Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Апулей - Метаморфозы, или Золотой осел [1929]
Язык оригинала: ROM
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_ant

Аннотация. Роман Апулея — «Метаморфозы, или Золотой осел» сочетает оккультизм эпохи с восточной фантастикой. Содержание романа — всевозможные приключения осла, в которого в доме волшебницы был обращен герой романа Люций. Самая яркая часть этого романа — большая новелла — сказка о любви Амура и Психеи, — о том, как сам бог любви Амур влюбился в смертную красавицу Психею.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

— А этот, полюбуйтесь, в полной безопасности уткнулся в ясли и свою прожорливость ублажает, только и знает, что набивать свою ненавистную и бездонную утробу жратвой, ни бедам моим не посочувствует, ни об ужасном несчастье со своим покойным хозяином не вспомнит! Нет, он, конечно, презирает и знать не желает мою старость и убожество и полагает, что даром пройдет ему такое злодеяние! Как бы там ни было, а он уже заранее считает себя ни в чем не повинным: ведь преступникам свойственно после самых злодейских покушений, невзирая на упреки нечистой совести, надеяться на безнаказанность. Призываю богов в свидетели, негоднейшая скотина, хотя бы и обрел ты на время дар речи, какого безмозглого дурака сумеешь ты убедить, что ты ни при чем в жестоком деле, когда ты и копытами мог защитить бедного мальчика, и укусами врага отогнать. Мог ты частенько его самого лягать, а от смерти уберечь с таким же жаром не мог? Конечно, ты должен был бы взять его себе на спину и немедленно унести прочь, вырвав из кровожадных рук этого разбойника; ты не смел, наконец, покинув и бросив своего товарища, наставника, спутника, пастыря, убегать один. Разве тебе не известно, что те, кто даже умирающим в спасительной помощи отказывают, подлежат наказанию, как преступившие добрые нравы? Но недолго, убийца, будешь ты бедам моим радоваться. Скоро я дам тебе почувствовать, какой силой наделяет природа несчастных страдальцев. 28. Сказав это, она обеими руками распустила свою повязку под грудью и, связав ею мои ноги — заднюю с задней, переднюю с передней, — плотно стянула их для того, разумеется, чтобы лишить меня возможности защищаться, схватила кол, которым обыкновенно подпиралась дверь в стойле, и принялась колотить меня, пока силы ее не иссякли окончательно и палка от собственной своей тяжести не выпала у нее из рук. Тогда, жалея, что так быстро ослабели ее пальцы, подбежала она к очагу и, вытащив оттуда горящую головню, стала совать ее прямо мне в пах, покуда я не принужден был прибегнуть к единственному оставшемуся у меня способу защиты, а именно: пустить ей в лицо и глаза струю жидкого кала. Почти ослепнув и задыхаясь от вони, убежала наконец от меня эта язва, а не то погиб бы ослиный Мелеагр от головни безумствующей Алфеи.[205] КНИГА ВОСЬМАЯ 1. На рассвете, с первыми петухами, пришел некий юноша из ближайшего города, как мне показалось, один из слуг Хариты — той девушки, что вместе со мной у разбойников одинаковые беды терпела. Он принес удивительные и ужасные вести о кончине Хариты и о несчастии, постигшем все семейство. Подсев к огню, тесно окруженный товарищами, он начал так: — Конюхи, овчары и вы, волопасы, нет у нас больше Хариты, страшною смертью погибла, бедняжка, и не без спутников отправилась в царство теней. Но чтобы все вам стало известно, начну сначала, а случай таков, что узнай о нем люди более ученые, которых судьба наградила писательским даром, те могли бы в виде повести передать это все бумаге. В соседнем городе жил молодой человек благородного происхождения, богатство которого не уступало его знатности, но привыкший к кабацкой распущенности, разврату и попойкам среди бела дня. Не удивительно поэтому, что он связался с разбойничьей шайкой и даже обагрил руки человеческой кровью. Звали его Тразилл. Каков он был на самом деле, такова о нем была и слава. 2. Как только Харита созрела для брака, он оказался в числе самых настойчивых искателей ее руки и с большим рвением добивался своего, но, хотя он оставлял далеко за собой всех своих соперников и богатыми подарками старался склонить родителей к соглашению, дурная слава о нем помешала делу, и он, к немалой обиде своей, получил отказ. Когда же хозяйская дочка вышла за доброго Тлеполема, Тразилл, не переставая поддерживать в себе потерянную для него любовь, с которой смешивалось чувство негодования, вызванного отвергнутым предложением, задумал кровавое преступление. Найдя в конце концов удобный случай проникнуть в дом, он приступил к исполнению злодейского плана, давно уже обдуманного им. В тот день, когда девушка благодаря ловкости и доблести своего жениха освобождена была от злодейских ножей разбойников, Тразилл, изъявлениями восторга обращая на себя всеобщее внимание, вмешался в толпу поздравляющих. Как бы радуясь настоящему благополучию и будущему потомству новобрачных и помещенный из уважения к блистательному его роду в ряды самых почетных гостей, он, скрыв злодейский свой замысел, делал вид, будто одушевлен самыми дружественными чувствами. Уже постоянные разговоры и частые беседы, а иногда даже участие в трапезах и пирушках делали его все более близким другом семьи, и незаметно для самого себя стремительно падал он в губительную любовную бездну. И в самом деле, разве пламя жестокой любви не услаждает нас первым легким теплом своим, потом же, когда знакомство, доставляя лишь временное облегчение, раздует его, разве не до конца сжигает оно нас неистовым жаром? 3. Уже много времени потратил Тразилл на размышления, не зная, что предпринять. Удобный случай для разговора наедине никак ему не представлялся: все менее и менее казалось ему возможным получить доступ к прелюбодеянию, и, видя на своем пути многочисленную стражу, не находил он способа расторгнуть узы свежего и все крепнущего чувства, да и сама неискушенность новобрачной, если бы она даже была согласна на то, на что согласиться она не могла, служила бы немалой помехой к нарушению супружеской верности; и все же с гибельным упорством стремился он к невозможному, как будто это было возможным. Ведь если страсть с каждым днем овладевает нами все сильнее и сильнее, то все, что в обычное время мы считали делом трудным, тут кажется нам легко исполнимым; итак, обратите внимание, прошу вас, со всею тщательностью выслушайте, на какие крайности оказалось способным иступленное чувство. 4. Однажды Тлеполем, взяв с собой Тразилла, отправился на охоту в надежде выследить дичину — если только могут быть названы дикими серны; но дело в том, что Харита не разрешала своему мужу гоняться за зверьми, вооруженными клыками или рогами. И вот они уже у подножья лесистого холма, где в тени тесно переплетавшихся ветвей скрывались от взоров охотников серны; и, чтобы поднять зверя из логова, выпускают охотничьих собак специально предназначенной для облав породы; они, помня выучку, тут же разбиваются на своры и занимают кругом все выходы, вначале ограничиваясь глухим рычаньем, потом по внезапно данному знаку оглашают воздух злобным нестройным лаем. Но показывается вовсе не серна, не робкая козочка, не кротчайшее из всех животных — лань, а огромный, невиданных размеров кабан, с мускулами, горою вздувающимися под толстой шкурой, косматый от вставших дыбом на коже волос, колючий от поднявшейся по хребту щетины, скрежещущий покрытыми пеной зубами, извергающий пламя из грозных глаз и рев из разинутой пасти, весь как молния в диком своем порыве. Прежде всего ударами клыков направо и налево вспорол он животы слишком дерзким собакам, которые следовали за ним по пятам, и они тут же издохли, затем растоптал наши ничтожные сеточки и побежал дальше в том же направлении, куда бросился с самого начала. 5. Мы же все, пораженные ужасом, с непривычки к таким опасным охотам и вдобавок безоружные и ничем не защищенные, прячемся поглубже под прикрытие листвы и стволов деревьев, меж тем как коварный Тразилл, видя в своем распоряжении столь удобную ловушку, обращается к Тлеполему с такой лукавой речью: «Как! Мы, по примеру подлой этой челяди, поддадимся страху и пустому испугу и упустим из рук такую завидную добычу? Мы ведь не бабы! Почему бы нам не вскочить на коней, почему не пуститься в погоню? Ну-ка, бери рогатину, а я захвачу копье». И вот в одну минуту они уже сели на коней и во весь опор пустились преследовать зверя. Но тот, не забыв природной силы своей, оборачивается и, пламенной горя жестокостью, стиснув зубы, на мгновение останавливается, оглядываясь и не зная, на кого первого наброситься. Первый Тлеполем оружие свое всадил в спину зверя, но Тразилл, минуя кабана, копьем подрезает поджилки задних ног у лошади, на которой ехал Тлеполем. Истекая кровью, животное опрокинулось и рухнуло навзничь, невольно сбросив при этом седока на землю. Не медлит неистовый вепрь, но, ринувшись на лежащего, раздирает ему сначала одежду, а когда тот хотел приподняться, — самому ему наносит клыком глубокую рану. Но доброго друга нисколько не смутило это преступное начало; напротив, казалось ему, даже такое опасное положение не может вполне насытить его жестокость, и когда Тлеполем, в смятении стараясь защитить от ударов свои израненные ноги, жалостно взывал к нему о помощи, он поразил его копьем в правое бедро с тем большей уверенностью, что рассчитывал на полное сходство ран от оружия со следами звериных клыков. Затем без труда прикончил и вепря. 6. Так он разделался с юношей, а тут и мы, горестные домочадцы, сбегаемся, выйдя каждый из своего убежища. Тразилл же, хоть и радовался в душе, что исполнил свое заветное желание и ниспроверг врага, не дал веселью выступить на своем лице, но наморщил лоб, принял печальный вид и, жадно обняв бездыханное тело того, кого сам лишил жизни, искусно подражал всем действиям удрученного горем человека, вот только слезы не слушались и не показывались на глазах. Напустив на себя горестный вид и уподобившись нам, горевавшим нелицемерно, вину своих рук он свалил на зверя. Не поспело еще злодеяние свершиться, как уже молва о нем распространяется, прежде всего путь свой направляя к дому Тлеполема, и достигает слуха несчастной супруги. Как только услышала она эту весть, ужаснее которой не суждено ей было ничего в жизни услышать, как, ума лишившись, потеряв рассудок, словно одержимая, бешено пустилась бежать по людным улицам, по полям деревенским, не своим голосом крича о несчастье своего мужа. Стекаются к ней горестные толпы граждан, встречные присоединяются, разделяя ее скорбь, весь город пустует от охватившего всех желания видеть, в чем дело. И вот она подбегает к трупу мужа, без чувств валится на мертвое тело и едва-едва тут же на месте не отдала покойному супругу душу, которую давно уже ему посвятила. С большим трудом родные ее поднимают, и она против воли остается в живых, и погребальная процессия в сопровождении всего народа направляется к усыпальнице. 7. А Тразилл не переставал вопить, сверх всякой меры рыдал, проливая слезы, что в первые минуты печали отказывались появляться, а теперь — от возрастающей радости, разумеется, — потекли, и самое богиню Истину[206] обманывал, осыпая ласкательными именами покойного. Исполненным скорби голосом называл он его и другом, и сверстником, и товарищем, и даже братом, а тем временем рукам Хариты, бьющей себя в грудь, старался помешать, успокаивал печаль, удерживал от воплей, ласковыми словами смягчал жало горя, плетя утешения, приводя многочисленные примеры разнообразных несчастий, но со всеми своими притворными заботами не упускал желанного случая прикоснуться к женщине, этими похищенными наслаждениями поддерживая ненавистную свою страсть. Как только окончились погребальные обряды, молодая женщина сразу же начинает думать, как бы поскорее вслед за мужем сойти в могилу, и, перебрав все до одного способы, остановилась на самом легком, спокойном, не требующем никаких орудий, но подобном блаженному успокоению, она отказалась от всякой пищи, перестала о себе заботиться и, навек распростившись с дневным светом, удалилась в самый темный покой. Но Тразилл, с упорством и настойчивостью, отчасти собственными убеждениями, отчасти через домочадцев и родственников и, наконец, через самих родителей молодой женщины, достиг того, что она согласилась свое тело, уже смертельно побледневшее и покрытое грязью, освежить баней и пищей подкрепить силы. Она же, всегда почитавшая своих родителей, подчинилась, хотя и против воли, священной необходимости, и с лицом не веселым, конечно, но уже несколько более ясным, возвращается, как от нее требовали, к жизненным привычкам; но в груди — нет! — скорее в самой сокровенной глубине сердца таились у нее печаль и скорбь, дни и ночи снедала ее безутешная тоска, и, соорудив статуи, изображавшие покойного в виде бога Либера,[207] она в неустанном служении воздавала ему божеские почести, самою этой отрадой терзая себя. 8. Меж тем Тразилл, вообще человек порывистый и. как из самого имени его явствует,[208] безрассудный, не дождавшись, чтобы печаль досыта насытилась слезами, успокоилось безумие в пораженном рассудке, чтобы чрезмерность горя ослабела и оно само изжило бы себя, без всяких колебаний заговорил о браке с женщиной, все еще продолжавшей оплакивать мужа, раздирать одежды, рвать на себе волосы; с грязным бесстыдством выдал он тайны своей души и невообразимое коварство. При этих нечестивых словах на Хариту находит ужас и отвращение, она падает, лишившись чувств, как бы пораженная громом, солнечным ударом или самою Юпитеровой молнией. Через некоторое время, придя в себя, она испустила несколько раз звериный вой и, теперь уже ясно представляя себе всю подлость Тразилла, попросила отложить ответ на его просьбу, покуда тщательно ее не обдумает. Между тем во время целомудренного ее сна является тень убитого, жалкою смертью погибшего Тлеполема, с лицом, обезображенным бледностью и покрытым сукровицей, и с такими словами обращается к жене: «Супруга моя, пусть никому другому не дано будет называть тебя этим именем; но если в груди твоей память обо мне уже исчезла или если горькая смерть моя разрушила любовный союз, — с кем угодно сочетайся браком более счастливым, только не доставайся в святотатственные руки Тразилла, речами с ним не обменивайся, трапезы с ним не разделяй, на ложе с ним не покойся. Беги кровавой десницы моего погубителя, воздержись заключать брак с убийцей. Раны те, кровь на которых слезы твои омыли, — не все от клыков раны, злого Тразилла копье разлучило меня с тобою». И, добавляя к этим словам другие, все подряд рассказал, как совершилось преступление. 9. А она, как прежде погруженная в мрачный покой, уткнувшись лицом в подушку, не просыпаясь, щеки увлажняет слезами и, как будто терпя неожиданную муку от усилившегося горя, испускает протяжные стоны, рубашку раздирает и по прекрасным плечам безжалостно бьет ладонями. Ни с одной душой не поделившись ночными своими видениями, но тщательно скрыв все, что стало известно ей о злодеянии, молча решила и убийцу негоднейшего наказать, и себя избавить от бедственной жизни. Вот снова является гнусный искатель безрассудных удовольствий, утруждая ее не желавшие слушать уши разговорами о бракосочетании. Но она, кротко прервав речь Тразилла и с удивительной хитростью играя свою роль, в ответ на назойливую болтовню и униженные просьбы говорит: «Все еще стоит перед моими глазами прекрасный образ брата твоего и любимого моего супруга, все еще ноздри мои обоняют дух киннамона[209] от божественного его тела, все еще Тлеполем прекрасный живет в моем сердце. Хорошо и рассудительно ты поступишь, если предоставишь несчастнейшей женщине необходимое время для законного горя: пусть протекут оставшиеся месяцы, завершая годичный срок, что не только будет соответствовать моему целомудрию, но и для твоего спокойствия будет полезно, чтобы преждевременным браком[210] не поднять нам из гроба, тебе на погибель, горестную тень моего мужа, объятую справедливым негодованием». 10. Но такие слова не отрезвили Тразилла, и даже обещание, которое должно было вскоре исполниться, не удовлетворило его; снова и снова из взволнованных уст его вылетали нечистые нашептывания, пока Харита, сделав вид, что он ее убедил, не сказала ему: «Хоть в одном придется тебе уступить горячим моим просьбам, Тразилл: необходимо, чтобы, покуда не истекут остальные дни до годичного срока, потихоньку сходились мы на тайные свидания, так чтобы никому из домашних не было ничего известно». Полностью убежденный лживыми обещаниями женщины, Тразилл поддался на них и охотно согласился на тайное сожительство; он уже сам мечтает о ночи и об окутывающем землю мраке, одно стремление ставя выше всего остального — обладание. «Но слушай, — говорит Харита, — закутайся как можно плотнее в плащ, без всяких спутников, молча, в первую стражу ночи[211] приходи к моим дверям, свистни один раз и жди моей кормилицы, которая у самого входа будет тебя караулить. Но и впустив тебя внутрь, она не зажжет огня, а в темноте проведет тебя в мою спальню». 11. Тразиллу понравилась такая мрачная обстановка будущих брачных свиданий. Не подозревая ничего дурного, волнуемый лишь ожиданием, он досадовал только, что так долго тянется день и медлит наступить вечер. Но вот наконец солнечный свет уступил место темноте ночи, и немедленно, одевшись, как приказала ему Харита, и попавшись в силки хитрой старухи, уже стоявшей на страже, полный надежд, проникает он в спальню. Тут старуха, исполняя наставления хозяйки, окружает его заботами и, вытащив тихонько чаши и сосуд с вином, к которому подмешано было снотворное зелье, объясняя отсутствие госпожи тем, что та задержалась будто бы у больного отца, потчует гостя; а он доверчиво и жадно опоражнивает чашу за чашей, так что сон без труда валит его с ног. Вот он уже лежит навзничь, любому враждебному действию доступный; с мужским сердцем в груди, в грозном порыве быстро входит на зов Харита и с криком останавливается над убийцей. 12. «Вот он, — восклицает, — верный спутник мужа моего, вот лихой охотник, вот милый супруг! Вот десница, кровь мою пролившая, вот грудь, где на мою погибель замышлялись лживые козни, вот глаза, которым в недобрый час я приглянулась и которые, предчувствуя каким-то образом тот мрак, что их ожидает, уже теперь вкушают будущие муки. Спокойно почивай, счастливых снов! Ни мечом, ни железом тебя не трону; да не будет того, чтобы одинаковой смертью с мужем моим ты сравнился! Очи умрут у тебя живого, и, кроме как во сне, ничего ты больше не будешь видеть. Так сделаю, что насильственную смерть врага своего сочтешь счастливее своей жизни. Света дневного видеть не будешь, в руке поводыря нуждаться будешь, Хариты обнимать не будешь, браком не насладишься, в смертный покой не погрузишься и жизнью радостной не усладишься, но бледной тенью будешь блуждать меж царством Орка и солнцем, долго искать будешь десницу, которая зениц тебя лишила, и, что в бедствиях тяжелее всего, не узнаешь даже, кто твой обидчик. Я же кровью из глаз твоих на гробнице моего Тлеполема совершу возлияние и душе блаженной его посвящу твои очи. Но зачем пользуешься ты отсрочкой казни, заслуженной тобою, и, быть может, грезишь о моих, губительных для тебя, объятиях! Оставь сумрак сна и проснись для другого мрака, мрака возмездия. Подними незрячее лицо свое, узнай отмщение, пойми свое бедствие, сочти свои беды! Так очи твои понравились целомудренной женщине, так брачные факелы осветили свадебный чертог твой! Мстительницы[212] будут у тебя свадебными подружками, а товарищем — слепота и вечные угрызения совести». 13. Провещав подобным образом, она вытаскивает из волос головную шпильку и наносит бесчисленные уколы Тразиллу в глаза, затем, оставив его совершенно лишенным зрения, пока тот, страдая от какой-то непонятной боли, стряхивает с себя хмель и сон, схватывает она обнаженный меч, который Тлеполем обычно носил у пояса, как безумная пускается бежать по городу и, без сомнения, замышляя какое-то новое злодеяние, направляется прямо к гробнице мужа. И мы, и весь народ, покинув свои дела, с усердием поспешили вслед за нею, уговаривая друг друга вырвать оружие из ее неистовых рук. Но Харита, встав рядом с гробом Тлеполема и заставя блистающим мечом всех расступиться, как увидела, что все горько плачут и отовсюду раздаются жалобные вопли, говорит: «Оставьте несносные ваши слезы, оставьте горе, недостойное моей доблести. Отомстила я кровавому убийце моего мужа, казнила зловещего похитителя моего счастья. Настает время, когда мечом этим найду дорогу я в загробный мир к моему Тлеполему». 14. И, рассказав все в подробностях, по порядку, о чем в сонном видении известил ее муж, и, в какую западню завлекши, покарала она Тразилла, вонзив меч себе под правую грудь, рухнула, обливаясь собственной кровью, и, пробормотав напоследок какие-то невнятные слова, испустила мужественный дух. Со старанием и тщанием обмыв тело несчастной Хариты, домочадцы погребли ее в той усыпальнице, навеки возвращая мужу его супругу. А Тразилл, узнав обо всем происшедшем и не в силах найти казни, которая искупила бы это бедствие, но уверенный, что смерть от меча недостаточна для такого преступления, приказал принести себя туда же, к той же гробнице и, неоднократно воскликнув: «Вот вам, зловещие тени, добровольная жертва!» — плотно велел закрыть за собою двери в гробницу, избирая голод средством к уничтожению жизни, осужденный собственным приговором. 15. Вот что поведал юноша тяжело опечаленным поселянам, прерывая неоднократно свой рассказ глубокими вздохами и слезами. Те, опасаясь за свою участь при переходе в руки новых владельцев и горько оплакивая несчастье в доме хозяев, собираются бежать. А старший конюх, попечениям которого я был поручен с таким многозначительным наказом, собирает все ценное, что было припрятано у него в домишке, взваливает на спину мне и другим вьючным животным и со всем скарбом покидает прежнее свое жилище. Мы везли на себе ребятишек и женщин, везли кур, воробьев,[213] козлят, щенят; вообще все, что не могло достаточно быстро идти и служило помехой в бегстве, передвигалось посредством наших ног. Я не чувствовал тяжести груза, хотя он и был громаден, до такой степени был рад я, что убегаю и оставляю позади себя отвратительного оскопителя моей мужественности. Перевалив через крутую, поросшую лесом гору и снова спустившись на ровное пространство полей, когда дорога в сумерках уже начала темнеть, достигли мы укрепленного поселка, многолюдного и богатого, жители которого отговаривали нас продолжать путь ночью и даже рано утром, так как вся окрестность, самые даже дороги наполнены были стаями огромных, чудовищных волков, отличающихся необычайной яростью и уже привыкших к нападениям и грабежам; подобно разбойникам, набрасывались они на прохожих и, от свирепого голода неистовствуя, совершали набеги на соседние усадьбы, и плачевная участь робких стад угрожает теперь жизни людей. К тому же о предстоящей нам дороге говорили, что она усеяна недоеденными трупами, вокруг белеют обглоданные кости, так что нам пускаться в путь надо с крайней осторожностью; прежде всего, опасаясь засад, которые могут подстерегать нас на каждом шагу, следует нам подождать, пока станет совсем светло, часть дня уже успеет пройти и солнце поднимется высоко, так как сам дневной свет сдерживает ярость нападений диких зверей; притом советовали нам идти не вразброд, а тесно сомкнутым строем, пока не минуем этих опасных мест. 16. Но негоднейшие беглецы, наши вожаки, в слепой и необдуманной поспешности и в страхе перед предполагаемой погоней, пренебрегли полезными советами и, не дождавшись близкого уже рассвета, около третьей стражи ночи навьючили нас и погнали к дороге. Страшась опасностей, о которых нам говорили, я, насколько мог, держался в самой середине толпы, старательно прячась за другими вьючными животными, и оберегал свой круп от звериного нападения; все начали уже удивляться моей прыти, так как я обгонял остальных ослов и лошадей. Но проворство это указывало не на мою быстроту, а скорее на мой испуг; по этому поводу мне пришло в голову, что, может быть, и пресловутый Пегас от страха сделался летучим и за это заслуженно прозван крылатым: прыгая в вышину и взлетая до самого неба, он на самом деле в ужасе уклонялся от укусов огненосной Химеры.[214] Да и сами пастухи, которые подгоняли нас, в предвидении схватки, запаслись оружием: у кого копье, у кого рогатина, один нес дротик, другой дубину, и каждый не забыл набрать камней, которыми обильно снабжала нас неровная дорога; были и такие, которые вооружились заостренными кольями, но большинство несло зажженные факелы, чтобы отпугивать зверей. Не хватало единственно сигнальной трубы, а то совсем был бы готовый к бою военный отряд. Но, отделавшись в этом отношении напрасным и пустым страхом, попали мы в худшую беду. Волки, не то испугавшись шума, поднятого толпой молодежи, или яркого пламени факелов, не то в другом каком-нибудь месте гоняясь за добычей, не предпринимали никакого на нас нападения и даже поблизости не показывались. 17. Но обитатели какой-то усадьбы, мимо которой пришлось нам проходить, приняв нас за толпу разбойников, насмерть перепугались и, сильно опасаясь за целость своего имущества, выпустили на нас огромных бешеных псов, тщательно выдрессированных для сторожевой службы, более злых, чем волки и медведи, науськивая их обычным улюлюканьем и всевозможными криками. Собаки, злые от природы и к тому же рассвирепевшие от шума, поднятого хозяевами, нападают на нас и, окружив со всех сторон наш отряд, набрасываются и без всякого разбора принимаются яростно терзать вьючный скот и людей и многих сбивают с ног. Клянусь Геркулесом, не столько заслуживает это зрелище упоминания, сколько сострадания: собаки огромными сворами одни хватали убегающих, другие нападали на остановившихся, третьи набрасывались на свалившихся и по всему нашему отряду прошлись зубами. И вот к такой-то опасности присоединяется другая, еще худшая. Деревенские жители вдруг принялись со своих крыш и с соседнего пригорка бросать в нас камнями, так что мы уже и не знали, какой беды раньше остерегаться: вблизи собаки рвут, издали камни летят. Случилось, что один из камней неожиданно попал в голову женщине, сидевшей у меня на спине. От боли она начала плакать и звать на помощь своего мужа — того самого пастуха, что за мной присматривал. 18. Он стал призывать богов в свидетели, отирать кровь с лица у жены и кричать еще громче ее: — Что нападаете на несчастных людей, страдальцев-путников, с такой жестокостью? Что нас притесняете? Какой наживы надо вам, за какие проступки мстите нам? Ведь не в звериных пещерах или диких трущобах живете вы, чтобы радоваться пролитью крови. Не успел он это сказать, как прекращается частый град каменьев и утихает, по команде, поднятая зловещими собаками буря. Тут один из крестьян с самой верхушки кипариса говорит: — Мы разбойничали не из желания отнять ваши пожитки, а свои собственные от ваших рук защищали. Теперь же с миром и ничего не опасаясь можете продолжать ваш путь. Так сказал он, и мы тронулись дальше, все по-разному пострадавшие — кто от камней, кто от собак, но целым никто не остался. Пройдя некоторое расстояние, достигли мы какой-то рощи, состоявшей из высоких деревьев, украшенной зелеными лужайками, где нашим погонщикам захотелось остановиться для некоторого подкрепления сил, чтобы ревностно взяться за лечение своих пострадавших по разным причинам тел. И вот, растянувшись на земле, кто где, немного оправились от усталости, а потом спешат ранам оказать помощь различными средствами: тот обмывал кровь водой из протекавшего мимо ручья, один к опухоли смоченные уксусом губки прикладывал, другой обвязывал бинтом зияющие раны. Так каждый по-своему заботился о своей поправке. 19. Между тем с вершины холма смотрел на нас какой-то старик, который пас мелкий скот; около него щипали траву козы. Кто-то из наших спросил его, нет ли у него для продажи свежего молока или молодого сыра. Но он долго качал головой и наконец говорит: — И вы еще о еде и питье или вообще о каком-то отдыхе думаете! Неужели вы совсем не знаете, в каком месте находитесь? И с этими словами собрал своих овечек и пошел прочь. Речь эта и его бегство немалый страх нагнали на наших пастухов. Покуда в ужасе стараются они догадаться, каким свойством обладает эта местность, и никого не находят, у кого бы спросить, приближается по дороге другой старик, высокий, обремененный годами, всем телом опираясь на палку, еле волоча ноги и обливаясь слезами; увидя нас, он еще пуще заплакал и, касаясь колен всех молодых людей по очереди, так взмолился: 20. — Заклинаю вас Фортуной и вашими гениями-хранителями,[215] да доживете вы в веселье и здоровье до моего возраста, помогите старцу дряхлому и малютку моего, преисподней похищенного, верните моим сединам! Внучек мой и любезный спутник в этом путешествии захотел поймать воробышка, чирикавшего на заборе, и свалился в соседний ров, заросший сверху кустарником; жизнь его в крайней опасности, так как по стонам его и по тому, как поминутно дедушку зовет он на помощь, слышу я, что он еще жив, но по слабости тела моего, как сами видите, помочь не могу. Вам же, молодостью и силой одаренным, легко оказать поддержку несчастнейшему старцу и доставить мне живым и здоровым самого младшего из моих потомков и единственного отпрыска. 21. Всех охватила жалость при виде того, как он молил, раздирая седины. А один из пастухов, и храбрее по духу, и летами моложе, и телом крепче, к тому же единственный вышедший без увечья из предыдущей схватки, быстро встает и, спросивши, в каком месте упал мальчик, без колебания идет вслед за стариком к густому кустарнику, на который он указал ему пальцем. Тем временем все отдохнули, раны залечили, нас накормили и, собравши пожитки, начали готовиться в дорогу. Сначала долго кликают по имени того юношу, наконец, обеспокоившись долгим его отсутствием, послали человека отыскать товарища, напомнить ему, что пора в путь, и привести с собой. Через некоторое время возвращается посланный, смертельно бледный, весь дрожит и удивительные вещи рассказывает про своего товарища, будто тот лежит навзничь, почти весь съеденный, а над ним — огромный дракон, грызущий его тело, старика же убогого пропал и след. Услышав это и сравнив рассказ посланного со словами пастуха, вожаки наши поняли, что дракон и есть тот самый жестокий обитатель этих мест, о котором их предупреждали, и, покинув опасную местность, проворно пускаются в бегство, погоняя нас частыми ударами палки. 22. Пройдя как можно скорее значительное расстояние, достигли мы наконец какого-то селения, где и отдыхали всю ночь. Там произошел случай, весьма достойный упоминания, и о нем я хочу рассказать. Некий раб, который по поручению господина ведал всем его хозяйством и был к тому же управляющим огромного поместья — того самого, где мы остановились, — проживал здесь, женатый на рабыне из того же дома, но сгорал страстью к некой свободной женщине на стороне. Жена его, оскорбленная изменой, дотла сожгла все его расчетные книги и все, что хранилось в амбаре. Но, не чувствуя себя удовлетворенной и считая, что такой убыток — недостаточная месть за оскорбление ее брачного ложа, она обратила свой гнев против собственной плоти и крови и, вдев голову в петлю, привязав малютку, давно уже рожденного ею от того самого мужа, к той же самой веревке, бросилась вместе с младенцем в глубокий колодец. Хозяин очень разгневался, узнав об этой смерти, и, схватив раба, доведшего жену до такого преступления, велел раздеть его, всего обмазать медом и крепко привязать к фиговому дереву. А в дупле этого дерева был муравейник, кишмя кишевший насекомыми, и муравьи тучами сновали туда и сюда. Как только они учуяли сладкий медовый запах, шедший от тела, то, глубоко впиваясь, хотя и мелкими, но бесчисленными и беспрерывными укусами, долго терзали, так что, съевши мясо и внутренности, начисто обглодали все кости, и к зловещему дереву оказался привязанным только сверкающий ослепительной белизной, лишенный всякой мякоти скелет. 23. Покинув и это отвратительное место нашей стоянки и оставив жителей в глубокой печали, поехали мы дальше и, проведя весь день в пути по равнинам, уже усталые, достигли некоего многолюдного и знаменитого города. Здесь те пастухи решили навсегда обосноваться, рассчитывая найти безопасное убежище от возможных преследований и привлекаемые благоприятной молвой об изобилии продовольствия. Вьючным животным дали три дня на восстановление сил, чтобы вид у нас был получше и легче было нас продать, потом вывели нас на базар, и, после того как глашатай[216] громким голосом назвал цену каждого в отдельности, лошади и другие ослы были приобретены богатыми покупателями; а мимо меня, оставшегося напоследок в одиночестве, большей частью проходили с пренебрежением. Мне уже надоели все эти прикосновения покупателей, которые по зубам хотели узнать мой возраст, так что, когда кто-то вонючими пальцами уже в который раз принялся ощупывать мои десны, я схватил зубами грязную, зловонную руку и совершенно раздробил ее. Последнее обстоятельство оттолкнуло окружавших нас людей от покупки, так как они сочли меня за дикое животное. Тогда глашатай, надорвав горло и охрипнув, принялся за смешные прибаутки, прославляя мои достоинства: — Долго ли нам еще без толку выводить на продажу такого мерина, старого, ослабевшего, с разбитыми ногами, безобразного от хвори и все же, несмотря на тупость и лень, норовистого, годного только разве что на решето для щебенки? Даже если бы даром его кому-нибудь отдать, так корму на него жалко. 24. Такими причитаниями глашатай вызывал хохот у присутствующих. Но жесточайшая судьба моя, от которой не смог я убежать, куда б ни бежал, и гнева которой не смог смягчить перенесенными уже бедствиями, снова обратила на меня слепые свои очи и чудесным образом послала покупателя, самого подходящего для жестоких моих испытаний. Судите сами: развратника, старого развратника, плешивого, но украшенного седеющими висячими локонами, одного из тех отбросов толпы, что, ударяя в систры и кастаньеты, по городам и селам нищенствуют, возя с собою изображение Сирийской богини.[217] Воспылав жаждой купить меня, спрашивает он глашатая, откуда я родом; тот сообщает, что родом я из Каппадокии и достаточно крепенький. Тот дальше справляется о моем возрасте; оценщик отвечает шуткой: — Некий астролог, составлявший его гороскоп, выдавал его за пятилетнего; впрочем, лучше всех, конечно, знает об этом он сам — по записям, сделанным его родителями в списках граждан. Хотя я и рискую умышленно погрешить против Корнелиева закона, если вместо раба римского гражданина тебе продам, но купишь ты верного и усердного слугу, который и в дороге, и дома может тебе пригодиться. Но тут ненавистный покупатель принялся задавать вопрос за вопросом и, наконец, с тревогой осведомляется, смирный ли я. 25. А глашатай отвечает: — Овечка перед тобой, а не осел, любую работу исполняет спокойно, не кусается, не лягается — ну просто, можно сказать, скромный человек в ослиной шкуре. Это и проверить нетрудно. Всунь лицо ему между ляжек — легко узнаешь, сколь великое окажет он терпение. Так глашатай издевался над этим развратником, но тот, поняв, что над ним насмехаются, притворно вознегодовал: — А тебя, падаль, пусть сделают слепым, глухим и полоумным крикуном всемогущая и всерождающая Сирийская богиня, святой Сабадий,[218] Беллона,[219] и Идейская матерь,[220] и владычица Венера вместе со своим Адонисом[221] за то, что столько времени пристаешь ко мне со своими нелепыми шутками! Что же ты, глупец, думаешь, будто я могу вверить богиню непокорному вьючному животному, чтобы он внезапным толчком сбросил божественное изображение, а я, несчастный, принужден был бегать с растрепанными волосами и искать какого-нибудь лекаря для поверженной наземь богини? При таких речах вдруг пришло мне в голову прыгнуть, как сумасшедшему, чтобы меня приняли за непокорного и дикого и торг не состоялся. Но замысел мой предупредил беспокойный покупатель, поспешивший уплатить семнадцать денариев; желавший отделаться от меня хозяин с удовольствием принял деньги и сейчас же, взяв меня за узду, сплетенную из альфы,[222] передал Филебу — этим именем назывался новый мой владелец. 26. Тот, получив нового слугу, повел меня к своему дому и, едва ступил на порог, закричал: — Девушки, вот я вам с рынка хорошенького раба привел! А девушки эти оказались толпой развратников, которые сейчас же возликовали нестройным хором ломающихся, хриплых, пискливых голосов, думая, что для их услуг действительно припасен какой-нибудь невольник; но, увидя, что не дева подменена ланью, а мужчина — ослом,[223] они сморщили носы и стали по-всякому издеваться над своим наставником, говоря, что не раба он купил, а мужа — для себя, конечно. — Смотри только, — твердили, — не слопай один такого восхитительного цыпленочка, дай и нам, твоим голубкам, иногда попользоваться. Болтая между собою таким образом, они привязали меня к яслям возле дома. Был среди них какой-то юноша, достаточно плотного телосложения, искуснейший в игре на флейте, купленный ими на рабском рынке на те пожертвования, что они собирали, который, когда они носили по окрестностям статую богини, ходил вместе с ними, играя на трубе, а дома без разбора служил общим любовником. Как только он увидел меня в доме, охотно и щедро засыпал мне корма и весело проговорил: — Наконец-то явился заместитель в несчастных моих трудах! Только живи подольше и угоди хозяевам, чтобы отдохнули уже уставшие мои бока. Услышав такие слова, я призадумался об ожидающих меня новых невзгодах. 27. На следующий день, надев пестрые одежды и безобразно размалевав лицо краской грязно-бурого цвета, искусно подведя глаза, выступили они, украсившись женскими повязками и шафрановыми платьями из полотна и шелка; на некоторых были белые туники, поддерживаемые поясами, разрисованные узкими пурпурными полосками, напоминавшими маленькие копья в полете, ноги обуты в желтые туфли; а изображение богини, закутанное в шелковый покров, водрузили они на меня; сами же, обнажив руки до плеч, несли огромные мечи и секиры и прыгали с криками, возбуждаемые звуками флейты, в бешеном священном танце. Миновали они немало хижин и наконец достигли дома зажиточного хозяина; как только они вступили в него, сейчас же воздух огласился нестройными воплями, и они в исступлении принялись носиться, опустив голову, стремительными движениями поворачивая шею, так что свисающие волосы развевались, образуя круг; некоторые на бегу кусали свои плечи и, наконец, двусторонними ножами, которые при них были, руки себе начали полосовать. Один из них особенно старался: из глубины груди вырывалось у него прерывистое дыхание, и он изображал дикое исступление, словно на него снизошел дух божий, как будто божеское присутствие, вместо того чтобы совершенствовать человека, делает его немощным и больным. 28. Но смотри, какое вознаграждение заслужил он от небесного провидения! Притворно начал он громогласным вещанием поносить самого себя и обвинять в том, будто он каким-то образом преступил священные законы религии; потом кричит, что должен от собственных рук получить справедливое возмездие. Наконец схватывает бич — своего рода оружие этих полумужчин, одним им свойственное, — сплетенный из полосок лохматой шерсти с длинной бахромой и овечьими косточками различной формы на концах, и принимается наносить себе узелками этими удары, защищенный от боли необычайным присутствием духа. Можно было видеть, как от порезов мечом и от ударов бичом земля увлажнилась нечистой кровью этих скопцов. Обстоятельство это возбудило во мне немалую тревогу; при виде такого количества крови, вытекавшей из многочисленных ран, подумал я: «А вдруг случится так, что желудок странствующей богини пожелает ослиной крови, как некоторые люди бывают охочи до ослиного молока?» Наконец, не то утомясь, не то удовлетворясь бичеванием, прекратили они кровопролитие и стали собирать и складывать за пазуху, где места было довольно, медные и даже серебряные деньги, которые наперебой протягивали им многочисленные жертвователи; кроме того, дали им бочку вина, молока, сыра, немного муки разных сортов, а некоторые подали и ячменя для носителя богини; все это они с жадностью забрали и, запихав в специально для подобной милостыни приготовленные мешки, взвалили мне на спину, так что, выступая под тяжестью двойной поклажи, был я одновременно и храмом, и амбаром. 29. Таким образом, переходя с места на место, они обирали все окрестности. Придя наконец в какое-то селение, на радостях по случаю хорошей поживы решили они устроить веселое пиршество. Посредством ложного предсказания выманили они у какого-то крестьянина самого жирного барана, чтобы удовлетворить этой жертвой алчущую Сирийскую богиню, и, приготовив все как следует к ужину, идут в баню; помывшись там, они приводят с собою как сотрапезника здоровенного мужика, щедро наделенного силой бедер и паха; не поспели они закусить кое-какими овощами, как, не выходя из-за стола, грязные эти скоты почувствовали бесстыдные позывы к крайним выражениям печально знаменитой похоти, окружили толпой парня, раздели, повалили навзничь и принялись осквернять гнусными своими губами. Не могли глаза мои выносить долго такого беззакония, и я попытался воскликнуть: — На помощь, квириты! Но никаких звуков и слогов у меня не вышло, кроме ясного, громкого, поистине ослиного «о». Раздалось же оно совершенно не ко времени, потому что из соседнего села прошлой ночью украли осленка, и несколько парней отправились его отыскивать, с необыкновенной тщательностью обшаривая каждый закуток; услышав мой рев в закрытом помещении и полагая, что в доме прячут похищенное у них животное, они, чтобы лично наложить руку на свою собственность, неожиданно всей гурьбой вваливаются в комнату, и очам их предстает гнусная пакость; тотчас они сзывают соседей и всем рассказывают про позорнейшее зрелище, поднимая на смех чистейшее целомудрие священнослужителей. 30. Удрученные таким позором, молва о котором, быстро распространившись, по заслугам сделала их для всех отвратительными и ненавистными, они около полуночи, забрав все свои пожитки, потихоньку покинули селение; проделав добрую часть пути до утренней зари и уже при ярком солнечном свете достигнув какого-то безлюдного места в стороне от дороги, они долго совещались между собой, а затем, решив предать меня смерти, сняли с меня изображение богини и положили ее на землю, освободили меня от всякой сбруи, привязали к какому-то дубу и своим бичом с бараньими косточками так отхлестали, что я едва не испустил дух; был один среди них, который все грозился своей секирой подрезать мне поджилки за то, что я будто бы нагло попрал его целомудрие, на котором не было, разумеется, ни пятнышка, но остальные, думая не столько о моем спасении, сколько о лежащей на земле статуе, сочли за лучшее оставить меня в живых. Итак, снова нагрузив меня и угрожая ударами мечей плашмя, доезжают они до какого-то прославленного города. Одно из первых лиц города, и вообще-то человек благочестивый, но особенно чтивший нашу богиню, заслышав бряцание кимвалов и тимпанов и нежные звуки фригийских мелодий, выбежал навстречу и, по данному им когда-то обету, предложил богине гостеприимство, нас всех разместил внутри ограды просторного своего дома, божество же старался умилостивить знаками самого глубокого почитания и обильными жертвами. 31. Здесь, как помню, жизнь моя подверглась величайшей опасности. Какой-то крестьянин послал в подарок своему господину, у которого мы остановились, часть своей охотничьей добычи — огромный и жирный олений окорок; повесить его имели неосторожность возле кухонных дверей недостаточно высоко, так что какая-то собака, тоже своего рода охотник, тайком его стащила и, радуясь добыче, покуда никто ее не увидел, скорее подальше утащила. Обнаружив пропажу и коря себя за небрежность, повар долгое время проливал бесполезные слезы, а потом, удрученный тем, что хозяин, того и гляди, потребует обеда, и вообще перепуганный сверх всякой меры, простился с малолетним сыном своим и, взяв веревку, собирался повеситься. Несчастный случай с мужем не ускользнул от глаз его верной жены. Крепко ухватившись обеими руками за роковую петлю, она говорит: — Неужели ты так перетрусил из-за этого несчастия, что совсем лишился разума и не видишь простого выхода, который посылает тебе божественный промысел? Если в крайнем этом смятении, воздвигнутом судьбою, сохранил ты хоть каплю здравого смысла, выслушай меня внимательно: отведи этого чужого осла в какое-нибудь скрытое место и там зарежь, отдели его окорок так, чтобы он напоминал пропавший, получше и повкуснее приготовь его с подливой и подай хозяину вместо оленьего. Негодному плуту улыбнулась мысль спастись ценой моей жизни. И, горячо похвалив свою подругу за находчивость, он принялся точить ножи для живодерства, которое считал уже делом решенным. КНИГА ДЕВЯТАЯ 1. Так негоднейший кровопийца готовил против меня оружие, я же, видя настоятельную необходимость принять какое-либо решение в столь опасную минуту и не тратя времени на долгие размышления, почел за лучшее бегством избавиться от надвигающейся гибели и, сейчас же оборвав веревку, которой был привязан, со всех ног пускаюсь удирать, для пущей безопасности поминутно лягаясь. Быстро пробежав ближайший портик, тут же врываюсь я в столовую, где хозяин дома давал жертвенный пир[224] жрецам богини, и в своем стремительном беге разбиваю и опрокидываю немало столовой посуды и даже пиршественных столов. Недовольный таким безобразным разгромом, хозяин отдает приказание меня, как животное резвое и норовистое, увести и со всем тщанием запереть в каком-нибудь надежном месте, чтобы я вторичным буйным появлением не нарушил мирной трапезы. Ловко защитив себя такой хитрой выдумкой и вырвавшись из самых рук палача, я радовался спасительному для меня заточению. Но вот уж правда, что Фортуна никогда не позволяет человеку, родившемуся в несчастливый час, сделаться удачником, и роковое предначертание божественного промысла невозможно отвратить или изменить ни благоразумным решением, ни мудрыми мерами предосторожности. Так и в моем деле: та самая выдумка, что на минуту, казалось, обеспечивала мне спасенье, подвергла меня страшной опасности и, больше того, чуть не довела до настоящей гибели. 2. В то время как слуги о чем-то перешептывались между собой, вдруг в столовую вбегает какой-то мальчик с перекошенным, трясущимся лицом и докладывает хозяину, что бешеная собака недавно каким-то чудом ворвалась из соседнего переулка к ним во двор через заднюю калитку и с дикой яростью набросилась на охотничьих собак, а потом кинулась в ближайшие конюшни и там с таким же неистовством напала на вьючный скот, наконец даже людей не пощадила: Миртила — погонщика мулов, Гефестиона-повара, Гипатея-спальника, Аполлония-лекаря, да и кроме этих множество других слуг, которые пытались ее прогнать, перекусала и сильно изранила; некоторые животные, пораженные ее ядовитыми укусами, проявляют несомненные признаки такого же бешенства. Известие это всех очень взволновало, так как они решили, что и я буйствовал по той же причине. И вот, вооружившись всякого рода оружием, призывая друг друга отвратить от себя общую смертельную опасность, гонятся они за мной, сами, скорее, страдая тем же недугом — безумием. Несомненно, они бы на куски искрошили меня копьями, рогатинами, а в особенности двусторонними топорами, которые тут же могли бы подать им слуги, если бы я, приняв во внимание всю опасность этой грозной минуты, не бросился в комнату, где расположились мои хозяева. Тогда меня обложили осадой, затворив снаружи двери, чтобы, не подвергаясь опасности схватки со мной, дождаться, пока я постепенно испущу дух во власти неизлечимого, безнадежного бешенства. Таким образом, мне предоставлена была наконец свобода, и, получив счастливую возможность остаться в одиночестве, я бросился на приготовленную постель и заснул по-человечески, как не спал уже долгое время. 3. Было уже совсем светло, когда я, отдохнув от усталости на мягкой постели, бодро вскакиваю и слышу, как те, что провели всю ночь без сна на посту, карауля меня, переговариваются о моей судьбе: — Неужели до сих пор еще несчастный осел этот не сбросил с себя бремени бешенства? — Наоборот, силою припадка яд болезни совсем истощился. Чтобы положить конец таким разногласиям, решили исследовать дело и, заглянув в какую-то щелку, видят, что я спокойно стою, здоров и невредим. Тогда уже сами, открыв дверь пошире, хотят они испытать, и в самом ли деле стал я ручным. Тут один из них, прямо небом ниспосланный мне спаситель, предлагает остальным такой способ проверки моего здоровья: чтобы дали мне для питья полное ведро свежей воды; если я без колебаний, как обычно, буду пить, не проявляя никакого неудовольствия, значит, я здоров и хворь прошла без остатка; если же, наоборот, я в страхе буду избегать вида и прикосновения влаги, тогда, несомненно, зловредное бешенство упорно продолжается; такой способ передан нам еще стародавними книгами и пользуется широким употреблением. 4. Предложение это понравилось, и сейчас же поспешно огромный сосуд наполняют прозрачной водой из ближайшего источника и, все еще в нерешительности, приносят ко мне. Я без всякого промедления сам даже иду навстречу и, томясь сильной жаждой, наклоняюсь, погружаю в сосуд всю голову и выпиваю спасительную (вот уже поистине спасительную) воду. Кротко терплю я и похлопыванье рукой, и поглаживанье по ушам, и подергивание за уздечку, и всякие другие испытания, пока, вопреки их безумной подозрительности, ясно не доказал свое послушание. Избегнув, таким образом, двойной опасности, на следующий день, нагруженный священными пожитками, с кастаньетами и кимвалами, пускаюсь я, нищий бродяга, снова в путь. Обойдя немало хижин и усадеб, заворачиваем мы в одно селение, построенное, как говорили старожилы, на развалинах некогда богатого города, и, пристав в ближайшей гостинице, узнаем там забавную историю[225] о любовном приключении в семье какого-то бедняка, которой я хочу и с вами поделиться. 5. Жил один ремесленник в крайней бедности, снискивая пропитание скудным своим заработком. Была у него женка, у которой тоже за душой ничего не было, но которая пользовалась, однако, известностью за крайнее свое распутство. В один прекрасный день, только что выходит он утром на свою работу, как в дом к нему потихоньку пробирается дерзкий любовник. И пока они беззаботно предаются битвам Венеры, неожиданно возвращается муж, ничего не знавший о таких делах, даже не подозревавший ничего подобного. Найдя вход закрытым и запертым, он еще похвалил осторожность своей жены, стучит в дверь и даже свистит, чтобы дать знать о своем присутствии. Тут продувная баба, очень ловкая в таких проделках, выпустив любовника из своих крепких объятий, незаметно прячет его в бочку, которая стояла в углу, наполовину зарытая в землю, но совсем пустая. Потом она отворяет дверь, и не поспел муж переступить порог, как она набрасывается на него с руганью: — Чего же ты у меня праздно слоняешься попусту, сложивши руки? Чего не идешь, как обычно, на работу? О жизни нашей не радеешь? О пропитании не заботишься? А я, несчастная, день и ночь силы свои надрываю за пряжей, чтобы хоть лампа в нашей конуре светила! Насколько счастливее меня соседка Дафна, которая с утра, наевшись досыта и напившись допьяна, с любовниками валяется! 6. Муж, сбитый с толку подобным приемом, отвечает: — В чем дело? Хозяин, у которого мы работаем, занят в суде и нас распустил; но все-таки, как нам пообедать сегодня, я промыслил. Видишь эту бочку? Всегда она пустая, только место даром занимает, и пользы от нее, право, никакой нет, только что в доме от нее теснота. Ну, вот я и продал ее за пять денариев одному человеку, он уже здесь, расплатится сейчас и свою собственность унесет. Так что ты подоткнись и немного помоги мне — надо вытащить ее из земли, чтобы отдать покупателю. Услышав это, обманщица, сразу сообразив, как воспользоваться подобным обстоятельством, с дерзким смехом отвечает: — Вот муженек-то достался мне так муженек! Бойкий торговец: вещь, которую я, баба, дома сидя, когда еще за семь денариев продала, за пять спустил! Обрадовавшись надбавке, муж спрашивает: — Кто это тебе столько дал? Она отвечает: — Да он, дурак ты этакий, давно уже в бочку залез посмотреть хорошенько, крепкая ли она. 7. Любовник не пропустил мимо ушей слов женщины и, быстро высунувшись, говорит: — Хочешь ты правду знать, хозяйка? Бочка у тебя чересчур стара и много трещин дала, — затем, обратясь к мужу и как будто не узнавая его, добавляет: — Дай-ка мне сюда, любезный, кто б ты там ни был, поскорей лампу, чтобы я, соскоблив грязь внутри, мог видеть, годится ли она на что-нибудь — ведь деньги-то у меня не краденые, как, по-твоему? Недолго думая и ничего не подозревая, усердный и примерный супруг этот зажег лампу и говорит: — Вылезай-ка, брат, и постой себе спокойно, покуда я тебе сам ее хорошенько вычищу. — С этими словами, скинув платье и забрав с собою светильник, принимается он отскребать многолетнюю корку грязи с гнилой посудины. А любовник, молодчик распрекрасный, нагнул жену его к бочке и, пристроившись сверху, безмятежно обрабатывал. Да к тому же распутная эта пройдоха просунула голову в бочку и, издеваясь над мужем, пальцем ему указывает, где скрести, в том месте да в этом месте, да опять в том, да опять в этом, пока не пришли оба дела к концу, и, получив свои семь денариев, злополучный ремесленник принужден был на своей же спине тащить бочку на дом к любовнику своей жены. 8. Чистейшие священнослужители, пробыв там несколько дней, откормившись за счет общественной щедрости и набив кошельки обильной данью за свои предсказания, придумали новый способ добывать деньги. Установив одно общее прорицание на различные случаи жизни, таким манером дурачили они многих людей, спрашивавших у них совета по самым разнообразным поводам. Прорицание гласило следующее: Быки в запряжке пашут землю для того, Чтобы посевам впредь привольно зеленеть. Случалось ли, что желающие вступить в брак спрашивали совета, они уверяли, что ответ попадет как раз в цель: сопряженные супружеством произведут многочисленное потомство; если запрашивал их человек, собирающийся приобрести именье, то оракул говорил правильно о быках, запряжке и полях с цветущими посевами; хотел ли кто получить божественное указание, беспокоясь насчет предстоящего путешествия, — вот уже готова ему упряжка самых смирных четвероногих, а посев сулит барыш; добивался ли кто ответа, удачно ли окончится предстоящее сражение или преследованье разбойничьей шайки, они утверждали, что прорицание благоприятно и знаменует полную победу, так как головы врагов склонятся под ярмо и будет захвачена обильная и богатая добыча. Этим мошенническим прорицанием вытянули они немало денег. 9. Но так как от слишком частых обращений за советами толкования их истощались, они снова пустились в дорогу, но в какую дорогу! — гораздо хуже той, которою шли мы как-то ночью. Посудите сами: была она вся перерыта глубокими канавами, частью залита стоячей водой, в других местах скользкая от липкой грязи. То и дело ушибаясь и беспрерывно падая, искалечил я себе все ноги и с большим трудом смог наконец выбраться на ровную дорогу, как вдруг неожиданно сзади нагоняет нас отряд всадников, вооруженных дротиками. С трудом сдержав своих разгоряченных скакунов, они стремительно набрасываются на Филеба и прочих спутников и, схватив их за горло, принимаются избивать, называя гнусными святотатцами; всем надевают ручные кандалы и наседают на них, беспрерывно осыпая угрозами: — Подавайте-ка, подавайте лучше сюда золотую чашу, которая соблазнила вас и толкнула на преступление! Под предлогом тайного богослужения вы потихоньку стянули ее прямо со священных подушек Матери Богов и сразу же, как будто можно избежать кары за такое злодеяние, едва забрезжил рассвет, никого не предупредив, покинули стены города. 10. Нашелся человек, который стал шарить у меня на спине и, запустив руку под одежды самой богини, которую я нес, у всех на глазах нашел и вынул золотую чашу. Но даже столь гнусное преступление не смогло смутить или испугать эту грязную шайку; с притворным смехом стали они придумывать отговорки: — Что за странное и недостойное дело! Как часто подвергаются опасностям невинные люди! Из-за какой-то одной чашечки, которую Мать Богов[226] преподнесла в подарок своей сестре, Сирийской богине, возводить уголовное обвинение на служителей божества! Но напрасно несли они этот и тому подобный вздор: крестьяне поворачивают их обратно и, немедленно связав, бросают в Туллианум,[227] чашу же и само изображение богини, которое я возил, поместили в храмовую сокровищницу как пожертвование, а меня на следующий день вывели снова на базар и, воспользовавшись услугами глашатая, продали на семь нуммов дороже той цены, за которую прежде купил меня Филеб, некоему мельнику из ближайшего местечка. Он сейчас же как следует нагрузил меня тут же купленным зерном и по тяжелой дороге, заваленной острыми каменьями и заросшей всевозможными корнями, погнал к мельнице, где он работал. 11. Там непрерывно ходило по нескольким кругам множество вьючного скота, вращением своим приводя в движение разные жернова; машины безостановочно вертелись, не зная отдыха, и размалывали зерно на муку не только целый день, но и всю ночь напролет. Но меня новый хозяин, вероятно, для того чтобы я с самого начала не испугался своей службы, поместил роскошно, как знатного иностранца. Первый день позволил он мне провести в праздности и в ясли обильно засыпал корм. Но дольше дня не продолжалось это блаженное состояние праздности и сытной кормежки: на следующий день с утра ставят меня к самому большому на вид жернову и гонят с завязанными глазами по дну кривой, извилистой борозды, чтобы, описывая бесконечное количество раз один и тот же круг, я не сбивался с проторенного пути. Не совсем еще забыв свою хитрость и благоразумие, я притворился непонятливым к своей новой задаче; хотя в бытность свою человеком я видывал не раз, как приводятся в движение подобные машины, однако прикинулся, будто остолбенел, ничего не зная и не понимая: я рассчитывал, что меня признают совершенно неспособным и бесполезным к такого рода занятиям и отошлют на какую-нибудь более легкую работу или просто оставят в покое и будут кормить. Но напрасно я выдумал эту зловредную хитрость. Так как глаза у меня были завязаны, то я не подозревал, что окружен был целой толпой, вооруженной палками, и вдруг по данному знаку со страшным криком все стали наносить мне удары, и до того был я перепуган их воплем, что, отбросив все рассуждения, налег что было мочи на лямку, сплетенную из альфы, и пустился со всех ног по кругу. Такая внезапная перемена образа мыслей вызвала общий хохот у присутствующих. 12. Когда бoльшая часть дня уже прошла и я совсем выбился из сил, меня освободили от постромок, отвязали от жернова и отвели к яслям. Хотя я падал от усталости, настоятельно нуждался в восстановлении сил и умирал от голода, однако присущее мне любопытство тревожило меня и не давало покоя, так что я, не притронувшись к корму, в изобилии мне предоставленному, не без интереса принялся рассматривать неприглядное устройство всего заведения. Великие боги, что за жалкий люд окружал меня! Кожа у всех была испещрена синяками, драные лохмотья скорее бросали тень на исполосованные спины, чем прикрывали их, у некоторых короткая одежонка до паха едва доходила, туники у всех такие, что тело через тряпье сквозит, лбы клейменые,[228] полголовы обрито, на ногах цепи, лица землистые, веки разъедены дымом и горячим паром, все подслеповаты, к тому же на всех мучная пыль, как грязно-белый пепел, словно на кулачных бойцах, что выходят на схватку не иначе, как посыпавшись мелким песком.[229] 13. Что же я скажу, какими красками опишу моих сотоварищей по стойлам? Что за старые мулы, что за разбитые клячи! Столпившись вокруг яслей и засунув туда морды, они пережевывали кучи мякины; шеи, покрытые гнойными болячками, были раздуты, дряблые ноздри расширены от постоянных приступов кашля, груди изранены от постоянного трения лямки из альфы, непрерывные удары бича по бокам обнажили ребра, копыта безобразно расплющены вечным кружением по одной и той же дороге, и вся их иссохшая шкура покрыта застарелой коростой. Испуганный зловещим примером такой компании, вспомнил я былую судьбу Луция и, дойдя до границ отчаяния, поник головой и загрустил. И в мучительной жизни моей одно-единственное осталось мне утешение: развлекаться по врожденному мне любопытству, глядя на людей, которые, не считаясь с моим присутствием, свободно говорили и действовали как хотели. Не без основания божественный творец древней поэзии у греков, желая показать нам мужа высшего благоразумия, воспел человека, приобретшего полноту добродетели в путешествиях по многим странам и в изучении разных народов.[230] Я сам вспоминаю свое существование в ослином виде с большой благодарностью, так как под прикрытием этой шкуры, испытав превратности судьбы, я сделался если уж не благоразумным, то по крайней мере многоопытным. Вот, например, прекрасная история, забавная, лучше всех прочих, которую я решил довести до вашего слуха. 14. Мельнику этому, который приобрел меня в свою собственность, человеку хорошему и чрезвычайно скромному, досталась на долю жена прескверная, гораздо хуже всех остальных женщин, до такой степени нарушавшая законы брачного ложа и семейного очага, что, клянусь Геркулесом, даже я втихомолку о хозяине не раз вздыхал. Не было такого порока, с которым не зналась бы эта негоднейшая женщина, но все гнусности в нее стекались, словно в смердящую выгребную яму: злая, шальная, с мужиками шляется, пьяная валяется, упорная, непокорная, в гнусных хищениях жадная, в позорном мотовстве щедрая, ненавистница верности, враг скромности. Презирая и попирая священные законы небожителей, исполняя вместо этого пустые и нелепые обряды какой-то ложной и святотатственной религии и утверждая, что чтит единого бога,[231] всех людей и несчастного мужа своего вводила она в обман, сама с утра предаваясь пьянству и постоянным блудом оскверняя свое тело. 15. Эта почтенная женщина преследовала меня с какой-то удивительной ненавистью. Чуть свет, еще лежа в постели, кричала она, чтобы привязывали к жернову недавно купленного осла; не поспеет выйти из спальни — приказывает, чтобы в ее присутствии доставалось мне как можно больше ударов; когда настанет время кормежки и прочие вьючные животные отдыхают, отдает приказание, чтобы меня подальше не подпускали к яслям. Такой жестокостью она еще больше усилила мое природное любопытство, направив его на себя самое и на свой характер. Я слышал, что очень часто к ней в спальню ходит один молодой человек, и мне да крайности хотелось увидеть его в лицо, но повязка на моих глазах лишала их прежней свободы действия. Если бы не эта повязка, уж у меня хватило бы хитрости разоблачить каким-нибудь способом преступления этой подлой женщины. Ежедневно с утра при ней находилась некая старуха, посредница в ее прелюбодеяниях, посыльная ее любовников. Сначала они с ней позавтракают, затем, потчуя друг друга неразбавленным вином, друг друга подозревая, начинают замышлять коварные планы насчет того, как бы хитрыми обманами погубить несчастного мужа. И я, хотя и сильно негодовал на ошибку Фотиды, которая меня вместо птицы обратила в осла, утешался в горестном превращении моем единственно тем, что благодаря огромным ушам отлично все слышал, даже если говорили довольно далеко от меня. 16. В один прекрасный день до моих ушей донеслись такие речи бесчестной этой старушонки: — Ну уж сама суди, хозяюшка, какой, без моих-то советов, достался тебе дружок — ленивый да трусливый, стоит постылому и ненавистному твоему мужу нахмурить брови, у того и душа в пятки; терзает он через то твою любовную жажду своею вялою робостью. Насколько лучше Филезитер: и молод, и хорош, щедр, устали не знает, а уж как ловко мужей обходит — все их меры предосторожности бесполезны! Клянусь Геркулесом, он единственный, кто достоин пользоваться благосклонностью всех женщин, единственный, кого следует увенчать золотым венком, хотя бы даже за ту необыкновенную проделку, что на днях устроил он очень ловко с одним ревнивым супругом. Да вот послушай и сравни, все ли любовники одинаковы. 17. Ты знаешь некоего Барбара, декуриона[232] нашего города, которого народ за язвительность и жестокость называет Скорпионом? Жену свою благородного происхождения и одаренную замечательной красотою он оберегает с таким удивительным рвением, что из дому почти не выпускает. Тут мельничиха прерывает ее: — Как же, прекрасно знаю. Ты имеешь в виду Арету, мы с нею в школе вместе учились! — Значит, — говорит старуха, — ты и всю ее историю с Филезитером знаешь? — Ничего подобного, — отвечает, — но сгораю желанием узнать ее и молю тебя, матушка, все по порядку мне расскажи. Неутомимая болтунья не заставила себя просить и начинает так: — Пришлось Барбару этому отправиться в дорогу, и желал он целомудрие супруги своей дражайшей оградить от всяких опасностей как можно лучше. Призывает он к себе тайком раба Мирмекса, известного своею необычайной преданностью, и ему одному поручает весь присмотр за хозяйкой; пригрозив тюрьмой, пожизненными оковами и, наконец, насильственной позорной смертью, если какой-либо мужчина даже мимоходом хоть пальцем дотронется до нее, слова свои подкрепляет он клятвою, вспоминая всех богов. Оставив перепуганного Мирмекса неотступным провожатым при хозяйке, он спокойно отправляется в путь. Крепко запомнив все наставления, неугомонный Мирмекс не позволял никуда и шагу ступить своей хозяйке. Займется ли она домашней пряжей — он тут же сидит неотлучно, необходимо ли ей на ночь пойти помыться — только тогда и выходила она из дома, — он идет за ней по пятам, будто прилип, держась рукою за край ее платья; с таким удивительным рвением исполнял он порученное ему дело. 18. Но от пылкой зоркости Филезитера не могла укрыться прославленная красота этой женщины. Возбужденный и воспламененный в особенности молвой о ее целомудрии и невероятной бдительностью надзора, он, готовый что угодно сделать, чему угодно подвергнуться, решил пустить в ход все средства, чтобы завоевать этот дом с его непоколебимо строгими порядками. Уверенный в хрупкости человеческой верности и зная, что деньги прокладывают себе дорогу через все трудности и что даже стальные двери могут быть сломлены золотом, он нашел случай встретить Мирмекса наедине, открылся ему в своей любви и умолял оказать помощь ему в его мучениях; он говорил, что близкая смерть для него твердо решена, если он не добьется своего в самом скором времени, а раб не должен ничего опасаться в таком простом деле: вечером, без спутников, под надежным покровом мрака он может пробраться в дом и через короткое время выйти обратно. К этим и подобного рода просьбам он добавляет могучий клин, способный своим неудержимым натиском расщепить упрямую непоколебимость раба: он протягивает руку и показывает блестящие, новенькие полновесные золотые, из которых двадцать предназначались молодой женщине, а десять он охотно предлагал ему. 19. Мирмекс, придя в ужас от неслыханного преступного замысла, заткнул уши и убежал прочь. Но перед глазами его все стоял пламенный блеск золота; хотя он был уже очень далеко и быстрым шагом дошел до дому, все ему чудилось прекрасное сияние монет, и богатая добыча, которой в своем воображении он уже владел, привела ум его в страшное расстройство; мысли у бедняги разбежались в разные стороны и разрывали его на части: там — верность, тут — нажива, там — муки, тут — наслаждение. Наконец страх смерти был побежден золотом. Страсть его к прекрасным монетам нисколько не уменьшилась с течением времени, но даже во сне мысли наполнены были губительной алчностью, и хотя хозяйские угрозы не позволяли ему отлучаться из дому, золото звало его за двери. Тут, поборов стыдливость и отбросив нерешительность, передает он предложение хозяйке. Та не отступает от обычного женского легкомыслия и живо обменивает свое целомудрие на презренный металл. Исполненный радости, спешит Мирмекс окончательно погубить свою верность, мечтая даже не получить, но хотя бы прикоснуться к тем деньгам, которые на горе себе увидел. С восторгом извещает он Филезнтера, что его усиленными стараниями желание юноши исполнено, сейчас же требует обещанной платы, и вот золотые монеты у него в руке, которая и медных-то не знавала. 20. Когда совсем смерклось, провел он ретивого любовника одного с плотно закутанной головой к дому, а потом и в спальню хозяйки. Только что не испытанными еще объятиями начали чествовать они новорожденную любовь, только что, обнаженные ратоборцы, начали они свою службу под знаменами Венеры, как вдруг, против всякого ожидания, воспользовавшись мраком ночи, у дверей своего дома появляется муж. И вот он уже стучит, кричит, камни бросает в ворота, и так как промедление кажется ему все более и более подозрительным, грозит Мирмексу жестокой расправой. А тот, насмерть перепуганный внезапной бедою и в жалком своем трепете потеряв последнее соображенье, ничего не мог придумать лучшего, как сослаться на то, что он тщательно запрятал куда-то ключ и в темноте не может его найти. Меж тем Филезитер, услышав шум, наскоро накинул тунику и, совершенно забыв впопыхах обуться, босиком выбежал из спальни. Наконец Мирмекс вкладывает ключ в скважину, открывает двери и впускает изрыгающего проклятья хозяина; тот немедленно бросается в спальню, а Мирмекс тем временем потихоньку выпускает Филезитера. Почувствовав себя в безопасности, после того как юноша переступил порог, он запер двери и пошел снова спать. 21. Барбар же выходит чуть свет из своей комнаты и видит под кроватью чужие сандалии — те, в которых Филезитер к нему прокрался. Догадываясь по этой улике, в чем дело, он никому, ни жене, ни домочадцам, ничего не сказал о своем огорчении, а взял эти сандалии и спрятал их потихоньку за пазуху. Только приказал рабам связать Мирмекса и вывести на базарную площадь, и сам, то и дело подавляя рычания, не раз рвавшиеся из его груди, поспешил туда же, будучи уверен, что по этим сандалиям он очень легко может напасть на след прелюбодея. Идут они по улице, Барбар в гневе, с раздраженным лицом, нахмуренными бровями, и позади него связанный Мирмекс, который, не будучи пойман с поличным, но мучимый угрызениями совести, заливается слезами и напрасно старается горькими жалобами вызвать к себе сострадание. К счастью, случайно навстречу им попался Филезитер, шедший совсем по другому делу. Взволнованный, но не испуганный неожиданным зрелищем, он вспомнил, какую второпях совершил оплошность, сразу сообразил возможные последствия и со свойственным ему присутствием духа, растолкав рабов, со страшным криком набрасывается на Мирмекса и бьет его кулаком по лицу (но не больно), приговаривая: — Ах ты негодная душа, ах ты мошенник! Пусть твой хозяин и все боги небесные, которых ты ложными клятвами оскорбляешь, погубят тебя, подлого, подлою смертью! Ты ведь вчера в бане сандалии у меня украл! Заслужил, клянусь Геркулесом, заслужил ты того, чтобы и эти веревки на тебе сгнили, и сам ты в темнице света не видел. С помощью этой ловкой лжи энергичного юноши Барбар был обманут, больше того — утешен и снова полон доверия; удалившись восвояси, он дома подозвал Мирмекса и, отдав ему сандалии, сказал, что прощает его от души, а что украденную вещь надо вернуть владельцу. 22. Старушонка продолжала еще болтать, как женщина ее прерывает: — Счастье той, у кого такой крепкий и бесстрашный приятель, а мне, несчастной, на долю достался дружок, что всего боится, жернов ли зашумит, паршивый ли осел этот морду покажет. Старуха на это: — Уж доставлю я тебе, как по судебной повестке, такого любовника, надежного, да отважного, да неутомимого! — И с этими словами выходит из комнаты, сговорившись, что к вечеру еще раз придет. А супруга добродетельная сейчас же принялась готовить поистине салийский ужин, дорогие вина процеживать, свежими соусами колбасы приправлять. Наконец, уставив богато стол, начала ждать прихода любовника, словно появления какого-нибудь бога. Кстати, и муж отлучился из дому на ужин к соседу-сукновалу. Когда время приближалось к урочному сроку, я был наконец освобожден от лямки и получил возможность без забот подкрепиться, но я, Геркулесом клянусь, радовался не столько освобождению от трудов моих, сколько тому, что теперь, без повязки, мог как угодно наблюдать за всеми проделками злокозненной этой женщины. Солнце, уже погрузившись в океан, освещало подземные области мира, как является мерзкая старуха бок о бок с безрассудным любовником, еще не вышедшим почти из отроческого возраста; его безбородое лицо было столь миловидно, что сам бы он еще мог составить усладу любовникам. Женщина, встретив его бесчисленными поцелуями, сейчас же пригласила сесть за накрытый стол. 23. Но не успел юноша пригубить первой вступительной чаши и узнать, какой вкус у вина, как приходит муж, вернувшийся гораздо раньше, чем его ожидали. Тут достойнейшая супруга, послав мужу всяческие проклятия и пожелав ему ноги себе переломать, прячет дрожащего, бледного от ужаса любовника под случайно находившийся здесь деревянный чан, в котором обыкновенно очищали зерно; затем с прирожденным лукавством, ничем не выдавая своего позорного поступка, делает спокойное лицо и спрашивает у мужа, почему и зачем он раньше времени ушел с ужина от закадычного своего приятеля. Тот, не переставая горько вздыхать из самой глубины души, отвечает: — Не мог я вынести безбожного и неслыханного преступления этой потерянной женщины и обратился в бегство! Боги благие! Какая почтенная матрона, какая верная, какая воздержанная — и каким гнусным срамом она себя запятнала! Такая женщина!.. Нет, клянусь вот этой богиней Церерой, я даже теперь не верю своим глазам! Заинтересовавшись словами мужа и желая узнать, в чем дело, нахалка эта до тех пор не отставала, пока не добилась, чтобы ей рассказали всю историю с самого начала. Муж не мог устоять и, уступая ее желанию, так начал, не ведая о своих, повесть о бедствиях чужой семьи:[233] 24. — Жена приятеля моего, сукновала, женщина, как казалось до сей поры, безупречного целомудрия и, по общим лестным отзывам, добродетельная хранительница домашнего очага, вдруг предалась тайной страсти с каким-то любовником. Секретные свиданья у них бывали постоянно, и даже в ту минуту, когда мы после бани явились к ужину, она с этим молодым человеком упражнялась в любострастии. Потревоженная нашим внезапным появлением, следуя первой пришедшей в голову мысли, она своего любовника сажает под высокую корзину, сплетенную из тонких прутьев, увешанную со всех сторон материей, которую отбеливал выходивший из-под корзины серный дым. Считая, что юноша спрятан надежным образом, сама преспокойно садится с нами за ужин. Меж тем молодой человек, нанюхавшись серы, невыносимо острый и тяжелый запах которой облаком окружал его, с трудом уже переводит дыхание и, по свойству этого едкого вещества, принимается то и дело чихать. 25. Когда муж в первый раз услышал звук чиханья, донесшийся со стороны жены, прямо из-за ее спины, он подумал, что этот звук издала она, и, как принято, говорит: «Будь здорова!» Но чиханье повторяется еще раз и затем снова раздается все чаще и чаще, пока такой чересчур сильный насморк не показался ему подозрительным и он не стал догадываться, в чем дело. Отталкивает он стол, тотчас приподымает плетенку и обнаруживает мужчину, уже едва дышавшего. Воспламенившись негодованием при виде такого бесчестья, он требует меч, собираясь убить этого умирающего; насилу я удержал его для предотвращения общей опасности от бешеного порыва, выставив на вид то обстоятельство, что враг его все равно скоро погибнет от действия серы, не подвергая ни меня, ни его никакому риску. Смягчившись не столько вследствие моих уговоров, сколько в силу самих обстоятельств, он выносит полуживого любовника в ближайший переулок. Тут я потихоньку стал убеждать и наконец убедил его жену на время удалиться и уйти из дому к какой-нибудь знакомой женщине, чтобы тем временем остыл жар ее мужа, так как не могло быть сомнения, что он, распаленный такой неистовой яростью, задумывает какое-нибудь зло себе и своей жене. Покинув с отвращением подобный дружеский ужин, я вернулся восвояси. 26. Слушая рассказ мельника, жена его, уже давно погрязшая в наглости и бесстыдстве, принялась ругательски ругать жену сукновала: и коварная-то она, и бессовестная, поношение для всего женского пола, наконец! Забыв стыд и нарушив узы супружеского ложа, запятнать очаг своего мужа позорной славой притона! Погубить достоинство законной жены, чтобы получить имя продажной твари! — Таких женщин следует живьем сжигать! — прибавила она. Но все же тайные муки нечистой совести не давали ей покоя, и, чтобы как можно скорее освободить из заточения своего соблазнителя, она несколько раз принималась уговаривать мужа пораньше пойти спать. Но тот, уйдя из гостей не поевши и чувствуя голод, заявил ей ласково, что он с большой охотой оказал бы честь ужину. Жена быстро подает на стол, хотя и не очень охотно, так как кушанья были для другого приготовлены. Меня же до глубины души возмущали и недавнее злодеяние, и теперешнее наглое упорство негоднейшей этой женщины, и я ломал себе голову, как бы изловчиться и разоблачить обман, оказать помощь моему хозяину, и, опрокинув чан, выставить на всеобщее обозрение того, кто скрывался под ним, как черепаха. 27. На эти мои муки из-за хозяйской обиды небесное провидение наконец обратило внимание. Наступило урочное время, когда хромой старик, которому поручен был присмотр за всеми вьючными животными, всем табуном повел нас на водопой к ближайшему пруду. Обстоятельство это доставило мне желанный случай к отмщению. Проходя мимо чана, заметил я, что концы пальцев у любовника высовываются, не помещаясь, из-под края; шагнув в сторону, я наступил со злобой копытом на его пальцы и раздробил их на мелкие кусочки. Издав от невыносимой боли жалобный стон, он отталкивает и сбрасывает с себя чан и, обнаружив себя непосвященным взглядам, выдает все козни бесстыдной женщины. Но мельник, не особенно тронутый нарушением супружеской верности, ласково, с ясным и доброжелательным выражением лица, обращается к дрожащему и смертельно бледному отроку: — Не бойся, сынок, для себя никакого зла с моей стороны. Я не варвар и не такая уж заскорузлая деревенщина, чтобы изводить тебя, по примеру свирепого сукновала, смертоносным дымом серы или обрушивать на голову такого хорошенького и миленького мальчика суровую кару закона о прелюбодеянии, нет, я попросту произведу дележ с женою. Прибегну я не к разделу имущества, а к форме общего владения, чтобы без спора и препирательств все втроем поместились мы в одной постели. Да я и всегда жил с женою в таком согласии, что у нас, как у людей благоразумных, вкусы постоянно сходились. Но сама справедливость не допускает, чтобы жена имела преимущества перед мужем. 28. С подобными милыми шуточками вел он отрока к ложу; тот не очень охотно, но следовал за ним. Затем, заперев отдельно целомудренную свою супругу, лег он вдвоем с молодым человеком и воспользовался наиболее приятным способом отмщения за попранные супружеские права. Но как только блистающая колесница солнца привела с собою рассвет, мельник позвал двух работников посильнее и, приказав им поднять отрока как можно выше, розгой по ягодицам его отстегал, приговаривая: — Ах ты! Сам еще мальчишка, нежный да молоденький, а любовников цвета своей юности лишаешь и за бабами бегаешь, да к тому же — за свободными гражданками, нарушая законы супружества и преждевременно стараясь присвоить себе звание прелюбодея. Осрамив его такими и многими другими речами, да и побоями наказав достаточно, выбрасывает он его за дверь. И этот образец бесстрашного любовника, неожиданно выйдя из опасности невредимым, если не считать белоснежных ягодиц, пострадавших и ночью, и поутру, печально поспешил удалиться. Тем не менее мельник сообщил своей жене о разводе и немедленно выгнал ее из дому. 29. Она, и от природы будучи негодяйкой, к тому же возмущенная и раздосадованная обидой, хотя и заслуженной, но тем более горькой, снова принимается за старое и, прибегнув к обычным женским козням, с большим трудом отыскивает какую-то старую ведьму, про которую шла молва, будто своими наговорами и чарами она может сделать что угодно. Осаждая ее бесконечными мольбами и осыпая подарками, она просит одного из двух: или чтобы муж, смягчившись, снова помирился с нею, или, если это невозможно, причинить ему по крайней мере насильственную смерть, напустив на него какого-нибудь выходца из преисподней или злого духа. Тогда колдунья эта, облеченная божественной властью, сначала пускает в ход первые приемы своей преступной науки и изо всех сил старается смягчить дух сильно оскорбленного мужа и направить его к любви. Но когда дело оборачивается совсем не так, как она ожидала, она вознегодовала на богов и, не только рассчитывая на обещанную плату, но и в виде возмездия за пренебрежение к себе, замышляет уже гибель несчастного мужа и для этой цели насылает на него тень некой умершей насильственной смертью женщины. 30. Но, может быть, придирчивый читатель, ты прервешь мой рассказ и возразишь: «Откуда же, хитрый ослик, не выходя за пределы мельницы, ты мог проведать, что втайне, как ты утверждаешь, замышляли женщины?» Ну так послушай, каким образом, и под личиной вьючного животного оставаясь человеком любопытным, я узнал, чтo готовится на пагубу моему мельнику. Почти что ровно в полдень на мельнице появилась какая-то женщина, полуприкрытая жалким рубищем, с босыми ногами, изжелта-бледная, исхудалая, с лицом, почти целиком закрытым распущенными, свисающими наперед волосами, полуседыми, грязными от пепла, которым они были осыпаны; черты ее были искажены следами преступления и необычайной скорбью. Явившись в таком виде, она кладет тихонько руку на плечо мельнику, словно желает с ним поговорить наедине, уводит его в спальню и, заперев дверь, остается там долгое время. Между тем работники смололи все зерно, что было у них под рукою, и, так как нужно было получить еще, рабы пошли к хозяйской комнате и стали его кликать, прося добавочной выдачи зерна. Не раз они его громко звали — хозяин ничего не отвечал; тогда принялись стучаться в двери — они накрепко заперты изнутри. Подозревая какую-то немалую беду, они поднажали и, отворив или, вернее, выломав дверь, прокладывают себе путь. Как ни искали, никакой женщины там не оказалось, а на одной из балок висел с петлей на шее хозяин, уже без дыхания. Они сняли его, вынув из петли, с громким плачем и рыданиями омыли тело и, исполнив погребальные обряды, в сопровождении большой толпы похоронили. 31. На следующий день спешно прибывает его дочь из соседнего селения, куда она недавно была выдана замуж, вся в трауре, терзая распущенные волосы, от времени до времени ударяет себя кулаками в грудь. Ей было все известно о домашнем несчастье, хотя никто ее не извещал; но во время сна предстала ей горестная тень ее отца, все еще с петлей на шее, и открыла все злодейства мачехи: рассказала и о прелюбодеянии, и о злых чарах, и о том, как, погубленный привидением, низошел он в преисподнюю. Долго она рыдала и убивалась, пока домочадцы не уговорили ее положить предел скорби. Исполнив у могилы на девятый день установленные обряды, она пустила с молотка наследство: рабов, домашнюю утварь и весь вьючный скот. Таким-то образом прихотливая случайность открытой продажи разбросала в разные стороны целое хозяйство. Меня самого купил какой-то бедный огородник за пятьдесят нуммов. По его словам, для него это была большая сумма, но с моею помощью он надеялся добывать себе средства к жизни. 32. Самый ход рассказа, думается, требует, чтобы я сообщил, в чем состояли мои новые обязанности. Каждое утро хозяин нагружал меня разными овощами и гнал в соседнее село, затем, оставив свой товар продавцам, садился мне на спину и возвращался в свой огород. Пока он то копал, то поливал и гнул спину над остальной работой, я отдыхал и наслаждался покоем. Но вот, вместе с правильным течением светил, чередованием дней и месяцев, и год, свершая свой круг, после вином обильной, радостной осени склонялся к зимнему инею Козерога;[234] все время дождь, по ночам росы, и, находясь под открытым небом в стойле без крыши, я постоянно мучился от холода, так как у хозяина моего, по крайней бедности, не только для меня, для самого себя не было ни подстилки, ни покрышки, а обходился он защитой шалаша из веток. К тому же по утрам приходилось мне голыми ногами месить очень холодную грязь, наступая на чрезвычайно острые кусочки льда, да и желудок свой не мог я наполнять привычной ему пищей. И у меня, и у хозяина стол был один и тот же, но очень скудный: старый и невкусный латук, что оставлен был на семена и из-за чрезмерного возраста своего стал похож на метлу, с горьким, грязным и гнилым соком. 33. Случилось однажды, что некий почтенный человек из соседнего селенья, застигнутый темнотою безлунной ночи и насквозь промокший от ливня, к тому же сбившийся с дороги, повернул порядком усталую лошадь к нашему огороду. Будучи по обстоятельствам гостеприимно встречен и получив не слишком роскошный, но необходимый ему отдых, он пожелал отблагодарить ласкового хозяина и обещал дать ему зерна, масла из своих угодий и даже два бочонка вина. Мой-то, не медля, забирает с собой мешок и пустые мехи и, сев на меня без седла, пускается в путь за шестьдесят стадий.[235] Проделав это расстояние, прибыли мы к указанному нам имению, где сейчас же хозяина моего радушный владелец приглашает к обильному завтраку. Уже чаши переходили у них из рук в руки, как вдруг случилась диковинная вещь — настоящее чудо: по двору бегала курица, отбившись от остальных, и кудахтала, как обычно кудахчут куры, чтобы оповестить о том, что они сейчас снесут яйцо. Посмотрев на нее, хозяин говорит: — Верная ты служанка, а какая плодовитая! Сколько времени уж ты каждодневными родами доставляешь нам продовольствие! И теперь, как видно, готовишь нам закусочку. — Затем кричит: — Эй, малый, поставь, как всегда, в уголок корзинку для наседки.[236] Слуга исполнил приказание, но курица, пренебрегши обычным гнездом, прямо у ног хозяина снесла преждевременный, но способный навести немалый страх плод. Не яйцо она снесла, как можно было ожидать, а готового цыпленка с перьями, когтями, глазами, который уже умел пищать и сейчас же принялся бегать за матерью. 34. Вскоре вслед за этим случается еще большая диковинка, которая всех, разумеется, до крайности испугала: под самым столом, на котором стояли еще остатки завтрака, разверзлась земля, и из глубины забила сильным ключом кровь, так что множество брызг, летевших кверху, покрыли кровавыми пятнами весь стол. В ту же минуту, когда все, остолбенев от ужаса, трепещут и дивятся божественным предзнаменованиям, прибегает кто-то из винного погреба и докладывает, что все вино, давно уже разлитое по бочкам, нагрелось, заклокотало и начало кипеть, словно на сильном огне. Заметили также и ласочку, вышедшую на улицу, держа в зубах издохшую уже змею; у сторожевой собаки изо рта выскочил зеленый лягушонок, а на самое собаку набросился стоявший поблизости баран и, вцепившись ей в глотку, тут же задушил. Хозяина и всех его домашних столько ужасных знамений повергли в крайнее замешательство: что сначала делать, что потом? Кого из небожителей умилостивлять больше, кого меньше, чтобы отвратить их угрозы? Сколько жертв и какие жертвы надо приносить?[237] 35. Покуда все, скованные ужасом, находились в ожидании самого страшного несчастья, прибегает какой-то раб и докладывает о великих, чудовищных бедствиях, обрушившихся на владельца имения. Гордость его жизни составляли трое уже взрослых сыновей, получивших образование и украшенных скромностью. Эти юноши были связаны старинной дружбой с одним бедным человеком, владельцем маленькой хижины. Крошечная хижина эта соприкасалась с обширными и благоустроенными владениями влиятельного и богатого молодого соседа, который, злоупотребляя древностью своего славного рода, имел множество сторонников и делал в городе все, что хотел. К скромному соседу своему он относился враждебно и разорял его убогую усадьбу: мелкий скот избивал, быков угонял, травил хлеб, еще не созревший. Когда же он лишил его всех достатков, решил и вовсе согнать бедняка с его участка и, затеяв какую-то пустую тяжбу о межевании, потребовал всю землю себе. Крестьянин был человек скромный, но, видя, что алчность богача лишила его всего имущества, и желая удержать за собою хотя бы место для могилы в родном поле, в сильном страхе призвал очень многих из своих друзей в свидетели по этому делу о поземельных границах. В числе других пришли и эти три брата, чтобы хоть чем-нибудь помочь своему другу в его бедственном положении. 36. Но тот сумасброд нисколько не испугался и даже не смутился от присутствия стольких граждан и не то, что от грабительских намерений отказаться — языка своего обуздать не пожелал. Когда те мирно изложили свои пожелания и ласковой речью старались смягчить буйный его нрав, он сейчас же, призывая всех богов, клянется своим спасеньем и жизнью дорогих ему людей и решительно заявляет, что ему дела никакого нет до присутствия стольких посредников, а соседушку этого велит своим рабам взять за уши и немедленно вышвырнуть из его хижины, да подальше. Слова эти страшно возмутили всех присутствующих. Тогда один из трех братьев незамедлительно и довольно независимо ответил, что напрасно тот, надеясь на свои богатства, угрожает с такою тиранической спесью, меж тем как и бедняки от наглости богачей находят обыкновенно защиту в справедливых законах. Масло для пламени, сера для огня, бич для фурии — вот чем были для ярости этого человека подобные слова. Дойдя до крайней степени безумия, он закричал, что на виселицу пошлет и всех собравшихся, и сами законы, и отдал приказание, чтобы спустили с цепи диких дворовых овчарок огромного роста, питавшихся падалью, выбрасываемою на поля, даже нападавших иной раз на проходящих путников, и велит науськать их на собравшихся. Как только услышали псы привычное улюлюканье пастухов, воспламенившись и разъярившись, впав в бурное бешенство, с хриплым, ужасным лаем кидаются на людей и, набросившись, терзают и рвут их на части, нанося всевозможные раны, не щадят даже тех, кто ищет спасения в бегстве, наоборот — тем яростнее их преследуют. 37. Тут, в самой гуще перепуганной толпы, младший из трех братьев, споткнувшись о камень и повредив себе пальцы ног, падает наземь, доставляя ужасную трапезу диким и жестоким собакам: увидев лежащую перед ними добычу, они немедленно растерзали в клочья несчастного юношу. Когда остальные братья услышали его предсмертный вопль, в горести поспешили они ему на помощь и, обернув левую руку полой плаща, пытаются градом камней отбить брата у собак и разогнать их. Однако не удалось им ни смягчить ярость псов, ни отогнать их, и несчастный юноша, воскликнув напоследок, чтобы они отомстили этому богатому злодею за смерть своего младшего брата, умирает, разорванный на куски. Оставшиеся в живых братья, не столько, клянусь Геркулесом, отчаявшись в собственном спасении, сколько не заботясь о нем, бросаются на богача и пламенно, в безумном порыве принимаются осыпать его камнями; но этот кровожадный разбойник, и раньше совершавший немало подобных преступлений, ударив одного копьем в середину груди, пронзает его насквозь. Однако пораженный и сейчас же испустивший дух юноша не падает на землю, так как копье, пронзив его и почти все выйдя из спины, силой удара впилось в землю и, зашатавшись, поддерживало тело в воздухе. Высокий и сильный раб пришел убийце на помощь и, размахнувшись, запустил в третьего юношу камнем, целясь в правую руку, но не рассчитал силы броска, и камень против всякого ожидания задел только край пальцев и упал, не причинив никакого вреда. 38. Но благоприятный этот случай даровал сообразительному молодому человеку какую-то надежду на мщение. Сделав вид, будто рука у него повреждена, так обращается он к тому невиданно жестокому юноше: — Наслаждайся гибелью всего нашего семейства, насыщай неуемную свою жестокость кровью трех братьев, покрывайся славой, убив стольких своих сограждан, — все равно увидишь, что, сколько бы ни отбирал ты имений у бедняков, до каких бы пределов ни расширял своих владений, какой-нибудь сосед у тебя найдется. О, если бы рука эта по несправедливости судьбы не выбыла из строя, уж она снесла бы тебе голову тотчас же! Неистовый разбойник, выведенный из себя этими словами, схватив свой меч, с жаром набросился на несчастного юношу, чтоб убить его. Но попал он на противника не слабее себя. Совершенно для него неожиданно молодой человек оказал сопротивление, которого тот не мог предвидеть: крепко стиснув его правую руку и с огромной силой взмахивая его мечом, он быстрыми и частыми ударами заставил богача расстаться со своею гнусною жизнью, а сам, чтобы не попасться в руки подоспевшим уже слугам, тут же перерезал себе горло еще обагренным вражеской кровью лезвием. Вот что предзнаменовали вещие чудеса, вот что объявлено было злосчастному хозяину. Но старец, на которого обрушилось столько бедствий, не произнес ни слова, не пролил даже безмолвной слезы: схватив нож, которым только что разрезал для своих сотрапезников сыр и прочие кушанья за завтраком, он, по примеру злосчастного своего сына, наносит множество ран себе в шею, покуда, упав ничком на стол, не смывает обагрявшие стол зловещие пятна свежим потоком крови. 39. Расстроенный гибелью целого дома в одну минуту и о своей собственной неудаче тяжко вздыхая, огородник, отблагодарив за завтрак одними слезами и частенько всплескивая пустыми руками, сейчас же садится на меня и пускается в обратный путь по той же дороге, по которой мы прибыли. Но возвращение не обошлось без неприятностей. Встретился нам какой-то верзила, судя по платью и по внешности — солдат-легионер, и надменно, даже нагло спрашивает: — Куда ведешь осла без поклажи? А мой-то, еще от горя не успокоившись, да и латинского языка не понимая, едет себе дальше, ничего не ответив. Тогда солдат в негодовании, молчание его приняв за оскорбление и не сдержав обычного солдатского нахальства, стукнул хозяина жезлом из виноградной лозы,[238] что был у него в руках, и согнал с моей спины. Огородник оправдывается смиренно тем, что по незнанию языка не может понять, о чем тот говорит. Тогда солдат по-гречески повторяет: — Куда ведешь этого осла? Огородник говорит, что направляется в соседний город. — А мне, — говорит тот, — требуется его помощь; нужно, чтобы он с прочим вьючным скотом перевез из соседней крепости вещи нашего командира, — и сейчас же схватывает меня за повод, на котором меня водили, и тащит за собою. Но огородник, утерши с лица кровь из раны, оставшейся у него на голове после удара, стал упрашивать служивого быть поласковее и помягче, заклиная его при этом надеждами на счастливую судьбу. — Ведь ослишко этот, — говорит он, — еле ходит да к тому же от отвратительной болезни падает то и дело и даже из соседнего огорода едва несколько охапок овощей дотаскивает, чуть не задохнувшись от усталости, а уж чтобы потяжелее чего-нибудь свезти — и думать нечего. 40. Но, заметив, что никакими просьбами солдата не уломать, а ему самому грозит еще большая опасность, потому что солдат совсем рассвирепел и, повернув жезл толстым концом вперед, того и гляди раскроит ему череп, огородник прибегает к крайнему средству: сделав вид, что, словно для того, чтобы вызвать сострадание к себе, он хочет коснуться его колен, он приседает, нагибается, схватывает его за обе ноги, поднимает их высоко вверх — и солдат с грохотом шлепается наземь. И тотчас же мой хозяин принимается колотить его по лицу, по рукам, по бокам, работая кулаками, и локтями, и зубами да подхватив еще камень с дороги. Тот, едва очутился на земле, не мог ни отбиваться, ни вообще защищаться, но лишь, не переставая, грозился, что как только подымется — в куски мечом его изрубит. Огородник не пропустил этого мимо ушей: отняв и отбросив как можно дальше широкий его меч, снова нападает на него и колотит еще сильнее. Тот, лежа на спине и уже обессилев от ран, не видит другого способа спастись, как прикинуться мертвым, — одно это ему и оставалось. Тогда огородник, вскочив на меня и забравши с собою меч, скорым шагом направляется в город, не заезжая даже проведать свой огород, и останавливается у одного своего приятеля. Рассказав всю свою историю, он умоляет, чтобы тот оказал ему помощь в столь опасных обстоятельствах и спрятал на некоторое время его и осла, чтобы пробыть в затворе дня два-три, пока не пройдет опасность судебного преследования, угрожающего ему смертной казнью. Тот не забыл старой дружбы и охотно согласился ему помочь; мне подогнули ноги и втащили по лестнице на второй этаж, а сам огородник внизу, в самой лачужке, заполз в какую-то корзинку и спрятался там, закрыв ее сверху крышкой. 41. Между тем солдат, как я потом узнал, словно после большого похмелья, поднялся наконец, хотя и пошатываясь, и, тяжело страдая от многочисленных и болезненных ран, еле-еле, опираясь на палку, отправился в город; стыдясь своей немощи и непредприимчивости, он никому в городе не рассказал о случившемся, молча проглотил обиду и, только встретив каких-то своих товарищей, сообщил им о постигшей его беде. Было решено, что некоторое время пострадавший будет скрываться в казармах, так как, кроме личного оскорбления, он боялся еще, потеряв меч, ответственности за бесчестие, причиненное Гению, которому приносил воинскую присягу,[239] а товарищи его, узнав наши приметы, прилагали тем временем все усилия, чтобы отыскать нас и расквитаться. Конечно, среди соседей нашелся предатель, который тотчас нас выдал и указал, где мы скрываемся. Тогда товарищи солдата призвали властей и сделали ложное заявление, будто в дороге они потеряли очень дорогой серебряный сосудец своего начальника, какой-то огородник его нашел и возвращать не хочет, а скрывается у одного своего близкого знакомого. Чиновники, наведя справки об убытке и о том, как зовут начальника, пришли к воротам нашего убежища и громко начали требовать от хозяина, чтобы он нас, тех, что скрывает у себя, — и это вернее верного! — выдал, а в противном случае вина падет на его собственную голову. Но тот, нисколечко не испугавшись и стараясь о спасении того, кто ему доверился, ни в чем не признается и решительно заявляет, что вот уже сколько дней он огородника этого и в глаза-то не видывал. Солдаты, наоборот, решительно утверждали, клянясь Гением императора, что виновный скрывается именно здесь, а не в ином каком месте. Наконец власти решили произвести у упорно отпиравшегося человека обыск. Отправленным с этой целью ликторам и другим служителям был отдан приказ, чтобы они тщательнейшим образом обшарили все уголки. Но те докладывают после обыска, что ни одной живой души и даже никакого осла в доме не обнаружено. 42. Тут спор с обеих сторон разгорелся еще жарче: солдаты настаивали, что мы тут — это им доподлинно известно, — и к имени Цезаря неоднократно взывали, а тот, беспрестанно призывая богов в свидетели, все отрицал. Услышав этот спор, шум и крик, я, как осел любопытный, беспокойный и назойливый, вытянув и склонив набок шею, стараюсь в какое-то окошечко посмотреть, что этот галдеж означает; как вдруг один из солдат случайно бросил взор в сторону моей тени и сразу же призывает всех взглянуть на нее. Немедленно поднялся страшный крик, и, в одну минуту взобравшись по лестнице, какие-то люди берут меня и, как пленника, тащат вниз. Тут, отложив всякие проволочки, еще тщательнее осматривают каждую щелку, открывают ту корзину и обнаруживают злосчастного огородника; его выводят, передают в руки властей и ведут в городскую тюрьму — наверное, чтобы в скором времени предать казни. Над моим же появлением в качестве наблюдателя не переставали хохотать и издеваться. Отсюда и пошла распространенная поговорка о взгляде и тени осла.[240] КНИГА ДЕСЯТАЯ 1. Не знаю, что сталось с моим хозяином-огородником на следующий день, меня же этот самый солдат, крепко поплатившийся за свое редкостное слабосилие, забрал из стойла и, не встретив ни с чьей стороны возражения, привел к своей казарме (как мне по крайней мере казалось) и, нагрузив своими пожитками совсем по-военному, вооружив меня и разукрасив, погнал в дорогу. Нес я и шлем, блеском сияющий, и щит, сверкавший еще ярче, и в довершение всего копье с предлинным древком, бросавшимся в глаза, — все это он старательно выложил, как принято в боевом походе, на самое видное место, поверх всей поклажи, разумеется, не столько ради военной доблести, сколько для устрашения несчастных прохожих. Дорога шла полем, и, проделав не слишком трудный путь, мы добираемся до какого-то городка и останавливаемся не в гостинице, а в доме одного декуриона. Сейчас же меня солдат сдал на руки какому-то слуге, а сам поспешно отправился к своему начальнику, у которого под командой находилась тысяча вооруженных воинов. 2. Через несколько дней в этой местности произошло необыкновенное, ужасное и нечестивое злодеяние; оно осталось у меня в памяти, и я заношу его в книгу, чтобы и вы могли прочитать о нем. У домохозяина был молодой сын, прекрасно воспитанный, а потому чрезвычайно почтительный и скромный, так что и ты, читатель, пожелал бы иметь такого сына. Мать его уже давно умерла, и отец вновь связал себя узами брака; женившись на другой, он родил и другого сына, которому к этому времени как раз пошел тринадцатый год. Мачеха главенствовала в доме скорее вследствие своей наружности, чем в силу добрых своих правил, и вот, не то по прирожденному бесстыдству, не то судьбою побуждаемая к неслыханному сраму, обратила она свои очи на пасынка. Но знай, любезный читатель, что я рассказываю тебе трагическую историю, а не побасенки, и сменим-ка поэтому комедийные башмаки на котурны.[241] Женщина эта, пока первой своей пищей питался еще крошка Купидон, могла противостоять слабым его силам, легкий огонь в молчании подавляя. Когда же неистовый Амур безмерно начал сжигать все ее внутренности, безумным пламенем их наполнив, покорилась она яростному божеству и, чтобы скрыть душевную рану, сделала вид, будто занемогла телесно. Всякому известно, что резкие перемены во внешности и состоянии здоровья у больных и влюбленных точно совпадают: мертвенная бледность, усталые глаза, слабость в коленях, тревожный сон и тяжелые вздохи, тем более мучительные, что они лишь с трудом вырываются из груди. Можно было подумать, что и этой женщине не дает покоя только горячечный жар, — если бы не ее слезы. Как невежественны врачи, не ведающие, что это значит, когда у человека учащенный пульс, цвет лица то и дело меняется, дыхание затруднено и больной постоянно ворочается с боку на бок, не находя себе места! Боги благие, зачем быть искусным доктором? Достаточно иметь хоть некоторое представление о любви, чтобы понять, что происходит с человеком, который пылает, не будучи в жару. 3. Наконец, доведенная невыносимою страстью до ужасного возбуждения, нарушает она молчание, что хранила до сих пор, и велит позвать к себе сына, как бы охотно она лишила его этого имени, чтобы не приходилось краснеть, вспоминая о позоре! Молодой человек не замедлил исполнить приказание больной мачехи и, по-стариковски мрачно наморщив лоб, идет в ее спальню, оказывая должное повиновение супруге своего отца и матери своего брата. Та же, измучившись и измаявшись от долгого молчания, и теперь медлит, как бы севши на мель сомнения, и не умолкшая еще стыдливость не позволяет ей произнести ни одного слова из тех, которые она считала наиболее подходящими для начала этой речи. А юноша, все еще не подозревающий ничего дурного, потупив взор, сам почтительно осведомляется о причинах ее теперешней болезни. Тогда, воспользовавшись пагубной случайностью, оставившей их с глазу на глаз, набралась она храбрости и, заливаясь слезами, закрыв лицо полою платья, так говорит ему в кратких словах и дрожащим голосом: — Вся причина, весь источник моих теперешних страданий и в то же время лекарство и единственное мое спасение, все это — ты один! Твои глаза в мои глаза проникли до глубины души и в сердце моем жестокий пожар разожгли. Сжалься над той, что гибнет из-за тебя! Да не смущает тебя нисколько уважение к отцу — ты сохранишь ему жизнь супруги, твердо решившейся умереть. В твоих чертах его признавши образ, по праву я люблю тебя. Доверься! Мы одни, и времени для необходимого действия достаточно. Ведь того, о чем никто не знает, почти что и вовсе не существует. 4. Молодого человека привела в смятение неожиданная беда, но, хотя в первую минуту он пришел в ужас от такого злодейского поступка, однако решил лучше не доводить мачеху до отчаяния неуместным и суровым отказом, а образумить ее осторожным предложением отсрочки. Итак, он ласково дает ей обещание, но горячо уговаривает ее собраться с духом, поправиться, окрепнуть, пока какая-нибудь отлучка отца не предоставит им свободу для удовлетворения своей страсти. А сам поскорее удаляется с опасного свидания с мачехой. Считая, что такое семейное бедствие заслуживает особенно тщательного обсуждения, он немедленно направляется к своему старому воспитателю, человеку испытанному и достойному. По долгом размышлении они пришли только к тому выводу, что всего спасительнее будет для него скорее бежать от грозы, воздвигнутой жестоким роком. Но женщина, не будучи в состоянии терпеливо вынести даже малейшую отсрочку, выдумав какой-то повод, начинает с удивительным искусством уговаривать мужа немедленно отправиться в свои самые отдаленные поместья. После этого, опьяненная близившейся к осуществлению надеждой, нетерпеливо требует она, чтобы юноша явился и дал доказательства своей страсти, как обещал. Молодой человек то под тем, то под другим предлогом уклоняется от этого гнусного свидания. Тогда она из его сбивчивых ответов ясно увидела, что не получит обещанного, и со всей стремительностью непостоянства сменила преступную любовь гораздо более опасной ненавистью. Сейчас же берет она в сообщники негодного раба, что когда-то был дан за нею в приданое, готового на всякое грязное дело, и сообщает ему коварные свои планы; они не нашли ничего лучшего, как извести бедного юношу. Итак, подлец этот без промедления был послан раздобыть сильно действующего яда и, искусно подлив отраву в вино, готовит гибель невинному пасынку. 5. Покуда злодеи совещались, когда удобней всего поднести отраву, случилось, что младший мальчик, родной сын этой негодной женщины, вернувшись домой после утренних занятий и позавтракав уже, захотел пить; находит он бокал с вином, в котором заключен был невидимый для глаза яд, и, не подозревая о таящейся там губительной отраве, залпом его выпивает. Как только выпил он смертельного снадобья, приготовленного для брата, сейчас же бездыханным падает наземь, а дядька, пораженный внезапной смертью мальчика, принимается вопить, сзывая мать и всех домочадцев. И вот сообразили уже, что мальчик умер от яда, и каждый из присутствующих принялся строить различные догадки, кто бы мог совершить это ужасное преступление. Но жестокая эта женщина, редкий образчик коварства мачехи, не тронулась ни лютой смертью сына, ни своею нечистой совестью, ни несчастьем всего дома, ни скорбью супруга, ни хотя бы горестью похорон, а семейной бедою воспользовалась, как удобным случаем для мести. Сейчас же она посылает вестника вдогонку за мужем, который был в дороге, чтобы сообщить ему о беде, ворвавшейся в их дом, и не поспел он вернуться, как она, вооружившись беспримерной наглостью, принимается обвинять пасынка в том, что он отравил ее сына. В утверждении этом была доля правды, так как мальчик предупредил своею гибелью ту смерть, на которую был уже обречен молодой человек, но она-то уверяла, будто пасынок потому пошел на преступление и погубил младшего брата, что она не согласилась на гнусное сожительство, к которому он хотел ее принудить. Не довольствуясь такой чудовищной ложью, она добавила, что он и ей угрожает мечом за то, что она раскрыла его преступления. Несчастный муж, удрученный гибелью обоих сыновей, был подавлен тяжестью обрушившихся на него бедствий. Он видел на погребальном одре тело младшего сына и наверное знал, что смертная казнь угрожает старшему за кровосмешение и убийство. К тому же лицемерные вопли слишком уж горячо любимой супруги возбуждали в нем жесточайшую ненависть к собственному детищу. 6. Едва закончилось погребальное шествие и обряды над телом его сына, прямо от могилы мальчика несчастный старик со слезами, еще не высохшими на щеках, и посыпая седины свои пеплом, спешно направляется на городскую площадь. Не зная об обмане негодной жены своей, он плачет, молит, припадает даже к коленям декурионов, упорно и неотступно требуя осуждения оставшегося в живых сына, осквернителя отцовского ложа, убийцы собственного брата, злодея, покушавшегося на жизнь своей мачехи. В скорби своей он возбудил такое сострадание и негодование в сенате и даже в самой толпе, что все присутствовавшие высказались за то, чтобы, отбросив судейскую волокиту, пренебрегши строгими доказательствами обвинения и заранее подготовленными уловками защиты, тут же на месте всем обществом побить камнями эту общественную заразу. Между тем власти, сообразив, какая опасность грозит им самим, если слабые искры негодования вызовут крушение общественного порядка и мятеж, к декурионам применяют меры увещевания, по отношению же к толпе — меры насильственные, для того чтобы судопроизводство происходило должным образом и по обычаям предков, чтобы приговор был вынесен юридически правильно, после того как будут выслушаны обе стороны, чтобы ни один человек не мог быть осужден невыслушанным, как в странах, где господствует варварская жестокость или тиранический произвол, и не был бы дан грядущим векам пример столь дикого явления в мирное время. 7. Благоразумное мнение одержало верх, и сейчас же было отдано приказание глашатаю, чтобы он созывал сенаторов в курию.[242] Когда они по чину и по обычаю без промедления заняли свои места, снова раздается зов глашатая, и первым выступает обвинитель. Только тут вызвали и ввели обвиняемого, и, по закону Аттики и Марсова судилища,[243] глашатай объявляет защитникам, чтобы они воздержались от вступлений и не взывали к милосердию. О том, как это все происходило, я узнал из многочисленных разговоров, которые вели между собою люди. Но в каких выражениях нападал обвинитель, что говорил в свое оправдание обвиняемый и вообще каковы были прения сторон, я и сам сведений не имею, так как там не присутствовал, а стоял в стойле, и вам докладывать о том, чего не знаю, не могу; что мне доподлинно известно, то и записываю сюда. После того, как кончилось судоговорение, было решено, что справедливость обвинения должна быть подтверждена надежными доказательствами и что недопустимо основывать решение такой важности на одних подозрениях: поэтому надлежит во что бы то ни стало вызвать главного свидетеля, того раба, который, по-видимому, один только и знает, как все происходило. Висельник этот нисколько не был смущен ни сомнениями в исходе такого крупного дела, ни видом сената в полном составе, ни хотя бы упреками нечистой совести, а начал плести свои выдумки, будто чистую правду. По его словам, его позвал к себе молодой человек, возмущенный неприступностью своей мачехи, и, чтобы отомстить за оскорбление, поручил ему убить ее сына, обещая щедро заплатить за молчание, а в случае отказа грозил смертью; что юноша передал ему собственноручно приготовленную отраву, но затем взял обратно, боясь, как бы он, не исполнив поручения, не сохранил кубок как вещественное доказательство, и сам потом дал яд мальчику. Все, что с притворной дрожью говорил этот негодяй, было удивительно похоже на истину, и после его показаний судебное разбирательство окончилось. 8. Не было никого из декурионов, кто продолжал бы относиться благожелательно к молодому человеку; было очевидно, что в преступлении он уличен и приговор ему один: быть зашитым в мешок.[244] Уже сенаторам предстояло по стародавнему обычаю опустить в бронзовую урну свои решения — все одинаковые, так как каждый написал одно и то же;[245] а раз голоса собраны, участь подсудимого решена, ничего нельзя уже изменить, и власть над его жизнью передается в руки палача. Вдруг один из старейших сенаторов, врач, человек испытанной честности, пользующийся большим влиянием, закрыл рукою отверстие урны, чтобы кто опрометчиво не подал своего мнения, и обратился к сенату с такой речью: — Гордый тем, что в течение всей своей жизни я снискивал ваше одобрение, я не могу допустить, чтобы, осудив оклеветанного подсудимого, мы совершили явное убийство и чтобы вы, связанные клятвой судить справедливо, будучи введены в обман лживым рабом, оказались клятвопреступниками. И сам я, произнеся суждение заведомо ошибочное, попрал бы свое уважение к богам и погрешил бы против моей совести. Итак, узнайте от меня, как было дело. 9. Не так давно этот мерзавец пришел ко мне, чтобы купить сильнодействующего яду, и предлагал мне плату в сто полновесных золотых; объяснял он, что яд нужен для какого-то больного, изнемогающего от тяжелой и неисцелимой болезни, который хочет избавиться от мучительного существования. Болтовня этого негодяя и нескладные объяснения внушили мне подозрения, и, в полной уверенности, что замышляется какое-то преступление, я дать-то отраву дал, но, предвидя в будущем возможность допроса, предлагаемую плату не тотчас принял, а так ему сказал: — Чтобы среди тех золотых, которые ты мне предлагаешь, не оказалось случайно негодных или фальшивых, положи их в этот мешочек и запечатай своим перстнем, а завтра мы их проверим в присутствии какого-нибудь менялы. Он согласился и запечатал деньги. Как только его привели в суд, я немедленно послал одного из своих слуг на лошади к себе домой за этими деньгами. Теперь их принесли, и я могу представить их вашему вниманию. Пусть он посмотрит и признает свою печать. В самом деле, каким образом можно приписывать брату приготовление отравы, которую покупал этот подлый раб? 10. Тут на негодяя этого нападает немалый трепет, естественный цвет лица сменяется смертельной бледностью, по всему телу выступает холодный пот, то нерешительно переступает он с ноги на ногу, то затылок, то лоб почешет, сквозь зубы бормочет какие-то непонятные слова, так что ни у кого не могло оставаться сомнения, что он причастен к преступлению; но скоро снова хитрость в нем заговорила, и он принялся упорно от всего отпираться и уверять, что показания врача ложны. Тот, видя, как попирается достоинство правосудия, да и собственная его честность всенародно пятнается, с удвоенным усердием стал опровергать мерзавца, пока наконец, по приказу властей, служители, осмотрев руки негоднейшего раба и отобрав у него железный перстень, не сличили его с печаткой на мешочке; и это сравнение укрепило прежнее подозрение. Не избежал он, по греческим обычаям, ни колеса, ни дыбы,[246] но, вооружившись небывалым упорством, выдержал все удары и даже пытку огнем. 11. Тогда врач: — Не допущу, — говорит, — клянусь Геркулесом, не допущу, чтобы, вопреки божеским установлениям, вы подвергли наказанию этого не повинного ни в чем юношу, как и того, чтобы раб, издевавшийся над нашим судопроизводством, избегнул кары за свое гнусное преступление. Сейчас я очевидное доказательство представлю вам по поводу настоящего дела. Когда этот подлец старался купить у меня смертельного яда, я считал, что несовместимо с правилами моей профессии причинять кому бы то ни было гибель, так как твердо знаю, что медицина призвана спасать людей, а не губить их; но, боясь, в случае если я не соглашусь исполнить его просьбу, как бы несвоевременным этим отказом я не открыл путь преступлению, как бы кто другой не продал ему смертоносного напитка или сам он не прибег бы в конце концов к мечу или к любому другому орудию для довершения задуманного злодеяния, дать-то я дал ему снадобье, но снотворное, мандрагору,[247] знаменитую своими наркотическими свойствами и вызывающую глубокий сон, подобный смерти. Нет ничего удивительного в том, что, доведенный до пределов отчаяния разбойник этот выдерживает пытки, которые представляются ему более легкими, чем неизбежная казнь, по обычаю предков ему угрожающая. Но если только мальчик выпил напиток, приготовленный моими руками, он жив, отдыхает, спит и скоро, стряхнув томное оцепенение, вернется к свету белому. Если же он погиб, если унесен смертью, причины его гибели вам следует искать в другом месте. 12. Всем эта речь старца показалась очень убедительной, и тут же с великой поспешностью отправляются к усыпальнице, где положено было тело отрока; не было ни одного человека из сенаторов, ни одного из знати, ни одного даже из простого народа, кто с любопытством не устремился бы к тому месту. Вот отец собственноручно открывает крышку гроба как раз в ту минуту, когда сын, стряхнув с себя смертельное оцепенение, возвращается из царства мертвых; крепко обнимая мальчика и не находя слов, достойных такой радости, отец выводит его к согражданам. Как был отрок еще увит и обмотан погребальными пеленами, так и несут его в судилище. Преступление гнуснейшего раба и еще более гнусной женщины было ясно изобличено, истина во всей наготе своей предстает, и мачеху осуждают на вечное изгнание, а раба пригвождают к кресту. Деньги же по единодушному решению остаются у доброго врача (как плата за столь уместное снотворное снадобье. Такой-то конец обрела эта знаменитая, чудесная история старика, который в малый промежуток времени, чуть ли даже не в один краткий миг, испытав опасность остаться бездетным, неожиданно оказался отцом двух юношей. 13. А меня меж тем вот как бросали волны судьбы. Солдат тот, что, не спросив продавца, меня купил и без всякой платы присвоил, по приказу своего трибуна, исполняя долг службы, должен был отвезти письма к важному начальнику в Рим и продал меня за одиннадцать денариев соседям, каким-то двум братьям, находившимся в рабстве у очень богатого господина. Один из них был кондитером, выпекавшим хлеб разных сортов и печенья на меду; другой — поваром, тушившим сочные мясные блюда с необыкновенно вкусными приправами. Жили они вместе, вели общее хозяйство, а меня предназначали для перевозки огромного количества посуды, которая по разным причинам была необходима их хозяину в его многочисленных путешествиях. Так что я вступил третьим в товарищество к этим двум братьям, и никогда до сих пор не была ко мне судьба так благосклонна. Хозяева мои имели обыкновение каждый вечер приносить в свою каморку множество всяких остатков от обильных и роскошно устроенных пиршеств; один приносил огромные куски свинины, курятины, рыбы и других всевозможных кушаний того же рода; другой — хлеб, пирожки, блинчики, булочки, печенье и множество сладостей на меду. Заперев свое помещение, они отправлялись в баню освежиться, а я досыта наедался свалившимися с неба яствами, потому что я не был так уж глуп и не такой осел на самом деле, чтобы, не притронувшись к этим лакомствам, ужинать колючим сеном. 14. Долгое время эти воровские проделки мне отлично удавались, так как я брал еще довольно робко и притом незначительную часть из многочисленных запасов, да и хозяева никак не могли заподозрить осла в таких поступках. Но вот, твердо уверенный в невозможности разоблачения, я принялся увеличивать свою порцию, выбирать все самое лучшее, пожирая кусочки пожирнее и лакомясь сладостями, так что братьев стало тревожить сильное подозрение, и хотя им все еще в голову не приходило, чтобы я был способен на что-либо подобное, тем не менее они старались выследить виновника ежедневных пропаж. Наконец они стали обвинять один другого в гнусном воровстве, усилили слежку, удвоили бдительность и даже пересчитывали куски. В конце концов один из них перестал стесняться и говорит другому: — С твоей стороны это очень справедливо и человеколюбиво так поступать — лучшие части каждый день красть и, продавши их, втихомолку денежки прикапливать, а потом требовать, чтобы остаток поровну делили. Если тебе не нравится вести общее хозяйство, можно в этом пункте разделиться, а в остальном сохранить братские отношения. Потому что, как посмотрю я, если мы чересчур долго так будем дуться друг на друга из-за пропаж, то можем и совсем поссориться. Другой отвечает: — Клянусь Геркулесом, мне нравится такая наглость: ты у меня изо рта выхватил эти жалобы на ежедневные покражи; хоть я и был огорчен, но молчал все это время, потому что мне стыдно было обвинять родного брата в мелком воровстве. Отлично, оба мы высказались, теперь нужно искать, как помочь беде, чтобы наша безмолвная вражда не довела нас до боев Этеокла с Полиником.[248] 15. Обменявшись такими упреками, оба клятвенно заявили, что не совершали никакого обмана, никакой кражи, и решили соединенными усилиями найти разбойника, причиняющего им убытки; казалось невозможным, чтобы осел, который один только оставался дома, мог питаться такими кушаньями, или чтобы в каморку их залетали мухи величиною с гарпий, похищавших некогда яства Финея,[249] а между тем лучшие части не переставали ежедневно пропадать. Тем временем, вдоволь вкушая от щедрых трапез и досыта наедаясь людскими кушаньями, я достиг того, что тело мое раздобрело, кожа от жира стала мягкой, шерсть благородно залоснилась. Но подобное улучшение моей внешности сослужило плохую службу моему честному имени. Обратив внимание на необыкновенную ширину моей спины и замечая, что сено каждый день остается нетронутым, они стали неусыпно за мною следить. В обычное время они заперли, как всегда, двери и сделали вид, будто идут в бани, сами же через какую-то маленькую дырочку принялись наблюдать, и, увидя, как я набросился на стоявшие повсюду кушанья, они, забыв о своих убытках, в удивлении от ослиного чревоугодия, разразились громким смехом. Зовут одного, другого, наконец собрали целую толпу товарищей-рабов полюбоваться неслыханной прожорливостью бессмысленного вьючного скота. Такой на всех напал неудержимый хохот, что он достиг даже ушей проходившего невдалеке хозяина. 16. Заинтересовавшись, над чем это смеется челядь, и узнав, в чем дело, он и сам, взглянув в ту же дырку, получил немалое удовольствие, и сам смеялся до того долго, что у него нутро заболело, а потом, открывши дверь, вошел в комнату, чтобы поближе посмотреть. Я же, видя, что судьба в какой-то мере улыбается мне ласковее, чем прежде, — веселое настроение окружающих внушало мне доверие, — нисколечко не смутившись, преспокойно продолжал есть, пока хозяин, развеселившись от такого небывалого зрелища, не отдал приказ вести меня в дом, больше того — собственноручно ввел меня в столовую и, когда стол был накрыт, велел поставить передо мной целые блюда всевозможных кушаний, к которым никто еще не прикасался. Хоть я уже порядочно подзакусил, но, желая заслужить его внимание и расположение, с жадностью набрасываюсь на поданную еду. Тогда начинают ломать голову, придумывая, какие блюда меньше всего могут быть по вкусу ослу, и для испытания, насколько я послушен и кроток, предлагают мне мяса с пряностями, наперченную птицу, изысканно приготовленную рыбу. По всему залу раздается оглушительный хохот. Наконец какой-то шутник кричит: — Дайте же нашему сотрапезнику выпить чего-нибудь! Хозяин поддерживает: — Шутка не так глупа, мошенник. Очень может статься, что гость наш не откажется осушить чашу вина на меду. — Затем: — Эй, малый! — продолжает, — вымой хорошенько этот золотой бокал, наполни его медовым вином и поднеси моему нахлебнику; да передай заодно, что я первым выпил за его здоровье. Ожидание сотрапезников дошло до крайнего напряжения. Я же, нисколько не испугавшись, спокойно и даже довольно весело подобрал нижнюю губу, сложив ее наподобие языка, и одним духом осушил огромную чашу. Поднимается крик, и все в один голос желают мне доброго здоровья. 17. Хозяин остался очень доволен, позвал своих рабов, купивших меня, и, приказав заплатить им вчетверо, передал меня любимому своему вольноотпущеннику, человеку зажиточному, и поручил ему с большим вниманием ухаживать за мною. Тот обращался со мной довольно ласково, кормил свойственной людям пищей и, чтобы еще больше угодить патрону, с чрезвычайной старательностью обучал меня разным хитрым штукам, приводившим хозяина в восторг. Прежде всего — лежать за столом, опершись на локоть, затем бороться и даже танцевать, встав на задние ноги, наконец, что было всего удивительнее, отвечать кивками на вопросы, наклоняя голову вперед в случае моего желания, откидывая ее назад в противном случае; если же мне хотелось пить, я смотрел на виночерпия и, подмигивая ему то одним, то другим глазом, требовал чашу. Конечно, научиться всему этому мне было нетрудно, даже если бы никто мне не показывал. Но я боялся, как бы в случае, если бы я без учителя усвоил себе человеческие повадки, большую часть моих поступков не сочли за дурное предзнаменование[250] и, изрубив на куски, как какое-то чудовищное знамение, не выбросили на богатую поживу ястребам. Повсюду пошла уже молва обо мне, так что мои удивительные способности приносили честь и славу моему хозяину. «Вот, — говорили про него, — владелец осла, разделяющего с ним трапезу, осла борющегося, осла танцующего, осла, понимающего человеческую речь и выражающего свои чувства знаками». 18. Но прежде всего следует вам сообщить хоть теперь — что я должен был бы сделать вначале, — кто был мой хозяин и откуда родом. Звали его Тиазом, и род свой он вел из Коринфа, столицы всей Ахайской провинции; соответственно своему происхождению и высокому положению он переходил от должности к должности и, наконец, облечен был магистратурой на пятилетие и для достойного принятия столь блестящей должности обещал устроить трехдневные гладиаторские игры, собираясь особенно широко проявить свою щедрость. Заботясь о своей славе и популярности, он отправился в Фессалию закупить самых лучших зверей и знаменитых гладиаторов, и теперь, выбравши все по своему вкусу и расплатившись, собирался в обратный путь. Он не воспользовался роскошными своими колесницами, пренебрег красивыми повозками, открытыми и закрытыми, которые тащились в самом конце обоза пустыми, не захотел он даже ехать на фессалийских лошадях и на других своих верховых конях — галльских скакунах, благородное потомство которых ценится так высоко, а украсив меня золотыми фалерами, цветным чепраком, попоной пурпуровой, уздечкой серебряной, подпругой вышитой и звонкими бубенчиками, сел на меня, любезнейшим образом ласково приговаривая, что больше всего доставляет ему удовольствия то обстоятельство, что я могу и везти его, и трапезу с ним разделять. 19. Когда, совершив путь частью по суше, частью по морю, прибыли мы в Коринф, то большие толпы граждан начали стекаться не столько, как мне казалось, для того, чтобы оказать почтение Тиазу, сколько из желания посмотреть на меня. Да, потому что вплоть до этих мест такая громкая обо мне распространилась молва, что я оказался для своего надсмотрщика источником немалого дохода. Как только он заметил, что множество людей с большим жаром желает полюбоваться на мои штучки, сейчас же двери на запор и впускал их поодиночке за плату, ежедневно загребая хорошенькую сумму. Случилось, что в толпе любопытных была одна знатная и богатая матрона. Заплатив, как и прочие, за вход и налюбовавшись на всевозможные мои проказы, она постепенно от изумления перешла к необыкновенному вожделению и, ни в чем не находя исцеления своему недугу безумному, страстно желала моих объятий, как ослиная Пасифая.[251] За крупное вознаграждение она сговорилась с моим сторожем и получила разрешение провести со мною одну ночь. Тот, нисколько не заботясь о том, какое такое удовольствие может она от меня получить, и думая только о своем барыше, согласился. 20. Отобедавши, мы перешли из хозяйской столовой в мое помещение, где застали уже давно дожидавшуюся меня матрону. Боги благие, как чудны, как прекрасны были приготовления! Немедленно четверо евнухов для нашего ложа по полу раскладывают множество небольших пышно взбитых подушечек из нежного пуха, тщательно расстилают покрывало золотое, разукрашенное тирским пурпуром, а поверх него разбрасывают другие подушечки, очень маленькие, но в огромном количестве и необыкновенно мягкие, те, что неженки-женщины любят подкладывать себе под щеку и под затылок. Не желая долгим своим пребыванием задерживать час наслаждения госпожи, они запирают двери в комнату и удаляются. Внутри же ясный свет блестящих свечей разгонял для нас ночной мрак. 21. Тогда она, сбросив все одежды, распустив даже ленту, что поддерживала прекрасные груди, становится поближе к свету и из оловянной баночки обильно натирается благовонным маслом, потом и меня оттуда же щедро умастила по всем местам, даже ноздри мои натерла. Тут крепко меня поцеловала, не так, как в публичном доме обычно целуется корыстная девка со скупым гостем, но от чистого сердца, сладко приговаривая: «Люблю, хочу, один ты мил мне, без тебя жить не могу», — и прочее, чем женщины выражают свои чувства и в других возбуждают страсть. Затем, взяв меня за узду, без труда заставляет лечь, как я уже был приучен: я не думал, что мне придется делать что-либо трудное или непривычное, тем более при встрече, после столь долгого воздержания, с такой красивой и жаждущей любви женщиной. К тому же и чудеснейшее вино, выпитое в огромном количестве, ударило мне в голову и возбуждала сладострастие пламенная мазь. 22. Но на меня напал немалый страх при мысли, каким образом с такими огромными и грубыми ножищами я могу взобраться на нежную матрону, как заключу своими копытами в объятия столь белоснежное и хрупкое тело, сотворенное как бы из молока и меда, как маленькие губки, розовеющие душистой росой, буду целовать я огромным ртом и безобразными, как камни, зубами и, наконец, каким манером женщина, как бы ни сжигало до мозга костей ее любострастие, может принять детородный орган таких размеров. Горе мне! Придется, видно, за увечье, причиненное благородной гражданке, быть мне отданным на растерзание диким зверям и, таким образом, участвовать в празднике моего хозяина. Меж тем она снова осыпает меня ласкательными именами, беспрерывно целует, нежно щебечет, пожирая меня взорами, и заключает все восклицанием: «Держу тебя, держу тебя, мой голубок, мой воробышек». И с этими словами доказывает мне, как несостоятельны были мои рассуждения и страх нелеп. Тесно прижавшись ко мне, она всего меня, всего без остатка приняла. И даже когда, щадя ее, я отстранялся слегка, она в неистовом порыве всякий раз сама ко мне приближалась и, обхватив мою спину, теснее сплеталась, так что, клянусь Геркулесом, мне начало казаться, что у меня чего-то не хватает для удовлетворения ее страсти, и мне стало понятным, что не зря сходилась с мычащим любовником мать Минотавра. Так всю ночь, без сна провели мы в трудах, а на рассвете, избегая взоров зари, удалилась женщина, сговорившись по такой же цене о следующей ночи. 23. Воспитатель мой, ничего не имея против ее желания продолжить эти любострастные занятия — отчасти из-за большого барыша, который он получал с них, отчасти из желания приготовить своему хозяину новое зрелище, незамедлительно раскрывает перед ним во всех подробностях картину нашей любви. А тот, щедро наградив вольноотпущенника, предназначает меня для публичного представления. Но так как достоинство моей замечательной супруги не позволяло ей принимать в нем участие, а другой ни за какие деньги найти нельзя было, отыскали какую-то жалкую преступницу, осужденную по приговору наместника на съедение зверям, которая и должна была вместе со мной появиться в театре на глазах у всех зрителей. Я узнал, что проступок ее заключался в следующем. Был у нее муж, отец которого, некогда отправляясь в путешествие и оставляя жену свою, мать этого молодого человека, беременной, велел ей, в случае если она разрешится ребенком женского пола, приплод этот немедленно уничтожить. Родив в отсутствие мужа девочку, движимая естественным материнским чувством, она преступила наказ мужа и отдала ребенка соседям на воспитание; когда же муж вернулся, она сообщила ему, что дочь убита. Но вот девушка достигает цветущего возраста, когда нужно ее выдавать замуж; тут мать, понимая, что ни о чем не подозревающий муж не может дать приданого, которое соответствовало бы их происхождению, ничего другого не находит, как открыть эту тайну своему сыну. К тому же она сильно опасалась, как бы случайно, исполненный юношеского жара, не совершил он ошибки и, при обоюдном неведении, не стал бы бегать за собственной сестрой. Юноша, как примерный, почтительный сын, свято чтит и долг повиновения матери, и обязанности брата по отношению к сестре. Достойным образом сохраняя семейную тайну, делая вид, что одушевлен лишь обыкновенным милосердием, выполняет он непреложные обязательства кровного родства, приняв под свою защиту соседку, горькую сиротку, и в скором времени выдает ее замуж за своего ближайшего и любимого друга, наделив щедрым приданым из собственных средств. 24. Но все это прекрасное и превосходное дело, выполненное с полной богобоязненностью, не укрылось от зловещей воли судьбы, по наущению которой вскоре в дом юноши вошел дикий Раздор. Через некоторое время жена его, та, что теперь за это самое преступление осуждена на съедение дикими зверями, принялась сначала подозревать девушку как свою соперницу и наложницу мужа, потом возненавидела и, наконец, готовит ей гибель, прибегнув к самым ужасным козням. Вот какое придумывает она злодейство. Стащив у мужа перстень и уехав за город, она посылает одного раба, верного своего слугу и уже в силу самой верности готового на все худшее, чтобы он известил молодую женщину, будто юноша, уехав в усадьбу, зовет ее к себе, прибавив, что пусть она приходит одна, без спутников и как можно скорее. И для подтверждения этих слов, чтобы она явилась тут же, без всякой задержки, передает перстень, похищенный у мужа. Та, послушная наказу брата — она одна только знала, что может называть его этим именем, — и взглянув также на его печать, которая ей была показана, сразу же пускается в дорогу, согласно приказу без всяких провожатых. Но, подло обманутая, не заметила она ловушки и попалась в сети коварства; тут почтенная эта супруга, охваченная бешеной и разнузданной ревностью, прежде всего обнажает сестру своего мужа и зверски ее бичует, затем, когда та с воплями объясняет, как обстоит дело, и, без конца повторяя имя брата, уверяет, что золовка негодует и кипятится из-за мнимого прелюбодеяния, — эта женщина, не веря ни одному ее слову и считая все выдумкой, всунув несчастной между бедер горящую головню, мучительной предает ее смерти. 25. Узнав от вестников об этой ужасной смерти, прибегают брат и муж умершей и, оплакав ее, с горькими рыданиями тело молодой женщины предают погребению. Но молодой человек не мог спокойно перенести такой жалкой и менее всего заслуженной гибели своей сестры; до мозга костей потрясенный горем, он тяжело заболевает разлитием желчи, горит в жестокой лихорадке, так что сам по всем признакам нуждается в помощи. Супруга же его, давно уже, если судить по справедливости, утратившая право на это название, сговаривается с одним лекарем, известным своим вероломством, который уже стяжал себе славу многочисленными победами в смертельных боях и мог бы составить длинный список своих жертв, сулит ему сразу пятьдесят тысяч сестерциев, с тем чтобы он продал ей какого-нибудь быстродействующего яда, и сама покупает смерть для своего мужа. Столковавшись, они делают вид, будто приготовляют известное питье для облегчения боли в груди и удаления желчи, которое у людей ученых носит название «священного», но вместо него подсовывают другое — священное разве только в глазах Прозерпины. Уже домочадцы собрались, некоторые из друзей и близких, и врач, тщательно размешав снадобье, сам протягивает чашу больному. 26. Но наглая женщина, желая и от свидетеля своего преступления освободиться, и обещанные деньги оставить при себе, видя чашу уже протянутой, говорит: — Не прежде, почтеннейший доктор, не прежде дашь ты дражайшему моему мужу это питье, чем сам отопьешь изрядную часть его. Почем я знаю, может быть, там подмешана какая-нибудь отрава? Такого мудрого и ученого мужа не может оскорбить, что я, как любящая жена, тревожась о своем супруге, проявляю должную и необходимую заботу о его спасении. Такая удивительная беззастенчивость бесчеловечной женщины была для врача неожиданностью, и он в смятении, потеряв всякое соображение и лишенный от недостатка времени возможности обдумать свои действия, боясь, что малейшая дрожь или колебание могут дать пищу подозрениям, делает большой глоток из чаши. Последовав этому убедительному примеру, молодой человек взял поднесенную ему чашу и выпил ее до дна. Видя, какой оборот принимает дело, врач как можно скорей хотел уйти домой, чтобы поспеть принять какого-нибудь противоядия и обезвредить отраву. Но бесчеловечная женщина, с нечестивым упорством стараясь довести до конца раз начатое дело, ни на шаг его от себя не отпускала. — Прежде, — говорит, — следует увидеть целебное действие этого снадобья. — Насилу уж, когда он надоел ей бесчисленными и бесконечными мольбами и просьбами, разрешила она ему уйти. Меж тем притаившаяся смерть, опаляя все внутренности, проникала все глубже и подбиралась к самому сердцу; совсем больной и уже одолеваемый тяжелой сонливостью, еле добрел он до дому. Едва поспел он обо всем рассказать жене, поручив ей, чтобы по крайней мере обещанную плату за эту двойную смерть она вытребовала, — и в жестоких страданиях испускает дух славный доктор. 27. Молодой человек тоже оставался в живых не дольше и, сопровождаемый притворным и лживым плачем жены, умирает в таких же мучениях. После его похорон, выждав несколько дней, необходимых для исполнения заупокойных обрядов, является жена лекаря и требует платы за двойное убийство. Женщина остается себе верной, попирая все законы честности и сохраняя видимость ее; она отвечает очень ласково, дает широкие и щедрые обещания, уверяет, что немедленно выплатит условленную сумму, но добавляет, что ей хотелось бы только получить еще немножко этого питья, чтобы завершить начатое дело. К чему распространяться? Жена лекаря, запутавшись в сетях подлого коварства, быстро соглашается и, желая угодить богатой женщине, поспешно отправляется домой и вскоре вручает ей всю шкатулочку с ядом. Она же, получив такое могучее средство для совершения злодеяний, далеко простирает свои кровавые руки. 28. От недавно убитого ею мужа была у нее маленькая дочка. Трудно было ей переносить, что, по законам, часть состояния отца переходит к младенцу, и, позарившись на все наследство целиком, она решила посягнуть и на жизнь дочери. Будучи осведомлена, что после смерти детей им наследуют и преступные матери, эта столь же достойная родительница, сколь достойной выказала себя супругой, устраивает, не долго думая, завтрак, на который приглашает жену лекаря, и ее вместе с собственной дочкой губит одной и той же отравой. С малюткой, у которой и дыхание было слабее, и внутренности нежные и не окрепшие, смертельный яд быстро справляется, но лекарева жена, как только почувствовала, что ужасный напиток кругами расходится по легким, поднимая в них губительную бурю, сразу догадалась, в чем дело. Когда же, чуть позже, затрудненное дыхание подтвердило ее подозрение, она направляется к дому самого наместника и с громким криком, взывая к нему о защите, окруженная взволнованной толпой, обещает раскрыть ужасные преступления и добивается того, что перед нею сейчас же открываются и двери дома, и внимательный слух наместника. Она уже успела подробно с самого начала рассказать о всех жестокостях свирепейшей женщины, как вдруг в глазах у нее потемнело, полуоткрытые губы сомкнулись, издали продолжительный скрежет зубы, и она рухнула бездыханной к самым ногам наместника. Муж этот, человек бывалый, не мог допустить ни малейшей проволочки в наказании столь многочисленных злодеяний ядовитой этой ехидны; тут же, схватив прислужниц этой женщины, он пытками вырывает у них признание, и она приговаривается к растерзанию дикими зверями — не потому, чтобы это представлялось достаточным наказанием, а потому, что другой, более достойной ее проступков, кары он не в силах был выдумать. 29. Будучи обречен публично сочетаться законным браком с подобной женщиной, я с огромной тревогой ожидал начала празднества, не раз испытывая желанье лучше покончить с собой, чем запятнать себя прикосновением к такой преступнице и быть выставленным на позор пред всем народом. Но, лишенный человеческих рук, лишенный пальцев, круглыми культяпками своих копыт никак не мог я обнажить меч. В пучине бедствий еще светила мне маленькая надежда, что весна, которая теперь как раз начинается, все разукрашивая цветочными бутонами, одевает уже пурпурным блеском луга, и скоро, прорвав свою покрытую шипами кору, источая благовонное дыхание, покажутся розы, которые обратят меня в прежнего Луция. Вот и наступил день, назначенный для открытия игр; меня ведут с большой торжественностью под рукоплескания толпы, следовавшей за нами, до самого цирка. В ожидании, пока кончится первый номер программы, заключавшийся в хоровой пляске, меня поставили у ограды, и я с аппетитом щипал веселую травку, росшую перед самым входом, то и дело бросая любопытные взоры в открытую дверь и наслаждаясь приятнейшим зрелищем. Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец; то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались. Но вот раздался звук трубы и положил конец этим сложным сочетаниям сближений и расхождений. Опустился главный занавес, сложены были ширмы, и сцена открывается перед глазами зрителей.[252] 30. На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие той знаменитой Идейской горы,[253] которую воспел вещий Гомер; усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, устроенный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько козочек щипали травку, и юноша, одетый на фригийский манер в красивую верхнюю тунику и азиатский плащ, который складками ниспадал по его плечам, с золотой тиарой на голове изображал пастуха, присматривающего за стадом. Вот показался прекрасный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробивается у него пара совершенно одинаковых золотых крылышек; кадуцей[254] указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает тому, кто изображает Париса, позолоченное яблоко, которое держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Затем появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне: и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву: на голове блестящий шлем, а сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает — совсем как та богиня в бою. 31. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, чудным и божественным обликом своим указуя, что она — Венера, такая Венера, какой была она еще девственной, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный признак женственности. Да и этот лоскуток ветер нескромный, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в облике богини были различны: тело белое — с облаков спускается, покрывало лазурное — в море возвращается. За каждой девой, изображающей богиню, идет своя свита: за Юноной — Кастор и Поллукс,[255] головы которых покрыты яйцевидными шлемами, сверху украшенными звездами (но близнецы эти тоже были молодыми актерами). Под звуки различных мелодий, исполнявшихся на флейте в ионийском ладу,[256] девушка приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что, если он присудит ей награду за красоту, она отдаст ему владычество над всей Азией. С тою же, которую воинственный наряд превратил в Минерву, была стража — двое отроков, оруженосцев войнолюбивой богини, Страх и Ужас; они пританцовывали, держа в руках обнаженные мечи. За спиною у нее — флейтист, исполнявший дорийский боевой напев, и, перемежая гуденье низких звуков со свистом высоких тонов, игрой своей подражал трубе, возбуждая желание к проворной пляске. Нетерпеливо встряхивая головою, она выразительными жестами, резкими и стремительными, показала Парису, что если он сделает ее победительницей в этом состязании красавиц, то станет героем и знаменитым завоевателем. 32. Но вот Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе по самой середине сцены; можно было подумать, что и в самом деле эти кругленькие и молочно-белые мальчуганы только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелками, и вообще всем видом своим они точь-в-точь напоминали купидонов; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекаются тут вереницы прелестных невинных девушек, отсюда — Грации грациознейшие, оттуда — Оры красивейшие, — бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны первинами. Уже флейты со многими отверстиями нежно звучат напевами лидийскими. Сладко растрогались от них сердца зрителей, а Венера, несравненно сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и поводить глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами только одни глаза и продолжали танец. Едва лишь очутилась она перед лицом судьи, движением рук, по-видимому, обещала, что если Парис отдаст ей преимущество перед остальными богинями, то получит в жены прекрасную женщину, похожую на нее самое. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как бы голосуя за ее победу, передал девушке. 33. Чего же вы дивитесь, безмозглые головы, да нет! — скоты судейские, да что там! — коршуны в тогах, что теперь все судьи торгуют своими решениями, когда в начале мира в деле, возникшем между людьми и богами, замешано было лицеприятие, и самое первое решение судья, выбранный по совету великого Юпитера, человек деревенский, пастух, прельстившись наслаждениями, продал, обрекая вместе с тем весь свой род на гибель? Не иначе, Геркулесом клянусь, и впоследствии бывало: возьмите хоть знаменитое судилище, прославленных ахейских вождей[257] — тогда ли, когда они по лживым наветам обвинили в измене мудрейшего и ученейшего Паламеда,[258] или когда в вопросе о воинской доблести величайшему Аяксу предпочли невзрачного Улисса.[259] А что вы скажете о том пресловутом решении, принятом законолюбивыми афинянами, людьми тонкими, наставниками во всяческом знании? Разве старец божественной мудрости,[260] которого сам дельфийский бог провозгласил мудрейшим из смертных, по злобным наветам негоднейшей шайки не подвергался преследованию как развратитель юношества — того юношества, которое он удерживал от излишеств? Разве не был он погублен смертельным соком ядовитой травы, оставив несмываемое позорное пятно на своих согражданах? А ведь теперь даже самые выдающиеся философы приняли его святейшее учение и клянутся его именем в своем стремлении к высшему блаженству. Но чтобы кто-нибудь не упрекнул меня за порыв негодования, подумав: вот теперь еще философствующего осла должны мы выслушать, вернусь к тому месту рассказа, на котором мы остановились. 34. После того как окончился суд Париса, Юнона с Минервой, печальные и обе одинаково разгневанные, уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, в радости и веселии, ликованье свое изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы в воздух ударяет струя вина, смешанного с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает белую от природы шерсть в золотисто-желтую — гораздо более красивую. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю. Но вот какой-то солдат выбегает на улицу и направляется к городской тюрьме, чтобы от имени всего народа потребовать привести в театр ту женщину, о которой я уже рассказывал, — за многочисленные преступления осужденную на съедение зверям и предназначенную к славному со мною бракосочетанию. Начали уже тщательно готовить брачное для нас ложе, индийской черепахой блистающее, груды пуховиков вздымающее, шелковыми покрывалами расцветающее. Мне же было не только стыдно при всех совершить соитие, не только противно мне было прикасаться к этой преступной и порочной женщине, но и страх смерти нестерпимо мучил меня. «А что если, — рассуждал я сам с собой, — во время наших любовных объятий выпущен будет какой-нибудь зверь из тех, на съедение которым осуждена эта преступница? Ведь нельзя рассчитывать, что зверь будет так от природы сообразителен, или так искусно выучен, или отличается такой воздержанностью и умеренностью, чтобы женщину, лежавшую рядом со мной, растерзать, а меня самого, как неосужденного и невинного, оставить нетронутым». 35. Заботился я уже не столько о своей стыдливости, сколько о спасении жизни. Между тем наставник мой погрузился в хлопоты о том, чтобы должным образом устроить ложе, прочая челядь — кто занялся приготовлениями к охоте, кто глазел на увлекательное зрелище; мне были предоставлены все возможности осуществить свои планы: ведь никому и в голову не приходило, что за таким ручным ослом требуется присмотр. Тогда я осторожно крадусь к ближайшей двери, достигнув которой, пускаюсь во весь опор и, так промчавшись целых шесть миль, достигаю Кенхрея,[261] который считается лучшей коринфской колонией и омывается Эгейским и Сароническим морями. Гавань его — одно из надежнейших пристанищ для кораблей и всегда полна народу. Но я избегаю многолюдства и, выбрав уединенное место на берегу у самой воды, усталое тело на лоне мягкого песка распростерши, силы свои подкрепляю. Колесница солнца уже обогнула последний столб на ипподроме дня,[262] и в тишине вечера охватил меня сладкий сон. КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ 1. Около первой ночной стражи, внезапно в трепете пробудившись, вижу я необыкновенно ярко сияющий полный диск блестящей луны, как раз поднимающийся из морских волн. Невольно посвященные в немые тайны глубокой ночи, зная, что владычество верховной богини простирается особенно далеко и всем миром нашим правит ее промысел, что чудесные веления этого божественного светила приводят в движение не только домашних и диких зверей, но даже и бездушные предметы, что все тела на земле, на небе, на море, то, сообразно ее возрастанию, увеличиваются, то, соответственно ее убыванию, уменьшаются, полагая, что судьба, уже насытившись моими столь многими и столь тяжкими бедствиями, дает мне надежду на спасение, хотя и запоздалое, решил я обратиться с молитвой к царственному лику священной богини,[263] пред глазами моими стоявшему. Без промедления, сбросив с себя ленивое оцепенение, я бодро вскакиваю и, желая тут же подвергнуться очищению, семикратно погружаю свою голову в морскую влагу, так как число это еще божественным Пифагором признано было наиболее подходящим для религиозных обрядов.[264] Затем, обратив к богине могущественной орошенное слезами лицо, так начинаю: 2. — Владычица небес,[265] будь ты Церерою, благодатною матерью злаков, что, вновь дочь обретя,[266] на радостях упразднила желуди — дикий древний корм, — нежную, приятную пищу людям указав, ныне в Элевсинской земле ты обитаешь; будь ты Венерою небесною, что рождением Амура в самом начале веков два различных пола соединила и, вечным плодородием человеческий род умножая, ныне на Пафосе священном,[267] морем омываемом, почет получаешь; будь сестрою Феба, что с благодетельной помощью приходишь во время родов и, столько племен взрастившая, ныне в преславном эфесском святилище чтишься; будь Прозерпиною, ночными завываниями ужас наводящею,[268] что триликим образом своим[269] натиск злых духов смиряешь и над подземными темницами властвуешь, по различным рощам бродишь, разные поклонения принимая; о, Прозерпина,[270] женственным сиянием своим каждый дом освещающая, влажными лучами питающая веселые посевы[271] и, когда скрывается солнце, неверный свет свой нам проливающая; как бы ты ни именовалась,[272] каким бы обрядом, в каком бы обличии ни надлежало чтить тебя, — в крайних моих невзгодах ныне приди мне на помощь, судьбу шаткую поддержи, прекрати жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня образ дикий четвероногого животного, верни меня взорам моих близких, возврати меня моему Луцию! Если же гонит меня с неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано. 3. Излив таким образом душу в молитве, сопровождаемой жалобными воплями, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза, как вдруг из средины моря медленно поднимается божественный лик, самим богам внушающий почтение. А затем, выйдя мало-помалу из пучины морской, лучезарное изображение всего тела предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если позволит мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне богатый и изобильный дар могучего красноречья. Прежде всего густые длинные волосы, незаметно на пряди разобранные, свободно и мягко рассыпались по божественной шее; самую макушку окружал венок из всевозможных пестрых цветов, а как раз посредине, надо лбом, круглая пластинка излучала яркий свет, словно зеркало или, скорее, верный признак богини Луны. Слева и справа круг завершали извивающиеся, тянущиеся вверх змеи, а также хлебные колосья,[273] надо всем приподнимавшиеся…[274] многоцветная, из тонкого виссона, то белизной сверкающая, то, как шафран, золотисто-желтая, то пылающая, как алая роза. Но что больше всего поразило мое зрение, так это черный плащ,[275] отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое плечо, как римские тоги,[276] он свешивался густыми складками, а края были красиво обшиты бахромою. 4. Вдоль каймы и по всей поверхности плаща здесь и там вытканы были мерцающие звезды, а среди них полная луна излучала пламенное сияние. Там же, где волнами ниспадало дивное это покрывало, со всех сторон была вышита сплошная гирлянда из всех цветов и плодов, какие только существуют. И в руках у нее были предметы, один с другим совсем несхожие. В правой держала она медный погремок,[277] узкая основа которого, выгнутая в кольцо, пересекалась тремя маленькими палочками, и они при встряхивании издавали все вместе пронзительный звон. На левой же руке висела золотая чаша в виде лодочки,[278] на ручке которой, с лицевой стороны, высоко подымал голову аспид с непомерно вздутой шеей. Благовонные стопы обуты в сандалии, сделанные из победных пальмовых листьев.[279] В таком-то виде, в таком убранстве, дыша ароматами Аравии счастливой, удостоила она меня божественным вещанием: 5. — Вот я пред тобою, Луций, твоими тронутая мольбами, мать природы, госпожа всех стихий, изначальное порождение времен, высшее из божеств, владычица душ усопших, первая среди небожителей, единый образ всех богов и богинь, мановению которой подвластны небес лазурный свод, моря целительные дуновенья, преисподней плачевное безмолвие. Единую владычицу, чтит меня под многообразными видами, различными обрядами, под разными именами вся вселенная. Там фригийцы, первенцы человечества,[280] зовут меня Пессинунтской матерью богов,[281] тут исконные обитатели Аттики[282] — Минервой Кекропической,[283] здесь кипряне, морем омываемые, — Пафийской Венерой, критские стрелки[284] — Дианой Диктиннской,[285] трехъязычные сицилийцы[286] — Стигийской Прозерпиной,[287] элевсинцы — Церерой, древней богиней, одни — Юноной, другие — Беллоной,[288] те — Гекатой,[289] эти — Рамнузией,[290] а эфиопы, которых озаряют первые лучи восходящего солнца,[291] арии и богатые древней ученостью египтяне почитают меня так, как должно, называя настоящим моим именем — царственной Изидой.[292] Вот я пред тобою, твоим бедам сострадая, вот я, благожелательная и милосердная. Оставь плач и жалобы, гони прочь тоску — по моему промыслу уже занимается для тебя день спасения. Слушай же со всем вниманием мои наказы. День, что родится из этой ночи, день этот издавна мне посвящается. Зимние непогоды успокаиваются, волны бурные стихают, море делается доступным для плаванья, и жрецы мои, спуская на воду судно, еще не знавшее влаги, посвящают его мне, как первину мореходства.[293] Обряда этого священного ожидай спокойно и благочестиво. 6. Знай, что, по моему наставлению, как раз во время шествия у жреца в правой руке будет вместе с систром венок из роз.[294] Итак, не медли ни минуты, но, раздвинув толпу, бодро присоединяйся к процессии, полагаясь на мое соизволение, и, подойдя совсем близко, осторожно, будто ты хочешь поцеловать руку у жреца, сорви розы и сбрось с себя в тот же миг эту отвратительную и давно уже мне ненавистную звериную шкуру. Не бойся ничего: исполнить мои наставления будет нетрудно. Ведь в эту же самую минуту, что я являюсь к тебе, я нахожусь и в другом месте, подле моего жреца, во сне предупреждаю его о том, что случится, и указываю, как нужно действовать. По моему повелению густая толпа расступится и даст тебе дорогу, безобразная внешность твоя никого не смутит во время веселого шествия и праздничных зрелищ, а неожиданное твое превращение не внушит никому подозрения[295] и неприязни. Но запомни крепко-накрепко и навсегда сохрани в своем сердце: весь остаток своей жизни, вплоть до последнего вздоха, ты посвятишь мне. Справедливость требует, чтобы той, чье благодеяние снова вернет тебя людям, принадлежала и вся твоя жизнь. Ты будешь жить счастливо, ты будешь жить со славою под моим покровительством, и когда, совершив свой жизненный путь, сойдешь ты в царство мертвых, то, как видишь меня сегодня здесь, так и там, в этом подземном полукружии, найдешь ты меня просветляющей мрак Ахеронта,[296] царствующей над стигийскими тайниками и, сам обитая в полях Елисейских,[297] мне, к тебе милостивой, усердно будешь поклоняться. Если же примерным послушанием, исполнением обрядов, непреклонным целомудрием ты угодишь нашей божественной воле, знай, что в моей только власти продлить твою жизнь сверх установленного судьбою срока. 7. Доведя до конца свое внушающее благоговение предсказание, непобедимое божество исчезло. Немедленно вместе со сном всякий страх меня покидает, и я вскакиваю в такой радости, что даже пот ручьями по мне льется. Глубоко потрясенный столь очевидным присутствием могущественной богини, я вновь погружаюсь в морскую влагу и, чтобы не забыть великих ее повелений, возобновляю по порядку в памяти все, что она мне внушала. Вскоре исчез туман темной ночи, выходит золотое солнце, и вот уже все улицы наполняют благочестивые толпы, ликующие, прямо как во время триумфального шествия. Не говоря уже о приподнятости духа моего, мне казалось, что и все вокруг как-то особенно весело. Животные всякого рода, каждый дом, сам ясный день кажутся мне исполненным радости. После вчерашнего холода вдруг настала солнечная спокойная погода, зазвучали сладостные хоры прельщенных весенним теплом певчих птичек, нежными трелями прославляющих мать звезд, родительницу времен года, владычицу всего мира. Даже сами деревья, и плодоносные, приносящие обильный урожай, и бесплодные, довольствующиеся только тем, что дают тень, под дыханием южного ветра поблескивают свежими листочками, тихо качают ветками, издавая мягкий шелест; утих шум великих бурь, улеглись неистово вздувавшиеся волны, море спокойно набегает на берег, разошлись темные тучи, и небо, безоблачное и ясное, сияет лазурью. 8. Вот появляются первые участники величественной процессии, каждый прекрасно разодетый по своему вкусу и выбору.[298] Тот с военным поясом изображал солдата; этого подобранный кверху плащ, сандалии и рогатина превратили в охотника; другой в позолоченных туфлях, в шелковом платье, драгоценных уборах, с заплетенными в косы волосами плавной походкой подражал женщине. Дальше в поножах, в шлеме, со щитом и мечом кто-то выступает, будто сейчас пришел с гладиаторского состязания; был и такой, что, в пурпурной одежде, с ликторскими связками, играл роль должностного лица, и такой, что корчил из себя философа в широком плаще, плетеных сандалиях,[299] с посохом и козлиной бородкой; были здесь и птицелов и рыбак — оба с тростинками: у одного они смазаны клеем, у другого с крючками на конце. Тут же и ручную медведицу, на носилках сидевшую, несли, как почтенную матрону, и обезьяна в матерчатом колпаке и фригийском платье шафранового цвета, протягивая золотой кубок, изображала пастуха Ганимеда; шел и осел с приклеенными крыльями рядом с дряхлым стариком: сразу скажешь — вот Беллерофонт, а вот Пегас, впрочем, оба одинаково возбуждали хохот. 9. В то время как забавные эти маски переходили с места на место, развлекая народ, уже двинулось и специальное шествие богини-спасительницы. Женщины, блистая белоснежными одеждами, радуя взгляд разнообразными уборами, украшенные весенними венками, одни из подола цветочками усыпали путь, по которому шествовала священная процессия, у других за спинами были повешены блестящие зеркала, чтобы подвигающейся богине был виден весь священный поезд позади нее; некоторые, держа гребни из слоновой кости, движением рук и сгибанием пальцев делали вид, будто расчесывают и прибирают волосы владычице; были и такие, что дивным бальзамом и другими благовониями окропляли улицы. Тут же большая толпа людей обоего пола с фонарями, факелами, свечами и всякого рода искусственными светильниками в руках прославляла источник сияния звезд небесных. Свирели и флейты, звуча сладчайшими мелодиями, очаровательную создавали музыку. За музыкантами — прелестный хор избранных юношей в сверкающих белизною роскошных одеждах повторял строфы прекрасной песни, слова и мелодию которой сочинил благоволением Камен искусный поэт; песнопение это заключало в себе между прочим зачин более величественного гимна с молитвами и обетами. Шли и флейтисты, великому Серапису[300] посвященные, и на своих изогнутых трубах, поднимавшихся вверх, к правому уху, исполняли по нескольку раз напевы, принятые в храме их бога. Затем шло множество прислужников, возвещавших, что надо очистить путь для священного шествия. 10. Тут движется толпа посвященных в таинства — мужчины и женщины всякого положения и возраста, одетые в сверкающие льняные одежды белого цвета;[301] у женщин умащенные волосы покрыты прозрачными покрывалами, у мужчин блестят гладко выбритые головы; земные светила великой религии, они потрясают медными, серебряными и даже золотыми систрами, извлекая из них пронзительный звон. Наконец — высшие служители таинств; в своих узких белых льняных одеждах, подпоясанных у груди и ниспадающих до самых пят, несут они знаки достоинства могущественнейших божеств. Первый держал лампу, горевшую ярким светом и нисколько не похожую на наши лампы, что зажигают на вечерних трапезах; это была золотая лодка с отверстием посредине, через которое выходил очень широкий язык пламени. Второй был одет так же, как первый, но в каждой руке нес он по алтарю, называемому «помощником», — это имя дал им быстро приходящий на помощь промысел верховной богини. За ним шел третий, неся пальмовую ветвь с тонко сделанными из золота листьями, а также Меркуриев кадуцей.[302] Четвертый показывал символ справедливости в виде левой руки с протянутой ладонью, — она слаба от природы, ни хитростью, ни ловкостью не одарена и потому скорее, чем правая, может олицетворять справедливость: он же нес и закруглявшийся, наподобие сосца, золотой сосудик, из которого совершал возлияние молоком. У пятого — золотая веялка,[303] наполненная лавровыми веточками; последний нес амфору.[304] 11. Вскоре показалась и процессия богов, соблаговоливших воспользоваться человеческими ногами для передвижения. Вот наводящий ужас посредник между небесным и подземным миром, с величественным ликом, то темным, то золотым, высоко возносит свою песью голову Анубис, в левой руке держа кадуцей, правою потрясая зеленой пальмовой ветвью. Сразу же вслед за ним — корова,[305] ставшая на дыбы, воплощенное плодородие всеродительницы богини; неся ее на плечах, один из священнослужителей легко и красиво выступал под блаженной ношей. Другой нес закрытый ларец, заключающий в себе нерушимую тайну великого учения.[306] Третий на счастливое лоно свое принял почитаемое изображение верховного божества; не было оно похоже ни на домашнее животное, ни на птицу, ни на дикого зверя, ни даже на самого человека; но, по мудрому замыслу самой необычностью своей возбуждая почтение, — лишь сущность неизреченная высочайшей веры, сокрытая в глубоком молчании. Сделано оно было из ярко блестевшего золота следующим образом: это была искусно выгнутая урна[307] с круглым дном, снаружи украшенная дивными египетскими изображениями; над отверстием ее подымалось не очень высокое горлышко с длинным, далеко выступавшим носиком, а с другой стороны была приделана широкая ручка, на которой свернулась в клубок змея, раздувая поднятую вверх чешуйчатую шею, покрытую морщинами. 12. И вот подходит миг свершения обещанных мне всемилостивейшей богиней благодеяний, приближается жрец, несущий мне назначенное судьбою спасение, держа в правой руке, точь-в-точь как гласило божественное обещание, прекрасный систр для богини и для меня венок — венок, клянусь Геркулесом, заслуженный; ведь, вытерпев столько тяжких страданий, подвергнувшись стольким опасностям, я теперь, с соизволения великого божества, в борьбе с жестокой судьбой выходил победителем. Но, несмотря на охватившую меня внезапную радость, я не бросаюсь со всех ног, боясь, как бы неожиданное появление четвероногого животного не нарушило чинности священнодействия, но тихо, медленно, подражая человеческой походке, бочком через расступившуюся, конечно, не без божеской воли, толпу мало-помалу пробираюсь. 13. Жрец же, предупрежденный, как мог я убедиться на деле, ночным откровением и удивленный, как все в точности совпадает с поручением, которое он получил, тотчас остановился и, протянув правую руку, к самому рту моему поднес венок. Тут я, трепеща, с сильно бьющимся сердцем, венок, сверкающий вплетенными в него прекрасными розами, жадно хватаю губами и пожираю, стремясь к исполнению обещанного. Не обмануло божественное предсказание — тут же спадает с меня безобразная личина животного: прежде всего исчезает грязная, свалявшаяся шерсть, толстая шкура становится тоньше, огромный живот уменьшается, на ступнях ног копыта разделяются на отдельные пальцы, руки перестают быть ногами, но поднимаются для исполнения своих высоких обязанностей, длинная шея укорачивается, пасть и голова округляются, огромные уши принимают прежние размеры, зубы, подобные камням, снова делаются небольшими, как у людей, и хвост, который доставлял мне больше всего мучений, исчезает без следа! Народ удивляется, люди благочестивые преклоняются при столь очевидном доказательстве великого могущества верховного божества, подобном чудесному сновидению, и при виде быстрого превращения громогласно и единодушно, воздев руки к небу, свидетельствуют об этой столь славной милости богини. 14. А я, остолбенев от немалого изумления, стоял неподвижно и молча, не зная, от переполнившей душу мою неожиданной и великой радости, с чего лучше всего начать, откуда подступить к звукам, сделавшимся мне непривычными, как удачнее всего воспользоваться первинами возвращенного мне дара речи, какими словами и выражениями возблагодарить богиню за ее благодеяние. Но жрец, очевидно, свыше извещенный обо всех моих несчастьях с самого начала, хотя и сам был потрясен великим чудом, знаком приказывает, чтобы прежде всего дали мне льняную одежду для прикрытия, потому что, как спала с меня зловещая ослиная оболочка, так я и стоял, тесно сжав бедра и сплетенными руками скрывая, насколько мог, наготу свою естественной завесой. Один из почитателей святыни сейчас же снял с себя верхнюю тунику и поскорее набросил на меня. Тогда жрец, ласково глядя на меня и, Геркулесом клянусь, божественным проникнутый изумлением, так начинает: 15. — Вот, Луций, после стольких всевозможных страданий, после великих гроз, воздвигнутых Судьбою, пережив величайшие бури, достиг наконец ты спокойной пристани Отдохновения, алтарей Милосердия. Не впрок пошло тебе ни происхождение, ни положение, ни даже сама образованность, которая тебя отличает, потому что, сделавшись по страстности своего молодого возраста рабом сластолюбия, ты получил роковое возмездие за несчастное свое любопытство. Но все же слепая Судьба, злобно терзая тебя и подвергая самым страшным опасностям, сама того не зная, привела тебя к сегодняшнему блаженству. Пусть же идет она и пышет неистовой яростью, придется ей искать для своей жестокости другой жертвы. Ведь над теми, кого величие нашей богини призвало посвятить жизнь служению ей, не имеет власти губительная случайность. Разбойники, дикие звери, рабство, тяжкие пути и скитания без конца, ежедневное ожидание смерти — чего достигла всем этим свирепая Судьба? Вот тебя приняла под свое покровительство другая Судьба, но уже зрячая, свет сиянья которой озаряет даже остальных богов. Пусть же радость отразится на твоем лице в соответствии с праздничной этой одеждой. Ликуя, присоедини свой шаг к шествию богини-спасительницы. Пусть видят безбожники, пусть видят и сознают свое заблуждение: вот избавленный от прежних невзгод, радующийся промыслу великой Изиды Луций празднует победу над своей судьбой! Но чтобы защититься еще надежнее и крепче, запишись в святое это воинство (веление принять такую присягу и прозвучало для тебя недавно), посвяти себя уже отныне нашему служению и наложи на себя ярмо добровольного подчинения. Начав служить богине, насладишься ты в полной мере великим плодом своей свободы. 16. Провещав таким образом, почтенный жрец, с трудом переводя дыхание, умолк. Я же, присоединившись к священным рядам, двинулся вслед за святыней. Всем гражданам я стал известен, сделался предметом всеобщего внимания, на меня указывали пальцами, кивали головой, и весь народ переговаривался: — Вон тот, кого царственная воля всемогущей богини сегодня вернула к человеческому образу. Клянусь Геркулесом, счастлив он и трижды блажен: несомненно, незапятнанностью предшествовавшей жизни и верою заслужил он такое преславное покровительство свыше, так что сейчас же после второго, до некоторой степени, рождения вступает он на путь священного служения. Среди подобных восклицаний, среди праздничных пожеланий и молитв толпы мало-помалу подвигаясь, приближаемся мы к морскому берегу и доходим как раз до того места, где накануне лежал я в виде осла. Расставили там в должном порядке священные изображения богов, и верховный жрец, произнеся пречистыми устами священнейшие молитвы, горящим факелом, яйцом и серою очищает высшим очищением корабль, искусно сделанный и со всех сторон удивительными рисунками на египетский лад пестро расписанный, и посвящает богине этот жертвенный дар. На сверкающем парусе счастливого судна вытканы были золотом буквы, которые складывались в пожелание удачных плаваний в пору новых выходов в море. Мачтою была круглая сосна, блестящая, с превосходным топом,[308] так что смотреть было приятно; корма, выгнутая в виде гусиной шеи[309] и покрытая листовым золотом, ярко блестела, и корпус, весь из светлой, полированной туи, радовал взор. Тут вся толпа, как посвященные, так и непосвященные, наперебой подносит корзины с ароматными травами и другими дарами в таком же роде, над водами совершают возлияния молочной похлебкой; наконец, когда корабль наполнен был щедрыми приношениями и сулящими счастье пожертвованиями, обрезают якорные канаты и, предоставив судно попутному и спокойному ветру, пускают в море. Когда оно было уже на таком расстоянии, что почти скрылось из наших глаз, носильщики снова взяли священные предметы, которые они принесли, и, по-прежнему образуя великолепную процессию, все быстрым шагом возвращаются к храму. 17. Когда приблизились мы уже к самому храму, великий жрец, носильщики священных изображений и те, что ранее уже были посвящены в высоко почитаемые таинства, войдя в святилище богини, расположили там в должном порядке изображения, казавшиеся одушевленными. Тут один из них, которого все называли писцом, стоя против дверей, созвал пастофоров[310] — так именовалась эта святейшая коллегия — как бы на собрание, и, взойдя на возвышение подле тех же дверей, стал читать по книге написанные в ней молитвы о благоденствии императора, почтенного сената, всадников и всего народа римского, о кораблях и корабельщиках, обо всем, что подвластно нашей державе, закончив чтение по греческому обряду греческим возгласом…[311] В ответ раздались крики народа, выражавшие пожелание, чтобы слова эти всем принесли удачу. Исполненные радости граждане, держа в руках ветви священных деревьев[312] и веночки, поцеловав ступни серебряной статуи богини, стоявшей на храмовой лестнице, отправились по домам. Я же не мог решиться ни на шаг отойти от этого места и, не спуская глаз с изображения богини, перебирал в памяти испытанные мною бедствия. 18. Летучая молва меж тем не ленилась и не давала отдыха своим крыльям, и сейчас же у меня на родине пошли разговоры о несравненной милости ко мне божественного промысла и о моей достопримечательной судьбе. И немедленно мои друзья, любимые рабы и те, кто связан был со мной узами близкого родства, отложив скорбь, в которую их погрузило ложное известие о моей смерти, во власти неожиданной радости спешат ко мне с разными подарками, чтобы взглянуть на вернувшегося к свету дня из преисподней. Я уже потерял надежду их увидеть, а потому очень им обрадовался и с удовольствием принимал их достойные подношения: ведь близкие мои предусмотрительно позаботились щедро снабдить меня всем необходимым для безбедного существования. 19. Поговорив с каждым из них, как полагается, и все рассказав о прежних моих бедствиях и теперешней радости, я снова все свое благодарное внимание устремляю на богиню; наняв внутри храмовой ограды помещение, устраиваю себе временное жилище, посещаю богослужения, пока еще — низшего разряда, не разлучаюсь с жрецами, неотступный почитатель великого божества. Ни одна ночь, ни один сон у меня не проходил без того, чтобы я не лицезрел богини и не получал от нее наставлений; частыми повелениями она убеждала меня принять наконец посвящение в ее таинства, к которым давно уже был я предназначен. Хотя я и пылал страстным желанием подчиниться этим приказам, но меня удерживал священный трепет, так как я находил весьма трудным делом беспрекословное подчинение святыне и нелегкой казалось мне задачей соблюдение обета целомудрия и воздержания — ведь жизнь исполнена всяческих случайностей, она требует осторожности и осмотрительности. Обдумывая все это вновь и вновь, я, хотя и стремился поскорее принять посвящение, все как-то откладывал исполнение своего решения. 20. Однажды ночью приснилось мне, что приходит ко мне верховный жрец, неся что-то в полном до краев подоле, и на мой вопрос, что это и откуда, отвечает, что это моя доля из Фессалии, а также что оттуда вернулся раб мой по имени Кандид. Проснувшись, я очень долго думал об этом сновидении, размышляя, что у меня никогда не было раба с таким именем. Но все-таки я полагал, что присланная доля во всяком случае обозначает какую-то прибыль. Обеспокоенный и встревоженный надеждой на какую-то удачу и доход, я ожидал утреннего открытия храма. Когда раздвинулись белоснежные завесы, мы обратились с мольбами к досточтимому изображению богини; жрец обошел все алтари, совершая богослужение и произнося торжественные молитвы, наконец, зачерпнув из сокровенного источника воды, совершил возлияние из чаши;[313] исполнив все по священному обряду, благочестивые служители богини, приветствуя восходящее солнце,[314] громким криком возвестили о первом часе дня. И в этот самый момент являются узнавшие о моих приключениях слуги — прямо из Гипаты, где я их оставил, еще когда Фотида уловила меня в коварные сети, и приводят с собою даже мою лошадь, которая неоднократно уже переходила из рук в руки и была наконец отыскана по особой отметине на спине. Вещему смыслу моего сновидения я тем более дивился, что, кроме в точности выполненного обещания касательно прибыли, рабу Кандиду соответствовал возвращенный мне конь, который был белой масти.[315] 21. После этого случая я еще усерднее принялся за исполнение религиозных обязанностей, так как надежда на будущее поддерживалась во мне сегодняшними благодеяниями. Со дня на день все более и более проникало в меня желание принять посвящение, и я не отставал от верховного жреца со своими горячими просьбами, чтобы он посвятил меня наконец в таинства священной ночи.[316] Он же, муж степенный и известный строгим соблюдением религиозных обрядов, кротко и ласково, как отцы обыкновенно сдерживают несвоевременные желания своих детей, отклонял мою настойчивость, утешая и успокаивая меня в моем смятении добрыми надеждами. — Ведь и день, — говорил он, — в который данное лицо можно посвящать, указывается божественным знамением, и жрец, которому придется совершать таинство, избирается тем же промыслом, даже необходимые издержки на церемонию устанавливаются таким же образом. — Ввиду всего этого он полагал, что мне нужно вооружиться немалым терпением, остерегаясь жадности и заносчивости, и стараться избегать обеих крайностей: будучи призванным — медлить и без зова — торопиться. Да и едва ли найдется из числа жрецов человек, столь лишенный рассудка и, больше того, готовый сам себя обречь на погибель, который осмелился бы без специального приказания богини совершить столь дерзостное и святотатственное дело и подвергнуть себя смертельной опасности: ведь и ключи от преисподней, и оплот спасения — в руках у богини. Да и самый обычай этот установлен в уподобление добровольной смерти и дарованного из милости спасения, так как богиня имеет обыкновение намечать своих избранников из тех, которые, уже окончив путь жизни и стоя на пороге последнего дыхания, тем лучше могут хранить в молчании великую тайну небесного учения: промыслом ее в какой-то мере вторично рожденные, они обретают возможность еще раз начать путь к спасению. Вот так же и мне следует ждать небесного знамения, хотя совершенно ясно, что высоким суждением великого божества я давно уже призван и предназначен к блаженному служению. Тем не менее я должен уже теперь наряду с остальными служителями храма воздерживаться от недозволенной и нечистой пищи,[317] чтобы тем скорее достигнуть скрытых тайн чистейшей веры. 22. Таковы были слова жреца, и послушание мое уже не нарушалось нетерпением, но, погруженный в тихий покой и в похвальную молчаливость, усердными ежедневными поклонениями воздавал я почитание святыне. И не обманула мои ожидания спасительная благость могущественной богини: не мучила меня долгой отсрочкой, но в одну из темных ночей отнюдь не темными повелениями ясно открыла мне, что настает для меня долгожданный день, когда она осуществит величайшее из моих желаний, и сколько я должен потратить на искупительное молебствие, и что для исполнения священных обрядов назначается тот самый Митра, верховный ее жрец, которого связывает со мною, — вещала она, — какое-то божественное сродство светил.[318] Возрадовавшись в душе от этих и тому подобных благоприятных сообщений верховной богини, я при первом свете зари, стряхнув с себя сон, сразу же направляюсь к жилищу жреца и, встретив его как раз на пороге, — он уже выходил из дому, — приветствую и следую за ним. Я уже намеревался настойчивее, чем все прошлые разы, требовать у него посвящения как должного, но он сам, едва увидел меня, воскликнул: — О Луций мой, счастлив ты и блажен, — какой великой милости удостоила тебя небесная владычица! Что же ты теперь стоишь праздно, что же теперь ты сам медлишь? Вот наступает для тебя давно желанный день, в который, по божественному повелению многоименной богини, своими руками введу я тебя в пречистые тайны священного служения! Тут любезнейший старец, положив свою правую руку мне на плечо, немедленно ведет меня к самым вратам обширного здания; там, по совершении пышного обряда открытия дверей, исполнив утреннее богослужение, он выносит из недр святилища некие книги, написанные непонятными буквами; эти знаки, то изображением всякого рода животных[319] сокращенно передавая слова торжественных текстов, то всевозможными узлами причудливо переплетаясь и наподобие колеса изгибаясь,[320] тайный смысл чтения скрывали от суетного любопытства. Из этих книг он прочел мне о приготовлениях, необходимых для посвящения. 23. Сейчас же ревностно и даже с некоторым избытком закупается все, что требовалось для обряда, — частью мною самим, частью моими друзьями. Наконец жрец объявляет, что час настал, и ведет меня, окруженного священным воинством, в ближайшие бани; там после обычного омовения, призвав милость богов, он со всей тщательностью очищает меня окроплением и снова приводит к храму. Две трети дня были уже позади, когда он, поставив меня у самых ног богини и прошептав мне на ухо некоторые наставления, благостное значение которых нельзя выразить словами, перед всеми свидетелями наказывает мне воздержаться от чревоугодия, десять дней подряд не вкушать никакой животной пищи, а также не прикасаться к вину.[321] Исполняю свято этот наказ о воздержании, а между тем наступает уж и день посвящения, и солнце, склоняясь к закату, привело на землю вечер. Тут со всех сторон стекаются толпы народа, и, по стародавнему священному обычаю, каждый приносит мне в знак почтения какой-нибудь подарок. Но вот жрец, удалив всех непосвященных, облачает меня в плащ из грубого холста и, взяв за руку, вводит в сокровенные недра храма. Может быть, ты страстно захочешь знать, усердный читатель, что там говорилось, что делалось? Я бы сказал, если бы позволено было говорить, ты бы узнал, если бы слышать было позволено. Но одинаковой опасности подвергаются в случае такого дерзкого любопытства и язык и уши. Впрочем, если ты объят благочестивой жаждой познания, не буду тебя дальше томить. Итак, внимай и верь, ибо это — истина. Достиг я рубежей смерти, переступил порог Прозерпины и вспять вернулся, пройдя через все стихии; в полночь видел я солнце в сияющем блеске, предстал пред богами подземными и небесными и вблизи поклонился им. Вот я тебе и рассказал, а ты, хотя и выслушал, должен остаться в прежнем неведении. Но передам то единственное, что могу открыть я, не нарушая тайны, непосвященным слушателям. 24. Настало утро, и по окончании богослужения я тронулся в путь, облаченный в двенадцать священных стол;[322] хотя это относится к святым обрядам, но я могу говорить об этом без всякого затруднения, так как в то время масса народа могла все видеть. И действительно, повинуясь приказанию, я поднялся на деревянное возвышение в самой середине храма, против статуи богини, привлекая взоры своей одеждой — виссоновой, правда, но ярко расписанной. С плеч за спину до самых пят спускался у меня драгоценный плащ, и со всех сторон, откуда ни взгляни, был я украшен разноцветными изображениями животных: тут индийские драконы, там гиперборейские грифоны,[323] порожденные другим миром и подобные крылатым птицам. Стола эта у посвященных называется олимпийской. В правой руке я держал ярко горящий факел; голову мою окружал великолепный венок из листьев ослепительно прекрасной пальмы, расходившихся в виде лучей. Вдруг завеса отдернулась, и, разукрашенный наподобие Солнца, словно воздвигнутая статуя, оказался я пред взорами народа. После этого я торжественно отпраздновал день своего духовного рождения, устроив обильное и веселое пиршество. Третий день был отмечен повторением тех же торжественных обрядов, и священная трапеза была надлежащим завершением моего посвящения. Я пробыл там еще несколько дней, вкушая невыразимую сладость созерцания священного изображения, связанный чувством благодарности за бесценную милость. Наконец, по указанию богини, воздав ей благодарность, далеко не достаточную, конечно, но лишь соответствующую моим скромным силам, я начал готовиться к возвращению домой, столь запоздалому, с великим трудом расторгая узы пламенных стремлений. И вот, повергнувшись ниц перед богиней и прижимаясь лицом к стопам ее, обливаясь слезами, голосом, прерываемым частыми рыданиями, глотая слова, я начал: 25. — О святейшая, человеческого рода избавительница вечная, смертных постоянная заступница, что являешь себя несчастным в бедах нежной матерью! Ни день, ни ночь одна, ни даже минута краткая не протекает, твоих благодеяний лишенная: на море и на суше ты людям покровительствуешь, в жизненных бурях простираешь десницу спасительную, которой рока нерасторжимую пряжу распускаешь,[324] ярость Судьбы смиряешь, зловещее светил течение укрощаешь. Чтут тебя вышние боги, и боги теней подземных поклоняются тебе; ты круг мира вращаешь, зажигаешь Солнце, управляешь Вселенной, попираешь Тартар. На зов твой откликаются звезды, ты чередования времен источник, радость небожителей, госпожа стихий. Мановением твоим огонь разгорается, тучи сгущаются, всходят посевы, подымаются всходы. Силы твоей страшатся птицы, в небе летающие, звери, в горах блуждающие, змеи, в земле скрывающиеся, чудовища, по волнам плывущие. Но я для воздания похвал тебе — нищ разумом, для жертв благодарственных — беден имуществом: и всей полноты речи не хватает, чтобы выразить чувства, величием твоим во мне рожденные, и тысячи уст не хватило бы, тысячи языков и неустанного красноречья потока неиссякаемого! Что же, постараюсь выполнить то единственное, что доступно человеку благочестивому, но неимущему: лик твой небесный и божественность святейшую в глубине моего сердца на веки вечные запечатлею и сберегу. Помолившись таким образом верховной богине, я бросаюсь на шею жрецу Митре, ставшему для меня вторым отцом, и, осыпая его поцелуями, прошу прощенья, что не могу отблагодарить его как следует за его благодеяния. 26. Я долго и пространно изливал ему свою благодарность, наконец расстаюсь с ним и сразу пускаюсь в путь, чтобы вновь увидеть отеческий дом после столь долгого отсутствия. Но остаюсь я там всего несколько дней, потому что, по внушению великой богини, поспешно собрав свои пожитки, сажусь на корабль и отправляюсь в Рим. Вполне благополучно, при попутном ветре, я быстро достигаю Августовой гавани;[325] пересев там в повозку, лечу дальше и к вечеру, накануне декабрьских ид,[326] прибываю в святейший этот город.[327] С тех пор главным моим занятием стали ежедневные молитвы верховной богине, Изиде-владычице, которую там с глубочайшим благоговением чтили под названием Полевой[328] — по местоположению ее храма; был я усердным ее почитателем — в этом храме хотя и пришелец, но в учении свой человек. Вот великое Солнце, пройдя весь круг зодиака, уже завершило свой годовой путь, как вдруг неусыпная забота благодетельного божества снова прерывает мой покой, снова напоминает мне о посвящении, снова — о таинствах. Я очень удивился: в чем дело, что предвещают слова богини? Да и как не изумляться! Ведь я уже давно считал себя вполне посвященным. 27. Покуда я религиозные сомнения эти отчасти своим умом разбирал, отчасти подвергал рассмотрению служителей святыни, я узнаю совершенно неожиданную для себя новость: что только в таинства богини был я посвящен, но обрядами Озириса непобедимого, великого бога и верховного родителя богов, никогда просвещен не был, и что хотя сущности этих божеств и их учений тесно соприкасаются между собою и даже едины, но в посвящениях имеются огромные отличия; поэтому мне должно быть понятно, что я призван сделаться служителем и этого великого бога. Дело недолго оставалось в неопределенности. В ближайшую же ночь увидел я какого-то жреца в полотняном одеянии; в руках у него тирсы, плющ[329] и еще нечто, чего я не имею права называть; все это он кладет пред моими ларами, а сам, заняв мое сиденье, говорит мне, чтобы я приготовлял обильную священную трапезу. И для того, разумеется, чтобы я лучше мог узнать его, он отличался одной особенностью, а именно: левая пятка у него была несколько искривлена, так что при ходьбе в его поступи была заметна легкая неуверенность. После такого ясного выражения божественной воли всякая тень неопределенности исчезла, и я тотчас после утренних молитв богине стал с величайшим вниманием наблюдать за каждым жрецом, нет ли у кого такой походки, как та, что я видел во сне. Ожидания мои оправдались. Вскоре я заметил одного из пастофоров, у которого не только походка, но вдобавок и осанка и внешность точь-в-точь совпадали с моим ночным видением; звали его, как я потом узнал, Азинием Марцеллом — имя, не чуждое моим превращениям.[330] Я не стал медлить и тут же подошел к нему; он и сам уже, разумеется, знал о предстоящем разговоре, так как, подобно мне, давно уже был предупрежден свыше, что речь пойдет о посвящении в таинства. Накануне ночью ему приснилось, что когда он возлагал венки на статую великого бога…[331] и из уст его, изрекающих судьбы каждого в отдельности, услышал, что послан будет к нему уроженец Мадавры,[332] человек очень бедный, над которым сейчас же нужно свершить священные обряды, так как, по божественному его промыслу, и посвящаемый прославится своими подвигами, и посвятитель получит высокое вознаграждение. 28. Предназначенный, таким образом, к божественному посвящению, я медлил, вопреки своему желанию, из-за недостатка средств. Жалкие крохи моего наследства были истрачены на путешествие, да и столичные издержки значительно превышали расходы тех дней, когда я жил в провинции. Так как неумолимая бедность стояла у меня на пути, а внушения божества все настойчивее меня торопили, то я очутился, по пословице, между молотом и наковальней. Все чаще и чаще, побуждаемый божеством, я терял спокойствие, наконец убеждения перешли в приказания. Тогда я, распродав свой запас одежды, довольно скудный правда, кое-как наскреб требуемую небольшую сумму. На это мне было особое увещевание. — Неужели ты, — так говорилось мне, — хоть одну минуту пожалел бы о своих платьях, если бы дело шло о каком-нибудь предстоящем удовольствии? Теперь же, на пороге таких церемоний, ты не решаешься предаться нищете, в которой не будешь раскаиваться? Итак, все было приготовлено в достаточном количестве; снова я десять дней не вкушал животной пищи, даже голову выбрил вдобавок,[333] и, наконец, просвещенный ночными бдениями, со всею доверчивостью предался святым обрядам этой родственной религии. Она не только служила мне большим утешением в моем положении чужеземца, но даже доставила мне довольно значительные средства к пропитанию; в самом деле, кем как не благодательной Удачей был ниспослан мне тот заработок адвоката, что я получил, ведя дела на латинском языке? 29. И вот прошло всего несколько дней, как неожиданно, к великому моему удивлению, снова раздается зов свыше, приказывающий мне в третий раз подвергнуться посвящению. Обеспокоенный немалой заботой и придя в сильное волнение, я крепко задумался: куда клонится это новое и неслыханное намерение небожителей? что еще осталось неисполненным, хотя я подвергался дважды посвящению? «Ну конечно, — говорил я себе, — и тот и другой жрецы допустили какую-нибудь ошибку или чего-нибудь недоделали». И, клянусь Геркулесом, я начал уже сомневаться в их добросовестности, Благостное видение ночным вещанием вывело меня из этих беспорядочно бушевавших мыслей, напоминавших рассуждения безумца. — Нечего тебе, — сказано мне было, — опасаться многочисленных посвящений и думать, что в предыдущих было что-нибудь опущено. Этим доказательством неоскудевающей божественной к тебе милости в радости гордись и, скорее уж, ликуй, что трижды назначено тебе то, чего другие едва единожды удостаиваются. Ты же из самого числа посвящений[334] должен почерпнуть уверенность в вечном своем блаженстве. Впрочем, предстоящее тебе посвящение вызвано крайней необходимостью. Вспомни только, что облачение богини, которое возложил ты на свои плечи в провинции, там в храме и осталось лежать, и в Риме ты не сможешь ни участвовать в торжественных богослужениях, когда требуется это одеяние, ни украсить себя счастливою тою ризою, если получишь такое приказание. Итак, с радостной душой приступай по воле богов великих к новому посвящению, и да будет оно тебе на благо, счастие и спасение! 30. Затем божественное видение — величественный мой увещеватель — возвещает мне обо всем, что необходимо сделать. Сразу же после этого, не откладывая и попусту не затягивая дела, я сообщаю своему жрецу обо всем виденном, принимаю на себя ярмо воздержания от мясной пищи, в благоразумии своем добровольно увеличив десятидневный срок поста, предписанный вечным законом, и, не жалея издержек, готовлюсь к посвящению, более руководствуясь благочестивым рвением, чем необходимою мерою. И, клянусь Геркулесом, не пожалел я о хлопотах и издержках: по щедрому промыслу богов, выступления в суде стали приносить мне изрядный доходец. Наконец, через несколько деньков бог среди богов, среди могучих могущественнейший, среди верховных высший, среди высших величайший, среди величайших владыка, — Озирис, не приняв чужого какого-либо образа, а в собственном своем божественном виде удостоил и почтил меня своим явлением. Он сказал мне, чтобы я бестрепетно продолжал свои славные занятия в суде, не боясь сплетен недоброжелателей, которые вызваны отличающими меня трудолюбием и ученостью. А чтобы я, не смешиваясь с толпой остальных посвященных, мог ему служить, избрал меня в коллегию своих пастофоров, назначив даже одним из пятилетних декурионов. Снова обрив голову, я вступил в эту стариннейшую коллегию, основанную еще во времена Суллы,[335] и хожу теперь, ничем не осеняя и не покрывая своей плешивости, радостно смотря в лица встречных. ПРИЛОЖЕНИЕ Лукиан ЛУКИЙ, ИЛИ ОСЕЛ 1. Однажды я отправился в Фессалию; у меня было какое-то поручение от отца к одному местному человеку. Лошадь везла меня и мои вещи, и сопровождал меня один слуга. Ехал я большой проезжей дорогой; во время пути встретились мне также другие путники, направляющиеся в Гипату, город Фессалии, откуда они были родом. Угощая друг друга, мы таким образом одолели трудный путь и были уже близко от города, когда я спросил фессалийцев, не знают ли они жителя Гипаты по имени Гиппарх, — я вез ему письмо из дому и думал остановиться у него. Они ответили, что знают этого Гиппарха и в каком месте города он живет, и что денег у него довольно, но он содержит только одну служанку и свою жену: он страшно скуп. Когда мы приблизились к городу, то нашли какой-то сад и в нем приличный домик; здесь и жил Гиппарх. 2. Спутники мои, обняв меня, уехали, а я, подойдя к двери, стучу; не скоро и с трудом меня услыхала служанка и наконец вышла. Я спросил, дома ли Гиппарх. «Дома, — сказала она, — но кто ты, что тебе нужно?» — «Я приехал к нему с письмом от Декриана, патрейского софиста». — «Подожди меня здесь», — сказала она и снова ушла в дом, заперев дверь. Потом, вернувшись, пригласила нас войти. Войдя к Гиппарху, я обнял его и передал письмо. Это было в начале ужина; он лежал на узком ложе, жена сидела рядом, и перед ними стоял стол, на котором ничего не было. Прочтя письмо, Гиппарх сказал: «Декриан — мой лучший друг и самый выдающийся эллин. Он прекрасно делает, смело посылая ко мне своих друзей. Ты видишь, Лукий, как мой домик невелик, но он радушен, ты будешь чувствовать себя в нем так же, как если бы мирно жил в большом доме». Тут он обратился к девушке: «Палестра, дай комнату приятелю моему и сложи в ней вещи, какие он привез, потом отведи его в баню: ведь он проделал немалый путь». 3. По этому приказанию Палестра увела меня и показала прекрасную комнату, сказав: «Ты будешь спать на этой кровати, а слуге твоему я устрою постель рядом и положу ему подушку». Потом мы отправились мыться, давши ей денег на ячмень для лошади, а она принесла наши вещи и положила их в комнату. Вернувшись из бани, мы тотчас присоединились к хозяевам. Гиппарх, взяв меня за руку, пригласил меня занять место рядом с ним за столом. Ужин был не плох, вино вкусное и старое. Когда ужин был окончен, мы стали пить, и пошли разговоры, как это всегда бывает, когда принимают гостя; проведя таким образом вечер за вином, мы отправились спать. На следующий день Гиппарх спросил меня, какой путь мне теперь предстоит и проведу ли я все дни у него. «Я поеду в Лариссу, — ответил я, — но, вероятно, пробуду в городе от трех до пяти дней». 4. Но это было притворство; мне страшно хотелось, задержавшись здесь, разыскать какую-нибудь женщину, знающую магию, и быть свидетелем каких-нибудь чудес, вроде летающего человека или обращенного в камень. Охваченный желанием увидеть подобное зрелище, я бродил по городу, не зная, как приступить к поискам, но все же бродил. Вдруг, вижу, навстречу идет женщина, еще молодая, богатая, насколько можно судить по внешности: цветное платье, толпа слуг и множество золота. Когда я подошел ближе, она обратилась ко мне с приветом, и я ответил ей тем же. «Я Аброя, — сказала она, — ты должен меня знать, если слышал о друзьях своей матери. И вас, ее детей, я люблю, как тех, которых сама родила. Что же ты, мой мальчик, не у меня остановился?» — «Большое тебе спасибо, — сказал я, — но мне совестно уходить из дома друга, раз мне не в чем его упрекнуть, но от души я хотел бы быть с тобой». — «Где же ты живешь?» — спросила она. «У Гиппарха». — «У этого скупца?» — «Не говори этого, матушка, — ответил я, — он был щедр и очень радушен ко мне, так что скорее его можно упрекнуть в роскоши». Улыбнувшись, она взяла меня за руку и, отведя в сторону, сказала: «Остерегайся всяких уловок со стороны жены Гиппарха: она страшная колдунья и развратница и обращает свое внимание на каждого молодого человека. А кто ей не поддается, тому она мстит своим искусством: многих она превратила в животных, а иных и совсем погубила. Ты же, мой мальчик, еще молод и так красив, что тотчас же понравишься этой женщине, к тому же ты чужестранец, и по отношению к тебе все разрешается». 5. Но я, узнав, что то, что так давно искал, находится у меня дома, уже не обращал внимания на Аброю и, как только она отпустила меня, пошел домой, болтая сам с собою по дороге: «Ну, вот ты все повторял, что жаждешь такого необыкновенного зрелища, встряхнись же и найди хитрый способ, которым мог бы добиться того, чего желаешь: подберись к служанке, к Палестре, — нельзя же сближаться с женой своего хозяина и друга, — обхаживай ее, возись с ней, и, соединясь с ней, ты легко все узнаешь, будь уверен: ведь слуги знают все про господ, и дурное и хорошее». Рассуждая с собою таким образом, я пришел домой. Ни Гиппарха, ни его жены я не застал дома, а Палестра хлопотала у очага, приготовляя нам ужин. 6. И я тут же, не упуская случая, сказал: «Как ловко ты, прекрасная Палестра, свой задок вместе с горшком вертишь и покачиваешь. У меня от нежности даже бедра сводит: счастлив, кто сумеет в горшок окунуться». Палестра была очень задорная и полная прелести девочка. «Беги, мальчишечка, — сказала она, — если у тебя есть ум и ты хочешь остаться в живых: горшок полон огня и угара. Если ты хоть раз его коснешься, ты у меня останешься здесь с пылающей раной, и никто тебя не исцелит, даже бог-целитель, а только одна я, которая тебя обожгла. Но, что всего страннее, я заставлю тебя желать того же все сильнее, и, хотя мое ухаживание будет лишь обновлять твою боль, ты стерпишь все, и даже камнями тебя не отгонишь от сладкой боли. Что ты смеешься? Ты видишь перед собой настоящую людоедку, ведь я не только такие простые блюда приготовляю. Я знаю кое-что получше и побольше: человека резать, кожу с него сдирать и на куски крошить, а особенно люблю касаться внутренностей и сердца». — «Ты правду говоришь, — сказал я. — Хоть я и близко не подходил к тебе, но ты издали меня — не обожгла, клянусь Зевсом, нет — ты ввергла в самый огонь. Через глаза мои ты влила мне в грудь свое невидимое пламя и жжешь меня, а я ничем перед тобой не виноват. Поэтому, ради богов, исцели меня своим жестоким и сладким лечением, о котором сама говорила… Возьми меня, я уже без ножа зарезан, снимай с меня кожу, как сама хочешь». Она громко и весело расхохоталась в ответ и стала во всем моей. Между нами было условлено, что она придет ко мне, когда уложит спать господ, и проведет со мной ночь. 7. Спустя некоторое время пришел Гиппарх, и мы, совершив омовение, легли ужинать, и много было выпито во время нашей беседы. Наконец, притворившись, что хочу спать, я встал и ушел в свою комнату. Все в ней было устроено прекрасно: слуге было постлано за дверью, а у моей постели стоял стол с чашей. Тут были и вино и вода наготове, холодная и горячая, — все это было дело Палестры. На ложе было разбросано множество роз, полных и осыпавшихся и заплетенных в венки. Найдя все готовым к пиру, я стал ждать подругу. 8. Уложив свою госпожу, она поспешно пришла ко мне, и пошло у нас веселье, вино сменялось поцелуями, и мы пили за здоровье друг друга. Когда же хмель вполне нас подготовил к предстоящей ночи, Палестра мне сказала: «Помни, юноша, больше всего, что ты наткнулся на Палестру, и тебе придется теперь показать, был ли ты искусным эфебом и много ли заучил упражнений». — «Ты увидишь, что я не отступлю перед таким вызовом: итак, раздевайся и давай состязаться». — «Ну, вот тебе испытание, — сказала Палестра, — посмотрим, выполнишь ли ты у меня его так, как я хочу: я, как учитель и наставник, буду придумывать упражнения, какие захочу, а ты будешь готов повиноваться и исполнять все мои приказания». — «Ну, приказывай, — ответил я, — увидишь, как сильны, ловки и крепки будут мои приемы». 9. Она сняла с себя одежду и, став передо мной совсем нагая, начала приказывать: «Юноша, разденься и, натеревшись маслом, обхвати соперника; стисни его обеими ногами, вали его навзничь, затем налегая сверху и раздвигая его колени, встань, подними кверху его ноги и не отпускай и, совладавши с ним, нажимай, дави и толкай его всячески, пока не устанешь. Пусть бедра твои окрепнут, тогда, вытащив оружие, нанеси широкую рану, снова толкай в стену, потом бей. Когда увидишь, что он слабеет, хватай его и, связав узлом ноги, поддерживай его, только старайся не спешить, а бороться с некоторой выдержкой. Теперь довольно». 10. Когда я все это исполнил с легкостью, и упражнениям нашим пришел конец, я оказал Палестре, смеясь: «Ты видишь, учитель, как ловко и послушно я боролся; смотри же, не предлагай упражнения без меры; ты отдаешь одно приказание за другим». Но она ударила меня по щеке. «Что за вздорного ученика я приняла, — сказала она. — Берегись, как бы тебе не получить еще больше ударов, если ты станешь делать что-нибудь без приказания». С этими словами она встала и, приведя себя в порядок, сказала: «Теперь ты покажешь, молод ли ты и крепкий ли боец и умеешь ли бороться с колена». И, упав в постели на колено: «Ну-ка, боец, — сказала она, — места заняты, так что нападай и борись смело. Видишь, вот перед тобой обнаженный противник, пользуйся этим. Первое по порядку, обхвати его, как кольцом, потом, наклонив его, навались, держи крепко и не отпускай его. Когда он ослабеет, тотчас же приподнявшись, подвинься ближе и овладевай им и смотри не отпускай раньше, чем получишь приказание, а, изогнувшись, веди нападение снизу и старайся изо всех сил; теперь отпусти врага: он обессилен и весь в поту». Тут уж я со смехом сказал: «Я тоже хочу, учитель, приказать тебе сделать кое-какие упражнения, а ты слушайся: поднимись и сядь, потом ляг в мои объятья, прильнув всем телом, и, обняв меня, ласкай и усыпи меня, ради Геракла». 11. Стараясь превзойти друг друга в таких удовольствиях и забавах борьбы, мы увенчали себя венками в знак побед на наших ночных состязаниях, и столько было в этом наслаждения, что я совсем забыл о пути в Лариссу. Однако как-то мне пришло на ум узнать то, ради чего я состязался, и сказал Палестре: «Покажи мне, дорогая, свою госпожу за чарами или превращениями. Я давно уж жажду такого необыкновенного зрелища. А еще лучше, если умеешь, сделай сама что-нибудь магическое и явись мне в разных образах. Ведь, я думаю, и ты имеешь немалый опыт в этом искусстве. Я это знаю не понаслышке от других, а испытал на своем собственном сердце, так как прежде, как говорили женщины, я был „стальным“ и не бросал ни на кого влюбленных взглядов, а ты все-таки овладела мной при помощи этого искусства, и теперь я твой пленник, соблазненный любовной борьбой». Но она ответила: «Перестань шутить. Какое заклинание может приворожить любовь, когда она сама владеет этим искусством? А я, мой дорогой, ничего подобного не умею, клянусь твоей жизнью и этим блаженным ложем. Я не училась заклинаньям, а госпожа моя ревнива в своем искусстве. Но, если придется случай, я постараюсь дать тебе посмотреть на ее превращения». На этом мы заснули. 12. Несколько дней спустя Палестра мне объявила, что госпожа ее собирается превратиться в птицу и улететь к любовнику. «Вот случай, милая Палестра, — сказал я, — показать мне твое расположение: ты можешь теперь удовлетворить давнишнее мое желание, о котором я просил тебя». — «Будь спокоен», — отвечала она. Когда наступил вечер, она повела меня к дверям комнаты, где спали муж с женой, и приказала мне прильнуть к небольшой щели в двери и смотреть, что происходит внутри. Я увидел жену Гиппарха, которая раздевалась, потом обнаженная подошла к свету и, взяв две крупинки ладана, бросила их в огонь светильника и долго приговаривала над огнем. Потом открыла объемистый ларец, в котором находилось множество баночек, и вынула одну из них. Что в ней заключалось, я не знаю, но по запаху мне показалось, что это было масло. Набрав его, она вся им натерлась, начиная с пальцев ног, и вдруг у нее начали вырастать перья, нос стал вороньим и кривым — словом, она приобрела все свойства и признаки птиц: сделалась она не чем иным, как ночным вороном. Когда она увидела, что вся покрылась перьями, она страшно каркнула и, подпрыгнув, как ворона, вылетела в окно. 13. Думая, что я вижу все это во сне, я тер себе пальцами веки, не веря собственным глазам, что они видят, что все это наяву. С большим трудом я убедился наконец, что не сплю, и стал просить Палестру окрылить меня и, смазав этим же снадобьем, дать и мне возможность полететь: я хотел на опыте узнать, не стану ли я, превратившись из человека в птицу, и душой пернатым. Приоткрыв дверь в комнату, Палестра достала ящичек, а я, уже раздевшись, поспешно весь натерся мазью, но я сделался, несчастный, не птицей: сзади у меня вырос хвост, пальцы мои исчезли неизвестно куда, а ногтей у меня сделалось всего четыре, — но вот уже это только копыта, руки и ноги у меня становятся ногами вьючного животного, уши длинными и лицо громадным. Когда я огляделся кругом, я увидел, что превратился в осла, и, чтобы упрекнуть Палестру, не имел человеческого голоса. Только вытянутой нижней губой и всем своим обликом, глядя, как осел, исподлобья, я жаловался ей, как мог, на то, что превратился в осла, а не в птицу. 14. Палестра била себя по лицу руками. «Ах, я несчастная, — говорила она, — такую беду я наделала. Я заторопилась и ошиблась баночкой из-за их сходства, взяла не ту, которая выращивает крылья, а другую. Но не беспокойся, мой дорогой. Это легко поправить. Если ты поешь роз, с тебя тотчас спадет личина зверя, и ты снова вернешь мне моего любовника. Но, голубчик, на одну эту ночь тебе придется остаться ослом, а поутру я прибегу и принесу тебе роз, ты поешь их и исцелишься». Говоря мне это, она ласкала мне уши и шерсть. 15. А я, хоть во всем остальном стал ослом, душой и умом остался человеком, тем же Лукием, за исключением голоса. Итак, в душе сильно упрекая Палестру за ее ошибку и кусая себе губу, я пошел туда, где, как я знал, стояли моя лошадь и настоящий осел Гиппарха. Но они, почуяв, что я подошел, и боясь, чтобы я не подобрался к их сену, прижали уши и приготовились копытами защищать свои животы. А я, сообразив это, подальше отодвинулся к конюшне и стоял, смеясь, но смех мой был ржанием. — Что за неумеренное любопытство! — говорил я себе. — Что, если заберется волк или иной зверь? Я могу погибнуть, хоть не сделал ничего дурного. — Рассуждая так, я не подозревал, несчастный, грядущей беды. 16. Уже глубокой ночью, когда наступила полная тишина и все погрузилось в сладкий сон, вдруг затрещала стена снаружи, как будто ее проламывали. И в самом деле проламывали. Дыра была уже такая, что человеку можно было пролезть, и вот через нее проходит один, за ним другой тем же путем, и вот их уже много внутри, и у всех мечи. Связав в комнатах Гиппарха, Палестру и моего раба, они без боязни опустошили дом и вытащили наружу деньги, платье и вещи. После того как в доме больше ничего не осталось, они взяли меня, другого осла и лошадь, нагрузили нас и все награбленное связали. С таким большим грузом они нас погнали в гору ударами палок, стараясь бежать по малоезженной дороге. Что другие животные испытывали, не могу сказать, но я, не подкованный и не привыкший к ходьбе по острым камням, просто погибал, неся такие тяжести. Часто я спотыкался, но падать было нельзя, так как тотчас же сзади кто-нибудь ударял меня палкой по бедрам. Не раз я хотел закричать: «О, Цезарь», но испускал только рев. «О» я кричал сильно и звонко, но «Цезарь» не выходило. Между тем за это меня били, так как я выдавал разбойников своим ревом. Сообразив, что я кричу напрасно, я решил далее идти молча и выгадать по крайней мере на ударах. 17. Между тем настал день. Мы перебрались уже через несколько гор. Рты наши были завязаны, чтобы мы, срывая траву по пути, не теряли времени, так что и на этот день я остался ослом. Когда прошла половина этого дня, мы остановились во дворе у каких-то знакомых наших грабителей, судя по всему происходившему: они встретили их объятиями, просили остановиться и угостили обедом, а нам, животным, засыпали ячменю. Другие пообедали, а мне пришлось голодать самым жалким образом. И так как в то время я никогда еще не получал на обед сырого ячменя, я стал посматривать, не найдется ли чего-нибудь более съедобного. Вдруг вижу сад тут же за двором; в нем было много прекрасных овощей, а за ними виднелись розы. Потихоньку от всех, беспечно сидевших внутри за обедом, я вошел в сад, отчасти чтобы наесться сырых овощей, отчасти ради роз, так как я полагал, что, поев этих цветов, я снова стану человеком. Итак, вступив в сад, я набил себе живот репой, петрушкой, латуком — всем, что только ест сырым человек; но розы эти были не настоящие розы, а те, что цветут на диком лавре, — люди называют его рододендрон, — плохое кушанье для всякого осла или лошади: говорят, что съевший его тотчас умирает. 18. Тут садовник, почуяв беду и схватив палку, вошел в сад и, обнаружив врага и порчу овощей, возомнил себя каким-то грозным судьей, карающим преступника, и так избил меня палкой, не щадя ни боков моих ни бедер, что даже разбил мне уши и лицо поранил. Но я, потеряв терпение, ударил его обеими ногами и свалил навзничь прямо в овощи, а сам побежал вверх в гору. Когда он увидел, что я быстро удаляюсь, он закричал, чтобы выпустили собак за мной. А собак было много и очень больших, которые могли бы сцепиться с медведем. Я сообразил, что если они поймают меня, то растерзают, и, отбежав несколько в сторону, решил по совету пословицы: «лучше вернуться назад, чем плохо бежать». Итак, я повернулся и возвратился прямо в стойло. Тогда разбойники удержали собак, бросившихся в погоню, и привязали их, а меня начали бить и остановились не раньше, чем я от боли извергнул все съеденные овощи обратно. 19. Когда пора было отправляться в путь, на меня навалили больше всего награбленных вещей и самых тяжелых. И таким образом мы двинулись отсюда. Так как я уже был доведен до отчаяния ударами, изнемогал под бременем поклажи и изранил в пути все свои копыта, я решил тут же свалиться и не вставать, хотя бы они меня убили своими палками. Я надеялся получить большую выгоду от этого решения, так как думал, что грабители во всяком случае покорятся обстоятельствам, разделят мой груз между лошадью и мулом, а меня оставят лежать на съедение волкам. Но какой-то завистливый дух, проникнув в мои мысли, обратил все это против меня. Внезапно другой осел, может быть, рассуждавший совершенно так же, как я, падает на дороге. Разбойники побуждают несчастного встать сначала ударами палок, когда же он не слушается ударов, то одни берут его за уши, другие за хвост и стараются заставить его очнуться. Так как ничего не выходило и осел оставался лежать без движения на дороге, как камень, то они, придя к мысли, что напрасно стараются и тратят время, нужное для бегства, на возню с дохлым ослом, распределили между мной и конем все вещи, которые он нес, а несчастного нашего товарища по плену и грузу, подрезав ему мечом ноги, сталкивают, еще содрогающегося, в пропасть. И он скатывается вниз, отплясывая пляску смерти. 20. Видя на примере моего спутника, каков был бы конец моих расчетов, я решил твердо переносить свое положение и бодро шагал дальше, в надежде когда-нибудь наткнуться на розы и с их помощью спастись, ставши самим собой. От воров я слышал, что уж немного пути осталось и что мы отдохнем там, где остановимся; поэтому всю поклажу мы тащили рысью и до наступления вечера достигли дома. В нем сидела старая женщина; пылал большой огонь. Разбойники сложили в доме все, что мы привезли. Потом спросили старуху: «Чего это ты сидишь себе этак и не готовишь обеда?» — «Да все для вас припасено, — сказала она, — хлеба достаточно много, много кадок старого вина, и у меня приготовлена для вас жареная дичь». Похвалив старуху, они разделись, натерлись у огня салом и, доставши котел горячей воды, обмылись в этой наскоро устроенной бане. 21. Потом, немного времени спустя, пришло много молодых людей, которые принесли множество вещей, все золотых и серебряных, и кучу одежды, и нарядов мужских и женских. Они присоединились к ворам и, когда сложили все это в доме, также вымылись; затем последовали обильный обед и длинные беседы разбойников за попойкой. А мне и лошади старуха положила ячменя. Лошадь поспешно съела ячмень, боясь, как и следует, найти во мне сотрапезника. Но я, как только видел, что старуха выходит из дому, тотчас ел хлеб. На следующий день все остальные ушли из дому на работу, а старухе оставили одного юношу на подмогу. Я изнывал от такой тщательной охраны. Я мог не заботиться о старухе и имел возможность ускользнуть от ее надзора, но юноша был силен и смотрел весьма свирепо, всегда носил меч и двери держал на запоре. 22. Три дня спустя среди ночи возвратились разбойники, не неся ни золота, ни серебра, ни других вещей, а привели только девушку в расцвете лет, очень красивую; она плакала и рвала на себе платье и волосы. Посадив ее в доме на подстилку, они уговаривали ее не бояться, а старухе приказали постоянно оставаться дома, держать девушку под надзором. Но девушка не хотела ничего ни есть ни пить, а все плакала и рвала на себе волосы, так что я сам, стоя близко у стойла, плакал вместе с этой прекрасной девушкой. Между тем разбойники ужинали в передней дома. Близился уже день, когда кто-то из дозорных, которому выпал жребий сторожить дорогу, пришел и сказал, что какой-то чужестранец собирается проехать этой дорогой и везет с собой большие деньги. Разбойники, как были, вскочили оставив ужин и, вооружившись и оседлав меня и лошадь, погнали вперед. Но я, несчастный, сознавая, что меня гонят на бой и на грабеж, подвигался лениво, а так как они спешили, то били меня палками. Когда же мы дошли до дороги, где путешественник должен был проехать, разбойники, напав на повозки, убили и его самого и слугу его, а все, что было самого ценного, похитили и взвалили на коня и меня; остальные вещи спрятали тут же в лесу. Потом погнали нас таким же образом обратно и меня опять погоняли и били палкой; я ударился копытом об острый камень и от ушиба получил мучительную рану, так что остальную дорогу я ступал, хромая. Тут разбойники стали говорить между собой: «К чему кормить этого осла, который постоянно спотыкается? Сбросим его с обрыва, этого вестника несчастья». «Да, — сказал другой, — сбросим его как очистительную жертву нашего отряда». И они уже сговорились покончить со мной, но я, слыша это, зашагал, как будто отныне рана принадлежала не мне, а кому-то другому: страх смерти сделал меня нечувствительным к боли. 23. Когда мы дошли туда, где была наша стоянка, разбойники сложили в доме вещи, снятые с наших плеч, а сами, повалившись за стол, стали ужинать. Когда наступила ночь, они отправились снова, чтобы перевезти домой остальные вещи, оставленные в лесу. «К чему нам уводить с собой этого несчастного осла, — сказал кто-то из них, — ведь он из-за своего копыта для нас бесполезен? А вещи частью потащим мы, частью лошадь». — «Чего же ты еще ожидаешь здесь, несчастный? Тобой поужинают коршуны и их птенцы. Разве ты не слышал, что с тобой решили сделать? Не хочешь ли и ты скатиться с обрыва? Теперь уже ночь и полная луна; они уходят из дому; спасайся бегством от кровожадных хозяев». Размышляя так с самим собою, я заметил, что я ни к чему не привязан, а повод, на котором меня тащили в пути, висит у меня на боку свободно. Это меня побудило еще больше к бегству, и я бегом пустился прочь. Старуха, увидев, что я готов убежать, схватила меня за хвост и стала держать. Но быть задержанным старухой — значило для меня свержение с обрыва или другую смерть в этом роде, я и потащил ее за собой, а она громко закричала, зовя пленную девушку. Та вышла из дому и, видя старуху, уцепившуюся за хвост осла, решилась на благородную смелость, достойную отчаявшегося юноши: она вспрыгнула на меня и, усевшись мне на спину, стала погонять. А я, увлеченный желанием спасти себя и девушку, усердно пустился конской рысью. Старуха осталась позади. Девушка молила богов дать убежать. Мне же она сказала: «Если ты отвезешь меня к отцу, о мой красавец, я освобожу тебя от всякой работы, и на обед тебе будет каждый день мера ячменя». А я, чтобы убежать от моих убийц и надеясь на полную заботу и попечение от спасенной мною девушки, бежал, не обращая внимания на рану. 24. Когда мы достигли места, где дорога разветвлялась натрое, нам попались навстречу наши враги, возвращавшиеся назад, и при луне издали тотчас же узнали своих несчастных пленников и, подбежав к нам, схватили меня: «Ах ты, добрая красавица, куда, бедняжка, ты отправляешься в такой поздний час? Разве ты не боишься привидений? Иди-ка сюда, к нам, мы тебя твоим родным отдадим», — говорили они со злобным смехом. И, повернув меня, потащили обратно. Тут я вспомнил о своей ноге и ране и стал хромать. «Теперь ты стал хромать, — говорили они, — как только тебя поймали на побеге? А когда тебе хотелось бежать, ты выздоровел и стал проворнее коня, как будто у тебя выросли крылья». За этими словами следовали удары, и вот у меня уж вскочили волдыри на бедре от таких наставлений. Вернувшись обратно домой, мы нашли старуху повесившейся на веревке: испугавшись гнева хозяев из-за побега девушки, она задушила себя, затянув себе петлю на шее. Разбойники удивлялись такому достоинству старухи, отвязали ее от скалы, чтобы она могла упасть с обрыва вниз, как была с петлей на шее, а девушку привязали внутри дома; потом сели за ужин, и у них была обильная попойка. 25. Между прочим они рассуждали между собой относительно девушки. «Что нам делать с беглянкой?» — спросил один из них. «Что же иное, — сказал другой, — как не сбросить ее вниз вслед за старухой, раз она лишила нас больших денег, которые мы за ней считали, и выдала наше убежище? Будьте уверены, друзья, если бы она убежала к себе домой, ни один из нас не остался бы в живых: мы все были бы схвачены, если враги напали бы на нас подготовленными. Итак, уничтожим злодейку. Но, чтобы она не погибла слишком скоро, свалившись на камни, придумаем ей смерть самую мучительную и продолжительную, которая подвергла бы ее длительной пытке и только потом погубила бы». Тут они стали придумывать смерть, и кто-то сказал: «Я знаю, что вы похвалите мою выдумку. Нужно истребить осла, так как он ленив, а теперь вдобавок еще притворяется хромым, к тому же он оказался пособником в бегстве девушки. Итак, мы его спозаранку убьем, разрежем ему живот и выбросим вон все внутренности, а эту добрую девушку поместим внутрь осла, головой наружу, чтобы она не задохлась сразу, а все туловище оставим засунутым внутри. Уложив ее таким образом, мы хорошенько зашьем ее в трупе осла и выбросим обоих на съедение коршунам, как новоизобретенный обед. Обратите внимание, друзья, на весь ужас пытки: во-первых, находиться в трупе издохшего осла, потом — томиться зашитой в животном летней порой под знойным солнцем, умирать от вечно губительного голода и не иметь возможности умереть. О том, что ей еще придется вытерпеть от запаха разлагающегося осла и быть оскверненной червями, я уже не говорю. Наконец коршуны доберутся и до внутренности осла, и как его, так потом и ее растерзают, может быть еще живую». 26. Эту чудовищную выдумку все встретили громкими восклицаниями, как нечто превосходное, а я уже оплакивал себя как приговоренный к смерти; даже мертвым я не буду лежать мирно: в меня поместят несчастную девушку, и я стану гробницей ни в чем не повинного ребенка. Уж близился рассвет, как вдруг появляется множество солдат, посланных против этих злодеев, и быстро всех заковывают в цепи и уводят к начальнику этой местности. Среди пришедших был и суженый девушки; он-то и указал убежище разбойников. Итак, получив обратно девушку, он усадил ее на меня и повез домой. Их односельчане, завидев нас еще издали, догадались о счастливом исходе дела, ибо я объявлял им радостную весть веселым ржанием, и, выбежав навстречу, приветствовали нас и повели домой. 27. Девушка чувствовала ко мне большую признательность, видя во мне, по справедливости, товарища по плену и бегству и по грозившей нам обоим смерти. Мне дали от хозяйки на обед меру ячменя и столько сена, сколько хватило бы верблюду. И тут я в особенности проклинал Палестру за то, что она превратила меня колдовством в осла, а не в собаку. Потому что я видел, как собаки, проникнув на кухню, пожирали множество всякой всячины, которая бывает на свадьбах богатых молодых. Немного дней спустя после свадьбы, так как госпожа сказала отцу, что чувствует ко мне благодарность и желает произвести справедливую перемену в моем положении, отец приказал меня отпустить на волю пастись под открытым небом с табунами лошадей. «Пусть он живет на свободе, — сказал он, — и гоняется за кобылицами». Это казалось тогда самой справедливой переменой, если бы дело попало судье-ослу. Итак, призвав одного из табунщиков, он передал меня ему, а я радовался, что больше не буду носить тяжестей; когда мы пришли на место, табунщик присоединил меня к кобылицам и повел весь табун на пастбище. 28. И нужно же было, чтобы и здесь со мной случилось то же, что с Кандавлом. Надсмотрщик за лошадьми оставил меня своей жене Мегаполе, а она запрягла меня в мельницу, чтобы молоть ей пшеницу и неочищенный ячмень. Это еще небольшой труд для благородного осла — молоть зерно для своих господ. Но почтеннейшая Мегапола и от всех других живших в этих местах — а их было очень много — хотела получать муку в качестве платы и закабалила мою несчастную шею. Даже ячмень, назначенный мне к обеду, она поджаривала и меня же заставляла молоть, а сделанные из него ячменные лепешки съедала сама, мне же к обеду оставались отруби. Если когда-нибудь надсмотрщик и подпускал меня к кобылам, то я погибал от ударов и укусов жеребцов. Они постоянно подозревали меня в незаконных отношениях к кобылам, их женам, и преследовали меня, лягаясь обеими ногами, так что я не мог долго выдержать этой конской ревности. Таким образом за короткое время я стал худ и безобразен и не имел покоя ни дома с моей мельницей, ни на пастбище под открытым небом, где меня преследовали сотабунщики. 29. Между прочим я часто должен был подниматься в гору и нести дрова. Это было главное из моих зол: во-первых, приходилось взбираться на высокую гору по ужасно отвесной дороге, затем я был неподкован, а место было каменистое. К тому же вместе со мной посылали погонщика, негодного мальчишку. Он всякий раз мучил меня на новый лад: сначала он сильно бил меня, даже если я бежал рысью, не простой палкой, а с твердыми и острыми сучьями, и все время ударял в одно и то же место, так что в бедре от ударов открывалась рана, а он продолжал по ней бить. Потом он накладывал на меня тяжесть, которую даже слону трудно было бы снести. В особенности сверху спускаться было очень мучительно, а он и тут бил меня. Если же мальчишка видел, что ноша у меня спадает и переваливается на сторону и следовало бы снять часть дров и переложить на легкую сторону, чтобы уравнять их, он никогда этого не делал, а поднимал с горы громадные камни и наваливал на более легкую и неуравновешенную часть груза. И я спускался, несчастный, неся вместе с дровами и ненужные камни. На пути лежал невысыхающий ручей: жалея свою обувь, он садился на меня позади дров и так переезжал через ручей. 30. Если же я когда-нибудь падал от изнеможения и тяжести, тогда беда становилась совсем нестерпимой. Ведь погонщик тогда должен был слезать с меня, поддерживать при спуске, поднимать с земли и снимать ношу, если понадобится, а он сидел и не помогал, но избивал меня палкой, начиная с головы и ушей, пока удары не заставляли встать. К тому же он придумал другую злую шутку, нестерпимую для меня. Он перемешивал мою ношу с колючими репейниками и, перевязав все это веревкой, свешивал сзади с хвоста; естественно, что подвешенные колючки ударяли меня на ходу и уколами своими ранили мне весь зад. Защититься мне было невозможно, так как иглы были привешены и все время преследовали меня и ранили. Если я, остерегаясь размаха репейников, подвигался вперед шагом, я изнемогал под ударами палки, а если избегал палки, тогда беда мучила меня сзади. Вообще мой погонщик всячески старался погубить меня. 31. Если же я когда-нибудь, терпя всякие беды, не выдерживал и лягал его, он этот удар всегда держал в памяти. Как-то погонщику приказано было перевезти пряжу с одного места на другое. Он привел меня и, собрав множество пряжи, навалил на меня и крепкой веревкой хорошо привязал ко мне ношу, замышляя мне большую беду. Когда надо было отправляться в путь, он утащил из очага пылавшую еще головешку и, как только мы очутились вдали от двора, засунул угли в пряжу. Пряжа тотчас же вспыхнула, — что же другое могло случиться — и вот я несу на себе уже не что иное, как огромный костер. Понимая, что сейчас я загорюсь, и встретив в пути глубокий ручей, я бросился в самое многоводное место. Потом опрокидываю там пряжу и, вертясь и барахтаясь в тине, заливаю огонь и мою жестокую ношу, и таким образом с большой безопасностью совершаю остальной путь; мальчишке было невозможно еще раз зажечь пряжу, смешанную с мокрой тиной. Но, конечно, наглый мальчишка по возвращении оклеветал меня, говоря, что я по доброй воле, проходя мимо, бросился в очаг. 32. Но проклятый мальчишка изобрел для меня гораздо большую беду: он повел меня на гору и навалил на меня тяжелый груз дров и продал их земледельцу, жившему поблизости. Приведя меня домой налегке и без дров, он стал клеветать на меня перед своим господином, обвиняя в безбожном деле. «Я не знаю, господин, — говорил он, — для чего мы кормим этого осла, который страшно ленив и тяжел на подъем. К тому же он теперь обнаруживает и иное: как только он завидит женщину или девушку прекрасную и взрослую, или юношу, он, брыкаясь, бегом преследует их и ведет себя как мужчина с любимой женщиной, кусает их, точно целует, и старается приблизиться к ним. Он тебе доставит много хлопот и тяжб, так как всех оскорбляет и пугает. Вот и теперь, неся дрова и завидев женщину, идущую на работу в поле, он сбросил и рассыпал все дрова на землю, а женщину повалил на дорогу и хотел вступить с нею в брак, пока сбежавшиеся кто откуда не защитили ее от опасности быть растерзанной этим красавцем-любовником». 33. Услышав об этом, надсмотрщик сказал: «Ну если осел не хочет ни двигаться, ни поднимать тяжести и человеческой любовью влюбляется в женщин и детей, беснуясь при виде их, тогда убейте его, внутренности отдайте собакам, а тело сохраните для рабочих. И если спросят, как он умер, свалите это на волка». Тут этот проклятый мальчишка, мой погонщик, обрадовался и тотчас же хотел меня убить. Но в это время случился здесь кто-то из соседних землевладельцев, он спас меня от смерти, посоветовав страшную вещь. «Отнюдь не убивайте осла, — сказал он, — который способен молоть и возить тяжести, не велико это дело. Если он бросается на людей от любви и похоти, возьмите его и оскопите. Лишенный любовного влечения, он немедленно станет спокойным и жирным и будет носить большие тяжести, не уставая. Если же ты несведущ в этом деле, то я приду сюда через три-четыре дня и сделаю его послушнее ягненка». Все домашние одобрили этот совет, говоря, что он хорошо сказал, а я уже оплакивал себя, как обреченного на гибель мужчину под видом осла, и повторял, что больше жить не хочу, если стану евнухом. Я думал даже совсем отказаться впредь от пищи или броситься с горы, свалившись с которой, я умер бы хотя и весьма жалкой смертью, но по крайней мере труп мой был бы цел и не изуродован. 34. Когда наступила глубокая ночь, прибыл какой-то вестник из усадьбы в селение и во двор к нам и сообщил, что молодая новобрачная, бывшая в плену у разбойников, и ее муж — оба, гуляя под вечер по берегу моря, были захвачены морским приливом и исчезли в волнах. Так кончились смертью их приключения. Раз дом лишился молодых господ, то слуги решили не оставаться больше в рабстве, а все в доме расхватать и спасаться бегством. Мной завладел табунщик и, захватив все, что было возможно, нагрузил на меня и на коней. Мне было тяжело нести ношу настоящего осла, но все-таки я радовался помехе в ожидавшем меня оскоплении. Целую ночь мы шли трудной дорогой и, проведя в пути еще три других дня, достигли Берреи, большого и многолюдного города Македонии. 35. Наши люди решили здесь остановиться и дать нам отдых. И тут же устроили распродажу всех животных и вещей: зычный глашатай, стоя посреди площади, объявлял цены. Проходившие покупатели, желая нас осмотреть, открывали нам рты и смотрели каждому в зубы для определения возраста; всех раскупили — этого один, того — другой, а меня, оставшегося последним, глашатай приказал снова увести домой. «Видишь, — говорил он, — этот один не нашел себе господина». Но Немезида, многократно переворачивающая и изменяющая судьбу, привела и мне господина, какого я меньше всего хотел. Это был старый греховодник, один из тех, которые носят по селам и деревням Сирийскую богиню и заставляют ее просить милостыню. Меня продали ему за тридцать драхм — действительно, большая цена. Со стоном последовал я за моим господином, который меня повел к себе. 36. Когда мы пришли туда, где жил Филеб, — так звали моего покупателя, — он тотчас же громко закричал перед дверью: «Эй, девочки, я купил вам раба, красивого и крепкого и родом из Каппадокии». «Девочки» — это была толпа распущенных пособников Филеба, и все они в ответ на его крик захлопали в ладоши: они подумали, что и вправду куплен был человек. Когда же увидели, что этот раб — осел, тут они стали насмехаться над Филебом. «Это не раба, а жениха ты себе ведешь. Откуда ты его взял? Да будет счастлив этот прекрасный брак и да родишь ты нам скорее таких же ослят». 37. И все смеялись. На следующий день они собрались «на работу», как сами говорили, и, нарядив богиню, поместили на меня. Потом мы вышли из города и стали обходить страну. Когда мы вступали в какое-нибудь село, я останавливался в качестве богоносца, толпа флейтистов вызывала божественное исступление, и все, сбросив митры и запрокидывая назад головы, разрезывали себе мечами руки, и каждый, сжимая зубами язык, так ранил его, что мгновенно все было полно жертвенной крови. Видя все это, я в первое время стоял, дрожа, как бы не оказалась нужна богине и ослиная кровь. Изувечив себя таким образом, они собирали оболы и драхмы со стоящих кругом зрителей. Иной давал в придачу смоквы, сыру или кувшин вина, меру пшеницы и ячменя для осла. А они этим кормились, и служили богине, которую я вез на себе. 38. Однажды, когда мы попали в какую-то деревню, они завлекли взрослого юношу из поселян и привели его туда, где мы остановились, а потом воспользовались от него всем, что обычно и приятно таким безбожным развратникам. А я ужасался перемене своей судьбы. «До сих пор я терплю несчастья, о жестокий Зевс», — хотел я воскликнуть, но из моей глотки вышел не мой голос, а ослиный крик, и я громко заревел. Случилось так, что в это время какие-то поселяне потеряли осла и, отправившись на поиски пропавшего, услышали мой громкий вопль, проникли к нам во двор, никому не говоря ни слова, как будто я был их ослом, и застигли развратников при совершении их непристойностей. Громкий хохот поднялся среди нежданных посетителей. Выбежав вон, они сообщили всей деревне о бесстыдстве жрецов. Последние в большом смятении от того, что все это обнаружилось, как только настала ночь, уехали прочь и, когда очутились в глухом месте, излили на мне гнев и злобу за то, что я разоблачил их таинство. Было еще терпимо слышать их ужасные слова, но что за ними последовало — было совсем уже невтерпеж. Сняв с меня богиню и положив на землю, они стащили с меня все ковры и совсем уже обнаженного привязали к большому дереву, потом своим бичом, составленным из костяшек, стали меня истязать и чуть не убили, наставляя на будущее время быть безмолвным богоносцем. После бичевания жрецы даже обсуждали, не умертвить ли меня за то, что я набросил на них позор и выгнал из деревни прежде, чем они окончили свою работу. Но вид богини, лежащей на земле и не имеющей возможности продолжать путь, сильно их устыдил, так что они меня не убили. 39. Таким образом, после бичевания я отправился в путь с богиней на спине, и к вечеру мы уже остановились в усадьбе одного богатого человека. Последний был дома и с большой радостью принял богиню в свой дом и принес ей жертвоприношение. Я помню, что здесь я подвергся большой опасности: один из друзей прислал владельцу усадьбы в подарок бедро дикого осла; повар взял его, чтобы приготовить, но по небрежности утерял, так как собаки потихоньку пробрались в кухню. Боясь ударов и пытки из-за пропажи бедра, повар решил повеситься. Но жена его, несчастье мое, сказала: «Не убивай себя, мой дорогой, не предавайся такому отчаянию. Если ты меня послушаешься, ты будешь вполне благополучен. Уведи осла жрецов в укромное место и там убей его и, отрезав эту самую часть тела, бедро, принеси сюда и приготовь его, подай хозяину, а труп осла сбрось где-нибудь в пропасть. Все подумают, что он убежал куда-нибудь и исчез. Ведь ты посмотри: он в теле и во всяком случае лучше этого дикого осла». Повар одобрил совет жены. «Это великолепно, жена, — сказал он, — и я только таким образом могу избежать плетей. Так и будет у меня сделано». Вот как мой безбожный повар, стоя рядом со мной, во всем согласился с женой. 40. Зная заранее о том, что готовится, и решив, что важнее всего для меня спастись из-под ножа, я оборвал ремень, на котором меня водили, и бросился прыжками бежать в дом, где ужинали жрецы с владельцем имения. Вбежав туда, я все опрокидываю одним ударом — и подсвечники, и столы. Я думал, что изобрел для своего спасения нечто хитрое и что хозяин усадьбы прикажет меня, как взбесившегося осла, куда-нибудь запереть и строго сторожить. Но эта хитрость принесла мне крайнюю опасность. Сочтя меня бешеным, они уже схватились за мечи и копья, и большие палки и намеревались меня убить. Но я, увидя размеры опасности, пробежал вскачь внутрь дома, где мои хозяева должны были лечь спать. Заметив это, они заперли тщательно дверь снаружи. 41. Когда рассвело, подняв опять богиню на спину, я удалился отсюда вместе со своими бродячими жрецами, и мы прибыли в другую деревню, большую и многолюдную, в которой они придумали новую шутку, именно: чтобы богиня не входила в человеческое жилище, а поселилась в храме местной богини, весьма почитаемой среди населения. Поселяне приняли чужую богиню и даже очень радостно, и поместили ее вместе со своей, а нам отвели для ночлега дом бедных людей. Проведя здесь несколько дней подряд, хозяева мои решили уехать в соседний город и потребовали у поселян свою богиню. Войдя сами в святилище, они вынесли ее и, поместив на меня, поехали прочь. Но оказалось, что нечестивцы, проникнув в это святилище, украли приношение, посвященное местной богине, — золотую чашу, — и унесли ее под одеждой богини. Обнаружив это, поселяне тотчас же бросились в погоню и, очутившись близко, спрыгнули с лошадей и задержали похитителей на дороге, называли их нечестивцами, требуя обратно украденное приношение. Обыскав всех, они нашли его за пазухой у богини. Тогда, связав этих изуверов, они привели их обратно и бросили в тюрьму, а богиню, которую я вез, сняли и отдали в другой храм. Золото вернули обратно местной богине. 42. На следующий день решили продать и меня и всю поклажу. Меня отдали земляку — человеку, жившему в соседней деревне, ремеслом которого было печь хлеб. Этот хлебопек взял меня и, купив десять мер пшеницы, взвалил на меня и поехал к себе домой по тяжелой дороге. Когда мы приехали, он привел меня на мельницу, и я увидел в ней множество подъяремных животных, собратьев по рабству; там было много жерновов, которые все приводились ими в движение, и все было полно муки. На этот раз, так как я был новичком, нес очень тяжелую ношу и прошел трудный путь, то меня отпустили отдохнуть, но на следующий день, закрыв мне глаза тряпкой, они припрягли меня к стержню жернова и стали погонять. Я отлично знал, как нужно молоть, так как проделывал это много раз, но притворился, что не умею. Однако я напрасно надеялся: толпа людей с мельницы с палками стала кругом меня, который даже ничего не подозревал, так как ничего не видел, и стала осыпать меня градом ударов так, что я завертелся сразу как волчок и на опыте убедился, что раб для исполнения нужной работы не должен ожидать руки господина. 43. И вот я так сильно исхудал и ослабел телом, что хозяин решил меня продать и отдал меня огороднику по ремеслу. Он содержал огород, который сам возделывал. Работа у него состояла в следующем: поутру хозяин, навьючив на меня овощи, отправлялся на рынок и, распродав их покупателям, гнал меня обратно в огород. Тут хозяин копал, садил и поливал водой растения, а я все это время стоял без дела. Но эта жизнь была мне страшно тяжела, во-первых, потому, что уже была зима, а он и себе не мог купить что-нибудь, чтобы покрыться, не то что мне. Кроме того я ходил неподкованный по мокрой грязи и острому твердому льду, а на еду у нас обоих был только горький и жесткий латук. 44. Однажды, когда мы вышли, чтобы направиться в город, нам встретился рослый мужчина, одетый в одежду воина, и сначала заговорил с нами на италийском языке и спросил садовника, куда он ведет осла, то есть меня. Огородник, по-видимому, не понимая этого языка, ничего не ответил. Тот рассердился, полагая, что его хотели обидеть, и ударил садовника кнутом. Садовник обхватил его и, подставив подножку, растянул на дороге и стал бить лежачего и руками, и ногами, и камнем, поднятым с дороги. Солдат сначала отбивался и грозился, если встанет, убить его мечом, но тот, узнав от него, в чем заключается опасность, вырвал у него меч и отбросил подальше и потом снова стал бить лежачего. Солдат, видя неминуемую беду, притворился мертвым от ударов. Садовник, испугавшись этого, оставил его лежать на месте, как он был, и, захвативши меч, верхом на мне помчался в город. 45. Когда мы приехали, хозяин передал обработку своего огорода какому-то своему соседу, а сам, опасаясь последствий приключения на дороге, укрылся вместе со мной у одного из городских знакомых. На следующий день они решили устроить так: хозяина моего спрятали в сундук, а меня поскорей подняли и потащили вверх по лестнице на чердак и там наверху заперли. Между тем солдат, с трудом поднявшись с дороги, как говорили, так как у него голова кружилась от ударов, пришел в город и, встретив своих сослуживцев, рассказал им о дерзости огородника. Те пошли за ним, узнали, где мы спрятаны, и взяли с собой городские власти. Послав внутрь дома одного из понятых, они велели всем бывшим в доме выйти вон. Все вышли, но садовника нигде не было видно. Солдаты утверждали, что хозяин и я, его осел, находятся здесь. Но те говорили, что в доме никого не осталось — ни человека, ни осла. На дворе стоял сильный шум и крик. Возбужденный этим и любопытный от природы, я высунулся сверху и заглянул вниз через дверцу, желая узнать, кто были кричавшие. Солдаты, увидя меня, тотчас подняли крики; обитатели дома были уличены во лжи, и власти, войдя в дом и все обыскав, нашли моего хозяина, лежащего в сундуке, взяли его и отправили в тюрьму, чтобы он дал ответ за свое дерзкое поведение. Меня же, стащив вниз, отдали солдатам. Все смеялись над обличителем с чердака и предателем своего хозяина. С этого времени с меня первого пошла среди людей эта поговорка: «из-за осла, который высунулся». 46. Что на следующий день испытал огородник, мой хозяин, я не знаю, но меня воин решил продать и уступил меня за двадцать пять аттических драхм. Купил меня слуга очень богатого человека из Фессалоник, самого большого города Македонии. Его ремесло состояло в том, что он приготовлял пищу своему господину, а брат его, тоже раб, умел печь хлебы и замешивать медовые пряники. Оба брата всегда жили вместе, спали в одной комнате, и приспособления для их ремесла были у них общие. Поэтому и меня они поставили тут же, где сами спали. После господского ужина они оба принесли множество остатков — один мяса и рыбы, другой — хлеба и печений. Заперев меня внутри со всем этим добром и поставив меня на стражу, сладчайшую из всех, они удалились мыться. Тут я, пожелав надолго провалиться засыпанному мне жалкому ячменю, весь отдался искусству и роскоши господина и не скоро вдоволь наелся человеческой пищи. Вернувшись домой, они сначала совсем не заметили моего обжорства, так как припасов было множество, и я еще со страхом и осторожностью украл обед. Когда же я вполне убедился в их неведении, я стал пожирать лучшие части и всякую всячину. Заметив наконец ущерб, они сначала оба подозрительно стали поглядывать друг на друга и называть один другого вором и грабителем общего добра и человеком без совести, а потом сделались оба внимательны и завели счет остаткам. 47. А я проводил жизнь в радости и наслаждении, и тело мое от привычной пищи снова стало красивым, и шкура лоснилась свежей шерстью. Наконец почтеннейшие мои хозяева, видя, что я делаюсь рослым и толстым, а ячмень не расходится и остается в том же количестве, начинают подозревать мои дерзкие проделки и, удалившись, как будто с целью пойти в баню, запирают за собой двери, а сами, припав глазом к щели в дверях, наблюдают, что происходит внутри. Я, ничего не зная о такой хитрости, приступаю к обеду. Они сначала смеются, видя этот невероятный обед, потом зовут других на это зрелище, и поднимается громкий хохот, так что даже господин услышал их смех, такой шум стоял на дворе, и спросил кого-то, чего они так хохочут. Услышав, в чем дело, он встает из-за стола и, заглянув в комнату, видит, как я уничтожаю кусок дикого кабана, и, громко завопив от хохота, вбегает ко мне. Я был сильно раздосадован тем, что был уличен перед хозяином в воровстве и обжорстве. Но он громко хохотал надо мной и сначала приказал привести меня в дом к своему столу, потом распорядился, чтобы передо мной поставили множество вещей, которые другой осел не мог бы есть: мяса, устриц, подливок, рыбы в масле и приправленной горчицей. Видя, что судьба теперь мне улыбается приветливо, и понимая, что меня спасет только такая забава, я стал обедать, стоя перед столом, хотя уже был сыт. Все помещение дрожало от смеха. «Он даже будет пить вино, этот осел, — сказал кто-то, — если смешают вино и подадут ему». Хозяин распорядился, и я выпил принесенное. 48. Видя во мне, естественно, животное необыкновенное, господин приказал приказчику уплатить купившему меня его цену и еще столько же, а меня отдал своему отпущеннику, молодому человеку, и поручил научить меня таким вещам, которыми я мог бы его особенно повеселить. Для меня все это не было трудно: я тотчас же повиновался и всему научился. Сначала он заставлял меня ложиться за стол, как человек, опираясь на локоть, потом бороться с ним и даже плясать, стоя на двух ногах, кивать и качать отрицательно головой на вопросы и прочее, что я мог бы делать и без учения. Об этом стали говорить кругом: «осел моего господина, который пьет вино и умеет бороться, осел, который танцует». А самое замечательное, что я на вопросы весьма кстати качал головой в знак согласия или несогласия, и если хотел пить, то просил об этом виночерпия движением глаз. Не зная, что в осле заключен человек, все удивлялись этому, как чему-то необычайному; а я их неведение обращал на свое благополучие. Кроме того, я учился, везя господина на спине, идти шагом и бегать рысью, наименее тряской и ощутительной для всадника. Сбруя у меня была великолепная, на меня было накинуто покрывало, я был взнуздан удилами, украшенными серебром и золотом, и обвешан бубенцами, издававшими чистейшие звуки. 49. Менеклэ, наш господин, приехал, как я сказал, из Фессалоник сюда по следующей причине: он обещал своей общине устроить зрелище с участием людей, сражающихся в одиночном бою. Люди уже подготовлялись для поединка, и подходило время отъезда. Мы выехали поутру, и я вез хозяина в тех местах, где дорога была неудобна и тяжела для езды на повозке. Когда мы прибыли в Фессалоники, не было никого, кто бы не поспешил на зрелище и не явился посмотреть на меня, потому что задолго еще меня опередила слава о моих разнообразных и совсем человеческих танцах и штуках. Мой господин показывал меня за выпивкой знатнейшим согражданам и предложил им за обедом необычайные развлечения, которые я доставлял. 50. Мой надзиратель нашел во мне источник больших денег. Он держал меня взаперти в доме и открывал дверь за плату тем, кто желал видеть меня и мои удивительные подвиги. Посетители приносили каждый что-нибудь съестное, что им казалось самым вредным для ослиного желудка, а я съедал это. Таким образом в несколько дней, обедая с господином и горожанами, я сделался большим и страшно толстым. И вот однажды какая-то приезжая женщина, необыкновенно богатая и недурная на вид лицом, придя посмотреть, как я обедаю, пламенно в меня влюбилась, отчасти видя красоту осла, отчасти вследствие необычайного моего поведения, и дошла до желания вступить со мной в связь. Она повела переговоры с моим надзирателем и обещала ему богатое вознаграждение, если он позволит ей провести со мной ночь. А тот, ничуть не заботясь, добьется ли она чего-нибудь, или нет, эти деньги взял. 51. Когда наступил вечер и господин наш отпустил нас после ужина, мы возвратились туда, где мы спали, и нашли женщину, давно уже пришедшую к моей постели. Для нее были принесены мягкие подушки и покрывала и разостланы в комнате, так что ложе у нее было великолепное. Потом слуги ее улеглись где-то тут же поблизости, за дверьми, а она зажгла в комнате большой светильник, сверкавший пламенем, и, раздевшись, стала близ него вся обнаженная и, вылив благовония из алебастрового сосуда, натерла ими и себя, и меня, в особенности наполнила ими мне ноздри. Потом она стала целовать меня и говорить со мной как с любимым ею человеком, схватила меня за повод и потянула к ложу. Я не нуждался ничуть в настояниях для этого: одурманенный старым вином, выпитым в большом количестве, и возбужденный запахом духов, видя перед собой молодую и во всех отношениях красивую женщину, я лег, но был сильно смущен, как покрыть женщину. Ведь с тех пор, как я превратился в осла, я не испытал любви, свойственной ослам, и не имел дела с ослицами. Притом меня приводило в немалое затруднение, как бы не изуродовать ее и не понести наказания за убийство женщины. Но я не знал, что опасался без нужды. Женщина, видя, что я не обнимаю ее, поцелуями и всякими ласками привлекла меня к себе, лежа как с мужчиной, обняла меня и, приподнявшись, приняла всего меня. Я все еще не решался и из осторожности тихонько отстранялся от нее, но она крепко сжимала меня в объятиях, не давала мне отойти и ловила уходящего. Поняв наконец вполне, чего недостает для ее наслаждения и удовольствия, я уже без страха исполнил остальное, думая про себя, что я ничем не хуже любовника Пасифаи. Женщина эта была так неутомима и ненасытна в любви, что всю ночь напролет расточала мне свои ласки. 52. Встав с рассветом, она ушла, сговорившись с моим надзирателем об уплате такого же вознаграждения за новую ночь. Богатея через меня и желая показать господину мои новые способности, он опять оставил меня с этой женщиной, которая страшно мною злоупотребляла. Между тем надзиратель рассказал господину эту историю, как будто сам научил меня этому, и без моего ведома привел его по наступлении вечера туда, где мы спали, и сквозь щель в двери показал меня в то время, когда я лежал рядом с молодой женщиной. Хозяин мой очень веселился при этом зрелище и задумал показать меня всенародно за таким занятием. Приказав никому из посторонних об этом не рассказывать, он сказал: «Мы приведем осла в день представления в театр с какой-нибудь осужденной женщиной, и пусть он на глазах всех овладеет ею». Они ввели ко мне женщину, которая была осуждена на растерзание зверями, и приказали ей подойти ко мне и погладить меня. 53. Наконец, когда настал день, в который господин мой должен был дать городу свой праздник, решили меня привести в театр. Я вошел таким образом: было устроено большое ложе, украшенное индийской черепахой и отделанное золотом; меня уложили на нем и рядом со мной приказали лечь женщине. Потом в таком положении нас поставили на какое-то приспособление и вкатили в театр, поместив на самую середину, а зрители громко закричали, и шум всех ладошей дошел до меня. Перед нами расположили стол, уставленный всем, что бывает у людей на роскошных пирах. При нас состояли красивые рабы-виночерпии и подавали нам вино в золотых сосудах. Мой надзиратель, стоя сзади, приказывал мне обедать, но мне стыдно было лежать в театре и страшно, как бы не выскочил откуда-нибудь медведь или лев. 54. Между тем проходит кто-то мимо с цветами, и среди прочих цветов я вижу листья свежесорванных роз. Не медля долго, соскочив с ложа, я бросаюсь вперед. Все думают, что я встал, чтобы танцевать, но я перебегаю от одних цветов к другим и обрываю и поедаю розы. Они еще удивляются моему поведению, а уж с меня спала личина скотины и совсем пропала, и вот нет больше прежнего осла, а перед ними стоит голый Лукий, бывший внутри осла. Пораженные таким чудесным и неожиданным зрелищем, все подняли страшный шум, и театр разделился на две стороны. Одни думали, что я — чудовище, умеющее принимать различные виды и знающее ужасные чары, и хотели меня тут же сжечь на огне; другие же говорили, что нужно обождать сначала моей речи и расследования, а потом уже судить об этом. А я побежал к управляющему округом, который оказался на этом представлении, и рассказал ему о самого начала, как фессалийская женщина, рабыня фессалиянки, превратила меня в осла, смазав магическим снадобьем, и просил его взять меня и держать под стражей, пока он не убедится, что я не лгу, что все так случилось. «Скажи нам, — говорит архонт, — имена — твое и родителей и родственников твоих, если, по твоим словам, у тебя есть близкие по роду, и существует твой город». — «Отца моего зовут,[336] а меня Лукий, — сказал я, — брата моего — Гай. Остальные два имени у нас у обоих общие. Я составитель историй и других сочинений, а он элегический поэт и хороший прорицатель. Родина наша — Патры в Ахее». Услышав это, правитель сказал: «Ты сын моих друзей, связанных со мной обетом гостеприимства, которые меня принимали в своем доме и почтили меня дарами, и я уверен, что ты ничего не солгал, раз ты их сын». И, соскочив с своей двуколки, он обнял меня и поцеловал много раз и повел меня к себе домой. Между тем прибыл и мой брат и привез мне денег и все прочее. Тогда архонт освободил меня всенародно, так что все слышали. Пройдя к морю, мы нашли корабль и погрузили вещи. 55. Я решил, что с моей стороны самое лучшее пойти к женщине, которая была влюблена в меня, когда я был ослом, полагая, что теперь, став человеком, я ей покажусь еще красивее. Она приняла меня с радостью, очарованная, по-видимому, необычайностью приключения, и просила поужинать и провести ночь с ней. Я согласился, считая достойным порицания после того, как был любим в виде осла, отвергать ее и пренебречь любовницей теперь, когда я стал человеком. Я поужинал с ней и сильно натерся миррой и увенчал себя милыми розами, спасшими меня и вернувшими к человеческому образу. Уже глубокой ночью, когда нужно было ложиться спать, я поднимаюсь из-за стола, с гордостью раздеваюсь и стою нагой, надеясь быть еще более привлекательным по сравнению с ослом. Но, как только она увидела, что я во всех отношениях стал человеком, она с презрением плюнула на меня и сказала: «Прочь от меня и из дома моего! Убирайся спать подальше!» — «В чем я так провинился перед тобой?» — спросил я. «Клянусь Зевсом, — сказала она, — я любила не тебя, а осла твоего, и с ним, а не с тобой проводила ночи; я думала, что ты сумел спасти и сохранить единственно приятный для меня и великий признак осла. А ты пришел ко мне, превратясь из этого прекрасного и полезного существа в обезьяну!» И тотчас она позвала рабов и приказала им вытащить меня из дома на своих спинах. Так, изгнанный, обнаженный, украшенный цветами и надушенный, я лег спать перед домом ее, обняв голую землю. С рассветом я голым прибежал на корабль и рассказал брату мое смехотворное приключение. Потом, так как со стороны города подул попутный ветер, мы немедленно отплыли, и через несколько дней я прибыл в родной город. Здесь я принес жертвоприношение богам-спасителям и отдал в храм приношения за то, что спасся не «из-под собачьего хвоста», как говорится, а из шкуры осла, попав в нее из-за чрезмерного любопытства, и вернулся домой спустя долгое время и с таким трудом. Комментарии Первый перевод «Золотого осла» на русский язык был сделан в XVIII веке Ермилом Костровым, впоследствии переводчиком «Илиады». Вслед за «Золотым ослом» Е. Кострова в том же XVIII в. появилась «Душенька» Богдановича — стихотворное переложение сказки об Амуре и Психее. Сказка пользовалась большим успехом на Западе, подвергалась многочисленным литературным переработкам и служила сюжетом многих произведений изобразительного искусства. Из наиболее знаменитых можно назвать фрески Рафаэля на вилле Фарнезина в Риме и роман Лафонтена «Любовь Психеи и Купидона». В России роман Апулея появился вновь лишь в конце XIX в. в переводе Н. М. Соколова. Однако лучшим переводом Апулея на русский язык считается перевод, сделанный поэтом Михаилом Кузминым, изданный впервые в Ленинграде в 1929 году. В настоящем издании роман Апулея печатается в пер. М. Кузмина по книге: Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. Издательство «Художественная литература». Москва. 1969 г.; примечания С. Маркиша к изданию Апулея в серии «Литературные памятники» 1956 г. с небольшими изменениями.

The script ran 0.041 seconds.