Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джордж Оруэлл - Да здравствует фикус! [1936]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Молодой человек работает в рекламном агенстве, но хочет стать поэтом. Он снимает квартиру в респектабельном районе Лондона, и добропорядочная строгая хозяйка показывает ему его комнату, в которой и находится эта самая аспидистра – цветок в горшке. Потом он все-таки бросает ненавистную работу, и переселяется в глухие лондонские трущобы, где, конечно, не только аспидистры в комнате нет, но и отопления и пр. В конце романа герой возвращается к прежнему образу жизни, селится в хорошей квартире и покупает в магазинчике этот самый цветок, так как он – символ благополучия и фешенебельности (так говорила ему прежняя хозяйка – «Будете искать жилье и увидите в квартире этот цветок – можете там смело поселиться»)

Полный текст.
1 2 3 4 

– Если б не я, ты бы уже с последним пенни распрощался! – вздохнула она у дверей. Они уселись за любимый угловой столик. Хэрмион лениво отщипывала виноградины, а Равелстон, оголодав, заказал старинному другу официанту весь вечер грезившийся антрекот и полбутылки божоле. Седой толстяк итальянец расторопно доставил на подносе курящийся ломоть. Воткнув вилку, Равелстон надрезал сочную багровую мякоть – блаженство рая! В Мидлсборо они сопят вповалку на затхлых кроватях, в их животах хлеб, маргарин и жидкий пустой чай… И он накинулся на жареное мясо с позорным восторгом пса, стащившего баранью ногу. Гордон быстро шагал к дому. Холодно, пятое декабря, самая настоящая зима. По заповеди Господней обрезай плоть свою! Сырой ветер злобно свистел сквозь голые сучья деревьев. Налетчиком лютым, неумолимым… Вновь зазвучавшие внутри строфы начатого в среду стихотворения гадливости не вызывали. Удивительно, как поднимали настроение встречи с Равелстоном. Просто поговоришь с ним и уже как-то уверенней. Даже когда сам разговор не получался, все равно не было потом чувства провала. Гордон вполголоса прочел все шесть готовых строф – а что, не так и плохо. Всплывали обрывки того, что он наговорил сегодня Равелстону. В общем, сказал, что думал и думает. Унижения бедности! Разве со стороны понять такое. Тяготы не вопрос, вынести можно, если б не унижение, постоянное скотское унижение. Право, желание и способы вечно тебя пинать. Равелстон не верит. Слишком он благороден, чтоб поверить. Ему-то, Гордону, лучше знать. Он-то уж знает, знает! С этой мыслью Гордон вошел в прихожую – на подносе белело ожидавшее его письмо. Сердце подскочило. Любое письмо сейчас безумно будоражило. Он через три ступеньки взлетел наверх, заперся и зажег рожок. Письмо было от Доринга. «Дорогой Комсток! Страшно жаль, что Вы не посетили нас в субботу. Был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить. Мы ведь предупредили Вас, что вечеринку с четверга перенесли на субботу, не так ли? Жена уверяет, что сообщила Вам. Как бы то ни было, теперь у нас намечен вечер двадцать третьего – некий чайный «канун Рождества», время обычное. Не захотите ли прибыть? Только на сей раз не забудьте дату! Искренне ваш Пол Доринг». Под ребрами болезненно свело. Вот оно что Доринг придумал – ошибочка, никаких оскорблений! В субботу он, правда, пойти бы к ним не смог, в субботу у него работа в магазине, но все-таки их приглашение было бы важным. Сердце заныло, когда взгляд снова упал на строчку «был кое-кто, с кем очень бы хотелось Вас познакомить». Вечное драное невезенье! Вдруг был случай действительно кого-то встретить? Из каких-нибудь высокоумных редакций? Вдруг предложили бы что-то отрецензировать или же показать стихи, или еще бог знает что. Возник жуткий соблазн принять версию Доринга. В конце концов, может, и впрямь была записка о переносе даты? Может, напрячь память и вспомнить, поискать в кучах бумаг? Но нет, нет! Гордон подавил искушение. Доринг сознательно пренебрег бедняком. Беден, так непременно оскорбят. Ты это знаешь, ты твердо убежден – держись! Найдя, наконец, чистый лист, Гордон взял ручку и строгим четким почерком вывел посередине: «Дорогой Доринг! В ответ на Ваше письмо сообщаю – идите на …! С искренним уважением, Гордон Комсток». Он запечатал конверт, надписал адрес и сразу поспешил на почту. Требовалось отправить немедленно, ибо к утру пыл мог угаснуть. Гордон решительно толкнул письмо в почтовый ящик. Так и еще один друг канул в мир иной. 6 Женщины, женщины! Вот неотвязная проблема! Ну что бы человеку забыть про это или, как дано прочей живой твари, лишь изредка прерывать равнодушное целомудрие вспышками минутного вожделения. Как петушок – потоптал, спрыгнул и пошел, ни обид, ни угрызений, никакой занозы в мозгах. Без острой надобности вообще не замечает своих подружек, и, если те вертятся слишком близко, клюет, чтоб не хватали его зернышки. Повезло хохлатому самцу! А вот злосчастному венцу творения вечно трепыхайся, мучайся памятью и совестью. Нынешним вечером Гордон даже не стал изображать работу за письменным столом. Сразу после ужина вышел из дома и медленно побрел, размышляя о женщинах. Ночь была не по-зимнему мягкой, туманной. Денег сегодня, во вторник, оставалось четыре шиллинга четыре пенса, так что вполне хватало посидеть в «Гербе». Флаксман с приятелями наверняка там, вовсю веселятся. Но «Герб», в моменты полного безденежья подобный раю, сегодня виделся и скучным, и противным. Душная, грязная, хрипло ревущая пивнуха, насквозь пропитанная исключительно мужским присутствием. Никаких женщин кроме барменши, с ее двусмысленной улыбкой, все обещающей и не сулящей ничего. Женщины, женщины! Густой туман призрачно растворял фигуры снующих прохожих, но пятна фонарного света то и дело выхватывали лица девушек. Весь день сегодня он думал о Розмари, о женщинах вообще и снова о Розмари. С каким-то возмущением думал про ее крепкое маленькое тело, которое еще ни разу не довелось увидеть обнаженным. Что за адское издевательство – мука переполняющих желаний и невозможность утолить страсть! Почему нехватка монет, просто-напросто монет, барьером встает и здесь? В такой естественной, такой необходимой, безусловной части человеческих прав? Влажная ночная прохлада внушала странное томление, смутную надежду на ожидающее впереди женское тело, хотя он знал, конечно, что никто его не ждет, и даже Розмари. Пошел восьмой день без ее писем. Поганка – восьмой день! А понимает ведь, что делает; демонстративно показывает, как он надоел с его жалким безденежьем и выклянчиванием нежных ласковых слов. Вполне возможно, больше вообще не напишет. Брезгует, брезгует им, убогим неудачником. Не церемонится, зачем он ей? И верно, чем ты женщину привяжешь кроме денег? Навстречу быстро цокала каблучками девушка, свет фонаря дал несколько секунд, чтоб разглядеть ее. Без шляпки, из низов, лет восемнадцати, с круглой и розовой, словно цветок шиповника, мордашкой. Заметив его взгляд, тут же испуганно голову в сторону. Из-под затянутого в талии шелковистого плащика маняще мелькнули стройные молодые ножки. Он чуть было не пошел за ней, но чего добьешься? Убежит или кликнет полисмена. «Посеребрило мои кудри золотые»[12]… Старый, потертый. Где уж, красоткам не до тебя. Женщины, женщины! Может быть, в браке все иначе? Хоть он поклялся не жениться – брак лишь набор ловушек Бизнес-бога. Сунешься и мгновенно в западне: до гроба намертво будешь прикован к «хорошему месту». И что за жизнь! Законные утехи под сенью фикуса. Катание детской колясочки, шашни исподтишка и от суровой женушки графином по башке. Впрочем, вообще когда-нибудь жениться надо. Брак плох, а одному навеки еще хуже. На минуту даже захотелось надеть оковы, остро захотелось уже очутиться в этом страшном капкане. И брак должен быть настоящим, нерушимым – «на радость и на горе, в бедности и богатстве, пока смерть не разлучит вас». Традиционным идеально-христианским супружеством с обетом взаимной верности; а если уж изменишь, так чтоб хватило честности признать, назвать это изменой. Без всякой новомодной американской мути насчет свободного влечения душ. Порезвившись, с липкими от запретного плода усами ползи домой на брюхе и плати. Разбитый об твою башку графин, скандал, сгоревший ужин, крики детей, громы и молнии яростной тещи. Может, это получше твоей жутковатой нынешней свободы? По крайней мере, реальная жизнь. Однако о какой женитьбе раздумывать при двух фунтах в неделю? Деньги! Во всем и прежде всего деньги! Главная подлость, что вне брака порядочных отношений с женщиной не наладить. В памяти пронеслась десятилетняя вереница его временных подружек. Около дюжины их было. Шлюхи тоже. «Comm au long d'un cadavre un cadavre etendu», да, именно «как подле трупа труп»[13]. И всегда, даже если шлюхи, какие-то убогие, всегда убогие. Каждый раз начиналось своей не особенно пылкой настырностью, а кончалось пошлым и бессердечным дезертирством. Опять они, деньги. Без капитала не предложишь женщине деловую сделку, да и привередничать нельзя. Берешь такую, какая согласится; потом, естественно, сбегаешь от нее. Для верности, как для всех прочих добродетелей, нужен тугой бумажник. От этих твоих завихрений с бунтом против корысти и карьеры вечная ложь, вечная грязь в делах любовных. Одно из двух: либо служи владыке Бизнес-богу, либо забудь про женщин. Только так. И оба пути совершенно невозможны. Из-за угла блеснуло яркое освещение, послышался гул оживленной толпы: на Лутон-роуд два вечера в неделю открывался огромный уличный базар. Гордон пошел через торговые ряды, его частенько сюда влекло. Лотки, киоски так загромоздили тротуар, что приходилось с трудом пробираться узкими проходами, шагая по месиву капустных листьев. В резком и грубом свете электрических гирлянд красовался товар: багровые куски мяса, оранжевые груды апельсинов, холмы белых или зеленых кочешков брокколи, тушки одеревеневших стеклянноглазых кроликов, связки домашней птицы, браво выставлявшей ощипанные грудки. Гордон слегка взбодрился, ему нравились этот шум, эта суматоха. Кипящая суета лондонских рынков всегда вселяла некий оптимизм относительно перспектив Англии. Хотя личного горького одиночества не убавлялось. Повсюду, особенно у прилавков с дешевым нижним бельем, кружили, хохоча и отбиваясь от шуточек пристававших парней, стайки молоденьких девчонок. На Гордона они не смотрели, они вообще его не замечали, только тела их машинально сторонились, пропуская очередного прохожего. Ого! Он даже замер – три юных личика, склоненных над стопками искусственного шелка, нежно белели гроздью примулы или флокса. Пульс участился, душа дрогнула надеждой, немой просьбой. И одна глянула. Но! Мигом, дернув подбородком, отвернулась, залилась прозрачным румянцем – устрашилась его откровенно алчущих глаз. «Бегут от меня те, что прежде так жаждали меня»[14]. Он побрел дальше. Если б здесь оказалась Розмари! Он бы простил ей, что восьмой день нет письма; он все на свете простил бы ей сейчас. Она же самое дорогое для него, единственная любящая женщина, его спасение от угнетающего, унижающего одиночества. Взгляд скользил по толпе. Внезапно сердце чуть не выскочило, Гордон поморгал, ему показалось, что он бредит. Да нет же, правда! Розмари! Вон она, шагах в тридцати, словно по волшебству явившись на зов его души и тела. Она пока не видела его, но шла навстречу; гибкая проворная фигурка ловко пробиралась через грязь, лицо едва виднелось из-под плоской, по-мальчишески надвинутой на глаза черной шляпки. Поспешив к ней, он крикнул: – Розмари! Эй, Розмари! Из ларька с любопытством высунулся парень в синем фартуке. Но она не услышала в рыночном гаме. – Розмари! Розмари! Теперь, подойдя совсем близко, она остановилась и подняла глаза. – Гордон! Ты здесь откуда? – А ты? – Вот иду с тобой повидаться. – Но как же ты узнала, что я тут? – Просто я всегда от метро прохожу к тебе этой дорогой. Розмари иногда приезжала на Виллоубед-роуд. Ждала у подъезда, пока миссис Визбич сходит кисло сообщить мистеру Комстоку «вас желает видеть молодая особа», Гордон спустится, и они пойдут пройтись по улицам. Дожидаться внутри, хотя бы в прихожей, строго воспрещалось. В устах миссис Визбич «молодая особа» звучало тоном сообщения о чумной крысе. Взяв Розмари за плечо, Гордон слегка притянул ее к себе: – Боже, какое счастье снова тебя увидеть! Было так гнусно без тебя. Почему ты не появлялась? Она стряхнула его руку и отступила, метнув из-под шляпки нарочито сердитый взгляд: – Не прикасайся даже! Я ужасно зла, почти решила больше никогда не видеться после этого твоего свинского послания. – Какого? – Известно какого. – Да нет, я не хотел. Ладно, пойдем отсюда куда-нибудь, где хоть поговорить можно. Пошли! Он взял ее за руку, но она вырвалась, хотя пошла рядом. Шаги ее были короче и быстрее; казалось, сбоку прилепился шустрый зверек вроде бельчонка. В действительности Розмари ростом была всего чуть-чуть пониже Гордона и лишь на полгода моложе. Никому, однако, она не виделась старой девой под тридцать, какой фактически являлась. Живая, энергичная, с густыми черными волосами и очень яркими бровями на треугольном личике, своим овалом напоминавшим портреты шестнадцатого века. Когда она впервые снимала при вас шляпку, поражало несколько резко сверкавших в черной шевелюре белых волосков. И это было характерно для нее – не озаботиться убрать вестников седины. Искренне воспринимая себя юной, она уверенно убеждала в том же и остальных. Хотя, если всмотреться, на лице достаточно явно читались признаки возраста. Рядом с Розмари Гордон зашагал смелее. Подругу его люди замечали, да и сам он вдруг перестал быть невидимкой для женщин. Розмари всегда выглядела очень мило. Загадка, как ей удавалось изящно одеваться на свои четыре фунта в неделю. Гордону особенно нравилась входившая тогда в моду плоская широкополая шляпка, некое задорно-вольное подобие пасторских головных уборов. Трудно выразить, но дерзкое кокетство этой шляпки как-то весьма гармонично сочеталось с изгибом ее спины. – Обожаю твою шляпку, – сказал он. Розмари фыркнула, в уголках губ мелькнул отблеск улыбки. – Приятно слышать, – ответила она, легонько прихлопнув твердый фетровый край над глазами. Демонстративную обиду она с лица еще не стерла и старалась идти подчеркнуто самостоятельно. Наконец, когда они выбрались из скопища ларьков, она, остановившись, строго спросила: – Что ты вообще хотел сказать этим письмом? – Я? – Да, вдруг получаю «ты разбила мне сердце». – Так оно и есть. – Разве? А следовало бы! – Может, и следовало. Ответ прозвучал полушутливо, однако заставил Розмари пристальнее посмотреть на него – на его бледное истощенное лицо, нестриженые волосы, обычный небрежно неопрятный вид. Она сразу смягчилась, хотя брови по-прежнему хмурила. Вздохнув (господи! ну какой несчастный, запущенный!), прильнула к нему, Гордон взял ее за плечи, и она крепко-крепко обняла его, полная нежности и щемящей досады. – Гордон, ты самое презренное животное! – Самое? – Отчего не привести себя в порядок? Пугало огородное. Что за лохмотья на тебе? – Соответствуют статусу. Знаешь ли, трудновато расфрантиться на два фунта в неделю. – И обязательно напяливать какой-то пыльный мешок? И пуговица непременно должна болтаться на последней нитке? Повертев в пальцах висевшую пиджачную пуговицу, она вдруг с чисто женским чутьем заглянула под вылинявший галстук. – Так я и знала! На сорочке вообще нет пуговиц. Гордон, ты чудище! – Меня, тебе известно, подобная чепуха не трогает. Дух мой парит над суетой пуговиц. – Ну что ж ты не отдал свою сорочку, чтобы я, пошлая, их пришила? И, разумеется, опять небритый. Просто свинство! Можно, по крайней мере, бриться по утрам? – Я не могу себе позволить ежедневное бритье, – с надменным вызовом заявил Гордон. – А это еще что? Бритье, по-моему, стоит не слишком дорого. – Дорого! Все на свете стоит дорого. Опрятность, благопристойность, бодрость, самоуважение – это деньги, деньги, деньги! Сколько нужно объяснять? На вид довольно хрупкая, она вновь с неожиданной силой сжала его, глядя как мать на обозленного малыша. – Идиотка! – покачала она головой. – Почему? – Потому что люблю тебя. – Правда, любишь? – Ну да, жутко, без памяти обожаю. По причине явного слабоумия, конечно. – Тогда пошли, найдем уголок потемнее. Мне хочется поцеловать тебя. – О, представляю! Целоваться с небритым парнем. – А что? Острота ощущений. – Острота, милый, притупилась после двух лет общения с тобой. – Ладно, пойдем. Они нашли почти неосвещенный проулок среди глухих стен. Все их любовные свидания проходили в местах подобного уединения, исключительно на свежем воздухе. Гордон развернул ее спиной к мокрым выщербленным кирпичам, и она, доверчиво подняв лицо, обняла его с детской нетерпеливой пылкостью. Однако прижатые друг к другу тела разделял некий оборонный щит. И поцелуй ее был лишь ответным, ребячески невинным. Очень редко удавалось пробудить в ней первые волны страсти; причем она, казалось, потом напрочь об этом забывала, так что каждый раз его натиск начинался словно заново. Что-то в ее красиво скроенном теле и стремилось к физической близости и всячески сопротивлялось. Боязнь расстаться со своим уютным юным миром, где нет секса. Оторвавшись от ее губ, Гордон проговорил: – Ты меня любишь? – Да, мой дурачок. Зачем ты всегда спрашиваешь? – Так приятно, когда ты это говоришь. Без твоих слов, я как-то теряю веру в твое чувство. – Почему же? – Ну, ты ведь можешь передумать. Я, надо признать, отнюдь не идеал для девушки. Тридцать вот-вот и совсем рухлядь. – Хватит вздор городить! Будто тебе лет сто! Прекрасно знаешь, что мы ровесники. – Но я-то весь зашмыганный, затрепанный… Она потерлась щекой о его суточную щетину. Животы их соприкасались, он подумал, что вот уже два года безумно и бесплодно хочет ее. Ткнувшись губами в ее ухо, Гордон прошептал: – Ты вообще отдаваться собираешься? – Погоди. Погоди, не сейчас. – У тебя вечно «погоди», второй год слушаю и жду. – Ты прав. Что я могу поделать? Он снял ее смешную шляпку и зарылся лицом в густые черные волосы. Мучительно было так чувствовать тело любимой женщины и не иметь. Приподняв ее маленький упрямый подбородок, он попытался в сумраке разглядеть выражение глаз. – Скажи, что будешь со мной, Розмари, ну обещай! – Я тебе повторяю, мне необходимо время. – Но не до бесконечности! Скажи, что скоро, что как только возникнет возможность? – Не могу и не буду обещать. – Розмари, умоляю, скажи «да»! Да? – Нет. Держа в ладонях ее невидимое лицо, он прочел: ‘Veuillez le dire donc selon Que vous estes benigne et doulche, Car ce doulx mot n’est pas si long Qu’il vous face mal en la bouche.’[15] – О чем это? Переведи. Он перевел: Вам столь присуща доброта, Что ваше нежное участье Должно бы разомкнуть уста Словечком краткого согласья. – Гордон, я не могу, честное слово. – Дорогая моя, «да» ведь произнести гораздо легче, чем «нет». – Для тебя легче, ты мужчина, а для женщины по-другому. – Скажи «да», Розмари, ну, повтори за мной – «да»! Да! – Ох, бедный Гордон! Твой попугай совсем тупица. – Черт! Не шути на эту тему. Аргументы иссякли. Вернувшись на людную улицу, они медленно пошли вдоль витрин. Проворное изящество и весь ее независимый вид в сочетании с постоянной шутливостью создавали благоприятнейшее впечатление о развитии, воспитании Розмари. Розмари, дочери провинциального стряпчего, младшей из четырнадцати детей редкого теперь в средних классах огромного бодро-голодного семейства. Сестры ее повыходили замуж, или муштровали школьниц, или стучали на машинках в офисах. Братья пополнили ряды канадских фермеров, цейлонских чайных агентов, воинов каких-то окраинных частей Индо-Британской армии. Как девушка, чья юность избавлена от скуки, с девичеством она расстаться не спешила, оттягивая сексуальное взросление, храня верность дружной бесполой атмосфере родного многодетного гнезда. С молоком матери также впитались два правила: честно вести игру и не соваться в чужую жизнь. По-настоящему великодушная, без всяких склонностей к девичьему коварству, Розмари принимала что угодно от обожаемого Гордона. Великодушна она была настолько, что ни разу и намеком не упрекнула его за отказ нормально зарабатывать. Гордон все это знал, но сейчас его занимало другое. В кругах света под фонарями рядом с подтянутой фигуркой Розмари он виделся себе неряшливым и безобразным. Очень сокрушало, что с утра не побрился. Украдкой сунув руку в карман и ощутив привычный страх, не потерялась ли монета, Гордон с облегчением нащупал ребро двухбобового флорина, основу его нынешнего капитала. Всего же имелось четыре шиллинга четыре пенса. Ужинать, разумеется, не пригласишь. Опять таскаться взад-вперед вдоль улиц; в лучшем случае, по чашке кофе. Гадство! Буквально ничего и никуда! – Вот так, – задумчиво резюмировал он. – Как ни крути, все сводится к деньгам. Замечание оживило диалог. Розмари быстро повернулась: – Что значит «все сводится к деньгам»? – То и значит, что у меня все вкривь и вкось. А на дне всего монета, всегда монета. Особенно в отношениях с тобой. Ты же действительно любить меня не можешь. Деньги преградой между нами, я это чувствую даже, когда тебя целую. – Гордон, ну деньги здесь причем? – Деньги при всем. Будь их побольше в моем кармане, ты больше бы меня любила. – Да с какой стати! Почему? – Так уж сложилось. Разве непонятно, что чем богаче, тем достойнее любви? Смотри-ка на меня – мое лицо, мои отрепья и все остальное. Ты полагаешь, я не изменюсь, имея пару тысяч в год? С приличными деньгами я стал бы совершенно иным. – И я бы тебя разлюбила. – Это вряд ли. Сама подумай: после свадьбы ты бы спала со мной? – Ну что ты спрашиваешь! Ну, естественно, раз мы стали бы мужем и женой. – Так-так! А предположим, я вдруг очень неплохо обеспечен, ты бы вышла за меня? – Зачем об этом? Ты же знаешь, мы не можем позволить себе завести семью. – Но если бы могли, а? Вышла бы? – Не знаю, наверное. Тогда, пожалуй, да. – Вот! Сама говоришь «тогда» – когда денежки засияют. – Нет! Прекрати Гордон, тут не базар, ты все переворачиваешь! – Ничуть, чистейшая правда. Как всякой женщине, в глубине души тебе хочется денег. Хочешь ведь, чтобы я был на хорошей, солидной работе? – Не в том смысле. Хотела бы я, чтобы тебе больше платили? Конечно! – То есть я должен был остаться в «Новом Альбионе»? Или сейчас вернуться туда сочинять слоганы для хрустяшек и соусов? Правильно? – Нет неправильно. Никогда я такого не говорила. – Однако думала. Любая женщина думает так. Он был ужасно несправедлив и сознавал это. Чего уж Розмари не говорила и, вероятно, не способна была ему сказать, так это насчет возвращения в «Альбион». Но его завело. Неутоленное желание все еще мучило. С печалью некого горчайшего триумфа он пришел к выводу, что прав – именно деньги мешают ему овладеть желанным телом. Деньги, деньги! Последовала саркастичная тирада: – Женщины! В какой прах они обращают все порывы наших гордых умов! Не можем обойтись без них, а им от нас всегда нужно одно: «Брось честь и совесть да зарабатывай побольше! Ползай перед боссом и купи мне шубку получше, подороже, чем у соседки!». На всякого мужчину выныривает хитрая сирена, которая, обвив шею растяпы, утягивает глубже, глубже – на лужайку перед собственным домиком, домиком с лаковой мебелью в рассрочку, патефоном и фикусом на подоконнике. Женщины, вот кто тормозит прогресс! То есть, вообще-то, я насчет прогресса сомневаюсь, – буркнул он, не совсем довольный последней фразой. – Гордон, ну что ты мелешь? Во всем виноваты женщины? – По сути, виноваты. Это же они свято уверовали во власть денег. Мужчинам просто деваться некуда. Вынуждены покорно обеспечивать подругам их домики, лужайки, шубки, люльки и фикусы. – Да ну, Гордон! Женщины, что ли, изобрели деньги? – Кто изобрел – неважно. Важно, что женщины создали этот культ. У них какое-то мистическое поклонение деньгам, добро и зло для них всего лишь «есть деньги» или «нет денег». Вот погляди на нас. Отказываешься со мной спать потому только, что в кармане моем пусто. Да-да! Сама минуту назад так сказала. – (Он взял ее за руку, Розмари молчала). – Но будь у меня завтра приличный доход, ты завтра со мной ляжешь. Не потому что торгуешь своими ночами, не так грубо, разумеется. Но внутри глубинное убеждение, что мужчина без денег тебя не достоин. Ты чувствуешь – слабак какой-то недоделанный. Ведь Геркулес, ты почитай у Ламприера[16], божество и силы и достатка. И этот миф – закон благодаря женщинам! – Гордон, надоело уже тупое мужское долдонство! «Женщины то», «женщины се», как будто все они абсолютно одинаковы. – Конечно, одинаковы! О чем всякая женщина мечтает кроме надежного семейного бюджета, пары младенцев и уютной квартирки с фикусом? – Господи, твои фикусы! – Нет, дорогая, фикусы твои! Твое племя их холит и лелеет! Стиснув его ладонь, Розмари звонко расхохоталась. У нее действительно был изумительный характер, да и тирады его ей казались столь очевидной ерундой, что даже не сердили. Собственно, обличая женщин, Гордон тоже говорил не вполне серьезно. Основа сексуальных поединков всегда игра; в частности, такие забавы, как маски врагов либо защитниц феминизма. Дальнейшую прогулку сопровождал вечный дурацкий спор о вечной борьбе мужчин и женщин. Полетели все те же (вдохновенно метавшиеся второй год при каждой встрече) дискуссионные стрелы насчет мужской грубости, женской бездуховности, врожденной подчиненности слабого пола и безусловного блаженства такой покорности. И, разумеется: а Кроткая Гризельда, а леди Астор? а боевой клич мамаши Панкхорст?[17] а восточное многоженство? а судьба индийских вдов? а благонравная эпоха, когда дамы цепляли к подвязкам мышеловки и, глядя на мужчин, жаждали их кастрировать?.. Взахлеб, без устали, с веселым смехом над нелепостью очередного встречного довода. Радостно воевать, идя рядом, держась за руки и тесно прижавшись. Они были очень счастливы, эти двое, представлявшие друг для друга постоянный объект насмешек и бесценное сокровище. Впереди замелькало сияние алых и синих неоновых огней. Они подошли к началу Тоттенем-корт-роуд. Обняв Розмари за талию, Гордон увлек ее вглубь ближайшего переулка. Счастье потребовало немедленного поцелуя, и два продолжавших веселиться дуэлянта плотным сдвоенным силуэтом застыли под фонарем. – Гордон, ты мил, но жутко глуп! Я не могу любить такого старого зануду. – Правда? – Правда и только правда. Не выпуская его из объятий, она слегка откинулась, невинно, однако весьма чувствительно для джентльмена, прижавшись низом живота. – Жизнь все-таки хороша, а, Гордон? – Изредка бывает. – Если бы только почаще встречаться! Неделями тебя не вижу. – Да уж, хреновые дела. Знала бы ты, каково вечерами в моей одиночке. – Времени просто ни на что, кручусь допоздна на этой свинской службе. А что ты делаешь по воскресеньям? – Господи! Пялюсь в потолок, терзаюсь мрачными думами, что ж еще. – А почему мы никогда не ездим за город? Там можно вместе побыть целый день. Давай в следующий выходной? Гордон насупился. Вернулась отлетевшая на радостные полчаса мысль о деньгах. Поездка за город была не по карману, и он уклончиво перевел сюжет в план общих рассуждений. – Неплохо бы, конечно. В Ричмонд-парке довольно славно, Хэмстед-хиз похуже, но тоже, пожалуй, ничего. Особенно с утра, пока толпы не набежали. – Ой нет, давай куда-нибудь на настоящую природу! В Суррей, например, или в Бернхам-бичез. Представляешь, как там сейчас прекрасно – рощи, опавшие листья, тишина. Будем идти, идти милю за милей, потом перекусим в пабе. Будет так здорово! Давай! Паскудство! Вновь наваливались деньги. Поездка в такую даль как Бернхам-бичез стоит кучу бобов. Он быстро стал считать в уме: пять бобов сам наскребет, пятью бобами «поможет» Джулия; стало быть, пять и пять. И тут же вспомнилась последняя из бесконечных клятв никогда не «занимать» у сестры. Не меняя спокойно рассудительного тона, он сказал: – Идея заманчивая. Надо только подумать, что и как. Свяжемся на неделе, я тебе черкну. Они вышли из переулка. В угловом доме помещался паб. Опираясь на руку Гордона и встав на цыпочки, Розмари заглянула поверх матовой нижней части окна. – Смотри, Гордон, на часах уже полдесятого. Ты наверно жутко голодный? – Ничуть, – быстро и лживо ответил он. – А я, так просто умираю от голода. Зайдем куда-нибудь, что-нибудь поедим. Опять деньги! Через секунду придется сознаться, что у него только четыре шиллинга четыре пенса и ни гроша больше до пятницы. – Есть как-то не того, – сказал он, – а вот чашечку кофейку бы не мешало. Пошли, кажется, кафетерий еще открыт. – Гордон, не надо в кафетерий! Здесь, чуть дальше, такой миленький итальянский ресторанчик, где нам дадут спагетти и бутылку красного вина. Я обожаю спагетти! Пошли туда. Сердце упало. Никуда не денешься, не скроешь. Ужин на двоих в итальянском ресторане это минимум пять бобов. – Вообще-то мне пора домой, – сквозь зубы бросил он. – Уже? Так рано? О, Гордон… – Ладно! Если уж очень хочешь знать, у меня всего-навсего четыре шиллинга четыре пенса. И мне с ними тянуть до пятницы. Она резко остановилась. Ладонь ее возмущенно сдавила его пальцы. – Гордон, ты олух! Совершенный идиот! Самый кошмарный идиот, которого я видела! – А что? – А то, забудь про деньги! Это я прошу, чтобы ты со мной поужинал. Он высвободил руку и отстранился, не глядя на нее. – Ты полагаешь, я пошел бы в ресторан и разрешил бы тебе заплатить? – Но почему нет? – Не годятся такие штучки. Не по правилам. – Видали! Честно судишь футбольный матч? Что «не по правилам»? – Позволить тебе за меня платить. Мужчина должен платить за женщину, женщина за мужчину платить не может. – О! Мы еще живем во времена королевы Виктории? – Да. В подобных вопросах – да. Понятия не меняются так быстро. – А мои изменились. – Нет, тебе только кажется, что изменились. Как бы ты не рвалась к иному, выросла ты женщиной и всегда будешь вести себя по-женски. – Что ты имеешь в виду? – Однозначно оценишь данную ситуацию, потеряв уважение к мужчине, зависящему от тебя, висящему у тебя на шее. Ты можешь говорить иначе, даже думать иначе, а на деле будет так. Тут ты не властна, и позволь я тебе платить за мой ужин, ты станешь меня презирать. Он отвернулся. Прозвучало довольно неприятно, зато уж сказано как есть. Чувство, что все вокруг, включая Розмари, презирают его, голодранца, захлестывало слишком сильно. Только постоянной, твердой и чуткой самообороной можно было сохранить достоинство. Розмари не на шутку встревожилась. Обвив себя его отчужденно повисшей рукой, она прижалась к нему и сердито, и умоляюще: – Гордон! Ну что ты, как у тебя язык повернулся говорить о каком-то моем презрении? – И повторю – так неизбежно будет, если я позволю ходить при тебе паразитом и нахлебником. – Паразитом! Ну и выражения! Один раз заплачу за ужин это значит, ты нахлебник? Он чувствовал упругость прижатых к его ребрам круглых грудок, видел на запрокинутом лице глаза, которые, хмурясь и чуть не плача, упрекали в жестокости, несправедливости, но близость ее тела оставляла в сознании одно – второй год она ему отказывает. Морит голодом в самой насущной потребности. И какой толк от ее уверений в любви, если по сути она отвергает. С восторгом беспощадности Гордон добавил: – Собственно, твое презрение уже очевидно. О да, ты любишь, любишь, только вот всерьез меня не принимаешь. Я остаюсь твоей милой забавой, и любишь ты меня не как равного, а несколько снисходительно. – Нет, Гордон, не так! Ты знаешь, что не так! – Так. Поэтому и не хочешь спать со мной. Разве я не прав? Она секунду пристально смотрела на него и вдруг, словно от грубого толчка, упала лицом ему на грудь. Спрятала брызнувшие из глаз слезы. Заплакала как ребенок – сердито, с обидой и в то же время доверчиво прильнув. И этот детский плач, ищущий на мужской груди просто защиты, более всего сразил его. Тяжко язвя совесть, вспомнились лица других рыдавших на его груди женщин. Видно, единственное, что ему удавалось с ними, это заставить их рыдать. Он погладил ее плечо, неуклюже пытаясь утешить. – До слез меня довел! – жалобно хлюпала она. – Прости, радость моя! Не плачь, пожалуйста, не плачь! – Гордон, миленький! Зачем ты со мной по-свински? – Прости, прости! Иногда меня здорово заносит. – Но почему? Зачем? Справившись с рыданием, она тряхнула головой и поискала, чем бы вытереть глаза. Носового платка ни у нее, ни у него не нашлось; слезы нетерпеливо утирались костяшками пальцев. – Как у нас глупо все! Ну, Гордон, теперь будь послушным мальчиком. Идем, поедим в ресторане, я угощаю. – Нет. – Ну один разок! Забудь хоть раз про эти свинские деньги. Сделай для меня исключение. – Говорю тебе, не могу. Я должен стоять насмерть. – В чем? – У меня война с деньгами, где нельзя отступать от правил. Первое из них – не брать подачек. – «Подачек»! Гордон, какой ты болван! И она обняла его, что означало мир. Не понимала, может быть, и не могла понять, но принимала таким как есть, даже не слишком протестуя против его нелепостей. На подставленных губах он ощутил вкус соли – след бежавших здесь слезинок. Гордон крепко прижал ее к себе. Броня сопротивления растаяла. Закрыв глаза, она прильнула, прихлынула податливо и нежно, рот раскрылся, язычок ее нашел его язык. Такое с ней случалось крайне редко. Вдруг он понял, что их борьба закончилась, она готова отдать себя в любой момент, хотя, скорее, не своим чувственным порывом, а безотчетной щедростью, стремлением успокоить, уверить в несомненной его мужской притягательности. Без слов об этом говорило тело Розмари. Но даже если бы условия благоприятствовали, он бы не взял ее. Сейчас он просто любил. Желание обладать затихло в ожидании иного часа, не омраченного ни ссорой, ни унизительным сознанием нищих грошей в кармане. Разомкнув губы, они продолжали стоять обнявшись. – Как глупо ссориться, да, Гордон? Мы так редко видимся. – Я знаю. Вечно все испорчу. Ничего не могу поделать. Шерсть дыбом – чего ни коснись, деньги и деньги. – Деньги! Они чересчур тебя волнуют. – Еще бы, самая волнующая штука. – Но мы все-таки в воскресенье едем за город? Погулять по лесу, подышать, о! – Да, замечательно. С утра и на весь день. Денег я раздобуду. – А можно мне купить себе билет? – Нельзя, я сам куплю. Поедем, обещаю. – И за обед не дашь мне заплатить? Только разок, чтоб доказать мне свое доверие? – Нет, не пройдет. Я ведь все объяснил. – Ох, милый! Нам наверно пора прощаться, уже поздно. Они, однако, еще говорили, говорили, так что в итоге Розмари осталась вовсе без ужина. К себе, чтобы не разъярить сторожившую ведьму, она должна была вернуться до одиннадцати. Протопав в самый конец Тоттенем-корт-роуд, Гордон сел на трамвай (на пенни дешевле автобуса). Втиснулся посреди верхней деревянной лавки напротив лохматого худышки шотландца, который, прихлебывая пиво, читал футбольный репортаж. Счастье било ключом. Розмари согласилась. Налетчиком лютым, неумолимым… Под стук и звон трамвая он тихонько пробормотал семь готовых строф. А всего надо девять. Неплохо идет! Поэт. Да, Гордон Комсток, автор «Мышей». И даже в «Прелести Лондона» вновь поверилось. Мысли кружились вокруг воскресной поездки. Встретиться в девять у Пэддингтонского вокзала. Понадобится бобов десять; раздобыть, хоть последнюю рубашку под заклад! Розмари согласилась, и, может, уже в воскресенье получится. Они не договаривались, это как-то само собой обоим было ясно. Господи, пошли хорошую погоду! Бывают же и в декабре роскошные тихие дни, когда солнышко греет и не мерзнешь, часами можешь проваляться на пышном сухом папоротнике. Зимой, конечно, редко такая благодать, дождь куда вероятней. И выпадет ли им вообще удача на свежем воздухе? Но пойти некуда. Множеству лондонских влюбленных вот так же «некуда пойти», лишь улицы и парки, где всегда нервно, всегда зябко. Непросто бедняку дается секс в холодном климате. Не все учтено классикой насчет «единства времени и места». 7 Султаны дыма вертикально вздымались к слегка розовеющему небу. В восемь десять Гордон вскочил в автобус. Воскресные улицы еще спали. Бутылки молока, как маленькие караульщики, белели у запертых подъездов. При Гордоне было четырнадцать бобов, то есть уже чуть меньше – минус три пенса за автобус. Девять бобов от жалованья (чем это обернется на неделе, лучше не думать), пять в долг у Джулии. Сестру он навестил в четверг. Ее жилище возле «Графского двора», хоть и на третьем этаже, с черного хода, выглядело гораздо благородней откровенно спальной конуры Гордона. Единственная комната сестры смотрелась почти гостиной. Джулия предпочла бы голодать, чем жить в явном убожестве. И обстановка, собранная годами, по вещичке, действительно стоила ей немало полуголодных дней. Диван-кровать, совсем как настоящий диван, круглый столик мореного дуба, пара «старинных» стульев, резная скамеечка для ног и возле газовой печурки обитое вощеным ситцем кресло (в рассрочку на тринадцать месяцев). А также расставленные всюду рамочки с фотографиями родителей, брата и тети Энджелы, а также замысловатый календарь из березовых дощечек (чей-то рождественский подарок) – перл выжигания по дереву и абсолютно непригодный. Гордона здесь душило смертной тоской. Он обещал заходить, собирался, гнал себя, но фактически появлялся только чтобы «занять». Внизу он постучал три раза: три удара для третьего этажа. Джулия открыла и, проведя его к себе, опустилась на колени перед печкой. – Сейчас снова зажгу, – сказала она. – Выпьешь чашечку чая? Он про себя отметил это «снова». В комнате стоял зверский холод, печка сегодня явно не зажигалась, сестра всегда экономила газ. Гордон смотрел на сгорбленную перед топкой узкую длинную спину. Как много седины! Целыми прядками, скоро попросту станет «седой дамой». – Тебе ведь крепкий? – вздохнула Джулия, нерешительно вытянув над чайницей гусиную шею. Гордон стоя пил свою чашку, уставясь на календарь из дощечек. Да ладно, не раскисай! Но сердце падало все ниже. Клянчить, опять подло клянчить! Сколько же он всего «назанимал» за эти годы у сестры? – Слушай, Джулия, мне страшно неудобно просить тебя, но, понимаешь… – Да, Гордон? – спокойно ответила она, зная продолжение. – Понимаешь, жутко неловко, но не могла бы ты одолжить мне бобов пять? – Да, Гордон, сейчас посмотрю. Она выдвинула ящик комода, где под стопкой постельного белья хранился потертый черный кошелечек. Ясно, ясно, – урезал долю ее радостей с подарками. Сейчас, в столь важное для нее время перед Рождеством, когда надо после работы допоздна рыскать, носиться из лавки в лавку, закупать всякий обожаемый женщинами хлам: пакетики носовых платков, подставки для писем, заварные чайнички, маникюрные наборы, деревянные календари с изящно выжженными изречениями. Весь год по грошику от каждой грошовой зарплаты ради вот этих «что-нибудь на Рождество» или «что-нибудь на день рождения». Брату, который «любит поэзию», к прошлому Рождеству «Избранные стихотворения» Джона Дринкуотера, томик в зеленом сафьяне, проданный Гордоном за полкроны. Бедная Джулия! Высидев для приличия полчасика, Гордон сбежал с пятью бобами. Почему у богатого приятеля занять стыдно, а у нищей сестры берешь? Ну да, родня не люди. На верхнем ярусе автобуса он занялся подсчетами. В наличии тринадцать и девять. Поезд туда-обратно – пять бобов, еще пару на автобус – это семь, затем еще два в пабе пиво с бутербродами – девять, чай по восемь пенсов, каждому двойной – это двенадцать, сигареты боб – тринадцать. И девять пенсов в экстренном резерве. Все вроде получается. А как потом до пятницы? Вообще без курева? Плевать! Розмари пришла вовремя. Она, к ее чести, никогда не опаздывала и даже в этот ранний час сияла бодростью и свежестью. И выглядела по обыкновению очень мило: в той же забавной плоской шляпке, что так понравилась ее Гордону. Пассажиров почти не было. Пустынный и неприбранный вокзал хмурился в полудреме, как с похмелья. Небритый зевающий носильщик подсказал им маршрут до Бернхам-бичез, и, сев в вагон третьего класса для курящих, они покатили на запад. Тоскливая чащоба предместий сменилась наконец бурыми лентами полей с вешками плакатов, регулярно напоминавших про «Чудо-бальзам для печени». Денек стоял необычайно тихий, теплый. Молитва Гордона была услышана: такой погоде иное лето позавидует. Сквозь утренний туман уже уверенно проглядывало солнце. Сердца полнились детским глуповатым счастьем – какое приключение, сбежать из Лондона и весь день «на природе»! Розмари несколько месяцев, а Гордон целый год не ступали по траве. Они сидели, тесно прижавшись, не глядя в развернутую на коленях «Санди Таймс», упиваясь видом за окном: поля, коровы, домики, порожние грузовики, громады спящих фабричных корпусов. Хотелось длить и длить это блаженство. В Слау они сошли, городок еще не проснулся. Дальше, до Фэрнхем-коммен их довез низенький, смешного шоколадного цвета автобус. Розмари теперь вспомнила, как идти от остановки к буковой роще. По изрезанной колеями сельской дороге, а затем вдоль болота, через дивный пушистый луг с редкими голыми березками. Их встретил сказочный покой: ни листок, ни травинка не шелохнется, деревца призрачно мерцают в неподвижном, еще туманном воздухе. Гордон с Розмари ахали от восторга – тишина, роса, матовый блеск шелковистой березовой коры, мягко пружинящий торф под ногами! Поначалу, впрочем, горожанам было как-то непривычно. Гордон щурился, ощущая себя просидевшим долгий срок в подземелье, землисто бледным и грязноватым; стесняясь своей мятой физиономии, шел сзади. К тому же, с привычкой ходить только по тротуарам, оба вскоре стали задыхаться и первые полчаса почти не разговаривали. Наконец вошли в лес; побрели буквально «куда глаза глядят», лишь бы подальше от города. Вокруг высились прямые как свечки буковые стволы с их странно гладкой, туго натянутой и сморщенной у основания, почти живой шкуркой. Внизу никакой поросли, лишь волны отливающего серебристо-медной парчой сплошного лиственного слоя. Ни души. Гордон нагнал Розмари, и, держась за руки, они пошли, шурша сухой листвой, время от времени пересекая аллеи, ведущие к роскошным летним резиденциям, вмещающим толпы веселых гостей, а сейчас безлюдным, наглухо запертым. Бурый узор облетевших живых изгородей во влажной дымке светился пурпуром. Встретилось несколько птиц: перепорхнувших с ветку на ветку соек и непугливых (видимо, полагавших воскресный день совершенно безопасным) фазанов, вперевалку волочивших через тропки свои длинные хвосты. Сонная сельская глухомань, не верилось, что до Лондона только двадцать миль. Туристы теперь обрели форму, открылось второе дыхание, кровь забурлила. Казалось, хоть сутки можно без устали вот так шагать. Возле очередной дороги роса на кустах живой изгороди вдруг алмазно вспыхнула. Солнце пробило облака, тусклое поле заиграло радугой нежных оттенков, будто ребенку великана дали вволю насладиться новым акварельным набором. – Ой, Гордон, какая красота! – Красота. – Ой, смотри, смотри! Сколько там кроликов! И в самом деле, на другом конце поля паслось целое кроличье стадо. Внезапно под соседним кустом что-то дернулось: лежавший в траве, облитый росой кролик выпрыгнул и умчался, мелькая торчащим белым хвостиком. Розмари, вскрикнув, упала Гордону на грудь. Они радостно, весело как дети обнялись. Солнышко грело совсем по-летнему. Под ярким светом возраст Розмари читался вполне отчетливо. Ей скоро тридцать, ему столько же, а на вид и побольше, ну так что? Он снял ее смешную шляпку, в черных волосах блеснули три ее белые волосинки, тоже красивые и тоже вызывавшие нежность. – Мило, однако, очутиться здесь с тобой. Хорошо, что поехали. – И ты подумай, милый, – целый день вдвоем! И дождь не пошел! Нам ужасно повезло! – Да, надо бы принести жертву бессмертным богам. Счастье переполняло. Восхищало все, что попадалось на глаза: поднятое с земли лазурное перо сойки, отражение ветвей в черном зеркале озерца, древесные наросты, торчащие ушами каких-то лесных чудищ. Довольно долго обсуждался самый точный эпитет для буковых деревьев, столь необыкновенно похожих на живое существо. Бугорки на коре Гордон сравнил с сосками девичьих грудей, а плавные изгибы толстых гладких ветвей с хоботами трубящих слонов. Разгорелся спор. Поддразнивая Розмари, Гордон нашел, что листва буков точь-в-точь пышные гривы томных дев с картин Берн-Джонса, а хищный плющ вьется вокруг стволов цепкими тонкими ручонками малюток скромниц Диккенса. И когда он вознамерился растоптать стайку хрупких сиреневых поганок, возле которых непременно пляшут эльфы в иллюстрациях Рекхэма, Розмари обозвала его бесчувственным крокодилом. Перебираясь через груду листьев и по колено утонув в сухой легкой волне, она воскликнула: – Ты посмотри, Гордон, на солнце эти листья как золото! Настоящее золото! – Ага, волшебный клад. Ты мне сейчас все сказки Барри перескажешь. По цвету в точности томатный суп. – Не хулигань! Послушай, как шелестят. «И словно шелест листопада, ручьев журчание в Валломброзе»[18]. – Лучше, пожалуй, – «хлопья пшеничные в тарелке». Хрустящий аппетитный Американский завтрак! Детишки утром требуют хрустяшек! – У, зверюга! И они пошли, хором декламируя: И словно шелест листопада, Хлопья пшеничные в тарелке Из пачек, что на всех прилавках. От смеха оба чуть не падали. Тем временем лес кончился, и везде появились люди, хотя машин, если не выходить на главное шоссе, почти не было. Если слышался колокольный звон, они делали крюк, чтобы не встречаться с богомольцами. Потянулись деревни, в надменном отдалении от которых стояли виллы «под старину», демонстрируя ансамбли гаражей, лавровых кустов и зачахших газончиков. Гордон, естественно, потешил себя саркастичным обличением всей этой цивилизации маклеров-брокеров, с их надутыми женами, их гольфом, виски, яхтами, абердинскими терьерами по кличке Джекки[19]. Так, в болтовне и перепалках, они отшагали еще мили четыре. На ясном небе горсткой перышек белело несколько почти неподвижных облачков. Ноги начали гудеть, а разговор все чаще стал сворачивать к еде. Хотя часов у них не было, открытая дверь деревенского паба сообщила, что время за полдень. Сама эта пивнушка под вывеской «Синица в руке» выглядела убого; впрочем, Гордон не возражал бы перекусить именно здесь (наверняка дешево). Розмари, однако, поморщилась и покачала головой. Они ушли, надеясь на другом конце деревни найти нечто получше, представляя уютный зальчик, дубовые лавки, чучело какой-нибудь гигантской щуки на полке под стеклянным колпаком… Другого паба не оказалось. И вновь вокруг только поля, поля, ни домика, ни даже дорожных указателей. Стало тревожно – в два пабы опять закроют, тогда уж ничего кроме пачки печенья из сельской лавочки. Голод погнал вперед. Они вскарабкались на холм, мечтая увидеть соседнюю деревню. Никаких деревень, зато внизу по берегам темно-зеленой реки раскинулся довольно обширный городок (реку, родную Темзу, они не узнали). – Ух, слава богу! – облегченно вздохнул Гордон. – Там-то полно пабов. – Давай в первый что попадется? – Согласен, умираю с голода. Но городок встретил их странной тишиной. Неужели все в церкви или уже дома, за столом? Нет, пусто везде, совершенно пусто. Попали они в Крикхем-на-Темзе, один из городков, оживающих лишь в сезон купанья. Длинная прибрежная полоса заколоченных купален, лодочных сараев, дощатых летних домиков. И ни единого человека. Наконец наткнулись на удившего рыбу толстяка (сизый нос, лохматые усы, возле складного табурета бутыль пива). На воде пара лебедей, круживших, норовивших всякий раз хапнуть новую наживку. – Вы не подскажете, где бы нам тут поесть? – спросил Гордон. Толстяк, казалось, ждал вопроса и, не оглянувшись, но с явным удовольствием ответил: – А нигде. Нету, значит, ничего тут. – Проклятье! Совсем ничего? Полдня идем голодные. Толстяк засопел, размышляя, не отрывая глаз от удочки. – Как бы вот в ресторан-отель, с полмили-то отсюдова. Как бы вон там, ежели, значит, работают. – Так этот ресторан работает? – А кто ж их знает? Может, что и да, а может, нет, – флегматично отозвался толстяк. – Не скажете, который час? – вступила Розмари. – Час-то? Да уж, видать, четверть второго. Лебеди выбрались на край берега, явно ожидая подачки. В работающий ресторан верилось слабо; вокруг царило запустение: мусор, хлам, облупившаяся краска, пустые комнаты сквозь мутные пыльные окна, даже на пляжных автоматах потеки ржавчины. – Зря, дураки драные, не зашли в тот деревенский паб! – Ох, милый, так есть хочется. Может быть, нам вернуться? – Теперь нет смысла. Пошли, это наверно за мостом. Будем надеяться на чудо, вдруг открыто. Поплелись к видневшемуся вдалеке мосту, ноги уже просто подкашивались. Но чудо свершилось! На другой стороне сразу от моста по отлогой лужайке вилась дорожка, в конце которой стояло внушительное – и несомненно открытое! – заведение. Кинувшись к нему, они, однако, смущенно затормозили. – Как-то чересчур шикарно, – сказала Розмари. Шик впрямь буквально бил в глаза. Блистая белизной с обильной позолотой, заведение каждой своей каменной плиткой заявляло насчет безумных цен и скверного обслуживания. На щите у дорожки крупными золотыми буквами значилось: ОТЕЛЬ «РЕЙВЕНСКРОФТ» ВХОД В РЕСТОРАН СВОБОДНЫЙ ВСЕ ВИДЫ ПИТАНИЯ ТАНЦЗАЛ И ТЕННИСНЫЕ КОРТЫ СЕРВИС ВЫСШЕГО КЛАССА Перед входом лоснились два припаркованных лимузина. Гордон испугался. Деньги в кармане сделались ничтожной мелочью, а само заведение меньше всего напоминало уютный паб. Розмари дернула за рукав: – Свинское местечко. Пойдем поищем что-нибудь еще. – Куда? Нет ничего другого. Поесть мы сможем только здесь. – Ох, знаю я, какая здесь еда. Дадут ломтик говядины, черствый как с прошлого Рождества, и заломят бешеные деньги. – А мы закажем просто пива и хлеб с сыром, это везде стоит примерно одинаково. – И они нас возненавидят! Начнут глумиться, навязывать свой завтрак. Тогда надо решительно и твердо: только бутерброды. – Ладно, проявим стойкость. Заходи. Они вошли. В просторном холле угнетающе дохнуло чужой богатой жизнью; пахло речной свежестью, новой мебельной обивкой, увядшими цветами, винными пробками. Понятно, тот самый сорт отелей вдоль автострады, куда маклеры-брокеры возят по воскресеньям своих шлюх. Сердце у Гордона заныло – стиль ясен: обдерут и оскорбят. Розмари теснее прижалась к нему, она тоже оробела. Увидев табличку «Салон», они толкнулись туда, полагая найти бар, но оказались в просторной нарядной гостиной с бархатными диванами; о коммерции тут напоминали лишь пепельницы с рекламной эмблемой виски «Белая лошадь». Салон практически пуст, только вокруг одного столика отдыхающая, видимо, после трапезы компания из лимузинов: два жирноватых, чрезвычайно спортивно одетых блондина с двумя изящно-худосочными девицами. Возле них официант, в почтительном поклоне наполняющий бокалы. Гордон и Розмари остановились на пороге. Сидевшая компания небрежно скользнула взглядом по фигурам усталых потных пешеходов, ощутивших свое убожество. Насчет «пива и хлеба с сыром» нечего было думать; единственное, что могло прозвучать в такой обстановке, это «ланч». Ланч или немедленно прочь. Однако официант, смерив вошедших откровенно наглым взглядом, все же не дал им ускользнуть. – Сэ-эр? – требовательно протянул он, подхватив поднос. Ну! Наплевать на этих хамов, говори: «Пиво и бутерброды». Увы, храбрость испарилась. Как бы случайно Гордон опустил руку в карман удостовериться, что монеты на месте (должно было остаться семь бобов и десять пенсов). И, разумеется, официант заметил этот жест; лакейские глаза, казалось, умели даже сквозь карман пересчитать твою наличность. Стараясь придать голосу уверенность, Гордон сказал: – Нам бы хотелось ланч. – Лэ-энч, сэр? Дэ-э, сэр. Прэйшу вас. Черноволосый, с очень гладкой бледной кожей, смотрелся молодой пригожий официант российским князем, хотя прекрасно сидевший на нем костюм выглядел так, как будто обладатель не снимал его даже на ночь. Скорее всего, англичанин, полагавший иностранный акцент непременным атрибутом своей профессии. Гордон и Розмари покорно пошли за ним в обеденный зал на застекленной террасе. Промозглый куб из зеленоватого стекла создавал полное впечатление аквариума с холодной затхлой водой. Эффект значительно усиливался видом и запахом речной влаги. На каждом столике букетик искусственных цветов, а у одной из стен, словно образчик безрадостной подводной флоры, всякая глянцевая зелень: пальмы, аспидистры, фикусы. В жару такое помещение могло бы выглядеть достаточно отрадно, но сейчас, когда зимнее солнце к тому же скрыли облака, тут просто выть хотелось от мрачной сиротливости. Уселись; подавленная не меньше Гордона, Розмари отважилась скорчить гримасу в спину отошедшего официанта: – Я за свой завтрак сама заплачу, – шепнула она через стол. – Нет, ни за что. – Кошмарная стекляшка! И накормят наверняка дрянью, не надо было нам… – Ш-ш! Официант вернулся и, вручив мятый листок меню, зловеще воздвигся рядом. Гордону стало трудно дышать: если у них стандартный завтрак по три боба и даже по полкроны, это конец! Стиснув зубы, он посмотрел в колонку цен – уф, слава богу, свободный выбор. Самое дешевое – холодное мясо с салатом, по полтора боба. Он сказал, вернее пробормотал: – Мясо холодное, пожалуйста. Тонкие брови официанта вскинулись, изображая удивление. – Мьяссо и все, сэ-эр? – Да, пока хватит. – И ничего другого, сэ-эр? – Ну, хлеб, конечно. Хлеб, масло. – А кэкой-нибудь су-уп, сэ-эр? – Супа не надо. – А кэкую-нибудь рыбу, сэ-эр? Одно мьяссо? – Ты хочешь рыбу, Розмари? Не стоит? Нет, не надо рыбы. – А из зэкусок, сэ-эр? Кэк, одно мьяссо? Гордон силился сохранять спокойствие. Никто и никогда не вызывал у него такой ненависти. – Мы позовем вас, если что-то еще понадобится. – А что будете пьить, сэ-эр? Сказать «пиво» смелости не хватило. Требовалось спасать престиж. – Дайте мне карту вин, – коротко бросил Гордон. Официант доставил еще один мятый листок. Цены безумные, однако в самом низу значился некий столовый кларет без названия за два и девять. Быстро подсчитав в уме (едва-едва!), Гордон чиркнул ногтем по строчке с кларетом: – Бутылку вот этого, пожалуйста. Брови официанта вновь взлетели. Он позволил себе съязвить: – О, целую бутылку, сэ-эр? Не желаете ли полбутылки? – Бутылку, – холодно повторил Гордон. Чуть качнув головой и выразив этим бездну презрения, официант ушел. Невыносимо! Гордон поймал взгляд Розмари. Ну вот, удалось все-таки поставить наглеца на место. Минуту спустя появился официант, неся безымянный кларет за горлышко в опущенной руке, как нечто не совсем пристойное. Мечтая отомстить, Гордон потрогал бутылку и нахмурился: – Красные вина так не подают! – Сэр? – на миг, лишь на миг, опешил официант. – Холодное как лед. Возьмите и согрейте. – Да, сэ-эр. Триумф не удался. Официант без малейшего смущения – греть такое вино? – унес бутылку, демонстрируя всем видом, как позорно заказывать дешевку да еще шум поднимать. Безвкусные ломтики мяса мало походили на еду, в булочках, хоть и черствых, зубы вязли. Казалось, все пропитано речной водой. Уже не удивило, что кларет тоже отдавал на вкус болотной жижей. Но свое великое дело алкоголь сотворил. Бокал, еще полбокала, и на душе стало повеселей. Торча в дверях дабы кривой ухмылкой отравлять им существование, официант сначала преуспел. Но Гордон развернулся к нему спиной и в самом деле почти забыл о нем. Винные градусы вернули мужество. Разговор пошел легче, голоса зазвучали громче. – Смотри-ка, – кивнул Гордон за окно, – те лебеди попрошайки от нас не отстали. Действительно внизу по зеленой воде скользила туда-сюда парочка белых лебедей. Вновь выглянуло солнце, и угрюмый аквариум мягко, красиво засветился. Радость вновь вернулась. И опять они весело болтали, словно не было поблизости никаких официантов. Гордон снова налил вина, глаза их встретились. «Да, я согласна, – ласково смеялись ее глаза, – ну что, доволен?» На мгновение ее колени поймали, сжали его колено. Гордон почувствовал, как внутри что-то дрогнуло и растеклось волной сладостной нежности. Она! Его желанная подружка. И сегодня, когда они найдут укромный уголок, ее тело примет его, будет ему принадлежать. Все утро думая об этом, он уверенно ощутил – не пройдет часа, и она, обнаженная, окажется в его объятиях. Гревшимся в теплых солнечных лучах, неотрывно глядевшим друг на друга, им казалось, что все уже произошло. Возникла необыкновенная, сокровенная близость. Только сидеть бы так, глаза в глаза. И они просидели так около получаса, обсуждая им одним интересную, важную ерунду. Гордон даже забыл про гнусный, дочиста разоривший его ланч. Но вот на солнце набежало облако, зал потускнел, и они встрепенулись – пора уходить. – Счет, – вполоборота бросил Гордон. Официант не замедлил метнуть последнюю стрелу с ядом. – Уже, сэ-эр? Кэк, даже бэз коффе, сэ-эр? – Без кофе. Счет. Ретировавшись, лакей выплыл со сложенным на подносе узким белым листочком. Гордон развернул – шесть шиллингов и три пенса! Практически весь его капитал, в кармане семь и десять! Примерно он, конечно, представлял, но точная цифра сразила. Он встал, выгреб свою наличность. Бледнолицый молодой официант искоса цепко глянул на жалкую горстку монет. Тихонько сжав локоть Гордона, Розмари дала понять, что хочет оплатить свою долю. Гордон не отозвался; отсчитал шесть бобов три пенса и, уходя, кинул лакею на поднос еще шиллинг. Брезгливо взяв монетку, тот повертел ее и, словно нехотя, кинул в жилетный кармашек. По коридору Гордон шагал растерянный, ошеломленный. Разом, бездарно все спустить за пару черствых ломтиков мяса и бутылку скверного пойла! Жуть какая-то! Черт его дернул сунуться в хамский отель! Теперь и чай уже не выпить, и сигарет осталось только шесть, а ведь еще обратная дорога и вообще мало ли что. С семью пенсами! Дверь позади захлопнулась, как будто их выставили вон. Настроение резко упало. Свежий воздух быстро выстуживал тепло душевной близости. Розмари молча, напряженно шла впереди, уже не веселясь, волнуясь из-за того, на что вдруг расхрабрилась. Гордон смотрел, как проворно шагают ее стройные ножки. Так долго он хотел ее, но когда страстное желание вот-вот должно было исполниться, это не слишком вдохновляло. То есть, конечно, он желал, он продолжал желать, но только поскорей бы уже закончилось. Восторг свободного любовного порыва угас. Поразительно, как сшиб его этот поганый счет, и вместо утренней блаженной беспечности опять терзания из-за денег. Придется сознаться, что он не может даже билет в автобусе купить, придется занять у нее, снова придется сгорать от стыда. Остаток куража держался лишь остатком винных градусов. Хотя шли без особой спешки, вскоре они очутились на высоком холме. Каждый отчаянно искал тему для разговора и ничего не мог придумать. Догнав Розмари, взяв ее за руку, Гордон тесно переплел их пальцы. Стало чуть легче. В груди у него, правда, все так же стоял ледяной ком. У нее, по-видимому, тоже. – Что-то не видно никого, – проговорила Розмари. – Воскресный отдых. Сон под фикусом после тушеной свиной ноги с подливкой. Вновь молчание. Прошли еще полсотни ярдов. Откашлявшись, Гордон выдавил: – Теплынь какая. Давай выберем местечко, посидим. – Хорошо. Свернули в рощицу. Частокол голых стволов, ни кустика, но вдали клубок зарослей то ли терна, то ли терновника. Обняв Розмари, Гордон молча повел ее туда. На пути встретилась ограда с проломом, замотанным поперек железной проволокой; Гордон приподнял верхнюю ржавую нить, и Розмари проскользнула – такая ловкая, сильная. Он торопливо устремился следом, но две последние монетки, звякнув на дне кармана, несколько охладили пыл. В зарослях обнаружился просто готовый альков: с трех сторон густое плетение ветвей терновника, с четвертой – крутой откос, под которым чернели вспаханные безлюдные поля. Видневшийся внизу домик отсюда казался кукольным. И ни дымка из трубы, ни движения во дворе, ни единого живого существа на горизонте. Уединение идеальное. Землю здесь покрывал прекрасный пушистый мох. – Надо бы плащ постелить, – сказал он, опускаясь на колени. – Не стоит, совсем сухо. Гордон потянул ее к себе, прижал, снял с нее милую смешную шляпку, стал целовать ее лицо. Розмари, лежа под ним, не противилась; не дернулась, когда он начал ласкать ее грудь. Но испуг бился в ней, не утихая (раз уж она дала согласие, то сдержит обещание, потерпит, только очень страшно!). А в нем страсть разгоралась так вяло, что это даже встревожило. Подлые деньги не шли из головы. Какие тут занятия любовью, если все мысли про пустой карман? И все же он хотел ее, он без нее не мог. Вся жизнь изменится, когда их близость станет реальной, настоящей. Довольно долго он просто лежал, положив голову ей на плечо, рассматривая сбоку ее шею и волосы, не предпринимая решительных попыток. Небо посветлело, на землю вновь хлынул поток мягких, уже косых лучей. Стоило набежать облакам, и заметно холодало, но сейчас опять сделалось почти по-летнему тепло. – Ты только взгляни, Гордон! Оба приподнялись. Низкое солнце золотило маленькую долину. Блеклая травяная зелень стала изумрудной, кирпичный домик засветился ярким кармином. Лишь тишина без птичьих трелей напоминала о зиме. Гордон обнял Розмари, она ласково прильнула, и они замерли, сидя щека к щеке, любуясь видом с холма. Он развернул ее к себе, поцеловал: – Ты меня любишь, правда? – Обожаю, дурачок. – И будешь милой? – Милой? – И позволишь мне? – Наверно. – Все? – Ну, хорошо. Все. Гордон осторожно вновь положил ее. Тревоги отлетели. Нежность солнца наполняла сладкой истомой. «Разденься, дорогая», – шепнул он. Она быстро, без всякого кокетства разделась. Было тепло и уютно. Из ее одежды они устроили постель. Она легла, прикрыв глаза, закинув руки за голову, слегка улыбаясь в какой-то мудрой умиротворенности. Голое тело Розмари сияло удивительной красотой. Без одежды она казалась много моложе, а ее спокойное, словно спящее лицо – почти детским. Гордон прилег рядом. Опять звякнули последние пенни и шестипенсовик. Только не думать о них! Жить сейчас! Сейчас, а «будущее» к черту! Он подсунул ладони ей под поясницу, спросил: – Можно? – Да. – Не боишься? – Не боюсь. – Я постараюсь очень ласково. – Это не важно. И секунду спустя крик: – Нет, Гордон! Нет, нельзя, нельзя! – А? Во взгляде ее страх, даже неприязнь. Своими маленькими сильными руками она отпихивала, выпихнула его. Ощущение не из приятных, будто ледяной водой окатили. Гордон растерянно, поспешно стал застегиваться. – Да что такое? Что с тобой? – О, Гордон, мне это так… ты… Спрятав лицо, Розмари отвернулась, сжалась на боку. – Да что такое? – повторил он. – Ты и не подумал? Нисколько не подумал, не позаботился… – О чем? – Ты знаешь! Ясно. Это правда, ни на секунду не подумал. Хотя, конечно, – о, конечно! – обязан был. Сердце заныло. Гордон поднялся, угрюмо глядя в сторону. Все, продолжения не будет. Глупая затея – зимой, в кустах, средь бела дня. Дико и безобразно. – Не ожидал от тебя, – проронил он. – Разве я виновата? Ты ведь должен делать это с… ну, с этим самым. – Полагаешь, должен? – Как иначе? Что же мне, забеременеть? – Уж как получится. – Ох, Гордон! Не шелохнувшись, не прикрывшись, она смотрела на него пристально и печально. А в нем обида взвилась яростью – опять! Опять деньги! И в самый интимный момент, в самую сердцевину твоих чувств вломятся со своими гнусными деловитыми предосторожностями. Деньги, деньги! И у брачного ложа неотступно стоит, грозит пальцем Бизнес-бог! Не скроешься. Нахохлившись, Гордон отошел. – Вот так-то, дорогая! Вот так, хоть мы с тобой вдвоем в глуши, деньги нас продолжают гнуть и оскорблять. – Не вижу, чем. – Тем, что именно из-за денег твоя паника, твой страх забеременеть. Кричишь «нельзя, нельзя!», а почему? А потому что потеряешь службу, у меня ни гроша, и, значит, рухнем в нищету. Отличный лозунг «контролировать рождаемость»! Еще один отличный способ придавить человека. И ты готова послушно исполнить высшее предписание. – Но какой выход, Гордон? Что мне делать? Гряда облаков заволокла солнце. Похолодало. Со стороны сцена увиделась бы довольно комичной: лежащая на земле голая женщина и полностью одетый сердитый кавалер, руки в карманах. – Что же мне делать? – повторила Розмари. – Очевидно, начать одеваться. Лицо ее свело такой болью, что он, не выдержав, отвернулся. Слышно было, как она торопливо натягивала платье и, шнуруя ботинки, пару раз судорожно всхлипнула. Хотелось кинуться на колени, обнять и молить о прощении, но его будто заклинило. Стоял столбом, едва сумел разлепить губы: – Оделась? – Да. Они снова пролезли под проволокой, молча пошли вниз. Облака набегали все гуще. Холод усиливался. Еще час, начнет смеркаться. Проходя обратной дорогой мимо злосчастного ресторана, Розмари тихо спросила: – Куда теперь? – На остановку, куда ж еще. За мостом есть наверно указатель. И снова миля за милей без единого слова. Огорченная Розмари неоднократно пыталась приблизиться, чтоб помириться. Гордон упрямо сторонился. Ей представлялось, что она смертельно обидела его своим отказом, ее грызло раскаяние. Но вовсе не об этом были мрачные думы Гордона. Проезд в автобусе, чай на вокзале, сигареты, а в Лондоне опять автобус и хотя бы еще по чашке чая. С семью пенсами! Никуда не денешься, попросишь у нее взаймы. Позорище! Чего-то строить из себя, фырчать, гордо читать нотации, а в результате у нее же клянчить! Вот они, деньги драные, все могут, везде достанут! В половине пятого почти стемнело. Дорожную мглу освещали лишь отблески горящих в домах окон и фары редких автомобилей. От зябкой сырости спасала только быстрая ходьба. Молчать и дальше стало невозможно, потихоньку все же разговорились. В какой-то момент Розмари, тряхнув его руку, заставила остановиться. – Гордон, за что ты меня так? – Как? – Всю дорогу ни словечка. Сердишься? – На тебя? Ты не при чем. Пытаясь в сумраке разглядеть выражение его лица, она ждала. Он обнял, поцеловал ее, тут же прильнувшую всем телом. – Гордон, ты любишь меня, да? – Ну разумеется. – Как-то все плохо вышло, прости, я вдруг страшно испугалась. – Ладно, в другой раз наверстаем. Он чувствовал тепло ее тесно прижатой мягкой груди, слышал, как бьется, взволнованно стучит ее сердце. – Пускай, мне все равно, – пробормотала она, уткнувшись ему в пиджак. – Что «все равно»? – Пускай будет как будет. Делай, как тебе нравится. Ее покорность пробудила некое слабое желание, тут же, впрочем, утихшее. Это в ней говорит не страсть, а доброта, жертвенное согласие рискнуть, только бы не разочаровывать его. – Сейчас? – спросил он. – Если хочешь. Гордон заколебался. Хотелось, конечно, увериться, что она полностью принадлежит ему. Но воздух уже ледяной, и сыро в траве под живой изгородью. Не то время, не то место. Да еще эти чертовы семь пенсов занозой в голове. – Я не могу, – сказал он наконец. – Не можешь? А я думала, тебе… – Да. Только не сейчас. – Все еще переживаешь? – Есть кое-что. – Что? Он дернул головой, сглотнул (настал миг объяснить) и пробурчал пристыжено: – Ну, одна гадость покоя не дает. Ты не могла бы мне немного одолжить? Если б не чертов ресторан! Осталось, понимаешь, всего семь пенсов. Изумленно ахнув, Розмари сбросила его руки. – Семь пенсов? Ты что? Из-за этой ерунды? – Не ерунда! Теперь тебе придется платить и за автобус, и за чай, и за все остальное. А это я же тебя пригласил. Проклятье! – Он пригласил! И потому эта жуткая мрачность? – Угу. – Господи, сущее дитя! Нашел причину для волнений. Меня очень интересуют твои деньги? Разве я не прошу всегда позволить мне самой за себя платить? – Вот именно. Я не могу так, мне противно. – Глупый, глупый! Ну, деньги кончились, и что? Это позор? – Страшнейший позор. – Но чем же пустой кошелек мешает заниматься любовью? Не понимаю, что тут может значить сумма наличных. – Абсолютно все. Они продолжили путь. На ходу Гордон упорно старался разъяснить ей: – Ты пойми, – не имея денег, буквально чувствуешь себя неполноценным, не мужчиной, вообще каким-то недочеловеком. – Идиотизм. – Как бы я ни мечтал заняться с тобой любовью – невозможно, когда у меня только семь пенсов; да еще зная, что и ты об этом знаешь. Физически невозможно. – Но почему? – Прочтешь у Ламприера[20], – туманно ответил Гордон. Тема была закрыта. Розмари, может, и не понимала, зато прощала ему все. И хотя он в последние часы вел себя отвратительно, виновной почему-то ощущала себя она. И когда добрались наконец к остановке на шоссе, она успела, завидев автобус, сунуть ему в ладонь полкроны, чтобы джентльмен при людях платил за даму. Гордон предпочел бы дойти до станции пешком, а там сразу сесть в поезд, но Розмари упросила выпить чая. Пришлось тащиться в унылое вокзальное кафе, где им подали чай с заветренными бутербродами и парой окаменевших кексов, взяв за это два шиллинга. После долгих сердитых пререканий шепотом Гордон, который ни к чему не притронулся, настоял внести свои семь пенсов. Поезд был сплошь забит туристами в спортивных шортах. Гордон и Розмари сидели молча. Продев руку ему под локоть, она гладила его пальцы, а он хмуро глядел в окно. Народ посматривал на явно поссорившуюся парочку. Пристально созерцая мелькавшие фонари, Гордон подводил итог. День, столько обещавший, завершился плачевно и постыдно; опять к себе на Виллоубед-роуд, впереди целая неделя совершенно без гроша, без просвета. Если не случится чуда, совсем без курева. Какого дурака свалял! Розмари продолжала гладить его неподвижную руку. Этот угрюмый бледный профиль, этот вытертый пиджак, эти нестриженые волосы переполняли жалостью, нежностью. Как тяжело ему живется! – Ну что, сейчас в метро меня погонишь? – сказала она, выйдя из вагона. – Да уж, езжай, пожалуйста. Мне не на что тебя отвезти. – Я-то доберусь, а ты? – Дойду. Здесь, в общем, недалеко. – И каково мне будет представлять, как ты бредешь пешком, такой усталый? Ну будь умником, возьми мелочь на автобус. Прошу! – Хватит уже, пожалуй, меня содержать. – Ох, какое упрямое животное! Они остановились у входа в метро. Гордон взял ее за руку. – Что ж, пора прощаться. – Пока, милый. Спасибо тебе, что съездили за город. Утро было просто волшебное. Утро! Да, когда они шли вдвоем по лесу, когда у него в кармане еще было полно. Но вот потом, потом! Болван драный! Он стиснул ее пальчики. – Обидел я тебя сегодня, дорогая? – Нет, глупенький, конечно нет. – Я не хотел, это все деньги чертовы. – Бог с ними, давай лучше съездим еще куда-нибудь. Например, в Брайтон, а? – Может быть. Когда денег соберу. Ты мне напишешь? – Скоро-скоро. – Когда? Я держусь только твоими письмами. Скажи, когда? – Завтра вечером напишу, утром отправлю, вечером во вторник получишь. – Ну, спокойной ночи, дорогая? – Спокойной ночи, милый! Оставив ее возле билетной кассы, Гордон поплелся прочь. Через минуту кто-то вдруг дернул его за рукав, он злобно обернулся – Розмари. Сунула ему в карман купленную в табачном киоске пачку «Золотого дымка» и, не дав возразить, умчалась. Тянулись кварталы Марлибона и Риджент-парка. Темные улицы затихли в особой усталости после воскресного дня, утомлявшего, видно, сильнее трудовых будней. К ночи поднялся ветер. Налетчиком лютым, неумолимым… Горели стертые в долгом походе ноги, мучил голод. Утром спешил и не позавтракал, ланч в том шикарном ресторане был чем угодно, только не едой. Мамаше Визбич он сказал, что уезжает на весь день, так что ужина тоже не предвиделось. На Хэмстед-роуд пришлось постоять, пережидая поток автомобилей. Даже тут, несмотря на гроздья фонарей и блеск сверкавших ювелирных витрин, веяло мрачной безнадежностью. Зверский ветер пробирал до костей. Налетчиком лютым, неумолимым Тополя нагие гнет, хлещет ветер… Стихотворение было практически закончено, не хватало лишь двух последних строк. Опять вспомнилось счастливое утро, приволье, роса, тишина и покой на душе. Покой! Да, потому что денежки еще бренчали в кармане. Семь бобов девять пенсов, позволивших сбежать от Бизнес-бога в языческие рощи Астарты. Но недолго там попляшешь. Вмиг утекут деньжата, и давай обратно – смиренно обрезай плоть свою, скули, пресмыкайся. В очередной волне машин взгляд его выхватил длинный, роскошный, отливающий серебром лимузин – хорошенькая штучка, на тысячу гиней тянет, не меньше. За рулем гордым гранитным изваянием затянутый в форму шофер; в салоне, смеясь, элегантно покуривая, две парочки юнцов с девицами. Четыре гладенькие кроличьи мордашки, розовые, будто подсвеченные изнутри мягким чудесным сиянием богатства. Гордон наконец перешел улицу. Не поесть уже сегодня. Хорошо, керосин в лампе остался – хоть чай свой тайный глотанешь. Представилась своя судьба: навеки холодная койка в спальной пещере и кучи без толку измаранных листов. Полный тупик. Никогда не закончит он «Прелести Лондона», не женится на Розмари, не выплывет. Будет, как вся родня, сползать, катиться вниз, только быстрей и еще ниже, куда-то на самое темное вязкое дно. Под ногами каменной дрожью отозвался пробежавший поезд подземки. Возникло видение лондонской, всей западной жизни: миллионы рабов, пыхтящих, ползающих подле трона Бизнес-бога. Пашни, верфи, шахтерский пот в узких сырых забоях. Толпы клерков, несущихся к восьми пятнадцати, трепещущих перед хозяином, даже в супружеских постелях покорно повинующихся. Но кому? Им – жрецам денег, толстомордым владыкам мира. Элита! Стада молодых розовощеких кроликов в роскошных лимузинах, обожающих гольф маклеров-брокеров, солидных адвокатов, изящных мусиков, банкиров, газетных баронов, писателей с невнятной половой принадлежностью, чемпионов американского бокса, дам-авиаторов, епископов, кинозвезд, официальных поэтов и чикагских бандитов. Неожиданно нашлась рифма для последней строфы. И он зашагал, шевеля губами, читая свое новое стихотворение: Налетчиком лютым, неумолимым Тополя нагие гнет, хлещет ветер, Надломились бурые струи дыма И поникли, как под ударом плети.[21] Стылый гул трамвайный, унылый цокот, Гордо реющий клок рекламной афиши. Эти толпы клерков, их дрожь и шепот. Эти стены Ист-Энда, скучные крыши. Всякий шепчет себе: «Зима подходит. Боже, только не потерять работу!». Незаметно в тебя проникает холод, С ледяным копьем идет на охоту. О сезонных билетах, квартирной плате, О страховке думай, угле, прислуге, А еще – пылесос, близнецам кровати, Счет за дочкину школу, пальто супруге. Ты бродил в чудесных рощах Астарты, Где сияющий день, беззаботный, длинный. Но холодный ветер подул, устал ты, И к великому боссу опять с повинной. Все мы Бога Денег блудные дети, От него ожидаем тепла и крова. Согревая нас, он смиряет ветер. Подает, а затем отнимает снова. Он следит, не смыкает тяжелые вежды, Наши тайны видит, надежды, мысли. Подбирает слова нам, кроит одежду, И наш путь земной он легко расчислит. Он остудит наш гнев, мечты стреножит, Он швырнет нам жизнь, как монетку бедным. Наша дань ему – этот страх до дрожи, К унижениям привычка, к радостям бледным. Он на цепь посадит храбрость солдата, И поэта мысль спеленает туго, И возникнет невидимая преграда Меж влюбленным и нежной его подругой. 8

The script ran 0.005 seconds.