Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Василий Шукшин - Космос, нервная система и шмат сала [1966]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В рассказах Василия Шукшина оживает целая галерея образов русского характера. Автор захватывает читателя знанием психологии русского человека, пониманием его чувств, от ничтожных до высоких; уникальным умением создавать образ несколькими штрихами, репликами, действиями. В книге представлена и публицистика писателя - значимая часть его творчества. О законах движения в кинематографе, о проблемах города и деревни, об авторском стиле в кино и литературе и многом другом В.Шукшин рассказывает метко, точно, образно, актуально.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 

— А-а. — Мужик резко зашаркал рубанком. — Скажите, он слепой был? — спросила девушка после долгого молчания. — Слепой. — И давно? — Лет десять уж. А что? — Так… Девушка пошла из ограды. На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жалко дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей. Далекие зимние вечера Февраль 1942 года. Под Москвой идут тяжелые бои. А на окраине далекой сибирской деревеньки крикливая ребятня с раннего утра режется в бабки. Сумки с книжками валяются в стороне. Обыгрывает всех знаменитый Мишка Босовило — коренастный малый в огромной шапке. Его биток, как маленький снаряд, вырывает с кона сразу штук по пять бабок. Мишка играет спокойно, уверенно. Прежде чем бить по кону, он снимает с правой руки рукавицу, сморкается по-мужичьи на дорогу, прищуривает левый глаз… прицеливается… Все затаив дыхание горестно следят за ним. Мишка делает шаг… второй… — р-р-раз! — срезал. У Мишки есть бабушка, а бабушка, говорят, того… поколдовывает. У ребятишек подозрение, что Мишкин биток заколдован. Ванька Колокольников проигрался к обеду в пух и прах. Под конец, когда у него осталась одна бабка, он хотел словчить: заспорил с Гришкой Коноваловым, что сейчас его, Ванькина очередь бить. Гришка стал доказывать свое. — А по сопатке хошъ? — спросил Ванька. — Да ты же за Петькой бьешь-то! — Нет, ты по сопатке хошь? — Когда Ваньке нечего говорить, он всегда так спрашивает. Их разняли. Последнюю бабку Ванька выставил с болью, стиснув зубы. И проиграл. Потом стоял в сторонке злой и мрачный. — Мишка, хочешь «Барыню» оторву? — предложил он Мишке. — За сколько? — спросил Мишка. — За пять штук. — Даю три. — Четыре. — Три. — Ладно, пупырь, давай три. Скупердяй ты, Мишка!.. Я таких сроду не видывал. Как тебя еще земля держит? — Ничего, держит, — спокойно сказал Мишка. — Не хочешь — не надо. Сам же напрашиваешься. Образовали круг. Ванька подбоченился и пошел. В трудные минуты жизни, когда нужно растрогать человеческие сердца или отвести от себя карающую руку, Ванька пляшет «Барыню». И как пляшет! Взрослые говорят про него, что он, чертенок, «от хвоста грудинку отрывает». Ванька пошел трясогузкой, смешно подкидывая зад. Помахивал над головой воображаемым платочком и бабьим голоском вскрикивал: «Ух! Ух! Ух ты!». Под конец Ванька всегда становился на руки и шел, сколько мог, на руках. Все смеялись. Прошелся Ванька по кругу раз пять, остановился. — Давай! Мишка бросил на снег две бабки. Ванька опешил: — Мы же за три договаривались! — Хватит. Витька передвинул шапку козырьком на затылок и медленно пошел на Мишку. Тот изготовился. Ванька неожиданно дал ему головой в живот. Мишка упал. Заварилась веселая потасовка. Половина была на Ванькиной стороне, другие — за Мишку. Образовали кучу мялу. Но тут кто-то крикнул: — Училка! Всю кучу ребятишек как ветром сдуло. Похватали сумки — и кто куда! Ванька успел схватить с кона несколько бабок, перемахнул через прясло и вышел на свою улицу. Он был разгорячен дракой. Около дома ему попалась на глаза снежная баба. Ванька дал ей по уху. Высморкался на дорогу, как Мишка Босовило, вошел в избу. Запустил сумку под лавку, туда же — шапку. Полушубок не стал снимать — в избе было холодно. На печке сидела маленькая девочка с большими синими глазами, играла в куклы. Это сестра Ваньки — Наташка. — Ваня пришел, — сказала Наташка. — Ты в школе был? — Был, был, — недовольно ответил Ванька, заглядывая в шкаф. — Вань, вам про кого с» дня рассказывали? — Про жаркие страны. — Ванька заглянул в миску на шестке, в печку. — Пошамать нечего? — Нету, — сказала Наташка и снова стала наряжать куклу — деревянную ложку — в разноцветные лоскуты. Запела тоненьким голоском: Ох, сронила колечко-о С правой руки-и! Забилось сердечко По милым дружке-е… Наташка пела песню на манер колыбельной, но мелодии ее — невыносимо тяжкой и заунывной — не искажала. Ванька сидел у стола и смотрел в окно. Ох, сказали, мил помер — Во гробе-е лежи-ит, В глубокой могилке-е Землею зарыт. Ванька нахмурился и стал водить грязным пальцем по синим клеточкам клеенки. Голос Наташи, как чистый ручеек, льется сверху в синюю пустоту избы. Ох, надену я платье-е, К милому пойду-у, А месяц укажет Дорожку к нему-у… — Хватит тебе… распелась, — сказал Ванька. — Спой лучше про Хаз-Булата. Наташа запела: Хаз-Булат удало-ой… Но тут же оборвала: — Не хочу про Хаз-Булата. — Вредная! Ну, про Катю. — Катя-Катерина, купеческая дочь? — Ага. — Тоже не хочу. Я про милого буду. Ох, пускай люди судю-ют, Пускай говоря-ят… Ванька поднялся, достал из-под лавки сумку, сел на пол, высыпал из сумки бабки и стал их считать. Вид у него вызывающе-спокойный; краем глаза наблюдает за Наташкой. Наташка от неожиданности сперва онемела, потом захлопала в ладоши: — Вот они где, бабочки-то! Ты опять в школе не был? Обязательно скажу маме. Ох, попадет тебе, Ванька! — …Семь, восемь… Говори, я ни капли не боюсь. Девять, десять… — Вот не выучишься — будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом. Локоть-то близко будет, да не укусишь. Ванька делает вид, что его душит смех. — …Одиннадцать, двенадцать… А лоботрясом, думаешь, хуже? В сенцах что-то треснуло. Ванька сгреб бабки и замер. — Ага! — сказала Наташка. Но это трещит мороз. Однако бабки все равно нужно припрятать. Ванька ссыпал их в старый валенок и вынес в сенцы. Потом опять он сидит у стола. Думает, где можно достать три полена дров. Хорошо бы затопить камелек. Мать придет, а в избе такая теплынь, хоть по полу валяйся. Она, конечно, удивится, скажет: «Да где же ты дров-то достал, сынок?» Ванька даже пошевелился — так захотелось достать три полена. Но дров нету, он это знает. Наташка уже не поет, а баюкает куклу. Нудно течет пустое тоскливое время. За окнами стало синеть. Чтобы отвязаться от назойливой мысли о дровах, Ванька потихоньку встал, подкрался к печке, вскочил и крикнул громко: — А-а! — Ой!.. Ну что ты делаешь-то? — Наташка заплакала. — Напужал, прямо сердце упало… — Нюня! — говорит Ванька. — Ревушка-коровушка! Не принесу тебе елку. А я знаю, где вот такие елочки! — Не надо мне твою елочку. Мне мама принесет. — А хочешь, я тебе «Барыню» оторву? Ванька взялся за бока и пошел по избе, и пошел, высоко подкидывая ноги в огромных валенках. Наташка засмеялась. — Ну и дурак ты, Ванька! — сказала она, размазывая по лицу слезы. — Все равно скажу маме, как ты меня пужаешь. Ванька подошел к окну и стал оттаивать кружок на стекле, чтобы смотреть на дорогу. В избе тихо, сумрачно и пусто. И холодно. — Вань, расскажи, как вы волка видели? — попросила Наташка. Ваньке не хочется рассказывать — надоело. — Как… Видели, и все. — Ну уж! Опять молчат. — Вань, ты бы сейчас аржаных лепешек поел? Горяченьких, — спрашивает Наташка ни с того ни с сего. — А ты? — Ох, я бы поела! Ванька смеется. Наташка тоже смеется. В это время под окнами заскрипели легкие шаги. Ванька вскочил и сломя голову кинулся встречать мать. Наташка запуталась в фуфайке, как перепелка в силке, — никак не может слезть с печки. — Вань, ссади ты меня, а… Ва-ань! — просит она. Ванька пролетел мимо с криком: — А я первый услыхал! Мать в ограде снимала с веревки стылое белье. На снегу около нее лежал узелок. — Мам, чо эт у тебя? — Неси в избу. Опять раздешкой выскакиваешь! В избе Наташка колотит ножонкой в набухшую дверь и ревет — не может открыть. Увидев Ваньку с узелком в руках, она перестает плакать и пытается тоже подержаться за узел — помочь брату. Вместе проходят к столу, быстренько развязывают узел — там немного муки и кусок сырого мяса. Легкое разочарование — ничего нельзя есть немедленно. Мать со стуком свалила в сенях белье, вошла в избу. Она, наверно, очень устала и намерзлась за день. Но она улыбается. Родной, веселый голос ее сразу наполнил всю избу, пустоты и холода в избе как не бывало. — Ну, как вычтут?.. Таля? (Она так зовет Наташку.) Ну-ка расскажи, хозяюшка милая. — Ох, мамочка-мама! — Наташка всплескивает руками. — У Ваньки в сумке бабки были. Он их считал. Ванька смотрит в большие синие глаза сестры и громко возмущается: — Ну что ты врешь-то! Мам, пусть она не врет никогда… Наташка от изумления приоткрыла рот, беспомощно смотрит на мать: такой чудовищной наглости она не в силах еще понять. — Мамочка, да были же! Он их в сенцы отнес. — Она чуть не плачет. — Ты в сенцы-то кого отнес? — Не кого, а чего, — огрызается Ванька. — Это же неодушевленный предмет. Мать делает вид, что сердится на Ваньку. — Я вот покажу ему бабки. Такие бабки покажу, что он у нас до-олго помнить будет. Но сейчас матери не до бабок — Ванька это отлично понимает. Сейчас начнется маленький праздник — будут стряпать пельмени. — У нас дровишек нисколько не осталось? — спрашивает она. — Нету, — сказал Ванька и предупредительно мотиулся на полати за корытцем. — В мясо картошки будем добавлять? — Маленько надо. Наташка ищет на печке скалку. — Обещал завезти Филипп одну лесинку… Не знаю… может, завезет, — говорит мать, замешивая в кути тесто. Началась светлая жизнь. У каждого свое дело. Стучат, брякают, переговариваются… Мать рассказывает… — Едем сейчас с сеном, глядь: а на дороге лежит лиса. Лежит себе калачиком и хоть бы хны — не шевелится, окаянная. Чуток конь не наступил. Уж до того они теперь осмелели, эти лисы. Наташка приоткрыла рот — слушает. А Ванька спокойно говорит: — Это потому, что война идет. Они в войну всегда смелые. Некому их стрелять — вот они и валяются на дорогах. Рыжуха, наверно? …Мясо нарублено. Тесто тоже готово. Садятся втроем стряпать. Наташка раскатывает лепешки, мать и Ванька заворачивают в них мясо. Наташка старается, прикусив язык; вся выпачкалась в муке. Она даже не догадывается, что вот эти самые лепешечки можно так поджарить на углях, что они будут хрустеть и таять на зубах. Если бы в камельке горел огонь, Ванька нашел бы случай поджарить парочку. — Мама, а у ней детки бывают? — спрашивает Наташка. — У кого, доченька? — У лисы. Ванька фыркнул. — А как же они размножаются, по-твоему? — спрашивает он Наташку. Наташка не слушает его — обиделась. — Есть у нее детки, — говорит мать. — Ма-аленькие… лисятки. — А как же они не замерзнут? Ванька так и покатился. — Ой, ну я не могу! — восклицает он. — А шубки-то у них для чего? — Ты тут не вякай, — говорит Наташка. — Лоботряс! — Не надо так на брата говорить, доченька. Это нехорошо. — Не выучится он у нас, — говорит Наташка, глядя на Ваньку строгими глазами. — Потом хватится. — Завтра зайду к учительше, — сказала мать и тоже строго посмотрела на Ваньку, — узнаю, как он там… Ванька сосредоточенно смотрит в стол и швыркает носом. Мать посмотрела в темное окно и вздохнула: — Обманул нас Филиппушка… образина косая! Пойдем в березник, сынок. Ванька быстренько достает с печки стеганые штаны, рукавицы-лохмашки, фуфайку. Мать тоже одевается потеплее. Уговаривает Наташку: — Мы сейчас, доченька, мигом сходим. Ладно? Наташка смотрит на них и молчит. Ей не хочется одной оставаться. Мать с Ванькой выходят на улицу, под окном нарочно громко разговаривают, чтобы Наташка их слышала. Мать еще подходит к окну, стучит Наташке: — Таля, мы сейчас придем. Никого не бойся, милая! Наташка что-то отвечает — не разобрать что. — Боится, — сказала мать. — Милая ты моя-то… — Отвернулась и вытерла рукавицей глаза. — Они все такие, — объяснил Ванька. …Спустились по крутому взвозу к реке. На открытом месте гуляет злой ветер. Ванька пробует увернуться от него: идет боком, идет задом, а лицо все равно жжет как огнем. — Мам, посмотри! — кричит он. Мать осматривает его лицо, больно трет шершавой рукавицей щеку. Ванька терпит. В лесу зато тепло и тихо. Удивительно тихо, как в каком-то сонном царстве. Стройные березки молча обступили пришельцев и ждут. Ванька вылетел вперед по глубокому снегу и, облюбовав одну, ударил обухом по ее звонкому крепкому телу. Сверху с шумом тяжко ухнула тучи снега. Ванька хотел отскочить, запнулся и угодил о головой в сугроб, как в мягкую холодную постель. Мать смеется и говорит: — Ну вставай! Пока Ванька отряхивается, мать утаптывает снег вокруг березки. Потом, скинув рукавицы, делает первый удар, второй, третий… Березка тихо вздрагивает и сыплет крохотными сверкающими блестками. Сталь топора хищно всплескивает холодным огнем и раз за разом все глубже вгрызается в белый упругий ствол. Ванька тоже пробует рубить, когда мать отдыхает. Но после десяти-двенадцати ударов горячий туман застилает ему глаза. Гладкое топорище рвется из рук. Снова рубит мать. Березка охнула и повалилась набок. Срубили еще одну — поменьше — Ваньке и, взвалив их на плечи, вышли на дорогу. Идти поначалу легко. Даже весело. Тонкий конец березки едет по дороге, и березка глуховато поет около уха. Прямо перед Ванькой на дороге виляет хвост березки, которую несет мать. Ванькой овладевает желание наступить на него. Он подбегает и прижимает его ногой. — Ваня, не балуй! — строго говорит мать. Идут. Березка гудит и гнется в такт шагам, сильно нажимая на плечо. Ванька останавливается, перекладывает ее на другое плечо. Скоро онемело и это. Ванька то и дело останавливается и перекладывает комель березы с плеча на плечо. Стало жарко. Жаром пышет в лицо дорога. — …Семисит семь, семисит восемь, семисит девять… — шепчет Ванька. Идут. — Притомился? — спрашивает мать. — Еще малость… Девяносто семь, девяносто восемь… — Ванька прикусил губу и отчаянно швыркает носом. — Девяносто девять, сто! — Ванька сбросил с плеча березку и с удовольствием вытянулся прямо на дороге. Мать поднимает его. Сидят на березке рядом. Ваньке очень хочется лечь. Он предлагает: — Давай сдвинем обои березки вместе, и я на них лягу, если уж так ты боишься, что я захвораю. Мать тормошит его, прижимает к теплой груди. — Мужичок ты мой маленький, мужичок… Потерпи маленько. Большую мы тебе срубили. Надо было поменьше. Ванька Молчит. И молчит Ванькина гордость. Мать думает вслух: — Как теперь наша Талюшка там?.. Плачет, наверно? — Конечно, плачет, — говорит Ванька. Он эту Талюшку изучил как свои пять пальцев. Еще некоторое время сидят. — Отцу нашему тоже трудно там, — задумчиво говорит мать. — Небось в снегу сидят, сердешные… Хоть бы уж зимой-то не воевали. — Теперь уж не остановятся, пока фрицев не разобьют. Еще с минуту сидят. — Отдохнул? — Отдохнул. — Пошли с богом. Было уже совсем темно, когда пришли домой. Наташка не плакала. Она наложила в блюдце сырых пельменей, сняла с печки две куклы и усадила их перед блюдцем. Одну куклу посадила несколько дальше, а второй, та, что ближе, говорила ласково: — Ешь, доченька моя милая, ешь! А этому лоботрясу мы не дадим сегодня. …Ванька с матерью быстро распилили березки; Ванька впотьмах доколол чурбаки, а мать в это время затопила камелек. Потом Ванька с Наташкой сидят перед камельком. Огонь весело гудит в печке; пятна света, точно маленькие желтые котята, играют на полу. Ванька блаженно молчит. Наташка пристроилась у него на коленях и тоже молчит. По избе голубыми волнами разливается ласковое тепло. Наташку клонит ко сну. Ваньку тоже. А в чугунке еще только-только начинает «ходить» вода. Мать кроит на столе материю, время от времени окликает ребятишек и рассказывает: — Вот придет Новый год, срубим мы себе елочку, хоро-ошенькую елочку… Таля, слышишь? Не спите, милые мои. Вот срубим мы эту елочку, разукрасим ее всякими шишками да игрушками, всякими зайчиками — до того она у нас будет красивая… Ванька хочет слушать, но кто-то осторожно берет его за плечи и валит на пол. Ванька сопротивляется, но слабо. Голос матери доносится откуда-то издалека. Кажется Ваньке, что они опять в лесу, что лежит Ванька в снегу… Мать ищет его по лесу, зовет. А Ванька лежит в снегу и помалкивает. Странно, что в снегу тепло. …Разбудить их, наверно, было нелегко. Когда Ванька всплыл из тягучего сладкого сна на поверхность, мать говорила: — …Это что же за сон такой, обломон… сморил моих человечков. Ух, он сон какой!.. Ванька, покачиваясь, идет к столу. В тарелке на столе дымят пельмени, но теперь это уже не волнует. Есть не хочется. Наташка, та вообще не хочет просыпаться. Хитрая, как та лиса. Мать полусонную усаживает ее за стол. Она чихает и норовит устроиться спать за столом. Мать смеется. Ванька тоже улыбается. Едят. Через несколько минут Ванька объявляет, что наелся до отказа. Но мать заставляет есть еще. — Ты же себя обманываешь — не кого-нибудь, — говорит она. …После ужина Ванька стоит перед матерью и спит, свесив голову. Материны теплые руки поворачивают Ваньку: полоска клеенчатого сантиметра обвивает Ванькину грудь, шею — ему шьется новая рубаха. Сантиметр холодный — Ванька ежится. Потом Ванька лезет на полати и, едва коснувшись подушки, засыпает. Наташка тоже спит. В одной руке у нее зажат пельмень. В самый последний момент Ванька слышит стрекот швейной машинки — завтра он пойдет в школу в новой рубахе. Демагоги Солнце клонилось к закату. На воду набегал ветерок, пригибал на берегу высокую траву, шебаршил в кустарнике. Камнем, грудью вперед, падали на воду чайки, потом взмывали вверх и тоскливо кричали. Внизу, под обрывистым берегом, плескалась в вымоинах вода. Плескалась с таким звуком, точно кто ладошками пришлепывал по голому телу. Вдоль берега шли двое: старик и малый лет десяти — Петька. Петька до того белобрыс, что кажется: подуй ветер сильнее, и волосы его облетят, как одуванчик. Старик нес на плече свернутый сухой невод. Петька шел впереди, засунув руки в карманы штанов, посматривал на небо. Время от времени сплевывал через зубы. Разговаривали. — … Я ему на это отвечаю, слышь: «Милый, говорю, человек! Ты мне в сыны три раза годишься, а ты со мной так разговариваешь». — Старик подкинул на плече невод. Он страдал глухотой, поэтому говорил громко, почти кричал. — «Ты, конечно, начальство!.. Но для меня ты — ноль без палочки. Я охраняю государственное учреждение, и ты на меня не ори, пожалуйста!» — А он что? — спросил Петька. — А? — А он что на это? — Он? «А я, — говорит, — на тебя вовсе не ору». Тогда я ему на это: «Как же ты на меня не орешь, ежели я все слышу! Когда на меня не орут, я не слышу». — Ха-ха-ха! — закатился Петька. Старик прибавил шагу, догнал Петьку и спросил, тоже улыбаясь: — Чего ты? — Хитрый ты, деда! — Я-то? Меня если кто обманет, тот дня не проживет. Я сам кого хошь обману. И я тебе так скажу… Под обрывом, в затоне, сплавилась большая рыбина; по воде пошли круга. Петька замер. — Видал? Старик тоже остановился. — Здесь рыбешка имеется, — негромко сказал он. — Только коряг много. Петька как зачарованный смотрел на воду — Вот такая, однако! — Он показал руками около метра. — Талмешка… Тут переметом. Или лучить. Неводом тут нельзя — порвешь только. — Старик тоже смотрел на воду. Он был длинный, сухой, с благообразным, очень опрятным свежим лицом. Глаза молодые и умные. Еще сплавилась одна рыбина, опять по воде пошли круги. — Ох ты! — тихонько воскликнул Петька и глотнул слюну. — Может, попробуем? — А? Нет, порвем невод, и все. Я тебе точно говорю. Я эти места знаю. Здесь одна девка утонула. Раньше еще, когда я молодой был. Петька посмотрел на старика. — Как утонула? — Как… Нырнула и запуталась волосами в коряге. У нее косы сильно большие были. Помолчали. — Деда, а почему так бывает: когда человек утонет, он лежит на дне, а когда пройдет время, он выплывает наверх. Почему это? — Его раздувает, — пояснил дед. — Ее нашли потом? — Кого? — Девку ту. — Конечно. Сразу нашли… Вся деревня, помню, смотреть сбежалась. — Дед помолчал и добавил задумчиво: — Она красивая была… Марья Малюгина. Петька глядел на воду, в которой притаилась страшная коряга. — Она здесь лежала? — Петька показал глазами на берег. — Где-то здесь. Я уже забыл теперь. Давно это было. Петька еще некоторое время смотрел на воду. — Жалко девку, — вздохнул он. — Ныряет в воду, и косы зачем-то распускать. Вот дуреха! — А? — Я про Марью. — Хорошая девка была. Шибко уж красивая. Шумела река, шелестел в чаще ветер. Вода у берегов порозовела — солнце садилось за далекие горы. Посвежело. Ветер стал дергать по воде сильнее. Река наершилась рябью. — Пошли, Петра. Ветер подымается. К ночи большой будет: с севера повернул. Петька, не вынимая рук из карманов, двинулся дальше. — Северный ветер холодный. Правильно? — Верно. — Потому что там Северный Ледовитый океан. Дед промолчал на это замечание внука. — Деда, а знаешь, почему наша речка летом разливается? Другие весной — нормально, а наша в середине лета. Знаешь? — Почему? — Потому что она берет начало в горах. А снег, сам понимаешь, в горах только летом тает. — Это вам учительша все рассказывает? — Ага. — Она верно понимает. Какие теперь люди пошли! Ей небось и тридцати нету? — Это я не знаю. — А? — Не знаю, говорю! — Ей, наверно, двадцать так. А она уж столько понимает. Почти с мое. — Она умная. — Петька поднял камень и кинул в воду. — А я на руках ходить умею! Ты не видел еще? — Ну-ка… Петька разбежался, стал на руки и… брякнулся на задницу. — Погоди! Еще раз!!! Дед засмеялся. — Ловко ты! — Да ты погоди! Глянь!.. — Петька еще раз разбежался и снова упал. — Ну будет, будет! — сказал дед. — Я верю, что ты умеешь. — Надо малость потренироваться. Я же вчера только научился. — Петька отряхнул штаны. — Ну ладно, завтра покажу. … Подошли к месту, где река делает крутой поворот. Вода здесь несется с бешеной скоростью, кипит в камнях, пенится. Здесь водятся хариусы. Разделись. Дед развернул невод и первым полез в воду. Вода была студеная. Дед посинел и покрылся гусиной кожей. — Ух-ха! — воскликнул он и сел с маху в воду, чтобы сразу притерпеться к холоду. Петька засмеялся. — Дерет? Дед фыркал, крутил головой, одной рукой выжимал бороду, а другой удерживал невод. — Пошли! Поставили палки вертикально и побежали, обгоняя течение. Невод выгнулся дугой впереди них и тянул за собой. Петька скользил по камням. Один раз ухнул в ямку, выскочил, закрутил головой и воскликнул, как дед: — Ух-ха! — Подбавь! — кричал дед. Вода доставала ему до бороды; он подпрыгивал и плевался. Вдруг невод сильно повлекло течением от берега вглубь. Петька прикусил губу, изо всех сил удерживая его. — Держи, Петра! — кричал дед. Вода заливала ему рот. Петька напрягал последние силы. Голова деда исчезла. Невод сильно рвануло. Петька упал, но палку из рук не выпустил. Его нанесло на большой камень, крепко ударило. Петька хотел ухватиться одной рукой за этот камень, но рука соскользнула с его ослизлого бока. Петьку понесло дальше. Он вытянул вперед ноги и тотчас ударился еще об один камень. На этот раз ему удалось упереться ногами в камень и сдержать невод. Огляделся — деда не было видно. Только на короткое мгновение голова его показалась над водой. Он успел крикнуть: — Ноги! Дер… — И опять исчез под водой. Невод сильно дергало. Петька понял: ноги деда запутались в неводе. Петька согнулся пополам, закусил до крови губу и медленно стал выходить на берег. Упругие волны били в грудь, руки онемели от напряжения. Петька сморщился от боли и страха, но продолжал медленно, шаг за шагом, то и дело срываясь с камней, идти к берегу и тащить невод, на другом конце которого барахтался спутанный по ногам дед. … Дед был уже без сознания, когда Петька выволок его на берег. — Деда! А деда!.. — звал Петька и плакал. Потом принялся делать ему искусственное дыхание. Деда стало рвать водой. Он корчился и слабо стонал. — Ты живой, деда? — обрадовался Петька. — А? Петька погладил деда по лицу. — Нагружался я до смерти, деда. Дед закрутил головой. — Звон стоит в голове. Чего ты сказал? — Ничего. — Ох-хох, Петра… Я уж думал, каюк мне. — Напужался? — А? — Здорово трухнул? — Хрен там! Я и напужаться-то не успел. Петька засмеялся. — А я-то гляжу, была голова — и нету. — Нету… Бодался бы я там сейчас с налимами. Ну, история. Понос теперь прохватит, это уж точно. — И напужался ж я, деда! А главное, позвать некого. — А? — Ничего. — Петька смотрел на деда и не мог сдержать смех — до того был смешным и растерянным дед. Дед тоже засмеялся и зябко поежился. — Замерз? Сейчас костерчик разведем! Петька принес одежду. Оделись. Затем набрал сухого валежника, поджег. И сразу ночь окружила их со всех сторон высокими черными стенами. Громко трещал сухой тальник, далеко отскакивали красные угольки. Ветер раздувал пламя костра, и огненные космы его трепались во все стороны. Сидели, скрестив по-татарски ноги, и глядели на огонь. — … А как, значит, повез нас отец сюда, — рассказывал дед, — так я — слышь? — залез на крышу своей избы и горько плакал. Я тогда с тебя был, а может, меньше. Шибко уж неохота было из дома уезжать. Там у нас тоже речка была, она мне потом все снилась. — Как называется? — Ока. — А потом? — А потом — ничего. Привык. Тут, конечно, лучше. Тут же земли-то какие. Не сравнить с той. Тут земля жирная. Петька засмеялся. — Разве земля бывает жирная? — А как же? — Земля бывает черноземная и глинистая, — снисходительно пояснил Петька. — Так это я знаю! Черноземная… Чернозем черноземом, а жирная тоже бывает. — Что она, с маслом, что ли? — Пошел ты! — обиделся дед. — Я ее всю жизнь вот этими руками пахал, а он мне будет доказывать. Иная земля, если ты хочешь знать, такая, что весной ты посеял в нее, а осенью получаешь натуральный шиш. А из другой, матушки, стебель в оглоблю прет, потому что она жирная. — Ты «полоску» не знаешь? — Какую полоску? Петька начал читать стихотворение: Поздняя осень. Грачи улетели. Лес обнажился, поля опустели. Только не сжата полоска одна, — Грустную думу… — Забыл, как дальше. — Песня? — спросил дед. — Стихотворение. — А? — Не песня, а стихотворение. — Это все одно: складно, значит, петь можно. — Здрас-сте! — воскликнул Петька. — Стихотворение — это особо, а песня — тоже особо. — Ох! Ох! Поехал! — Дед подбросил хворосту в костер. — С тобой ведь говорить-то — надо сперва полбарана умять. Некоторое время молчали. — Деда, а как это песни сочиняют? — спросил Петька. — Песни складывают, а не сочиняют, — пояснил дед. — Это когда у человека большое горе, он складывает песню, чтобы малость полегче стало. «Эх ты, доля, эх ты, доля», например. — А «Эй, вратарь, готовься к бою»? — Подожди… я сейчас… — Дед поднялся и побежал в кусты. — Какой вратарь? — спросил он. — Ну, песня такая. — А кто такой вратарь? — Ну, на воротах стоит!.. — Не знаю. Это, наверно, шутейная песня. Таких тоже много. Я не люблю такие. Я люблю серьезные. — Спой какую-нибудь! Дед вернулся к костру. — Чего ты говоришь? — Спой песню! — Песню? Можно. Старинную только. Я нонешних не знаю. Но тут из темноты к костру вышла женщина, мать Петьки. — Ну что мне прикажете с вами делать?! — воскликнула она. — Я там с ума схожу, а они костры разводят. Марш домой! Сколько раз, папаша, я просила не задерживаться на реке до ночи. Боюсь я, ну как вы не понимаете? Дед с Петькой молча поднялись и стали сворачивать невод. Мать стояла у костра и наблюдала за ними. — А где же рыба-то? — спросила она. — Чего? — не расслышал дед. — Спрашивает: где рыба? — громко сказал Петька. — Рыба-то? — Дед посмотрел на Петьку. — Рыба в воде. Где же ей еще быть. Мать засмеялась. — Эх вы, демагоги, — сказала она. — Задержитесь у меня еще раз до ночи… Пожалуюсь отцу, так и знайте. Он с вами иначе поговорит. Дед ничего не сказал на это. Взвалил на плечо тяжелый невод и пошагал по тропинке первым, мать — за ним. Петька затоптал костер и догнал их. Шли молча. Шумела река. В тополях гудел ветер. Воскресная тоска Моя кровать — в углу, его — напротив. Между нами — стол, на столе — рукопись, толстая и глупая. Моя рукопись. Роман. Только что перечитал последнюю главу и стало грустно: такая тягомотина, что уши вянут. Теперь лежу и думаю: на каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит. Протягиваю руку к столу, вынимаю из пачки «беломорину», прикуриваю. Кто-то хорошо придумал — курить. … Да, так на каком основании человек бросает все другие дела и садится писать? Почему хочется писать? Почему так сильно — до боли и беспокойства — хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет — не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи. — Кинь спички, — попросил Серега. Я положил коробок спичек на стол, на краешек. Серега недовольно крякнул и, не вставая, потянулся за коробком. — Муки слова, что ли? — спросил он. Я молчу, продолжаю думать. Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю. — Опять пепел на пол стряхиваешь! — строго заметил Серега. Я свесился с кровати и сдул пепел под кровать. Серега сел на своего коня. Иногда мне кажется, что я его ненавижу. Во-первых, он очень длинный. Я этого не понимаю в людях. Во-вторых, он правдивый до тошноты и любит хлопать своими длинными ручищами меня по спине. В-третьих — это главное, — он упрям, как напильник. Он полагает, что он очень практичный человек и называет себя не иначе — реалистом. «Мы, реалисты…» — начинает он всегда и смотрит при этом сверху снисходительно и глупо, и массивная нижняя челюсть его подается вперед. В такие минуты я знаю, что ненавижу его. — Отчего такая тоска бывает, романтик? Не знаешь? — спрашивает Серега безразличным тоном (не очень надеется, что я заговорю с ним). Сейчас он сядет на кровати, переломится пополам и будет тупо смотреть в пол. Надо поговорить с ним. — Тоска? От глупости в основном. От недоразвитости. — Очень хочется как-нибудь уязвить этот телеграфный столб. Нисколько он не практичный, и не холодный, и не трезвый. И тоски у него нету. Я все про него знаю. — Неправда, — сказал Серега, садясь на койке и складываясь пополам. — Я заметил, глупые люди никогда не тоскуют. — А тебе что, очень тоскливо? — То есть… на белый свет смотреть тошно. — Значит, ты — умница. Пауза. — Двадцать копеек с меня, — говорит Серега и смотрит на меня серыми правдивыми глазами, в которых ну ни намека на какую-то холодную, расчетливую мудрость. Глаза умные, в них постоянно светится мягкий ровный свет. Может, и правда, что ему сейчас тоскливо, но зато уж и лелеет он ее, и киснет как-то подчеркнуто. Смотреть на него сейчас неприятно. Он, наверное, напрашивается на спор, и, если в спор этот ввязаться, он будет до посинения доказывать, что искусство, стихи, особенно балет — все это никому не нужно. Кино — ничего, кино можно оставить, а всю остальную «бодягу» надо запретить, ибо это сбивает людей с толку, «расхолаживает» их. Коммунизм строят! Рассчитывают вот этим местом (постукивание пальцем по лбу) и строят! Мне не хочется сейчас говорить Сереге, что он придумал свою тоску, не хочется спорить с ним. Хочется думать про степь и про свой роман. — Ох и тоска же! — опять заныл Серега. — Перестань, слушай. — Что? — Ничего. Противно. — В твоем романе люди не тоскуют? Нет? «Не буду спорить. Господи, дай терпения». — У тебя, наверно, положительные герои стихами говорят. А по утрам все делают физзарядку. Делают зарядку? «Не буду ругаться. Не буду». — Песни, наверно, поют о спутниках, — продолжает Серега, глядя на меня злыми веселыми глазами. — Я бы за эти песенки, между прочим, четвертовал. Моду взяли! «Назначаю я свидание на Луне-е!..» — передразнил он кого-то. — Уже свиданье назначил! О! Да ты попади туда! Кто-то голову ломает — рассчитывает, а он уже там. Кретины! Я молчу. Между прочим, насчет песенок — это он верно, пожалуй. Серега тоже замолчал. Малость, наверно, легче стало. Некоторое время у нас в комнате очень тихо. Я снова настраиваюсь на степь и на зори. — Дай роман-то свой почитать, — говорит Серега. — Пошел ты… — Боишься критики? — Только не твоей. — Я ж читатель. — Ты читатель?! Ты робот, а не читатель. Ты хоть одну художественную книгу дочитал до конца? — Это ты зря, — обиделся Серега. — Надо писать умнее, тогда и читать будут. А то у вас положительные герои такие уж хорошие, что спиться можно. — Почему? — Потому что никогда таким хорошим не будешь все равно. — Серега поднялся и пошел к выходу. — Пройтись, что ль, малость. Когда он вышел, я поднялся с койки и подсел к рукописи. Один положительный герой делал-таки у меня по утрам зарядку. Перечитал это место, и опять стало грустно. Плохо я пишу. Не только с физзарядкой плохо — все плохо. Какие-то бесконечные «шалые ветерки», какие-то жестяные слова про закат, про шелест листьев, про медовый запах с полей… А вчера только пришло на ум красивейшее сравнение, и я его даже записал: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре». Какие уж тут к черту патроны! Пуговицы какие-то, а не слова. В комнату постучали. — Да! В дверь заглянула маленькая опрятная головка. Пара ясных глаз с припухшими со сна веками (еще только десять часов воскресного дня). — Сережи… Здравствуйте! Сережи нету? — Сережи нету. Он только что вышел куда-то. — Извините, пожалуйста. — Он придет скоро. — Хорошо. Сейчас у Сережи начнется праздник. Тоску его липовую как ветром сдует. Он любит эту маленькую опрятную головку, любит тихо, упорно и преданно. И не говорит ей об этом. А она какая-то странная: не понимает этого. Сидят часами вместе, делают расчет какого-нибудь узла двигателя внутреннего сгорания. Сережу седьмой пот прошибает — волнуется, оглобля такая. Не смотрит на девушку — ее зовут Лена, — орет, стучит огромным кулаком по конспекту. — Какой здесь кпд?! Леночка испуганно вздрагивает. — Не кричи, Сережа. — Как же не кричать?! Как же не кричать, когда тут элементарных вещей не понимают! — Сережа, не кричи. Серега будет талантливый инженер. В минуты отчаяния я завидую ему. К сорока годам это будет сильный, толковый командир производства. У него будет хорошая жена, вот эта самая Леночка с опрятной головкой. Я подозреваю, что она давно все понимает и сама тоже любит Серегу. Ей, такой хорошенькой, такой милой и слабенькой, нельзя не любить Серегу. У них будет все в порядке. У меня же… Меня, кажется, эти «шалые низовые ветерки» в гроб загонят раньше времени. Я обязательно проморгаю что-то хорошее в жизни. Вошел Серега. — Прошелся малость. — К тебе эта приходила. Просила, чтоб ты зашел к ней. — Кто? — Лена. Кто! Серега побагровел от шеи до лба. — Зачем зайти? — Не знаю. — Ладно трепаться. — Он спокойно (спокойно!) прошел к койке, прилег. Я тоже спокойно говорю: — Как хочешь. — И склоняюсь к тетради. Меня душит злость. Все-таки нельзя быть таким безнадежным идиотом. Это уже не застенчивость, а болезнь. — Дай закурить, — чуть охрипшим голосом просит Серега. — Идиот! Стало тихо. — Вот так же тихо, наверно, стало, когда Иисус сказал своим ученикам: «Братцы, кто-то один из вас меня предал». — Когда Сереге нечего говорить, он шутит. Как правило, невпопад и некстати. — Дай закурить все-таки. — Дождешься ты, Серега: подвернется какой-нибудь вьюн с гитарой — только и видел свою Леночку. Взвоешь потом. Серега сел, обхватил себя руками. Долго молчал, глядя в пол. — Ты советуешь сходить к ней? — тихо спросил он. — Конечно, Серега! — Я прямо тронут его беспомощностью. — Конечно, сходить. На закури и иди. Серега встал, закурил и стал ходить по комнате. — Со стороны всегда легко советовать… — Баба! Трус! Ты же пропадешь так, Серега. — Ничего. — Иди к ней. — Сейчас пойду, чего ты привязался! Покурю — и пойду. — Иди прямо с папироской. Женщинам нравится, когда при них курят. Я же знаю… Я писатель как-никак. — Не говори со мной, как с дураком. Пусть в твоих романах курят при женщинах. Остряк! — Иди к ней, дура! Ведь упустишь девку. Сегодня воскресенье… Ничего тут такого нет, если ты зашел к девушке. Зашел и зашел, и все. — Значит, она не просила, чтобы я зашел? — Просила. Серега посмотрел на меня подозрительным тоскливым взглядом. — Я узнаю зайду. — Узнай. Серега вышел. Я стал смотреть в окно. Хороший парень Серега. И она тоже хорошая. Она, конечно, не талантливый инженер, но… в конце концов надо же кому-то и помогать талантливым инженерам. Оказалась бы она талантливой женщиной, развязала бы ему язык… Я представляю, как войдет сейчас к ним в комнату Серега. Поздоровается… и ляпнет что-нибудь вроде той шутки с Иисусом. Потом они выйдут на улицу и пойдут в сад. Если бы я описывал эту сцену, я бы, конечно, влепил сюда и «шалый ветерок», и шелест листьев. Ничего же этого нет! Есть, конечно, но не в этом дело. Просто идут по аллейке двое: парень и девушка. Парень на редкость длинный и нескладный. Он молчит. Она тоже молчит, потому что он молчит. А он все молчит. Молчит, как проклятый. Молчит, потому что у него отняли его логарифмы, кпд… Молчит, и все. Потом девушка говорит: — Пойдем на речку, Сережа. — М-м. — Значит, да. Пришли к речке, остановились. И опять молчат. Речечка течет себе по песочечку, пташки разные чирикают… Теплынь. В рощице у воды настоялся крепкий тополиный дух. И стоят два счастливейших на земле человека и томятся. Ждут чего-то. Потом девушка заглянула парню в глаза, в самое сердце, обняла за шею… прильнула… — Дай же я поцелую тебя! Терпения никакого нет, жердь ты моя бессловесная. Меня эта картина начинает волновать. Я хожу по комнате, засунув руки в карманы, радуюсь. Я вижу, как Серега от счастья ошалело вытаращил глаза, неумело, неловко прижал к себе худенького, теплого родного человека с опрятной головкой и держит — не верит, что это правда. Радостно за него, за дурака. Эх… пусть простит меня мой любимый роман с «шалыми ветерками», пусть он простит меня! Напишу рассказ про Серегу и про Лену, про двух хороших людей, про их любовь хорошую. Меня охватывает тупое странное ликование (как мне знакомо это предательское ликование). Я пишу. Время летит незаметно. Пишу! Может, завтра буду горько плакать над этими строками, обнаружив их постыдную беспомощность, но сегодня я счастлив не меньше Сереги. Когда он приходит вечером, я уже дописываю последнюю страницу рассказа, где «он», счастливый и усталый, возвращается домой. — Сережа, я про тебя рассказ написал. Хочешь почитаю? — Хм… Давай! Мне некогда разглядывать Серегу, я не обращаю внимания на его настроение. Я ставлю точку в своем рассказе и начинаю читать. Пока я читал, Серега не проронил ни одного слова — сидел на кровати, опустив голову. Смотрел в пол. Я дочитал рассказ, отложил тетрадь и стал закуривать. Пальцы мои легонько тряслись. Я ждал, что скажет Серега. Я не смотрел на него. Я внимательно смотрел на коробок спичек. Мне рассказ нравился. Я ждал, что скажет Серега. Я ему верю. А он все молчал. Я посмотрел на него и встретился с его веселым задумчивым взглядом. — Ничего, — сказал он. У меня отлегло от сердца. Я затараторил: — Многое не угадал? Вы где были? На речке?

The script ran 0.011 seconds.