Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Апдайк - Давай поженимся
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: other, prose_contemporary, sci_psychology

Аннотация. Джон Апдайк - писатель, в мировой литературе XX века поистине уникальный, по той простой причине, что творчество его НИКОГДА не укладывалось НИ В КАКИЕ стилистические рамки. Легенда и миф становятся в произведениях Апдайка реальностью; реализм, граничащий с натурализмом, обращается в причудливую сказку; постмодернизм этого автора прост и естественен для восприятия, а легкость его пера - парадоксально многогранна... Это - любовь. Это - ненависть. Это - любовь-ненависть. Это - самое, пожалуй, жесткое произведение Джона Апдайка, сравнимое по степени безжалостной психологической обнаженности лишь с ранним его »Кролик, беги». Это - не книга даже, а поистине тончайшее исследование человеческой души...

Аннотация. Это — любовь. Это — ненависть. Это — любовь-ненависть. Это — самое, пожалуй, жестокое произведение Джона Апдайка, сравнимое по степени безжалостной психологической обнаженности лишь с ранним его «Кролик, беги». Это — не книга даже, а поистине тончайшее исследование человеческой души…

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

– Будь я на вашем месте, – сказала она ему, – я бы взяла такси, поехала в город и посмотрела какой-нибудь фильм. Джерри спросил: – А что идет хорошего? Девица из “Херца” сказала: – Моему приятелю понравился фильм “Прошлым летом в Мариенбаде”, а я считаю – хуже не придумаешь. У кустов там даже тени нет. Я ему говорю: “И это они называют искусством”, а он говорит: “Самое что ни на есть искусство”. Девушка компании “Эйвис” крикнула из-за своей стойки: – В городе идет новая картина с Дорис Дэй и Роком Хадсоном – все в восторге. Джерри сказал: – Я люблю Дорис Дэй. Голливуду надо бы почаще давать ей петь. Салли всегда огорчало то, как легко он завязывает разговоры с женщинами – любыми женщинами. Джина положила телефонную трубку на рычаг и сказала: – Элис, одна машина только что вернулась, ее могут сразу выпустить. И Элис, миленькая Элис с личиком без подбородка и таким нетребовательным приятелем, улыбнулась, выставив вперед крупные зубы, и сказала: – Извольте, сэр. Теперь она займется вами. – Меня не забудьте, – напомнил мужчина, которому надо было в Ньюарк. Джерри повернулся к нему и, покраснев, сказал: – Мы с женой, пожалуй, предпочли бы ехать одни. Мужчина шагнул к Джерри и схватил его руку. – Меня зовут Фэнчер. Я живу в Элизабет, штат Нью-Джерси, и работаю по химическим присадкам. Я вовсе не хочу на вас давить, но вы бы очень меня обязали, если бы разрешили поехать с вами. Джерри изящным жестом приложил свою тонкую длинную руку ко лбу и сказал: – Что ж, мы об этом подумаем. Сначала еще надо получить машину. Он небрежно швырнул кредитную карточку “Херца” на стойку перед Джиной, но она сказала, что, поскольку машина принадлежит компании “Эйвис”, надо внести аванс в двадцать пять долларов наличными. – Но у нас ведь нет двадцати пяти долларов, верно? – спросил Джерри у Салли. – А билеты? – сказала она. Фэнчер мигом очутился подле них. – Вам нужно двадцать пять долларов? Салли и Джерри молча посмотрели друг на друга, и от романтической поездки вдвоем при луне, навстречу своей судьбе и полуночи, остался лишь раскрашенный задник. – Я сдам билеты и получу за них деньги, – сказал он. – Та девчонка у меня действительно поседеет. – И сказал Джине: – Я вернусь через десять минут. А Салли сказал: – Жди меня здесь и стереги машину. – Скорчил извиняющуюся гримасу Фэнчеру и умчался. Минуты тянулись нескончаемо долго. Мистер Фэнчер молча стоял рядом с Салли, то и дело теребя свои усики, и стерег ее, а она стерегла призрачный автомобиль. Три девицы в наступившем вокруг их островков затишье болтали наперебой о приятелях и купальных костюмах. У Салли закружилась голова. Горечь подступала к горлу – ее тошнило от этой любви. Любовь… любовь окутала мир туманом, любовь не выпускает самолеты, любовь скрыла от нее детей, любовь придала ее мужу в профиль вид немощного старца. Фэнчер торчал рядом с нею – он занимается химическими присадками, и ему необходимо быть в Ньюарке, но она обещала любить того, что ушел, и повиноваться ему, пока смерть не разлучит их. “Великий Боже, отпусти меня!” Она держалась очень прямо и старалась не шевелиться, чтобы ее не вырвало. Цементный пол был весь в сигаретных окурках и следах от каблуков. Говорила зеленая девица из компании “Нейшнл”: она-де всю жизнь считала, что у нее неподходящая фигура для бикини – ведь она такая высокая, но ее приятель шутки ради купил ей бикини, и теперь она и думать ни о чем другом не хочет: в бикини чувствуешь себя так свободно. Вернулся красный, запыхавшийся Джерри – Джерри со своим лупящимсй от солнца носом, глазами, избегающими смотреть на собеседника, и этой летящей походкой, которая делала его похожим на воздушного змея. – Порядок! – объявил он, выбросив в воздух руки победной буквой “V”[6] и как бы заключая всех четырех женщин в объятия. Фэнчеру он сказал: – Можете забирать машину. И всяческих вам успехов в Ньюарке. – И, дотронувшись до плеча Салли, сообщил: – Девушка из “Юнайтед” сказала, что будет дополнительный самолет, и посоветовала обратиться к человеку – она тут написала к кому. – Он показал клочок бумаги, на котором женским почерком было поспешно нацарапано только “Кардомон”. – Ты его уже видел? – Нет, его не оказалось на месте. Пошли поищем его. – Джерри, чемодан! – Ах, верно. Господи, обо всем-то ты думаешь, Салли. Фэнчер сказал: – Вы говорите, есть самолет? Тогда и мне не нужна машина. – И с поразительной для такого полного мужчины скоростью – словно метнули дротик – устремился вперед, оставив их далеко позади на пути к залу ожидания. Здесь, казалось, инстинкт передвижения овладел человеческими ордами – почти все устремились к выходам на поле. Встревоженные Джерри и Салли в общем потоке вышли из зала и двинулись по коридору. Толпа густела. В воздухе стоял какой-то странный гул – Салли почудилось, что люди скандируют: “Шаферица, шаферица!” Она решила, что у нее опять галлюцинация, но оказалось, выкрикивали именно это слово. В центре толпы негр в синих солнечных очках совещался о чем-то со светловолосым человеком в форме авиакомпании, вооруженным блокнотом. А вокруг них полукружием стояли разодетые немолодые люди и гортанными выкриками, изобличавшими уроженцев Диксиленда[7], подбадривали девушку в шляпе с цветами и платье из переливающегося желтого шелка. Теперь Салли все поняла: это – подружка невесты, и если она не попадет на самолет, то опоздает на свадьбу; а может, она едет со свадьбы? Толпа заскандировала громче – Джерри присоединился к ней: “Шаферица, шаферица!” От возмущения у Салли заныло под ложечкой и глаза набухли слезами. Несправедливо это – ведь девчонка даже и не красивая. Возле носа – земляничное родимое пятно, и у губ – морщинки от напряженной жеманной улыбочки. Светловолосый кивнул негру. Тот сверкнул широкой иронической улыбкой и взял у девушки билет. Толпа ответила громким “ура”. Девушка прошла в дверь. И та с лязгом за ней захлопнулась. Самолет, вылетавший по расписанию в семь пятнадцать, взял курс на Нью-Йорк. В зале ожидания Джерри оставил Салли и отправился разыскивать мистера Кардомона. Она одиноко стояла у выцветшей голубой стены, когда к ней подошел высокий мужчина и вежливо произнес: – Если не ошибаюсь – Салли Матиас! Уигглсуорс – и два инициала перед фамилией. Салли сразу вспомнила эти инициалы: Э. Д. Он спросил: – Вы здесь с Диком? – Голос у него был бархатный, мягкий; он был хорошо сложен, и тщательно причесан, и так богат, что Ричард буквально танцевал вокруг него, когда он два-три раза был у них дома. – Нет, я здесь одна, – сказала она. – Я довольно часто удираю. У меня мама живет в Джорджтауне. А вы пытаетесь пробиться в Нью-Йорк? – Нет, я двигаюсь в Сент-Луис. Мой самолет улетает через полчаса. Хотите чего-нибудь выпить? – Это было бы чудесно, – сказала Салли, – но я стою в живой очереди, и мне, пожалуй, лучше не отходить. Мы ждем дополнительный самолет. – И тотчас исправила местоимение. – Я торчу здесь уже с трех часов. Фантастическая неразбериха. – И все же, мне кажется, вам не мешало бы выпить. – Он улыбнулся – этакий большой кот, который мурлычет, когда его гладят; он был отменно красив и отменно противен и, несмотря на весь свой внешний лоск, понимал это. – Я тоже так думаю, – сказала она, озираясь кругом и ища взглядом Джерри. Но его нигде не было видно. Уигглсуорс истолковал этот ищущий взгляд как согласие и взял Салли за локоть. Она вырвала руку. Она сама не сознавала, до какой степени у нее натянуты нервы. – Извините, – сказала она. – Честное слово, я еле сдерживаюсь, чтоб не разреветься: Ричард ведь ждет меня к ужину. – В такой ситуации начинаешь жалеть о милых старых поездах, верно? – успокаивающе сказал Уигглсуорс, хотя и был явно оскорблен. – А что вы собираетесь делать в Сент-Луисе? – спросила Салли. И почувствовала, как на ее лицо плотно легла маска соблазнительницы, почувствовала, что без всякого перехода начинает флиртовать. – О, нечто весьма нудное. Банковские дела, слияние железных дорог. Акт отчаяния. Ненавижу Средний Запад. – Вот как? – Скажите, чем кончилось у Дика с канадской нефтью? Мне это показалось невероятно заманчивым, но я не сумел заинтересовать отца. – Я об этом ничего не слышала. Он ведь никогда мне ничего не рассказывает. А как Би? – Она отчаянно пыталась вспомнить имя его жены, но в памяти возникло лишь восковое личико балерины да то, что имя ее тоже смахивает на инициал. – Очень хорошо. У нас теперь двое деток. – Вот как? Чудесно. Еще одна девочка? – Еще один мальчик. Вы уверены, что не хотите ничего выпить? – Как вы меня соблазняете, – сказала Салли. – А вы слышали про Джейми Бэбсона? Он снова женился – на сногсшибательной индонезийке. Она – синхронщица в ООН. – Да. Ему это, конечно, по душе. Уигглсуорс рассмеялся. Зубы у него были безупречные, но слишком мелкие. – А Бинк Хаббард – Ричард, я знаю, встречался с ним – исчез во Флориде: говорят, он снова уплыл на либерийском грузовом судне. – По-моему, я его не знаю. – Нет, конечно. Он из тех мужчин, кому все остальные дико завидуют. – Да, есть такие. – Салли сама сознавала, что говорит, как автомат. Оттолкнуть, притянуть, оттолкнуть, притянуть – настоящая проститутка. Уигглсуорс посмотрел поверх ее головы и сказал: – Это там не Джерри Конант? – Где? А вы знаете Джерри? – Конечно. Он ведь, кажется, живет где-то рядом с вами? Он посмотрел на нее сверху вниз, и его безупречные брови (он что – выщипывает их?) приподнялись при виде ее напряженной озабоченности. – Через Руфь, – пояснил он. – Мои родители ходили в церковь ее отца. Она слыла тогда красавицей. – Такой она и осталась. – Никто тогда не мог понять, почему она вышла замуж за Джерри. Тут он и появился. Салли не столько увидела, сколько почувствовала его приближение, хотя он был еще далеко, почти у самых стоек авиакомпаний. Она почувствовала, как он заколебался, потом решил подойти. Голос его резко прозвучал у самого ее уха: – Anno Domini[8] Уигглсуорс – Иисус Христос собственной персоной. – Джерри! Вы что – тоже тут застряли? – По-видимому. Я как раз искал некоего мифического мужчину по имени Кардомон, который вроде бы должен помочь нам отсюда выбраться. – Вам и миссис Матиас? – Да, мы с миссис Матиас, похоже, попали в одну беду. – Он опустил взгляд на свою руку, в которой держал два билета. Поднял их и показал. – Я взялся вести переговоры и за нее тоже. У вас место забронировано? – Да. – А вы бы не согласились отдать его Салли? – Охотно – только я лечу в Сент-Луис. Джерри повернулся к Салли и сказал: – Может, и нам махнуть в Сент-Луис? А там нанять плот и поплыть по Миссисипи. Она рассмеялась – от возмущения. Как он смеет дразнить ее, когда они на краю катастрофы! Улыбка застыла на лице Уигглсуорса, и по тому, как окаменели лица обоих мужчин, Салли поняла, что стала для них предметом раздора – телом. – Я как раз говорил Салли, – сказал Уигглсуорс, – что Джейми Бэбсон женился на индонезийке. – Великолепно, – сказал Джерри. – Смешанные браки – единственное, что навеки способно разрядить напряженность в мире. Кеннеди это тоже знает. – Что на вас нашло, Джерри? – сказал тот, другой. – С каких это пор вы стали проповедником? Мне казалось, вы трудитесь на Госдепартамент. Они сражались за нее. Тошнотворный страх вернулся к Салли и с ним – желание спать; она представила себе, как озадаченный Ричард сидит в одиночестве, волнуется, пьет уже второй мартини, и ей отчаянно захотелось упасть в обморок – грохнуться на грязный, затоптанный пол среди сигаретных окурков и проснуться у его ног. А мужчины все говорили, зло обмениваясь репликами, долетавшими до нее словно сквозь вату, пока Уигглсуорс, загнанный в угол превосходящей резкостью Джерри, наконец, не сказал: – По-моему, мне пора на посадку. Желаю вам обоим удачи. – И в том, как он попрощался, как поклонился одной головой с высоты своего стройного тела, было что-то удивительно изящное, близкое к благословению. Только чванливое ничтожество могло так держаться. Джерри надулся и был мрачен, как грозовая туча. Значит, это все-таки случилось – он возненавидел ее? Она спросила: – Ты так и не нашел Кардомона? – Нет. Его просто не существует. Может, это шифр? Если “Кардомон” прочесть наоборот, получится “Ном-о-драк”. – Объявили посадку на восьмичасовой самолет, вылетавший в Сент-Луис, и Уигглсуорса – устремленный вдаль взгляд, высоко поднятый подбородок – вынесло в лавине портфелей из зала ожидания. Джерри взял руки Салли в свои. – Ты вся дрожишь. – Немножко. Меня расстроила эта история. – Он часто встречается с Ричардом? – Почти никогда. Ричард ему не компания. – Ничего он не скажет. Никаких процентов ему это не принесет. Просто запомнит на всякий случай: а вдруг понадобится пошантажировать тебя. – И будет прав, верно? Я хочу сказать, что я и есть такая, какой он увидел меня. – А какой он тебя увидел? – Не заставляй меня произносить это, Джерри. Джерри мысленно перемолол ее отказ. – Вообще-то, – сказал он, – тебе было бы куда лучше с ним, чем со мной. Уж он бы посадил тебя на этот чертов самолет, уверен. – Джерри. – М-м? – Не кори себя. Ты же говорил мне, чтоб я не приезжала. – Но я хотел, чтобы ты приехала. И ты это знала. Потому и приехала. – Я приехала потому, что и мне этого хотелось. Он вздохнул. – Ох, Салли, – сказал он. – Ты ко мне так добра. – Он взглянул на билеты, которые все еще держал в руке, и сунул их в боковой карман пиджака, потом устало посмотрел на нее. Улыбка сожаления на секунду осветила его лицо: – Эй?! – Привет. – Давай поженимся. – Прошу тебя, Джерри, прекрати. – Нет, давай. А ну их всех к черту. Назад мы вернуться не можем. Господь сказал свое слово. – Не верю, что ты это серьезно. Голос его звучал вяло: – Нет. Серьезно. Ты же ведешь себя со мной как жена. И вообще в моих глазах ты – миссис Конант. – Но я не миссис Конант, Джерри. Мне только хотелось бы ею быть. – Тогда – о'кей. Предложение принято. Я не вижу другого выхода: возвращаемся в отель, звоним Руфи и Ричарду, а со временем поженимся. Это единственное, что я могу придумать. Сейчас я чувствую только усталость, но мне кажется, я буду очень счастлив. – Я постараюсь сделать тебя счастливым. – По-моему, мы сумеем получить твоих детей. Теперь суды уже так не придираются к тому, кто из супругов совершил адюльтер. – А ты уверен, что именно этого хочешь? – Конечно. Я, правда, не думал, что все так получится, но я рад, что получилось. – Однако с места он не двигался. А она стояла рядом, и в сердце у нее было пусто. Радость и горе, страх и надежда – все, что наполняло ее прежде, куда-то исчезло. Даже на полу вокруг них образовалась пустота. Люди кричали, жестикулировали, но она слышала лишь тишину. Потом вдруг почувствовала, что хочет пить и что у нее болят стертые пятки. В отеле можно будет снять туфли. А потом они спустятся в бар выпить. В окружавшей их пустоте возникла девушка, крашенная под седину. – Мистер и миссис Конант? Я разыскала мистера Кардомона. За ней следовал светловолосый мужчина в форменном пиджаке авиакомпании, с блокнотом в руке. Салли уже видела его раньше. Когда? Джерри вдруг рванулся в сторону от нее. Вытащил авиабилеты. Они были истрепанные и казались ненужными бумажками. Заикаясь, он принялся объяснять: – Мы уже с трех часов пытаемся попасть на самолет в Нью-Йорк и отказались от прокатной машины, потому что нам сказали, что будет дополнительный самолет. – Могу я взглянуть на номера ваших посадочных талонов? – попросил мистер Кардомон. И принялся рассматривать их, потирая кончик носа костяшкой пальца. Потом внимательно оглядел их обоих, то и дело почесывая пальцем нос. До Салли вдруг дошло, что обе они – и она и седая девушка – стоят, вытянувшись в струнку. От шеи Джерри потянуло слабым, еле уловимым запахом пота. Мистер Кардомон что-то записал в блокноте, пробормотав: – Конант, два. – Затем поднял голову с копной светлых, вьющихся, как у мальчишки, волос, и Салли увидела, что глаза у него серые, цвета алюминия. Он знает. Он сказал Джерри: мисс Марч сейчас вложит посадочные талоны в ваши билеты. – Так, значит, все-таки есть самолет? – спросил Джерри. Кардомон посмотрел на ручные часы. – Он вылетает через полчаса. Выход – двадцать восемь. – И мы летим на нем? Господи, благодарю тебя. Благодарю. А мы решили было возвращаться в отель, – И не в силах выразить мистеру Кардомону, который уже стоял к ним спиной, всю свою благодарность, Джерри повернулся к девушке и зафонтанировал: – А вы знаете, теперь мне уже нравятся ваши волосы. Ни в коем случае не перекрашивайте их в натуральный цвет. Он куда-то ушел следом за ней и вернулся с билетами, в которые были вложены два голубых листочка; затем подхватил чемодан с игрушками для своих детей и зашагал по коридору, сопровождаемый Салли. К этому времени она уже успела изучить все рекламы. Спектакли, которые она не увидит, острова, которые никогда не посетит. Настороженная толпа, почуяв близость избавления, собралась у выхода двадцать восемь; в положенное время появился негр – солнечные очки его на сей раз торчали из кармашка рубашки – и медленно, с наслаждением, прочел список фамилий. Их фамилия стояла последней. Конанты. Они прошли в дверь, и когда Салли оглянулась, ей показалось, что она увидела среди теснившихся позади людей взволнованного усача, которому уже давно следовало быть в Ньюарке. Самолет был маленький ДС—3 – он стоял, задрав нос, так что проход между креслами круто шел вверх. В кабине все мужчины уже сняли пиджаки, убрали чемоданчики и пересмеивались. “Интересно, на каком чердаке они его откопали”, – сказал кто-то, и Джерри рассмеялся и похлопал Салли по спине. Он был в таком восторге, испытывал такое облегчение – она попыталась разделить с ним эти чувства, но тут же поняла, что вообще почти не способна что-либо чувствовать. Она села дальше от прохода и сквозь овальное оконце смотрела, как механики размахивают карманными фонарями, а Джерри гладил ее руки и требовал, чтобы она похвалила его за то, что он достал им места. Она подумала было о Камю, лежавшем у нее в сумке, и – закрыла глаза. Сбросила терзавшие ноги туфли. Сзади доносился голос одной из стюардесс, а под самым окном вдруг взвыл мотор. В самолете было холодно, словно он только что спустился к ним с большой ледяной высоты. Джерри что-то положил на нее сверху – свой пиджак. Воротник тер Салли подбородок; Джерри все гладил ее руки и запястья, а она чувствовала, как тело ее сжимает словно металлическим кольцом; мужчины что-то бормотали, переговариваясь между собой, – она была единственная женщина в самолете, – и пиджак Джерри хранил его запах, и она уже засыпала, хотя самолет все еще стоял. Ах, Салли, до чего же это был чудесный полет! Помнишь, как низко мы летели? И как наш маленький самолетик, подпрыгивая на воздушных течениях, нес нас, точно лодка-лебедь, по воздуху где-то между звездами, рассыпанными наверху, и городами внизу? Над нимбом твоих спящих волос я видел, как ширилось прочерченное спицами световое колесо столицы, накренялось и снова ширилось, – Данте не мог бы вообразить такую розу. В нашем ДС—3, который откопали Бог знает где, чтобы отвезти нас домой, было холодно: самолет не отапливался – мы дышали чистым эфиром. Мы плыли, урча двумя моторами, на высоте, которую едва ли назовешь высотой, над Балтимором, Чесапик-Бей, Нью-Джерси, темневшим фермами. Поднимись мы чуть выше, и нам бы уже не увидеть каждую машину, заворачивавшую в гараж, каждый дом, уютно примостившийся в своем гнезде света. И каждый мост был двойным бриллиантовым колье, каждый придорожный ресторанчик – утопленным рубином, каждый город – россыпью жемчуга. А за окнами, скрашивая наше одиночество, недвижно плыли звезды. И все это была ты – твоя красота. Я вошел в тебя и через тебя познал небо. Ты казалась – спящая подле меня, в то время как мужчины, широким кольцом окружавшие нас, шелестели газетами, пили кофе, – кем же ты казалась? Не моей женой, не сестрою, не дочерью. Я поглаживал твои руки, чтобы ты даже во сне чувствовала, что я тут. Твои руки казались на диво длинными, Салли, и, глядя на тебя, спящую, такую большую, крупную, я непомерно гордился, что ты моя. Как же я гордился – целый час, а то и больше, пока пилот вел нашу чудную посудину от звезды к звезде, – как гордился, что я – твой защитник. Никогда прежде и никогда потом не был я тебе столь верным защитником. Ибо если бы самолет разбился и ты умерла, я последовал бы за тобою, и мы бы вместе вступили в то сказочное царство – ведьмой пиджак лежал на тебе, мои жизненные соки еще бродили в твоих теплых глубинах. Две трудяги лошадки тащили нас, покачивая, вверх по черному воздушному скату – на север. В своем забытьи ты принадлежала мне. Мне нравился овал черного неба рядом с твоим лицом. Мне нравился холод, побудивший тебя уткнуться головой мне в плечо. Мне нравились жесткие костяшки твоих рук, и мягкие, как пух, плечи, и твое тело под моим пиджаком. А потом я ушел от тебя. Моторы заревели громче, стремительно промчался Манхэттен, океан поднялся нам навстречу, чтоб нас поглотить, колеса чиркнули по посадочной полосе, судьба нас пощадила: мы не умерли. Мне ненавистна была наша неудача: и умереть мы даже не смогли. Мне ненавистна была спешка, с какою я снял с тебя пиджак, и вытащил чемодан из-под сиденья, и стал пробираться по проходу, чтобы выйти первым. Руфь встречала меня: ведь было уже за десять. Я оставил тебя полусонную, откинув волосы с лица, чтобы они не щекотали губ, – ты сидела покинутая, добыча для алчных глаз. Я чувствовал твой взгляд, провожавший меня, пока я трусливо бежал по бетону, постепенно уменьшаясь, мелькая в крутящихся полосах света. В толпе за стеклянными дверьми я уже видел задранное кверху лицо Руфи. Я почувствовал, что исчез из твоих глаз. Я ведь вспомнил о ней. Когда на следующее утро в десять часов зазвонил телефон, Джози покраснела от злости и вышла из кухни. Салли подошла к аппарату в купальном костюме: Питер уже полчаса ждал ее, чтобы ехать на пляж. – Привет, – сказала она. Причем таким тоном, что чужому человеку это не показалось бы странным. – Привет, – откликнулся Джерри. Голос у него был испуганный. – Как все прошло? – Никак, – сказала Салли. – Я явилась еще до полуночи – он уже спал. А сегодня утром, прежде чем уйти, спросил меня, как поживают Фитчи, я сказала – хорошо, и больше мы ни о чем не говорили. – Ты шутишь. Он наверняка что-то знает. – Не думаю, Джерри. Мне кажется, что наши отношения достигли такой стадии, когда ему, право же, безразлично, что я делаю/ – Нет, не безразлично. – А как у тебя с Руфью? – Отлично. Вся эта путаница с самолетами дала мне тему для разговора – о тебе, естественно, не упоминалось. Я рассказал ей о девушках из прокатных компаний, о Фэнчере и об Уигглсуорсе. Мне даже как-то грустно стало от того, что она так обрадовалась при виде меня. Она уже совсем было потеряла надежду, что я прилечу. Солнце резко высвечивало солонку и перечницу, стоявшие на подоконнике. У Салли мелькнула мысль, не растопится ли соль. – Я видела, как она тебя встречала, – сказала она. – В самом деле? Я не был уверен, что ты увидишь. – Ты так поспешно вывел ее из зала ожидания, точно взял под арест. Он рассмеялся. – Да, она тоже сказала: “Зачем такая спешка?” Вообще-то она слегка подавлена. Джоффри сломал себе ключицу, пока я был в отъезде. – О Господи, Джерри! Ключицу! – Судя по всему, ничего страшного. Чарли толкнул его, он упал на траву, потом весь день плакал и как-то странно держал руку, так что Руфи пришлось отвезти его в больницу, а там всего-навсего обмотали ему плечи бинтом, чтобы кость встала на место. Теперь он ходит, как маленький старичок, и никому не дает до себя дотронуться. Питер влетел на кухню и принялся в ярости стукаться об ее голые ноги. – Мне очень жаль, – сказала она. – Не надо ни о чем жалеть. Ты тут ни при чем. Эй? – Да? – Ты была чудо как хороша. Прямо сдохнуть можно, как хороша. – И ты тоже. И все было куда лучше, чем в первый раз. – Меня буквально доконала эта пытка в аэропорту. Могу только удивляться, как ты ее выдержала. – А меня это ничуть не раздражало, Джерри. Даже занятно было. – Ты грандиозная. До того грандиозная, Салли, просто не знаю, что с тобой и делать. Когда мы летели назад в самолете, ты была до того хороша, я голову потерял. – А я потом жалела, что уснула. Упустила столько времени, когда могла бы быть с тобой. – Нет. Не упустила. Все было правильно. – У меня в самом деле словно вдруг не стало сил. Так со мной бывает в твоем присутствии, Джерри. – Эй! Ты в самом деле считаешь, что все было хорошо? Не жалеешь, что поехала? – Конечно, нет. – Не очень-то веселый получился у нас ленч в музее, да и эта процедура с покупкой игрушек тоже прошла не слишком весело. – Мне жаль, что так вышло. Пора бы мне стать взрослее. А я еще недостаточно взрослая, чтобы быть вечно веселой при тебе. – Послушай… – И я чувствую себя ужасно виноватой из-за этой истории с Джоффриной ключицей. – Почему? Не надо. Ты тут абсолютно ни при чем. – Нет, при чем. Я из тех, кто может накликать такое. Я приношу несчастье. Я гублю Ричарда, и моих детей, и твоих детей, и Руфь… – Глаза у нее защипало, и она опять вспомнила о соли, которая, наверно, тает сейчас под солнцем в солонке на окне. – Да нет же. Послушай. Никого ты не губишь. Это я всех гублю. Я все-таки мужчина, а ты – женщина, и мне положено быть хозяином положения, а я не могу. Ты добрая. Ты грандиозная женщина – ты сама знаешь это, а вот знаешь ли, что ты еще и добрая? – Иногда, когда ты мне так говоришь, я начинаю в это верить. – Вот и хорошо. Отлично. Верь. Питер принялся дергать ее за опущенную руку и плаксивым голосом тянуть: – Пошли, мам. Пошли-и-и. – Все его пухлое тельце дергалось от отчаянных усилий. Она сказала Джерри: – Питер ведет себя отвратительно, а Джози устраивает очередную истерику в гостиной, так что мне пора вешать трубку. – Хорошо. Через минуту я отправляюсь к главному шефу с докладом о том, что мне сказали в Вашингтоне о необходимости соблазнять Третий мир. Мне очень неприятно насчет Джози. Если мы поженимся, нам обязательно держать ее? – Мы никогда не поженимся, Джерри. – Не говори так. Я только и живу мыслью, что рано или поздно это случится. Ты убеждена, что мы не поженимся? Ему хотелось знать, хотелось услышать, что она убеждена. – Не всегда, – сказала она. Он помолчал, потом сказал: – Отлично. – Я завтра целый день буду думать над твоим вопросом, так что не звони мне до пятницы. Мне кажется, нам надо какое-то время переждать, поэтому я не знаю, когда мы снова увидимся. – Угу. Наверно, не стоит испытывать судьбу. А она-то надеялась, что он станет спорить, настаивать на скорой встрече. – Питер! – рявкнула она. – Ты хочешь, чтобы мама тебя отшлепала? – Не сердись на Питера, – раздался у нее в ухе голос Джерри. – Он нервничает из-за тебя. – Я не могу больше говорить. Прощай? – Прощай. Я люблю тебя. И не будь так дивно хороша ни для кого больше. – Желаю удачи, Джерри. – Она быстро повесила трубку, ибо знала, что они могут разговаривать до бесконечности и ей никогда не надоест слышать, как его голос произносит слова, в которые едва ли он сам верит. “Не будь так дивно хороша ни для кого больше” – он очень любит играть с мыслью, что она заведет себе другого. Он считает ее проституткой; Салли на миг почувствовала, что ненавидит его. Она стояла – отчаявшаяся, удивительно красивая в своем купальном костюме, голые ноги ее освещал косой теплый луч солнца. Так кто же она – порочная или сумасшедшая? Как она смеет отнимать этого мужчину у безупречной жены и беспомощных детей? И хотя Питер неистовствовал от нетерпения, она еще постояла, словно ждала ответа на свой вопрос. III. Как реагировала Руфь Две свернувшиеся фотографии в коробке. На одной – цветной – запечатлено семейство Конантов по окончании церковной службы в холодное ясное вербное воскресенье – вербное воскресенье 1961 года. Джоффри – двухлетнего карапуза – только что крестили: на фотографии видно мокрое пятнышко у него в волосах. Руфь, в белом пальто, присела на корточки на пожухлой траве лужайки перед их домом между Чарли и Джоффри – у обоих вялые, по-зимнему бледные лица, оба скованные и нескладные, в одинаковых серых коротких штанишках, галстуках “бабочкой” и синих курточках. Джоанна, которой в ту пору было семь лет, стоит позади матери в зеленом беретике, застенчиво щурясь в свете молодого весеннего солнца. Руфь глядит вверх и лукаво улыбается; солнечные блики нахально лежат у нее на коленях, на ней шляпка, кокетливо сдвинутая набекрень. Шляпку эту она заняла у Линды Коллинз. Под наигранной веселостью чувствуются усталость и напряжение. Накануне Конанты вернулись домой с вечеринки у Матиасов в два часа ночи. Над головой Руфи, у плеча Джоанны, расплывшейся желтой бабочкой или нарождающейся звездой торчит первый в этом году крокус. Цветок рано распустился в тепле, отражающемся от белых досок дома, и Джерри так нацелил объектив, чтобы и он вошел в кадр. Сам Джерри присутствует на фотографии в виде вишневого пятна в нижнем левом углу. Здесь не запечатлено лишь то, как Джоанна в высокой белой индепендентской церкви, когда родители вернулись на свои места, протянула руку и нерешительно дотронулась до мокрого пятнышка на голове брата. Или как Руфь, решив вздремнуть в тот день после обеда, пока Джерри ходил с детишками на пляж, вдруг расплакалась при мысли, что предала отца и перечеркнула себя как личность. Она была дочерью священника-унитария. Когда она встретилась с лютеранином Джерри Конантом из Огайо и вышла за него замуж, религия ни для нее, ни для него не имела значения. Оба они посещали художественную школу в Филадельфии и были наивно и всецело поглощены культом точного цвета, живой линии. Они поклонялись молчаливым богам храма-музея, парившего над городом. Когда они впервые увидели друг друга обнаженными, у обоих было такое чувство, точно каждый открыл для себя новое произведение искусства, и в их браке сохранилась эта извращенная остраненность, в которой было больше взаимного восхищения, чем взаимного обладания. Каждый восхищался талантом другого. Руфь, хотя у нее никогда не ладилось с перспективой и было довольно смутное представление о форме, так что даже бутылка и горшочек в ее натюрмортах отличались мягкостью, присущей растениям, обладала редким даром цвета. Ее полотна были удивительно смелыми. Желтый кадмий нахально плясал на ее грушах; небо у нее было ровное, густо-синее и тем не менее воздушное, а тени – цвета, не имеющего названия, просто тени, обретшие жизнь, пройдя через мозг. Тем не менее правда жизни проглядывала из хаоса ее твердых, четких мазков, созданного без особых стараний, но и не по небрежности. Этот ее дар показался Джерри удивительным, потому что его собственный талант был иным. Его отличала четкость линий, тщательность вырисовки. Каждый предмет, за изображение которого он брался, выглядел у него как бы пробужденным к жизни призраком, где изгибы линий и тщательно “проработанная” деталь заменяли безмятежную плотность материи. Хотя он много работал над цветом, пытаясь, перенять у Руфи присущую ей от природы экспрессию, его картины, несмотря на всю энергичность письма, рядом с ее полотнами неизбежно оказывались либо по ту, либо по другую сторону тонкой черты, отделяющей яркие тона от грязных. В последний год обучения в художественной школе их мольберты всегда стояли рядом. И тот, кто смотрел на их работы тогда, вполне мог прийти к выводу, – как приходили сами они, – что вдвоем они обладают всем, что нужно художнику. Свои жизни они соединили, быть может, слишком бездумно, слишком уж положившись на эстетику. Но вот художественная школа осталась позади, и Джерри стал не очень преуспевающим художником-карикатуристом, потом весьма преуспевающим мультипликатором в телевизионной рекламе, а Руфь – женой и матерью, слишком занятой хозяйством, чтобы достать ящик с красками и взять в руки палитру, и тут появились тени и начали сгущаться, подчеркивая различия, которые они проглядели, сидя рядом у мольбертов при идеальном верхнем освещении. Болезненным для них оказался вопрос о крещении детей. Первого ребенка – Джоанну – крестил отец Руфи в их первой квартире на Двенадцатой улице в Западной части города. Джерри шокировала эта церемония, показавшаяся ему пародией на святое таинство: его тесть, человек с остро развитым чувством гражданского долга, посвящавший немало времени деятельности в советах по межрасовым проблемам в Поукипси, отпускал шуточки по поводу “святой воды”, которую брал из-под кухонного крана. В результате следующего младенца – мальчика – крестили по-лютерански в аскетически голой деревенской церкви, где пахло яблоневым цветом и обветшалым бархатом, – в той самой церкви, где много лет тому назад принял конфирмацию Джерри. Таким образом, счет был уравнен, и третий младенец целых два года висел над разверстой пастью ада, пока его родители упорно сражались – каждый во имя своей церкви. Руфь была поражена накалом их страстей: для нее религия давно перестала иметь значение. Девочкой она, по заведенному обычаю, ходила в церковь, теперь же, стоило ей оказаться в церкви, на нее нападала какая-то слабость, растерянность, чувство вины. В конце первого стиха псалма голос у нее начинал дрожать, а к третьему стиху она уже еле сдерживала слезы, в то время как орган гремел в ее ушах раскатами, словно напыщенный, уязвленный отец. Джерри же, потерпев фиаско в своем честолюбивом стремлении стать карикатуристом “с именем”, после их переезда в Гринвуд погрузился в дела житейские, мелочные, семейные и вдруг стал бояться смерти. Избавление несла только религия. Он стал читать труды по богословию – Барта, Марселя и Бердяева; научил детей молиться на ночь. Каждое воскресенье он отвозил Джоанну и Чарли в воскресную школу при ближайшей индепендентской церкви, сам же просиживал всю службу и возвращался домой наэлектризованный, как боевой петух. Он ненавидел бесцветную веру Руфи, отступавшую и испарявшуюся под влиянием его ненависти. А Руфь верила в существование добра, ясных истин и совершенства, которые витают в воздухе, как пыльца с почек вяза, что рос у окон их спальни. Что же до остального, то не надо никого намеренно обижать: люди должны радоваться каждому новому дню. Вот и все. Разве этого недостаточно? Однажды ночью, проснувшись и услышав, как Джерри возмущается тем, что его ждет смерть, Руфь сказала: “Прах – во прах!”[9] и, повернувшись на бок”, снова заснула. Джерри так никогда ей этого и не простил. А она страдала, что не может избавить его от страха, который овладевал им, когда он, лежа в постели, пустыми глазами смотрел в потолок или когда без устали вышагивал по ночному дому, точно все тело его ныло от боли, и вел борьбу за каждый вздох, – страдала, что не может вобрать в себя его страх, как вбирала его семя. Джерри мучило сознание, что третий ребенок не крещен: он видел в этом как бы знамение вымирания своего рода. Руфь пожалела его и сдалась. Джоффри крестили на руках у отца, а она стояла рядом в чужой шляпе, клянясь, что никогда больше не переступит порога церкви, стараясь не плакать. На другой фотографии. – черно-белой, снятой несколькими годами раньше, в 58-м или 59-м году, – изображен Джерри: впалая грудь его блестит словно металлическая в гаснущем свете дня, он стоит по пояс в воде, балансируя на голове сверкающим под солнцем котелком. Он несет мидии к лодке, где сидит Салли Матиас, – она и щелкнула его. Руфь поразило тогда, что эта женщина умеет фотографировать. Обе семьи лишь недавно перебрались в Гринвуд, в каждой – маленькие дети, у каждой – свой дом, который они воспринимают как большой игрушечный дом, и вот Матиасы пригласили Конантов половить мидий на их лодке. Была приглашена еще одна пара, но те не поехали. Конанты тоже хотели было уклониться: они настороженно относились к Матиасам, исходя из того немногого, что знали о них. Салли, крупная, светловолосая, дорого одетая Салли, демонстративно на глазах у всех таскала галлоновые бутылки с молоком из супермаркета, чтобы не платить за доставку, которая и стоит-то всего несколько центов, – зато вино они пили ящиками. Матиасы ни в чем не знали меры – в щедрости и в скаредности, в размахе и в непоследовательности. Ричард был крупный, располневший мужчина, с темными жесткими волосами, нуждавшимися в стрижке, низким голосом и напыщенной речью, подчеркивавшей его самовлюбленность; к тому же один глаз у него не видел – после несчастного случая в детстве. Это не было заметно – разве что чуть настороженным, излишне напряженным был наклон его львиной головы. Только при взгляде в упор обнаруживалось, что зрачок у него не черный, а как бы затянутый морозной пленкой. Словно спасаясь от боли, он много пил, много курил, гонял свой “мерседес” и философствовал – тоже много; но чем же он все-таки занимался? У него были деньги, и он совершал поездки ради их приумножения. Его покойный отец владел винным магазином в Кэннонпорте, а теперь у этого магазина появились отделения в торговых центрах городка, который пускал метастазы и сливался с предместьями Нью-Йорка. В противоположность большинству молодых мужчин, поселившихся с семьями в Гринвуде, Ричард и родился в этом районе. Он любил море и еду, которую оно дарит людям. В течение двух лет он посещал Йельский университет, а потом бросил, видимо, решив, что для человека с одним глазом достаточно и половинного курса. Он рано женился; жена у него была яркая, чрезвычайно живая и очень броская. Оба, казалось, безоговорочно решили наслаждаться жизнью; такой безоговорочный гедонизм представлялся богохульным Джерри и вульгарным – Руфи. Однако же этот день на море, которого оба они так старательно пытались избежать, оказался настоящей идиллией. Солнце сияло, вино и беседа лились рекой. Джерри, выросший в глубине материка, брезгливый и боящийся воды, согласился поучиться у Ричарда – набрался храбрости, опустил лицо в воду и принялся руками отдирать мидии, розовые и живые, от подводных скал. И теперь, гордясь своими достижениями, шел по воде к лодке с котелком, полным мидий. На лице у Джерри – резкие тени, вид – до смешного свирепый. Вместо глаз – провалы, тени бегут от носа, губы растянуты в улыбке. Тощий раб, озабоченный и жестокий. Над его левым плечом – ноги Ричарда, толстые и волосатые, в мокрых теннисных туфлях, цепляются за выступ мокрой скалы. Расплывшееся пятно между его ногами – очевидно, Грейс-Айленд. После того момента, запечатленного на фотографии, они подвели лодку к маленькой песчаной бухточке на Грейс-Айленде. Вчетвером они набрали хвороста, разожгли костер и сварили мидии. Ричард прихватил с собой масла, соли, чеснока. Мидий оказалось столько, что пришлось скармливать их друг другу, – получилась игра. С закрытыми глазами Джерри не мог отличить, когда во рту у него были пальцы Руфи, а когда – пальцы Салли. Начали сгущаться сумерки, и они занялись игрой в слова, потом индейской борьбой, потом прикончили вино, разделись и кинулись в воду. Их обнаженные тела целомудренно белели в шуршащей мокрой темноте. Джерри с удивлением обнаружил, что вода кажется более теплой и менее страшной, если купаться голышом. Когда они снова собрались у огня, Ричард и Джерри были в брюках, натянутых прямо на мокрое тело, а женщины завернулись в полотенца. На плечах Руфи и Салли красноватыми огоньками, отражавшими костер, сверкали капельки воды. Роскошная женщина, подумала Руфь. Но беспечная и пустая. Поправляя полотенце, Салли без всякого стеснения обнажила груди, – и Руфь позавидовала тому, что они такие маленькие. Самой Руфи уже с тринадцати лет казалось, что у нее слишком большая грудь. Ее не оставляла мысль, что ей не хватает мускулов, чтобы носить такую тяжесть; и это впечатление не исчезало: жизнь опережала ее, то и дело предавая в ней женщину, которая еще не готова была раскрыться. По ту сторону костра сидел чужой Джерри, такой счастливый, а рядом – более крупный, более рыхлый мужчина, блаженно пьяный, как, впрочем, и все они. Однако идиллия больше не повторилась. Остаток того лета Матиасы приглашали другие пары на поиски мидий, а зимой супруги расстались – еще один эксцесс, как казалось Конантам, еще одна кричащая экстравагантность – из-за романа, который затеял Ричард в Кэннонпорте. Весной же, когда они помирились и Ричард вернулся в Гринвуд, лодка в результате его таинственных финансовых махинаций оказалась проданной. Ему нравилось изображать таинственность. Он разъезжал без всякой видимой цели, часто с ночевками, а из его планов обогащения – открыть в городке кафе, издательство, специализирующееся на выпуске восточной эротики, фирму по перебивке автомобильных сидений тканью под гобелен, той, что с некоторых пор идет на модные “ковровые” чемоданы, – ничего путного не выходило. Беседуя с женщинами, он делал вид, будто не понимает простейших вещей, и его зрячий глаз наполнялся слезами из сочувствия незрячему, сочувствия тому печальному, что поведали ему. Сначала Руфь, заметив это, краснела от стыда, словно он выудил у нее тайну, а потом краснела от злости: злости на себя за то, что она покраснела, и злости на Ричарда – за то, что он такой въедливый дурак. И однако же, дело было не только в этом. Возможно, она действительно выдала тайну – тайну о себе, которую тщательно скрывала от Джерри все эти восемь лет их супружества. Это была тайна, еще не выраженная словами, – вернее, такая, которую Руфь и не стремилась облечь в слова. Ей нравился запах Ричарда – запах табака, риски и старой кожи, который напоминал ей застоявшийся дух в кабинете отца после очередной утомительной субботы, проведенной за написанием проповеди; ей нравился этот озадаченно-покровительственный вид, с каким Ричард стоял нахохлившись или, пошатываясь, бродил среди гостей на вечеринках и всегда – рано или поздно – подходил к ней поболтать. Джерри заметил это – он не нави дел Ричарда. Ричард был одним из немногих, повстречавшихся им за тридцать лет жизни в материалистической Америке, кто открыто заявлял, что он – атеист. Когда Руфь как-то упомянула в разговоре, что Джерри настаивает, чтобы дети ходили в воскресную школу, жесткие брови Ричарда приподнялись, зрячий глаз расширился, и он рассмеялся от удивления. – Какого черта – зачем? – Это для него очень важно, – сказала Руфь, как преданная жена, хотя, возможно, такая рефлекторная преданность была, скорее, отсутствием преданности вообще. С тех пор Ричард не упускал случая “подкусить” Джерри, как он это называл. Однажды на лужайке возле дома Матиасов в разгар летнего дня Ричард вытащил пластмассового Христа – амулет для автомобиля, присланный ему кем-то по почте, и рукой фигурки, поднятой для благословения, принялся чистить себе ногти. “Смотри-ка, Салли, – сказал он, – верно, из Христа получилась хорошая ногтечистка?” Салли, которая, насколько знала Руфь, выросла в католической вере, вырвала фигурку у Ричарда и пробормотала что-то насчет того, что хоть она, в общем-то, ни во что не верит, тем не менее… право же, Ричард… Джерри, несмотря на жаркое солнце, побелел как полотно. Потом он не раз вспоминал этот случай: какой садист этот мерзавец Матиас, разве можно так относиться к жене! На самом же деле Ричард относился к Салли даже слишком хорошо. Когда из угла полной гвалта комнаты или с лужайки перед домом во время чая на свежем воздухе слышался ее пронзительный голос, его передергивало, но он крепко сжимал губы: сделка заключена, и это цена, которую он платит за яркую броскость своей супруги. Он был хороший семьянин, чем не мог похвалиться Джерри. Как бы поздно он ни засиделся накануне за бутылкой вина, утром он вставал очень рано и часто готовил завтрак жене и детям, а Джерри поднимался лишь после того, как дети были накормлены и выпровожены из дома, а до его поезда в 8.17 оставались считанные минуты. И хотя Джерри высмеивал Ричарда за то, что у него нет призвания, однако кое-что Ричард умел делать: мастерил книжные полки, полировал мебель, выращивал помидоры, салат и тыкву, собирал мидии. Он помог Салли сделать из их старого фермерского дома в колониальном стиле – полированный модерн: десятки усовершенствований в доме были произведены им. Он часто – к вящей зависти Руфи – по целым дням сидел дома, что давало возможность Салли заниматься домашней работой, имея под рукой интересного собеседника. Хотя здоровый глаз у него быстро уставал, читал он много, причем читал книги, какие читают женщины: романы, биографии, труды по психологии. Он относился к воспитанию детей как к серьезной проблеме, а Джерри никакой проблемы тут не видел: он-де – изначальный оригинал, Господь Бог снял с него копии в виде детей, которые со временем, в свою очередь, будут размножены. Джерри любил процесс воспроизводства и его орудия – фотоаппараты, печатные станки, – но ведь Руфь же все-таки не машина! А одноглазый Ричард умудрился увидеть ее насквозь, разглядеть в ней тайну, которую не видел никто после Марты, толстой негритянки, готовившей и прибиравшей у них в доме в ту пору, когда они жили у отца Руфи – приходского священника в Буффало. Во времена царствования Марты кухня стала для Руфи прибежищем, хранилищем всего того, в чем она беззвучным шепотом признавалась лишь самой себе. “Руфи, – со вздохом говорила Марта, – ты девочка-кудесница, но жизнь тебя проведет. Не боишься ты того, чего надо”. И чем жестче был приговор Марты, тем сильнее чувствовала Руфь ее любовь. Вот и Ричард тоже увидел ее насквозь и понял ее обреченность. И она увидела его насквозь, увидела правду: как тяжело ему с Салли, как она заставляет его платить за то, что так хороша; бесстрастным взглядом художника Руфь наблюдала, как он строит из себя клоуна, и пьет, и дурачится, и видела, что могла бы сделать его жизнь более легкой, а сейчас ее легкой назвать было нельзя, хотя Матиасы одинаково любили вечеринки и все, что могут дать деньги, и оба отличались известной незрелостью, заметной и в детях, когда те. обращали к родителям свои чистые, похожие на пустые блюдца личики. И однако же, Ричард болтал с Руфью о Пьяже[10], и о Споке[11], и об Анне Фрейд[12], и об Айрис Мердок[13], и о Джулии Чайлд[14], и о мебели, и о кулинарных рецептах, и моде. Он всегда замечал, как она одета; иногда отпускал комплимент, иногда – оскорблял. Он осудил ее, когда она обрезала волосы, а Джерри настаивал на этом; он даже хотел, чтоб она подстриглась совсем коротко: “красиво, когда череп обрисован”. Зачем ему понадобилось обрисовывать ее череп? Танцуя с нею как-то на вечеринке, Ричард погладил ее – именно погладил, а не пошлепал – сзади и сказал, что, по его мнению, у нее самый сексуальный в городке зад. “Он разговаривает со мной, как женщина с женщиной”, – пояснила Руфь, когда Джерри посетовал, что на вечеринках она слишком много времени проводит с Ричардом; произнося эти слова, она сознавала, что за все свое замужество впервые намеренно лжет. На другой вечеринке Ричард предложил ей позавтракать вместе и даже назвал ресторан – китайский ресторан по дороге на Кэннонпорт. Она поблагодарила и отказалась. Потом она долго раздумывала, правильно ли поступила, поблагодарив его. Ведь если ты за что-то признательна, значит, уже наполовину согласна принять. А когда она сказала ему (зачем?), что в отчаянии от “религиозного кризиса”, переживаемого Джерри, Ричард снова предложил встретиться, чтобы как следует это обсудить. “Он чертовски нервный, а я читал кое-какие книги на этот счет”. Она сожалеет, но лучше не надо. Он не стал настаивать, и ей это понравилось. Его предложения были как плоская шутка: чем чаще ее повторять, тем смешнее она становится; теперь на вечеринках Руфь уже ждала той минуты, когда Ричард, поджав от волнения тонкие, почти не существующие губы и чуть склонив набок голову, точно окривевший бог, подойдет и задаст ей свой избитый вопрос. Но дома, в часы, когда она оказывалась наедине с собой, она вдруг просыпалась среди ночи с сознанием жуткого одиночества, и словно в ответ на крик о помощи злым духом на нее наваливался Ричард. Она чувствовала, как он неловко, на ощупь ищет дорогу к тайне, которая жаждет быть открытой. Неприятный иней, застилавший его глаз там, где у других людей черная точка вбирает в себя свет, вызывал у нее оцепенение, и, как защитная реакция, вспыхивала дикая, неистовая любовь к Джерри. Она обхватывала его недвижное тело, а он – шевельнется, перекатится на другой бок и снова заснет. Сон у них был разный: Джерри страдал бессонницей, засыпал поздно и спал глубоко и долго; Руфь засыпала без труда и просыпалась очень рано. Если в унитарной церкви и есть высшая заповедь, то она гласит: “Смотри на вещи реально”. “Выясняли всякие вещи”, – любил говорить ее отец, возвращаясь глубоко за полночь домой после очередной вселенской межрасовой схватки в Поукипси. Однажды пустым зимним днем, когда двое старших детей были в школе, а Джоффри спал и жизнь в доме шла, как часы, своим заведенным порядком: горела плита, высыхал дощатый пол, а улица сверкала от снега, – на крыльце возник Ричард. Увидев из окон гостиной его старый рыжевато-коричневый “мерседес”, Руфь пошла открывать, уже зная, кто это. Дверь заело, и Руфи пришлось подергать ее, чтобы открыть, – оба немного растерялись, когда она, наконец, распахнулась. Он стоял в проеме двери, точно в раме, – дождевик и клетчатая рубашка, раскрытая у ворота, – этакий огромный скорбный призрак. В качестве предлога он принес книгу, о которой они говорили, – новый роман Мердок. Он и использовал ее лишь как предлог, вручив мимоходом: инстинкт подсказывал, что предлоги едва ли понадобятся в дальнейшем. Зима уступила место весне, и Руфь привыкла к нему. Ничего не видя поверх его тяжелых, поросших мягкими черными волосками плеч, Руфь деловито отвечала на осторожные, настойчивые ласки Ричарда. Все у них происходило по-деловому, под контролем разума, к взаимному удовлетворению; с этим чужим человеком у нее всегда хватало времени – времени пройти весь путь до конца и упасть вниз с обрыва, упасть и снова прийти к изначальной точке, прочно чувствуя спиною землю. Землей была их постель – ее и Джерри. Яркий свет дня разливался вокруг нее. Джоффри спал на другом конце второго этажа. Не без любопытства Руфь дотронулась до маленькой дуги малиновых пятнышек на плече Ричарда – следы зубов, оставленные словно бы кем-то другим. – Извини, – сказала она. – Столь сладостная боль, как принято говорить. У него был на все ответ. Не желая подвергать себя испытанию, она, чтобы не смотреть ему в глаза, стала изучать его губы. Нижняя губа как-то жалобно, по стариковски отвисла, и сейчас, после любви, обе губы были смочены слюной. – Это так на меня непохоже, – сказала она. Почти не разжимая губ, он произнес: – Это – часть игры. Любовницы кусаются. Жены – никогда. – Не смей. – Она чуть сдвинулась, чтобы не так чувствовать тяжесть его тела. – Не зубоскаль Его дыхание, отдававшее перегаром виски, – хотя он вошел через кухонную дверь в полдень и они сразу легли в постель, – было все еще неровным, прерывистым. – Ни черта я не зубоскалю, – сказал он. – Я просто пьян. И выжат как лимон. Опустив глаза, она увидела линию слияния их тел, свои груди, прижатые к его волосатой груди, отчего он всегда казался ей неуклюжим мохнатым медведем. По сравнению с ним Джерри был гладкий, как змея. Словно провидя ее мысли, Ричард спросил: – Я тебе кажусь чокнутым? – Я и сама себе кажусь такой. – Почему ты меня впустила, Руфи-детка? – Потому что ты попросил. – А никто раньше не просил? – Во всяком случае, я этого не замечала. Ричард глубоко вобрал в себя воздух, рывком оторвался от ее груди; она с грустью почувствовала, как он уходит из ее жизни, отступает в перспективу. – Просто не понимаю, – сказал он, – почему вы с Джерри не работаете в постели. Очень ты лихо все умеешь. Она сжала его коленями и принялась качать – туда, сюда, чуть нетерпеливо, точно ребенка, который не желает засыпать. Зря он упомянул про Джерри: это грозит все испортить. Дом затрясся, и через мгновение, взрывая звуковой барьер, над ними, в безграничной синеве за окном, пронесся реактивный самолет. На другом конце дома захныкал в своей кроватке Джоффри. Ричарду пора уходить, но пока он здесь, надо его использовать. Надо учиться. – Так принято говорить? – спросила она. – “Лихо умеешь”? – В ее устах это прозвучало до того странно, что Руфь покраснела, хотя и лежала совсем голая. Ричард посмотрел на нее сверху вниз; своей пухлой, казалось, бескостной рукой он провел по ее волосам, зрячий глаз его словно впивал ее лицо, на котором читался испуг. Она заставила себя посмотреть ему в глаза – уж это-то она может для него сделать. – Никто, значит, никогда не говорил тебе, – сказал он, поглаживая ее, – какая ты пикантная штучка. Таким уж он сам себе виделся: учитель, учитель житейской мудрости, В ту весну и лето 1961 года они встречались в основном чтоб поболтать, а не затем, чтобы лечь в постель. Зная, с каким презрением Джерри относится к Ричарду и как гордится самим собой, Руфь понимала, что изменяет мужу не тогда, когда отдается другому, ибо ей решать, кому дарить свое тело, а когда рассказывает о тайном страхе, который снедает Джерри и которым он делится только с ней. – Он говорит, что видит всюду смерть – в газетах, в траве. Он смотрит на детей и говорит, что они высасывают из него жизнь. Говорит, что их слишком много. – А он когда-нибудь ходил к психиатру? – Ричард зацепил палочками кусочек водяного ореха и отправил в рот. Они сидели в китайском ресторане ярким июльским днем. Занавески на окнах были задернуты, отчего казалось, что за окном не полдень, а янтарный вечер. – Он презирает психиатрию. Из себя выходит, стоит мне намекнуть, что у него со здоровьем не все в порядке. Когда я говорю, что не боюсь смерти, он называет меня духовно неполноценной. Говорит, я не боюсь, потому что лишена воображения. Под этим он, видимо, подразумевает, что у меня нет души. Ричард, потягивая мартини – третий по счету, – почесал костяшкой пальца нос. – Вот уж никогда не думал, что этот малый до такой степени псих. Я бы попросту списал его как депрессивного маньяка, если бы не эти мысли о смерти, – тут уж пахнет психопатией. А на его работе это не отражается? – Он говорит, что по-прежнему в состоянии работать, хотя у него уходит на это в два раза больше времени, чем раньше. Он ведь сейчас, главным образом, ходит по совещаниям да поставляет идеи, а осуществляют их другие. Он уже не рисует дома, а мне жаль. Даже в ту пору, когда все его работы возвращали нам по почте, приятно было видеть его за делом. Он всегда рисовал под радио – говорил, это помогает ему наносить краску. – Но Эла Каппа[15] из него все-таки не вышло. – Он никогда к этому и не стремился. – Мне нравится твоя лояльность, – сказал Ричард: в тоне его звучала непоколебимая самовлюбленность – черта, характерная для обоих Матиасов. У Руфи перехватило дыхание, и она уставилась в тарелку: она ведь была так далека от мысли, что совершает страшную ошибку. – Лояльности тут маловато, – сказала она. – У меня сейчас такое чувство, будто мы с тобой проникли в его мозг и сделали его еще хуже. Он говорит – я отсутствую. – Где отсутствуешь? – Меня нет. Нигде. Нет с ним. Ну, ты понимаешь. – То есть ты чувствуешь себя теперь моей, а не его? Ей не хотелось показывать Ричарду, сколь неприятна ей эта мысль, да и сама терминология. Она сказала: – Я не уверена, что я вообще чья-либо. Возможно, в этом моя беда. Крупинка риса прилипла к его нижней губе, точно окурок. – Попытайся объяснить, – сказал он, – что это за ерунда насчет твоего отсутствия. Ты хочешь сказать – в постели? – Я стала лучше в постели. Благодаря тебе. Но, похоже, это не имеет для него значения. Прошлой ночью, после всего, он разбудил меня около трех и спросил, почему я его не люблю. Оказалось, он бродил по дому, читал Библию и смотрел всякие страсти по телевидению. У него бывают такие приступы, когда ему трудно дышать лежа. У тебя рисинка на губе. Он смахнул ее нарочито подчеркнутым жестом, показавшимся Руфи комичным. – И давно у него эти неприятности с дыханием? – спросил он. – Это появилось еще до того, как у нас с тобой началось. Но лучше ему не стало. Я почему-то думала, что станет. Не спрашивай – почему. – Так. Значит, я спал с тобой, чтобы избавить Джерри от астмы. – Саркастический смех у Ричарда звучал не очень убедительно. – Не передергивай, пожалуйста. – Я и не передергиваю. Ведь совершенно ясно, на что ты намекаешь. Ты намекаешь, что я для тебя – эдакий козел отпущения. Не извиняйся. Все эти годы я был козлом отпущения для Салли. Что ж, теперь могу сыграть эту роль и для тебя. Он молил ее сказать, что она его любит. А она не могла заставить себя произнести эти слова. Она всегда знала, что у них с Ричардом нет будущего, но только сейчас поняла, сколь кратковременно их настоящее. Его голова в янтарном свете казалась огромной – неестественная, непропорциональная голова, надетая поверх настоящей, из которой глухо, словно из бочки, вылетали слова. – Надоело мне все, – сказала вдруг она. – Не создана я для романов. Все лето у меня были нелады с желудком, и я чувствую себя ужасно подавленной после наших встреч. А он мою ложь даже и не слушает. Я все думаю: если бы он знал, развелся бы он со мной? Ричард резко, со стуком опустил палочки на пустую тарелку. – Никогда, – сказал он. – Он никогда не разведется с тобой – ты ведь для него как мать. А человек, черт возьми, не разводится со своей матерью. – В его словах была такая безнадежность, что ей захотелось плакать; должно быть, он почувствовал это, ибо голос его зазвучал мягче. – Как жратва – понравилась? Похоже, чоу-мейн был консервированный. – Мне все показалось вкусным, – решительно заявила Руфь. Он накрыл ее руку ладонью. Ее поразила схожесть их рук: его рука была слишком для него маленькая, а у нее – слишком для нее большая. – Ты очень выносливая, – сказал он. Это прозвучало и как комплимент, и как прощание. Окончательно она порвала с ним в сентябре, Джерри напугал ее, услышав часть их телефонного разговора. Она думала, что он подметает задний двор. А он неожиданно появился из кухни и спросил: – Это кто, звонил? Ее охватила паника. – Да так, ерунда. Одна женщина из воскресной школы спрашивала, собираемся ли мы записывать Джоанну и Чарли. – Слишком они там стали деятельны и назойливы. Что ты сказала? – Я сказала – конечно, собираемся. – Но я слышал, ты сказала – нет. А Ричард спрашивал, не согласится ли она пообедать с ним на будущей неделе. – Она спросила, собираемся ли мы водить и Джоффри. – Конечно, нет, – сказал Джерри, – ему ведь еще нет и трех. – И, сев за стол, принялся листать субботнюю газету. Он всегда открывал ее на странице с комиксами, словно надеясь найти там себя. – Почему-то, – сказал он, не глядя на нее, – я тебе не верю. – Но почему же? Что ты такое услышал? – Ничего. Все дело в твоей интонации. – Вот как? А какая же у меня была интонация? – Ей хотелось хихикнуть. Он смотрел куда-то в пространство, словно решал некую эстетическую проблему. Он выглядел усталым, юным и тощим. Волосы у него были слишком коротко пострижены. – Не такая, как всегда, – сказал он. – Более теплая. Это был голос женщины. – Но ведь я и есть женщина. – Когда ты говоришь со мной, – сказал он, – голос у тебя совсем девчоночий. Она хмыкнула и стала ждать следующего, более сильного удара. А он снова углубился в изучение страницы с комиксами. Ей захотелось обнять этого слепца. – Такой ясный, холодный, девственный, – добавил он. У нее исчезло желание его обнимать. Как-то на следующей неделе она поехала за покупками в маленький торговый центр Гринвуда. Во всех витринах была выставлена одежда для школьников, а у Гристеда пахло яблоками. Воздух над телефонными проводами, казалось, выстирали и заново повесили. Полисмены снова надели форму с длинными рукавами. Над входом в магазин мелочей сняли полотняный навес. Направляясь к своему “фолкону” с двумя бумажными пакетами, полными продуктов, она увидела возле парикмахерской “мерседес” Ричарда. Она замедлила шаг, проходя мимо открытой двери, из которой запах бриллиантина выплескивался на панель, и увидела его – широкий, грузный, в своей обычной клетчатой рубашке, он сидел, ожидая очереди. Сердце ее устремилось к нему – ей не хотелось, чтобы он стригся. Ричард увидел ее, выбросил сигарету и, поднявшись с кресла, вышел на улицу. – Не хочешь чуть-чуть прокатиться? Это “чуть-чуть” прозвучало для нее укором. Она ведь избегала его. Он стоял, моргая на ярком солнце, незащищенный, неуверенный в следующем шаге, – неприкаянный призрак, оставшийся от развеявшегося сна. Как странно, подумала Руфь, что можно спать с человеком и видеть в нем лишь постороннего человека – не больше. Она пожалела Ричарда и, согласившись прокатиться, поставила на переднее сиденье пакеты с покупками – громоздкие и шуршащие, словно старухи-компаньонки. В его машине знакомо пахло немецкой кожей, американскими конфетами, пролитым вином… Ричард выбрался из центра и повел машину мимо типичных коннектикутских домиков, глубоко и плотно упрятанных в одеяла зелени, – к городской окраине, где вдали от воды еще сохранился заповедный редкий лес. – Я скучаю по тебе, – сказал он. Руфь почувствовала, что не может не сказать: “Я тоже по тебе скучаю”. – Тогда что же происходит? Вернее, почему ничего не происходит? Разве я сделал что-то не так? Руфи бросилось в глаза, пока они, подпрыгивая на выбоинах давно не ремонтированной дороги, ехали к пруду, где зимой детишки катаются на коньках, – что иные деревья, высохшие, умирающие, уже начали терять листву. – Ничего, – ответила она. – Ничего преднамеренного в моем поведении нет – просто дел прибавилось, кончилось лето. Все зверье возвращается в свои берлоги. Желтые пятна мелькали за косматым черным облаком его волос. – Знаешь, – сказал Ричард, – я ведь могу осложнить тебе жизнь. – Каким образом? – Сказать все Джерри. – Зачем тебе это? – Я хочу тебя. – Не думаю, чтобы таким путем ты меня получил. – Я ведь знаю тебя, Руфи-детка. Я так хорошо тебя знаю, что могу сделать тебе больно. – Но не сделаешь. И вообще не пора ли тебе подыскать другую даму сердца? Он рассказывал ей о романе, ускорившем его охлаждение к Салли; да и о других романах тоже. Руфь чувствовала себя тогда оскорбленной, хоть и промолчала: эти женщины показались ей такими вульгарными, да и Ричард говорил о них с нескрываемым презрением. Он свернул на проселочную дорогу – две колеи в траве, – что вела к пруду. Дальше путь преграждала цепь; Ричард остановил машину. Между ними на переднем сиденье стояли пакеты с продуктами. На той стороне пруда одинокий рыбак общался со своим отражением. Было утро; дети, собиравшиеся здесь в течение всего лета, сейчас сидели в школе; она оставила Джоффри на попечении маляра, сдиравшего обои в гостиной, и обещала вернуться через полчаса. Все это промелькнуло в ее мозгу, пока она ждала, что предпримет Ричард. Он спросил ее: – У тебя кто-то есть? – Кроме Джерри? Другой роман? Не будь мерзким. Если бы ты хоть немного знал меня, ты бы даже не спрашивал. – Возможно, я тебя и не знаю. Борись за то, чтобы узнал. Раз он считает ее борцом, что ж, она будет бороться. – Ричард, – сказала она, – я должна просить тебя не звонить мне больше домой. Джерри слышал часть нашего последнего разговора и потом такое нес, что мне стало страшно. На его лице, повернутом к ней зрячим глазом, отразилось смятение: Руфь сама удивилась, какое это ей доставило удовольствие. – Что именно? – Ничего определенного. О тебе – ничего. Но, мне кажется, он знает. – Повтори в точности, что он сказал. – Нет. Это не имеет значения. Тебя, в общем-то, не касается, что он сказал. – Это перестало его касаться всего лишь секунду назад, когда он пришел в такое волнение при одной мысли, что Джерри знает. Если бы он любил ее, он бы только обрадовался, ему бы не терпелось в открытую вступить за нее в борьбу. Ричард на ощупь вытянул сигарету из пачки в нагрудном кармашке. – Ну что ж. – Он сунул слегка помятую сигарету в рот, поднес к ней спичку и выдохнул вверх, к крыше машины, широкую струю дыма. Нижняя губа его вытянулась, точно сток трубы. Он был пуст. Она поняла, что он мучительно ищет слова, которые не поставили бы его в ложное положение. – Хочешь поблагодарить меня, – спросил он, наконец, – за очень приятную поездку? – Ты не думаешь, что так будет лучше? Далекий рыбак взмахнул удочкой, и птицы на деревьях обрушили на них град комментариев. Пакеты с продуктами у ее локтя зашуршали – там таяло мороженое и отпотевали банки с охлажденным апельсиновым соком. Романы, поняла Руфь, как и все вообще, слишком многого требуют. Всем нам приходится платить фантастическую цену за то лишь, что мы существуем. Она задумалась – внезапно в уголке ее глаза возник Ричард, и она вся сжалась, боясь, что он сейчас ударит ее. Он зло, с наигранной решительностью, потушил сигарету, ткнув ею в пепельницу на приборном щитке. – Пошли, Руфь-детка, – со вздохом сказал он. – Мы же с тобой на себя не похожи. Давай погуляем. И не смотри на меня так – я тебя не удавлю. – А он наделен способностью ясновидящего: эта мысль у нее мелькнула. Потом она будет вспоминать, как они шли вниз по затененной дорожке, над которой в пятнах солнечного света тучами толклась мошкара. Укрытые ветвями болотных кленов от глаз рыболова, они поцеловались. Ногам ее стало холодно: теннисные туфли ее отсырели, набравшись влаги из травы. Он возвышался над нею, словно диковинное теплое дерево, которое она обхватила руками, играя в прятки. Здесь, на природе, под прохладным небом, уже не казалось странным, что ее целуют, – это было так же естественно, как то, что мать мыла ей голову над кухонной раковиной с длинным медным краном или что продавец у Гристеда, где она была полчаса тому назад, дал ей сдачу. Руки Ричарда, вопреки обыкновению, как-то уныло лежали в изгибе ее спины, а не ниже. – Пожалуйста, прости меня, – сказала она. – И мы никогда больше не будем спать вместе? Завязано? Она не выдержала и рассмеялась – уж очень смешно он это сказал, – потом взмолилась: – Отпусти меня. Я даже похудела. Словно для проверки он сжал ее талию. – Кое-что еще осталось. Они, наверное, еще о чем-то говорили, но в памяти Руфи все заслонили вибрирующие волны мошкары, ощущение мокроты и холода в ногах, образ рыболова, как бы осуществлявшего контроль над их расставанием с дальнего берега, где удочка и ее отражение в воде образовали своеобразную арку. Хотя порой по утрам, когда особых дел не было, ей и хотелось, чтобы зазвонил телефон, она все же была благодарна Ричарду за то, что он внял ей и в то же время по-прежнему подходил к ней на вечеринках, словно ожидая, что она, по старой памяти, поделится с ним некоей тайной. В общем-то, она не жалела, что в ее жизни был этот роман, и, застегивая молнии на зимних комбинезонах детей или ставя жаркое в духовку, не без удовольствия думала об этом приключении, сокрытом в прошлом. Ей казалось, что во всех отношениях она стала лучше и значительнее – почти такой, как надо: она не побоялась опасности и вынесла из пережитого умудренность опыта, сделалась женщиной более совершенной, терпимой. Было у нее все – и приятели в юности, и муж, и любовник; теперь вроде бы можно и успокоиться. Она не намеревалась вечно скрывать это от Джерри. Оглядываясь назад, она все больше убеждалась в том, что пошла на этот шаг не столько ради себя, сколько ради него, и то, что она отдалась другому мужчине, стало казаться ей своеобразной жертвой – жертвой, никем не замеченной. Пока роман был в разгаре, она не раз представляла себе, что будет, когда Джерри узнает: удар грома, оглушительный грохот, изобличающий яркий свет, всеочищающее разрушение. Но брак их выстоял, тупо и прочно, словно заброшенный храм, в который никто не ходит, и когда она вернулась в его лоно, – сознание вины давило на нее, и она принялась надраивать полы, перебила диван синей парусиной, накупила специй для кухни, изучала тетрадки детей, словно каждая была частью Священного писания, – Джерри, по всей видимости, даже и не заметил, что она какое-то время отсутствовала. Мысли о Ричарде, воспоминание о физической близости с ним, физически острое предвкушение встречи какое-то время наполняли все ее существо; трепещущая, переполненная чувствами, открытая, стояла она перед зеркалом их брака – и не видела ничего, кроме пустоты. Знакомое ощущение. Ее отец был всецело занят любовью к ближнему, а мать – любовью к отцу, и Руфь выросла, считая, что ею пренебрегают. Она принадлежала к унитариям, и означало это лишь то, что душа у нее хоть и в крошечной степени, но все же существовала. Незаметное возвращение Руфи к статусу верной жены произошло в мире, где все меняется. Чарли поступил в первый класс Гринвудской начальной школы; Джоанна, уверенная в себе девчушка с высоким лбом, пошла в третий класс. Эту юную особу превращение в женщину наверняка не смутит: вся страсть ее родителей той поры, когда оба учились в художественной школе, материализовалась в ней, их первом творении во плоти и крови. Постепенно Руфь набрала прежний вес, потерянный летом из-за неприятностей на нервной почве с желудком. Зима словно бинтом стянула пламенеющую осени. В тот год – первый год президентства Кеннеди – реки и озера замерзли рано и превратились в чудесные черные зеркала катков. Катаясь на коньках, Руфь летела и в полете обретала свободу. Она водила машину слишком быстро, пила слишком много и убегала на коньках вверх по реке, оставляя далеко позади Джерри и детей, – скользила стремительными, широкими рывками меж застывших стеною по берегам стройных серебряных деревьев. Желание летать появилось у нее после фиаско, которое она потерпела с Ричардом, – а это было фиаско, ибо если роман не закончился браком, то это фиаско. И у Джерри вспышка религиозности постепенно сошла на нет. К весне полка с богословскими книгами уже утратила для него интерес – только листочки бумаги в каждом томике отмечали, сколько он прочел. Страх оставил после себя след – разухабистость. Джерри безудержно увлекся твистом, и на вечеринках, глядя, как он извивается в экстазе, взмокший от пота, Руфь словно видела перед собой таинственно возникшего сына, которым она могла лишь с опаской гордиться, – такой в нем чувствовался переизбыток энергии. Джерри бросил курить и принялся скупать модные пластинки, которые крутил до тех пор, пока не начинал подпевать в унисон: “Рожденный для утрат, я прожил жизнь напрасно…” Это выглядело бы нелепо и жалко – как-никак мужику тридцать лет, – если бы он не казался таким одурело счастливым. К нему вернулась легкая, беззаботная импульсивность – качество, запомнившееся Руфи со времени его ухаживания; зато Руфь вспомнить не могла, когда в последний раз считала его красивым, а теперь, стоило ему повернуться к ней лицом, ее пронзала мысль, что он – интересный мужчина. На щеках у него появился румянец, зеленые глаза смотрели лукаво. Его апатия и страх вызывали в ней чувство беспомощности и вины, и сейчас она радовалась его возрождению к жизни, хотя оно и несло с собой что-то для нее враждебное, непредсказуемое. Как-то вечером, вешая его брюки в шкаф, пока он играл во дворе с детьми в пятнашки, она с удивлением услышала легкое, чуть ли не музыкальное шуршание песка на полу. Он высыпался из-под манжет на брюках. О, да, пояснил Джерри после ужина, он останавливался на пляже – нет, не на гринвудском, а на другом, с индейским названием, тут как-то на днях, когда было тепло – заехал по пути со станции: так получилось, что он попал на более ранний поезд. Почему? Да потому, что был чудесный майский день – разве нужна другая причина? Она что – жена или тюремный надзиратель? Ему захотелось подышать соленым воздухом – вот он и погулял у воды, посидел немного среди дюн, там почти никого не было, лишь маленькая яхточка плавала в Саунде. Очень было красиво. – Дети наверняка с удовольствием поехали бы с тобой. – Ты свободна весь день – взяла бы да и свозила их. Он смотрел на нее очень смело, и глаза у него были зеленые-зеленые, а вид задиристый из-за крошечной ссадины на переносице, и она вдруг поняла, почему он так нагло держится: он знает. Он узнал. Откуда? Должно быть, Ричард проболтался. Неужели все уже знают? Ну и пусть. Главное для нее – Джерри, и если он знает и при этом не мечет громы и молнии, – уже слава Богу. Весь вечер, глядя на детей, на посуду, на лицо Джерри, поочередно возникавшие перед ней, она мысленно обдумывала слова признания, объяснения. Как это объяснить? Самое лучшее сказать, что она пошла на это, чтобы стать совершеннее – как женщина и как жена. Она внимательно следила за тем, чтобы ситуация не вышла из-под ее контроля. И роман почти не оставил на ней следа. Эти признания, как и необходимость их сделать, страшили ее, и она уснула, чтобы избавиться от страха, в то время как Джерри молча листал страницы “Арт ньюс”. Она вновь ничего не увидела в зеркале, кроме пустоты. За окнами их спальни, у дороги, стоял гигант вяз – один из немногих, оставшихся в Гринвуде. Молодые листики, только что вылезшие из почек, курчавились на нем, еще не успев набрать красок, – этакая пыль, дымка, недостаточно плотная, чтобы укрыть костяк ветвей. А ветви были корявые, могучие, вечные – неисчерпаемый источник поддержки и радости для глаз Руфи. Из всего, что находилось в поле ее зрения, этот вяз больше всего убеждал ее в наличии космической благодати. Если бы Руфь попросили описать Бога, она описала бы это дерево. По раскидистым нижним ветвям разгуливали голуби, точно прихожане по собору; в вольном воздухе над дорогой свисали усиками лозы веточки – они сладострастно и жадно пили свет, лениво прочесывая воздух, словно пальцы, опущенные в воду с каноэ. Руфь подумала, что не так уж и страшно умереть. Она лежала под стеганым одеялом и пыталась заснуть. Энергичные шаги раздались внизу, покружили и направились наверх. Без приглашения Джерри залез к ней под одеяло. Она надеялась – хотя тут же решила, что, наверное, слишком многого хочет, – что он не станет приставать к ней со своей любовью. А он обхватил рукой ее талию и спросил: – Ты счастлива? – Не знаю. – Ты устала? – Да. – Давай спать. – А ты пришел не для того, чтоб приставать ко мне? – Ни в коем случае. Я пришел, потому что ты последнее время такая грустная. Колышущиеся очертания дерева, твердые, как камень, и прихотливые, как ветер, казались далекими, словно шепотом произнесенное слово. – Я не грустная, – сказала она. Джерри глубже зарылся под одеяло и уткнулся открытым ртом в ее обнаженное плечо. Когда он заговорил, язык его щекотнул ей кожу. – Скажи, кого ты любишь, – пробормотал он. – Я люблю тебя, – сказала она, – и всех голубей на этом дереве, и всех собак в городе, кроме тех, что роются в наших мусорных бачках, и всех котов, кроме того, от которого забеременела наша Лулу. И еще люблю спасателей на пляже, и полисменов в городе, кроме того, который отругал меня за то, что я не там развернула машину, и я люблю некоторых из наших ужасных друзей, особенно когда выпью… – А как ты относишься к Дику Матиасу? – Мне он безразличен. – Я знаю. Вот это-то и поражает меня в тебе. Он такой болван. В самом прямом смысле. Да еще одноглазый. У тебя от этого мурашки не бегут по коже? Руфь считала, что чувство собственного достоинства – достоинства, обязывающего хранить тайну, – требует, чтобы она ничего не говорила, пусть Джерри скажет сам. Замкнувшись в отчаянии, она ждала. Он приподнялся на локте – она закрыла глаза и представила себе в его руке нож. От жаркой погоды снова заныли ноги, болевшие с тех пор, как она носила Джоффри. Присутствие Джерри усиливало боль. Она глубоко вздохнула. Он сказал совсем не то, чего она ждала, хотя, видимо, это и было главным пунктом разговора: – Ну, а как ты относишься к Салли? Расскажи мне про Салли. Руфь рассмеялась, словно он неожиданно щекотнул ее. – Салли? – Ты ее любишь? Она снова рассмеялась. – Конечно, нет. – Она тебе нравится? – Не очень. – Детка, уж что-что, а нравиться она тебе должна. Ты же ей нравишься. – Не думаю, чтобы я так уж ей нравилась. То есть, я хочу сказать, может, я и нравлюсь ей, но только как еще одна местная жительница, которую она может затмить… – Нисколько она тебя не затмевает. Она не считает этого. Она считает тебя прехорошенькой. – Не говори глупостей. Я выгляжу ничего только при правильном освещении и когда у меня настроение не слишком поганое. А она, можно сказать, – грандиозная. – Почему “можно сказать”? Я согласен. Она – экстра-класс, но чего-то в ней не хватает. Чего? Руфь никак не могла заставить себя сосредоточиться на Салли – образ ее все время расплывался, сливаясь с образом Ричарда. Она вдруг поняла, что за время их романа научилась не думать о его жене, хотя поначалу, когда они только приехали в Гринвуд, ее поразила Салли – эти светлые волосы, свисающие вдоль широкой спины, мужская походка и испуганный взгляд, напряженная улыбка, кривившая уголок рта. – Мне кажется, – сказала Руфь, – Салли никогда не была очень счастлива. Они с Диком не подходят друг другу – во всех отношениях. Оба любят бывать на людях, но, пожалуй, не дополняют друг друга… – Ей хотелось добавить: “как мы с тобой”, но она не решилась и умолкла. А Джерри уже сел на своего любимого конька. – Господи Боже мой, да кто же может быть под пару Ричарду? Ведь он чудовище. – Ничего подобного. И ты это знаешь. Сколько угодно женщин были бы под пару ему. Да любая ленивая, плотоядная бабенка, не слишком алчная… – Разве Салли – алчная? – Очень. – До чего же она алчная? – До всего. До жизни. Совсем как ты. – И однако же – не плотоядная? Руфь вспомнила, что говорил Ричард насчет Салли. Только бы не повторить его слов, отвечая сейчас Джерри. – У меня такое впечатление, – сказала она, – что ей не хватает тепла, сострадания. Она не подпускает к себе ничего, что могло бы ее расстроить. Ну, а насчет ее плотоядности – откуда мне знать. Во всяком случае, с чего это вдруг такой прилив интереса? – Ни с чего, – сказал он. – Любовь к своему соседу – и только. – Он притулился к ней, глубже уйдя под одеяло, так что видна была только макушка: Руфь вдруг заметила в его волосах седину. Внезапно, следуя своей излюбленной манере, он замурлыкал: звук, рождавшийся где-то глубоко у него в горле, достиг ее ушей. Это было сигналом – повернуться к нему, если она хочет; она продолжала лежать на спине, хотя он прогнал с нее сон и всю священную магию – с вяза. – А мне кажется, – донесся его голос из-под одеяла, – что у вас с Салли куда больше общего, чем ты думаешь. Ты вот была когда-нибудь очень счастлива? – Конечно, была. Я почти всегда счастлива – в этом моя беда. Все хотят видеть меня спокойной, довольной, и вот, черт подери, такая я и есть. Даже не знаю, в чем сегодня моя беда. – Может, решила, что забеременела? – И он тут же вынес обвинительное заключение; – Тогда, значит, встречалась с тем же котом, что и Лулу. – Я знаю, что нет. – Тогда что-то другое. Подцепила какую-нибудь гадость. – Иной раз, – попыталась она направить разговор в другое русло, – мне действительно хочется защитить Салли, у меня даже появляется к ней теплое чувство. Она, конечно, пустенькая и эгоистка, и я знаю, окажись я когда-нибудь на ее пути, она, не задумываясь, переступит через меня, но в то же время во всей этой ее показухе есть какая-то щедрость, она старается что-то дать миру. В горах, на лыжах, когда она надевает эту свою дурацкую шапочку с кисточкой и начинает флиртовать с лыжным инструктором, мне так и хочется обнять ее, прижать к себе – такая она милая дурочка. А когда мы ездили ловить мидий, она была просто прелесть. Но все теплые чувства к ней у меня исчезают, когда вы твистуете. Ты об этом спрашивал? Он поглаживал ее грудь поверх комбинации, и теперь, после его кошачьего мурлыканья, у нее возникло неприятное чувство, будто он вот-вот ее съест. Она оттолкнула его и, сбросив покрывало с его лица, спросила: – Так ты об этом спрашивал? Он уткнулся лицом ей в плечо – большой нос его был таким холодным – и закрыл глаза. Теперь, украв у нее сон, он, видимо, сам решил соснуть. Кожей плеча она почувствовала, как его губы расползаются в улыбке. – Я люблю тебя, – вздохнул он. – Ты так хорошо все видишь. Потом она удивлялась, как могла она быть до такой степени слепа – и слепа так долго. Улик было сколько угодно: песок; его необъяснимые появления и исчезновения; то, что он бросил курить; его победоносная, безудержная веселость на вечеринках в присутствии Салли; та свойственная только жене мягкость (в тот момент Руфь словно ужалило, и картина эта надолго осталась в ее памяти), с какою Салли как-то раз взяла Джерри за руку, приглашая танцевать. Одержимость идеей смерти, владевшая Джерри прошлой весной, казалась Руфи настолько неподвластной доводам разума, настолько непробиваемой, что новые черточки в его поведении она отнесла к той же области таинственного: новая манера говорить и вышагивать; приступы раздражительности с детьми; приступы нежности к ней; бесконечный самоанализ, без которого не обходилась ни одна их беседа; бессонница; ослабление его физических притязаний и какая-то новая холодная властность в постели, так что порой ей казалось, что она снова с Ричардом. Как могла она быть настолько слепой? Сначала она подумала, что от долгого созерцания собственной вины приняла появление нового за следствие прошлого. Она призналась себе тогда, – хотя ни за что не призналась бы в этом Джерри, – что не считала его способным на такое. Джерри попросил ее о разводе в воскресенье – в воскресенье той недели, когда он после двух дней, проведенных в Вашингтоне, прилетел в каком-то смятенном состоянии одним из последних самолетов. Расписание тогда сбилось, все рейсы были переполнены, и она сидела на аэродроме Ла-Гардиа, встречая самолет за самолетом. Когда, наконец, знакомый силуэт – узкие плечи, коротко остриженная голова – вырисовался на фоне мутных огней летного поля и заспешил к ней, она немало удивилась той униженной радости, с какой забилось у нее сердце. Будь она собакой, она, наверное, подпрыгнула бы и лизнула его в лицо; будучи же всего лишь женой, она позволила ему поцеловать себя и повела к машине, по дороге слушая рассказ о поездке: Госдепартамент; несколько минут с Вермеером в Национальной галерее; относительно крепкий сон в гостинице; жалкие подарки детям, которые он купил в магазине мелочей; одуряющее ожидание в аэропорту. По мере того как городская сумятица оставалась позади, его говорящий профиль в теплом склепе машины утрачивал в ее глазах ореол чуда, и к тому времени, когда они со скрежетом остановились на дорожке у дома, оба не чувствовали ничего, кроме усталости; они поели куриного супа, выпили немного бурбона и юркнули в холодную постель. Однако потом это его возвращение домой казалось ей сказкой – последним оазисом, когда еще была твердая почва под ногами, перед этим дождливым воскресным днем, с которого началось плавание по морю кошмара, ставшее с тех пор ее естественным состоянием. В то утро она с детьми отправилась на пляж. Джерри захотел пойти в церковь. Летом служба начиналась в девять тридцать и кончалась в десять тридцать. Руфь считала несправедливым заставлять детей так долго ждать, особенно учитывая капризы того лета: ясная погода по утрам, тучи – уже к полудню. Поэтому они высадили его, принаряженного, возле церкви и поехали дальше. Тучи появились раньше обычного: сначала – пуховочки, словно струйки дыма из локомотива, отправляющегося в путь вдоль горизонта, а потом настоящие тучи, все более затейливые и темные – зaмки, континенты, по мере продвижения разраставшиеся ввысь, застилавшие солнце. У мамаш на пляже была игра – подстерегать очередной просвет солнца. Облака плыли на восток, поэтому глаза мамаш были обращены на запад, где разматывался золотой бинт – сначала зажжет крыши коттеджей в Джейкобе-Пойнте, затем в полосу света попадает большая зеленая водонапорная башня, снабжающая коттеджи водой, и загорится, словно спустившийся с Марса космический корабль, металлическое яйцо на ее крыше; потом яркий свет покатится равномерными толчками по прибрежному песку, от чего он станет похож на поле нездешней, клонимой ветром пшеницы, и, наконец, солнце прорежется над головой, жаркое, вырвавшееся на свободу из цепляющихся за него рваных закраин облаков, а глубины неба закружатся радугой между прищуренными ресницами мамаш. В это воскресенье просветы в облаках исчезали быстрее обычного, и к половине двенадцатого стало ясно, что вот-вот пойдет дождь. Руфь с детьми отправилась домой. Они обнаружили Джерри в гостиной: он сидел и читал воскресную газету. Он снял пиджак и распустил узел галстука, но из-за того, что волосы его были все еще влажные и прилизанные водой, показался Руфи каким-то странным. Он был рассеян, резок, враждебен; он вел себя так, точно они забрали себе все пляжное время и оставили его ни с чем. Но он часто бывал раздражен после церкви. Руфь вынула из духовки жаркое, и все, кроме Джерри, сели за воскресный обед в купальных костюмах. Это был тот единственный день в неделю, когда Джерри перед обедом читал молитву. Не успел он начать: “Отче наш”, как Джоффри, которого научили молитвам на сон грядущий, громко произнес: “Милый Боженька…” Джоанна с Чарли захихикали. Джерри, не обращая на них внимания, продолжал быстро читать молитву, а Джоффри, закрыв глазенки, сжав пухлые ручки над тарелкой, тщетно пытался поспеть за ним, но, не выдержав темпа, жалобно прохныкал: – Не могу я так говорить! – Аминь, – произнес Джерри и наотмашь ударил Джоффри по макушке. – Заткнись. В начале недели мальчик сломал себе ключицу. Плечики его были оттянуты назад специальным бинтом, и он был особенно чувствителен к боли. Проглотив слезы, Джоффри возмутился: – Ты же читал так быстро! – Глупыш, тебе вовсе не надо было повторять молитву за папой, – пояснила Джоанна. А Чарли повернулся и, приложив язык к нёбу, весело, с издевкой защелкал: – Ки-ки-ки. Вынести сразу столько оскорблений Джоффри был уже не в состоянии: он чуть не задохнулся. Личико его покраснело и сморщилось в плаксивой гримасе. – Джерри, ты меня удивляешь, – сказала Руфь. – Нехорошо это. Джерри схватил вилку и швырнул в нее – собственно, не в нее, а поверх ее головы: вилка через дверь вылетела на кухню, Джоанна и Чарли украдкой переглянулись, и оба чуть не фыркнули. – Черт бы вас всех подрал, – сказал Джерри, – в свинарнике и то, наверно, приятнее читать молитву. Вы же сидите все, как один, голые. – Ребенок хотел сделать как лучше, – сказала Руфь. – Он же не понимает разницы между благодарственной молитвой и обычной. – Тогда какого хрена ты его не выучишь? Будь у него приличная мать, хоть наполовину, черт возьми, христианка, он бы знал, что молитву нельзя прерывать. Джоффри, – повернулся к сыну Джерри, – перестань плакать, если хочешь, чтоб ключица перестала болеть. Потрясенный тем, что отец говорит с ним таким злым тоном, мальчик попытался что-то произнести: – Я… я… я… – Я… я… я… – передразнила его Джоанна. Джоффри завопил точно резаный. Джерри вскочил и кинулся к Джоанне, намереваясь ударить ее. Она метнулась в сторону, перевернув при этом стул. Лицо у нее было такое испуганное, что Джерри рассмеялся. Этот бессердечный смех словно высвободил всех злых духов за столом: Чарли повернулся к Джоффри и, сказав: “Плакса”, ущипнул его за плечо и тем сдвинул ключицу. Руфь обрушилась на сына еще прежде, чем заревел малыш; Чарли закричал: “Я забыл, я забыл!” Потеряв голову от этой неожиданной вспышки злобы, стремясь обезвредить ее в зародыше, Руфь, все еще держа разливательную ложку, сорвалась с места и обежала вокруг стола с такой стремительностью, что ей казалось, она скользит на коньках. Свободной рукой она замахнулась на Джерри. Увидев ее занесенную руку, он спрятал голову в плечи и закрыл лицо ладонями – взгляду ее предстал затылок с гладко прилизанными волосами и пробивающейся кое-где сединой. Затылок у него оказался тверже ее руки; она подвернула большой палец – боль застлала ей глаза. Ничего не видя, она молотила и молотила эту упрямо склоненную башку, не в состоянии одной рукой – потому что другой продолжала сжимать разливательную ложку – добраться до глаз, до его полного яда рта. Когда она замахнулась на него в четвертый раз, он встал и, схватив ее запястье, так сжал, что тонкие косточки хрустнули. – Ты, истеричная холодная стерва, – ровным тоном произнес он. – Никогда больше не смей ко мне прикасаться. – Он произнес это, отчеканивая каждое слово, и лицо, которое, наконец, смотрело на нее, было хоть и красное, но смертельно-спокойное, – лицо подрумяненного трупа. Кошмар начался. Двое старших детей умолкли. А Джоффри плакал и плакал, терзая всем нервы. Эластичный бинт двойной петлей туго обвивал его голые плечики, так что пухлые ручки беспомощно висели, как у обезьянки. Джерри сел и взял Джоффри за руку. – Ты умница, что хотел прочесть со мной молитву, – сказал он. – Но благодарственную молитву читает всегда только один человек. Может быть, на этой неделе я научу тебя этой молитве, и тогда в будущее воскресенье ты скажешь ее вместо папы. О'кей? – О-о-о… – продолжая всхлипывать, малыш попытался выразить свое согласие. – О-о-о… – шепнула Джоанна на ухо Чарли; тот фыркнул, бросил искоса взгляд на Руфь и снова фыркнул. А Джерри продолжал уговаривать Джоффри: – Ты умница. Ну, перестань же плакать и ешь горошек. Дети, верно, наша мама молодчина, что приготовила нам такой вкусный горошек? А папа сейчас нарежет вкусное жаркое. Где эта чертова вилка для жаркого? Извините, все извините. Джоффри, прекрати. Но Джоффри никак не мог остановиться: все тельце его сотрясалось, события последних минут снова и снова возникали в памяти. Руфь обнаружила, что тоже дрожит и не может произнести ни слова. Она не могла подладиться к Джерри, старавшемуся шутками и прибаутками вернуть детям хорошее настроение, заставить их снова полюбить его, и чувствовала себя лишней. На кухне, принявшись мыть посуду, Руфь разрыдалась. Сквозь оконные стекла, на которых появились первые ломаные штрихи дождевых струек, она видела, как Джоанна, Чарли и двое соседских детишек играют в большой зеленый мяч под темным, фиолетовым небом. Джоффри она уложила наверху спать. В кухню вошел Джерри, поднял вилку с пола и, став рядом с женой, молча взял полотенце и принялся вытирать посуду. Она уже забыла, сколько месяцев тому назад он последний раз помогал ей с посудой. И сейчас в этой его молчаливой помощи она почувствовала что-то угрожающее и заплакала сильнее. – В чем все-таки дело? – спросил он. От слез у нее драло горло и трудно было говорить. – Извини меня за эту вспышку, – сказал он. – Я не в себе эти дни. – Из-за чего? – О… из-за всякого разного. Близость смерти? Я перестал об этом думать и просто начал умирать. Посмотри на мои волосы. – Это тебе идет. Ты стал красивее. – Наконец-то, да? То же и с работой. Чем меньше я рисую, тем больше меня любят. Им нравится, когда я говорю. Я стал чем-то вроде подставного лица вместо Эла. – Ты мог бы уйти. – Когда у меня столько детей? – Эти вытирать не надо. Поставим остальные на сушилку. – А ничего, что дети бегают по дождю? – Пока он еще не такой сильный. – Может, взять их с собой в кегельбан поиграть в шары, когда дождь разойдется? – Они были бы счастливы. – Значит, стал красивее. Что же побудило тебя выйти замуж за такого гадкого утенка? – Тебя действительно мучает твоя работа? – Нет. – А что же? – Нам обязательно об этом говорить? – А почему бы и нет? – спросила она. – Я боюсь. Если мы начнем говорить, то можем уже не остановиться. – Давай. Пасуй на меня. Услышав команду, он будто расцвел; ей почудилось – хотя от слез все расплывалось перед глазами, – что плечи его распрямились, словно с них упали оковы, и он вдруг стал шириться, разбухать, как разбухают облака над пляжем. – Пошли, – сказал он и повел ее из кухни в гостиную, затем мимо большого старого камина – к фасадным окнам, смотревшим на вяз. На подоконнике, у самого переплета, лежала маленькая бурая кучка монеток, оранжевая бусинка из индейского ожерелья, которое Джоанна мастерила в школе, тусклый медный ключ от чего-то, чего ему уже никогда не открыть, – от чемоданов, сундука, детской копилки. Во время их разговора Джерри не переставая играл этими предметами, словно пытался выжать из них непреложный приказ, конечный приговор. – Тебе никогда не казалось, – спросил он, намеренно четко произнося слова, как если бы читал вслух детям, – что мы совершили ошибку? – Когда? – Когда поженились. – Разве мы не любили друг друга? – А это была любовь? – Я считала, что да. – Я тоже так считал. – Он ждал. И она откликнулась: – Да, тогда мне казалось именно так. – Но теперь не кажется. – Нет, кажется. По-моему, мы стали лучше ладить. – В постели? – А разве мы не об этом говорим? – Не только. Руфь, а тебя никогда не тянет выйти из игры до наступления конца? – О чем ты, Джерри? – Детка, я просто спрашиваю тебя, не совершаем ли мы страшной ошибки, намереваясь остаться в браке до конца жизни. У нее перехватило дыхание, почудилось, что кожа на лице застыла, как одна из стен этой замкнутой комнаты, ограниченной коричневым подоконником с кучкой монеток, низкими фиолетовыми облаками, на фоне которых бледными тенями вырисовывались веточки вяза, квадратом стекла, исполосованным каплями дождя. Голос Джерри окликнул ее: – Эй? – Что? – Не расстраивайся, – сказал он. – Это всего лишь предположение. Идея. – Что ты оставишь меня? – Что мы оставим друг друга. Ты сможешь вернуться в Нью-Йорк и снова стать художницей. Ведь ты же столько лет не писала. А жаль. – Ну, а как будет с детьми? – Я об этом думал – нельзя ли нам как-нибудь их поделить? Они могли бы видеться друг с другом и с нами, сколько захотят, и право же, все было бы не так уж плохо, лишь бы это соответствовало нашим обоюдным желаниям. – А какие же, собственно, должны быть наши желания? – Те самые, о которых мы сейчас говорим. Ты могла бы писать, и ходить босиком, и снова приблизиться к богеме. – Перезрелая представительница богемы – вся в морщинах, с варикозными венами на ногах и выпирающим животом. – Не говори глупостей. Ты же молодая. Ты сейчас куда лучше выглядишь, чем когда я впервые тебя встретил. – Как это мило с твоей стороны! – Ты могла бы взять Чарли. Мальчиков лучше разделить, а Джоанна нужна мне, чтобы помочь вести дом. – Они нужны друг другу и нужны мне. Все нужны. И всем нам нужен ты. – Не говори так. Я тебе не нужен. Тебе – нет. Я не создал тебе подобающей жизни, я не тот мужчина, который тебе нужен. И никогда им не был. Просто развлекал тебя, как коллега-студент. Тебе нужен другой мужчина. Тебе нужно выбраться из Гринвуда. Она терпеть не могла, когда в голосе его начинали звучать визгливые нотки. – Значит, ты и городок наш забираешь себе. Меня заткнешь куда-нибудь на чердак, а дом себе оставишь. Нет, благодарю. Если ты работаешь в большом городе, там и живи. – Не надо ожесточаться. Ты ведь не жестокая. И ты даже не слушаешь меня. Неужели тебе не хочется стать свободной? Спроси себя по-честному. Я смотрю, как ты изнываешь до отупения, занимаясь этим домом, и у меня возникает чувство, что я в художественной школе поймал птицу и посадил ее в клетку. Вот я и хочу тебе сказать: дверца открыта. – Ты мне не это говоришь. Ты говоришь, что хочешь, чтобы я убралась отсюда. – Ничего подобного. Я говорю, что хочу, чтобы ты жила, как человек. А то слишком мы всё друг другу облегчаем. Защищаем один другого от настоящей жизни. – Чушь какая-то. В чем все-таки дело, Джерри? В чем подлинная причина всего этого? Неужели я стала вдруг такой плохой? – Ты вовсе не плохая. Ты хорошая. – Он дотронулся до ее плеча. – Ты грандиозная. Она вздрогнула от его прикосновения – ей снова захотелось его ударить. На этот раз он не пытался ей помешать. Ее рука, неудачно занесенная, лишь скользнула по его голове. В голосе ее снова зазвучали слезы: – Да как ты смеешь так обо мне говорить! Пошел вон! Пошел вон сейчас же! Дождь усилился, и дети – их собственные и двое детишек Кантинелли – ввалились с улицы. – Я возьму их с собой в кегельбан, – предложил Джерри. Казалось, он был даже рад, что она ударила его; он вдруг стал очень деловитым, торопливо заговорил: – Послушай. Больше мы говорить не будем. И не думай о том, что я тебе сказал. Вызови на сегодняшний вечер кого-нибудь посидеть с детьми, и я повезу тебя ужинать в морской ресторан. Пожалуйста, не плачь и не волнуйся. – Он повернулся к детям и крикнул: – Кто-о-о-о едет со мной играть в шары? Хор “я” орудийным залпом ударил в нее. За ее спиной дождь резко барабанил по холодным стеклам. Джерри, казалось, наслаждался ее беспомощностью. – Джоанна и Чарли, Роза и Фрэнк, – крикнул он, – живо в машину! – Он помог маленькому Фрэнку, по годам среднему между Чарли и Джоффри, снова надеть туфли. Все происходило так, точно ее уже здесь и не было, а Джерри владел и домом и детьми. Руфь почувствовала, как голову ее пронзила острая боль – она не сразу поняла, что звук возник не в мозгу, а где-то извне, – это Джоффри спустился вниз, прижимая к себе одеяльце, и ревел во весь голос. Он тоже хотел ехать в кегельбан. – Солнышко мое, – сказала Руфь, с усилием выталкивая из горла слова. – Тебе нельзя. У тебя же сломана ключица, ты не сможешь бросать шары. Он так взвыл, что она даже зажмурилась; остальные дети один за другим выбегали из дома, хлопая дверью: один, два, три, четыре. “Нельзя тебе ехать, нельзя”, – звучал в ее голове голос Джерри. Это акустическое чудо заставило ее открыть глаза. Он стоял на коленях, на полу, крепко прижав к себе сына. – Ангел мой, бедный мои ангелочек, – говорил он. Лицо его над плечиком Джоффри было искажено, как показалось Руфи, чрезмерным горем. Он попытался подняться с колен, держа на руках сынишку, как младенца. Взвыв от боли, глубоко оскорбленный, Джоффри вырвался и уткнулся Руфи в колени – слезы закапали на ее голую ногу. На ней был старый черный купальный костюм от Блюмингдейла – она давно вынула проволоку из лифчика, считая, что у нее слишком торчат в нем груди. Джерри с улыбкой вытер рукой глаза. – Бог ты мой, какой ужас, – весело сказал он, клюнул Руфь в щеку и оставил одну в доме, где единственным звуком был шум льющегося дождя.

The script ran 0.002 seconds.