно подумать, что он их заколдовал или дал им отведать любовного напитка!» Квант злобствовал. Он говорил себе: «Допустим, я начну выдавать себя за святого духа или его апостола или изображать чудотворца, а кому-нибудь придет в голову потребовать от меня взаправдашнего чуда, и я вынужден буду признаться, что все это сплошное шарлатанство. Что же. спрашивается, тогда произойдет? Меня упрячут в сумасшедший дом или поколотят, да, да, даже если я сострою ангельскую физиономию, меня все равно не пощадят, и правильно сделают. И уж, разумеется, меня не станут осыпать подарками, превозносить до небес, восхищаться моими прекрасными глазами, белизной моих рук. Никому и на ум не придет обрезать у меня пряди волос на память, – словом, вытворять что-нибудь похожее на то, что, уж конечно, не во славу божию, вытворяет с Каспаром ослепленная толпа». Из подобного внутреннего монолога явствует, сколько мучительнейших раздумий и жестоких душевных борений проистекало для учителя от питомца, взятого им в дом. «А что с ним было раньше? – терзался Квант. – Откуда он взялся? Необходимо это разведать. И как он додумался до всех штук, которыми дурачит темных людей? В том-то вся и тайна, говорят эти обскуранты. Тайна? Никакой тайны нет, я в нее не верю. Мир божий сверху донизу прозрачен и ясен, совы прячутся, когда светит солнце. О, если бы господь бог надоумил меня, как перенять это искусство представляться! Надо наконец серьезно обдумать историю с дневником и прознать, что за нею кроется. Дневник, видимо, существует, существует в отличие от всех прочих небылиц. Может быть, он дает ему возможность исповедаться в своих грехах; надо, надо все разведать». Случай помог Кванту скорее, чем он рассчитывал, соприкоснуться с этой тайной. ТАИНСТВЕННЫЙ ЗОВ Однажды, в разгаре лета, явился Хикель с письмом графа Стэнхопа ему адресованным, но, в сущности, предназначавшимся для Каспара, в коем граф без околичностей приказывал юноше отдать свой дневник лейтенанту полиции. Каспар трижды перечитал это послание, прежде чем на ум ему пришли нужные слова. Он отказался выполнить приказ графа. – Вот что, голубчик мой, – сказал Хикель, – если вы не сделаете этого добровольно, я, к сожалению, буду вынужден применить силу. Каспар подумал и печально сказал, что единственный человек, которому он может отдать свой дневник, это президент; завтра он отнесет ему тетрадь, раз уж на этом так настаивают. – Ладно, – отвечал Хикель, – завтра утром я зайду за вами, и мы вместе пойдем к президенту. Ему необходимо было выиграть время. Разумеется, он не мог допустить, чтобы дневник попал в руки Фейербаха, тем паче что имел приказ ни в коем случае этого не допускать, и теперь ломал себе голову, как выйти из положения. Что касается Каспара, то около полудня он, крадучись, выбрался из дому и побежал к президенту рассказать о о своей беде. Фейербах был в сенате, Каспар доверился его дочери, которая пообещала все передать отцу. Под вечер в доме Квантов прозвенел звонок, и вошел президент. Между тем Каспар, не желая отдавать свое сокровище даже этому почитаемому человеку, придумал отговорку и, когда Фейербах в присутствии Кванта спросил о дневнике, а также о том, правда ли, что он никому не хочет его показывать, быстро ответил: – Я его сжег. Учителя передернуло, он не смог сдержать гневного восклицания. – Когда вы его сожгли? – спокойно спросил Фейербах. – Сегодня. – Зачем? – Чтобы мне не пришлось его отдавать. – Почему вы не хотели его отдать? Каспар молчал, уставившись в пол. – Это ложь, он не сжег его, ваше превосходительство, – взвизгнул Квант, дрожа от злости. – И если он вообще вел дневник, то уж давно его уничтожил. Я с рождества ищу эту тетрадь, я обшарил каждый уголок в его комнате и никогда, даже краешком глаза, ее не видел. Президент смотрел на Кванта широко раскрытыми от удивления глазами; а еще в этом взгляде были скорбь и усталость. – Где вы прятали дневник, Каспар? – продолжал он допрос. Каспар нерешительно отвечал: то тут, то там; между книгами, в платяном шкафу, наконец, вешал его на гвоздь за секретером. Квант непрерывно качал головой и злобно усмехался. – Вы что же, сами вбили этот гвоздь? – спросил он. – Да. – А кто вам это разрешил? – Идите пока к себе, Каспар, – повелительным голосом прервал этот диалог Фейербах. – Не понимаю, – повернулся он к учителю, когда за Каспаром закрылась дверь, – почему лорду Стэнхопу вдруг позарез понадобился этот дневник; он, по-видимому, переоценивает невинные и пустяшные записи юноши. Впрочем, добром и уговорами можно было скорей добиться успеха, нежели категорическими приказами. – Добром! Уговорами! – возопил Квант, ломая руки. – У вашего превосходительства неправильное представление об этом парне. Доброта только поощряет его эгоизм, а любые уговоры делают его еще строптивее. Он невесть что о себе воображает, немедленно становится на дыбы и иной раз так мне отвечает, что я стою перед ним, как язык проглотив. Прошу прощения, ваше превосходительство, но мне думается, что теперь уже и вы добром да уговорами ничего с ним не сделаете. – Полно, полно, – Фейербах подошел к окну и устремил сумрачный взор на мокрые от дождя ветви грушевого дерева, выросшего на дворовой стене. – Я позволю себе еще раз заверить ваше превосходительство, что он и не думал сжигать свой дневник, – внушительно заключил Квант. Президент ничего не ответил. Тяжко было ему сносить дрязги, в которые его вовлекали. Он жаждал мира. Завершить еще одно начинание и затем – мир. Не успел Фейербах уйти, как Квант опрометью кинулся в комнату Каспара, отодвинул от стены секретер и заглянул, правда ли там имеется гвоздь. Гвоздь был вбит в деревянную обшивку. Квант позвал наверх служанку. – Брал у вас Хаузер молоток в последние дни, и слышали ли вы, чтобы он вбивал гвозди? Служанка отвечала утвердительно: на прошлой неделе он приходил в кухню за молотком и гвоздями, а потом она слышала, как он заколачивает гвоздь в стену. Внезапная идея осенила Кванта. Сейчас лето, пронеслось у него в мозгу, и если он вправду сжег тетрадь, то зола еще осталась в топке. Он опустился на колени перед печью, открыл заслонку и алчными дрожащими руками стал выбрасывать на пол обгоревший и обугленный мусор. В печке было полно бумажной золы. Клочки побольше Квант брал осторожно, боясь, что они переломятся, на некоторых еще виднелись буквы. Бережно разгребал он лежащую перед ним кучу, страшась даже пальцем смахнуть пепел, и тихонько сдувал его. На исписанных клочках он силился прочитать слова, но, увы, установить связь между ними было невозможно. Вдруг раздались шаги, и вошел Каспар, немало удивленный позой и видом своего учителя, потного, с грязными руками и перепачканным сажей лицом. Квант и бровью не повел. – Столько золы не могло остаться от сожженного дневника, – объявил он.

The script ran 0.042 seconds.