Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Балтер - До свидания, мальчики!
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. «До свидания мальчики!» - наиболее значительное и зрелое произведение Бориса Исааковича Балтера. Это повесть о предвоенном поколении, о южном городе, наполненном солнцем, морем и удивительными запахами. Рассказ ведется от лица Володи Белова, а в нем совмещаются мальчишка и прошедший войну 40-летний, много повидавший мужчина. В 1964 году М.Калик снял одноименный фильм, а в Московском театре им. Ленинского комсомола С.Штейн поставил спектакль. Повесть была очень популярна и за рубежом. Книга будет интересная читателям старшего школьного возраста, а также всем, кому небезразлична судьба человека в истории большой страны.

Аннотация. Писатель, переводчик Борис Балтер родился 6 июля 1919 г. в Самарканде. Семья переехала туда из Киева, спасаясь от погрома. Балтер оставил весьма колоритный портрет отца: «Мой отец был замечательным человеком. Голубоглазый гигант с пшеничного цвета усами. В русско-японскую войну он был артиллеристом, когда перебили всю орудийную прислугу, он один повернул пушку и прямой наводкой расстрелял атакующих японцев. За мужество и отвагу отец был награжден солдатскими Георгиевскими крестами — высшая воинская награда в русской армии… Отец спас от погрома маму и всю ее многочисленную родню. В благодарность она вышла за него замуж, будучи моложе на тридцать лет». В 19 лет Б.И. Балтер окончил военное училище и тут же попал на финскую войну. Был ранен. Потом Великая Отечественная. В 23 года он командовал полком. В 27 лет его уволили из армии по состоянию здоровья. Свою лучшую, знаменитую книгу «До свидания, мальчики» Балтер посвятил К.Г. Паустовскому. О Балтере заговорили. Повесть сразу покорила читателей. Ее читали все, обсуждали. Михаил Калик снял великолепный фильм, в Московском театре им. Ленинского комсомола был поставлен спектакль с Ольгой Яковлевой в главной роли.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Мы сошли на Приморском бульваре. Люди кружили по набережной из конца в конец, сидели на скамьях, в павильоне «Мороженое», говорили и смеялись. И от этого над набережной стоял легкий, радостный гул. Он был раздельным вблизи и слитным в отдалении, мешал и не мешал слышать смех и обрывки фраз. В этот вечер зацвели левкои и душистый табак. Их пряный сильный запах стоял в воздухе, как запах дорогих духов, когда мимо проходит красивая и уже не очень молодая женщина. Почему-то большинство женщин, когда им за тридцать, сильно душатся. Сашку и Катю мы потеряли и не подумали их искать: мы как-то сразу забыли о них. Мы шли вдвоем навстречу людскому течению и, когда нас разъединяли, спешили навстречу друг другу. Инке надоело так идти. Она обошла разъединивших нас мужчину и женщину и взяла меня под руку. Я прижал локтем ее ладонь. Мы еще никогда так не ходили, и я боялся посмотреть на Инку. Я как-то вдруг обратил внимание на то, чего раньше не замечал: встречные мужчины пристально смотрели на Инку. Она спокойно шла под их взглядами в модном платье, в туфлях-лодочках, сделанных на заказ знаменитым в городе греком-сапожником. А я шел рядом с ней в бумажных брюках, мятых, с пузырями на коленях, в туфлях из коричневой парусины с кожаными носками и в клетчатой рубахе-ковбойке, вылинявшей и пропахшей потом. Я стал перехватывать взгляды мужчин и нагло ухмылялся им в лицо. В ушах у меня возник какой-то шум, и я не сразу догадался, что это бьется мое собственное сердце. На набережной было сравнительно светло, но от фонарей уже расходились бледные лучи. Инка спросила: – Хочешь, чтобы я была врачом? – Ты об этом подумала, когда мы стояли возле Жениного дома? – Да. А как ты догадался? Я сам не знал. Это произошло как-то само собой. У меня так иногда бывало, когда я вдруг обо всем догадывался. – Тебе было очень одиноко, когда ты смотрела на тополя. Правда? – Правда! А как ты догадался? – Я подумал, что после нашего отъезда ты останешься совсем одна. А об остальном я догадался только сейчас. – Так ты хочешь, чтобы я была врачом? – Я-то хочу. Но ведь тебе трудно дается химия и зоология. – Вы считаете меня дурой какой-то. А я совсем не дура. Я же очень способная. Ты сам говорил, что я способная. – Способная. Но у тебя в голове ветер. – Совсем не ветер. Мне просто скучно. Сколько раз я говорила себе: все, начинаю заниматься! Но потом мне становилось скучно. Разве я виновата, что мне делается скучно? Ведь я сама не хочу, чтобы было скучно. Мы не заметили, что кончилась набережная, и теперь шли по улице Сталина. Это была центральная улица города. Раньше она называлась Симферопольской, потому что от нее начиналось Симферопольское шоссе. Переименовали ее недавно, и по этому случаю в городе был митинг. Но еще долго улицу называли по-старому – не привыкли. Было темно. Ветви акаций касались крыш домов и закрывали небо. На углах горели фонари, но свет от них с трудом пробивался сквозь густую листву. По мостовой изредка проезжали освещенные трамваи. Тогда сразу становилось видно, как много на улице людей. Но люди нам не мешали. Наоборот, оттого, что в темноте рядом с нами разговаривали и смеялись люди, мы чувствовали себя свободней. – Инка, почему ты меня любишь? Как только я это спросил, я тут же оглох от гула в ушах. – Я не знаю. А ты почему? Я тоже не знал. Этого, наверно, никто не знает. Но я хотел знать. – Ты такая красивая, а я тебя все время ругаю... – Правда, красивая? – Я почувствовал тепло Инкиной щеки у себя на плече. – Очень красивая. На бульваре все на тебя оглядывались. – Я знаю... – Откуда? Ты же не смотрела по сторонам. – Я только притворяюсь, что не смотрю. На самом деле я все замечаю. У меня, наверно, глаза так устроены: я смотрю перед собой, а все замечаю. Кто как одет, и как выглядит, и как на меня смотрит. Я положил ладонь на Инкины пальцы: она по-прежнему сжимала мой локоть. Так мы шли и молчали и уже не знали, сколько времени шли. Я убирал руку, только когда мы проходили под фонарем, а потом снова брал Инкины пальцы, и они были такие нежные и тонкие, что мне становилось больно, когда я их сжимал. Мы прошли маленький сквер, пересекли площадь. За площадью начинался курорт. Он тянулся до самых Майнаков – соленых рапных озер. Справа в темноте лежал пустырь. На нем уже два года строили городской стадион, но пока поставили только футбольные ворота. Проезжавший трамвай осветил свежевыструганные перекладины. А слева, за низкими заборами из ракушечника, поднимались к звездному небу темные купола санаторных парков. Мы повернули на Морскую улицу. До Инкиного дома осталось три квартала, и мы пошли медленней. С утра и до вечера улица бывала полна людей: по ней ходили на пляж и в курзал. А сейчас на улице, кроме нас, никого не было. Инка сказала: – Мужчина интересен своим будущим, а женщина – прошлым. Правда-правда, я в какой-то книге читала. Как ты думаешь, что значит – прошлым? Я никак не думал. Думать мне совершенно не хотелось. Но я привык отвечать на любой Инкин вопрос. Главное – начать, а потом всегда что-нибудь приходило в голову. – Вот у тебя будущее, – сказала Инка. – Ты добьешься всего, чего захочешь. Ты очень умный и все умеешь. Папа и мама тоже так говорят. Они говорят: ты еще мальчик, но у тебя большое будущее. Значит, ты интересный? А какое у меня прошлое? Никакого. – Инка, зачем тебе прошлое? У тебя тоже будущее. Сначала бывает только будущее. А потом оно становится прошлым. По-моему, будущее интересней. Инкины лодочки постукивали об асфальт кожаными подошвами, а моих шагов не было слышно: мои туфли со стертыми каблуками были на резине. За чугунной решеткой светились окна пятиэтажного дома с тремя подъездами, и над каждым горела лампочка. Свет пробивался на улицу сквозь густую листву деревьев, и чугунная решетка поблескивала. – Представь себе – это наш дом. Не мой, а наш. Понимаешь? Мы были на концерте и пришли к себе домой... Это же только будущее, правда? А ты говоришь: будущее интересней. Я хочу, чтобы все уже было прошлым, чтобы ты уже кончил училище... – Ты уже об этом говорила. – Ну и что же, что говорила. Я могу об этом все время говорить. На углу под фонарем прошли двое – мужчина и женщина. Инка сказала: – Совсем забыла. Мама одна дома. Папа на ночных полетах, а мама одна дома. Ты знаешь, как она не любит быть одна, когда папа на ночных полетах. Я перебирал Инкины пальцы и молчал. В темноте, приближаясь, легко и гулко постукивали об асфальт женские каблучки и рядом шаркали тяжелые шаги мужчины. Шаги обоих были неторопливы и размеренны. – Такая ночь создана для любви. Все еще сердитесь? – спросил мужчина. – Нет. Я просто устала, – ответила женщина. Они шли вдоль решетки, и на них падали пятна света. Они прошли мимо нас, но мы не могли разглядеть их ли€ца. Через несколько шагов уже никого не было видно. В воздухе стоял запах духов. – Вернемся к морю, – сказал мужчина. – Нет. У моря все кажется таким ничтожным. Голоса удалялись. – А я только в море перестаю ощущать свое ничтожество, – сказал мужчина. Слов женщины мы не услышали, а может быть, она и не ответила. – Это Жестянщик? – Кажется. Голос, во всяком случае, похож. – Хочешь, пойдем к морю? Это ничего, что мама одна. Хочешь? – Нет. – Голос был мой. Но сказал это не я: я не хотел, чтобы Инка уходила. – Тогда проводи меня до подъезда. Я толкнул плечом калитку, и она легко открылась. Мы прошли по асфальтовой дорожке между клумб к Инкиному подъезду. Инка держала меня под руку. Если Инкина мама смотрела в окно, она нас уже увидела. Инка тоже об этом подумала. – Это ничего, – сказала она. Инка свободной рукой открыла дверь и легонько потянула меня за собой. Дверь с гулом захлопнулась. Нас обступила чуткая к звукам тишина пустынных лестниц. Свет сочился со второго этажа, и каменные ступени поблескивали. Инки рядом со мной не было. За лестницей светились ее глаза. Когда она отошла от меня, я не помнил. Инка подняла руки. Не знаю, как я об этом догадался: рук ее я не видел. Горячие и чуть влажные ладони сжали мои уши. К губам прикоснулись Инкины губы. Мне показалось, я падаю. И я бы, наверно, упал. Но сзади была стена, и я стукнулся спиной о трубу водяного отопления. – Больно? Я не узнал Инкиного голоса. Боли от удара я не почувствовал, но мне стало больно от Инкиного голоса, встревоженного, преданного, нежного. Я смутно помню все, что делал потом. Я только помню ощущение того, что было. Инкины руки легли на мои плечи, но я не почувствовал тяжести. Я в это время обнимал ее ноги и прикоснулся губами к колену: оно было мягким и теплым, таким, как я представлял его себе у Жени в саду. – Я упаду, – сказала Инка. Ее губы почти касались моего уха. Удивительно, как много можно сказать голосом, куда больше, чем словами. Голосом Инка сказала: я боюсь упасть, но, если хочешь, можешь не обращать на это внимания. Все сразу стало на свое место: я снова почувствовал свою власть над Инкой. Я отпустил ее ноги и поднялся. Где-то наверху хлопнула дверь. Инка сказала: – Это на пятом этаже. Мы подошли к лестнице, и Инка положила руку на перила. – Не смей больше носить такие короткие платья. – Но ведь все носят... – Нет, не все, Женя не носит. – У Жени некрасивые ноги. – Зато у тебя чересчур красивые. – А разве плохо? Когда ты правда захочешь, ты мне скажешь, и я не буду носить короткие платья. Скажи по совести: ты же не хочешь? Я сам не знал, чего хочу. Я даже не знал, хочу ли, чтобы Инка, как и прежде, беспрекословно меня слушалась. – Завтра пойдем в курзал. До шести часов занимайся, а в шесть я за тобой зайду. – Ты мне не ответил. – Завтра отвечу. – Нет, сегодня, – Инкина рука белела на перилах, и я поцеловал ее. Сам не знаю, как мне это пришло в голову. Кто-то не спеша спускался по лестнице. Остановился. Зажег спичку: наверно, прикуривал. Инка тоже прислушивалась. – Еще далеко, – сказала она. – Иди... Инка поднялась на одну ступеньку, потом на другую. Она поднималась лицом ко мне, и руки ее медленно перебирали перила. Потом она повернулась и побежала наверх. Когда мне приходилось подниматься по лестнице, то я перепрыгивал сразу несколько ступенек. Инка бежала, пересчитывая обеими ногами каждую. От этого лестница снизу доверху наполнилась шумом. Инка жить не могла без шума. XIII Сердце билось в предчувствии радости. Я лежал с открытыми глазами, но еще не проснулся. Проснулся я мгновением позже, когда вспомнил полутемный подъезд и Инкины губы на моих губах. С этой секунды я стал ощущать себя во времени и пространстве. Комната была полна ветром и прохладным солнцем. По полу прошуршала какая-то бумажка. Ее потянуло сквозняком через весь коридор в кухню и дальше на дорожку двора, выложенную кирпичом. Бумажка подлетела, и косо опустилась, и осталась лежать, белея на зеленой траве. Я видел угол двора и полосу утреннего неба. На кухне шумел примус. Во дворе соседка сзывала кур. Радость становилась сильнее с каждым ударом сердца. И когда неподвижно лежать я больше не мог, в комнату вошла мама. – Проснулся? Вставай скорей, – сказала она. Я одевался, стелил постель, умывался и в самый неподходящий момент замирал и смотрел в пространство. Воображаю, как я выглядел в такой момент, если мама спросила: – Что с тобой? Я стоял с полотенцем, и вода стекала с мокрого лица мне на грудь. Я не ответил, а мама больше не спрашивала. Она поставила на стол хлеб, масло. Мама, как всегда, торопилась. Но мне хотелось поскорей остаться одному, и потому казалось, что мама сегодня собирается очень медленно. Она зачем-то пошла в свою комнату, потом в кухню, потом опять в комнату. Лицо у нее было озабоченное, и, как всегда в таком состоянии, нижняя губа прикрывала верхнюю. И оттого, что она не замечала ни меня, ни чудесного утра, оттого, что жизнь ее состояла из одних забот, а моя – из одних только радостей, я чувствовал себя перед мамой в чем-то виноватым и от этого любил ее еще больше. – Зайди ко мне после экзамена, – сказала она. – Хорошо. Сердце подпрыгнуло и замерло, а когда мама захлопнула за собой кухонную дверь, забилось, как будто я пробежал стометровку. Я глотал куски, почти не прожевывая. Чай пил стоя. Половину выпил, а половину вылил в ведро под умывальником. Можно было уходить, но я не ушел. Я подумал: хороший выйдет из меня лейтенант, если я не научусь собой владеть. Я схватил помойное ведро и стал сбрасывать в него со стола яичную скорлупу, хвостики от редиски и попутно смахнул чайную ложку. В наказание я постоял с помойным ведром в руках. Мне хотелось бросить все и бежать, но я стоял. Сережа называл это «взять себя за шиворот». Он признался, что берет себя за шиворот довольно часто. Я с того утра также стал прибегать к этому приему, вырабатывая в себе волю и выдержку. Пока я стоял с ведром, во мне спорили двое: один говорил: «Брось заниматься ерундой», а другой отвечал: «Ничего, не сдохнешь. Надо учиться управлять собой». Я управлял. Я закрывал окна, осматривал каждый шпингалет по нескольку раз и ругался. Закрывая последнее окно, я не выдержал и так хлопнул рамой, что посыпалась замазка. По-моему, шпингалет не встал на свое место, но я не проверял. Я выскочил во двор, и, когда запирал дверь кухни, у меня дрожали от нетерпения руки. По улице я мчался, обгоняя пляжников. Они испуганно сторонились. Какая-то тетенька крикнула мне вслед: – Долговязый балбес! С тех пор как меня однажды сравнили с Аполлоном, я был о своей фигуре более высокого мнения. Но объяснять это тетеньке у меня не было времени. Сашка стоял на углу своего дома. – Читал газету? – спросил он. По его лицу я видел – он в полном восторге. Его дело. Я же взял себя за шиворот, как только увидел Сашку, – а увидел я его за квартал, – и подошел к нему совершенно спокойно. – Нам поздно приносят газеты. – Сегодня «Курортник» совсем не принесут. Моя мама уже на почте. Ручаюсь, в городе не останется ни одной газеты. – От твоей мамы всего можно ждать. Читал статью? – Читал!.. Моя мама не выпускает газету из рук. Уверен, что этого ты от нее не ожидал. Как только принесли газету и мама увидела мой портрет, она сказала: такой сын, как я, может быть только у нее. Мама читала статью вслух, а я с отцом должны были сидеть на диване и слушать. Мы быстро шли по улице. Кажется, никогда еще мы не ходили так быстро. Сашка запыхался: не так-то просто говорить на ходу. Напрасно мы торопились – в газетных витринах возле горкома комсомола еще висел вчерашний номер «Курортника». – Хорошо, ты не читал газеты, ты слушал, – сказал я. – Что написано в статье? – За всю статью ничего не могу сказать: мама читала только обо мне. Сначала читала, потом ей понадобилось подсчитать строчки. О тебе написано на пять строчек больше. Мама сказала: конечно, ведь его мама член партии. Твой папа не мог вступить в партию, а его мама смогла. Раз тебя интересуют строчки, сказал папа, то посчитай в начале статьи, где сказано о всех. Но мама ответила, что о всех ее не интересует. Ее интересует только о ее ребенке. Я сбоку поглядывал на Сашку. Углы его губ были чуть-чуть опущены, как будто он улыбался. У Сашки всегда углы губ были опущены, и всегда казалось, что он посмеивается про себя. Но по-моему, сейчас Сашка не улыбался. – Ты настоящий человек, – сказал я. Сам не знаю, как это у меня вырвалось: мы никогда в глаза не хвалили друг друга. – Ты думаешь? – спросил Сашка. – Уверен. Если твоя мама не сделала из тебя за восемнадцать лет вундеркинда, – ты настоящий человек. – Ты даже не знаешь, как мне все это осточертело. Но ничего не поделаешь: мама! Мы замолчали и молчали до самой школы. На школьном дворе было как во время больших перемен. Только никто не бегал и не кричал. Когда мы вошли во двор, кто-то крикнул: – Вот они! Явились и не запылились. По-моему, это крикнула Рая, девчонка, у которой я спрашивал, где Инка. К нам подошел Юра Городецкий. Он тоже учился в одном классе с Инкой. Экзамена у них сегодня не было. Но Юра полагал, что без секретаря комитета не может состояться ни один экзамен. Секретарем его выбрали недавно, вместо меня, и он еще не привык. Это неплохо: еще успеет привыкнуть. – Привет, – сказал Юра и позволил себе пожать нам руки. Мы отнеслись к этому снисходительно, хотя подобные вольности со стороны младших поколений не допускались. У Юры за спиной стояла Рая, Делать ей здесь было абсолютно нечего. Во всяком случае Инке я категорически запрещал таскаться за мной. К нам подходили и подбегали со всех концов двора. Мы уже были знакомы с газетной славой, но, конечно, не в таких масштабах. В прошлом году о нас писали, но то была небольшая статья о работе нашего класса в подшефном колхозе «Рот Фронт». Чтобы обратить внимание на ту заметку, пришлось проводить специальное комсомольское собрание. Сейчас никакого собрания не требовалось. Нечто подобное творилось два года назад, когда в гости к нам в школу приезжал командующий Черноморской эскадрой. Нам очень хотелось постоять во дворе, но мы сочли это несовместимым с нашим достоинством и прошли в школу. Мы ничего от этого не потеряли: в вестибюле, возле доски «Молния», нельзя было протолкнуться. Поверх голов я увидел вырезку из газеты с пятью портретами. Карточки для портретов взяли из наших личных дел: все они были одного формата. Узнать себя на таком расстоянии в не мог. Кто-то крикнул: – Именинники пришли! Перед нами расступились. На секунду мелькнуло Витькино лицо. Он пришел раньше нас, и первые лавры пали на его голову. Витька ошалело улыбался и смотрел на нас одним глазом, второй прикрывал кружок черной материи, а щеку и лоб пересекала узкая резинка. Я сразу догадался: повязку соорудила Женя – она жить не могла без театральной романтики. По-моему, резинку, на которой держался черный кружок, она вытянула из трусов. Каждый считал своим долгом похлопать нас по спине или дернуть за руку. Со всех сторон задавались вопросы. Но, так как кричали все сразу, ничего нельзя было разобрать. Сашка махал рукой и кричал: – Вопросы – в письменном виде! По лестнице на второй этаж мы поднимались в сопровождении шумной толпы. В светлом коридоре с открытыми окнами стало тесно. Только звонок разогнал всех по классам. Мы сели за столы. Черные крышки были нагреты солнцем. Отдельные смельчаки предпринимали попытки ворваться в наш класс, но их бесцеремонно вышвыривали. Вокруг нас усаживались на столах, толпились в проходах. Кто-то из девочек испуганно и настойчиво спрашивал: – Когда родился Ленин? Ну скажите же, когда родился Ленин? Мы любили празднично-взволнованную суматоху экзаменов. Во-первых, потому, что все нам завидовали: предполагалось, что мы все знаем и нам-то бояться нечего. Во-вторых, экзамены – это преддверие свободы. Но в тот день в 10-м «А» мало кто думал об экзаменах. – Неужели никто не помнит, когда родился Ленин? Все помнили. Просто девчонку никто не слушал: слушали Сашку. Витька крикнул: – Двадцать второго апреля тысяча восемьсот семидесятого года. – Витька тоже слушал Сашку, как будто не имел никакого отношения к его рассказу, и блаженно улыбался. Сашка уставился на Витьку выпуклыми глазами. Сашка проникновенно объяснил, почему именно нам, а не кому-то другому предложили пойти в военное училище, и не слышал настойчивой просьбы девчонки. Если у мальчишек нашего класса и появилась какая-то надежда поступить в военное училище, то после Сашкиного рассказа сомнений не оставалось, даже думать об училище нечего: не примут. Мы не видели, как в класс вошли представитель гороно и Вера Васильевна – учительница истории и обществоведения. – Митинг считаю закрытым, – сказала она. Мы любили Веру Васильевну. Но у нее, на наш взгляд, был один недостаток, который мы не могли ей простить: она старалась казаться моложе своих лет. Вера Васильевна подкрашивала и завивала волосы, выпуская на лоб легкомысленный локон. С учителями-мужчинами она разговаривала, щуря голубые глаза. Инка говорила, что она щурит глаза потому, что еще не потеряла надежду выйти замуж. В чем, в чем, а в таких делах Инка разбиралась. Вера Васильевна, проходя мимо нашего стола, сказала: – Поздравляю. Поздравляю и горжусь. Потом она разложила на экзаменационном столе билеты, посмотрела на нас и улыбнулась. Она не вызвала нас, а лишь показала рукой, чтобы мы подошли. – Собственно, экзамен они уже выдержали, – сказала она, повернувшись к представителю гороно. – Несомненно, – ответил тот. Я и Витька не спешили брать билеты: зачем рисковать? Мы посмотрели на Веру Васильевну: шутит она или нет? Но Сашка уже схватил билет и, даже не прочитав его, заявил, что готов отвечать. Стоило Сашку похвалить, и он сейчас же терял способность соображать. Пришлось и нам тянуть билеты. Это был наш последний экзамен. В жизни у нас было еще много экзаменов, но сдавали мы их не в школе. ИНКА, МОЯ ИНКА I Мы стояли на углу под окнами горкома. Делать нам здесь было больше нечего, но мы все равно стояли. Мы были свободны. Так свободны, что просто не знали, куда себя деть. Мы могли делать все, что взбредет в голову. Но когда можешь делать все, что хочешь, никогда не знаешь, чего хочешь. В тот день мы решили стать окончательно взрослыми. Твердость этого решения мы подтвердили тем, что вышли из школы на руках: впереди я, за мной Витька и замыкающим Сашка. Витька был против такого способа передвижения. – Придурки какие-то. Не можем уйти, как все. – Десять лет уходили, как все, – ответил Сашка. Ходить на руках Сашка не умел, и поэтому его ноги почтительно нес какой-то семиклассник. – Ну? – сказал Сашка, и мы захохотали. Сашка мог сказать что угодно, мог бы вообще ничего не говорить – мы бы все равно хохотали. Мы стояли лицом друг к другу и пускали дым. По дороге в горком мы вдруг решили, что нам пора закурить. Мы купили коробку «Северной Пальмиры». Одну на троих. Лучше было купить три пачки папирос подешевле. Я это понял позже, когда мне то и дело приходилось лезть в карман за папиросами. Сашка требовал папиросу, как только видел хорошенькую девушку. А хорошенькие девушки на улицах нашего города попадались на каждом шагу. Витька тоже ударился в разгул и не хотел отставать от Сашки. Это меня больше всего злило. Витька заламывал мундштук папиросы – черт его знает, где он это видел, – и принимался его жевать до тех пор, пока папироса не размокала. Тогда он ее выплевывал и требовал новую. С особым удовольствием мы закурили, когда сидели на диване в Алешином кабинете. Но Алеша, кажется, не обратил на это внимания: он, наверно, думал, что курим мы давно. С досады мы дымили изо всех сил. Алеша читал наши заявления, потом положил их в папку, на которой было написано: «Личные дела комсомольцев, отобранных в военное училище». – Какой дальнейший порядок? – спросил я. – Через неделю отборочная комиссия при горвоенкомате. – В какое училище мы все-таки поедем? – спросил Сашка. – Куда пошлют. – Куда же могут послать таких морских ребят, как мы? – спросил Сашка. – Посмотрим, посмотрим, – ответил Алеша. – Не нравится мне это «посмотрим», – сказал Сашка, когда мы вышли из горкома. – Не хнычь, – ответил я. Мне тоже не понравился уклончивый ответ Алеши. Но у меня было правило не поддаваться дурным предчувствиям. Хорошее правило. Ему можно следовать всю жизнь, если в жизни случалось не слишком много неудач. Под окнами горкома мы забыли все свои подозрения. С того места, где мы стояли, видны были ворота и за ними море. На рейде слегка дымил теплоход «Грузия». Мы любили выплывать на рейд навстречу пассажирским пароходам, сидеть на причальной бочке и разглядывать на палубах пассажиров. Их поражало, как это мы не боимся заплывать в открытое море. А для нас это был пустяк, о котором и говорить не стоило. Теплоход стоял на воде и казался совсем маленьким. Но мы не раз видели его вблизи, рядом с бочкой. Приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть пассажиров на верхней палубе, а переговариваться можно было только с нижней и средней палубами, да и то, чтобы нас услышали, надо было кричать. Я смотрел на теплоход и не мог поверить, что еще прошлым летом нам доставляло острое удовольствие уплывать в открытое море, – такой мальчишески незначительной казалась мне эта затея. – Нет, скажите, что мой папа неправ, – приставал Сашка. – Живешь – до всего доживешь. – Прав, прав, – сказал я. Разговаривать, держа во рту папиросу, было не очень удобно. Дым заползал в легкие и глаза, вызывая кашель и слезы. Солидности, ради которой мы закурили, от этого не прибавлялось. Поэтому мы старались говорить покороче и больше молчали. Мы стояли лицом друг к другу, но ни на секунду не теряли из вида газетных витрин. Мы молчали и вдруг начинали хохотать, когда кто-нибудь из прохожих – их было не очень много на улице – останавливался просмотреть газеты. Прохожие, особенно женщины, воображали, что мы смеемся над ними, и испуганно себя оглядывали. – Жалко, такого же синяка у тебя не было два года назад, – сказал Сашка. Витька ответил: – Мне не жалко. – Не понимаешь своей выгоды, поэтому не жалко. Представляешь, черная повязка на портрете? Наши фотографии были двухлетней давности. На это и намекал Сашка. Витька только рукой махнул и закашлял. Я так и не успел как следует прочитать статью. Стоять в вестибюле школы и читать о самом себе было не очень-то удобно. Но мельком я все же статью пробежал. Она называлась «Подвиг молодых патриотов». Из статьи я узнал, что всегда отличался вдумчивостью и серьезным отношением к жизни. Мне это и раньше говорили. Но одно дело – говорить, и совсем другое – когда об этом написано в газете. Меня только смущало слово «подвиг». По мнению автора статьи, наш подвиг заключался в том, что мы, как и молодые строители Комсомольска, отказывались от спокойной и удобной жизни и по зову партии и комсомола шли туда, где были нужней. По совести говоря, я ни от чего не отказывался. Просто поступить в училище мне казалось заманчивей. Но, наверное, комсомольцы первой пятилетки чувствовали то же самое. В конце концов, в редакции лучше меня знали, что такое подвиг. – Нет, скажите, что мой папа неправ? – Папа твой прав, а я неправ. Зря я тебя утром похвалил. – Прошу разъяснить. – Сашка притворялся. Он прекрасно понимал, о чем я говорю. – Хотя бы прочел билет. – Витька, ты что-нибудь понимаешь? – Витька как раз не понимает. – Нет, почему? Понимаю. С билетом, правда, нехорошо получилось. Милый Витька, наивная душа. Больше всего он боялся показаться недостаточно сообразительным. Я обнял его за плечи и прижался щекой к его потной щеке. – Ты еще не все знаешь, – сказал я. – Послушал бы, как Сашка разыгрывал из себя скромника по дороге в школу. – Нет, ты серьезно? – спросил Сашка. Я и сам не знал, серьезно говорю или несерьезно. Скорей всего и серьезно, и несерьезно. У меня всегда была склонность к самоанализу, и я не мог не видеть, что так же, как и Сашка, подвержен тщеславию. Среди нас только Витька не страдал тщеславием – этим изнуряющим и по природе своей бесплодным чувством. Огромный термометр на стене горкома показывал тридцать градусов в тени. Газировщицы ведрами выливали воду под деревья. – Пошли искупаемся? – предложил Витька. – Каждый день купаемся, – ответил Сашка. Я его понимал: надо было быть последним идиотом, чтобы в такой день не придумать чего-нибудь сногсшибательного. Мы бы давно придумали, если бы с нами были наши девочки. С ними мозги у нас работали лучше. Но Инка занималась, а Катя и Женя собирались идти к Инкиной маме. Зачем – они не сказали. Но мы-то знали – будут переделывать старые платья к сегодняшнему вечеру. Перед газетными витринами остановился мужчина в белом санаторном костюме. Почему-то тех, кто приезжал в санатории, в городе называли больными. По-моему, из всех здоровых мужчина, остановившийся у газет, был самым здоровым. Чтобы читать, ему приходилось нагибаться, а его плечи закрывали газетный разворот. Он мельком просмотрел «Курортник» и отошел к «Правде». – Мне нравятся пижоны, которых интересуют только происшествия, – сказал Сашка. Мужчина оглянулся и снова подошел к «Курортнику». – Напросился, – сказал Витька. Пока мужчина читал газеты, мы усиленно курили. Потом он прошел мимо нас и, когда проходил, подмигнул Сашке. – Наконец-то твой нос пригодился. Тебя-то он узнал, – сказал я. – А ты знаешь, какой нос был у Спинозы? – Пойдемте искупаемся, – сказал Витька. Сашка задумчиво и долго смотрел на него. – Бриться вы когда-нибудь думаете? – спросил он. Зимой мы уже пытались побриться. Но ничего у нас не получилось. Мы сами были виноваты. Вместо того чтобы смело войти в парикмахерскую, мы долго торчали у входа. Когда Сашка наконец вошел, у нас уже пропала охота бриться. Мы остались ждать его на улице. Ждать пришлось недолго. Дверь неожиданно открылась, и на пороге появился Сашка. Сзади его легонько подталкивал в спину парикмахер Тартаковский. – Мне и без вас хватает болячек. Принесите записку от своей мамаши, тогда мы подумаем, – говорил Тартаковский. – К Тартаковскому пойдем? – Витька улыбнулся. – Живешь – до всего доживешь, – сказал Сашка. Подошел Павел Баулин. – Привет, профессора! – Павел поздоровался с нами за руку, и мы приняли это как должное. – Не знаете, зачем Переверзев вызывает? – Заявление подать. – А вы подавали? – Павел почему-то подозрительно оглядел нас. – Зачем заявления? – спросил он. – Формальность, Паша, формальность, – ответил Сашка. – Может, обойдется? – спросил Павел. Он, кажется, думал, что от нас зависит, писать или не писать ему заявление. – Пустяки, – сказал я. – Напишешь: «Прошу принять меня в училище», – и все. – Я же не прошу. Мне предложили – я согласился. Получится опять как с техникумом. Уговаривали, пока уговорили. А когда я надумал уходить, две недели допрашивали, зачем заявление подавал. Не люблю. Вы меня подождите, я скоро. От нечего делать мы посчитали деньги. В наличии оказалось десять рублей, и я положил их в карман. На крыльцо вышел Павел, брезгливо оглядел вымазанные чернилами пальцы. – Хомут надели. Пошли к Попандопуло. Ничего себе. Сашкино предложение побриться мгновенно померкло. А мы-то думали и не могли ничего придумать! Я только не был уверен, сумею ли выпить так, чтобы Павел не догадался, что пью я первый раз в жизни. – Вот это мужской разговор, – сказал Сашка. – Сначала выпьем, потом побреемся. – Может, не стоит? – спросил Витька. Он улыбался и смотрел на меня. – Что – не стоит? Выпить? Обязательно выпьем. – Не люблю, когда коренной пролетарий разыгрывает интеллигента. Повязку нацепил, как фраер. – Это сказал Павел. – Баулин! Зайдите ко мне. – В окне своего кабинета стоял Алеша. По-моему, он стоял уже давно и слышал весь разговор. – До вечера у меня к тебе никаких дел нет. – Зайдите ко мне, товарищ Баулин! – Алеша обеими руками откинул со лба волосы. Мы знали: он дружил с Павлом, но почему-то старался скрыть эту дружбу от посторонних. – Пошел ты на белом катере... – ответил Павел. Он перешел мостовую. Мы пошли за ним. – Вернитесь! – крикнул Алеша. – Привет! – сказал Сашка. – Пойдем с нами! – крикнул Витька и от удовольствия потер руки. Мы никогда не позволяли себе так разговаривать с Алешей. Но теперь чувство равенства стирало между нами грани и радовало остротой новизны. Павел шел, метя своим клешем уличную пыль. Идти с ним рядом мешали прохожие. И мы то отставали, то забегали вперед и очень жалели, что никто из знакомых мальчишек не видит нас рядом с Павлом. А Павел нес по улице свою славу так же просто, как брюки клеш и тельняшку. Винный погребок был похож на раковину, вставленную в стену жилого дома и выложенную по фасаду камнем-ракушечником. Под гулким сводом стояли бочки с вином и белели два мраморных столика. Стойка выступала на улицу, и темная глубина погребка исходила кислым запахом раздавленного винограда и знобким холодком. Чтобы посидеть в погребке, надо было обладать достоинствами, известными одному Попандопуло. Павла, например, в погребок не пускали. Он, как и прочие смертные, пил на улице, и прохожие обходили пьющих у стойки. А вот Жестянщика с компанией мы часто видели за столиками. Попандопуло вытирал тряпкой стойку и монотонно выкрикивал: – Стакан молодого вина – десять лет жизни! Он ни к кому в отдельности не обращался, никого не уговаривал выпить. Но обещание десяти лет жизни действовало неотразимо. Малинового цвета пористый нос Попандопуло, казалось, пропитался вином. Нос нависал над верхней губой и придавал лицу вид унылой добродетели. В прошлом Попандопуло был владельцем гостиницы и ресторана «Дюльбер», жил в собственной даче, ездил по городу в красном лакированном экипаже, одетый во фрак, с черным бантиком «собачья радость» на белой сорочке. Но таким мы знали его лишь по рассказам Жениного отца. Женин отец в то время выступал на эстраде ресторана и пел куплеты. Павел облокотился на стойку и поднял четыре пальца. Стойку покрывала черная тень акаций, но все равно на улице было душно. – Им тоже? – Попандопуло кивнул в нашу сторону. – По-вашему, мы не люди? – вежливо спросил Сашка. Попандопуло нацедил из бочки в глиняный кувшин и не глядя разлил вино по стаканам, не пролив при этом ни капли. – Солнце, виноград, здоровье! – выкрикнул он. Я чувствовал себя так, как будто сел за шахматную доску сыграть ответственную партию с незнакомым и сильным партнером. Я вдохнул, и в нос мне ударил теплый кисловатый запах. Витька пил маленькими глотками, страдальчески сдвинув брови. А Сашка выпил так, как будто в стакане было не вино, а сельтерская вода. Он даже рыгнул. Я сначала попробовал вино губами: оно было терпким и вяжущим. Я выпил, и во рту у меня стало так, как будто я съел кило недозрелого винограда. – Хорошо! – сказал Павел. – Ничего! – лицемерно ответил я. Через минуту я вдруг ощутил в себе необыкновенную легкость. Мне казалось, что я могу оторваться от земли и полететь, если бы очень этого захотел. Но я не хотел: мне и на земле было хорошо. – Здорово тебе отец подвесил, – сказал Павел. Витька уставился на него зловеще блеснувшим глазом. – Откуда ты знаешь, что отец? – Алеша рассказал. – Павел вертел на стойке пустой стакан. – Не пойму, чего вас несет в военное училище? – А тебя? – Это спросил Сашка. – У меня свои планы. Мне из морского училища Фрунзе персональный вызов прислали. Я уже в состав училищной команды включен на армейские соревнования. Это была для нас новость. И она как бы отодвигала нас на второй план. Мне даже обидно стало. – На одних кулаках далеко не уедешь, – сказал я. – Я и не собираюсь. Мне бы свободы побольше да денег. Надоело буксиры чалить. Выпьем? – Можно, – сказал я и достал из кармана деньги. – Спрячь. Пьем по-морскому. – Как это – по-морскому? – Кто приглашает, тот и платит. К стойке подошли два матроса с каботажных баркасов. Один из них сказал: – Подожди, вместе дернем. Мы ждали, пока Попандопуло наливал всем вино. Матрос поднял стакан, сказал: – Чтоб они сдохли! – и чокнулся сначала с Павлом, потом с нами. – Кто чтобы сдох? – спросил Сашка. – Откуда ты их выкопал? – матрос стаканом показал на Сашку. Павел сказал: – Что же вы, профессора, меня позорите? Выпьем, потом объясню. Матрос поставил на стойку стакан, сказал: – Нет. Втемную не пью. – Каждому кто-то мешает жить, профессора. Ему, например, зануда шкипер, что плавает на «Посейдоне». Так вот, чтобы не мешали, пускай сдохнут. Мы сразу оценили тост. Сашка тут же предложил, чтобы сдох Жестянщик. Долго обсуждали участь Тартаковского и решили, что он сначала должен нас побрить. Потом, не сговариваясь, все вдруг уставились на Попандопуло и захохотали. Попандопуло смотрел поверх наших голов печальными, как у старого бульдога, глазами. – Стакан молодого вина – десять лет жизни! – выкрикнул он. – Если надавить на его нос, из него брызнет вино, – сказал Сашка. Это показалось нам очень остроумным, и мы снова захохотали. К Витьке со стаканом вина подошел Женин отец. Мы не заметили, когда у стойки появились квартирные агенты. – Поздравляю, – сказал Женин отец и прикоснулся к Витькиному пустому стакану. Витька, наверно, забыл, что держал в руке пустой стакан. Женин отец улыбался. Улыбка у него была неприятная. Когда он улыбался, нам казалось, что он хочет кого-то ущипнуть. – Позвольте полюбопытствовать, когда и в какой город едете? Я что-то не слышал, чтобы раньше Женин отец называл Витьку на «вы». Витька растерялся. – Мы едем в Ленинград, – сказал Сашка. – Одновременно с Женей. Из окон консерватории будет виден двор нашего училища. Женин отец оглядел Сашку и вернулся к своей компании, на другой конец стойки. – Кто тебя просил врать? Ну скажи, кто тебя просил? – шипел Витька. – Ничего себе ты выбрал тестя. Нет, ты видел, какое у него стало лицо? Имею предложение: надо выпить, чтобы он сдох. – По морде хочешь? – спросил Витька. – Нет, ты подумай: стакан вина – и на всю жизнь избавишься от крупной неприятности. У Сашки была привычка, разговаривая, размахивать руками. Мы долго его от этого отучали. Наверно, плохо старались; Сашка говорил и размахивал руками, как будто мы не вели с ним никакой работы. – Сашка! – сказал я и опустил руки. – Понял, – ответил Сашка, но через секунду руки его снова мелькнули в воздухе. Кто-то пристально на меня смотрел. Я повернул голову. Смотрел Павел. Его широкий тонкогубый рот улыбался. – Может, хватит для первого раза? – спросил Павел. Мы не ждали от него такой подлости. – Шесть стаканов! – крикнул Сашка. – Солнце, виноград, здоровье, – говорил Попандопуло и вытирал стойку. – Шесть стаканов! – крикнул Сашка, и у него начал расти нос. Когда Сашка злился, на его лице оставался только нос. – Кто будет платить? – спросил Попандопуло. – Вы меня не знаете? Попандопуло смотрел на Сашку печальными глазами: – Я знаю в городе одного уважаемого доктора. Но я не знал, что его сын растет алкоголиком. У стойки стало тихо. Слышны были шаги прохожих и жужжание ос. Дело приняло принципиальный характер. Я бросил на стойку шесть рублей, а Витька крикнул: – Шесть стаканов! – и протиснулся к стойке, сдвинув плечом матроса. Попандопуло даже не взглянул на деньги. Я встал рядом с Витькой. – Советскими деньгами брезгуешь? Правила советской торговли нарушаешь? Это тебе не собственный ресторан, а государственная служба. Забыл, да? Забыл? – Я еще не кончил говорить, а Попандопуло уже нацеживал кувшин. – По-морскому, – сказал Сашка, подвигая по стойке стаканы. – Чтоб они сдохли! – крикнул он. – Толк будет, – сказал матрос. – Я же говорю: профессора. Мы ушли довольные собой. Последнее, что мне запомнилось, – это ехидная улыбка Жениного отца и печальные, как у старого бульдога, глаза Попандопуло. Почти у каждого в жизни случается такое, что тяжело бывает вспомнить. А когда вспомнишь, то весь покрываешься испариной. В жизни моей было не так уж много грехов, и в общем-то я не боюсь ворошить прожитые годы. Но когда я вспоминаю по-собачьи печальные глаза Попандопуло, мне становится не по себе. И еще одни глаза преследуют меня как кошмар... В январе 1942 года под Сычевкой, когда под ногами визжал и скрипел морозный снег, я в упор стрелял из пистолета в немецкого ефрейтора. Он почему-то не падал, только шатался и все хотел вскинуть свой автомат и смотрел мне в лицо нечеловеческими глазами. После каждого выстрела из его спины вместе с клочками шинели вылетали струйки пара. Он упал лицом вниз, и струйки пара иссякли у меня на глазах. Я не знаю, в чем моя вина. Очевидно, в том, что я человек и поэтому отвечаю перед своей совестью за все подлости и преступления, совершаемые на земле. II Мы вошли в парикмахерскую не так, как бы нам хотелось. Внешне мы держались довольно нахально, но чувствовали себя не очень уверенно: мы боялись, хватит ли у нас денег, чтобы расплатиться. Сколько стоит побриться, мы не имели понятия. А потом сам Тартаковский был для нас в некотором роде загадкой, и мы не знали, как к нему относиться. Тартаковский приехал в наш город из Одессы, а в Одессу он попал из Голты вместе с бригадой Котовского. Просто не верилось, что этот старый человек, толстый и лысый, скакал на коне и брил самого Котовского. Но не поверить было нельзя: в парикмахерской на самом видном месте висела «Почетная грамота», выданная красному кавалеристу Рувиму Наумовичу Тартаковскому, проявившему мужество и высокую революционную сознательность в борьбе с сыпным тифом. За эту грамоту, подписанную Котовским, мы готовы были любить и уважать Тартаковского. Но, к сожалению, Тартаковский при всех своих революционных заслугах был позорной отрыжкой нэпа. Парикмахерская, в которой он работал, была лучшей в городе и принадлежала лично Тартаковскому. Финотдел облагал его налогом, который каждый год увеличивали. Но на Тартаковского это не действовало. Когда ему предлагали войти в артель, он неизменно отвечал: – Чуточку подожду. Все это было нам известно, как бывает известна биография каждого сколько-нибудь заметного жителя в небольшом городе. Вот такой был Тартаковский, и к нему в парикмахерскую мы вошли. Тартаковский сидел у круглого столика, заваленного журналами, и читал «Курортник». Мы переглянулись, а Тартаковский снял золотое пенсне и надел рабочие очки в черной оправе. Газету он положил на столик портретами вверх. – Прошу, – сказал он и положил руки на кресло. Мы заранее условились, что первым будет бриться Витька. На него одного денег должно было хватить, а тем временем Сашка сбегает домой и выпросит у матери еще денег. – Что будем делать, что? – спросил Тартаковский. – Бриться, – басом ответил Витька. Откуда у него появился бас? Наверно, от волнения. – А я думаю, мы сначала пострижемся. Я вам сделаю такой полубокс – родная мама не узнает. В зеркало я увидел Витькин мгновенно затосковавший глаз. – Можно полубокс, – сказал я. Сашка исчез. Тартаковский, прищурясь, разглядывал Витьку в зеркало. – Я понимаю, черная повязка вам очень идет, но ее придется снять, – сказал он. Потом окутал Витьку белой простыней и поднял вверх руку с машинкой прежде, чем опустил ее на Витькин затылок. – Будущие лейтенанты. Ну-ну... – сказал Тартаковский, и машинка застрекотала в его руке. – Вам не нравится? – спросил я. – Почему? Я просто думаю: почему лейтенанты, а не поручики? – В Красной Армии введено звание «лейтенант». – Вот это как раз меня интересует. Почему лейтенант, а не поручик? Насколько мне помнится, в царской армии были поручики, а не лейтенанты. – При чем тут царская армия? – Ни при чем? Ну-ну... Что же тогда «при чем»? Тартаковский выстриг Витькин затылок и теперь щелкал ножницами. Я сидел у столика, листал журнал «Красная новь» и тихо злился. – Так скажите мне: зачем надо было стрелять полковников в семнадцатом году? – Тартаковский снял с Витьки простыню и щеточкой смахнул с шеи волосы. Потом он ушел за занавеску, чтобы приготовить бритвенный прибор. Он делал все медленно и обстоятельно, а мне казалось, что работает он очень быстро и Сашка не успеет вернуться. Витька разглядывал себя в зеркало и улыбался. У него на затылке молочно розовела незагоревшая кожа. Опухоль спала, и голубой глаз блестел, окруженный густой синевой. Витька мог улыбаться: четыре рубля на одного – сумма вполне достаточная. А я предвидел возможные неприятности, и это мешало мне поговорить с Тартаковским начистоту. Витьку я почти ненавидел за его блаженную улыбку. Как это я раньше не замечал, что уши у него большие и оттопыренные? Я не знаю, как Тартаковский истолковывал мое молчание. Он вышел из-за занавески с прибором в руках и принялся намыливать Витьке лицо. Тартаковский тоже молчал и смешно двигал губами. Тогда я вдруг подумал, что, если не буду отвлекать его разговорами, он побреет Витьку еще быстрее. – Воинские звания введены для укрепления в армии дисциплины. Воинское звание подчеркивает, что служба в армии становится пожизненной военной профессией, – сказал я. Но теперь Тартаковский не желал разговаривать. Он брил Витьку и шевелил губами. – Массаж будем делать? – спросил он. Витька смотрел на меня в зеркало испуганными глазами. – Обязательно, – быстро сказал я. Может быть, даже слишком быстро. Массаж не помог. Когда я садился в кресло, Сашки еще не было. А вдруг мать не дает ему денег? Меня пот прошиб. За Витьку надо было уплатить два пятьдесят. Я держал руку в кармане и сжимал в потном кулаке скомканные бумажки. А Витька уселся за столик, закинул ногу на ногу и листал журнал. Его ничего не касалось. Он привык: раз я что-то делаю, значит, я знаю, что делаю. Я был сам виноват: так приучил. Я не помню, как Тартаковский меня постриг. Он ушел за занавеску приготовить прибор, а я шепотом сказал Витьке: – Беги за Сашкой. Витьку как будто ударили по голове. Он сидел и смотрел на меня. – Беги за Сашкой... – Куда это делся ваш приятель? – спросил Тартаковский, когда вышел из-за занавески. – Покурить вышел. – Я смотрел в зеркало на Тартаковского и пытался понять, догадывается ли он, что у меня нет денег? Напрасный труд. По лицу Тартаковского невозможно было ничего узнать. Тартаковский взбивал в алюминиевой чашечке мыльную иену и жевал губами. – Совсем как в старом анекдоте, – сказал Тартаковский. – Офицеры говорили: учись, учись – студентом будешь. А студенты, так те отвечали: не будешь учиться – офицером будешь. Так я вас спрашиваю: зачем это вам понадобилось быть офицерами? – Во-первых, в Красной Армии не офицеры, а командиры. А во-вторых, вы не понимаете азбучных истин. – Я не понимаю. Ну-ну... А может быть, я хочу узнать, понимаете ли вы? Такого вам в голову не приходило? В парикмахерскую влетел Сашка и поднял ладонь: все в порядке. Я откинулся на спинку кресла и, перехватив в зеркале взгляд Тартаковского, спросил: – Узнали? – Вполне, – ответил Тартаковский. Горячая мыльная пена защекотала кожу, и я забыл все на свете. Мыльная пена покрыла все мое лицо. Кожу под ней слегка покалывало и зудило, и это было приятно. Но еще приятней было прикосновение бритвы. Она слегка почесывала и гладила кожу, собирая пену. От горячей салфетки, наложенной на лицо, я задохнулся. Пар раскрыл поры, и я чувствовал, как воздух проникал в кровь. Тартаковский быстрыми мазками накладывал на лицо крем. Под толстыми пальцами Тартаковского кожа делалась упругой, как резиновый мяч. После массажа Тартаковский обрызгал меня одеколоном, как будто облил огнем, который жег, не сжигая. Такого я еще в жизни своей не испытывал. Когда после всех процедур Тартаковский оставил мое лицо в покое, мне показалось, что оно совсем новое. Пока брился Сашка, я разглядывал себя в зеркало. Витька тоже разглядывал. Потом мы вышли на улицу и стали разглядывать себя в стеклах витрин. – По-моему, Тартаковский типичная контра, – сказал я. – С чего ты взял? – спросил Сашка. – Так. Интуиция, – ответил я. В другое время Сашка бы задал сотню вопросов, но сейчас Тартаковский его меньше всего интересовал. Меня тоже. – На всякий случай надо будет выпить, чтобы он сдох, – сказал Сашка. И таким образом судьба Тартаковского была нами решена. Мы закурили, хотя нас уже начало тошнить от папирос, и пошли вверх, к Базарной улице. С таким же успехом мы могли пойти вниз: нам было все равно, куда идти. Жара стала еще сильнее, но кожа на моем лице была прохладной. Не трогая лица, я чувствовал бархатистую гладкость кожи. После бритья наши лица как-то неуловимо изменились, и мы не могли без смеха смотреть друг на друга. О том, что мы выпили, мы забывали, а когда вдруг вспоминали, то начинали покачиваться. Мы загораживали дорогу встречным девчонкам и говорили им черт знает что. Девчонки смеялись, и даже к черту не все посылали. К Базарной улице мы пошли напрасно. Возле аптеки на нас налетела Сашкина мама. По-моему, она специально нас караулила. О хороших футбольных вратарях говорят, что они умеют выбирать место. Сашкина мама тоже умела. Она перехватывала Сашку в любой части города. Я и Сашка незадолго перед встречей успели выбросить окурки. А Витька держал папиросу во рту. К счастью, Сашкина мама смотрела только на своего сына. – Красавчик мой, – сказала она и похлопала Сашку по щеке. Для этого ей пришлось чуть ли не становиться на цыпочки. Мы, конечно, похорошели после бритья. Но назвать Сашку красавцем – это уж слишком. Сашка оставил на щеках бачки, и от этого его узкое, длинное лицо стало еще длиннее. С выпуклыми глазами и большим носом Сашка был похож на козла. – Дай-ка я на тебя посмотрю. Как ты догадался оставить пейсы? Жаль, что тебя не видит твой дедушка. У тебя остались деньги? Немедленно пойди и сфотографируйся. Нет, вы подумайте: кто мог знать, что у меня такой красавец сын? – У Сашкиной мамы было одно бесспорное достоинство: в ее присутствии можно было молчать – она одна говорила за всех. Я толкнул Витьку. Но он, кажется, забыл про папиросу. Лихо заломленная, она торчала в углу его рта. Сашкина мама посмотрела на Витьку, потом на Сашку. Ее выпуклые глаза стали еще больше. – Что я вижу? Вы начали курить? – Почему мы? Папиросу ты видишь только у Витьки. Что тут особенного? У человека болит коренной зуб. – А глаз? Глаз тоже болит? – Пустяк. Небольшой ячмень. – Такое придумать, такое придумать! Прямо голова пухнет. Чтобы люди добровольно шли в солдаты! – Сашкина мама посмотрела на меня. – Твоя мама, наверно, довольна? – Представьте себе, что нет. – А я что говорю? Мама остается мамой, есть у нее партийный билет или нет билета. Из открытого окна аптеки Сашкину маму окликнула ее приятельница. Пока они переговаривались, мы незаметно ушли. – Мне надо зайти к маме, – категорически сказал я. – Что вы будете делать до шести часов вечера? – Мы тебя подождем, – сказал Сашка. – Нечего меня ждать. Я могу задержаться. – Чего тебе у нее сидеть? – Мало ли чего. Ей же интересно, как я сдал экзамен. – Твоей маме интересно? – Мама остается мамой... – Пойдем пока искупаемся, – сказал Витька. – С ума сошел. Истратить столько денег на крем и одеколон, чтобы сразу все смыть. Я теперь три дня даже умываться не буду, – ответил Сашка. Он пристально смотрел на меня. А я чувствовал себя предателем и все же готов был выдержать все, лишь бы поскорей повидать Инку. Мы остановились против Дома санпросвета. С тех пор как он открылся, мама перевела сюда свой рабочий кабинет. – А ты подумал о билетах на Джона Данкера? Где мы возьмем деньги на билеты? – спросил Сашка. – Что же я должен делать? – Идти на пляж и зарабатывать деньги. – Хорошо. Через час я приду на пляж. – Отец же обещал пятнадцать рублей, – сказал Витька. – А билеты в первый ряд стоят восемнадцать. Мы же обещали девочкам билеты в первый ряд. А если они захотят пить, я не говорю за мороженое, если они захотят пить, ты поведешь их к водопроводу? Да? – Хорошо. Я приду на пляж. – Интересно. Кто тебя будет ждать на пляже до трех часов? – Сейчас тоже идти бесполезно – уже два часа. – Значит, ты идешь к маме? – Да, иду к маме. – Очень хорошо. Объясняться с девочками будешь ты. – Согласен. – Значит, ты идешь к маме? – Иди ты... А куда вы пойдете? Где же мы встретимся? Сашка уже уходил по улице, а Витька стоял, не зная, что делать. – Приходи к шести часам ко мне. Отец уже будет дома, – сказал он. Я переходил мостовую. Улица в этом месте сужалась так, что деревья на противоположных тротуарах смыкались вершинами. Посередине вдоль мостовой пробивались пятна солнца. Я вошел в парадное, постоял минуты две, потом осторожно посмотрел через дверное стекло: на другой стороне за деревом прятался Сашка. Ничего не поделаешь, пришлось зайти к маме. У нее сидел заведующий горздравотделом. Разговор между ними был неприятный, я это сразу понял: мама улыбалась, а глаза у нее блестели. А заведующий горздравотделом обрадовался моему приходу. – Поздравляю, поздравляю, – сказал он. – Вас, Надежда Александровна, с таким сыном. А тебя, Володя, с хорошим началом собственной биографии. Что ж, я пойду, Надежда Александровна, не буду вам мешать. – Как это вы пойдете? Мы же ни о чем не договорились! – О чем договариваться? ВЦСПС отказался поддержать наше ходатайство. А через голову я прыгать не могу. – Вы согласились: положение санитарок ненормальное, их зарплата не соответствует затраченному труду. – Согласен. И вместе с вами подписывал письма во все инстанции. Но ВЦСПС ясно ответил: подымать вопрос о повышении зарплаты несвоевременно. И потом, Надежда Александровна, вам известна единица измерения труда? Мне нет. А без этого наши ходатайства бездоказательны. – Мне известно, что на двести семьдесят пять рублей при существующих ценах работающий человек вынужден жить впроголодь. Об этом надо написать в ЦК, товарищу Сталину. – Нет, Надежда Александровна, я больше никуда писать не буду. Не чувствую за собой права беспокоить товарища Сталина. – Хорошо, – сказала мама, – я проведу письмо через бюро горкома. Вам же придется краснеть. – Всегда готов исправить ошибку. До свидания. Желаю тебе, Володя, успехов. Заведующий горздравотделом вышел. А мама все еще смотрела на дверь, и губы ее улыбались, а глаза блестели. Я как-то вдруг понял, что мама очень одинока и далеко не все может. А до этого я думал, что мама очень сильная и может добиться всего, чего захочет. И снова, как утром, мне стало жаль маму, и я очень любил ее. – Я сдал историю на «отлично»... Мама повернула ко мне голову, и лицо ее стало другим, не таким, как за секунду до этого. – Я тебе очень благодарна. И очень рада, что у меня есть ты. Я не ожидал такого признания, я никогда не слышал от мамы ничего подобного. Я всегда чувствовал, что это я должен радоваться и гордиться тем, что у меня такая мама. – Ты преувеличиваешь, – сказал я и улыбнулся. Простить себе не могу этой самодовольной улыбки! Я подошел к столу и положил на него руки. При этом я отвернулся к окну, чтобы мама не уловила запаха вина и табака. Мама накрыла мою руку ладонью и посмотрела на меня. – Я говорю совершенно серьезно, – сказала она. – Я очень мало уделяла тебе внимания. А теперь уже поздно: ты уже в нем не нуждаешься. – Мама открыла ящик стола и достала какой-то сверток. – Можешь одеть сейчас. Старую рубаху оставь, я ее заберу домой. В свертке была ковбойка такой же расцветки, как та, которую я носил. Когда мама покупала рубашку, ей, наверно, трудно было представить, какой другой цвет будет мне к лицу, и поэтому она выбрала то, что уже было проверено и привычно для глаза. Я обнял маму и поцеловал ее в висок. И, тут же вспомнив, что она может уловить запах вина и папирос, отошел и стал надевать рубашку. Мама пристально посмотрела на меня, и на какое-то мгновение мне показалось, она что-то заметила. Может быть, она и уловила нечто новое в моем облике, но не поняла, чем это вызвано. Она даже не заметила, что я побрился. Мама всегда была погружена в себя, в свои дела и заботы. – Хотелось сегодня пообедать вместе с тобой, – сказала она. – Но не выходит: в три часа у меня бюро. Мама говорила, как будто извинялась передо мной. А я с легким сердцем сказал: – Ничего, пообедаем в другой раз, – и про себя подумал: «Только обеда мне сейчас не хватало». Я оглядывал себя в новой рубашке и представлял, как буду выглядеть в новых туфлях и суконных брюках, которые прислал Сережа. И еще я думал, что минут через десять увижу Инку. Сейчас мне за сорок. У меня седые волосы и больное сердце. С моей болезнью люди не живут больше десяти лет. От меня это скрывают, но я все знаю. По ночам я слышу, как спотыкается сердце. Когда-нибудь, споткнувшись, оно остановится навсегда. Никто не может сказать, когда это случится: завтра, через год или через десять лет. Не стоит думать о неизбежном. Но когда подходишь к обрыву в черную пустоту, невольно оглядываешься назад. Кем я был? Эгоистом? Юнцом, не способным глубоко задуматься и чувствовать? Наверное, все это было. Я жил в городе, где много солнца над вечно изменчивой морской равниной. Рядом жили Инка и мои друзья. Я был уверен, что для меня уготованы все радости жизни: ради моего счастья мама отбывала ссылку, а Сережа убивал и был сам дважды ранен в гражданскую войну. Я любил и часто повторял ленинские слова: коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь память всеми знаниями, которые выработало человечество. Я был в школе и везде, где учился потом, круглым отличником. И мне казалось, что этого вполне достаточно, что все остальное придет постепенно само собой, главное – быть отличником. Но теперь, наедине с собой, в долгие бессонные ночи, я понимаю, что знал очень мало. Я знал наизусть все ошибки Гегеля и Канта, не прочитав ни одного из них. Разумный мир, единственно достойный человека, был воплощен в стране, где я родился и жил. Вся остальная планета ждала освобождения от человеческих страданий. Я считал, что миссия освободителей ляжет на плечи мои и моих сверстников. Я готовился и ждал, когда пробьет мой час. В пределах этого представления о мире – я думал. Самые сложные явления жизни я сводил к упрощенному понятию добра и зла. Я жил, принимая упрощения за непреложные истины. У меня было много разных обязанностей – мелких и крупных, но я не чувствовал их тяготы: все, что я делал, было для меня естественно, как дыхание. Все это, конечно, не что иное, как факты моей личной биографии. Не больше. Жизнь человека в своей индивидуальности не похожа одна на другую. III Вряд ли Сашка все еще меня караулил. На всякий случай я вышел во двор и перелез через забор на другую улицу. Она под углом выходила к трамвайной остановке. Таких улиц, коротких и тихих, было много в нашем городе. За углом я подождал трамвая и вскочил в него на ходу. На повороте я оглянулся: ни Сашки, ни Витьки видно не было. Кондуктор сказал, чтобы я поднялся на площадку, но я сделал вид, что не слышу, и спрыгнул против сквера. Можно было доехать до пустыря в начале Приморской улицы. Но я боялся, что там меня может подкараулить Сашка, и поэтому пошел через сквер. До Инкиного дома я бежал. По лестнице я тоже припустился бегом. Обычно я перепрыгивал сразу пять ступенек. Я мчался вверх, и у меня брюки трещали в шагу. И все равно мне казалось, что я поднимаюсь очень медленно. Я попробовал прыгать сразу на седьмую, не снижая скорости. Носок туфли неожиданно соскользнул, и я чуть не разбил подбородок о ребро ступеньки – едва успел удержаться руками. Когда я поднялся на Инкин этаж, у меня ноги дрожали в коленках. Я знал, что Катя и Женя сидят у Инки и переделывают с Инкиной мамой платья к сегодняшнему вечеру. Когда я звонил, то подумал: дверь мне откроет Женя. Я нарочно так подумал в надежде, что после этого дверь откроет если не Инка, то во всяком случае не Женя. Дверь открыла Женя. – Мы ведь просили до шести часов нас не трогать, – сказала она. От злости я чуть не выпалил: «Джон Данкер на сегодня отменяется». Сам не знаю, как я удержался. – Успокойся, никто тебя трогать не собирается. – Тогда все в порядке, – сказала Женя и хотела закрыть дверь. Я боком успел протиснуться в коридор, повернувшись предварительно к Жене спиной. – Осторожно, – сказал я. – Не забывайся: я не Витька. В коридор, откинув тяжелую портьеру, вошла Инкина мама. Первое, что она сделала, – это зажгла свет. – А-а-а, поздравляю! – сказала она. Это слово за сегодняшний день я слышал раз пятьдесят. Но что имела в виду Инкина мама, понять было трудно. На всякий случай я сказал: – Спасибо. Глаза у Инкиной мамы были тоже рыжие. Но по Инкиным глазам я сразу догадывался, о чем Инка думает, а по глазам ее мамы – нет. Когда Инкина мама на меня смотрела, я чувствовал, что она видит меня насквозь. Правда, до разговора с Инкой на бульваре меня это мало тревожило. – Инка дома? Я не смотрел на Инкину маму, но все равно знал, что она улыбается. – Представь себе, с утра уселась за книги. – Мы же ничего не успеем к вечеру, – сказала Женя. – Я пойду к Инке? – сказал я, и получилось так, как будто я спрашиваю на это разрешение. – Господи, какие дураки, – сказала Инкина мама и прошла в кухню. Инка стояла коленями на стуле. Локти ее упирались в стол. Она повернула голову и косила глазами на дверь. Как только я открыл дверь, Инка мгновенно наклонилась к столу. Глупо было притворяться, что она меня не замечает, но Инка притворялась. Я стоял у Инки за спиной. Пальцы ее левой руки прятались в волосах, а в правой она держала ручку и даже писала какие-то цифры. – Хватит притворяться, – сказал я. – Я не притворяюсь. Я занимаюсь. Я уже все билеты перерешала. Можешь проверить. Правда-правда. Я и без того видел – на этот раз Инка говорила правду: под каждым билетом был подложен листок с решением примера и доказательством теорем. И совсем не для того, чтобы ее ругать, я так бежал. И с чего я взял, что она притворяется? Просто она, как и я, наверно, ни на секунду не забывала вчерашний вечер в подъезде, если даже о нем не думала. И, как и я, наверно, ждала какого-то продолжения. Но, начав говорить, я уже не мог остановиться, и говорил, и делал совсем не то, что хотел. – Опять врешь, – сказал я. – Этот пример ты еще не решила. – Подумаешь, сейчас решу. В корнях запуталась. Я облокотился на стол, взял у Инки ручку и стал извлекать кубический корень. Браться за это, конечно, не стоило: ответить, сколько будет дважды два, я бы тоже сразу не смог. Я сидел слепой и глухой и только чувствовал на своей щеке Инкино дыхание. – Володя, ты выпил? Никогда не думал, что это доставит Инке столько радости. – Ну, выпил, подумаешь, – мне самому понравилось, как небрежно я это сказал. Я старательно выписывал какие-то цифры и выражения и понимал, что безнадежно в них запутался. – И ты курил! Инка говорила, как будто в чем-то меня уличала, и каждое новое открытие еще больше радовало ее. Меня тоже. Я и бежал к ней, чтобы успеть показаться в новом для нее качестве. Но я не думал, что доставлю Инке столько радости. – Володя, ты побрился, – говорила Инка, и ее голос просто звенел от радости. – Побрился и надушился «Красной маской». Откуда ты знаешь, что «Красная маска» мужской одеколон? Этого я, положим, не знал; я даже не знал, что одеколон, которым обрызгал нас Тартаковский, называется «Красная маска». – Ты-то сама откуда это знаешь? Я наконец плюнул на кубический корень и посмотрел на Инку. Она откинулась на спинку стула, сцепив на затылке руки, и сверху на меня лился свет ее рыжих глаз. – Я все знаю. В папином отряде есть летчик. Он каждое утро пьет коньяк и душится после бритья «Красной маской». От него всегда пахнет вином, табаком и «Красной маской». – Тебе нравится? – Как он может мне нравиться? Ему же тридцать лет. Он почти ровесник моей мамы. Мне даже в голову не приходило, что Инке может, кроме меня, кто-то нравиться. – У тебя одно на уме. Я спрашиваю про запах. – Знаешь, Володя, когда мы поженимся... Инка не договорила, что будет, когда мы поженимся. Мы слишком близко смотрели в глаза друг другу. Инка слезла со стула и обошла стол. За стенкой смолкла швейная машина. Женя спросила: – Теперь хорошо? – Теперь сойдет, – ответила Инкина мама. – Запомни, в этом месте шов должен быть очень тонким. Инка прижималась боком к столу и, повернув голову, смотрела в окно. – Что будет, когда мы поженимся? – Ничего не будет. Ты же сам говоришь, что у меня ветер в голове. Хочешь, я тебе постираю рубашку? Новую рубашку всегда надо простирнуть, прежде чем одевать. Видишь, как она топорщится. Хочешь? – Не хочу, – сказал я. – Что будет, когда мы поженимся? Инка уже стояла возле меня и снимала рубашку, а я, помогая ей, поднимал то одну, то другую руку и, как последний дурак, спрашивал: – Что будет, когда мы поженимся? Уже стоя в дверях, Инка сказала: – Я буду поить тебя по утрам коньяком. Папиросы я тебе буду покупать тоже душистые, а не такую дрянь. Инка вышла из комнаты, а я крикнул: – Много ты понимаешь! Это же «Северная Пальмира». Где ты, Инка? С кем ты? Через три года я уже пил. Но не коньяк, а простую водку. Я начал пить ее на финском фронте. По приказу полагалось пить по сто граммов. Но в приказе не было сказано, сколько раз пить. Ротные строевые записки подавались накануне, а на другой день многих из тех, кто жил вчера, сегодня уже не было, и мы пили их сто граммов. А бриться каждый день я не мог. Кожа на моем лице выдерживала палящий зной и пятидесятиградусный мороз, жгучий ветер и острый, как иглы, снег. Но не выдерживала ежедневного прикосновения бритвы. «Красной маской» я душился каждый день до тех пор, пока выпускали этот одеколон. Он исчез, кажется, перед Великой Отечественной войной. Всю жизнь я хотел быть похожим на того летчика, которого никогда в глаза не видел. Это в память о тебе, Инка. Но я так и не стал мужчиной, по которым женщины сходят с ума. Одна моя знакомая сказала, что я только внешне похож на мужчин, которых любят. Это очень обидно, но я ничего не мог с собой сделать, Инка. Я стоял перед зеркальной дверкой шкафа. В ванной комнате лилась вода. За стеной стрекотала швейная машина. Сначала я только прислушивался. Потом стал разглядывать себя в зеркало. Ничего. Парень как парень. Я едва уловимым движением напрягал мускулы и заставлял мелко и часто вздрагивать их. Я увлекся и не заметил, как в комнату вернулась Инка. Я увидел ее в зеркале. Инка подошла и встала против меня, загородив зеркало спиной. – Ну-ка, еще так сделай, – сказала она и ткнула указательным пальцем в мою грудь. Я заставил вздрагивать мускул, а она сосредоточенно тыкала в него поочередно каждым пальцем. – Володя, хочешь, я куплю тебе новую рубаху? – Инка снизу засматривала мне в лицо. – Хочешь? Я накопила деньги. Правда-правда. Хочешь? Когда Инка на меня так смотрела, я знал: она что-то натворила. Но сейчас мне было не до этого: я думал, что должен во что бы то ни стало поцеловать Инку. Надо было для этого просто нагнуться. Но я, как дурак, смотрел Инке в глаза и поэтому нагнуться не мог. Мне все время казалось, что она догадывается о том, что я хочу сделать. – Знаешь, какую я тебе куплю рубаху? Голубую. Я ее давно приглядела. Сейчас пойдем, и я куплю. Обидно, что у тебя нет ни одной шелковой рубахи. А вечером ты ее наденешь в курзал. Мне было приятно, что Инка обо мне заботится. И ничего против голубой шелковой рубашки я не имел... Но разговор о рубашке мешал мне поцеловать Инку. – Зачем мне две новые рубахи? – сказал я. – Через месяц все равно надену военную форму. По коридору прошла Инкина мама. – Инна! Еще до того, как она позвала, Инка выскочила в коридор. По голосу Инкиной мамы я понял – что-то произошло – и стал прислушиваться. – Что ты наделала? – спросила Инкина мама. – Ничего особенного, просто постирала рубаху. – Горе мое, кто же стирает такие вещи в горячей воде? Надо было простирнуть в холодной с солью. Я очень хорошо представлял, как Инка и ее мама стоят друг против друга и разговаривают. Когда Инкина мама привела Инку записывать в школу, я подумал, что они сестры. И не только я – все так подумали. Инкиной маме было тридцать пять лет. Больше всего я боялся того времени, когда Инкина красота поблекнет от старости. Поэтому я любил смотреть на Инкину маму и при этом думал, что по крайней мере еще девятнадцать лет Инка будет такая же красивая. Это примиряло меня с жизнью. Конечно, девятнадцать лет не вечность, но все же больше, чем я к тому времени прожил. И еще я думал, что Инкина мама, а значит, и Инка останутся красивыми до сорока лет. Почему до сорока? Этот возраст я считал пределом, когда еще не стыдно думать и говорить о любви. – Горе мое, ты же ничего не умеешь! – говорила в ванной комнате Инкина мама. – Я учусь, – ответила Инка. – Надо же мне когда-нибудь научиться стирать рубахи. И говори, пожалуйста, тише: Володя услышит. – Если бы только услышал! – Я ему куплю новую рубаху. Что сделала Инка с моей новой рубашкой? Это для меня было далеко не безразлично. Я так отчетливо видел себя в новых туфлях и новой рубашке, что представить себя без нее просто не мог. Но когда Инка вернулась в комнату, я придал своему лицу выражение полного безразличия. Во всяком случае мне казалось, что я придал. – Ты слышал? – Конечно. Я сидел на стуле и улыбался. Инка подозрительно на меня смотрела. – Правда, не обижаешься? – спросила она. – Нет. Инка стояла боком к столу и смотрела на меня. – Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделала, чтобы ты не обижался? Скажи. – Я не обижаюсь. Я взял Инку за руку. Инка сама подошла ко мне: ее я не тянул. Нагнулась она тоже сама. Я ее поцеловал. Но оттого, что в комнате было светло и каждую секунду мог кто-нибудь войти, того, что вчера, я не почувствовал. Вернее, почувствовал, но не так сильно. Инка засмеялась. И у меня сразу пропала охота целоваться. – Ты чего смеешься? – Так. Я давно знала, что ты хочешь меня поцеловать. Я сама могла, но хотела, чтобы ты. Когда ты захочешь еще меня поцеловать, не надо на меня смотреть и говорить тоже не надо. Просто поцелуй и все. – Нечего меня учить. Я сам все знаю, – сказал я. – А девочкам передай: никуда мы сегодня не пойдем. Денег нет. Понимаешь, нет денег. Я давно отпустил Инкину руку, но Инка не отходила. Она положила руки на мои голые плечи. – Володя, вы их пропили, – Инка снова обрадовалась. Ее всегда радовали всякие нарушения общепринятых правил. А как отнесется к этому Женя, представить было трудно. – Ты очень догадлива, – сказал я. – Девочкам передай: в курзал пойдем завтра. – А где мы завтра возьмем деньги? Свои я не дам. На свои деньги я куплю тебе рубаху. – Никто у тебя денег не просит. И вообще... Что «вообще» – я не знал. Просто у меня сорвалось это слово, а что говорить дальше, я не придумал. Я поцеловал Инку в губы. Она больше не смеялась. А я больше не злился на Инку. Я даже представить не мог, что за минуту до этого на нее злился. И я больше не боялся, что в комнату кто-то войдет. Я даже хотел, чтобы в комнату вошла Инкина мама. Тогда бы я сказал ей: «Я люблю Инку и совершенно неважно, что мне всего восемнадцать лет, потому что я буду ее любить всю жизнь, до самой могилы». Я обедал у Инки. За столом Женя издевалась над моей рубашкой. Белые полоски на ней затекли розовой краской, а в дополнение к разноцветным клеткам появились неопределенного цвета пятна. – В Бразилии это было бы модно, – острила Женя. – Наплевать, рубаха-то все равно новая, – отвечал я. Конечно, я мог бы ответить похлестче. Но мне не хотелось. Я не хотел терять ощущения взрослости и портить себе настроение. Я только поглядывал на Инку и в ответ встречал ее сияющий взгляд. Инкина мама сказала: – Господи, какие дураки! Я лишь улыбнулся, как показалось мне – многозначительно и чуть небрежно. Перед уходом я сказал: – Между прочим, с платьями можете не спешить. Подробности у Инки. У Жени вытянулось и без того продолговатое лицо, но я уже вышел из комнаты. Я был доволен: во-первых, я сдержал слово и объявил девочкам о том, что мы не идем в курзал, а во-вторых, избежал при этом истерики. Закрывая за мной дверь. Инка просунула наружу руку и пошевелила в воздухе пальцами. Этого она могла не делать: я терпеть не мог легкомысленных жестов. Я сбежал на лестничную площадку, подпрыгнул и сел на перила. Я скользнул вниз, соскочил на повороте и пошел по лестнице как нормальный человек. IV Сашка ждал меня на трамвайном круге в Старом городе. Он сидел на рельсах и сам с собой играл в «ножичек». – Был у мамы? – Сашка вытер пальцами лезвие перочинного ножа. – Был. – Смотри, на самом деле был. – Сашка заинтересованно разглядывал мою рубашку и щупал материю. – Не пойму: это природный цвет или брак? Мы пошли по широкой, до мелочей знакомой нам улице. Сашка сбоку пристально меня разглядывал. – У Инки ты, конечно, тоже был, – сказал он. – Был. – А девочкам сказал, что мы не пойдем в курзал? – Представь себе, сказал. – Один интимный вопрос: ты уже целуешься с Инкой? Между нами не было секретов, но тут я инстинктивно почувствовал, что не должен говорить Сашке правду. – А ты целуешься? – Мужчины на такой вопрос не отвечают. Они только неопределенно улыбаются, – Сашка улыбнулся. А я не улыбался. Я вдруг понял: Сашка и Катя давно целовались, и Витька с Женей целовались тоже. Я стал припоминать и припомнил, как они неожиданно пропадали, а потом делали вид, что не поняли, где мы должны были встретиться. И подумать только: я ни о чем не догадывался! А Инка, наверное, все понимала. Каким же болваном я выглядел в ее глазах... Я думал об этом, шагая рядом с Сашкой по улице. Сашка что-то говорил, но я не прислушивался. За низкими оградами поливали огороды. И у единственной на всю Пересыпь колонки собралась очередь. Мы прошли сквозь нее, как сквозь толпу. Много глаз красивей твоих: Серых, черных, зеленых, Но нигде не видал таких Серо-зелено-черных, — читал Сашка. По тому, как Сашка читал, я понял, что это его стихи. – Нравятся? – спросил Сашка. – Блок? – У тебя тут все в порядке? – Сашка постучал по лбу указательным пальцем. – Твои? Тогда прочти дальше. – Дальше еще надо придумать. Эти строчки я придумал, пока сидел на рельсах. Лучший способ похвалить Сашкины стихи – это не поверить, что стихи его. На со-о-олнечном пля-я-яже в июне В своих голубых пижамах, — заныл Сашка и тут же спросил: «Ничего?» Он где-то услышал новую песенку Вертинского. Вертинскому Сашка подражал здорово. Он и без того говорил немного в нос, а чтобы увеличить сходство, сжимал нос большим пальцем. Мы все делали вид, что не принимаем Вертинского всерьез, но как только слышали его песенки, так сразу настораживались. Одна Женя категорически его отрицала и затыкала уши, когда его слышала. Но, по-моему, Женя поступала так из принципа: у нее было колоратурное сопрано, и она признавала только классику. Когда мы собирались, Сашка пел Вертинского как будто в шутку, как поют «Карапет мой бедный, отчего ты бледный». В наш город пластинки с песенками Вертинского попали из Одессы. А в Одессу их привозили контрабандой моряки дальнего плавания. Песенки прижились и заполонили город. Пришлось проводить специальный городской комсомольский актив. Алеша произнес речь, в которой призывал оберегать молодежь от тлетворного влияния буржуазного декаданса. Мы не очень хорошо поняли, что такое «декаданс», но слово «буржуазный» решило участь Вертинского. Его песенки были признаны идейно порочными. Правда, от этого их не стали петь меньше. Но слушать Вертинского считалось некомсомольским поступком. Мы после комсомольского актива запретили Сашке даже в шутку петь Вертинского. Сами не пели и не разрешали другим. Нам даже в голову не приходило, что можно проголосовать за какое-нибудь решение, а потом это решение нарушить. Поэтому мы ушам своим не поверили, когда в прошлом году, проходя мимо дома Алеши Переверзева, услышали голос Вертинского. Мы могли, конечно, сразу позвать Алешу, но мы не позвали, мы сначала дослушали песенку. Мы ее и раньше слышали, но все равно сначала дослушали. Туда, где исчезает и тает печаль, Туда, где расцветает миндаль... — печально и хрипло прозвучали заключительные слова. Патефон еще пошипел и смолк. Мы переглянулись. – Алеша! – громко позвал Сашка. Чья-то рука задернула на окне занавеску. – А-ле-ша! – хором крикнули мы. Патефон снова зашипел, но тут же смолк. На терраску вышел Алеша, и у висков его белели остатки мыльной пены... наверное, брился. – Привет, – сказал он. – Алеша, ты знаешь, почему мы тебя вызвали, – сказал я. Алеша обеими руками убрал со лба волосы и ушел в дом. Вернулся он через минуту, и в руках у него были пластинки. На терраску выбежала Нюра в коротком платье, из которого она давно выросла, и в волосах у нее торчали жгуты бумаги. Алеша поднял над головой пластинки и с силой бросил их на крыльцо. Нюра взвизгнула и убежала в комнату. Алеша сел на крыльцо, закурил, и руки у него дрожали. – Липкие, как зараза, – сказал он. – Откуда она их только натаскала. Вот ведь как бывает, профессора. – Алеша говорил так, как будто оправдывался перед нами. И я подумал: «Нюра доставала пластинки Вертинского с его согласия». Но что-то помешало мне сказать об этом Алеше. Сам не знаю, что... Потом опустели террасы, И с пляжей кабинки снесли. И даже рыбачьи баркасы В да-а-алекое море ушли, — ныл Сашка и поглядывал на меня. Я иронически улыбался, и в то же время мимолетная грусть легонько сжимала сердце. – Почему мы решили, что Вертинский разлагает? – спросил Сашка. – Во всяком случае, на меня он не действует. – Тебе только кажется, что не действует. На самом деле очень действует, – сказал я. У меня таких дежурных фраз было сколько угодно в запасе. Когда я их произносил, то не придавал словам никакого значения. Мы вышли на Витькину улицу. Море выглядело удивительно пустынным и плоским. Дядя Петя рыхлил у ограды землю под помидорами. Когда он увидел нас, то пошел между грядок в другой конец огорода. – Настя! Вынеси пятнадцать рублей, – громко сказал он. Тетя Настя подвязывала помидорные кусты. Она выпрямилась, увидела нас. – А-а-а, сейчас, – сказала она и пошла в дом. Витька таскал ведрами воду из бочки и поливал прополотые грядки. Нас он, конечно, заметил, но не подавал вида. Тетя Настя подошла к калитке и сунула в мой карман деньги. – Идите на берег, – быстро сказала она. – Витя туда придет. Мы сидели на теплом еще песке и смотрели, как рыбаки готовились отплыть в море. Они снимали с кольев просохшие сети и на плечах несли их в шаланды. На двух шаландах уже поставили косые паруса, и они, кренясь на правый борт, пошли к горизонту. – Не надо было брать деньги, – сказал я. – Почему? Одно другого не касается. – Пусть бы дядя Петя почувствовал. – Пока что чувствуем мы. Подошел Витька и молча сел рядом с нами. Сашка достал пачку «Казбека». Наверно, купил ее по дороге на Пересыпь. Лично мне курить не хотелось: у меня и без того было горько во рту. Витька тоже не хотел. Но Сашка сказал: – Пижоны. Если хотите научиться курить, курите через силу. Привыкнете потом. Мы закурили. – Отец молчит. Мать плачет тайком. Может, мне в самом деле не ехать в училище? – сказал Витька. – Очень умно. Тогда зачем тебе нужен был синяк? – Витя, я тебя понимаю: дядя Петя – это не Сашкина мама... – Здравствуйте... При чем тут моя мама? – Помолчи, Сашка. Понимаешь, Витя, мне тоже не по себе. Но ты подумай – это же начало собственной биографии. Нам просто повезло. Подумай, Витя. – А я не думаю? Так думаю, аж голова трещит. – Не обращай внимания. Голова трещит от папирос. У меня тоже трещит, – сказал Сашка. По песчаному откосу взбирался, подняв к нам лицо, Мишка Шкура. За четыре года он сильно вырос, но остался таким же придурковатым. – Дали бы курнуть, – сказал он, запыхавшись. Сашка открыл коробку. – Ты смотри, «Казбек»! С какого достатку? – Шкура сгреб сразу пять папирос. Одну тут же закурил, четыре зажал в кулаке. – Рыбачков угостить, – пояснил он. Мы молча ждали, когда он уйдет. А он не уходил. Стоял боком к нам, и ноги его по щиколотку ушли в песок. – Вчера на Майнаках дамочку одну попутали. Ничего дамочка, – сказал он, улыбнулся и старательно сдул с папиросы пепел. – Прикурил и проваливай. – Я носком туфли бросил в Мишку песок. Он на ногах съехал вниз, поднимая пыль. У подножия откоса остановился. – Витек, скажи своим фраерам: по новой бить будем. – Шкура захохотал и пошел к берегу. Потом остановился. – Слыхали, Степик вернулся. Поимейте в виду. Витька встал. Я поймал его за руку и снова усадил: – Нечего с дерьмом связываться. – Интересно, неужели этот недоумок на самом деле в шайке? – спросил Сашка. – Цену себе набивает, – ответил Витька. – Зря ты меня удержал, надо было бы ему на всякий случай по морде съездить. – Степик что-то скоро вернулся. Наверно, сбежал, – сказал Сашка. – Не думаю. Шкура хоть и дурак, но об этом трепать бы не стал. По городу ходили глухие слухи, что по ночам на курорте какая-то шайка ловит и насилует одиноких женщин. Мишка Шкура, встречая нас, говорил: «Вчера одну блондиночку того...» Женщин Шкура определял по мастям. Изредка, для разнообразия, называл их дамочками. Мы ему не верили. Он давно уже пытался нам внушить, что связан с воровским миром. Другое дело Степик. Он вошел в нашу жизнь совершенно случайно. Этот двадцатипятилетний зеленоглазый грек с фигуркой подростка был окружен какой-то жгучей таинственностью. Мы изредка встречали его на улице, в курзале. Он шикарно одевался. В широких брюках и коротеньком пиджачке «чарльстон», щуплый и маленький, он всюду появлялся в сопровождении двух верзил. И где бы он ни появлялся, находились люди, которые его узнавали и говорили за его спиной: «Степик»... Как-то раз мы были свидетелями его встречи с начальником городского отделения милиции. – А, Степан, – сказал начальник, – все еще на свободе? – Он остановил Степика на углу недалеко от погребка Попандопуло. – Меня зовут не Степан, а Степик. Если бы мы поменялись местами, вы бы на свободе давно не были. – Голос у Степика был по-мальчишески звонкий. – Куражишься? Ничего, авось скоро попадешься, – сказал начальник милиции и похлопал Степика по плечу. Степик достал из нагрудного кармана пиджака белоснежный платочек и обмахнул им плечо. – Не надо фамильярности, гражданин начальник, – сказал Степик и пошел по улице, скучающий и пресыщенный, с двумя верзилами по бокам. Мы к тому времени прочли «Одесские рассказы» Бабеля и, конечно, понимали: Степик – не Король. И нам было очень обидно за представителя власти, над которым Степик так открыто издевался. Зимой мы были в кино. Не помню, какую смотрели картину. После сеанса мы гуськом пробирались к выходу. Впереди шел какой-то торговый моряк. Вдруг в толпе произошло движение, нас оттиснули к стене. Мимо меня прошел Степик и на какое-то мгновение прижался к моряку. Тот вскрикнул и схватился за живот. Толпа вынесла его на улицу. Моряк упал на тротуар и лежал, скорчившись, прижимая ладони к животу. Все произошло так быстро, что никто ничего не заметил и не понял. Я тоже не сразу сообразил, что произошло. Женщина в теплом платке сказала удивленно и испуганно: – Зарезали!.. Ко мне нагнулся какой-то парень в кепке, надвинутой до бровей, с поднятым воротником осеннего пальто. – Между прочим, этого фраера завалили за длинный язык, – сказал он и пошел по тротуару. На углу под фонарем я увидел Степика. Он уходил, как всегда неторопливо, и рядом с ним шли его неизменные телохранители. – Что он тебе сказал? – приставал ко мне Сашка. А я стоял и не знал, что делать. Моряк лежал и тихо, сквозь стиснутые в оскале зубы, стонал. К нему нагибались, что-то говорили, потом подняли на руки и понесли в больницу. – Пошли в милицию, – сказал я. – Ты видел? Ты что-нибудь видел? – приставал Сашка. По дороге в милицию я рассказал все, что видел. Витька и Сашка заявили, что пойдут вместе со мной. – Никуда вы не пойдете: видел все я, а не вы. – Тогда и ты не пойдешь, – сказал Витька и загородил дверь. – Балда, ведь все равно ваши показания с моих слов недействительны. Сашка и Витька решили, что в милицию мы войдем все вместе, а рассказывать буду я один. Девочки, и особенно Инка, их поддержали. Дежурный милиционер с усами под Чапаева уже знал о происшествии. Он долго и подробно выспрашивал меня о деталях. – Значит, ножа не видел, только видел, как Степик прижался к тому моряку? – спросил он. – А кто толпу сдерживал? Не заметил?... Ну, так. Давай теперь все по порядку запишем. Писал он долго, изредка о чем-нибудь меня переспрашивал. Потом сказал: – Уехать тебе недели на две некуда? – А хоть бы и было, я бы все равно не уехал. – Значит, не боишься? – Не боюсь. – Смелость, она, понимаешь, не в том, чтобы головой в петлю лезть. Ты пока поостерегись один по вечерам ходить. И вообще чаще на улице оглядывайся. В ту же ночь на Пересыпи, в Старом городе и в порту провели облаву. Степика тоже арестовали. Я, Витька и Сашка раздобыли финские ножи. Зачем нам были ножи, не знаю. Уверен, что ни при каких обстоятельствах мы бы не решились пустить их в ход. Но ножи мы носили. И, наверное, поэтому мы уходили в самые глухие места города, наслаждаясь жгучим чувством ожидания опасности. Девочек на такие прогулки мы, конечно, не брали. Через месяц состоялся суд. Следователь не допустил меня выступать свидетелем. Начальник милиции и Алеша, которым я заявил самый решительный протест, ответили мне, что без меня обойдется. Но на суд я все же пошел. Трое подсудимых сказали, что удар финкой нанесли они. Степик признался, что действительно прошел мимо моряка, но до этого в глаза его не видел и не имел никакой надобности сводить с ним счеты. Все подсудимые заявили, что не знакомы друг с другом. Моряк умер. По медицинскому протоколу значилась одна ножевая рана в печень. Две недели суд пытался выяснить, кто из подсудимых ее нанес. Выяснить это так и не удалось. Трое, утверждавшие, что удар ножом нанесли они, получили по пять лет за соучастие в убийстве. Степика оправдали за отсутствием улик, но на основании многочисленных приводов суд вынес частное определение, в котором приговорил Степика к трем годам ссылки. Среди подсудимых был и тот парень, который предупреждал меня, чтобы я не болтал. Он меня узнал и, когда мы встретились глазами, чуть улыбнулся. После суда прошло всего четыре месяца. – Надо проверить, может быть, Шкура врет, – сказал Витька. – Наплевать на Степика. Ты лучше подумай, как тебе поступить. Хорошенько подумай: с биографией в наше время надо считаться. – Сам не знаю, откуда я был таким умным. Просто я не хотел разлучаться с Витькой. – Жили три товарища в курортном городке, – как-то неожиданно сказал Сашка. – Почему жили? Живем и будем жить, а где – не так уж важно, – бодро сказал я. Но все равно было грустно. Наверное, потому, что Сашка сказал о нас в прошедшей форме – «жили» – и этим напомнил, что в жизни бывают такие неизбежные неприятности, как расставания. Я встал и отряхнул от песка брюки. День, который начался так радостно, кончался грустно. С этого вечера и все то время, что мы прожили в нашем городе, радость и грусть шли рядом. V Черная тень деревьев обрывалась у гранитной кромки тротуара. А над мостовой, над пляжами и над морем растекался раскаленный добела зной. Было не больше десяти часов утра. С пляжа наносило гул, похожий на далекий шум растревоженной толпы. На улицу выходили в купальных костюмах мужчины и женщины, пили газированную воду под круглыми большими зонтами. Я не торопился, но все равно подошел к «Дюльберу» первым. В открытых дверях ресторана стояли два стула спинками на улицу. – А я что говорил? Он уже тут, – сказал Сашка. – Где Инка? Сдала экзамен? – спросила, подходя, Женя. Удивительно глупые вопросы. Если бы Инка сдала экзамен, где бы она могла быть, как не здесь, со мной? Я и не подумал отвечать Жене. На голове у нее была новая соломенная шляпа с широкими полями, и Женя воображала, что выглядит в ней чрезвычайно элегантной. Я повернулся к Жене спиной и спросил Витьку: – Что нового? – Ничего. – Так ты едешь? – Поеду, если в Ленинград. – Мы же ясно написали в заявлении: военно-морское училище, город Ленинград, – сказал Сашка. – Не знаю, что писали вы, а я завтра посылаю документы в Ленинградскую консерваторию. Женя демонстрировала свой твердый характер. Нашла чем удивить. Как будто мы не знали, что она может ездить на Витьке верхом. Сашка сказал: – Все понятно. Нет, вы видели, чтобы на пляже в такую рань было столько народу? Пошли. Иначе вам придется лезть на крышу навеса. – Мне надо зайти в школу за Инкой. – Начинается, – сказал Сашка. – Чтобы через час был на пляже. Мы будем там под третьим навесом. Имей в виду, через час тебя будет ждать партнер. Они вышли на мостовую и сразу посветлели: на солнце все кажется светлее. Они перешли мостовую и противоположный тротуар. Катя и Женя присели на низкую и широкую каменную ограду, отделявшую пляж от улицы, и стали снимать туфли. Витька нагнулся и развязывал шнурки на Жениных туфлях. Сашка стоял и смотрел, как Катя, положив ногу на колено, расстегивала перепонки. Я тоже смотрел. После вчерашнего разговора с Сашкой я улавливал каждую мелочь, которая могла подтвердить мои догадки. Я больше не мог смотреть на Катю и Женю просто как на подруг. Катю в моих глазах окружала волнующая таинственность. А Женя мне не нравилась как девчонка, и мне становилось неприятно, когда я думал, что у нее с Витькой могут быть такие же отношения, как у меня с Инкой. Катя перекинула через ограду ноги, спрыгнула на пляжный песок и пошла к морю. Сашка положил руку на ее плечо и что-то ей говорил. Катя поднимала к нему лицо и смеялась. Ноги у нее заплетались, потому что неудобно было идти по сыпучему песку с поднятым вверх лицом. Я достал папиросы. И прежде чем закурить, почувствовал во рту горький, шершавый дым. Но я все равно закурил и неторопливо пошел по улице. Потом я сидел в холодке в углу школьного двора и ждал Инку. Ждать пришлось недолго. Надо было бы, конечно, сейчас закурить, но от одной мысли об этом меня затошнило. – Инка! – крикнул я, когда она вышла во двор. Инка не пошла ко мне, а ждала, пока я подойду. Поэтому я сразу понял: что-то случилось. – Провалилась? – Ничего не провалилась. Во двор вышли несколько мальчиков и девочек из Инкиного класса. Инка громко сказала: – Идем отсюда. Я подумал, что Инка схватила «уд» и, как обычно, решила, что с ней поступили несправедливо. Мы вышли на улицу и пошли направо, вдоль ограды порта, – так было ближе на пляж. – Пусть что хотят делают, а я не поеду, – сказала Инка. – Куда не поедешь? – Не знаешь куда? Не знаешь? На прополку овощей – вот куда. – Когда надо ехать? – В «молнии» написано – через неделю. – Говорила с ребятами? – Со всеми говорила, всем объясняла. Никто ничего не хочет слушать. У всех, говорят, найдутся уважительные причины. Ну, какие причины? Какие причины? На что я надеялся? Зачем задавал вопросы? Как только Инка сказала, зачем и куда она должна ехать, я понял: деваться некуда – Инка уедет. Но мне самому надо было привыкнуть к мысли, что через семь дней ее не будет. К этому невозможно было привыкнуть. Еще вчера неизбежность разлуки была такой неопределенной: когда-то, через какое-то время должен был уехать я. Но представить себя в нашем городе без Инки я не мог. – Поговори с Юркой. Мы прошли сквер. Молодые деревья совсем не давали тени, и пустые скамейки жарились на солнце. Я шел молча. А что я мог говорить? Я знал, что не буду просить Юрку разрешить Инке остаться в городе. Не буду потому, что сам бы никому не разрешил остаться, если бы весь класс уезжал в подшефный колхоз. Но сказать это Инке прямо я почему-то не решался. – Поговоришь с Юркой? – Инка подняла ко мне лицо. В глазах ее, полных слез, блеснули радужные искры. Лучше было не смотреть в Инкины глаза. – Не могу, – сказал я и сам не узнал своего голоса. У меня во рту пересохло, и голос был хриплым. Я повторил про себя: «Не могу». Где-то я уже слышал это слово. Совсем недавно слышал и старался припомнить: где? Ну конечно, когда я просил маму не говорить с Алешей Переверзевым, она, кажется, ответила: «Должна поговорить, но не могу». А почему «должна»? Может быть, и я должен поговорить с Юркой? У меня голова пошла кругом. А Инка шла и молчала и сосредоточенно смотрела себе под ноги. – Инка, посоветуемся с нашими. Может быть, Сашка что-нибудь придумает. – Хорошо, посоветуемся, – сказала Инка. Мне показалось, что она за что-то меня осуждает. Такого я не мог вытерпеть. – Вообще не вижу никакой трагедии: если мы задержимся в городе, я приеду к тебе. Слышишь? Инка молчала. – Слышишь? – Я же не глухая. Я не понимал тогда то, что понял теперь: прав был не я, а Инка. Она не могла согласиться на преждевременную разлуку. А я не смог пойти к Юрке Городецкому и объяснить ему, что Инка имела на это право. Может быть, я просто испугался за свою репутацию комсомольского вожака? Наверно, и это было. Но даже наедине с собой я не позволял себе думать, что Инка права. И злился. Не на себя, а на Инку, за то, что она заставляла меня чувствовать мое бессилие... Если бы я сумел тогда взглянуть на все это человеческими глазами... Мы повернули за угол и, не доходя «Дюльбера», перешли мостовую. Инка села на каменную ограду, сбросила с ног лодочки и стала снимать носки. Носки она оставила на ограде и спрыгнула на песок. Инка шла к морю не оглядываясь. Я нагнулся и поднял ее лодочки – они хранили чуть влажное тепло Инкиных ног, – вложил в них носки и пошел вслед за Инкой. Я и не думал ее догонять. Я шел за ней и нес ее туфли. Как она могла догадаться, что я понесу ее туфли? Никогда раньше я этого не делал. Она лишь мельком взглянула на меня, прежде чем спрыгнуть на песок, а теперь шла впереди, так и не посмотрев, взял ли я туфли. – Почему я должен носить твои туфли? – Не носи. – Инка даже головы не повернула. – Имей в виду, я сейчас брошу их на песок. – Бросай. Я и не думал бросать. Мне было приятно нести Инкины туфли. Просто меня злила ее самоуверенность. Мы нашли Катю. Она сидела одна недалеко от воды. – Как сдала? – спросила Катя. – Представь себе, на «отлично». – Где все? – спросил я. – Витя и Женя купаются. А Сашка где-то носится. Прибегал два раза, тебя спрашивал. Катя сидела лицом к морю. Ее вытянутые ноги были засыпаны песком. Она смотрела на нас, повернув голову и откинув ее назад. Глаза у Кати были, как у Нюры, Алешкиной сестры, переменчивы, как цвет моря. Такие глаза часто бывают у морских девчонок: голубизна их глаз то сгущается до синевы, то бледнеет, становясь почти прозрачной. Море и Катины глаза были одного цвета. – Такая жара, а ты не купаешься. – Инка расстегнула крючки на юбке, и она скользнула вниз по ее ногам. Инка переступила через нее и села и, сидя, стала снимать через голову кофту. – Сашка запретил. Велел вас ждать. Инка нагнулась к Кате, что-то быстро сказала ей на ухо, засмеялась, и ее верхние зубы чуть прижимали нижнюю губу. По воде шла Женя. Она обходила купающихся, но на берег не вышла, а осталась стоять по колено в воде, отжимая шаровары. У Жени были очень худые ноги выше колен, и, чтобы это скрыть, она носила пышные шаровары. Шаровары намокли и липли к телу, поэтому Женя их отжимала. По-моему, Инка что-то сказала по поводу Жениных ног. Мои сестры не ошиблись: Женя потом стала красавицей, но сейчас она была похожа на мокрую курицу. По берегу бежал Сашка. Вслед ему поднимались головы пляжников, которых он обсыпал песком. – Чуточку позже ты не мог прийти? – крикнул Сашка и только после этого остановился против меня. Со стороны, наверно, можно было подумать, что он собирается со мной драться. – Когда смог, тогда пришел. Не приставай. Я стоял над Инкой, старался не смотреть на нее, и все равно смотрел. После разговора на бульваре мы были с ней на пляже впервые. Я смотрел на Инку, и все в ней казалось мне новым. Конечно, ничего нового в ней не было. Просто я теперь относился к ней по-другому. И она ко мне тоже. – Ты что, статую из себя изображаешь? – спросил Сашка. Инка засмеялась. Она смотрела на меня и смеялась. – Пойдем, – сказал я. И когда пошел вслед за Сашкой, Инка позвала: – Володя! Володя, подойди на минуточку! Я подошел. Инка сидела, подогнув ноги. – Нагнись. Я присел на корточки и нагнул голову. Инка зашептала: – Если выиграешь, пойдем кушать мороженое. Пойдем? – Подумаем, – сказал я, оперся на ее колено и поднялся. – Еще, еще нагнись, – сказала Инка. Я нагнулся. – Не забудь, ты обещал посоветоваться с нашими. – Хватит шептаться, – сказал Сашка. – Катя, без меня не купайся. – Ну хоть разок окунусь. Смотри, какая жара. – Ей жарко, а мне не жарко. Ладно, разок окунись. – Тоже мне Али-паша, – сказал я. – А ты не вмешивайся, – ответил Сашка. Он пошел впереди меня, забирая вправо от берега, чтобы избежать повторной встречи с пляжниками, которых он только что обсыпал песком. Он предпринял этот маневр не задумываясь, по инстинкту самосохранения. Понять не могу, как он умудрился бежать: мы с трудом пробирались шагом между раскинутых по песку рук и ног. Множество людей одновременно разговаривали, кричали, смеялись. Вся эта разноголосица существовала сама по себе в звонкой и гулкой тишине пляжей: так всегда бывает возле открытых пространств воды. Когда Сашка хотел мне что-нибудь сказать, он останавливался и ждал, пока я к нему подойду. – Такого партнера у тебя еще не было, – сказал Сашка. – Ладно, ладно, идем, – ответил я, подталкивая Сашку в плечо. Через несколько шагов Сашка снова остановился. – Мне таки пришлось побегать, пока я его нашел. Во-первых, он всех обыгрывает, во-вторых, не умеет играть. А в-третьих, об этом не догадывается. Даже я мог его обыграть, если бы не зевнул туру. – Ладью, Сашка, ладью. Когда ты научишься правильно называть фигуры? – Тебе нужен партнер или терминология? – спросил Сашка. Партнеров для меня Сашка находил здорово. Он подсаживался к играющим и некоторое время изучал обстановку. Потом сам играл партию с наиболее сильным противником, быстро ее проигрывал, после чего, как бы между прочим, говорил: «У вас, наверно, первая категория. У моего товарища тоже первая категория, и он играет почти как вы. Может быть, немного лучше». Обычно у моего будущего противника не было никакой категории, но любителя легче уговорить, что он играет в силу мастера, чем доказать ему, что он вообще не умеет играть. В большинстве случаев Сашкины слова вызывали немедленное желание померяться со мной силами. Тогда появлялся я. Самый щекотливый вопрос организации поединка – денежное вознаграждение за выигранную партию – мы решали с Сашкой вдвоем. Мы вошли в тень навеса. Здесь было царство мам с детьми, преферансистов и любителей шахмат. Мы подошли к играющим. Вокруг моей будущей жертвы сидели и стояли шахматные знатоки. Они все знали и все предвидели. Им одним был известен самый лучший ход, и, если игроки делали другой, знатоки объявляли партию проигранной. Мой будущий противник сидел по-турецки, и его огромный живот покоился на коленях. Он сверху смотрел на доску, и, когда передвигал фигуру, ему было очень трудно дотянуться до нее рукой – мешал живот. – Маленький шахец, – сказал он и взял двумя пальцами коня. Кто-то заметил: – От шаха еще никто не умирал. – Правильно. От шаха не умирают. А кто говорит, что умирают? Глаза моего будущего партнера были уставлены в одну точку. Я сразу понял: дальше одного-двух ходов он не видит. Его противник, прежде чем отодвинуть короля, неторопливо очистил от песка руки. – Еще один шахец... И еще один. Темп игры стал быстрее. Черные давно матовались, если бы не столько бессмысленных шахов. Неподалеку какая-то мама ворковала: – Кто будет кушать кашку? Леночка будет кушать кашку. Никому не дадим кашки. – Вот так с детства калечат ребенка, – громко сказал Сашка, явно для того, чтобы привлечь к нам внимание. При этом он пристально смотрел на моего потенциального противника. – Вернулись? Где же ваш приятель? – сказал тот. – А, маэстро, – сказал он мне, догадываясь, что Сашкин приятель – это я. – Сыграем, сыграем. – Он пришел посмотреть вашу игру. Сам он играть не хочет, – сказал Сашка. – Испугался? – Чего пугаться? Просто через месяц у меня ответственное соревнование. Пляжные партии расхолаживают, – сказал я. Знатоки почтительно помалкивали: первая категория, которую присвоил мне Сашка, действовала на них магически. На самом деле у меня была вторая категория. Н, в конце концов, это не имело большого значения. – Я же предупреждал, обычно перед соревнованиями он на пляже не играет, – сказал Сашка. – Чепуха. Назначим вознаграждение за выигранную партию. Для интереса. Ну, хотите, пятнадцать рублей за партию? – Он захохотал, уверенный, что я испугаюсь. От названной им цифры у меня кровь бросилась в голову. Я еле удержался, чтобы не сказать «да». Вместо этого я сказал: – Что вы! У меня таких денег нет, – тем самым скромно намекая, что вовсе не уверен в исходе поединка. – Хотите десять рублей? Сашка был прав. Просто неинтересно, что облюбованная им жертва так легко лезла на крючок. Почти всегда нам самим приходилось предлагать денежный приз, и я обычно играл по пять рублей за партию. – Что? Опять испугались? – Мой будущий противник снова захохотал. – Иметь первую категорию и так жаться, – сказал Сашка. – Тебя же люди просят сыграть. Они же подумают, что я просто сбрехал. Я иду с тобой в долю и даю тебе пять рублей. Я стоял как бы раздумывая и все еще не решаясь. Кто-то из знатоков сказал: – Видали мы таких мастеров. Как всегда в подобных случаях, нашлись защитники: – Он же объяснил, что у него скоро соревнования. Мужчина с животом тем временем добивал своего противника. Он как будто потерял ко мне интерес. А может быть, в нем проснулось благоразумие и он уже жалел о сделанном предложении? Сашка все это сообразил раньше меня. – Вы что-нибудь слышали о спортивной форме? Не слышали? Так вот, настоящий шахматист всегда должен держать себя в хорошей спортивной форме. Володя, я тебя прошу, докажи этим специалистам, какой ты шахматист. От одной-двух партий ты форму не потеряешь. – Хорошо, сыграем, – сказал я. Мне освободили место. Противник мужчины с животом тут же сдался. Мы разыграли, кому какими играть. Мне достались белые. Расставлять фигуры услужливо помогали знатоки: они жаждали крови. Тем более что при любом исходе никто из них ничем не рисковал. Мой противник держался очень уверенно, возвышаясь над доской как монумент. – Начнем? Десять рублей у вас есть? – спросил он. Я достал из кармана две пятерки и протянул их Сашке. – Имей в виду, в случае проигрыша – ты мне отдашь пятерку. – Что за вопрос! У вас, конечно, десять рублей есть? Мой партнер засмеялся. Когда он смеялся, живот его ходил ходуном. Он достал у себя за спиной брюки и вынул из них бумажник. Денежные расчеты перешли полностью в ведение Сашки. Моей обязанностью было играть. Я сделал ход: е2 – е4. Мой противник ответил е7 – е5 и стал доставать деньги. Исход партии меня не беспокоил. Трудность таких партий заключалась в другом: надо было играть так, чтобы у противника и зрителей все время вызывать иллюзию его близкой победы. После третьего хода мой конь на f3 был связан белопольным слоном. Возникла возможность классической ловушки. Я рокировался. Мой противник сыграл конь f6, угрожая моей центральной пешке. Я сделал выжидательный ход: а3 – и вызвал оживление среди знатоков. Кто-то из них сказал: «Пешечка улыбнулась», после чего доверие ко мне было несколько подорвано. Партнер задумался. Его настораживала легкость, с которой я отдавал пешку. Сразу было видно: человек ничего не привык брать в жизни легко. Наконец он сказал, подбадривая самого себя: – Дают – бери... Кто-то из знатоков его поддержал: – Пешки – не орешки. После этого противник, не колеблясь, взял конем мою пешку. Я пошел конем на с3. На этот раз мужчина с животом долго не раздумывал: он наверняка слышал, что сдвоенная пешка ведет к ослаблению позиции, и взял конем моего коня. Теперь он был в моих руках. Я был уверен, что если он сам не увидит хода центральной пешкой, который вел к мнимому выигрышу коня, то этот ход подскажут знатоки. Кое-кто из них уже злорадно на меня поглядывал. Я взял пешкой черного коня. Казалось, мой противник только этого ждал и немедленно двинул вперед королевскую пешку. Все напряженно ждали моего ответного хода. Как только я взялся за коня, один из знатоков сказал: – Тронуто – схожено. Удивительно, как хорошо все знали турнирные правила. Я поставил коня на е5: слон черных мог брать моего ферзя... Я видел, как у моего противника проступили на лбу крупные капли пота. Он смотрел на моего ферзя, рука его несколько раз поднималась над доской и снова опускалась. Предчувствие подсказывало ему, что ферзя брать нельзя, и в то же время он не мог отказаться от такой крупной добычи. Я слышал по своему адресу нелестные реплики знатоков: – Остап Бендер в Васюках. – Ничего. От нас эти мальчики не убегут. Сашка беспокойно на меня поглядывал, пытаясь определить по моему лицу, не очень ли я зарвался. Мой партнер тоже пристально на меня посмотрел в надежде, что выражение моего лица подскажет ему ответ, который он не находил в расположении фигур. Я полулежал, опираясь на левый локоть, вытянув ноги, и сыпал песок из правой руки в левую. На доску я не смотрел. Один из знатоков неуверенно посоветовал брать коня. Вряд ли он понял коварство моего замысла. Скорей всего им руководил чисто житейский принцип: тише едешь – дальше будешь. На него сразу обрушились те, кто жаждал быстрой расправы. – Ферзя надо брать, ферзя. – Пусть пока постоит, – сказал мой противник и пошел пешкой на h5. Наконец он разрешил все свои сомнения и, торжествуя, посмотрел на меня, потом на знатоков, как бы приглашая их быть свидетелями своего шахматного гения. План его был не лишен житейской мудрости: защитив своего слона, он оставлял под боем моего коня и ферзя. При этом он полагал, что если я «зевнул» ферзя, то немедленно его уберу, и тогда он довольствуется конем. А если жертва моя обдумана, то он разрушает мой замысел, не принимая ее. Свои мысли разочарованным знатокам мой противник объяснил предельно кратко: – Пусть его бабушка берет ферзя. На что один из знатоков ответил: – Он же конем забирает вашего слона. Даже эту простейшую комбинацию мой противник не заметил. Он снова уставился в доску, на всякий случай сказав: – Пусть попробует. Я не стал пробовать. Я побил своим белопольным слоном пешку f7, объявив шах. Глаза моего противника медленно передвинулись с коня на слона. Знатоки первыми почувствовали в моих неожиданных и уверенных ходах близость трагической развязки. Со стороны всегда виднее. Только партнер еще не понимал, что партия кончена. Он передвинул своего короля на единственно свободную клетку е6 и потаенно посмотрел на моего ферзя. Он, кажется, уже жалел, что не взял его. Я поставил своего чернопольного слона на d5 и сказал: – Мат! Даже те, кто предвидел подобный исход, не ожидали, что он наступит так быстро. – Прямо, мат, – сказал мой противник. – Пока я вижу только шах. Я предоставил полную возможность ему и знатокам искать несуществующий выход. Эта ловушка была придумана не мной. Она была известна еще в прошлом веке, и с тех пор варианты ее были проанализированы вдоль и поперек сотнями шахматистов. – Мат. Ничего не поделаешь, – сказал мой партнер. Он решительно сгреб свои фигуры и двинул их на мой край доски. Мнения о партии разделились: одни считали, что надо было брать коня, другие продолжали настаивать на необходимости бить ферзя. Мужчина с животом молчал: он жаждал реванша и уже расставлял фигуры. – Может быть, хватит? – спросил я. – Какой к черту хватит! – решительно изрек он. – Выиграли, дайте отыграться. Лучшего трудно было желать: я выиграл партию и при этом оставил впечатление, что выиграл ее случайно, как говорят, на арапа. – Что ж, сыграем, – сказал я, расставляя черные фигуры. Партия началась решительным движением вперед королевской пешки. Я не спешил с ответным ходом. Я ждал. Противник проявлял все большее нетерпение. Наконец он сказал: – Маэстро, ваш ход. – Прошу прощения, – вежливо сказал Сашка. – Я, конечно, могу показаться вам нахалом. Но моего товарища уговорил играть я. И я отвечаю за его спортивную форму... – Короче. Деньги на кон? – С вашего позволения. Догадливость моего партнера просто обезоруживала. Он взял у себя за спиной брюки, и, пока доставал деньги, я сделал ответный ход, жертвуя пешку. Она была немедленно принята. Для этого моему партнеру пришлось отложить в сторону бумажник. Я пошел королем. Этот ход привел знатоков в замешательство. Один из них решил, что я перепутал фигуры. – Ведь это король, – заметил он. Я полулежал на боку и пересыпал песок, предвидя, какая сейчас поднимется буря. Знатоки уже видели шах ферзем, который считали неотразимым. – Спокойней, – сказал мужчина с животом, хотя, кроме него и знатоков, никто и не думал волноваться. Он нагнулся с неожиданной быстротой и со стуком поставил ферзя. – Шах, – сказал он, как будто мат лежал у него в кармане. Я загородился пешкой и едва отпустил руку, как эта пешка была схвачена. – Еще один шах! – Мой партнер полагал, что проиграл первую партию из-за излишней осторожности, и теперь хватал пешки, приговаривая: – Пешки тоже на улице не валяются. Он уже чувствовал себя победителем и снова сыпал словечки, известные всем шахматистам-любителям. – Маленький шахец... И еще один шахец, – говорил он, гоняя моего короля. Его болтовня меня раздражала. – Вы сами говорили: от шаха еще никто не умирал, – сказал я. – А вы играйте, играйте. Я играл, приводя знатоков в замешательство каждым своим ходом. Откуда им было знать, что над этим гамбитом я просидел много часов, анализируя различные варианты. Но шахматы есть шахматы. В них невозможно предусмотреть все. Был момент, когда исход партии висел на волоске. Мне удалось избежать мата, разменяв белопольных слонов. Наконец мой король попал на предназначенное ему поле, прикрытый ладьей и чернопольным слоном. Белый ферзь одиноко маячил на середине доски, лишенный поддержки остальных фигур. В этом и была главная идея гамбита: отражая атаки белого ферзя и жертвуя пешки, черные быстро вводили в игру все свои фигуры. Белый ферзь из охотника обратился в дичь и очень быстро попал в ловушку. Партия кончилась, когда мой партнер еще не успел пережить упоение близкой победой. Мат он воспринял как неожиданный и коварный удар судьбы и, не спрашивая моего согласия, заявил: – Играем третью, решающую. – Хватит. Шахматы не карты, – сказал я. – Ничего, ничего. Сыграем, – ответил он и полез в карман. Я бы ни за что не стал играть третьей партии, если бы не Сашка. Сашка угрожающе посмотрел на меня, а мне не хотелось с ним связываться. Я играл и злился. Вместо того чтобы купаться с Инкой, валяться на песке, я должен был глохнуть от крика детей и причитаний мам и смотреть на живот, который колыхался на коленях у меня перед глазами. Мой партнер долго обдумывал, какую ему избрать тактику, и решил, что самое безопасное – повторять мои ходы. Идти на обострение, жертвуя фигуры, нечего было и думать: теперь он не брал моих фигур, если даже я их просто зевал. Если бы я даже захотел проиграть ему эту партию, вряд ли мне бы это удалось, так он был напуган двумя предыдущими. Он долго обдумывал каждый ход, но от этого не играл умнее. Партия тянулась долго и скучно. К счастью, все, что имеет начало, рано или поздно кончается. Когда я встал, то словно гора свалилась с моих плеч. Сашка успокаивал моего партнера, давая ему сдачу с тридцатки. – По-моему, вы просто устали, – говорил Сашка. – Вы же до этого уже сыграли несколько партий. А он был свеженький как огурчик. VI Ко мне подошел мужчина в очках. Он был выше меня на голову, а худобой с ним мог соперничать только Сашка. – Давайте сыграем партию, – сказал он и как-то быстро, точно стесняясь, добавил: – Разумеется, на прежних условиях. – Жарко. Купаться хочется. Он стоял против меня, худой и высокий, и сквозь очки я видел его острые голубые глаза. – Вполне понятное желание на пляже, – ответил он. Не знаю, был ли он среди знатоков, когда я играл. Но в том, что он не подал ни одной реплики, – я был уверен. Я бы не мог не запомнить его голос, сдавленный и тонкий. Мы разговаривали тихо, но Сашка все равно услышал. Шелест денег пробудил его стяжательские инстинкты. – Почему бы тебе не сыграть еще одну партию? – спросил он. – Ты же играл с человеком, который устал. Сыграй со свежим партнером. Тебя же просят. – Напрасно я в упор смотрел на Сашку: он нарочно отводил глаза. – Погодите убирать шахматы, – говорил Сашка и легонько подталкивал меня к доске. – Зачем же насильно? – сказал мужчина в очках. – Ничего, ничего, это из скромности, – ответил Сашка. Я прилег у доски, решив про себя сделать из Сашки отбивную котлету. Почему я согласился играть? Наверно, из тщеславия. Мне нравилась почтительность знатоков и интерес, проявленный к моей игре мужчиной в очках. Он сел, и его широкие костлявые плечи нависли над доской между длинных, согнутых в коленях ног. При розыгрыше фигур мне опять достались белые. Играть мне не хотелось, и несколько первых ходов я сделал без определенного плана. Когда я, пересилив себя, проанализировал положение на доске, то обнаружил позицию, очень похожую на ту, что сложилась в первой партии с моим предыдущим партнером. Только вместо королевского коня черные вывели ферзевого. В такой позиции предлагать в жертву ферзя было рискованно, или, как говорят шахматисты, некорректно: вместо ферзя партнер мог брать коня и оставить меня без фигуры. Я посмотрел на него так же, как на меня смотрел в этом же положении мой предыдущий противник. Мужчина в очках сидел, склонив над доской голову, и его большие ладони были опущены между колен. Я еще не решил, предлагать ли мне жертву, а моя рука уже сняла с доски королевскую пешку, и на ее место встал конь. Мужчина в очках поднял голову. Я лишь на миг увидел зоркий взгляд его голубых с черным зрачком глаз и тотчас понял, что он все видит и понимает не хуже меня. Мой партнер поднял руку: конечно, он взял коня. Как это я сразу не догадался, хотя бы по тому, как он брал фигуры, как сосредоточенно и осмысленно смотрел на доску, что передо мной опытный, хороший шахматист. Надо было спасать партию. Я заиграл во всю силу, так, как давно уже не играл. Мне удалось рокироваться в длинную сторону, вскрыть линию на королевском фланге и повести сильную атаку на черного короля. Но именно в этот момент я увидел, что у меня не хватает фигуры для завершающего удара. По инерции я еще делал какие-то ходы. Но даже знатоки поняли: борьба кончена. Кое-кто из них еще сохранял мне верность, но большинство безжалостно переметнулось на сторону моего противника. Кто-то сказал: – Самое время положить короля в карман. Я думал не о проигрыше. Мне как-то сразу стало безразлично, проиграю я или каким-то чудом выиграю. Я не понимал, зачем я играю. Для чего мне нужны деньги, если Инка уедет прежде, чем мы успеем истратить те, что у нас были? Я не понимал, как мог потерять столько времени, когда его оставалось так мало. Вместо очередного хода я опрокинул короля – знак, что признаю себя побежденным. Сашка рядом со мной сосредоточенно шелестел деньгами, выбирая наиболее потрепанные бумажки. Мужчина в очках отвел его руку, сказал: – Хотите реванш? – Нет! Я встал и вышел из-под навеса. После тени солнечный свет и блеск воды слепили. Я посмотрел под навес: ко мне подходил Сашка и мужчина в очках. Мне показалось, идут два скелета. Сашка размахивал руками и ехидно спрашивал: – У вашего папы Азово-Черноморский банк? – У меня даже папы нет. Умер десять лет назад. – Сроки для соболезнования упущены, – сказал Сашка. – Как тебе нравится, он не хочет брать денег. – Почему? – Давайте для удобства познакомимся. Меня зовут Игорь. – Александр. Для близких Сашка. – Выберем среднее – Шура. Вас зовут Володя. Вот и познакомились. – Вы же сами сказали: партия на прежних условиях. Значит, возьмите деньги, – сказал я. – О деньгах не надо. Правда, шахматы дают мне кое-какие доходы. Но приходят они несколько иным путем. – Осуждаете? – спросил Сашка. – Ну-у... Не особенно. Наверно, у вас есть какие-то веские причины. – Какие там причины! Просто нужны карманные деньги, – сказал я. – Тоже причина. А играете вы для первой категории довольно прилично. – У меня вторая. – Сашка толкнул меня в бок. – Отстань, – сказал я. Игорь засмеялся. – Формальность. Насели вы на меня крепко даже без фигуры. Вы догадались, что я специально с некоторой вариацией разыграл дебют? – Догадался, но поздно. Просто недоучел, с кем играю, а потом хотелось поскорей кончить партию. Мы медленно шли, останавливались. Я с Игорем впереди, Сашка сзади. – Эту ловушку вы нашли сами? – Нет, в сборнике Разина «Дебюты и ловушки». – Вот как! Мир тесен, – сказал Игорь и засмеялся. – Раз так, подойдем к моей жене, я вам что-то подарю. На махровом полотенце, под голубым зонтиком, лежала женщина и читала. Игорь подвел нас к ней. – Как ты долго! – сказала она. – Нам, наверно, пора идти. – Скоро пойдем. Познакомься, Зоя, хорошие ребята. Я пожал ее руку, очень слабую, с длинными и удивительно гибкими пальцами. Меня поразило выражение страдания в ее больших серых глазах. Знакомясь с нами, она положила на полотенце книгу, и я прочел: «И. Бабель. „Рассказы“. – Об чем думает такой папаша? Он думает об своих конях, об дать кому-нибудь по морде и об рюмке водки, – сказал Сашка. Он намекал, что довольно основательно знает писателя, книгу которого читала женщина. Зоя улыбнулась, но выражение ее глаз осталось прежним. – Чудесный писатель, – сказала Зоя. – Когда читаешь его, собственное горе кажется не таким большим. Помните рассказ «История моей голубятни»? – Спрашиваете! А «Гюи де Мопассан»! Помните: а я смотрел на жизнь, как на луг в мае, по которому гуляли женщины и кони?... Это же с ума сойти. Игорь повернулся и протянул мне книгу. Это были «Дебюты и ловушки» И. Разина. Я посмотрел на Игоря, потом снова на книгу и покраснел. Я открыл обложку. Наискось на титульном листе было написано: «Володя! Ты прав: шахматы – не карты. Если ты об этом всегда будешь помнить, из тебя может выйти хороший шахматист. Преподаватель математики Ленинградского университета, по совместительству шахматист-неудачник И. Разин» Я читал надпись, а Игорь говорил: – Случайно захватил экземпляр. Думал подновить его на досуге для нового издания. Так что извини меня за пометки. Хороший шахматист из меня не получился. Но и вы, Игорь, не были крупной фигурой на шахматном поле. Но это неважно. Вы оказались настоящим человеком. А в то время, когда мы встретились с вами в Ленинграде, не так-то легко было оставаться настоящим человеком. Подошел Витька. – Где вы пропали? Пойдем есть мороженое? Инка спрашивает, – Витька смотрел то на нас, то на Игоря, не понимая, в каких мы с ним отношениях. – Игорь... – Я не сразу решился назвать его по имени. – Пойдемте с нами, и Зоя пусть идет. Мы вас познакомим со всей нашей компанией. У нас яхта. Можем сходить на острова. – Спасибо, Володя, наш сынишка в санатории. Есть такая неприятная штука – костный туберкулез. Как-нибудь в другой раз. Мы каждое утро бываем на пляже. – Мы придем к вам завтра. – До свидания, ребята. Когда мы отошли, я оглянулся. Игорь, присев, помогал Зое собирать пляжные пожитки. Сашка выхватил у меня книгу и читал надпись. Витька заглядывал через его плечо. – Я тебе скажу: такому проиграть вовсе не стыдно. – Ты проиграл? – спросил Витька. – Кто проиграл? Он? А это видишь? – Сашка достал из кармана скомканные бумажки. – Дай бог каждый день так проигрывать. Даже хорошо, что ты проиграл одну партию, а то с тобой завтра будут бояться играть. – Я не буду играть ни завтра, ни послезавтра. Вообще не буду больше играть на деньги. – Что ты на меня кричишь? Я тебя заставлял играть? Я? Ты думаешь, мне очень приятно бегать по пляжу и искать для тебя партнеров. А вынимать из них деньги приятно? Кричал не я, а Сашка. Наверное, ему тоже осточертело наше игорное предприятие. Но он мужественно нес свой крест во имя материального блага всех. А мне казалось, что ему доставляет удовольствие выколачивать деньги из моих партнеров. Когда мы подошли к девочкам, Сашка дал Инке книгу, предварительно открыв обложку и высыпав на нее деньги. – Передай этому пижону: игорный дом «Белов и Ко» ликвидирован. Все это приняли как очередную Сашкину шутку. Девочки сидели одетые в тени навеса. Инка сбросила деньги к себе на колени и читала надпись. Катя и Женя придвинулись к ней и тоже читали. – Володя, где этот Разин? Я хочу на него посмотреть. Ну, покажи, где он? – сказала Инка. – Инке сегодня везет на знаменитости, – сказала Женя. – Правда-правда. Я познакомилась с Джоном Данкером. Не веришь? Спроси их. Я верил и даже очень охотно. Я легко представил, как Инка знакомилась с королем гавайской гитары, а Витька на все это смотрел и так же, как сейчас, глупо ухмылялся от удовольствия. Ничего не скажешь: хороший товарищ! А я и Сашка в это время в поте лица добывали деньги. Витька перехватил мой взгляд, и улыбки как не бывало на его лице. – Нашла чем хвастаться, – сказал он. – У него таких знакомых, как ты, полный пляж. У Витьки хоть совесть заговорила. А Катя и Женя смотрели на меня и смеялись. Я сел на песок и стал раздеваться. – А мороженое? – спросила Инка. – Идите сами, деньги же у тебя. Сашка тоже раздевался. Я слышал, как он сказал Кате: – Можешь не смотреть на меня жалкими глазами: с тобой потом поговорю. Я вошел в воду одновременно с Сашкой, но на расстоянии от него. На Инку я ни разу не оглянулся. – Будем ждать вас у выхода! – крикнул Витька. До первого сая – так называлась отмель, намытая морем шагах в сорока от берега, – я шел по грудь в воде, обходя купающихся. За первым саем людей было меньше, и я поплыл. Я проплыл над вторым саем – на эту отмель редко заплывали приезжие – и оглянулся: Сашки не было, и я поплыл один. Вода была теплой, и солнце жгло плечи, и перед собой я видел только воду и такое же белесое небо над ней. Я нырнул с открытыми глазами. Далеко внизу смыкалась зыбкая мгла. С каждым толчком рук и ног я уходил от тепла и света навстречу глубинному холоду. Не знаю, сколько метров воды давило на меня сверху, но руками я чувствовал упругую силу глубины. Она выталкивала меня, а я короткими и частыми толчками пытался ее преодолеть. В легких могло не хватить воздуха, чтобы вернуться на поверхность. Я подумал об этом совершенно спокойно. Я испугался, когда меня повернуло, и я увидел далеко над собой рассеянный свет. Меня стремительно несло навстречу ему. Но мне казалось, что поднимаюсь я медленно, так медленно, что лопнет сердце прежде, чем я достигну поверхности. Я вылетел по грудь из воды, глотая открытым ртом воздух, и тут же снова стал погружаться. Тогда я лег на спину, и меня чуть покачивала незаметная для глаза волна, и горячее солнце согревало озябшее тело. Я до сих пор не понимаю, что со мной было. Но всю полноту одиночества и страх перед ним я ощутил, когда повернулся и увидел плоский берег и маленькие фигурки людей. Я, наверно, не очень долго пробыл в море, потому что, когда я вышел на берег, Сашка еще не оделся. Он натягивал брюки, а Катя стояла рядом и держала рубашку. Я подошел и встал к Сашке спиной. – Слышишь? Я был неправ. Сашка понял. А Катя ничего не поняла. Я стоял, и зубы мои стучали в ознобе, и я изо всех сил старался сдержать их стук. Сашка заглянул мне в лицо. – Что случилось? – спросил он. – Не знаю. Я нырнул и чуть там не остался. Там довольно прохладно. Сашка почему-то очень долго смотрел на меня, потом сказал: – Идиот!.. – Подумал и добавил: – Паршивый пижон. Между прочим, редкое зрелище: король без штанов. Можешь полюбоваться. У воды стоял коренастый мужчина в черных трикотажных трусах с белым поясом. Он разговаривал с женщиной и смеялся. У него были очень белые зубы, резкие морщины в углах рта и черные, со смоляным блеском волосы. Он показался мне очень молодым. Моложе, чем на афишах. – Ну его к черту! – сказал я и сел на песок. – Одевайся. Нас ждут, – сказала Катя. За пляжной оградой, на улице, Витька махал нам рукой. – Ждите меня в павильоне. Я согреюсь, потом приду. – Пойдем, пусть он согреется, – сказал Сашка. Я растянулся на горячем песке и чувствовал, как из меня вместе с ознобом уходит глубинный холод. Потом я сидел и смотрел на женщину, с которой разговаривал Джон Данкер. Теперь она стояла совсем близко от меня. Я никогда раньше не видел таких красивых женщин. Наверно, просто не очень-то обращал на них внимание. Оказывается, смотреть на красивых женщин было очень интересно. Я смотрел, а она стояла лицом к морю: за первым саем плавала черная голова короля гавайской гитары. Мне в лицо больно ударил песок. – Это чтобы ты не смотрел. Я повернул голову. Инка пересыпала из ладони в ладонь песок. – Она же не купается потому, что намазана, – сказала Инка. Потом Инка сказала, чтобы я смыл песок и оделся. Но я ответил, что смотреть не могу на воду, и стал стряхивать песок руками, и Инка мне помогала. Когда я одевался, близко от нас прошел Джон Данкер. Он шел к женщине, а смотрел на Инку и улыбался. Вблизи он не казался таким молодым. У него были мешки под глазами и желтоватые, как у стариков, белки. Инка спряталась за мою спину, но я заметил: она тоже улыбалась. Теперь мне было на это наплевать. Мы пошли. Инка положила руку мне на плечо и старалась шагать в ногу. – Я знаю, почему ты на меня злишься, – сказала она. – Потому, что я тебя не подождала. Я нарочно не подождала. Понял, как будет плохо, когда я уеду? Понял? На этот раз Инка ничего не знала. Но я помалкивал. Мне очень мало и очень много надо было от Инки: мне надо было постоянно чувствовать, что она меня любит. Когда я это чувствовал, я не мог злиться. Мы вошли в павильон. Почти все столики были свободны. Только таким дуракам, как мы, могло прийти в голову есть мороженое перед обедом. Наши уже доедали свои порции. По-моему, они говорили о нас, потому что, когда мы вошли, они замолчали. Инка подсела к мраморному столику и подвинула к себе мороженое в металлической вазе на длинной и тонкой ножке. – Сколько тут? – спросила Инка. Сашка ответил: – Двести грамм. – Так мало? – Послушай, Инка, у Витьки мягкое сердце. В этом все его несчастье. Ехать тебе или не ехать – зависит не от нас. Инка насторожилась. Она кончиком языка слизывала с ложечки мороженое. – А если я сама не поеду? Возьму и не поеду. Ну, что они со мной сделают? Я несознательная. Пусть они меня воспитывают. А пока я не поеду, и все. – Что ты на меня смотришь? – спросил Сашка. Витька сидел красный и зло смотрел на Сашку. – Можешь полюбоваться – твоя работа. Инка, ты же умница. Ты умней всех девчонок, которых я знаю. Ты такая же умная, как Витька. Подумай сама: что значит «они»? «Они» – это же мы. Мы уедем, а тебе жить с ребятами еще два года. Они же тебе этого никогда не простят. И мы бы не простили. – Витя, ну скажи ты! Ну чего ты молчишь? – Витька был последней Инкиной надеждой: наверное, пока не было меня и Сашки, она уговорила его, что может не ехать. – Вообще Сашка много врет. Но тебе надо ехать. Это правда, – сказал Витька. – Инка, ты же знаешь, ребята тебя и так не любят. Напрасно ты ищешь в Витьке союзника, – сказала Женя. Никто ее, конечно, не просил, но Женя сказала правду. Я не мог понять, за что Инку не любили в школе, потому что сам очень ее любил. – Что я им сделала? Что я им сделала? Почему они меня не любят? – Инка кулаками терла глаза. – Почему я не имею права носить красивые платья? Ну скажите, я тряпичница? Скажите, тряпичница? Инка очень любила новые платья, но она не была тряпичницей. Она могла в самом дорогом своем платье преспокойно смолить с нами яхту и совсем не заботилась, что будет с платьем. А потом терпеливо ждать, пока ей сошьют новое, а тем временем ходить в старом. И в старом, и в новом платье Инка чувствовала себя совершенно одинаково. Теперь, когда прошло много лет, я понимаю: дело было не в платьях. Инку не любили, потому что она не была похожа на нас. Для нее главным были собственные желания, а они не очень часто совпадали у нее с тем, что требовала от нас жизнь. Попросту говоря, Инку не любили за то, что она была такой, какой была. – Я согласен с тем, что сказал Сашка. Я это Инке раньше говорил. А Женю я не понимаю: если Инка не может рассчитывать на любого из нас как на друга и союзника, тогда и я не могу рассчитывать, – сказал я. – Ты же не так меня понял, – сказала Женя. – Володька, брось из мухи слона делать, – сказал Витька. – Ша! – Сашка поднял руку. – Инка должна ехать. Решили единогласно. Теперь подумаем, что мы на этом теряем. Сегодня мы идем в курзал – Инкин отъезд этому не мешает. Через три дня мы празднуем в «Поплавке» окончание школы. Инка тоже будет с нами. Остаются острова. Так я вас спрашиваю: какая нам разница, идти ли на острова или на косу? Днем будем помогать Инке. За два дня выполним всю ее норму и заберем Инку в город. Разрешить тебе не ехать мы не можем, но кто может запретить нам тебе помочь? – Пусть попробует, – сказал Витька. Я завидовал Сашке: он как будто не предложил ничего особенного, но Инка, кажется, успокоилась. Я пододвинул свою вазу к Инкиной и переложил мороженое. – Ты правда не хочешь? – спросила Инка. Ресницы ее были еще влажны от слез, но она уже улыбалась... По-моему, в Сашкином предложении Инку больше всего устраивало то, что и на этот раз она не была такой, как все. Мы вышли на улицу и дошли все вместе до Инкиного дома. Мы постояли, договариваясь, где встретимся вечером. Потом Инка увела меня к себе обедать. Обед еще не был готов. Я сел на диван и заснул. Сам не знаю, как это получилось. Когда я проснулся, Инка сказала, что тоже спала. Оказывается, мы спали с ней в одной комнате, и это почему-то очень меня взволновало. Мы обедали вдвоем с Инкой на кухне. Инкин отец уже пообедал и уехал на аэродром. Инкина мама сидела с нами и смотрела, как мы ели. – Пообедаем и пойдем покупать тебе рубаху. И не спорь. Имею же я право подарить тебе на день рождения рубаху? А на день рождения тебя уже здесь не будет. Ничего особенного, я тебе сейчас подарю, – сказала Инка. Я и не спорил. Тем более что Инкина мама сказала: – Правильно. Обойдешься без лишней пары туфель. Будешь знать другой раз, как портить рубахи. Инкина мама пошла покупать рубашку вместе с нами: Инке она не доверяла. Это уже лишнее: покупать рубашку вдвоем с Инкой было бы интереснее. VII Слово «курзал» означает курортный зал. Обыкновенный зал имеет стены, пол и потолок. А в нашем городе был курортный. Стены в нем заменяла дощатая ограда в рост человека, пол – морской песок, а над головой проступало млечное небо с бледными звездами. Небо, конечно, не всегда было млечным, а звезды – бледными. Когда гас земной свет, небо становилось бархатно-черным, и звезды на нем мерцали. О сцене ничего сказать не могу: сцена была как в обыкновенных залах. Это сооружение стояло на берегу моря, в парке, где было много цветов, тополей и акаций и где росли декоративные пальмы, почти такие же высокие, как у себя на родине. И море в теплые летние вечера было тоже таким, как бывает на родине пальм. Мне могут сказать: это же обыкновенная летняя эстрада! Может быть, для кого-то она и обыкновенная, но в нашем городе ее называли курзалом. Свет со сцены падал на первые ряды. Я спиной чувствовал полумрак. Конечно, полумрак нельзя чувствовать спиной. Но это в нормальном состоянии, а я был в ненормальном. Передо мной была освещенная сцена, а за спиной полумрак. Я его не только чувствовал, я его слышал. Он был наполнен дыханием, шорохами и движением: поскрипывал под ногами песок, шуршал воздух. Давно доказано: воздух состоит из материальных частиц, так почему бы им не шуршать? Мне было очень хорошо и весело. Я сидел в голубой шелковой рубахе, и рядом со мной сидела Инка. Кто никогда не надевал шелковых рубашек на голое тело, не поймет, что это значит. У меня было ощущение, будто кто-то поглаживает по моим голым плечам прохладной и нежной рукой. На сцене пел низенький и полный мужчина. Все на нем блестело: лакированные туфли, щеки и лысина. Он поднимался на носки и пытался всех уговорить, что он ветреник, меняющий женщин, как перчатки. Особенно весело пропел он заключительные слова арии герцога. – «Н-о-о изм-ме-ня-я-ю им первый я», – в сладком самозабвении протянул он. Так я ему и поверил! Ему хлопали. Не очень громко, но хлопали. Я тоже хлопал. Не хлопать было просто неудобно. Он выходил на сцену бодрой походкой, как только начинали стихать аплодисменты, весело улыбался, как будто его появление должно было всех осчастливить. Нехорошо обижать человека. Приходилось снова хлопать. Мы сидели во втором ряду. Никогда еще мы не сидели так близко. Обычно мы покупали входные билеты и жались в проходе у ограды. В проходе нам было проще, на нас, по крайней мере, никто не обращал внимания. А здесь обратили, как только мы появились. Мы сели на свои места минут за пятнадцать до начала концерта, и это была наша ошибка. Я думаю, Витькин синяк вызвал у наших соседей самые мрачные подозрения. Концерт запаздывал, а время как-то надо было убить. Впереди меня сидела женщина с голой до пояса спиной: она, наверное, хотела, чтобы все видели, какой у нее ровный, коричневого оттенка загар. Она могла морочить голову кому угодно, только не нам, мы-то знали: все дело в ореховом масле. К плечу женщины прижимался мужчина. Его волосы были гладко зачесаны и глянцево блестели. Он мазал их бриллиантином, чтобы не раздувал ветер. Значит, под волосами была лысина. Небольшая, но лысина. – Вы сегодня божественны. Ваша спина может с ума свести, – говорил он. – Только сегодня? – спросила женщина и чуть отвела в сторону голову. – Не ловите меня на слове... По-моему, от такого разговора нормального человека может стошнить. Меня, например, тошнило. А когда Витька по простоте душевной признался: «Правый туфель жмет, терпенья нет», мужчина оглянулся и сказал: «Безобразие!» Тогда Сашка посоветовал: – Сними туфель. Носки, я надеюсь, у тебя чистые? Сашка нарочно это сказал. Теперь мужчина уставился на него. Но Сашка не Витька – на Сашку он мог смотреть сколько угодно. Сашка тоже мог смотреть не мигая, и получилось так, что они молча и долго смотрели друг на друга. Первым отвернулся мужчина: наверно, шея заболела. – Безобразие, – снова повторил он.

The script ran 0.015 seconds.