Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вальтер Скотт - Монастырь [1820]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: adv_history

Аннотация. В том вошел роман "Монастырь", который прекрасно изображает темную и глухую Шотландию в трагические времена военного разгрома и вместе с тем - духовного обновления, с отмирающей старой религией и возникающей новой, с полной политической анархией внутри страны и с характерной для шотландцев жаждой политической свободы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— И только из-за этого… из-за одного моего слова, которое я произнес в минуту раздражения и тотчас забыл, ты решился на такое дело? — спросил отец Евстафий. — Да, из-за этого… И еще из-за твоего золотого креста, который мне полюбился, — отвечал Кристи из Клинт-хилла. — Праведное небо! Этот желтый металл, этот тлен так прельстил тебя своим блеском, что ты забыл о самом крестном изображении? Отец настоятель, я прошу вас как о величайшем благодеянии: предоставьте этого грешника моему милосердию. — Нет, брат мой! — вмешался ризничий. — Вашему правосудию, если хотите, но не милосердию. Вспомните, что не все мы находимся под особым покровительством пречистой девы и не всякая ряса в нашем монастыре может служить панцирем, защищающим грудь от ударов копья. — Именно по этой причине я и не хотел бы, чтобы из-за меня, недостойного, возникла распря между обителью и Джулианом Эвенелом, его господином, — ответил помощник приора. — Да сохранит вас пресвятая дева! — воскликнул ризничий. — Он же второй Юлиан Отступник! — Итак, с позволения нашего высокочтимого отца настоятеля, — начал отец Евстафий, — я прошу, чтобы с этого человека сняли цепи и отпустили его на все четыре стороны. А вот тебе, друг мой, — добавил он, передавая ему свой золотой крест, — то изображение, ради которого ты готов был обагрить свои руки кровью. Посмотри на него внимательно, и да вселит оно в тебя иные, лучшие мысли, чем те, которые у тебя были, когда ты не узрел в нем ничего, кроме слитка золота. Продай его, если нужда тебя заставит, но приобрети себе взамен другой крест, самый обыкновенный, чтобы у тебя не было соблазна думать о его цене, а только о ценности. Крест мой был подарен мне одним дорогим другом; но нет ничего дороже на свете, как направить на путь истинный заблудшую Душу. Воинственный «джек», освобожденный от оков, стоял в недоумении, глядя то на помощника приора, то на золотой крест. — Клянусь святым Джайлсом, — сказал он наконец, — я вас не понимаю! Вы даете мне золото за то, что я под-пял копье на вас; сколько же вы бы мне дали, если бы я теперь направил его против еретиков? — Святая церковь, — возразил помощник приора, — сначала испытывает средства словесного увещания, чтобы вернуть заблудших овец в стадо, и только затем вынимает из ножен меч святого Петра. — Оно, конечно, так, но, говорят, примас советует не пренебрегать и костром и виселицей в помощь увещеваниям и мечу. Однако прощайте. Я обязан вам жизнью. Может быть, я этого и не забуду. В этот момент в трапезную ворвался запыхавшийся управляющий в син'ей куртке и с перевязями через оба плеча в сопровождении нескольких стражников с алебардами. — Я чуточку опоздал явиться по приказу вашего высокопреподобия. Я несколько пополнел со времени битвы при Пинки, и кожаные доспехи не налезают на меня так легко, как раньше. Но тюрьма в подземелье готова, и хотя, как я уже сказал, я чуточку опоздал… Но тут предполагаемый пленник, к величайшему его удивлению, весьма важно зашагал ему навстречу и остановился прямо против него. — Вы действительно несколько запоздали, управляющий, — промолвил он, — и я весьма признателен вашим кожаным доспехам и вам лично за то, что вы так долго в них влезали. Если бы мирское правосудие явилось на четверть часа раньше, я бы уж более не нуждался в духовном милосердии. А засим, честь имею кланяться. Желаю вам благополучно вылезть из доспехов, в которых вы здорово смахиваете на борова в латах. Управляющий очень рассердился, услышав такое сравнение, и гневно воскликнул: — Не будь тут высокочтимого лорда-аббата, я бы тебе показал, негодяй… — Вы хотите помериться со мною силами? — прервал его Кристи из Клинт-хилла. — Так встретимся на рассвете у источника святой Марии. — Закоренелый грешник! — обратился к нему отец Евстафий. — Ты только что избавился от смерти и уже снова думаешь об убийстве? — Я с тобой, мерзавец, еще вскорости повстречаюсь и научу тебя петь «господи помилуй»! — проревел управляющий. — А я еще до того как-нибудь в лунную ночь повстречаюсь с твоим стадом на выгоне, — отвечал Кристи. — Я тебя как-нибудь в туманное утро вздерну на виселицу, гнусный вор! — продолжал кричать светский служитель церкви. — Ты сам вор, и гнуснее тебя нет, — спокойно возразил Кристи. — И ежели я дождусь того, что твоя жирная туша достанется червям, надеюсь, я тогда займу твою должность по милости этих преподобных отцов. — По их милости ты получишь одно, а по моей — другое! — бесновался управляющий. — Духовника и веревку — вот все, что ты от нас получишь. — Господа! — прервал их помощник приора, замечая, что монашеская братия проявляет гораздо больший интерес, чем допускало приличие, к перепалке между правосудием и беззаконием. — Прошу вас обоих уйти. Мастер управляющий, удалитесь вместе с вашими стражниками и не беспокойте больше человека, которому мы даровали прощение. А ты, Кристи (или как тебя зовут), уходи отсюда и помни, что ты обязан жизнью добросердечию лорда-аббата. — Ну, что касается этого, — возразил Кристи, — то я нахожу, что жизнью-то я обязан вам. Но, впрочем, считайте как хотите, а я буду знать, что мне подарили жизнь, и покончим с этим. Прощайте. И, посвистывая на ходу, он удалился из трапезной с таким видом, как будто жизнь, которая была ему возвращена, не стоила особой благодарности. — Упрям до жестокости, — заметил отец Евстафий. — Хотя почем знать: может быть, под этой грубой породой таится и чистая руда. — Избавить вора от виселицы… — проворчал ризничий. — Конец пословицы вы знаете? Ну, предположим, что, по милости божьей, этот наглый разбойник нас не тронет и мы останемся живы, но кто может поручиться, что он не захочет нашего хлеба или пива и не тронет наши стада? — В этом я могу быть вам порукой, братья, — вмешался в разговор один старый монах. — Вы, друзья мои, очевидно, не очень понимаете, какую пользу можно получить от кающегося разбойника. Во времена аббата Ингильрама — а я помню это время, точно это было вчера, — вольные добытчики были самыми желанными гостями в пашем монастыре. Они платили нам десятину с каждого стада, что им удавалось добыть у южан. А так как порой они малость перебарщивали, то, бывало, отдавали нам и седьмую часть — все зависело от того, как за них возьмется духовник. И вот мы, бывало, видим, с башни, что по долине бредут десятка два жирных быков или движется целая отара овец, а гонят их два-три ражих парня, вооруженных с головы до ног, со сверкающими шлемами, в кольчугах и с длинными копьями. Покойный лорд-аббат Ингильрам, веселый он был человек, еще изволил шутить: «Вот она бредет, наша десятина с дани египтян». Я ведь и знаменитого Армстронга видел — красивый был мужчина и такой славный, так жалко, что все-таки не избежал он пеньковой петли. Я как сейчас его вижу, как он проходит к нам в монастырь, — на шляпе у него девять золотых кистей (а на каждую кисть пошло по девять золотых монет английской чеканки). И вот он все ходит из часовни в часовню — то здесь помолится перед образом, то там станет на колени, то перед одним алтарем, то перед другим, и, глядишь, тут пожертвует кисть, там — золотой, пока наконец на шляпе останется столько золота, сколько на моем клобуке. Да что говорить, уж такого грабителя в нашей пограничной стороне теперь во веки веков не найти! — Ваша правда, отец Николай! — отозвался аббат. — Нынешние все больше норовят отнять золото у церкви, а не то чтобы завещать ей золото или передать в дар. А что до скота, то будь я проклят, если они разбирают, с чьих пастбищ его гнать: Лейнеркостского аббатства или обители святой Марии! — Никуда они теперь не годятся, — подхватил отец Николай. — Вот уж истинно, что негодяи. То ли дело грабители в мое время! Достойные были люди! И не только достойные, а и сердобольные. И мало того, что сердобольные, — еще и набожные! — Не стоит об этом вспоминать, отец Николай! — заключил аббат. — А теперь, возлюбленная братия, давайте расходиться, поскольку это происшествие с чудесным спасением высокочтимого помощника приора помешало нам сегодня отстоять вечерню. Но все же пусть колокола возвестят свой благовест, как обычно, в назидание окрестным мирянам и для призыва на молитву наших послушников. А теперь примите мое благословение, братья. Отец эконом выдаст каждому по чарке вина и найдет в своей кладовой чем вам закусить, ибо вы претерпели смятение и тревогу, а в таком состоянии вредно отходить ко сну с пустым желудком. — Gratias aginus quam maximas, Domine reverenissime note 36, — ответствовали ему иноки, расходясь один за другим, по старшинству. Однако помощник приора остался и, пав на колени перед аббатом, когда тот намеревался уйти, стал умолять его принять от него исповедь в происшествиях истекшего дня. Почтенный лорд-аббат уже начал было зевать и готов был, сославшись на усталость, просить отложить исповедь; но именно перед отцом Евстафием ему никак но хотелось обнаруживать нерадивость в исполнении своего пастырского долга. Поэтому он согласился на исповедь, и отец Евстафий поведал ему обо всех необычайных приключениях, выпавших на его долю во время путешествия. Выслушав его, аббат спросил отца Евстафия, не отдает ли он себе отчета в каком-либо своем тайном грехе, который мог позволить нечистым силам временно его обольстить. Помощник приора откровенно признался, что, возможно, он и навлек на себя наказание за ту бессердечную суровость, с которой он в свое время осудил рассказ ризничего, отца Филиппа. — Может быть, господь, — добавил кающийся, — хотел показать мне, что в его власти установить связь между нами и существами потусторонними, или, как мы привыкли их называть, сверхъестественными, и одновременно пожелал покарать грех самодовольства, самообольщения и всезнайства. Недаром говорится, что добродетель сама себя вознаграждает. Аббат согласился исповедовать помощника приора весьма неохотно, но едва ли когда исполнение долга было лучше вознаграждено. Настоящим торжеством для аббата было узнать, что человек, внушавший ему нечто вроде страха или зависти (а может быть, и то и другое вместе), вдруг обвинял себя сам в той ошибке, за которую он ранее (хотя и негласно) осуждал его. Это одновременно служило подтверждением безусловной правоты аббата, тешило его самолюбие и успокаивало его страхи. Но сознание своего превосходства не возбудило в душе настоятеля никаких дурных чувств — наоборот, оно скорее укрепило в нем природное добродушие. И настолько далек был аббат Бонифаций от желания унизить помощника приора и дать ему почувствовать свою власть, что, отпуская ему грехи, он довольно комично путал выражения, естественные для его удовлетворенного тщеславия, с деликатнейшими высказываниями, имевшими целью пощадить самолюбие отца Евстафия. — Брат мой, — начал он свое увещание, — вы, по свойственной вам проницательности, не могли не заметить, что мы часто согласовывали наше суждение с вашим мнением, даже в важнейших делах обители. И тем не менее мы были бы крайне огорчены, если бы вы заключили из сего, что мы считаем наше собственное суждение менее содержательным или наш ум более ограниченным, чем ум и рассудительность наших братьев. Ибо действовали мы так исключительно из желания поощрить наших подопечных (и в том числе вас, высокоуважаемый и любезный брат наш) к тому мужеству, которое необходимо для свободного высказывания своих мыслей. Мы нередко воздерживались от принятия того или иного решения для того, чтобы дать возможность ниже нас стоящим (и в особенности нашему дражайшему брату, помощнику приора) смело и откровенно предложить свое решение. И вот эта-то наша снисходительность и наше смирение могли в известной мере возбудить в вас, высокоуважаемый брат наш, ту излишнюю самонадеянность, которая привела вас к тому, что вы переоценили ваши способности и тем самым подвергли себя (что ныне для нас совершенно ясно) насмешкам и издевательствам со стороны злых духов. Ведь давно известно, что небо тем меньше нас почитает, чем выше мы возносимся в собственных глазах. А с другой стороны, возможно, что мы сами были несколько виноваты, пренебрегая своим высоким саном в сем аббатстве и разрешая руководить собой и даже надзирать за собой своему же подчиненному. А посему, — продолжал лорд-аббат, — мы оба должны исправить вашу ошибку — вы будете меньше уповать на ваши природные способности и мирские познания, а я менее охотно буду подчинять свои суждения мнению человека, ниже меня стоящего по сану и по должности. Однако из этого не следует, что мы отказываемся от преимущества, которым мы пользовались и собираемся пользоваться и впредь, запрашивая вашего мудрого совета, тем более что преимущество это было не раз рекомендовано нам нашим высокопреосвященным примасом. Поэтому, если нам впредь встретятся дела значительной важности, мы будем вызывать вас к себе частным образом и выслушивать ваш совет, и ежели он совпадет с нашим мнением, то мы представим его в капитул как мнение, исходящее от нас лично. Таким образом, мы избавим вас, возлюбленный брат наш, от сомнительной славы, так легко порождающей духовную гордыню, и сами избежим искушения впасть в тот избыток скромности, который может повредить нашему сану и унизить нашу особу в глазах монашеской братии. Несмотря на глубокое уважение, которое отец Евстафий, как ревностный католик, питал к таинству исповеди, казалось, он должен был не без иронии прислушиваться к словам своего начальника. Уж очень наивно излагал настоятель свой хитрый план воспользоваться знанием и опытностью помощника приора, чтобы затем приписать все заслуги себе. Однако какой-то внутренний голос заставил отца Евстафия тотчас же признать, что настоятель прав. «Мне следовало, — размышлял он, — больше заботиться о высоком значении его сана, чем думать о тех или иных недостатках его характера. Мне следовало прикрыть плащом духовную наготу моего руководителя и по мере моих сил поддерживать его репутацию для вящей пользы как братии, так и мирян. Аббат не может быть унижен без того, чтобы в его лице не была унижена вся обитель. Сила монашеского ордена в том и состоит, что он может распространить на всех своих сочленов (и в особенности на руководителей) те духовные дары, которые нужны им, чтобы они были прославлены». Движимый этим настроением, отец Евстафий чистосердечно подчинился приговору своего начальника, который даже в этот решительный момент скорее убеждал его, чем осуждал. Затем он смиренно согласился давать советы своему лорду-аббату так, как тот найдет нужным, и признал, что это будет полезнее для него самого, ибо избавит его от всякого искушения похваляться своей мудростью. И, наконец, он умолял высокочтимого отца настоятеля назначить ему такую епитимью, которая соответствовала бы тяжести его прегрешения, не скрыв при этом, что он уже постился весь день. — Именно это-то я и осуждаю, — возразил ему аббат вместо того, чтобы похвалить его за воздержание. — Мы возражаем против этих епитимий, постов и долгих бдений. Они только порождают ветры и пары тщеславия, от желудка подымающиеся к голове и надувающие наше существо хвастливостью и самомнением. Для послушников пристойно и назидательно изнурять себя постом и молитвенным бдением. Часть братии в каждом монастыре должна поститься, и легче всего это переносить молодому желудку. Вдобавок воздержание отвращает молодежь от дурных мыслей и подавляет жажду мирских удовольствий. Но, возлюбленный брат наш, поститься тому, кто уже смирился и умер для мира, как я и ты, совершенно излишне и только способствует зарождению духа гордыни. А посему я предписываю тебе, высокочтимый брат наш, пойти в кладовую и выпить по меньшей мере две чарки доброго вина, и закусить плотно и сытно, выбрав то, что тебе более по вкусу и что наиболее полезно для твоего желудка. И еще: ввиду того, что самомнение порой понуждало тебя относиться без должной снисходительности и дружелюбия к менее умудренным и просвещенным братьям, я предписываю тебе поужинать в обществе брата Николая и, без всякого нетерпения и не прерывая его, целый час выслушивать его рассказы о случаях, имевших место во времена нашего достоуважаемого предшественника, аббата Ингильрама, да упокоит господь его душу! Что же касается тех благочестивых упражнений, которые могут быть полезны для вашей души и должны искупить грехи, о которых вы смиренно и с сокрушением нам поведали, то мы подумаем о них и сообщим вам наше решение завтра утром. Любопытно отметить, что с этого достопамятного вечера почтенный аббат стал относиться к своему советнику гораздо мягче и благосклоннее, чем прежде, когда он считал помощника приора человеком безупречным и безукоризненным и не мог найти на покровах его мудрости и добродетели ни единого пятнышка. Казалось, признание отца Евстафия в своих несовершенствах доставило ему дружбу его начальника. Но в то же время растущее благоволение аббата сопровождалось некоторыми мелочами, которые для высокой души и возвышенных чувств помощника приора были более огорчительны, чем даже тяжелая обязанность выслушивать нескончаемую и скучнейшую болтовню отца Николая. Так, например, аббат в разговорах с другими монахами называл его не иначе, как «наш возлюбленный и несчастный брат Евстафий!». И нет-нет он начинал предостерегать молодых братьев против ловушек хвастовства и духовной гордыни, которые расставляются сатаной для уловления самоуверенных праведников. При этом он сопровождал эти назидания такими взглядами и намеками, что и без прямых указаний было ясно, что именно помощник приора не устоял однажды против таких обольщений. В этих случаях только монашеский обет послушания, дисциплина философа и долготерпение христианина помогали отцу Евстафию перенести это демонстративное и напыщенное покровительство честного, но несколько туповатого настоятеля. Он наконец стал сам стремиться покинуть монастырь или, во всяком случае, отказывался теперь от вмешательства в дела монастырского управления с такою же решительностью и властностью, с какою в прежние времена стремился вникать во все. ГЛАВА XI И это вы зовете воспитаньем? Нет, это стадо медленных быков, Гонимое погонщиком орущим. Кто впереди, бредет себе привольно, Пощипывая травку на лужках. А все удары, вопли и проклятья Ленивцам злополучном достаются, Медлительно плетущимся в хвосте. Старинная пьеса Прошло два или три года, в течение которых гроза обновления все ближе подступала к католической церкви, с каждым днем громыхая все громче и становясь все страшнее. Под влиянием обстоятельств, изложенных в конце предыдущей главы, помощник приора Евстафий значительно изменил свой образ жизни. Он по-прежнему во всех важных случаях приходил на помощь аббату своими знаниями и опытом, будь то в частной беседе или в присутствии всего капитула ордена. Но в повседневном обиходе он теперь скорее стремился жить для себя и гораздо менее, чем раньше, интересовался делами обители. Теперь он часто по целым дням отлучался из монастыря. А так как глендеаргские приключения произвели на него глубокое впечатление, его снова и снова влекло посетить одинокую башню и проведать сирот, живших под ее кровлей. К тому же ему по-прежнему хотелось узнать, не вернулась ли в башню Глендеарг та книга, которую он потерял, столь чудесным образом избавившись от копья убийцы. «Все-таки странно, — думал он, — что нездешний дух (ибо он не мог не почитать за духа существо, с ним говорившее), с одной стороны, помогает распространению ереси, а с другой — стремится спасти жизнь ревностному служителю католической церкви». Однако, сколько он ни расспрашивал обитателей башни Глендеарг, никто из них больше не видал искомой книги с переводом текста священного писания. Между тем участившиеся посещения отца Евстафия имели немалые последствия для Эдуарда Глендининга и для Мэри Эвенел. Эдуард проявлял необыкновенные способности к учению при совершенно исключительной памяти и приводил этим в восторг помощника приора. Будучи понятливым и прилежным, он обладал живостью восприятия и упорным терпением, то есть сочетал в себе те качества таланта и усердия, которые так редко идут рука об руку. Отец Евстафий искренне желал, чтобы эти столь рано проявившиеся, незаурядные способности были посвящены служению церкви. Сам юноша, как он полагал, охотно пошел бы ему навстречу, так как, обладая характером скромным, спокойным и созерцательным, он, казалось, считал науку главной целью жизни, а приобретение знаний — самым большим удовольствием. Что же касается его матери, то помощник приора почти не сомневался, что, привыкнув с детства питать глубокое уважение к монахам обители святой Марии, она почтет за особое счастье, если один из ее сыновей сделается иноком этого славного монастыря. Но, как выяснилось в дальнейшем, досточтимый отец Евстафий ошибался и в первом и во втором случае. Когда он заговорил с Элспет Глендининг о том, что больше всего радует материнское сердце — о способностях и успехах ее сына, — она слушала его с упоением. Но как только отец Евстафий стал намекать на необходимость посвятить такие выдающиеся дарования святому делу церкви, говоря, что они послужат ей и защитой и украшением, вдова неизменно старалась переменить разговор. Если же он настаивал, она ссылалась на то, что одинокая женщина не способна управлять леном, и на то, что соседи часто пользуются ее беззащитным положением, а также на свое желание, чтобы Эдуард, заняв место отца, остался жить в башне и в час ее кончины закрыл ей глаза. На подобные возражения помощник приора отвечал, что, даже с мирской точки зрения, благосостояние семьи скорее упрочится, если один из ее сыновей поступит в обитель святой Марии, так как трудно предположить, чтобы ему не удалось доставить своим близким могущественное покровительство. А что может быть для нее приятнее, чем видеть своего сына на высоком посту в церкви? Или что может быть утешительнее, чем знать, что он напутствует ее к загробной жизни, всеми уважаемый за святость своей жизни и безупречность поведения? И, наконец, он стремился внушить ей, что ее старший сын, Хэлберт, по неукротимости своего нрава, своеволию и рассеянности, неспособен к учению и что именно поэтому (и еще потому, что он старший в роде) он лучше всего справится с мирскими делами и будет успешно управлять ее маленьким поместьем. Элспет не смела прямо отклонить предложение отца Евстафия из боязни вызвать его неудовольствие, но все же она всегда находила все новые и новые возражения. Хэлберт, по ее словам, не походил ни на одного из соседних мальчиков — он был на голову выше и в два раза сильнее любого своего сверстника во всей округе. И он был неспособен ни к каким мирным занятиям. Если он не любил книг, то еще больше он ненавидел плуг и мотыгу. Он очистил от ржавчины отцовский меч, прицепил его к поясу и почти не расставался с ним. Хэлберт был добрый мальчик и вежливый, если с ним говорить по-хорошему, но если начать ему перечить, он превращался в сущего дьявола. — Одним словом, — заключила она, заливаясь слезами, — отнимите у меня Эдуарда, ваше преподобие, и вы вынете краеугольный камень, на котором зиждется мой дом. Ибо сердце мне подсказывает, что Хэлберт пойдет по стопам отца и погибнет такой же смертью. Когда разговор доходил до этого пункта, монах, по добросердечию своему, старался на время отложить спор, надеясь, что, может быть, возникнут какие-либо новые обстоятельства, которые устранят предубеждение Элспет (ибо он считал это предубеждением) против предполагаемой духовной карьеры Эдуарда. Оставив в покое мать, помощник приора принимался за сына и, подогрев в нем жажду к знанию, доказывал ему, насколько больше и лучше он сможет удовлетворить свои стремления, если согласится постричься в монахи. Но он и здесь наталкивался на тот же отпор, что и у госпожи Элспет. Эдуард ссылался на отсутствие настоящего призвания к такой ответственной деятельности, на то, что ему не хочется покидать мать, и на многое другое. Но помощник приора находил, что все это лишь пустые отговорки. — Я ясно вижу, — сказал он однажды, отвечая на возражения Эдуарда, — что не только у неба, но и у дьявола есть свои слуги и что слуги дьявола столь же или, увы! более предприимчивы и всячески стараются ублаготворить своего господина. Я надеюсь, мой молодой друг, что ты отказываешься вступить на предлагаемое поприще не потому, что враг рода человеческого уловил тебя на одну из своих обычных приманок — леность, любострастие, стремление к благам мира сего и жажду мирской славы. Но в особенности я надеюсь, более того — я верю, что тщеславное желание овладеть высшей мудростью (грех, в который особенно часто впадают люди, способные к наукам) еще не привело тебя к страшной опасности знакомства с вредными учениями, ныне столь распространенными, касающимися религии. Лучше было бы для тебя, чтобы ты остался так же невежествен, как смертные твари, чем, побуждаемый гордыней всезнайства, преклонил бы ухо к льстивым речам еретиков. Эдуард Глендининг выслушал это назидание отца Евстафия опустив глаза, но не преминул, когда он замолк, горячо восстать против обвинения, что он когда-либо интересовался чем-либо, что находится под запретом церкви. И, таким образом, монаху ничего не оставалось, как снова гадать, почему же этот юноша проявляет такое отвращение к принятию монашеского чина. Существует старинная пословица — ее приводил еще Чосер и ее же цитировала королева Елизавета: «Даже величайшие ученые не всегда самые мудрые люди на свете!» И пословица эта совершенно справедлива, даже если бы поэт и не приводил ее, а королева на нее не ссылалась. Если бы отец Евстафий поменьше думал об успехах еретического учения и побольше обращал внимания на то, что происходило в башне, он мог бы угадать по глазам Мэри Эвенел (которой было лет четырнадцать-пятнадцать) ту причину, из-за которой ее юный друг уклонялся от монашеских обетов. Я уже говорил, , что она тоже была прилежной ученицей отца Евстафия, и ее невинная, полудетская красота производила на него сильное впечатление, хотя он, может быть, и сам того не сознавал. Ее дворянство и виды на богатое наследство давали ей право на изучение искусства чтения и письма. К каждому уроку, который задавал ей монах, она готовилась вместе с Эдуардом; он его ей объяснял и пояснял, пока она не усваивала все в совершенстве. Вначале Хэлберт учился вместе с ними. Но его заносчивость и отсутствие выдержки скоро оказались несовместимыми с делом, требующим упорства и неослабного внимания. Посещения помощника приора были нерегулярными, и часто он отсутствовал неделями. В этих случаях Хэлберт обязательно забывал заданный урок и вдобавок многое из того, что он выучил ранее. Этот недостаток ему был, конечно, неприятен, но не настолько, чтобы возбудить в нем желание исправиться. Иногда, по примеру всех лентяев, он, вместо того чтобы заниматься самому, начинал мешать своему брату и Мэри Эвенел, и между ними происходили разговоры вроде следующего: — Эдуард, надевай шапку и идем скорее — лэрд Колмсли уже показался в ущелье со своими собаками. — А мне все равно, — отвечал младший брат. — Свора собак может затравить оленя и без меня, а мне надо помочь Мэри Эвенел приготовить уроки. — А ну тебя! Ты, кажется, будешь зубрить уроки монаха, пока сам не превратишься в монаха. Мэри, хочешь, пойдем со мной? Я покажу тебе голубиное гнездо, о котором тебе рассказывал. — Я не могу идти с тобой, Хэлберт, — отвечала Мэри, — мне надо выучить урок, а это займет много времени. Мне очень обидно, что я такая тупая. Если бы я могла справиться с ним сама так быстро, как Эдуард, я бы с радостью пошла. — Если так, я тебя подожду. Мало того — я сам попробую выучить урок. Улыбнувшись, но тяжко вздохнув при этом, он вновь взялся за букварь и принялся с усилием затверживать то, что ему было задано. Как бы изгнанный из общества своих товарищей, он печально и безмолвно уселся в углу одной из глубоких оконных ниш. После тщетных усилий преодолеть как книжную премудрость, так и свое нежелание ее постичь он невольно принялся наблюдать за своими товарищами по учению, вместо того чтобы заниматься делом. Картина, представившаяся его взору, была очаровательна, но почему-то она не доставляла ему особого удовольствия. Прелестная девушка, склонившись над книгой со спокойным, но сосредоточенным выражением, пыталась внимательно разобраться в возникших трудностях, время от времени обращаясь к Эдуарду за помощью, а тот сидел с ней рядом, готовый по первому ее слову устранить любое затруднение, и, казалось, был горд одновременно как успехами своей ученицы, так и сознанием пользы, которую он ей приносит. Между ними существовала тесная, живая связь — желание овладеть знаниями и торжество при устранении встречающихся трудностей. Глубоко уязвленный (хотя и не сознавая ни характера, ни источника своего раздражения), Хэлберт не в силах был дольше любоваться этой мирной сценой. Он вскочил, отбросил в сторону букварь и воскликнул: — К черту все эти книги и дураков, которые их выдумали! Вот если бы десяток-другой южан показался у нас в ущелье, тогда бы мы узнали, какая ерунда все это бормотание и бумагомарание. Мэри и Эдуард остолбенели: они смотрели на Хэлберта с изумлением, а он продолжал, все более волнуясь, весь раскрасневшись, со слезами на глазах: — Да, Мэри, я желал бы, чтобы отряд южан напал на пас сегодня, сейчас же! Тогда бы ты убедилась, что крепкая рука и острый меч стоят много больше, чем все мудрейшие книги на свете и все гусиные перья, которыми они были писаны. Мэри была удивлена и напугана его горячностью, но тотчас же ласково ответила: — Ты рассердился, Хэлберт, потому что не можешь выучить урок так скоро, как Эдуард. Я такая же непонятливая. Иди сюда, Эдуард сядет между нами и будет учить нас обоих вместе. — Меня он учить не будет, — сердито ответил Хэлберт. — Я никак не могу научить его делать то, что мужественно и почетно, и не желаю учиться у него монашеским фокусам. Я ненавижу монахов с их гнусным кваканьем, как у лягушек, с их длинными рясами, как бабьи юбки, со всеми их приседаниями, с их преподобиями и преосвященствами и с этими ленивыми вассалами, которые им в угоду барахтаются в болоте с плугом и бороной от самых святок до Михайлова дня. Я никого не хочу назвать лордом, кроме того храбреца, кто с мечом в руках отстоит свое звание. И, по мне, тот не мужчина, кто не знает, что такое сила и мужество. — Ради бога, успокойся», Хэлберт! — воскликнул Эдуард. — Если бы тебя кто-нибудь услышал и потом донес, это погубило бы маму. — Так донеси ты на меня! Это пойдет тебе на пользу, а повредит только мне одному. Передай им, что Хэлберт Глендининг никогда не будет вассалом какого-нибудь старикашки в клобуке и с выбритой макушкой, когда двадцать баронов в шлемах с перьями нуждаются в храбрых оруженосцах. Пускай монахи тебе отдадут мой несчастный клочок земли, и собирай ты с него зерна побольше, чтобы хватило тебе на овсяную кашу. Он решительно вышел из комнаты, но тут же вернулся и продолжал в том же злобно-раздраженном тоне: — И нечего вам о себе так много воображать — особенно тебе, Эдуард, — потому только, что вы носитесь с этой книгой на пергаменте и хвастаете, что умеете ее читать. А учителя я найду получше вашего старого, угрюмого монаха, и книга у меня будет лучше его печатного молитвенника. Раз ты так обожаешь ученость, Мэри Эвенел, ты скоро увидишь, кто из нас ученее — Эдуард или я. Тут он выбежал из комнаты и уже больше не возвращался. — Что с ним такое? — спросила Мэри, наблюдая через окошко, как Хэлберт широкими и неровными шагами удалялся вверх по ущелью. — Куда это твой брат спешит, Эдуард? О какой книге, о каком учителе он тут говорил? — Не стоит об этом гадать, — отвечал Эдуард. — Хэлберт злится, сам не зная на что, и говорит, сам не зная о чем. Давай лучше заниматься, а он устанет карабкаться по скалам и вернется обратно, как это всегда с ним бывает. Но, видимо, у Мэри были более серьезные основания для беспокойства. Под предлогом головной боли она отказалась продолжать урок, которым они были столь увлечены, и Эдуарду так и не удалось уговорить ее заниматься в то утро. Между тем Хэлберт с лицом, искаженным ревнивой злобой, с глазами, еще влажными от слез, с непокрытой головой быстро, как лань, бежал вверх по узкому, бесплодному ущелью Глендеарг. Точно бросая отчаянный вызов судьбе, он выбирал самые нехоженые, самые опасные тропы, много раз сознательно подвергая себя опасности, хотя ему ничего не стоило ее избежать, чуть отклонившись в сторону. Казалось, он хочет лететь прямо, как стрела, пущенная из лука. Наконец он добежал до узкой расселины среди скал, напоминающей горный овраг, откуда в ущелье стекал небольшой ручеек, впадающий в речку, протекающую через Глендеарг. Он стал взбираться по этой расселине еще выше, нисколько не замедляя шаг, не глядя по сторонам и не останавливаясь ни на минуту, пока не достиг источника, из которого ручеек брал свое начало. Здесь Хэлберт остановился и окинул все окружающее мрачным и почти испуганным взором. Перед ним вздымался громадный утес; в его расселине росло деревцо дикого остролиста, который осенял своей темно-зеленой листвой журчавший внизу ручеек.. Скалы по обе стороны родника вздымались так высоко и сходились так близко, что только летом, да и то в солнечный день, лучи света могли достичь дна бездны, где стоял Хэлберт. Но сейчас было лето, полуденный час, и солнечные зайчики беспрепятственно плясали на прозрачных струях источника. «Сейчас самый подходящий момент! — подумал Хэлберт. — И сейчас я… я смогу скоро стать гораздо ученее, чем Эдуард со всем его прилежанием. Мэри увидит, что не к нему одному можно обращаться с вопросами и не он один может сидеть рядом с ней, и прижиматься к ней, когда она читает, и указывать ей всякое слово и всякую букву, А она любит меня больше, чем его, это наверняка: в ней течет благородная кровь, и она презирает робость и трусость. Но что же я сам-то стою здесь так робко и трусливо, точно я какой-нибудь монах? Что мне бояться вызвать эту тень — этого духа? Я уже его видел однажды, так почему же мне его не увидеть еще раз? Что он может мне сделать — мне, человеку из костей и мяса, да еще когда при мне отцовский меч? Если от одной мысли о бесплотном духе у меня сердце колотится и волосы шевелятся на голове, то что со мной будет, когда передо мной окажется банда живых ражих южан? Клянусь душой первого Глендининга, я сейчас испробую заклинание!» Он скинул с правой ноги кожаную туфлю (или низкий башмак), встал в боевую позицию, обнажил свой меч и, оглядевшись вокруг, как бы собираясь с силами, трижды низко поклонился остролисту и трижды источнику, а затем произнес громким голосом следующие стихи: Трижды в роще молю: «Отзовись!» Там, где песня ручья прозвенела! Я прошу тебя: «Пробудись, Белая дева из Эвенела!» Полдень… На озере волны зажглись… Полдень… Гора от лучей заалела… Я прошу, прошу, пробудись, Белая дева из Эвенела! Едва он произнес эти строфы, как в трех шагах от Хэлберта Глендининга возникла женская фигура в белом одеяний. Наверно, испугался ты, Увидев женщины черты Необычайной красоты. ГЛАВА XII Таится что-то в древнем суеверье, Загадочно пленяющее пас. Ручей, что тысячью хрустальных брызг Пробился из скалы уединенной В таинственную тишь, считаться может Приютом существа, что чистотою И вещей властью превосходит нас. Старинная пьеса Как сказано было в конце предыдущей главы, едва успел молодой Хэлберт Глендининг произнести слова таинственного заклинания, как в двух ярдах перед ним предстало видение в образе прекрасной женщины в белом. Ужас, объявший его, взял верх над его природной храбростью и над твердой решимостью не испугаться в третий раз того духа, которого он уже лицезрел дважды. Ведь человеку невольно становится не по себе от сознания, что он находится в присутствии существа, по облику ему подобного, но по своей природе и стремлениям столь чуждого, что он не может ни понять его намерения, ни предугадать его действия. Хэлберт стоял молча, с трудом переводя дыхание. Волосы у него поднялись дыбом, рот был открыт и взор неподвижен. И единственным доказательством его прежней решимости оставался застывший в его руке меч, направленный в сторону видения. Наконец Белая дама (так мы будем называть это существо) голосом несказанно прекрасным начала напевать (или даже скорее петь) следующие стихи: Зачем, о смуглый мальчик, меня ты призываешь? Зачем сюда пришел ты, иль страха ты не знаешь? Кто хочет с нами знаться, не должен сам дрожать, Ни трус, ни грубый олух не смогут нас понять! Тот ветер, что примчал меня, в Египет возвратится, И облако со мною в Аравию умчится… Уж облако отплыло, вздыхает ветерок: Закатный час уж близок, а путь еще далек. Изумление, охватившее Хэлберта, уступило место решимости, и он смог кое-как произнести дрожащим голосом: — Именем бога заклинаю тебя, кто ты? Ответ прозвучал в иной мелодии и в другом ритме: Кто я — не могу сказать, Кто я — ты не должен знать! То ли с неба, то ль из ада, То ли горе, то ль отрада, Я все то, что бы могло Дать тебе добро иль зло. Ни создание земное, Ни видение ночное, В тьме полей, над мглой болот Я свершаю свой полет. От волшебного потока Вихрь несет меня далеко… Зыблется в душе моей Отблеск всех людских страстей; И во мне их душ движенье, Как в зеркальном отраженье. Зыбким призрачным лучом Мчусь я меж добром и злом. Счастьем неземным владея: Век наш в десять раз длиннее. Род людской счастливей нас, Нет надежд нам в смертный час: Им настанет пробужденье, Нам — навек уничтоженье. Вот что я могу сказать, Вот что можешь ты узнать. Белая дама остановилась, как бы выжидая ответа. Но пока Хэлберт медлил, не зная, как начать, видение стало постепенно блекнуть, становясь все более и более бестелесным. Правильно угадав в этом признак его скорого исчезновения, Хэлберт принудил себя наконец выговорить: — Леди, когда я видел тебя в ущелье и ты вернула нам черную книгу Мэри Эвенел, ты сказала, что в один прекрасный день я научусь читать ее. Белая дама ответила: — Я заклинанье творю, чтоб ты мог Найти меня там, где волшебный поток. Но цапля и сокол тебе милее, Чем тайны, которыми я владею. Тебе милее копье и меч, Чем строки псалмов и священная речь. Тебе милей на оленя охота, А чтенье тебе — не под силу работа. По мшистым лесам ты бесстрашно идешь, И ты презираешь дворян и вельмож. — Я не буду больше поступать так, прекрасная дева, — сказал Хэлберт. — Я хочу учиться, и ты мне обещала, что, если у меня будет такое желание, ты мне поможешь. Я не боюсь тебя больше, и я не хочу больше оставаться невеждою. По мере того как он произносил эти слова, образ Белой дамы становился все более зримым и наконец сделался таким же явственным, как вначале. Бесформенная и бесцветная тень снова приняла черты почти телесной реальности, хотя краски ее были менее ярки, а контур фигуры менее отчетлив и определенен — так по крайней мере казалось Хэлберту, — чем у кого-либо из простых смертных. — Исполнишь ли ты мое желание, прекрасная леди, — вопросил он, — и дашь ли ты в мое распоряжение священную книгу, которую Мэри Эвенел так часто оплакивала? Белая дама отвечала: Ты трус — тебя я упрекала, В лентяя веры было мало. Вернулся ночью ты, так знай: Спи на дворе, иль дверь ломай! Лилось к тебе звезды сиянье, Теперь слабей ее влиянье… Лишь доблесть да упорный труд Удачу вновь тебе вернут. — Если я и был лентяем, — возразил юноша, — то теперь, ты увидишь, я буду стараться с лихвой все наверстать. Еще недавно совсем другие мысли были у меня на уме, другие чувства волновали мое сердце, но отныне, клянусь небом, все мое время будет посвящено серьезным занятиям. За один сегодняшний день я точно пережил годы. Я пришел сюда мальчиком, я вернусь мужчиной, я смогу говорить не только с людьми, но со всеми нездешними существами, которые по божьему соизволению передо мной предстанут. Я узнаю, что содержит в себе эта таинственная книга, я узнаю, почему леди Эвенел так ее любила, и почему монахи так ее боялись и хотели украсть, и почему ты дважды спасала ее из их рук. Что за тайна заключается в ней? Скажи, заклинаю тебя! Белая дама, с видом необыкновенно печальным и торжественным, наклонила голову, скрестила руки на груди и отвечала: Здесь, в этой книге роковой, Источник тайны вековой. Тот в жизни обретает счастье, Кому дано всевышней властью Ее с надеждою читать, Замки ломать и в путь дерзать. Но проклят тот, в ком это чтенье Родит сомненье иль презренье. — Дай мне эту книгу, миледи, — попросил юноша. — Меня называют лентяем, меня считают тупицей, но на этот раз у меня хватит терпения, а с божьей помощью, и рассудка, чтобы ее понять. Отдай мне ее. Видение снова отвечало: В бездне, в темной глубине Книгу скрыть досталось мне. Огонь небес там ввысь стремится И музыка небес струится… Священный тот залог По ввей земле доселе Все чтили, как умели, Лишь человек не мог. Дай руку мне! Под тайной вещей Познай невиданные вещи! Хэлберт Глендининг смело подал руку Белой даме. — Ты боишься следовать за мной? — спросила она, когда его рука задрожала от прикосновения ее мягкой холодной длани. Страх берет пойти со мной? Что ж, с крестьянскою судьбой Смирись по воле рока! Сиди с кнутом впереди, В лугах за оленем броди, Но больше не подходи К волшебному потоку. — Если то, что ты говоришь, правда, — отвечал бесстрашный юноша, — то мой удел много завиднее твоего. Отныне никакой лес и никакой родник меня больше не испугают. Нет такой силы, естественной или сверхъестественной, которая помешала бы мне свободно бродить по моим родным местам. Едва он это произнес, как вдруг они стали проваливаться сквозь землю, летя так стремительно, что у Хэлберта перехватило дыхание и он перестал что-либо ощущать, кроме невероятной быстроты, с которой их влекло вниз. Наконец их сильно тряхнуло, и они сразу остановились. От такого удара смертный, невольно пролетевший через неведомые пространства, вероятно, разбился бы вдребезги, не поддержи его вовремя нездешняя спутница. Прошло более минуты, пока Хэлберт, придя в себя и оглянувшись, увидал, что находится в гроте или естественной пещере; стены ее были выложены сверкающими камнями и кристаллами, в радужных переливах которых отражался свет пламени, полыхающий на алебастровом алтаре. Алтарь этот с горящим огнем стоял в центре грота, круглого и необычайно высокого, напоминающего собор. На все четыре стороны от алтаря простирались сводчатые длинные галереи или аркады, сооруженные из того же сверкающего материала и уходящие в темноту. Не хватило бы человеческого воображения, как не хватило бы и никаких слов, чтобы описать лучезарный блеск, который рождало ярчайшее пламя, отражаясь тысячью искр в гранях камней и кристаллов, украшающих стены. Огонь на алтаре тоже не горел спокойно и ровно. Пламя то вздымалось, то падало, иногда устремляясь ввысь в виде яркой огненной пирамиды, иногда затихая и приобретая более нежные, розоватые оттенки, чтобы затем, собравшись с силами, вновь вскинуться с прежним бешенством. Никакое топливо, по-видимому, в этом огне не сгорало — над ним не было заметно никакого дыма. Но, что было всего удивительнее, пресловутая черная книга лежала посреди алтаря, среди самого сильного огня, и не только не горела, но даже и не тлела. Казалось, такой нестерпимый жар может расплавить алмаз, но все его неистовство не оказывало никакого действия на священную книгу. Белая дама, довольно долгое время молчавшая, чтобы дать возможность молодому Глендинингу прийти в себя, теперь вновь обратилась к нему с тем же мелодическим пением: Вот книга та, что ты искал так смело. Возьми, но с пей иметь опасно дело! Уже в какой-то мере привыкнув к чудесам и страстно желая доказать свою храбрость, Хэлберт, нимало не колеблясь, сунул руку в огонь, рассчитывая вытащить книгу быстрым движением, чтобы пламя не успело его обжечь. Но его расчет не удался. Рукав моментально воспламенился, и хотя он сразу отдернул руку, он все же так сильно обжегся, что чуть не закричал от боли. Усилием воли он сдержался, и только исказившееся лицо и подавленный стон выдали его муку. Белая дама провела своей холодной рукой по его руке, и, прежде чем она успела спеть следующую строфу, боль совершенно прошла, а от ожога не осталось и следа: Дерзновенно Тканью тленной Ты нетленный взвил огонь… Хоть ты малый И удалый, Без меня его не тронь! Снять рукав свой постарайся, Скинь — и снова попытайся! Повинуясь тайному смыслу ее слов, Хэлберт, оборвав и бросив на пол обгорелый рукав, обнажил правую руку до плеча. Как только эти полусожженные кусочки ткани упали на пол, они сами собой свернулись в клубок, клубок съежился и тут же превратился в пепел, а затем, подхваченный внезапным порывом ветра, рассеялся в воздухе. Белая дама, заметив удивление на лице юноши, тотчас запела: Ткань и нить, созданья тлена, Не разрушат эти стены. Все деянья смертных рук Здесь, как дым, растают вдруг. Глиной злато станет сразу, Вмиг расплавятся алмазы… Гибнет все, спасенья нет: Вечен только правды свет. Скорби ты не предавайся, Лучше снова попытайся! Ободренный ее словами, Хэлберт Гленденинг решился на вторую попытку. Он протянул обнаженную руку в огонь и вытащил из нее священную книгу, причем не только не обжегся, но даже не почувствовал жара. Удивленный и даже несколько испуганный этим, он наблюдал, как пламя, как бы собравшись с последними силами, метнулось огненным столбом к потолку, а затем стало затухать и заглохло окончательно. Наступил полнейший мрак. Хэлберту уже не было времени размышлять о том, что делать дальше, так как Белая дама схватила его за руку и они стали подниматься вверх с такой быстротой, с какой прежде спускались. Когда их вынесло из недр земли, они оказались около источника Корри-нан-Шиан. Осмотревшись, юноша поразился, заметив, что все тени уже склоняются к востоку и, видимо, близится вечер. Он вопросительно взглянул на свою руководительницу, но ее образ стал таять у него на глазах: щеки ее побледнели, черты лица стали менее явственны, а фигура — менее различимой, постепенно сливаясь с туманом, ползущим из глубины оврага. Только что перед ним была красивая женщина, и вот теперь ее прекрасный облик превратился в смутное видение, своими неясными очертаниями напоминавшее призрак девы, умершей от любви, какою в неверпом свете луны она является своему обольстителю. — Остановись, видение! — воскликнул юноша, ободренный своим успехом в подземном храме. — Не лишай меня своего благоволения. Ты дала мне оружие, научи же меня им пользоваться. Научи меня читать и понимать, что написано в этой книге. Иначе какая мне польза, что она теперь в моих руках? Но образ Белой дамы все мерк и таял, пока от него не остался только контур, столь же смутный ц еле различимый, как лик месяца в зимнее утро. И, прежде чем отзвучали последние строфы ее повой песни, она растаяла окончательно: Увы! Увы! Нам милость не дана Прочесть святые письмена. Мы воздушные созданья, Не дана нам власть познанья, Лишь людям суждена она. Наберись же терпенья - Возвестит провиденье В нужный час нужный путь, без сомненья! Видение уже исчезло, а теперь и голос стал замирать на печальных потах, становясь все тише и глуше, как будто нездешняя посетительница медленно отлетала от того места, где она начала свою песню. Тогда Хэлберта обуял тот безграничный ужас, с которым он до того так успешно боролся. Необходимость во что бы то ни стало действовать поневоле вселяла в него мужество, а присутствие нездешнего существа, хоть и страшного, все же, как ему казалось, ограждало его от опасностей и служило защитой. Теперь же, когда он мог спокойно подумать о том, что произошло, леденящий трепет пробежал по его телу, волосы у него зашевелились, и он не смел оглянуться, боясь увидеть рядом с собой нечто еще более ужасное, чем привидение. Внезапно его коснулось дуновение легкого ветерка и вызвало в нем то самое странное, но поэтическое ощущение, о котором нам поведал наш самый вдохновенный бард: Овевал его щеки, кудри взвивая, Как весной на лугу, ветерок. Но с боязнью его дуновенье сливая, Быть приятным он все-таки мог. Несколько мгновений пораженный юноша стоял молча. Ему казалось, что нездешнее существо, которое повергло его в ужас, но в то же время как будто ему покровительствовало, все еще парит над ним, подхваченное ветром, и вот-вот опять предстанет его взору. — Говори! — воскликнул он, воздев руки. — Прерви молчание, явись мне снова, чудесное видение! Трижды я тебя видел, но при мысли, что ты все еще здесь, близко, где-то рядом, сердце мое бьется с такой силой, точно вот сейчас земля должна разверзнуться предо мной и дать выход дьяволу. Однако ничто не указывало более на присутствие Белой дамы, и ничего сверхъестественного уже не было ни слышно, ни видно. Между тем Хэлберт, заставив себя вновь обратиться к призраку, обрел свою прежнюю храбрость. Он еще раз осмотрелся кругом и затем медленно побрел обратно по уединенной тропинке, оставляя за собой таинственное обиталище духов. Нельзя было себе представить большего контраста, чем то страстное нетерпение, с которым он мчался в Корри-нан-Шиан, перескакивая через корневища и обломки скал, и то сосредоточенное настроение, в котором он возвращался обратно. Он теперь благоразумно выискивал самую торную тропу, но не из желания избежать опасности, а для того, чтобы никакие затруднения не могли отвлечь его, всецело поглощенного мыслями о пережитом. Прежде он хотел в бешеном риске найти выход отчаянию и злобе и тем заставить себя забыть о причине своего гнева. Теперь он старательно обходил всякое препятствие, встречающееся па пути, дабы оно не мешало его раздумью и не отвлекало его от глубоких размышлений. Так и брел он, медленно и осторожно, скорее напоминая паломника, чем смелого охотника за красным зверем, и только уже к самой ночи добрался до родной башни. ГЛАВА XIII Был мельник дюж, здоров и лих, И, если б драться взялся, Он даже и десятерых - И то б не побоялся. «Церковь Спасителя в долине» Солнце, как мы уже говорили, закатилось, когда Хэлберт воротился в отчий дом. В это время года обычно обедали в полдень, а ужинать садились примерно через час после захода солнца. К обеду Хэлберт не вернулся. Но это никого не удивило, ибо, увлекшись охотой или каким-либо иным занятием, он часто забывал о времени. Его мать хотя и сердилась и огорчалась, когда его не было за столом, тем не менее настолько привыкла к его постоянным отлучкам и настолько не способна была приучить его к порядку, что раздраженное замечание было почти единственным наказанием, которым карался его проступок. Однако на этот раз почтенная госпожа Элспет разгневалась гораздо больше, чем обычно. Тут дело было не только в том, что на столе красовалось заливное из бараньей головы и ножек, что его украшал паштет из потрохов и стояло блюдо с фаршированным бараньим боком, но и в том, что в дом прибыл столь важный гость, как Хоб-мельник (таково было его прозвище, хотя настоящее имя его было Хэппер). Прибытие мельника в башню Глендеарг, совсем как прибытие посольства одного государя ко двору другого, преследовало две цели: одну явную, другую тайную. Официально Хоб приехал навестить своих друзей из числа монастырских ленников, чтобы принять участие в деревенском празднике сбора урожая и подкрепить старую дружбу новыми возлияниями. Но, по существу, он прибыл еще и для того, чтобы подсчитать количество снопов в их скирдах и разузнать все подробности о количестве Собранного каждым ленником зерна, дабы предупредить возможную утечку помольной пошлины. Всему свету известно, что в каждом шотландском баронстве или феодальном владении, как светском, так и церковном, земледельцы обязаны доставлять свое зерно па мельницу феодала и платить за помол высокую пошлину, именуемую городским мельничным сбором. Я бы тут мог еще кое-что добавить и насчет обложения ввоза и вывоза, но оставим это: сказанного довольно, чтобы доказать мою полную осведомленность в этом предмете. Те же из ленников, которые подлежали мельничному сбору, но уклонялись от него, увозя молоть зерно па чужую мельницу, облагались штрафом. И вот как раз такая «чужая» мельница, построенная на земле одного светского барона, находилась в соблазнительно близком соседстве с Глендеаргом. А мельник на ней был так обходителен, что Хобу надо было проявить величайшую бдительность, дабы предупредить нарушение своей монополии. Он придумал для этого, как ему казалось, самое верное средство. Под предлогом упрочения добрососедских отношений и искренней дружбы он ежегодно совершал объезд всех монастырских земель, сосчитывая все скирды в поле и примерно вычисляя, сколько мешков зерна даст каждая из них, что позволяло ему впоследствии весьма обстоятельно судить, привезено ли все зерно на его мельницу или нет. Госпожа Глендининг, подобно всем ленникам аббатства, принуждена была считать эти своеобразные домашние обыски проявлениями обычной вежливости. Но, впрочем, мельник ни разу не посещал ее со времени смерти мужа, вероятно потому, что башня Глендеарг находилась в отдалении и к ней приписано было очень небольшое количество пахотных — или, иначе, внутренних — полей. Но в этом году, по настоянию Мартина, там было засеяно несколько мешков зерна во внешнем поле, и благодаря хорошей погоде начинание это дало прекрасный урожай. Возможно, что именно это обстоятельство и заставило честного мельника включить Глендеарг в программу своего ежегодного объезда. Госпожа Глендининг на этот раз была рада посещению, которое в свое время едва выносила. Основной (если не единственной) причиной такой перемены настроения было то, что Хоб захватил с собой свою дочку Мизи — ту самую, о наружности которой она могла дать помощнику приора лишь самые скудные сведения, хотя наряд ее описала во всех подробностях. Раньше почтенная вдова обращала мало внимания на эту девицу. Однако внимательные и несколько загадочные расспросы помощника приора возбудили ее любопытство относительно мельниковой дочки. Она кое-кого прямо спросила о ней, кое-что выпытала исподтишка, а затем многое узнала, как бы случайно несколько раз заговорив о бедной Мизи. Все добытые данные и сведения сводились к одному: Мизи — черноглазая хохотушка, свежая и румяная, как маков цвет, а кожа у нее такая белая, как та крупчатка, которую ее отец готовил для булок лорда-аббата. Нрава она была веселого — с утра до ночи громко распевала и звонко смеялась. А что касается ее состояния (в материальном смысле этого слова), то вне зависимости от того, что мельник мог накопить благодаря своей необычайной оборотистости, ей еще должен был достаться по наследству очень порядочный кусок земли, и, кроме того, можно было надеяться, что ленное право на мельницу и мельничную землю отойдет ее будущему мужу на весьма льготных условиях, ежели вовремя о том шепнуть словечко аббату и приору, помощнику приора, ризничему и вообще всем, кому следует. Словом, думая и раздумывая об этим достоинствах Мизи, Элспет наконец пришла к выводу, что единственная возможность отвратить ее сына Хэлберта от пристрастия к шпорам, копью и уздечке (этими словами определялись тогда интересы пограничных всадников), отвести от него смертоносные стрелы и спасти его от петли — это возможность женить его, а нареченной невестой будет Мизи Хэннер. И вот, точно угадав ее желание, Хоб-мельник вдруг появился перед ней в Глендеарге, верхом на своей широкозадой кобыле, причем за его спиной на подушке восседала прелестная Мизи, вся расплываясь в улыбке деревенской кокетки, со щечками, алеющими, как пионы (если госпожа Глендининг когда-либо видела пионы), в ореоле густых и черных как смоль волос. Идеал красоты, который почтенная вдова составила в своем воображении, неожиданно воплотился в облике оживленной, хорошенькой Мизи Хэппер. Не прошло и получаса, как госпожа Глендининг уверилась в том, что именно эта девушка призвана укротить ее беспокойного Хэлберта. Правда, Мизи, как скоро заметила вдова, любила плясать вокруг майского шеста не меньше, чем заниматься хозяйством, а Хэлберт, уж наверное, предпочел бы разбивать чужие головы, только бы не молоть зерно. Но все же мельники всегда и всюду бывали ловкими и сильными людьми, и такими их описывали еще Чосер и Иаков I. И это понятно, так как только опередив и переплюнув (да проститься нам это грубое выражение) своих противников на деревенских соревнованиях, мельник мог без всяких затруднений собирать свою помольную пошлину, ибо со здоровым молодцом не очень-то поспоришь. А что касается недостатка хозяйственности у мельничихи, то госпожа Глендининг держалась того мнения, что это горе тоже небольшое, если ей будет помогать энергичная свекровь. «Я сама перееду к молодым и буду вести хозяйство, так как жить в башне становится уж очень одиноко, — думала госпожа Глендининг. — Да к тому же в мои преклонные годы хочется быть поближе к церкви. А потом Эдуард может договориться с братом и взять на себя управление леном — ведь он же любимец помощника приора. А тогда он станет жить в старой башне, как прежде жил его покойный отец. А там, почем знать, может, и Мэри Эвенел, хоть она и знатных кровей, займет хозяйское место у очага и останется в башне навсегда. Конечно, у нее за душой ничего нет, но уж так она хороша и разумна, что я другой такой никогда и не видала, несмотря на то, что я всех девиц тут, в округе, знаю наперечет, да и матерей их тоже знала. Уж такая она ласковая да милая, а уж как заплетет себе ленты в косы — такая красотка сделается, заглядение! А потом, хоть дядюшка ее и обездолил, а все же, поди, когда-нибудь, с божьей помощью, пробьет стрела его кольчугу — ведь людей и получше его убивали. А если ее родные станут напирать на ее происхождение да благородство, то Эдуард может им возразить, ее родичам: «А где вы были, друзья, когда она однажды поздним вечером в ненастье еле добралась до нашего ущелья, да не на коне, а на самом обыкновенном осле?» А если они станут упрекать его, что он не дворянин, он может привести им старую поговорку: Кто в делах благороден, Тот и высокороден. Да вдобавок в жилах Глендинингов (и Брайдонов тоже) всегда текла самая благородная кровь. И он может им сказать: «Еще неизвестно…» В этот момент хриплый голос мельника отвлек ее от этих мыслей и напомнил, что, если она хочет, чтобы ее воздушны» замки не развеялись как дым, она должна прежде всего подкрепить свои мечты любезностью по отношению к гостю и его дочери. А между тем она самым странным образом проявляла к ним полное невнимание и, думая о том, как она войдет с ними в самые тесные отношения, и желая при этом завоевать их доверие и дружбу, допускала, чтобы они сидели перед ней в дорожной одежде, точно они вот-вот уедут. — Итак, сударыня, я хочу сказать, — заключил Свою речь мельник (начала его речи она не слыхала), — если вы так заняты по хозяйству или у вас какие другие заботы, то мы с Мизи можем и прокатиться обратно к Джонни Броксмаусу, который нас настойчиво уговаривал остаться у него. Внезапно очнувшись от своих размышлений о свадьбах и помолвках, мельницах, вассальном подчинении и баронской гордости, госпожа Глендининг на минуту почувствовала себя девушкой из басни, опрокинувшей кувшин с молоком, на котором зиждилось столько золотых грез. Но ее кувшин, к счастью, только закачался у нее на голове, и она поспешила восстановить его равновесие. Вместо того чтобы пытаться как-то оправдаться в своей рассеянности и нелюбезности к гостям (что было бы, пожалуй, трудновато), она пошла в наступление, как искусный генерал, который смелой атакой прикрывает слабость своих позиций. Она громко вскрикнула и принялась горячо упрекать своего старого друга в бессердечии, если он мог хотя бы минуту сомневаться в том, что она не рада всей душой приветствовать его у себя с милой дочкой. И только подумать, что он хочет возвращаться к Джону Броксмаусу, когда их старая башня стоит на своем прежнем месте, а в ней всегда, даже в самые трудные времена, находился приют для истинных друзей! А он еще их сосед и приходится кумом ее Саймону (упокой, господи, его душу), и покойник считал его своим лучшим другом! И она продолжала дальше в том же духе и с такой искренностью, что в конце концов убедила в ней сама себя и Хоба-мельника тоже, который, в сущности, вовсе и не собирался обижаться. Дело в том, что его очень устраивала возможность переночевать в Глендеарге, и он согласился бы на это, даже если бы его принимали не с таким горячим радушием. На все упреки Элспет, что, значит, он не расположен к ней, раз намеревается покинуть ее дом, мельник отвечал очень рассудительно: — Помилуйте, сударыня, что же мне оставалось делать? Я думал, вам совсем не до нас, поскольку вы нас едва замечаете. Почем я мог знать? Может быть, думаю, у вас на меня зуб за то, что мы с вашим Мартином поцапались из-за ячменя, который вы недавно посеяли. Что греха таить, штраф за незаконный помол часто становится людям поперек горла. Но я только пекусь о своем, кровном, а народ пошел болтать, что, мол, мельник — грабитель, а засыпки его — сущие разбойники. — Ах, как вы можете так говорить, сосед Хоб! — воскликнула госпожа Элспет. — И возможно ли, что Мартин стал с вами спорить из-за помольного сбора? Я ему за это намылю голову, уж поверьте моему слову честной вдовы. Вы ведь хорошо знаете, как трудно одинокой женщине справляться с работниками. — Нет, сударыня, — возразил мельник, расстегивая свой широкий пояс, стягивавший плащ и одновременно служивший портупеей для широкого меча работы Андреа Феррары, — не браните Мартина, потому что я на него зла не держу. Это моя обязанность защищать свои права па мельничный сбор и на все добавки к нему. И дело это святое, потому, как говорится в старой песне: Мне мельница — кормилица Мать, дочка и жена! Мельница моя старая и убогая, но она моя кормилица, и я по гроб жизни буду к ней привязан, как я говорю моим засыпкам. И так, по-моему, каждый человек должен относиться к тому, что его кормит. Ну что же, Мизи, сбрось плащ, раз соседка нам так рада. И мы также рады ее видеть — на монастырских землях никто не платит нам пошлину так исправно, как она. И с этим мельник без дальнейших церемоний повесил свой плащ на пару ветвистых оленьих рогов, прибитых к голой стене башни, служивших в те времена вешалкой. Между тем госпожа Элспет принялась помогать девице, которую она предназначала себе в невестки, освободиться от плаща, накидки и прочих принадлежностей ее дорожного туалета, дабы она могла предстать в таком наряде, какой пристал хорошенькой и оживленной дочке богатого мельника: в белом платье с широченной юбкой, по всем швам расшитой узорами зеленого шелка с серебряной ниткой. Элспет могла теперь более внимательно рассмотреть приветливое личико юной мельничихи в ореоле черных волос с вплетенной в них шелковой зеленой лентой, вышитой серебром под цвет узоров на юбке. Лицо это, надо сказать, было совершенно очаровательно: большие черные лукаво-простодушные глазки, маленький ротик и тонко очерченные, хотя и несколько полные губки, жемчужно-белые зубы и прелестная ямочка на подбородке. Фигурка этой веселой девушки была кругленькая, но крепкая и ладная. Возможно, что с годами она бы расплылась, приобретая те черты тяжеловесной мужественности, что так свойственны шотландским красавицам. Но в шестнадцать лет Мизи была сложена, как богиня. Взволнованная Элспет, при всем ее материнском пристрастии, не могла не подумать, что тут мужчина и получше Хэлберта мог бы потерять голову. Правда, Мизи казалась немного ветреной, а Хэлберту не было и девятнадцати. Но все равно, пора было его остепенить — об этом вдова постоянно думала. А тут представляется такой прекрасный случай. В своей простодушной хитрости госпожа Глендининг принялась безудержно расхваливать милую гостью, уверяя, что лучше и краше ее она никого не видела. В течение первых пяти минут Мизи слушала ее, вся заливаясь краской от удовольствия. Но не прошло и десяти минут, как комплименты почтенной вдовы стали казаться ей уже не столь лестными, сколь забавными, и ей гораздо больше хотелось смеяться над ними, чем радоваться. Надо сказать, что, при всем своем природном добродушии, девица эта не лишена была некоторой доли остроумия. Наконец, даже самому Хобу надоело слушать похвалы, расточаемые его дочери, и он прервал их: — Да что говорить, она девка здоровая и, будь она годков на пять постарше, поди, не хуже любого парня грузила бы мешки с мукой на лошадей. Но мне бы хотелось повидать ваших обоих сыновей. Люди болтают, что ваш Хэлберт уж такой удалец, что мы, того и гляди, услышим, как он по ночам орудует в Уэстморленде «среди болотных людей». — Сохрани нас господь от такой напасти, соседушка! Избави нас боже и помилуй! — с живостью воскликнула госпожа Глепдининг, ибо намек на то, что Хэлберт может стать одним из грабителей, столь многочисленных в те времена в Шотландии, затронул самую ее чувствительную струну. Но боясь, что этот испуг может выдать ее тайные опасения, она поспешила добавить: — Со времен разгрома при Пинки я вся дрожу, когда услышу про самострелы и копья или когда мужчины заговорят о сражениях. Я надеюсь, что с помощью божьей и по милости пречистой девы мои сыновья проживут весь свои век мирными и честными вассалами аббатства, как мог бы прожить и их отец, не будь этой ужасной войны, на которую он пошел с другими храбрецами, чтобы не вернуться обратно. — Можете мне об этом не говорить, сударыня, — прервал ее мельник, — я сам там был и еле ноги унес (правда, ноги-то были не мои, а моей кобылы). Как я увидел, что наши ряды прорваны и все войско бежит через вспаханное поле, тут я понял, что ежели я не пришпорю своего коня, то мне самому вставят шпоры в бок. И я поспешил удрать, пока не поздно. — И хорошо сделали! — отозвалась вдова. — Вы всегда были благоразумны и осторожны. Ежели бы мой Саймон был так умен, как вы, он был бы сейчас здесь, с нами, и вспоминал бы про это. Но он вечно похвалялся своим благородным происхождением и своими предками, и уж он-то стал бы драться до самого конца, лишь бы не отстать от этих графов, баронов и рыцарей. А у них, видно, не было жен, чтобы их оплакивать, или были такие, которым было все равно, останутся они вдовами или пет. Нам, простым людям, этого не понять. А что касается сынка моего, Хэлберта, то за пего можете не бояться. Он бегает быстрее всех у нас в округе, и ежели случится несчастье ему попасть в такую переделку, то он, пожалуй, и вашу кобылу обгонит. — А это не он ли, соседка? — спросил мельник. — Нет, — отвечала мать. — Это мой младший сынок, Эдуард. Тот, который умеет читать и писать не хуже самого нашего лорда-аббата, да простится мне такое слово. — Вот как! Так это тот молодой ученый, которого помощник приора так высоко ставит? Говорят, он далеко пойдет, этот малый. Как знать, может он когда-нибудь сам станет помощником приора, чем черт не шутит! — Чтобы быть помощником приора, сосед-мельник, — вступил в разговор Эдуард, — надо сперва стать священником, а к этому у меня, кажется, пет призвания. — Он у нас станет пахать землю, соседушка, — заметила почтенная вдова, — и, надеюсь, Хэлберт тоже. Мне хотелось бы показать вам Хэлберта. Эдуард, где же твой брат? — Наверное, на охоте, — отвечал Эдуард. — По крайней мере, сегодня утром он побежал за лордом Колмсли с его гончими. Я слышал, как собаки лаяли целый день там, внизу, в долине. — Если бы я услыхал эту музыку, — воскликнул мельник, — у меня бы сердце взыграло и я бы, поди, сделал мили две или три крюку. Когда я еще служил засыпкой у мельника в Морбэтле, я бегал за гончими от Экфорда до самого подножия Хоунамлоу — и пешком, госножа Глендининг. Мало того — я был впереди всей охоты, когда лэрд Сесфорд со своими всадниками застрял однажды среди болот и оврагов. И, когда собаки загнали оленя, я вынес его на своем горбу к перекрестку дорог у Хоунама. Я как сейчас вижу перед собой старого, седого рыцаря, что сидит на своем боевом коне, вытянувшись в струнку, а конь у него весь в мыле. «Слушай ты, мельник, — говорит он, — бросай ты свою мельницу и иди служить ко мне. Я из тебя человека сделаю». Но я решил уж лучше остаться при моих жерновах, и правильно сделал. Потому гордый лорд Перси велел повесить пятерых молодцов из свиты лэрда Сесфорда у Элнвика за то, что они спалили деревеньку где-то около Фоуберри. И почем знать, может быть, как раз меня-то бы и повесили. — Ах, соседушка, соседушка! — сказала на это госпожа Глендининг. — Вы всегда были разумны и предусмотрительны. Но если вы любите охоту, то, мне думается, вам Хэлберт понравится. Он о соколах да о гончих может говорить целый день, совсем как этот оглашенный Том, что служит лесничим у лорда-аббата. — Охота охотой, но ему-то разве нет охоты вернуться домой к обеду, сударыня? — спросил мельник. — У нас в Кеннаквайре полдень — самый час обеда. Вдова принуждена была сознаться, что даже в этот важнейший час Хэлберт частенько отсутствует. Мельник покачал головой и ничего не ответил, только привел старинную поговорку: «Дикие гуси много летают, да жиру себе не наживают». Опасаясь, что в случае дальнейшего промедления с обедом мельник еще строже осудит Хэлберта, госпожа Глендининг спешно позвала Мэри Эвенел занимать Мизи Хэппер, а сама побежала на кухню. Там, в царстве Тибб Тэккет, она принялась греметь тарелками и блюдами, снимать горшки с огня, ставить сковородки на жар и орудовать вертелом, сопровождая все эти проявления хозяйственной энергии столькими замечаниями в адрес Тибб, что та, наконец, потеряв всякое терпение, заявила: — И чего это так стараться, чтобы накормить какого-то старого мельника? Что вы, лорда Брюса принимаете, что ли? Но поскольку предполагалось, что она говорит это про себя, госпожа Глендининг нашла, что ей лучше этих слов не расслышать. ГЛАВА XIV Позвольте мне к обеду пригласить Друзей разнообразных. Пир не в пир, Где всем одно подносят. Пастор Джон Похож на ростбиф — английское блюдо, Достойный олдермен — на жирный пудинг, Два капитана — пара турухтанов, А их друг щеголь — словно гусь в гренках, Итак, мгновенно стол накрыт — и здесь Один закон царит — Разнообразье. Новая пьеса — А кто же эта славная девица? — спросил Хоб-мельник, когда Мэри Эвенел вошла в залу, чтобы занимать гостей вместо госпожи Элспет Глендининг. — Это же молодая леди Эвенел, папаша! — отозвалась юная мельничиха, приседая так низко, как того требовал деревенский этикет. Мельник, ее отец, тоже снял колпак и поклонился, не так почтительно, может быть, как если бы молодая леди появилась перед ним во всем блеске своей знатности и богатства, но все же достаточно вежливо, чтобы проявить то должное уважение к высокому происхождению, которое испокон веков отличало шотландцев. Надо заметить, что Мэри Эвенел, имея в течение многих лет перед глазами пример своей матери и обладая врожденным чувством такта и даже собственного достоинства, была столь обходительна со всеми, что внушала невольное уважение и притом решительно пресекала всякие попытки к фамильярности со стороны тех, с кем ей приходилось общаться, но кто отнюдь не приходился ей ровней. Она была от природы кротка, задумчива, склонна к созерцательности и вдобавок доброжелательна, легко прощая малосущественные обиды. Но все же характер у нее был несколько сдержанный и замкнутый, почему она избегала принимать участие в обычных деревенских развлечениях, даже если ей и приходилось на храмовых праздниках или на ярмарках встречаться со своими сверстниками. На таких сборищах она появлялась очень ненадолго, ибо относилась к ним со спокойным равнодушием, не проявляя никакого интереса к веселью, и только стремилась как можно скорее ускользнуть из шумной компании. Очень скоро стало известно, что она родилась в канун дня всех святых и оттого она, по поверью, будто бы обладает властью над невидимым миром. Все это вместе взятое заставило окрестную молодежь дать ей прозвище Дух из Эвенела, как будто ее прелестная, но хрупкая фигурка, ее очаровательное, но бледное личико, ее глубокие синие глаза и русые волосы принадлежали скорее к миру бестелесному, чем вещественному. Всем известное предание о Белой даме, предполагаемой покровительнице семьи Эвенелов, придавало особую пикантность этому образчику деревенского остроумия. Но острота эта до глубины души возмущала обоих сыновей Саймона Глендининга. И когда кто-либо в их присутствии, говоря о юной барышне, употреблял это прозвище, Эдуард старался воспрепятствовать дерзкому зубоскальству силою убеждения, а Хэлберт — силою своих кулаков. Надо заметить, что Хэлберт обладал некоторым преимуществом перед братом. Хотя он не мог помочь ему в случае надобности словом, сам он твердо мог рассчитывать на помощь Эдуарда, который никогда первый не лез в драку, но и не отказывался поддержать брата в схватке или поспешить ему на выручку. Однако горячая привязанность обоих юношей, живших в отдалении от монастыря, не могла оказать особого влияния на мнение окрестных жителей, которые продолжали считать Мэри существом, как бы попавшим к ним из другого мира. Все же они относились к ней если не с любовью, то с уважением. Внимание, которое помощник приора оказывал ее семье, не говоря уже о страшном имени Джулиана Эвенела, с каждым новым эпизодом тех смутных времен делавшемся все более знаменитым, невольно придавало некоторую значительность и его племяннице. Поэтому многим льстила возможность с ней познакомиться, а некоторые из более робких ленников даже заботливо внушали своим детям необходимость быть особо почтительными к знатной сироте. Одним словом, хотя Мэри Эвенел и не пользовалась большой любовью, так как ее мало знали, на нее все же взирали с чувством, напоминающим благоговейный трепет. Отчасти это было вызвано страхом перед «болотными людьми», которыми распоряжался ее дядя, а отчасти — ее собственной сдержанностью и замкнутостью, что не могло не поражать суеверные умы людей, живших в ту эпоху. Нечто похожее на трепет испытала и Мизи, оставшись наедине с молодой особой, столь далекой от нее по происхождению и столь отличной по манерам и поведению. Ее достойный отец воспользовался первым попавшимся предлогом, чтобы незаметно удалиться, дабы на досуге рассмотреть, насколько полны хозяйские амбары и закрома, и подсчитать, что ему это обещает в смысле мельничного сбора. Однако в молодости между людьми существует некая таинственная связь, напоминающая масонскую, которая помогает им, не тратя лишних слов, относиться друг к другу с приязнью и чувствовать себя непринужденно при самом поверхностном знакомстве. Только с годами, научившись притворству в отношениях с людьми, мы постигаем искусство скрывать от окружающих свой характер и утаивать настоящие чувства. Таким образом, молодые девушки скоро нашли общий язык и предались занятиям, свойственным их возрасту. Сначала они навестили голубей Мэри Эвенел, о которых она заботилась с материнской нежностью, а затем стали перебирать кое-какие принадлежавшие ей драгоценные вещицы, среди которых нашлось два-три предмета, возбудивших особое внимание Мизи, впрочем вполне бескорыстное, так как зависть была чужда ее открытому и веселому нраву. Золотые четки и некоторые женские украшения уцелели во время постигшего Эвенелов несчастья, правда скорее благодаря сообразительности Тибб Тэккет, чем по инициативе самой владелицы, которая была тогда слишком потрясена горем, чтобы заботиться о чем бы то ни было. Они поразили Мизи до глубины души, так как она никогда не представляла себе, чтобы, за исключением лорда-аббата и сокровищницы монастыря, кто-нибудь на свете мог еще владеть таким количеством чистого золота, какое было заключено в этих драгоценностях. Мэри, при всей своей скромности и серьезности, не могла не получить некоторого удовольствия от восхищения своей деревенской собеседницы. Трудно было представить себе больший контраст, чем наружность обеих девушек. Веселая, улыбающаяся мельничиха с нескрываемым удивлением рассматривала эти безделушки, которые казались ей редкостными и дорогими. С простодушно-смиренным сознанием своего ничтожества расспрашивала она Мэри Эвенел об их назначении и стоимости, пока Мэри со спокойным видом непринужденного достоинства выкладывала перед ней, для ее развлечения, одну вещицу за другой. Мало-помалу они настолько сдружились, что Мизи рискнула спросить, почему Мэри Эвенел никогда не бывает па празднике майского шеста. Она только собралась выразить свое изумление, услыхав, что Мэри не любит танцевать, как вдруг у ворот башни послышался конский топот, прервавший их беседу. Мизи кинулась к окошку со всем пылом безудержного женского любопытства. — Матерь божия! Милая леди, к нам едут два кавалера верхом па великолепных конях! Идите сюда, поглядите сами! — Нет, — отвечала Мэри Эвенел, — вы мне лучше скажите, кто они. — Ну, как хотите. Но почем я знаю, кто они? А впрочем, постойте: одного-то я знаю, да и вы тоже. Он веселый парень, хотя, правда, говорят, что на руку нечист, по нынешние кавалеры уверяют, что это не беда. Он оруженосец вашего дяди, и зовут его Кристи из Клинт-хилла. Только сегодня' на нем не старая зеленая куртка с ржавой кольчугой поверх, а алый плащ с серебряным шитьем дюйма в три шириной, а кираса такая, что перед ней можно причесываться, как перед вашим зеркальцем слоновой кости, что вы мне сейчас показывали. Идите сюда, миледи, идите, дорогая, к окошку и полюбуйтесь сами. — Если это действительно Кристи, — отвечала наследница Эвенелов, — боюсь, Мизи, что я и так слишком скоро его увижу, а радости мне это доставит мало. — Ну, уж если вы не хотите взглянуть на весельчака Кристи, — воскликнула мельничиха, вся раскрасневшись от возбуждения, — то подойдите сюда и скажите, кто же это с ним рядом. Такого прелестного, такого очаровательного молодого человека я никогда еще не видела. — Это, наверно, мой названый брат, Хэлберт Глендининг, — сказала Мэри с притворным равнодушием. Надо сказать, что она привыкла называть сыновей Элспет своими назваными братьями и относиться к ним так, как будто они действительно были ее братья. — О нет, клянусь пресвятой девой, это не он, — воскликнула Мизи. — Обоих Глендинингов я очень хорошо знаю, а этот всадник, видно, не здешний. На нем малиновая бархатная шляпа, а из-под нее видны длинные каштановые волосы. У него усы, а подбородок чисто выбрит, только на самом кончике торчит маленькая бородка. Кафтан и штаны на нем небесно-голубые, а разрезы подшиты белым атласом. Оружия на нем только шпага и кинжал. Если бы я была мужчиной, я бы ничего, кроме шпаги, не носила! Это и легко и красиво, и не надо таскать па себе целый пуд железа, как мой папаша, — у него на боку широченный палаш с заржавленной рукояткой в виде чашки. А вам, леди, разве не нравятся шпага и кинжал? — По правде говоря, — отвечала Мэри, я нахожу, что лучшее оружие — это то, которое служит правому делу и которое только ради этого и извлекается из ножен. — А не можете вы догадаться, кто этот чужестранец? — спросила Мизи. — Право, ума не приложу. Но если у пего такой спутНИК, то мне и не очень интересно знать, — ответила Мэри. — Помилуй бог, да он сходит с лошади, этот красавчик! — воскликнула Мизи. — Ой, я так рада, точно папаша мне подарил те серебряные серьги, что он мне давно обещает. Да вы подошли бы к окну — ведь все равно, так или иначе, вам же придется его увидеть. Трудно сказать, как скоро заняла бы Мэри Эвенел наблюдательный пост, если бы не безудержное любопытство ее проворной приятельницы. Однако теперь ее чувство собственного достоинства все-таки не устояло перед соблазном, и, решив, что она уже проявила достаточно благопристойного равнодушия, Мэри сочла возможным наконец удовлетворить и свою любознательность. Из окошка, несколько выдвинутого вперед, было видно, что Кристи из Клинт-хилла действительно сопровождал какой-то очень изящный и бравый щеголь. Судя по изысканности его манер, по красоте и роскоши наряда, по великолепию коня и богатству сбруи, можно было предположить (тут Мэри полностью сошлась со своей новой подругой), что он, по всей вероятности, человек знатного происхождения. Кристи как будто тоже чем-то возгордился, так как он начал кричать с еще большей наглостью, чем обычно: — Эй вы! Эй, кто тут есть! Поворачивайтесь вы там, в доме! Эй вы, мужичье, почему никто не отвечает, когда я кричу? Эй! Мартин, Тибб, госпожа Глендининг! Очумели вы, что ли, что заставляете нас прохлаждаться здесь, в тени, когда мы наших коней чуть не заморили и они все в мыле? Наконец зов был услышан и Мартин вышел им навстречу. — Здорово! — крикнул ему Кристи. — Как живешь, старая перечница? На, возьми наших коней, отведи их в конюшню и постели им свежей соломки. Оботри их сначала, да поворачивайся живее. И смотри не уходи из конюшни, пока не вычистишь их до блеска, чтоб был волосок к волоску. Мартин отвел лошадей в конюшню, как было ему приказано, но дал полную волю своему негодованию, как только почувствовал, что это безопасно. — Ведь подумать только, — жаловался он старому Джасперу, батраку, который пришел ему на помощь, услышав повелительные возгласы Кристи, — подумать только, что этот бездельник, этот прощелыга Кристи из Клинт-хилла распоряжается, точно какой-то начальник или высокородный лорд! Это он-то! Я же его помню сопливым мальчишкой в доме у Эвенелов, которому каждый, кому не лень, давал пинка или подзатыльника. А теперь он важный барин и орет и ругается, черт бы его побрал, подлеца! И что, эти господа не могут безобразничать в своей компании, а' непременно им нужно еще за собой в преисподнюю тащить такого прохвоста, как этот Кристи! Меня так и подмывает пойти сказать ему, чтобы он сам вычистил свою лошадь, — уж наверное, он это сделает не хуже меня. — Полно, полно, помалкивай, милый человек! — возразил ему Джаспер. — Чего с дураком связываться? Лучше отойти от бешеной собаки, чем дать ей себя покусать. Мартин признал справедливость этой поговорки и, успокоившись, поручил Джасперу вычистить одну из чужих лошадей, а сам принялся за другую, уверяя, что ему даже доставляет удовольствие ухаживать за таким красавцем скакуном. И только когда он буквально в точности выполнил распоряжение Кристи, он почел возможным, тщательно умывшись, присоединиться к гостям в трапезной, но не для того, чтобы подавать к столу, как мог бы предположить современный читатель, а для того, чтобы пообедать с ними за одним столом. Между тем Кристи представил своего спутника как сэра Пирси Шафтона, заявив при этом, что это его друг и друг его хозяина и что он намеревается прожить в башне у госпожи Глендининг денька три-четыре. Почтенная вдова никак не могла понять, чем она заслужила такую честь, и охотно отказалась бы от нее, сославшись на отсутствие в доме необходимых удобств для приема столь важного гостя. Со своей стороны, и нежданный посетитель, обведя глазами голые стены, взглянув на прокопченный очаг, оглядев убогую и поломанную мебель и заметив, наконец, смущение хозяйки, как будто тоже готов был выказать неохоту оставаться в доме, где он, очевидно, стал бы стеснять госпожу Глендининг и при этом подвергать лишениям самого себя. Но внутреннее сопротивление как хозяйки, так и ее гостя столкнулось с неумолимой волей человека, прекратившего всякие возражения своим решительным словом: — Таков приказ моего господина. И кроме того, — добавил Кристи, — хотя желание барона Эвенела является законом и должно исполняться па десять миль вокруг его владений, у меня к вам, сударыня, имеется еще письмо от вашего барона в юбке, вашего лорда-попа, который тоже предлагает вам, поскольку вы считаетесь с его волей, принять этого храброго рыцаря как можно лучше и позволить ему жить у вас тихо и неприметно, как ему будет угодно. А что касается вас, сэр Пирси Шафтон, то подумайте сами, что вам сейчас нужнее, — тайна и безопасность или мягкая постель и веселые собутыльники? Да и не судите о хозяйке, госпоже Элспет, по ее хижине, ибо вскорости вы сами убедитесь, пообедав у нее, что этих церковных вассалов не так-то легко застать врасплох. Затем Кристи представил чужестранца Мэри Эвенел, племяннице своего барона, со всей учтивостью, на какую был способен. Пока оруженосец барона Эвенела склонял сэра Пирси Шафтона покориться судьбе, вдова Глендининг велела своему сыну Эдуарду проверить собственными глазами приказ лорда-аббата. Убедившись, что Кристи совершенно точно передал его содержание, она нашла, что ей ничего другого не остается, как постараться сделать пребывание гостя в ее доме как можно более приятным. Тот, со своей стороны, тоже как будто примирился с неизбежностью (очевидно, побуждаемый к тому вескими причинами) и решил благосклонно принять гостеприимство, предложенное ему довольно холодно. Надо сказать, что обед, который вскоре задымился перед гостями, не оставлял желать ничего лучшего как в смысле качества, так и количества. Госпожа Глендинипг вложила в него все свое искусство, и, радуясь той соблазнительной картине, которую представляли блюда на столе, она забыла и о своих брачных планах и о досадных препятствиях к их осуществлению. Она вся ушла в хозяйские обязанности по угощению, побуждая гостей есть и пить и снова наполняя их тарелки, прежде чем кому-нибудь пришло бы в голову отказаться. Гости между тем внимательно разглядывали друг друга, видимо стремясь составить себе мнение о своих соседях. Сэр Пирси Шафтон удостоивал беседой одну только Мзри Эвенел, даря ее тем бесцеремонным и снисходительным вниманием, не без оттенка легкого презрения, с которым щеголь наших дней снисходит до провинциальной барышни, если поблизости нет женщины более интересной или более светской. Впрочем, его манера обращения несколько отличалась от нынешней, так как правила приличия тех времен не позволяли сэру Пирси Шафтону ковырять в зубах во время разговора, или зевать, или издавать нечленораздельные звуки (подобно тому нищему, который уверял, что турки вырезали ему язык), или притворяться глухим, либо слепым, либо немощным. Но хотя узоры его речей и были иными, общий их фон оставался неизменным, так что можно считать, что напыщенные и витиеватые комплименты, коими галантный рыцарь шестнадцатого столетия украшал свои речи, представляли собой те же самые порождения тщеславия и самодовольства, которыми пересыпают свой жаргон современные фаты. Английский рыцарь был все же несколько смущен, заметив, что Мэри Эвенел слушает его с совершенным равнодушием и отвечает весьма кратко на все те рацеи, которые должны были, по его мнению, ослепить ее своим блеском или привести в замешательство своей загадочностью. Но если он был разочарован, не произведя желаемого или, скорое, ожидаемого эффекта па особу, к которой он обращался, его рассуждения поразили своим великолепием Мизи-мельничиху, невзирая на то, что она не поняла из них ни единого слова. Впрочем, речи галантного рыцаря были настолько изысканы, что их едва ли бы поняли и люди гораздо более образованные, чем Мизи. Примерно в ту эпоху существовал в Англии «замечательный, непревзойденный поэт своего времени, проницательный, веселый, остроумно-живой и живоостроумный Джон Лили, тот самый, который пирует с Аполлоном и кого Феб увенчал своим лавровым венком, не оставив себе ни листика». Вот этот-то удивительный поэт, написавший удивительно нелепую и претенциозную книгу под названием «Эвфуэс и его Англия», находился в то время в зените своей славы. Жеманный, напыщенный и ненатуральный слог его «Анатомии ума» имел очень большой, хотя и скоропреходящий успех. Однако все придворные дамы одно время ему подражали, a parler Euphuisme note 37 было для придворных кавалеров так же обязательно, как владеть шпагой или танцевать. Поэтому не удивительно, что хорошенькая мельничиха была ослеплена блеском этого ученого и изящного разговора настолько, насколько ее когда-либо ослепила мучная пыль на отцовской мельнице. Она сидела молча, широко раскрыв глаза и рот (совсем как летом настежь раскрывались окна и двери мельницы) и старалась запомнить хотя бы словечко из тех перлов красноречия, которые сэр Пирси Шафтон рассыпал перед ней в таком изобилии. Что касается мужской части компании, то Эдуард, жестоко страдая от своей невоспитанности, молча слушал, как очаровательный молодой щеголь с легкостью и живостью необыкновенной скользил по поверхности банально-галантного разговора. Правда, природный здравый смысл и хороший вкус очень скоро подсказали Эдуарду, что галантный кавалер болтает вздор. Но увы! Где найти молодого человека, скромного и даровитого, который не страдал бы от сознания, что его затмил в разговоре и опередил на жизненном пути человек развязный, обладающий не столько подлинными, сколько показными талантами? Тут требуется большая душевная стойкость, чтобы без всякой зависти уступить пальму первенства более удачливому сопернику. Эдуард Глендининг еще не постиг умения относиться ко всему философски. Презирая жеманство изящного кавалера, он в то же время завидовал его красноречию, изысканной грации его манер и выражений п той свободной уверенности, с которой он элегантным жестом передавал что-либо своим соседям по столу. А если уж говорить начистоту, он завидовал его любезности особенно потому, что она преследовала цель прельстить Мэри Эвенел. Хотя молодая девушка принимала его услуги только тогда, когда не могла без них обойтись, все-таки было совершенно ясно, что этот чужестранец стремится заслужить ее расположение, считая ее одну достойной своего внимания. Благодаря своему титулу, высокому положению в свете, весьма приятной наружности, а также некоторым искоркам ума и остроумия, проскакивающим через густой туман невообразимой чепухи, которую он нес, он был, как поется в старинной песенке, настоящий дамский угодник. И вот бедный Эдуард со всеми его природными достоинствами и благоприобретенными знаниями, в своем камзольчике из домашнего сукна, в синем колпаке и грубых лосинах казался шутом рядом с этим придворным кавалером и, сознавая свое ничтожество, отнюдь не питал расположения к человеку, оттеснившему его на второй план. Кристи, со своей стороны, удовлетворив богатырский аппетит (благодаря которому люди его профессии, подобно волкам и орлам, могли набивать себе желудки впрок на несколько дней), тоже стал ощущать, что его неправомерно отодвинули в тень. Этот достойный человек, кроме других замечательных качеств, отличался еще необыкновенным самомнением. А будучи от природы смел и дерзок, он отнюдь не желал допускать, чтобы им пренебрегали. И со своей обычной наглой фамильярностью (которую такие люди считают свободой обращения) он прерывал изящные рассуждения рыцаря так же бесцеремонно, как мог бы пронзить копьем его вышитый кафтан. Сэр Пирси Шафтон, будучи вельможей самых благородных кровей, никак не хотел поощрять и даже терпеть такой развязности, почему он или вовсе ему не отвечал, или отвечал весьма кратко, выражая совершенное презрение к этому грубому копьеносцу, который осмеливался обращаться с ним как с равным. Что касается мельника, то он больше помалкивал. Весь его разговор вертелся обычно вокруг жерновов и помольной дани, и он вовсе не желал хвастаться своим богатством перед Кристи из Клинт-хилла или прерывать разглагольствования английского рыцаря. Здесь не будет лишним привести образчик высказываний сэра Пирси Шафтона — хотя бы для того, чтобы показать теперешним молодым дамам, чего они лишились, живя в век, когда эвфуизм уже вышел из моды. — Поверьте мне, прелестнейшая леди, — говорил рыцарь, обращаясь к Мэри, — именно таково оказалось искусство английских придворных нашего просвещенного века, что они бесконечно усовершенствовали невыразительный и грубый язык наших предков, тот язык, что лучше подходит буйным гулякам на празднике майского шеста, чем придворным кавалерам, танцующим в бальной зале. Посему я и считаю безусловно и совершенно невозможным, чтобы те, кто войдет после нас в вертоград ума и любезности, изъяснялись иначе или вели себя по-иному. Венера радуется только речам Меркурия; Буцефал не даст себя покорить никому, кроме Александра; никто, кроме Орфея, не сможет извлечь мелодичных звуков из флейты Аполлона. — Достойный рыцарь, — отвечала ему Мэри, едва удерживаясь от смеха, — нам остается только радоваться тому счастливому обстоятельству, что солнечный луч любезности снизошел до нас в нашем уединении, хотя он скорее ослепляет нас, чем освещает. — Прелестно и изящно сказано, очаровательная леди, — отозвался на это эвфуист. — Ах, почему я не захватил с собою «Анатомию ума», это ни с чем не сравнимое произведение, квинтэссенцию человеческого разума, сокровищницу изящнейших мыслей, это просветительно-прелестнейшее и назидательно-необходимейшее руководство ко всякому полезному знанию. Этот драгоценный источник просвещения, что научает грубияна светскому обращению, тупицу — остроумию, тугодума — игривости ума, увальня — изяществу, мужлана — благородству и всех их вместе — невыразимому совершенству человеческой речи, тому красноречию, которому никакое красноречие не может воздать надлежащей хвалы, тому искусству, которое мы назвали эвфуизмом, не найдя для этого бесценного дара иного панегирика. — Пресвятая дева Мария! — воскликнул Кристи из Клинт-хилла. — Если бы вы, ваша милость, нам в свое время рассказали, какое сокровище вы хранили в замке Прадхоу, мы бы с Диком Долговязым, конечно, вывезли оттуда все эти драгоценности, если бы только их можно было увезти на лошади. Но вы нам раньше говорили, что ничего там не оставили, кроме серебряных щипчиков для завивки усов. Сэр Пирси откликнулся на это невольное заблуждение Кристи (ибо тот, конечно, не мог себе представить, что все эти восторженные слова вроде «бесценный», «сокровище», «драгоценный» и пр. относятся к маленькой книжке в четвертку листа) одним только презрительным взглядом и, снова повернувшись к Мэри Эвенел, как к единственной особе, достойной его внимания, продолжал свои красноречивые разглагольствования: — Вот точно так и свиньям никогда не понять великолепия восточного жемчуга; вот точно так бесполезно предлагать изысканные блюда некоему домашнему длинноухому животному, которое всему на свете предпочитает листья чертополоха. Совершенно так же бессмысленно расточать сокровища ораторского искусства перед невеждами и предлагать тончайшие умственные яства тем, кто в моральном и метафизическом смысле стоит не выше ослов. — Сэр рыцарь, если таково ваше звание, — вступил в разговор Эдуард, — мы не можем соревноваться с вами в выспренности выражений. Но я прошу вас в виде личного одолжения, пока вы удостоиваете своим присутствием наш дом, воздержаться от таких обидных сравнений. — Успокойся, добрый поселянин, — отвечал рыцарь, приветственно помахав ему рукой. — Прошу тебя, успокойся. А вы, мой страж, которого я едва ли могу назвать честным стражем, позвольте мне посоветовать вам взять пример с похвальной молчаливости этого почтенного земледельца, который сидит среди нас, словно набрав в рот воды, и этой привлекательной девицы, впитывающей в себя каждое услышанное слово, хотя слова эти мало ей понятны, подобно тому как верховой конь подчас внимательно слушает лютню, хотя и понятия не имеет о музыкальных созвучиях. — Чудо как хорошо сказано, — решилась наконец вымолвить госпожа Глендининг, которой стало невмоготу так долго молчать, — чудо как хорошо, не правда ли, сосед Хэппер? — Сказано ловко, что и говорить, куда как ловко! — отвечал мельник. — Только я бы за целый мешок таких слов одного гарнца отрубей не дал. — И я тоже так думаю, да простит мне его милость, — подхватил Кристи из Клинт-хилла. — Помнится мне, что я однажды в морэмском деле, что было близ Берика, ссадил копьем с седла одного молодого южанина, и покатился он у меня кубарем на десять шагов от своего коня. Камзол у него был расшит золотом, и я подумал, что у него, поди, дома тоже найдется золото (хотя бывает, что дома у таких хлыщей ни черта не найдешь). Вот я с ним и заговорил о выкупе, а он вдруг понес всякую ахинею вроде той, что мы слышали от его милости, что ежели я доподлинно сын Марса, то я его и так помилую, и тому подобный вздор. — И никакой пощады он от тебя не дождался, могу в этом поклясться! — воскликнул сэр Пирси, удостоивавший эвфуистического разговора одних только дам. — По совести скажу, — продолжал Кристи, — я бы не постеснялся всадить ему копье в глотку, кабы в это время на нас откуда-то сзади не выскочили эти черти — Старый Хансдон и Генри Кэри, а за ними их молодцы, и не погнали нас обратно на север. И я тоже пришпорил моего Баярда и ускакал вслед за другими. Недаром у нас в Тайндейле говорят: «Ежели чужие руки тебя одолеют, вспомни, что у тебя еще есть свои ноги». — Поверьте мне, миледи, — обратился снова сэр Пир-си к Мэри Эвенел, — я от души сочувствую вам, особе благородной крови, что вы принуждены обитать среди невежд, подобно тому драгоценному камню, что скрывается в голове жабы, или той гирлянде роз, что украшает чело осла. Но кто этот кавалер, у которого внешность спорит с его деревенским нарядом и чей взгляд обещает больше, чем говорит его наружность? Даже если… — Прошу вас, сэр рыцарь, — перебила его Мэри, — приберегите ваши сравнения для более изысканных умов и позвольте познакомить вас с моим названым братом, Хэлбертом Глендинингом. — Без сомнения, это — сын доброй хозяйки этой хижины, — отозвался английский рыцарь. — Мне помнится, что мой проводник упоминал похожее имя, говоря о владелице жилища, которое вы, сударыня, украшаете своим присутствием. Что же касается этого юноши, то в нем что-то есть такое, что его можно принять за человека вполне благородного, ибо, как говорится, не всякий угольщик черен… — И не всякий мельник бел, — подхватил мельник Хэппер, очень довольный тем, что ему тоже наконец удалось вставить словечко в разговор. Хэлберт, несколько раздраженный бесцеремонностью, с которой рассматривал его англичанин, и не зная в точности, как ему воспринимать его слова и обращение, отвечал довольно резко: — Сэр рыцарь, у нас в Шотландии есть поговорка: «Не говори про куст, за которым ты прячешься, что это метелка». Вы искали гостеприимства в доме моих родителей, спасаясь от какой-то опасности, — так по крайней мере мне сказали мои домашние. Так не презирайте же бедность этого дома и простоту его обитателей. Вы могли бы долго проживать при английском дворе, и мы бы не подумали искать вашего расположения или надоедать вам своим присутствием. Но если уж судьба привела вас сюда, к нам, удовлетворитесь теми удобствами и теми беседами, которые вы у нас здесь найдете, и не издевайтесь над нашим гостеприимством. Предупреждаю вас: у шотландцев терпение коротко, а ножи у них длинные. Все глаза были устремлены на Хэлберта во время его речи, и у всех было ощущение, что никогда прежде он не проявлял такой рассудительности и такого самообладания. Было ли это потому, что нездешнее существо, с которым он так недавно общался, вселило в него ум и благородство, которых ему раньше недоставало, или свободная уверенность его высказываний и обращения родились от одного только соприкосновения с потусторонним миром, призвавшим его к иной доле, чем доля обыкновенных смертных, — об этом мы судить не беремся. Но всем открылось сразу, что отныне Хэлберт стал другим человеком. Он действовал с твердостью, энергией и решимостью, присущими более зрелому возрасту, и проявлял качества характера, свойственные людям более высокого звания. Рыцарь воспринял урок, ему данный, довольно добродушно. — Клянусь честью, — сказал он, — ты совершенно прав, любезный юноша. Но я вовсе не имел намерения издеваться над кровлей, давшей мне приют. Я скорее хотел воздать хвалу тебе, родившемуся под низкой кровлей, но способному подняться много выше. Ведь жаворонок, вылетая из самого скромного гнезда на вспаханной ниве, так же взмывает к солнцу, как и орел, который вьет свое гнездо на самом высоком утесе. Эта цветистая речь была прервана госпожой Глендининг, с привычной ей материнской заботой накладывавшей еду на тарелку Хэлберта и при этом громогласно упрекавшей его за долгое отсутствие. — Помяни мое слово, — ворчала она, — будешь бегать по всем этим местам, где обретается всякая нечисть, и случится с тобой то же, что случилось с Мунго Мерри, который заснул под вечер на зеленом лугу возле развалин старой церкви, а проснулся наутро среди диких утесов Брэдалбейна. Или будешь ты охотиться за ланью, а красный олень выйдет тебе навстречу и пронзит тебя своими рогами, как это было с Диконом Торберном, который так и не поправился от раны, нанесенной ему рогатым зверем. И гляди еще, будешь ты бродить повсюду с этим длинным мечом на боку (что вовсе не идет мирным людям) и нарвешься когда-нибудь на тех, у кого, кроме меча, будет и копье. А ведь теперь по всей стране разъезжают эти гнусные разбойники, что бога не боятся и стыда и совести не имеют. Тут ее взгляд, «великого смятения полный», встретился со взглядом Кристи из Клппт-хилла, и она сразу прекратила свои материнские упреки, насмерть перепугавшись, что тот может на нее обидеться. Надо заметить, что родительские укоры, как и супружеские, при всей их справедливости, часто бывают не ко времени. Что-то было во взгляде Кристи столь хитрое и расчетливое (его серые, пронзительно-острые и в то же время жестокие глаза выражали одновременно и злобу и коварство), что почтенная вдова, мгновенно поняв свою оплошность, живо представила себе шайку вооруженных грабителей, которая гонит ночью, при свете луны, вниз по ущелью дюжину ее лучших коров. Голос ее поэтому сразу спустился с высоких нот родительского увещания и приобрел совсем иной, тихий и как бы униженно просящий оттенок. — Не то чтобы я хотела сказать, что плохого мнения о наших пограничных всадниках. Я не раз говорила Тибб Тэккет (и она это может подтвердить), что, по мне, копье и уздечка так же к лицу настоящему мужчине, как перо священнику или опахало знатной леди. И мало того… Что, разве я не говорила этого, Тибб? Тибб отнюдь не обнаруживала особой охоты подтверждать, что ее госпожа питала глубокое уважение к вольным добытчикам с пограничных гор. Но, припертая к стене, она наконец выдавила из себя: — А как же, конечно, без сомнения, я могу поручиться, что вы что-то в этом роде говорили. — Мама, — твердо и решительно произнес Хэлберт, — чего или кого ты боишься в доме моего отца? Я надеюсь, что среди наших гостей не найдется такого человека, при котором ты должна была бы опасаться говорить мне или моему брату все, что сочтешь нужным? Мне очень жаль, что я так задержался, но я не знал, что найду здесь столь приятное общество. Очень прошу меня извинить. А если ты меня простишь, то гости простят и подавно. Этот ответ, выражавший одновременно и сыновнюю покорность и чувство собственного достоинства, естественное для человека, который по праву первородства стал главою дома, встретил всеобщее одобрение. Сама Элспет признавалась Тибб в тот же вечер: «Я и не думала, что он когда-нибудь станет так умен. До сегодняшнего дня он все, бывало, из себя выходил, как только начнешь ему что выговаривать, и чуть что не так ему скажешь, он сейчас начинает кричать и топать ногами, ну прямо как четырехлетний ребенок. А тут вдруг он говорит все так степенно и вежливо, точно сам лорд-аббат. Не знаю, что из этого выйдет, но он превратился в настоящего джентльмена». Общество вскоре разошлось. Молодежь удалилась к себе, а старшие отправились по разным хозяйственным делам. Кристи пошел па конюшню посмотреть, в порядке ли содержится его лошадь, Эдуард засел за книгу, а Хэлберт, всегда отличавшийся ловкостью и сноровкой, притом что умственные усилия были ему достаточно чужды, поднял половицу в своей комнате и принялся устраивать тайник, чтобы схоронить в нем экземпляр священного писания, столь чудесным образом спасенный как от людей, так и от духов. Тем временем сэр Пирси Шафтон по-прежнему сидел в каменной неподвижности на том самом стуле, на который он опустился, придя в трапезную. Он сидел, скрестив руки на груди, вытянув ноги и вперив глаза в потолок, как будто задался целью сосчитать каждую ниточку на паутине, что в изобилии свисала со сводчатого потолка; при этом он был преисполнен такой торжественной и невозмутимой важности, точно все его существование зависело от правильности этого счета. Его с трудом удалось вывести из созерцательного состояния, в которое он был погружен, чтобы пригласить его к ужину, к которому молодые девушки не вышли. Сэр Пирси раза два-три оглянулся, точно искал кого-то, но ничего о них не спросил и только тем проявил свое сожаление об отсутствии надлежащего общества, что стал очень рассеян, говорил мало и односложно и отвечал только на повторные вопросы, и то простым и ясным английским языком, которым он, когда хотел, владел превосходно, без всяких вывертов и словесных украшений. Кристи, которому неожиданно удалось овладеть разговором, принялся рассказывать всем, кому была охота его слушать, всякого рода были и небылицы из своего бурного, но отнюдь не славного прошлого. У госпожи Элспет волосы вставали дыбом от этих рассказов, а Тибб, наслаждаясь тем, что находится в обществе воинственного «джека», слушала его с таким же нескрываемым восторгом, с каким Дездемона слушала Отелло. Между тем каждый из юных Глендинингов был настолько погружен в свои собственные мысли, что они опомнились только тогда, когда им велели идти спать. ГЛАВА XV Чеканит не монеты он, а фразы, Подобье позолоченных жетонов… Их лишь дурак берет, а умный — нет! Старинная пьеса Утром оказалось, что Кристи из Клинт-хилла куда-то исчез. Так как эта почтенная личность не имела привычки предварять свои передвижения трубным гласом, то его ночной отъезд никого, в сущности, не удивил, хотя и породил некоторую тревогу, не поживился ли он чем-нибудь предварительно. Поэтому, согласно правилу, выраженному в словах народной баллады: В ларь заглянули и в буфет: Там цело все, пропажи нет, - все оказалось в полном порядке — ключ от конюшни висел над дверью, а ключ от железной решетки торчал в замке. Одним словом, отступление Кристи было совершено самым безукоризненным образом, с учетом интересов оставшегося гарнизона, и пока что он не дал ни малейшего повода к упрекам. Сохранность имущества проверил Хэлберт, который, вопреки своему обыкновению, не схватил пищали или арбалета и не исчез в лесу на целый день, а с серьезностью, совершенно не свойственной его возрасту, внимательно осмотрел все вокруг башни. После этого он вернулся в трапезную, или, иначе, в залу, где в столь ранний час, как семь утра, уже был накрыт стол для завтрака. Здесь он нашел эвфуиста в той же элегантной позе глубокого раздумья, что и накануне. Руки его совершенно так же были сложены на груди, глаза так же устремлены на ту же паутину, а ноги так же вытянуты. Эта его томная важность уже успела порядком надоесть Хэлберту, и, кроме того, его вовсе не радовало, что рыцарь, видимо, и дальше собирается вести себя так же. Поэтому он решил немедленно с ним заговорить и узнать наконец, что же привело в башню Глендеарг гостя, столь высокомерного и в то же время столь скрытного. — Сэр рыцарь, — обратился он к нему весьма решительно, — я уже дважды сказал вам «с добрым утром», но, как видно, рассеянность помешала вам обратить на это внимание, а тем более отозваться на мое приветствие. В вашей воле быть учтивым или не быть. Но, поскольку то, что я имею вам сообщить, близко касается вашего благополучия и безопасности, я бы попросил вас быть ко мне несколько более внимательным, дабы у меня не создалось впечатление, что я говорю с истуканом. В ответ на это неожиданное обращение сэр Пирси Шафтон раскрыл глаза и поразил собеседника пристальным взглядом. Но, поскольку Хэлберт выдержал этот взгляд без смущения и страха, рыцарь нашел нужным изменить свою позу. Он подобрал ноги и принялся внимательно смотреть в лицо молодому Глендинингу, тем самым давая понять, что он его слушает. Мало того — чтобы сделать это намерение более ясным, он даже выразил его словами: — Говорите, мы слушаем. — Сэр рыцарь, — продолжал юноша, — у нас, на монастырских землях, не принято беспокоить людей, пользующихся нашим гостеприимством, какими-либо расспросами, ежели люди эти пребывают у нас в доме не более суток. Мы знаем, что как преступники, так и должники часто ищут у нас убежища, и избегаем домогаться у паломника, который оказался нашим гостем, признания в истинной причине его паломничества или епитимьи. Но когда такой человек, как вы, сэр рыцарь, занимающий по сравнению с нами гораздо более высокое положение (и в Особенности если он еще кичится этим), изъявляет намерение пользоваться нашим гостеприимством достаточно долгое время, мы обычно считаем нужным спросить у него, откуда он к нам прибыл и что побудило его предпринять такое путешествие. Прежде чем ответить, английский рыцарь зевнул раза два-три, а затем промолвил с деланной шутливостью: — Право, любезный поселянин, ваши вопросы меня несколько смущают, ибо вы спрашиваете меня о таких вещах, по поводу которых я не в состоянии дать вам надлежащий ответ. Удовлетворитесь пока тем, юнец, что вы имеете указание вашего лорда-аббата принять меня наилучшим образом, хотя этот «наилучший образ» и не вполне соответствует ни моему, ни вашему желанию. — Мне хотелось бы получить более определенный ответ, сэр рыцарь, — возразил молодой Глендининг. — Друг мой, — отвечал рыцарь, — не надо горячиться. Может быть, у вас, на севере, и принято вырывать у высокопоставленных лиц их секреты, но поверьте мне, что как лютня, к которой притрагивается неумелая рука, издает порой нестройные звуки, так и… В этот момент дверь залы отворилась и вошла Мэри Эвенел. — Но как можно говорить о нестройности, — воскликнул рыцарь, вновь обретая привычный приторно-галантный тон, — когда сама душа гармонии является перед нами в образе совершеннейшей красоты. Подобно лисам, солкам и иным зверям, лишенным разума, что бегут прочь от солнца, когда оно встает перед ними во всей своей красе, раздражение, гнев и прочие злобные страсти отступают или, вернее, бегут от лица, озарившего нас своим светом, от лица, обладающего даром смягчать наши сердца, прояснять наши заблуждения, утишать наши горести и успокаивать наши страхи. Ибо то же действие, которое лучи солнца оказывают своим пылом и жаром на мир материальный и физический, оказывают и эти глаза, перед которыми я преклоняюсь, на наш духовный микрокосм. Он заключил эту рацею глубоким поклоном. Мэри Эвенел, взглянув сначала на одного, потом на другого и поняв, что между ними что-то произошло, могла только ответить: — Ради самого создателя, что все это значит? Недавно обретенные ее названым братом такт и рассудительность, видимо, оказались недостаточными, чтобы он мог дать ей разумный ответ. Хэлберт искренне недоумевал, как отнестись к гостю, казалось бы, преисполненному самоуверенности и важности и при этом столь туманно высказывающемуся, что совершенно невозможно было понять, шутит он или говорит серьезно. Как бы то ни было, Хэлберт решил при более удобном случае непременно добиться объяснения от сэра Пирси Шафтона, а пока оставить его в покое. Впрочем, дальнейшие объяснения были бы и невозможны, так как и этот момент вошла его мать в сопровождении юной мельничихи и возвратился честный мельник из овина, где он прикидывал и высчитывал возможный в этом году для него помол. В ходе этих подсчетов многоопытного знатока мельничного дела не могло не поразить То обстоятельство, что доля урожая, которая останется у госпожи Гдендининг за вычетом монастырской десятины и мельничного сбора, будет весьма значительна. Я не берусь сказать, не стал ли честный мельник под влиянием этих соображений лелеять такие же планы, как и госпожа Элспет, но, во всяком случае, он охотно дал согласие, когда вдова пригласила его дочь погостить в Глендеарге недельку-другую. Поскольку главные герои нашей повести остались совершенно довольны друг другом, все дела были отложены в сторону и гости и хозяева в самом веселом расположении принялись завтракать. За столом сэру Пирси так польстило внимание смуглой Мизи к каждому его слову, что, несмотря на свое знатное происхождение и высокий сан, он нет-нет да удостоивал ее некоторыми второсортными и менее цветистыми изъявлениями своей любезности. Мэри Эвенел, почувствовав значительное облегчение от того, что не на нее одну теперь было обращено внимание рыцаря, прислушивалась к разговору с несравненно большим удовольствием, чем накануне. Что же касается галантного кавалера, то, поощряемый знаками одобрения со стороны прекрасного пола, ради которого он расточал свое красноречие, он очень скоро перешел к большей откровенности, чем в объяснении с Хэлбертом, дав им понята, что только непосредственная опасность вынудила его (тать их невольным гостем. Сразу после завтрака все общество разошлось. Мельник пошел готовиться к отъезду, а дочь его принялась устраиваться в доме, в котором она намеревалась теперь Гостить. Эдуард был вызван Мартином для каких-то консультаций по земледельческим вопросам, чем Хэлберта никак нельзя было заинтересовать; госпожа Глендининг удалилась куда-то по хозяйству, и Мэри только что собралась за ней последовать, как вдруг вспомнила, что английский рыцарь и Хэлберт останутся вдвоем и между ними опять может возникнуть ссора. Во избежание такой опасности она тотчас же вернулась обратно и присела на каменную скамью в оконной нише. Она рассчитывала, что ее присутствие окажет благотворное влияние на Хэлберта Глендининга, горячий нрав которого внушал ей некоторые опасения. Чужестранец обратил на это внимание и, то ли решив, что она ищет его общества, то ли повинуясь законам вежливости, предписывающим не оставлять даму и молчании и одиночестве, тотчас же подсел к ней и приступил к разговору. — Поверьте мне, прекрасная леди, — сказал он, — будучи изгнан из своей родины и, казалось бы, лишен всякой отрады, я тем не менее бесконечно счастлив, так как нашел здесь, на севере, в скромной сельской хижине, чистосердечную и милую особу, которой я могу излить свои чувства. Позвольте же мне настоятельно просить вас, очаровательная леди, согласно широко распространенному и принятому при нашем дворе обычаю (при дворе, являющемся вертоградом возвышенных умов), обменяться с вами нежными эпитетами, дабы тем засвидетельствовать глубочайшую вам преданность. Пусть же, например, отныне я буду называть вас моим Покровительством, а вы меня — вашей Приветливостью. — Наши северные обычаи и деревенские нравы не позволяют нам, сэр рыцарь, обмениваться прозвищами с чужестранцами, — отвечала Мэри Эвенел. — Однако, — воскликнул рыцарь, — до чего же вас легко вспугнуть! Так, стоит лишь махнуть платком перед необъезженным конем, как он уже шарахается в сторону, хотя потом и привыкает к развевающимся знаменам. Верьте мне, благопристойный обмен эпитетами — не что иное, как только обмен любезностями между доблестью и красотой, когда бы и где бы они ни встретились. Сама Елизавета, королева Англии, именует Филиппа Сиднея своим Мужеством, а он, отвечая государыне, называет ее своим Вдохновением. Вот почему, мое прекрасное Покровительство, я отныне буду называть вас только так… — Все же не без согласия самой леди, сэр, — прервал его Хэлберт. — Ибо я надеюсь, что ваше превосходное придворное воспитание не заставит вас забыть о правилах самой обыкновенной вежливости. — Любезный арендатор, или, вернее, ленник, — отвечал ему рыцарь со своей неизменной холодной вежливостью, но в то же время с оттенком некоторого высокомерия, который вовсе не чувствовался, когда он обращался к молодой особе, — мы не имеем привычки у нас, на юге, вмешиваться в чужой разговор, когда мы не можем считать себя ровней собеседникам. И я принужден, при всей моей деликатности, напомнить вам, что необходимость, заставившая меня проживать с вами в одной хижине, нас далеко еще не сравняла. — Клянусь пречистой девой, — воскликнул молодой Глендининг, — а я думаю, как раз наоборот! Люди простые считают, что тот, кто ищет пристанища, обязывается по отношению к тому, кто его предоставляет. А посему я нахожу, что мы с вами равны, пока живем под одной крышей. — Ты в этом ошибаешься, — отвечал сэр Пирси. — И для того, чтобы ты совершенно постиг разницу между нами, знай, что я отнюдь не считаю себя твоим гостем, а только гостем твоего сеньора, лорда-аббата монастыря святой Марии. По причинам, известным только ему и мне, он счел возможным оказать мне гостеприимство при посредстве тебя, своего слуги и вассала. Следовательно, ты в этом случае, если говорить откровенно, всего лишь орудие моего удобства, вроде этого дрянного и шаткого стульчика, на котором я сижу, или деревянной тарелки, с которой я ем свой неприхотливый обед. Вот почему, — добавил он, обращаясь к Мэри, — моя любезная хозяюшка, или, вернее, как я уже говорил, мое очаровательное Покровительство… Мэри Эвенел собралась было ему ответить, но в это время Хэлберт, изменившись в лице, вдруг закричал свирепым и угрожающим тоном: — Даже от самого короля Шотландии, будь он жив, я не снес бы такого оскорбления! Мэри бросилась между ними, воскликнув: — Ради самого создателя, Хэлберт, подумай, что ты делаешь! — Успокойтесь, прелестное Покровительство, — обратился к ней сэр Пирси с величайшим хладнокровием. — Этот невоспитанный и грубый юноша не заставит меня совершить нечто неподобающее в вашем присутствии, как и не заставит меня забыть о моем достоинстве. Ибо уж скорее загорится кусок льда ярким пламенем, чем искра гнева зажжет мою кровь, настолько я умею соразмерять свои порывы с должным уважением к моему милостивому Покровительству. — Вы совершенно правы, называя ее вашим Покровительством, сэр рыцарь, — отвечал Хэлберт. — Клянусь святым Андреем, это единственное разумное слово, которое я от вас слышал! Но мы можем встретиться с вами в таком месте, где ее покровительство уже не будет служить вам защитой. — Чудеснейшее Покровительство, — продолжал придворный кавалер, не удостоивая откликнуться не только словом, но даже и взглядом на угрозу разгневанного Хэлберта, — будьте уверены, что ваша неизменная Приветливость не больше пострадает от речей этого простолюдина, чем светлая и спокойная луна — от лая деревенской шавки, когда она, забравшись на навозную кучу, считает себя в самом близком соседстве с блистательным светилом. Трудно сказать, до каких пределов дошла бы ярость Хэлберта после такого нелестного сравнения, если бы в этот момент в залу не ворвался Эдуард с известием, что два важнейших должностных лица из монастыря святой Марии, брат кухарь и брат келарь, только что прибыли в сопровождении вьючного мула, нагруженного обильными запасами провизии, объявив при этом, что за ними следом едут лорд-аббат, помощник приора и ризничий. Такое знаменательное событие никогда еще не отмечалось в летописях обители святой Марии, да и никакие старожилы Глендеарга ничего подобного не видали. Правда, существовало какое-то не слишком достоверное известие, что однажды, в давно прошедшие времена, некий аббат обедал в Глендеарге, заблудившись на охоте среди болот, лежащих к северу от башни. Но что ныне здравствующий лорд-аббат добровольно подвигнется на путешествие в такую отдаленную и унылую местность, в далекую Камчатку монастырских владений — об этом никто не мог и помыслить. И, конечно, это известие поразило удивлением всех членов семьи Глендинингов, кроме одного только Хэлберта. Этот вспыльчивый юноша так жестоко переживал нанесенное ему оскорбление, что не мог думать ни о чем Другом. — Я рад, — воскликнул он, — я рад, что аббат приезжает к нам! Я узнаю от него, по какому праву этот чужестранец послан сюда издеваться над нами в нашем собственном доме, точно мы не свободные люди, а рабы. Я скажу ему, этому гордому попу, я не буду стесняться… — Что ты, что ты, братец! — прервал его Эдуард. — Подумай, как дорого тебе могут обойтись эти слова! — А как бы они дорого мне ни обошлись, — возразил ему Хэлберт, — я никогда не поступлюсь своей честью и не затушу в себе справедливого гнева из страха перед аббатом. — А наша мать? — воскликнул Эдуард. — Ведь подумай: ее могут выгнать из дому, ее могут лишить имущества. Как ты поправишь тогда то несчастье, которое навлечешь на нас своей опрометчивостью? — Это правда, клянусь небом! — сказал Хэлберт, ударив себя кулаком по лбу. Затем, топнув ногой, чтобы дать выход своей ярости, он повернулся и вышел вон. Мэри Эвенел смотрела на английского рыцаря и раздумывала, как ей лучше уговорить его не сообщать аббату о буйстве ее названого брата, чтобы не повредить его семейству. Но сэр Пирси, до мозга костей джентльмен, увидав ее смущение и угадав ее намерение, не стал дожидаться просьбы с ее стороны. — Поверьте мне, прелестнейшее Покровительство, — начал он, — что ваша Приветливость не способна ни видеть, ни слышать, ни запоминать, ни передавать ничего из тех непристойных поступков, которые могли иметь место, пока я обретался в Элизиуме вашей близости. Приливы праздного гнева могут волновать грубую натуру простолюдина; но душа истого вельможи не поддается натиску бурных страстей, подобно тому как замерзшую поверхность озера не может волновать ветер… В этот момент резкий голос госпожи Глендининг позвал Мэри, чтобы она поскорее шла ей помочь. Мэри тотчас же поспешила на ее зов, очень довольная тем, что таким образом может избавиться от комплиментов и изысканных сравнений придворного кавалера. Но, как видно, ее уход доставил ему не меньшее удовольствие. Не успела она перешагнуть порог, как сладкое выражение церемонной и безукоризненной любезности на его лице, сопровождавшее каждое его слово, сменилось выражением усталости и скуки. Потянувшись, он зевнул и принялся рассуждать сам с собой: «Какого черта принесло сюда эту девчонку? Как будто недостаточно и той каторги, что я заперт в этой гнусной хижине, которая в Англии не годилась бы и для собаки! Меня здесь травит злобный деревенский мальчишка, я завишу от честного слова продажного негодяя и не могу даже спокойно поразмыслить о своих несчастьях, так как вынужден быть начеку, резвиться и суетиться, все в угоду девице, страдающей бледной немочью, и только потому, что в ее жилах течет благородная кровь! По совести сказать, отбросив всякие предрассудки, из этих двух девушек молоденькая мельничиха во сто крат лучше. Но терпение, Пирси Шафтон! Ты не должен терять заслуженной репутации верного поклонника прекрасного пола, остроумного, ловкого, безукоризненно светского кавалера. Лучше возблагодари небо, Пирси Шафтон, что оно послало тебе особу, за которой ты можешь волочиться, не роняя своего достоинства (поскольку в благородстве рода Эвенелов не может быть сомнения). В ее лице ты нашел оселок, на котором сможешь оттачивать свое остроумие, бритвенный ремень, на котором сможешь править свою рассудительность, мишень, в которую сможешь выпускать стрелы своей галантности. Ибо подобно тому, как клинок из Бильбао делается все более блестящим и острым, чем больше его натачиваешь, так и… Однако что же я трачу запас моих красочных сравнений в разговоре с самим собой? Вон там ползет процессия монахов, напоминающая стаю черных ворон, медленно взлетающих на пригорок. Я все-таки надеюсь, что они не забыли моих сундуков с платьем, привозя с собой уйму съестных припасов для своей поповской утробы. Вот было бы весело, если бы все мое одеяние сделалось добычей пограничных разбойников!» Обеспокоенный этим соображением, он поспешно сбежал вниз и велел оседлать себе коня, дабы поскорее проверить это важнейшее обстоятельство, поспешив навстречу лорду-аббату и его свите. Не успел он проехать и мили, как уже натолкнулся на них, подвигавшихся медленно и торжественно, как подобало их сану и достоинству. Рыцарь не преминул приветствовать лорда-аббата со всей цветистостью выражений, которая была обязательна в те времена для общения между людьми высокопоставленными. При этом он имел удовольствие убедиться, что его сундуки в целости и сохранности следуют в числе прочего багажа за процессией. Удовлетворенный этим наблюдением, он повернул своего коня и поехал обратно, сопровождая аббата к башне Глендеарг. Велика между тем была тревога почтенной госпожи Глендининг и ее помощников в приготовлении достойной встречи владыке-настоятелю и его свите. Монахи, конечно, не могли рассчитывать на обилие запасов, хранившихся в ее кладовой. Но все же она горела желанием добавить к столу кое-что и от себя, дабы тем самым заслужить благоволение своего светского лорда и духовного руководителя. Встретив Хэлберта, еще кипевшего негодованием после столкновения с гостем, она велела ему тотчас же отправиться в лес и не возвращаться без оленьей туши. Она напомнила ему, что он слишком часто убегает на охоту для собственного удовольствия, чтобы раз в жизни не постараться добиться особенной удачи для поддержания чести дома. Мельник, который теперь заторопился домой, обещал прислать ей лосося со своим работником. Госпожа Элспет подумала, что с нее и так хватит гостей, и начала раскаиваться, что пригласила еще бедную Мизи. Она стала прикидывать в уме, как бы ей, без всякой обиды, отправить обратно хорошенькую мельничиху вместе с ее отцом, отложив исполнение своих фантастических планов до более удобного времени. Однако неожиданное великодушие, проявленное Хобом Хэппером, заставило ее отказаться от этого намерения, так как это было бы с ее стороны уж слишком неучтиво. Таким образом, мельник уехал один. Но гостеприимство, проявленное госпожой Элспет, не осталось без награды. Мизи, живя по соседству с монастырем и бывая там достаточно часто, не могла остаться равнодушной к благородному искусству кулинарии. Отец всячески поощрял ее способности, так что по праздникам он нередко вкушал такие яства, которые могли бы поспорить даже с лакомыми блюдами, подававшимися к столу аббату. Скинув праздничный наряд и одевшись попроще, добродушная мельничиха засучила повыше рукава на своих белоснежных руках и, как выразилась Элспет, «принялась помогать не за страх, а за совесть». Она действительно выказала необыкновенные способности, вкупе с неутомимым усердием, в приготовлении соусов, и бланманже, и невесть чего еще, о чем госпожа Глендининг не имела никакого понятия и что без ее помощи она бы никак не могла состряпать. Оставив на кухне свою умелую заместительницу и сожалея в душе, что Мэри Эвенел при ее воспитании ничего нельзя было поручить, кроме разве того, чтобы устлать тростником пол в большой зале и украсить ее цветами и зеленью, госпожа Глендининг спешно переоделась в свое лучшее платье и с трепещущим сердцем встала у входной двери своей маленькой башни, чтобы низко присесть перед лордом-аббатом, когда он перейдет порог ее скромного жилища. Эдуард стоял рядом с матерью и испытывал такое же волнение, которое никак не сочеталось с его обычной рассудительностью. Но ему еще предстояло познать, как трудно бороться нашему рассудку с силой обстоятельств и нашим чувством, притупившимся от привычных впечатлений, — с поражающей их новизною. В данном случае он со смешанным чувством любопытства и благоговейного трепета взирал на небольшую группу всадников, степенно подвигавшихся на своих смирных лошадках, всадников, облаченных в широкие черные рясы с белыми наплечными мантиями. Процессия эта отчасти напоминала похоронную, ибо двигалась она отнюдь не ускоряя шага, для того чтобы не мешать спокойной беседе и не нарушать пищеварения. Правда, ее мирное течение отчасти нарушал сэр Пирси Шафтон, желавший доказать, что искусство верховой езды занимает не последнее место среди присущих ему талантов. Он поэтому нарочно пришпоривал и горячил своего резвого жеребца, заставляя его гарцевать, пританцовывать, ходить испанским шагом и производить всякие иные эволюции, к величайшему неудовольствию лорда-аббата, чей смирнейший мерин при виде такого молодечества стал проявлять признаки явного беспокойства. Почтенный прелат в панике взывал: — Пожалуйста, умоляю вас, сэр, сэр рыцарь, побойтесь бога, сэр Пирси! Тише ты, Бенедикт! Ты добрый, хороший конь, тпру, тпру же, голубчик! Словом, самые горячие его просьбы сменялись самыми убедительными уговорами, как это часто бывает с робкими ездоками, когда они пытаются утихомирить рядом едущего лихого наездника или собственного взыгравшего скакуна. Но наконец это тяжкое испытание завершилось, и аббат, слезая с седла во дворе перед башней Глендеарг, от всей души вознес благодарственную молитву своему создателю. Обитатели башни все вкупе преклонили колени и облобызали руку аббата — эту церемонию довольно часто принуждены были выполнять даже монахи. Но высокопреподобный аббат Бонифаций был настолько расстроен неприятностью, коей завершилось его путешествие, что совершал эту церемонию без должной торжественности и даже без надлежащего терпения. В одной руке он держал белоснежный платок и вытирал пот со лба, протягивая в то же время другую своим вассалам для поцелуя. Затем, наспех благословив их широким крестом и бормоча при этом: «Да благословит вас бог, благословит вас бог, дети мои», — он спешно направился в дом. Здесь он еще успел поворчать на истертые крутые ступени темной винтовой лестницы, по которой ему пришлось подыматься в приготовленную для него комнату. И тут наконец, изнемогая от усталости, он бросился в кресло, не скажу что превосходное, но самое лучшее, какое нашлось в башне. ГЛАВА XVI Изящнейший придворный, он желает Изысканными яствами, вином, Сладчайшей музыкою, омовеньем И сменою камзолов и жилетов Людскую бренность даже обессмертить… В придворном блеске счастье видит он! «Магнетическая леди» Когда лорд-аббат так неожиданно и высокомерно покинул встречавших его вассалов, помощник приора постарался загладить бестактность своего начальника, ласково и сердечно поздоровавшись со всеми членами семейства, особо выделив— при этом госпожу Глендининг, ее Приемную дочь и ее сына Эдуарда. — Где же, — соизволил он затем спросить, — находится этот жалкий Немврод, Хэлберт? Надеюсь, он еще не научился, по примеру своего великого предшественника, обращать охотничье копье против человека? — О нет, что вы! — отвечала госпожа Глендининг. — С вашего разрешения, он отправился в лес убить оленя, а то он обязательно был бы здесь с нами, когда я и мои близкие удостоились такой чести. — О, это дело благое — раздобыть свежего мяса нам на потребу, — промолвил вполголоса помощник приора, — такой дар мы примем с удовольствием. Однако я пожелаю вам доброго здравия, сударыня, ибо я должен спешить к его высокопреподобию, владыке настоятелю. — Одно только словечко, досточтимый сэр, — задержала его вдова, — сделайте милость, уж вы за нас заступитесь, ежели что будет не так; а если чего будет недоставать, вы скажите, что — мы это сейчас добудем, или как-нибудь нас извините, так как вам, ученому человеку, это нетрудно. Ведь вся-то наша посуда и все серебро были расхищены после этой несчастной битвы при Пинки, где я потеряла бедного моего Саймона Глендининга, а уж это тяжелее всего! — Не думайте ни о чем и не тревожьтесь, — отвечал ей помощник приора, стараясь незаметно высвободить полу своей рясы из рук взволнованной Элспет, — отец келарь захватил с собой столовую посуду аббата и его кубки. А если и окажется в вашем хозяйстве какой недостаток, то вы его с лихвой восполните вашим усердием. С этими словами он ускользнул от нее и отправился в залу, где шли спешные приготовления для полдника, который должны были вкушать аббат и английский рыцарь. Здесь он нашел и самого лорда-аббата, восседающего в высоком деревянном кресле Саймона Глендининга, которое предварительно обложили всеми пледами, имевшимися в доме, чтобы превратить его в возможно более удобное и покойное седалище. — Прости господи мое прегрешение, — вздыхал аббат Бонифаций, — но не перевариваю я этих жестких кресел, они такие неудобные, как скамьи для наших послушников. Не хочется мне гневить бога, но я поражаюсь, сэр рыцарь, как это вы ночевали в такой дыре? Ежели ваша постель была так же тверда, как стул, на котором вы сидите, вы с таким же успехом могли бы растянуться на каменном ложе святого Пахомия. Как протрясешься добрых десять миль, так невольно захочется сесть на мягкое, а тут, пожалуйте, ничего нет, окромя голых досок. Ризничий и келарь, выражая на своих лицах искреннее сочувствие, кинулись к лорду-аббату, помогли ему привстать, а затем постарались устроить его в кресле поудобнее. Это им наконец в какой-то мере удалось, хотя он и продолжал стонать, то жалуясь на страшную усталость, то хвастаясь тем, что выполнил свой долг, не убоявшись изнурительных трудов. — Вы, странствующие рыцари, — говорил он придворному кавалеру, — видно, неясно себе представляете, что другие тоже могут претерпевать невзгоды и лишения не меньше тех, что выпадают на вашу долю. И вот уж могу сказать о себе самом и воинах обители святой Марии, коих являюсь, так сказать, предводителем, что мы не уклоняемся от жарких боев за правду, но смело идем в наступление. Нет, клянусь пресвятою девою, как только я услыхал, что вы обретаетесь здесь и по некоторым причинам не решаетесь прибыть к нам в монастырь, где бы мы вас приняли с открытой душой и устроили много лучше, я тотчас же, стукнув молотком по столу, вызвал моего послушника. «Брат Тимофей, — говорю, — вели седлать моего Бенедикта. Вели седлать моего вороного и попроси помощника приора и иноков из нашей свиты приготовиться к отъезду назавтра после утрени — мы едем в Глендеарг». Брат Тимофей остолбенел — видно, не поверил своим ушам. Но я повторил свое приказание и добавил, чтобы брат кухарь и брат келарь поспешили вперед, дабы помочь нашим бедным вассалам, владельцам этой башни, приготовить нам здесь пристойную трапезу. Итак, сэр Пирси, я надеюсь, вы примете во внимание наши общие тревоги и беспокойства и не посетуете на какой-либо недостаток. — Клянусь душой, — отвечал сэр Пирси Шафтон, — не за что мне вас извинять. Если вы, духовные воители, принуждены были претерпевать те лишения, о которых вы, ваше высокопреподобие, нам поведали, то было бы совершенно непристойно мне, грешному светскому человеку, жаловаться на твердую, как камень, постель, на похлебку, которая отзывает жжеными перьями, на мясо, столь пережаренное, что я невольно вспомнил Ричарда Львиное Сердце, который съел обгорелую голову мавра, и на прочую снедь, могущую радовать разве лишь мужиков на этой северной окраине. — Святые угодники мне порукой, сэр, — воскликнул с некоторой досадой аббат, так как он по натуре своей был большим хлебосолом, — я от души огорчен тем, что наши вассалы не смогли вам оказать лучшего приема. Но я все же прошу вас заметить, что, если бы обстоятельства позволили сэру Пирси Шафтону оказать честь нашей убогой обители своим посещением, ему бы, вероятно, не пришлось особенно жаловаться. — Для того чтобы объяснить вашему высокопреподобию, какие причины не позволяют мне посетить вашу обитель и тем самым мешают мне воспользоваться вашим широким и прославленным гостеприимством, мне требуется или более удобное время или, — он огляделся вокруг, — меньшее число слушателей. Лорд-аббат тотчас же отдал распоряжение келарю: — Сходи-ка на кухню, брат Гиларий, и узнай там у нашего брата кухаря, в какое время он рассчитывает подать нам полдник. Ибо это будет совершеннейший позор и поношение (учитывая испытания, перенесенные честным и благородным рыцарем, не говоря уже об испытаниях, перенесенных нами лично), ежели нам придется вкушать пищу не тотчас же, как ее снимут с огня. Брат Гиларий с радостной поспешностью побежал выполнять приказ своего настоятеля и вскоре вернулся обратно с известием, что ровно в час полдник будет на столе. — До этого времени, — сообщил исправный келарь, — вафли, пышки и прочие изделия из теста не успеют как следует подрумяниться на медленном огне. А ежели, с другой стороны, час трапезы будет отложен хотя бы на десять минут, то, по мнению брата кухаря, олений окорок сильно пострадает, несмотря на все искусство поваренка, которого он так хвалил вашему высокопреподобию. — Что? — вопросил аббат. — Олений окорок! Откуда такая прелесть? Я что-то не помню, чтобы ты упоминал об окороке, когда собирал корзину с припасами. — С вашего разрешения, милорд и милостивый владыка, — отвечал келарь, — хозяйский сын убил оленя и прислал его нам на кухню. А поскольку он его убил только что и животный жар еще не покинул тела, брат кухарь полагает, что мясо будет нежно, как у цыпленка. И надо еще сказать, что этот юноша обладает особым даром стрелять дичь — он целит только в сердце или в голову, и, таким образом, животное не истекает кровью. Олень попался очень жирный. Вашему высокопреподобию не часто приходилось вкушать такую оленину. — Довольно, довольно, перестань, брат Гиларий! — отозвался аббат, проглотив слюну. — Не приличествует инокам нашего ордена так много разглагольствовать о еде, тем более что, постоянно умерщвляя нашу плоть, мы (будучи все же людьми смертными) особо подвержены тому искушению, — тут он опять невольно облизнулся, — которое представляет вид пищи для голодного. Все же назови мне имя этого юноши — истинные заслуги должны быть вознаграждены: мы сделаем его frater ad succurrendum note 38 нашей кухни и кладовой. — Увы! Досточтимый владыка и милостивый лорд, — отвечал на это брат келарь, — я справлялся об этом юноше и узнал, что он предпочитает шлем клобуку и меч — духовному оружию. — Ну, если так, то мы произведем его в помощники лесничего, и раз он отвращается от монашеского чина, то пусть себе стреляет в лесу целый день на здоровье. Наш старый лесничий, Толбой, стал слаб глазами и уже дважды перепортил нам благородную дичь, неосторожно поразив оленя в ляжку. А это большой грех на охоте ли, при разделке ли туши, или при готовке портить мясо тех животных, которые созданы для того, чтобы мы могли употреблять их в пищу. Посему озаботься, брат Гиларий, чтобы этому юноше была предоставлена должность, соответствующая его дарованиям. А теперь, сэр Пирси Шафтон, раз нам придется ждать больше часа, пока мы сможем наконец не только обонять, но и вкушать то, что для нас приготовляют, могу я вас просить быть настолько любезным, чтобы поведать нам причину вашего приезда? И, в частности, объясните нам, почему вы не можете переселиться в нашу более обжитую и более удобную обитель. — Высокопреподобный владыка и высокоуважаемый лорд, — начал сэр Пирси Шафтон, — вы слишком проницательны, чтобы не знать, что и у стен имеются уши и что в том случае, когда кто-либо рискует своей головой, он невольно опасается, не будет ли разглашена его тайна. Аббат сделал знак инокам из своей свиты, чтобы они удалились, задержав одного только помощника приора, после чего обратился к рыцарю со словами; — Вы можете, сэр Пирси, свободно высказываться при нашем верном друге и советнике отце Евстафии, просвещенным мнением которого мы очень дорожим, но, к сожалению, не сможем долго пользоваться, поскольку он, несомненно, в ближайшее время получит соответствующее его достоинствам более высокое назначение, где я ему от души желаю найти такого же неоценимого друга и помощника, как он сам. А к нему лично лучше всего приложим старый монастырский стих: И сказал аббат приору: «Ты умен, в том нету спору! Ты способен очень скоро Дать разумнейший совет!» — Конечно, — добавил он, — положение, которое дорогой брат Евстафий занимает в нашем монастыре, никак не соответствует его заслугам. Мы, к сожалению, не можем возвести его в сан приора, ибо эта должность в нашей обители, по некоторым причинам, остается вакантной. Как бы то ни было, он пользуется моим полным доверием и совершенно достоин вашего, поскольку о нем можно сказать: intravit in secretis nostris note 39. Учтиво поклонившись святым отцам, сэр Пирси Шафтон вздохнул столь глубоко, что, казалось, лопнет его стальная кираса, и начал так: — Без сомнения, ваши преподобия, у меня есть все основания тяжко вздыхать, поскольку я променял рай на чистилище, оставив блестящие чертоги английского королевского двора и забравшись сюда, в эту нору на краю земли. Я оставил ристалища и турниры, где из любви к чести ли в честь любви всегда готов был сразиться о равным себе, для того чтобы здесь направлять свое рыцарское копье на подлых воров и грязных убийц. Я променял ярко освещенные залы, где беззаботно порхал, на это безобразное, полуразвалившееся каменное гнездо. Я бежал с веселого пиршества, чтобы очнуться у дымного очага в шотландской собачьей конуре. Я изменил звукам лютни, восхищающим душу, и виолы-да-гамба, пробуждающим в ней любовь, для того, чтобы северная волынка терзала мне уши своим писком и воем. А главное, я покинул сонм любезных красавиц, плеядой созвездий окружающих трон Англии, чтобы вести здесь учтиво-унылые беседы с маловоспитанной девицей и служить предметом жадного любопытства Мельниковой дочки. Но мало всего этого — я отказался от оживленных бесед с галантными рыцарями и веселыми кавалерами одного со мной звания и толка, чье остроумие блистает и искрится, как молния, ради общения с монахами и церковными вассалами… Но, простите, с моей стороны было бы неучтиво развивать эту тему. Аббат слушал эти бесконечные жалобы с широко раскрытыми, округлившимися глазами, по которым нетрудно было догадаться, что он далеко не все понимал. Когда рыцарь замолк, чтобы перевести дух, аббат бросил на помощника приора смущенный, вопросительный взгляд, недоумевая, в каком юне ему отвечать на столь удивительное вступление. Помощник приора тотчас же поспешил прийти на помощь своему принципалу. — Мы глубоко сочувствуем вам, сэр рыцарь, по поводу тех многочисленных огорчений и лишений, которые судьба заставила вас претерпеть. В частности, мы скорбим, что вы принуждены были жить среди людей, которые вполне отдают себе отчет, что недостойны такой чести, отчего они никогда к ней и не стремились. Но все это не относится к делу и не объясняет нам, почему же обрушились на вас все ваши несчастья, или, иначе, какая причина заставила вас согласиться на то, что не сулило вам больших радостей. — Владыка и милостивый сэр, — отвечал рыцарь, — прошу извинить несчастного, который, начав рассказывать историю своих бедствий, не мог не затянуть этой повести, подобно тому как упавший в пропасть не может не измерять взглядом высоту, с которой он был сброшен. — Но мне кажется, — возразил на это отец Евстафий, — что с его стороны было бы разумнее прежде всего сообщить пришедшим ему на помощь, какие кости у него сломаны. — В столкновении наших умов вы, ваше преподобие, с налета поразили меня вашим копьем, а я промахнулся, проскочив мимо. Простите меня, милостивый сэр, что я выражаюсь языком турниров, что должно звучать несколько странно для ваших благочестивых ушей. О, это великолепное сборище храбрых, веселых, благородных рыцарей! О, этот престол любви, цитадель чести! О, эти небесные красавицы, вдохновляющие нас на подвиги! Никогда больше Пирси Шафтон не привлечет ваших благосклонных взоров, дав шпоры своему коню и летя во весь опор с копьем наперевес под призывные звуки трубы, именуемой на благородном языке гласом войны! Никогда больше он не опрокинет с наскока своего противника, смело преломив его копье, и не объедет затем победоносно весь блестящий круг арены, принимая дары восторга, коими красота награждает рыцарскую отвагу! Тут он замолк, заломил руки и, вперив глаза в потолок, казалось, полностью погрузился в горькие размышления об утраченном счастье. — Да он полоумный, совсем полоумный! — зашептал аббат помощнику приора. — Я бы очень хотел как-нибудь от него отвязаться. Ведь, того и гляди, он с безумных глаз на нас кинется. Не лучше ли бы было позвать сюда наших братьев? Но помощник приора умел лучше своего начальника отличать напыщенные разглагольствования от бреда сумасшедшего, и, хотя бешеные чувства в речах рыцаря казались ни с чем не сообразными, он все же прекрасно знал, до каких нелепостей может дойти тот, кто хочет следовать за модой. Поэтому он подождал, чтобы дать рыцарю возможность справиться со своим горестным волнением, а потом вновь, и очень настойчиво, напомнил ему, что лорд-аббат предпринял весьма тяжелую для его лет и привычек поездку единственно для того, чтобы узнать, чем он может быть полезен сэру Пирси Шафтону. Но что он никакой помощи ему оказать не сможет, пока не узнает в точности, по каким причинам он принужден был искать приюта в Шотландии. — Солнце уже стоит высоко, — добавил он, глядя в окно, — и если отцу настоятелю придется вернуться в монастырь, не получив нужных сведений, наши сожаления будут, конечно, обоюдными, но проиграете от этого все же вы один, сэр Пирси Шафтон. Намек этот не пропал даром. — О богиня учтивости! — воскликнул рыцарь. — Неужели же я мог настолько пренебречь твоими законами, чтобы принести в жертву моим праздным жалобам покой и время почтенного прелата! Знайте же, высокопреподобные и не менее высокоуважаемые отцы, что я, ваш убогий посетитель и гость, прихожусь близким родственником по крови сэру Пирси Нортумберленду, чье имя столь прославлено, что его знают всюду, где чтят английскую доблесть. Так вот, нынешний граф Нортумберленд, о котором я хочу рассказать вам несколько подробнее… — В этом нет нужды, — прервал его аббат, — мы знаем его как достойною мужа и подлинного дворянина, знаем также, что он искренний приверженец нашей католической веры, несмотря на то что на престоле Англии ныне сидит еретичка. И потому, что вы ему приходитесь сродни, и так как нам известно, что вы, как и он, тверды в вере и глубоко преданы нашей святой матери церкви, мы говорим вам, сэр Пирси Шафтон, добро пожаловать и, если бы это было в наших силах, постарались бы помочь вам в вашей крайности. — Я глубоко признателен вам за ваше добросердечие, — поклонился ему сэр Пирси. — Итак, мне остается только сообщить вам, что мой высокородный кузен, граф Нортумберленд, обсуждал вкупе со мною и некоторыми другими лицами из числа избранных, выдающихся умов нашего века, как лучше вернуть в лоно святой католической церкви соблазненное ересью королевство (так иногда кто-либо обсуждает с другом, как лучше поймать и взнуздать вырвавшегося на волю коня). При этом ему угодно было настолько втянуть меня в свои планы, что это уже стало для меня небезопасно. Тут, как на грех, неожиданно открылось, что эта принцесса Елизавета, окружив себя советниками, чрезвычайно искусно умеющими обнаружить любой замысел, направленный на то, чтобы подвергнуть сомнению ее права на престол, а в особенности замысел, ставящий себе целью восстановление католицизма, кое-что узнала о подкопе, который мы сделали еще задолго до того, как могли бы подготовить взрыв. По этой причине мой высокородный кузен Нортумберленд, рассудив, что разумнее всего одному человеку взять на себя вину за всех, и возложил на меня одного бремя совокупной ответственности. А я готов был принять на себя это бремя, во-первых, потому, что он неизменно проявлял ко мне самое сердечное и родственное расположение, л во-вторых, потому, что за последнее время доходы с моего поместья, не знаю по какой причине, перестали давать мне возможность жить в блистательной роскоши, что для нас, натур исключительных и изысканных, совершенно обязательно, потому что отличает нас от простолюдинов. — Так, значит, — заметил помощник приора, — благодаря состоянию ваших дел путешествие в чужие края не представляло для вас таких затруднений, как для вашего двоюродного брата, сиятельного графа? — Вы совершенно правы, — отвечал придворный кавалер, — rem acu, или, иначе, вы попали в самую точку. Надо вам признаться, что в последнее время я был несколько несдержан в своих тратах на празднества и турниры и заимодавцы-купчищки перестали ссужать меня деньгами для новых проявлений галантной доблести, служащих к украшению рыцаря и одновременно прославляющих всю нацию. Говоря откровенно, мое желание увидеть новый строй в Англии было отчасти вызвано надеждой поправить свои материальные обстоятельства. — Таким образом, неуспех ваших общественных начинаний в сочетании с расстройством частных дел и заставил вас искать приюта в Шотландии? — спросил помощник приора. — Rem acu, — повторяю я еще раз, — ответил сэр Пирси. — И поступил я так не без основания, ибо если бы я не бежал, то, надо думать, мне бы пришлось болтаться на пеньковой веревке. Я так быстро соорался в путешествие, что едва успел сменить свой персиковый, вышитый золотом камзол генуэзского бархата на эту кирасу работы Бонамико в Милане. Я помчался на север, рассчитывая, что мне лучше всего скрыться у моего высокородного кузена Нортумберленда, в одном из его многочисленных замков. Но когда я летел по направлению к Элнвику со скоростью звезды, стремительно падающей с неба, меня встретил около Норталлертона некто Генри Воган, слуга моего благородного родственника, который предупредил меня, что мне не следует являться к нему, ибо, согласно приказу, полученному им от английского двора, он вынужден будет меня немедленно арестовать и посадить в тюрьму. — Со стороны вашего благородного родственника это было бы довольно жестоко, — заметил аббат. — Как будто бы и так, милорд, — отвечал сэр Пирси, — и тем не менее я по гроб жизни буду отстаивать честь моего высокородного кузена Нортумберленда. Во всяком случае, Генри Воган снабдил меня от имени моего кузена добрым конем, кошельком с золотом и дал мне двух пограничных стражников в провожатые. Они-то меня и провели такими путями и тропами, по которым ни один рыцарь, мне думается, со времен Ланселота и Тристрама не хаживал, в шотландское королевство, в поместье одного барона (по крайней мере он считает себя бароном), по имени Джулиан Эвенел, который и принял меня, если иметь в виду неожиданность моего приезда, согласно своим возможностям. — А это, — заметил аббат, — должно быть, было весьма худо. Судя по тому, с какой жадностью он поглощает пищу, будучи в гостях, он, наверное, у себя дома никогда не ест досыта. — Вы правы, сэр, то есть я хочу сказать — ваше высокопреподобие, — продолжал сэр Пирси. — Постная была у него еда, и хуже всего то, что мне еще пришлось расплачиваться за все при отъезде. Хотя, конечно, этот Джулиан Эвенел никаких денег с нас не брал, но он так бурно восхищался моим кинжалом, у которого рукоятка была чеканного серебра редкой работы (надо правду сказать, что по форме и красоте это оружие не имеет себе равных), что мне ничего другого не оставалось, как просить его принять этот кинжал от меня на память. Мне не пришлось его долго упрашивать: он тотчас же засунул его себе за грязный кожаный пояс, и уверяю вас, ваше преподобие, у меня на глазах благородный кинжал превратился вдруг в нож мясника. — Такой роскошный подарок, — сказал отец Евстафий, — давал бы вам право прожить у него несколько долее. — Высокочтимый сэр, — отозвался сэр Пирси, — ежели бы я у него еще оставался, то он бы у меня выманил все мое достояние, он бы меня ободрал как липку, могу в этом поклясться! Признаться, сэр, он уже выпросил у меня мой запасной камзол и подговаривался к лосинам. Я принужден был перейти в спешное отступление, дабы меня не раздели донага. Этот грабитель с большой дороги, его оруженосец, меня тоже пощипал: он отобрал у меня алый плащ и стальную кирасу, принадлежавшие моему пажу, с которым я вынужден был расстаться. К счастью, я вскоре получил письмо от моего сиятельного кузена, в котором он извещал, что сообщил вам обо мне и послал вам два сундука с моим платьем. В них должны находиться: мой великолепный камзол малинового шелка с разрезами, подбитый золотой парчой, с перевязью и всем прочим, что к нему полагается. Он был на мне, когда в последний раз при дворе играл театр. Затем черное шелковое трико — две пары, с подвязками алого цвета; шелковый же телесного цвета камзол, обшитый мехом, в котором я танцевал на маскараде; потом еще., . — Сэр рыцарь, — прервал его помощник приора, — прощу вас, не трудитесь перечислять все ваши наряды. Монахи обители святой Марии не похожи на баронов-грабителей, и все ваше платье, которое нам прислали, мы самым исправным образом привезли вам сюда, не вынимая его из сундуков. Мне кажется, я могу заключить как из того, что было сказано, так и из предварительного сообщения графа Нортумберленда, что вам сейчас желательно как бы притаиться, чтобы о вас забыли, если только это возможно при вашей известности и вашем высоком положении в свете. — Увы, преподобный отец! — воскликнул придворный кавалер. — Лезвие, скрытое в ножнах, не будет сверкать алмаз, спрятанный в футляре, не может блистать, — так и известность, которую приходится скрывать, не может привлекать внимания. Мой приезд в это убежище вызовет восхищение лишь у немногих, которые будут иметь возможность оценить его по достоинству. — Я полагаю, высокопреподобный отец и милостивый лорд, — обратился помощник приора к аббату, — что ваша испытанная мудрость подскажет этому благородному рыцарю, как ему себя вести, чтобы одновременно обеспечить его безопасность и спокойствие нашей обители. Ибо вам известно, что в наше нечестивое время делалось много дерзких попыток поколебать основы всех церковных установлений и что наша святая обитель не раз находилась под угрозой. До сих пор никто не мог обнаружить ни единого пятнышка на наших ризах. Но теперь при дворе нашей государыни взяла верх партия, сочувствующая как политическим целям королевы Англии, так и еретическому учению пресвитерианской церкви, а может быть, и более далеко идущей и более страшной ереси. И наша королева, при всем своем добром желании, не может уже больше оказывать должного покровительства своей гонимой церкви. — Милорд и высокопреподобный владыка! — прервал его рыцарь. — Я с радостью освобожу вас от своего присутствия, чтобы вы имели возможность обсуждать этот предмет без помехи. Да и, по правде говоря, мне хочется поскорее проверить, в какой ящик камердинер моего сиятельного родственника уложил мой гардероб, и как он его уложил, и не пострадало ли мое платье в дороге. Там должны быть четыре наряда столь безукоризненного и элегантного покроя, что никакое воображение самой изысканной женщины не могло бы представить себе ничего лучше. При этом к ним прилагается еще по три перемены лент, кружев и бахромы, которые могут в случае необходимости по-новому оживить каждый наряд и четыре пары платья превратить в двенадцать пар. Там должен быть уложен и мой черный верховой костюм и три вышитых рубашки с ниспадающими лентами. Я очень прошу вас меня извинить, но я, право, должен все это проверить, и притом как можно скорее. Сказав это, он удалился. Помощник приора проводил его выразительным взглядом, заметив: — Кто о чем — у всякого своя забота. — Господи, твоя воля! — воскликнул аббат, совершенно сбитый с толку безудержным многословием рыцаря. — Ведь можно же набивать себе голову одними шелками, бархатами, кружевами и прочей дрянью! И что это вздумалось графу Нортумберленду избрать себе в качестве ближайшего друга и советника, да еще в столь важном и опасном деле, такого пустейшего вертопраха! — Будь он иным, досточтимый отец, — отвечал помощник приора, — он бы менее подходил к роли козла отпущения, для которой его, вероятно, с самого, начала готовил его высокородный кузен на случай возможного провала заговора. Я кое-что слышал об этом Пирси Шафтоне. Законность происхождения его матери из рода Пирси (к этому вопросу он относится чрезвычайно болезненно) подвергалась весьма большому сомнению. Если безрассудная отвага и доведенная до нелепости галантность могли бы быть приняты в расчет для доказательства того высокого происхождения, на которое он претендует, то он бы ни в чем ином не нуждался. А в общем, он один из тех современных заносчивых хлыщей, которые, по примеру Роуленда Йорка или Стьюкли и иже с ними, проматывают свое состояние и из пустого бахвальства подвергают свою жизнь опасности, и все для того, чтобы их считали первейшими рыцарями нашей эпохи. А когда им надо поправить свои делишки, они лезут в безумные авантюры и отчаянные заговоры, которые подготавливаются людьми много умнее их. Пользуясь его же напыщенным сравнением, такие самонадеянные дураки напоминают мне охотничьих соколов, которых расчетливые заговорщики держат на своей руке под колпаком и в полной тьме, спуская их на добычу, только когда в этом будет надобность. — Матерь божья! — забеспокоился аббат. — Какой это все-таки неподходящий гость для нашей мирной обители! Уж и без того наши молодые монахи слишком любят наряжаться, гораздо больше, чем это допустимо для служителей божьих, а тут этот рыцарь им всем вскружит головы, начиная с нашего ризничего и кончая последним поваренком. — Нам надо опасаться худшей беды, — отозвался помощник приора. — Ведь в наше грешное время достояние церкви без зазрения совести продается и покупается, земли ее без стеснения описывают и отбирают, не делая никакой разницы с неосвященными владениями светских баронов. И вот представьте себе, какой казни пас могут подвергнуть, если узнается, что мы дали приют мятежнику, поднявшему бунт против той, кого именуют королевой Англии! Тут и английское войско придет нас грабить и жечь, и не будет недостатка и в местных, шотландских паразитах, выпрашивающих себе кусок монастырской земли. Жители Шотландии были когда-то настоящими шотландцами, неподкупными и пылавшими горячей любовью к родине, забывавшими все на свете, когда враг подступал к ее границам. А ныне, ныне они — как мне их назвать — одни из них французы, другие англичане, и те и другие с любопытством взирают, как на их родной земле, точно на подмостках ярмарочного балагана, дерутся иностранцы. — Спаси нас господи! — отозвался аббат. — Истинно, по трудным, скользким путям приходится нам брести в наши дни. — А посему, — продолжал отец Евстафий, — мы должны подвигаться вперед с большой осторожностью. В частности, нам никак не следует привозить в обитель святой Марии этого сэра Пирси Шафтона. — Но куда же нам его девать? — возразил аббат. — Не забудьте, что он пострадал за святое дело церкви. И примите во внимание, что его покровитель, граф Нортумберленд, был нам всегда другом, а будучи вдобавок нашим соседом, он может причинить нам и добро и зло, в зависимости от того, как мы примем его родственника! — Само собой разумеется, — отвечал помощник приора, — что как по этим причинам, так и по священному долгу христианского милосердия я бы советовал помочь этому человеку и поддержать его. Не посылайте его обратно к Джулиану Эвенелу — этот бессовестный барон не задумается обобрать ссыльного чужестранца до нитки. Пусть он остается здесь. Место это уединенное, и если даже условия жизни здесь для такой особы, как он, и неподходящие, то тем больше оснований полагать, что здесь его искать не станут. А мы, со своей стороны, постараемся по возможности облегчить ему пребывание в башне. — А ты полагаешь, что его можно будет уговорить? — спросил аббат. — Хотя я оставлю ему свою дорожную постель и пришлю сюда мягкое кресло. — При таких удобствах ему не на что будет жаловаться, — отозвался помощник приора. — А ежели вдруг возникнет какая-либо опасность, он легко сможет добежать до монастыря, где мы его спрячем, пока не появится возможность переправить его в безопасное место. — А не лучше ли бы было сейчас же отправить его ко двору нашей королевы и избавиться от него раз и навсегда? — Да, но мы подвели бы этим наших друзей. Этот мотылек сложит свои крылышки и заползет в щель, прячась здесь, в Глендеарге, от холодного ветра. Но попади он в Холируд, тут уж он непременно с риском для жизни распустил бы свои пестрые крылья на глазах у королевы и всего двора. Он не упустил бы случая отличиться, он весь бы вывернулся наизнанку, чтобы добиться расположения нашей всемилостивейшей государыни. И он добился бы того, что в течение каких-нибудь трех дней все глаза были бы устремлены на него, и мир, царящий между двумя державами, был бы поставлен под угрозу ради какой-то глупейшей мошки, которая не может удержаться, чтобы не покружиться вокруг огня. — Ты убедил меня, отец Евстафий, — заявил аббат, — на этом мы и порешим. Но я несколько улучшу твой план. Я потихоньку пошлю ему не только кое-чего из домашних вещей, но и вина и пшеничного хлеба. Тут есть один юноша, который весьма искусно стреляет оленей. Я велю ему следить за тем, чтобы у рыцаря всегда была свежая дичь. — Безусловно, это наша обязанность постараться скрасить ему жизнь; лишь бы не было риска, что его здесь обнаружат. — Мы сделаем еще больше. Я сейчас же отправлю служку к брату хранителю ризницы, дабы он нынче же прислал сюда все, что может понадобиться рыцарю для ночлега. Позаботьтесь об этом, ваше преподобие. — Все будет сделано, — отвечал помощник приора. — Но я слышу, как этот простофиля кричит, чтобы ему помогли завязать тесемки на платье. Его счастье, если кто-либо здесь согласится стать его камердинером. — Однако пора бы ему и возвратиться, — произнес аббат. — Брат келарь спешит сюда с дымящимся блюдом. Клянусь честью, от верховой езды у меня разыгрался волчий аппетит. ГЛАВА XVII Я поищу себе другой подмоги! Ведь, говорят, кругом порхают духи, Как рой пылинок в солнечном луче, И, если магии они подвластны, Они слетятся и дадут совет. Джеймс Дафф Теперь мы снова привлечем внимание читателя к Хэлберту Глендинингу, покинувшему башню Глендеарг тотчас же после ссоры с новым ее гостем — сэром Пирси Шафтоном. В то время как он чуть не бежал вверх по ущелью, старый Мартин, следовавший за ним по пятам, умолял его успокоиться. — Хэлберт, — говорил ему старый слуга, — ты никогда не доживешь до седых волос, если будешь приходить в бешенство из-за всякого пустяка. — Очень мне нужны твои седые волосы, — отвечал ему Хэлберт, — если всякий дурак будет безнаказанно избирать меня мишенью для своих издевок. Какой смысл жить, как ты живешь, старик? Вечно куда-то спешить, потом спать, чтобы, проснувшись, кое-как поесть и опять ложиться на жесткий тюфяк? Что хорошего трудиться с раннего утра не покладая рук, чтобы вечером, едва волоча ноги от усталости, только и мечтать об отдыхе? Не лучше ли заснуть, чтобы уж не просыпаться, чем вечно от тяжкой работы переходить к тупому бесчувствию и от бесчувствия — снова к работе? — Господи помилуй нас, грешных! — отвечал Мартин. — Может, и есть правда в том, что ты говоришь, но, пожалуйста, не спеши так: моим старым ногам за твоими молодыми не угнаться, идем потише, и я тебе объясню, почему, хотя старость не радость, а все ; ке с ней можно примириться. — Ну что же, говори, — согласился Хэлберт, умеряя свой шаг, — но только помни; нам надо еще пристрелить оленя на потребу святым отцам. Как видно, они устали до смерти, сделав в одно утро целых десять миль, а если мы не дойдем до Броксберна, не видать нам оленьих рогов. — Вот что я тебе скажу, милый мой Хэлберт, ведь я тебя люблю как родного сына, — начал Мартин. — Я смиренно буду ждать, пока не придет мой час, потому такова воля моего создателя. Да, конечно, живется мне не сладко, зимой я дрожу от холода, а летом изнываю от жары, а все же, хотя питаюсь я скудно и сплю жестко и все презирают меня в моей низкой доле, все же, думается мне, что, будь я вовсе никчемный человек, давно бы меня господь призвал к себе. — Бедный старик, — отвечал Хэлберт, — может ли такое пустое утешение, которое ты себе придумал, примирить тебя с твоей жалкой участью? — Участь моя была так же жалка, а сам я был так же нищ и убог, когда мне удалось спасти свою госпожу и ее дочь от неминуемой гибели. — Правильно, Мартин! — воскликнул Хэлберт. — Один этот поступок может служить оправданием всей твоей никчемной жизни. — А что я могу преподать тебе урок терпения и научить тебя покорности воле провидения, Хэлберт, это ты ни во что не ставишь? Я так нахожу, что мои седины на что-нибудь да пригодны, — хотя бы на то, чтобы удержать от безрассудства горячую молодую голову. Хэлберт опустил глаза и замолчал на минуту, по затем возобновил разговор. — Мартин, — спросил он, — ты не заметил во мне перемены с некоторых пор? — Безусловно, — ответил Мартин. — Прежде ты был необуздан, вспыльчив, опрометчив в суждениях и безрассуден в поступках. А теперь хотя ты по-прежнему горяч, но ведешь себя так сдержанно и достойно, как никогда раньше. Ну, точно ты заснул простым деревенским парнем, а проснулся джентльменом. — А ты знаешь, как ведут себя джентльмены? — спросил Хэлберт. — А как же, — откликнулся Мартин. — Кое-что я в этом смыслю. Мы побывали с моим покойным господином Уолтером Эвенелом и в городе, и при дворе, и на поле битвы. Правда, он так и не смог меня отблагодарить, кроме того, что подарил мне участок земли на вершине холма, где я пас голов сорок овец. А все-таки даже вот сейчас, когда я с тобой разговариваю, я замечаю, что выражаюсь иначе, чем мне привычно, и — не знаю почему — вместо простого шотландского наречия изъясняюсь по-городскому. — А откуда такая перемена в тебе или во мне, ты не знаешь? — Перемена? Нет, клянусь моим спасением, тут не перемена, а мне приходят опять на память те мысли, а на язык те слова, что я говорил лет тридцать назад, когда мы с Тибб еще не поженились. Это очень странно, что теперь ты, Хэлберт, действуешь на меня так, как раньше никогда не бывало. — А тебе не кажется, Мартин, что во мне теперь появилось что-то такое, что поможет мне подняться из моего жалкого, низменного, презренного звания и поставит на одну доску с теми гордецами, что ныне издеваются над моей бедностью и простотой? Помолчав с минуту, Мартин отвечал: — Есть в тебе это, Хэлберт, безусловно есть. Бывает, конечно, что и простой конь породистого скакуна обскачет. Не приходилось тебе слышать о Хьюге Дене, который ушел с монастырских земель, лет этак тридцать пять назад? Смышленый парень был этот Хьюг — читать и писать умел не хуже любого священника, а с мечом и со щитом управлялся лучше всякого воина. Я его хорошо помню — другого такого среди монастырских ленников нет и не было, зато и возвысил его господь превыше всех. — А что с ним сталось? — спросил Хэлберт с горящими от возбуждения глазами. — А то с ним сталось, — отвечал Мартин, — что он сделался доверенным слугой самого архиепископа Сент-Эндрю. Хэлберт разочарованно спросил: — Слугой? Да еще у священника? И только этого он и достиг, несмотря на все свои познания и способности? Мартин, в свою— очередь, взглянул на своего молодого друга с грустным удивлением: — А на что же еще он мог рассчитывать? — ответил он. — Сын церковного вассала не из того теста сделан, чтобы стать рыцарем или лордом. Ни храбрость, ни школьная премудрость не могут, по-моему, мужичью кровь обратить в кровь благородную. Но все же я слышал, что Хьюг Ден оставил добрых пятьсот шотландских фунтов своей единственной дочери, и она вышла замуж за судью в Питтенуиме. Хэлберт еще раздумывал, что ему ответить, как вдруг на тропинку выскочил олень. В мгновение ока арбалет взлетел к плечу юноши, стрела свистнула, и олень, подскочив в последний раз, пал бездыханным на зеленый дерн. — Вот и оленина, которую нам заказала госпожа Элспет, — сказал Мартин. — Кто бы мог подумать, что горный олень спустится так низко в долину в это время года? И какая гладкая да сытая животина — жиру на ней будет, поди, пальца с три. Везет же тебе, Хэлберт, во всем тебе удача! Если бы ты поступил в монастырские стражники, ты, наверно, разъезжал бы верхом в красном камзоле и из всех из них был бы самый лихой. — Молчи, старик, — отвечал Хэлберт. — Если я когда-нибудь и буду служить, то только моей королеве. Потрудись отнести оленью тушу в башню, раз ее там ждут. А я сам отправлюсь на большое болото. Я засунул за кушак на всякий случай парочку легких стрел: может быть, подстрелю болотную куропатку. Он прибавил шагу и скоро исчез из виду. Мартин остановился и посмотрел ему вслед: «Из этого мальчугана выйдет толк, ежели только его не погубит честолюбие. Служить королеве! Клянусь честью, у нее на службе найдутся люди и похуже его. Я в этом уверен. А почему бы ему и не держать голову высоко? Кто хочет взобраться на вершину, тот до половины горы уж наверняка доберется. А кто мечтает о золотом платье, тот хоть один рукав себе да отхватит». Ну что ж, дружок! — Эти слова были обращены к убитому оленю. — Пойдем-ка теперь в Глендеарг на моих на двоих. Конечно, не так это будет быстро, как ежели бы ты сам бежал на своих резвых четырех, но… Нет, сударь мой, ты что-то уж больно тяжел. Возьму-ка я с собой окорок и переднюю часть, а остальное схороню пока здесь под дубом, а затем ворочусь сюда на лошади…» В то время как Мартин с олениной возвращался в башню, Хэлберт продолжал свой путь. Он свободнее вздохнул, когда освободился от спутника. «Доверенный слуга у ленивого и заносчивого попа, камердинер архиепископа Сент-Эндрю, — повторял он про себя. — Всю жизнь бороться только ради этого и ради чести породниться с судьей из Питтенуима и считать, что это награда за прошлое, настоящее и будущее, что это предел мечтаний для сына церковного вассала! Боже мой, если бы мне не было так отвратительно грабить по ночам честной народ, я бы, кажется, надел кольчугу, вооружился копьем и поступил в пограничные всадники. Но на что-то мне все-таки надо решиться! Нельзя больше оставаться униженным и оскорбленным и терпеть издевательства от первого попавшегося кривляки иностранца, забредшего к нам с юга, у которого одно достоинство, что он носит звенящие шпоры на рыжих сапогах. Я вызову это неведомое существо, этот призрак, будь что будет! С тех пор как я говорил с ним, прикоснулся к нему, во мне зародились такие мысли и такие чувства, о которых я прежде и понятия не имел. И вот теперь, когда даже мое родное ущелье становится для меня тесным, я должен переносить чванное зубоскальство придворного кавалера, да еще при Мэри Эвенел! Нет, клянусь небом, я этого не потерплю!» Рассуждая таким образом, он добрался до отдаленной расселины в горах, именуемой Корри-нан-Шиан. Время подходило к полудню. Некоторое время он стоял задумавшись, смотря на текущий родник, стараясь представить, какой прием окажет ему Белая дама. Она ему, собственно, не запретила вызвать ее еще раз. Но в ее прощальных словах, когда она ему советовала дожидаться иного руководителя, звучало что-то похожее на запрещение. Впрочем, Хэлберт Глендининг не привык долго раздумывать. Решительность и смелость лежали в основе его характера, а недавняя перемена, происшедшая с ним и как бы обострившая все чувства, только усилила эти свойства. Он обнажил свой меч, скинул башмак с ноги, трижды почтительно поклонился источнику и трижды — остролисту и повторил уже сослужившее ему службу заклинание: Трижды в роще молю: «Отзовись!» Там, где песня ручья прозвенела! Я прошу тебя: «Пробудись, Белая дева из Эвенела!» Полдень… На озере волны зажглись, Полдень… Гора от лучей заалела… Я прошу, прошу, пробудись, Белая дела из Эвенела! Его глаза были устремлены на куст остролиста, когда он произносил последние слова, и вдруг он невольно содрогнулся, так как воздух между ним и деревом помутнел и как бы сгустился в неясный облик женской фигуры. Но это начальное появление призрака было еще настолько слабым и фигура оставалась до такой степени прозрачной, что он сквозь нее, как сквозь тонкую вуаль, мог различать ветви и листья кустарника. Однако мало-помалу видение принимало все более отчетливые очертания, и, наконец, Белая дама явилась перед ним. На лице ее было написано неудовольствие. Она заговорила, и речь ее по-прежнему была пением или скорее напевной декламацией, ибо, привыкнув к общению с ней, Хэлберт начал различать отдельные белые стихи в общем потоке песенной мелодии. Сегодня всем духам и феям надо Лить слезы над участью горькой своей: И, вторя ветру, вздыхает дриада, И плачет наяда в гротах морей. Свершилось в этот день искупленье, Но к нему непричастен призраков род: Лишь детям праха дано спасенье, Увы, а не духам лесов и вод. Того неизбежно беда постигает, Кто в пятницу утром духа встречает. — Нездешний дух! — смело начал Хэлберт Глендининг. — Бесполезно угрожать тому, кто свою жизнь в грош не ставит. Смертью грозит мне твой гнев. И все-таки я не думаю, чтобы ты захотела или могла меня уничтожить. Я не подвержен тому ужасу, который вы, призраки, внушаете обыкновенным смертным. Душа моя избавилась от страха, познав отчаяние. Если небо, как ты сама говоришь, о нас, людях, больше заботится, чем о вас, мое дело взывать к тебе, а твое — откликаться. Ведь я существо высшего порядка! Пока он говорил, Белая дама не сводила с него сурового и гневного взора. Лицо ее как будто не изменилось. но приобрело не свойственное ему ранее напряженное и мрачное выражение. Глаза сузились и засверкали, легкая судорога пробегала по ее чертам, и, казалось, призрак вот-вот превратится в нечто отвратительно-страшное. Такие лица представляются горячечному воображению курильщиков опиума, сперва поражая их своей красотой, а затем внезапно превращаясь в страшных уродов. Однако, когда Хэлберт заключил свою отважную речь, перед ним вновь стояла прежняя Белая дама, с тем же печальным выражением на бледном, спокойном лице. А он ожидал, что ее волнение закончится какой-либо ужасающей метаморфозой. Скрестив руки на груди, видение отвечало ему: Дерзкий юнец! Удача твоя, Что встретился ты со мной у ручья, Что сердце твое не дрожало, Что храбрость прочь не бежала, Что не был ты страхом объят И вынес ты гневный взгляд Белой дамы из Эвенела! А вздрогнул бы ты хоть на миг Иль робко взором поник - Прочь душа бы твоя отлетела. Хоть во мне все небо голубое, И в жилах кровь течет росою, А ты — лишь праха темный след. Ты говори — я дам ответ! — Объясни же мне, — спросил юноша, — благодаря какому наваждению произошла такая перемена в моем сознании и в моих мечтах, что я перестал думать об оленях и собаках, о луке и стрелах, что теперь душа моя отвращается от всего, что раньше привязывало ее к этому тесному ущелью? Отчего теперь вся кровь во мне закипает при одной мысли о ненавистном человеке, у стремени которого я бы в свое время бежал целое утро, радуясь каждому его милостивому слову? Почему теперь я жажду общения с принцами крови, рыцарями и дворянами? Неужели я тот самый человек, который еще вчера спокойно прозябал в неизвестности, а сегодня воспрянул, горя честолюбием и желанием славы? Скажи, ответь мне, если можешь, откуда такая перемена? Околдован ли я, или я раньше находился во власти чар? Я чувствую, что теперь я совсем другой человек, и в то же время сознаю, что это по-прежнему я. Скажи, открой мне, не твоему ли влиянию я обязан этим превращением? Белая дама отвечала: Всесильный чародей объял Весь мир своею мощью: Орла над грудой горных скал И горлиц в темной роще. В людских сердцах свою игру Ведет властитель строгий: От блага к злу, от зла к добру В лачуге и в чертоге. — Не говори так загадочно, — взмолился юноша, краснея до того, что его лицо, шея и руки побагровели, — дай мне яснее понять твои слова. Дух продолжал: Твоим сердцем завладел Образ Мэри Эвенел! Гордеца берет досада От презрительного взгляда. Да, мечтою ты объят Встать к могучим, к мудрым в ряд! Жребии низкий отвергая, Все забавы забывая, В стан бойцов ты хочешь встать: Счастье взять иль жизнь отдать! Сердце ты свое спроси-ка, И оно в тоске великой Скажет: «Вечный твой удел - Образ Мэри Эвенел!» — Скажи же мне тогда, — отвечал Хэлберт, в то время как краска по-прежнему заливала ему щеки, — скажи, ты, открывшая мне то, в чем я до сей поры сам не смел себе признаться, как мне объяснить ей мои чувства, как мне сообщить ей о моей любви? Белая дама отвечала: Не спрашивай меня, Не разрешу сомнений я! Мы созерцаем терпеливо Страстей приливы и отливы, Всех чувств блистательный парад… Так северным сияньем взгляд Пленен, когда лучи сияют И в небе радугой играют, И оторваться — силы нет! Но словно лед полярный свет. — Но ведь твоя собственная судьба, — возразил ей Хэлберт, — если только люди не ошибаются, тесно связана с судьбою смертных? Видение отвечало: Таинственные узы наше племя Связуют с поколением людей. Звезда взошла над домом Эвенелов, Когда нормандец Ульрик в первый раз Себе присвоил, принял это имя. И вот звезда, в зените засияв, Роняет вниз слезу росы алмазной, И падает она сюда, в ручей… И Дух возник из этого потока: Он сроком жизни с домом Эвенелов И с царственной звездой навеки связан. — Говори же яснее, — молвил молодой Глендининг, — я совсем перестал тебя понимать. Скажи мне, что связало твою судьбу с домом Эвенелов? И прежде всего открой мне, какой рок преследует этот дом? Белая дама отвечала: Взгляни на пояс мой, на нить златую! Она легчайшей паутинки тоньше - Когда бы не заклятие на ней, Она б мой белый плащ не обвивала. Сперва была она тяжелой цепью, Какою мог быть скован и Самсон, Пока его коварно не остригли. Но эта цепь все тоньше становилась С падением величья Эвенелов… Когда же нить истертая порвется, В стихиях мира вновь я растворюсь. Не задавай ты мне вопросов больше, Мне звезды запрещают отвечать! — Ты умеешь читать по звездам? И можешь сказать мне, что будет с моей любовью, если ты не в силах ей помочь? Белая дама снова отвечала: Блиставшая над домом Эвенелов Когда-то ярко, меркнет уж звезда… Она тускнеет, как фонарь с рассветом, Когда уходит сторож с маяка. Печальное, зловещее влиянье Неумолимо, пагубно растет: Соперничество, гибельные страсти И ненависть — вот что грозит в грядущем! — Соперничество, говоришь ты? — повторил Глендининг. — Так, значит, мои опасения подтвердились! Неужели же этот английский червь, заползший в мой родной дом, будет безнаказанно издеваться надо мной, да еще в присутствии Мэри Эвенел? Дай же мне, высокий дух, возможность помериться с ним силами — помоги мне преодолеть ту разность сословий, благодаря которой он отказывается от поединка. Дай мне возможность сразиться с ним как равный с равным, и что бы ни предвещали мне звезды со всего небосклона, мой отцовский меч сумеет противостоять их влиянию. Белая дама отвечала с такою же готовностью, как всегда: Юнец, ты на меня не злись: К беде влеку я, берегись! Мы духи, нет у нас в крови Ни ненависти, ни любви. Порыв иль мудрость верх возьмет? Мой дар добро иль зло несет! — О, дай мне восстановить мою честь, — продолжал Хэлберт Глендининг, — дай мне отплатить сторицей моему гордому сопернику, за все обиды, которые он мне нанес, а потом — будь что будет. А если мне не удастся ему отомстить, я усну вечным сном и не буду ничего знать о моем позоре. Призрак не замедлил с ответом: Как Пирси-хвастуна унять? Иглу лишь стоит показать! На запад солнце держит путь… Пора! Прощай и счастлив будь! Сказав или, вернее, пропев эти слова, Белая дама извлекла из своих кудрей серебряную иглу и передала ее Хэлберту Глендинингу. Затем она встряхнула головой так, что волосы ее рассыпались по плечам, и очертание ее фигуры стало таким же волнистым, как ее волосы, лицо побледнело, как молодой месяц, весь облик ее подернулся туманом, и постепенно она растаяла в воздухе. К чудесам тоже привыкаешь, но все-таки юноша, оставшись один у источника, еще раз испытал, хоть и в гораздо меньшей степени, тот внезапный ужас, который охватил его, когда призрак исчезал перед ним в первый раз. Но теперь страшное сомнение отягчало его душу: мог ли он с чистой совестью пользоваться дарами потустороннего существа, которое даже и не выдавало себя за небесного ангела, а может быть (как знать? ), принадлежало к гораздо более опасному разряду духов, чем оно уверяло. «Я поговорю об этом с Эдуардом, — сказал он себе, — он знаком с церковной наукой и посоветует мне, что делать. Хотя нет, не стоит: Эдуард слишком щепетилен и осторожен. Я испытаю действие ее дара на самом Пирси Шафтоне, если он еще раз вздумает меня задеть, и тогда узнаю по исходу дела, не опасно ли прибегать к помощи Белой дамы. А теперь — домой, домой! И мы скоро узнаем, долго ли мне суждено оставаться в родном доме, ибо я не намерен больше терпеть оскорбления на глазах у Мэри Эвенел, когда отцовский меч висит у меня на боку. ГЛАВА XVIII «Дам восемнадцать пенсов в сутки, Ты будешь лучник мой! Тебя назначу я владыкой Над северной страной». «А я, — сказала королева, - Тебе тринадцать дам! Ты их получишь без помехи, Когда захочешь сам». Уильям Клаудсли Обычаи той эпохи препятствовали обитателям Глендеарга принять участие в полднике, поданном в большой зале старой башни для лорда-аббата со свитой и сэра Пирси Шафтона. Госпожа Глендининг не могла быть к нему допущена как по причине ее низкого происхождения, так и потому, что она была женщина, ибо настоятелю обители святой Марии возбранялось (хотя этим запрещением часто пренебрегали) вкушать пищу в женском обществе. Первое из этих соображений касалось и Эдуарда Глендининга, а второе — Мэри Эвенел. Однако его высокопреподобию угодно было пригласить их всех в залу, дабы несколькими милостивыми словами отблагодарить за оказанный ему любезный и радушный прием. Дымящийся окорок уже стоял на столе, а белоснежная салфетка была с должной почтительностью завязана братом келарем вокруг шеи аббата, и ничто, казалось, не препятствовало началу трапезы, если бы не отсутствие сэра Пирси Шафтона. Но вот и он появился, сияя, как солнце, в алом бархатном камзоле с прорезями, подбитом серебряной парчой, и в шляпе новейшего фасона, тулью которой обвивала металлическая лента тонкой ювелирной работы. На шее у него красовалось золотое ожерелье, украшенное рубинами и топазами, столь драгоценное, что становилась понятна его тревога о сохранности багажа, видимо обусловленная не только пристрастием к мишуре. Это роскошное ожерелье (или скорее цепь, напоминавшая те цепи, что носили рыцари самых высоких орденов) ниспадало ему на грудь и заканчивалось медальоном. — Вы заставили нас дожидаться, сэр Пирси Шафтон, — заметил ему аббат, с поспешностью усаживаясь в кресло, услужливо подвинутое к столу братом кухарем. — Прошу прощения, досточтимый отец и милостивый лорд, — отвечал этот образец галантности. — Мне пришлось несколько задержаться, чтобы скинуть с себя дорожные доспехи и преобразиться в иной вид, более пристойный для столь избранного общества. — Не могу не воздать хвалу вашей учтивости, — сказал на это аббат, — а также вашему благоразумию, поскольку вы избрали надлежащее время, чтобы предстать пред нами в полном блеске. Конечно, если бы эту дорогую цепь заметили где-нибудь во время ваших недавних путешествий, то очень возможно, что ее законному владельцу пришлось бы с ней расстаться. — Эта цепочка, ваше высокопреподобие? — отозвался сэр Пирси. — Но это же безделка, пустяк, мелочь, имеющая жалкий вид на этом камзоле… Иное дело, когда я надеваю камзол темно-вишневого генуэзского рытого бархата с прорезями кипрского шелка, тогда эти камни, выделяясь на более густом и темном фоне, напоминают своим блеском звезды, сверкающие сквозь темные тучи. — Я нисколько в том не сомневаюсь, — ответил аббат. — А теперь прошу вас к столу. Но сэр Пирси оседлал своего любимого конька, и его уже было не так-то легко остановить. — Я допускаю, — продолжал он, — что как ни пустячна эта безделица, она могла при случае прельстить Джулиана. Матерь божья! — воскликнул он, спохватившись. — Что же я такое говорю, и в присутствии моего чуткого, моего очаровательного Покровительства, или, вернее сказать, моей Деликатности! Сколь неделикатно было бы при вашей Приветливости, мое прелестное Покровительство, услыхать от меня неосторожное словечко, вырвавшееся из плена моих уст и перескочившее через ограду Благопристойности, чтобы тем самым нарушить владения Этикета. — О господи! — воскликнул несколько нетерпеливо аббат. — Наибольшая деликатность в настоящее время, по-моему, заключается в том, чтобы не дать остыть нашему жаркому. Отец Евстафий, прочитайте молитву и нарежьте окорок. Помощник приора с готовностью выполнил первое распоряжение аббата, но помедлил с исполнением второго. — Нынче пятница, ваше высокопреподобие, — сказал он по-латыни, стремясь, чтобы этот намек по возможности не достиг ушей чужестранца. — Мы с вами путешественники, — возразил аббат, — viatoribus licitum est note 40. Бы знаете каноническое правило: путешественник довольствуется той пищей, которую предоставляет ему его суровая доля. Я даю вам всем на сегодня разрешение от поста, с тем что вы, братия, прочтете покаянную молитву перед отходом ко сну, а рыцарь раздаст милостыню по своим возможностям, и затем, в следующем месяце каждый из вас, в наиболее удобный день, воздержится от употребления мяса. А теперь принимайтесь вкушать предложенные яства с веселым духом. А ты, брат келарь, da mixtus note 41. Пока аббат определял условия, при которых слабость человеческая получит его прощение, он сам уже наполовину справился с куском благородной оленины и теперь запивал его рейнвейном, слегка разбавленным водой. — Справедливо говорится, — заметил он, делая знак келарю, чтобы тот отрезал ему еще кусок жаркого, — что добродетель сама себя вознаграждает. Например, это незамысловатое и наспех приготовленное блюдо мы вкушаем в неказистом помещении, и тем не менее я не помню, чтобы когда-либо ел с таким аппетитом с тех самых пор, как я был простым чернецом в Дандренанском аббатстве и работал в саду с восхода солнца и до полудня, пока наш аббат не ударит в кимвал. Тогда я спешил в трапезную, голодный, с пересохшим горлом (da mihi vinum, quaeso, et merum sit note 42), и набрасывался с жадностью на любую еду, которую нам давали согласно уставу. Скоромный или постный день, caritas note 43 или penitentia note 44 — это было мне безразлично. В те времена мне не приходилось жаловаться на желудок, а теперь мне требуется и вино и деликатная пища, иначе все будет невкусно и пищеварение мое расстроится. — Может быть, преподобный отец, — сказал на это помощник приора, — если вы будете изредка посещать отдаленные пределы наших монастырских земель, то это окажет столь же благотворное влияние на ваше здоровье, как и чистый воздух дандренанских садов? — Возможно, что по милости нашей пречистой покровительницы такие поездки могут пойти нам на пользу, — ответил аббат, — в особенности если еще при этом позаботиться, чтобы дичь, подаваемая к нашему столу, была убита по всем правилам каким-либо опытным стрелком, знающим свое дело. — Если лорд-аббат позволит мне сделать замечание, — вмешался в разговор брат кухарь, — я нахожу, что наилучшим способом удовлетворить желания вашей милости в этом существенном вопросе было бы напять в качестве ловчего или лесничего старшего сына этой почтенной женщины, госпожи Глендининг, которая здесь присутствует и подает нам кушанья. Мне ли по моей должности не знать, как должно убивать дикого зверя, и я по совести могу вас заверить, что ни мне, ни какому-либо другому coquinarius note 45 еще не приходилось видеть столь меткого выстрела. Он с налета попал оленю прямо в сердце. — Что это вы толкуете об одном удачном выстреле, отец мой! — возразил сэр Пирси. — Я должен вам заметить, что один удачный выстрел еще не делает хорошего стрелка, как одна ласточка не делает весны. Впрочем, я видел этого молодца, и если с его тетивы стрелы слетают столь же быстро, как дерзкие речи — с его языка, я готов признать его таким же великолепным стрелком, как Робин Гуд. — Вот что, — сказал аббат. — Пора внести в это дело ясность, расспросив хозяйку дома. Необдуманно было бы с нашей стороны принимать опрометчивые решения, благодаря чему щедроты, дарованные нам провидением и нашей пречистой покровительницей, оказались бы в неумелых руках и сделались негодны для употребления достойными людьми. Посему подойди к нам ближе, госпожа Глендининг, и открой своему мирскому повелителю и духовному владыке чистосердечно и правдиво, без страха и сомнения, учитывая, что это дело серьезное, действительно ли сын твой столь искусно владеет луком, как утверждает брат кухарь? — С позволения вашего высокопреподобия, — отвечала госпожа Глендининг, присев весьма низко, — я кое-что смыслю в стрельбе из лука, поскольку супруг мой, да упокоит господь его душу, был пронзен стрелою в бою при Пинки, сражаясь под церковным знаменем, как верный вассал святой обители. Он, с разрешения вашей милости, был храбрый солдат и честный человек. И если не считать, что он иногда соблазнялся подстрелить оленя и одно время добывал себе пропитание тем же способом, что другие пограничники, я иных грехов за ним не знаю. И все же, хоть я и служила по нем одну заупокойную мессу за другой, и обошлось мне это в сорок шиллингов, не считая целой четверти пшеницы и четырех мешков ржи, я все-таки и сейчас не убеждена, что его выпустили из чистилища. — Женщина, — сказал ей лорд-аббат, — мы отнесемся ко всему этому с должным вниманием. И если твой муж, как ты говоришь, пал, защищая дело церкви и под ее знаменем, будь уверена, что мы вызволим его из чистилища, при условии, конечно, что он там находится. Но сейчас мы намереваемся говорить не о твоем супруге, а о твоем сыне. Не о застреленном шотландце, а о подстреленном олене. А посему я прошу тебя, отвечай мне на следующий вопрос: искусен ли твой сын в стрельбе из лука? Да или нет? — Увы, достопочтенный лорд! — отвечала вдова. — Если бы я могла сказать, что неискусен, моя пашня была бы лучше возделана. Отличный стрелок? Право, святой отец, желала бы я, чтобы он отличался в чем-нибудь ином… так как он стреляет и из арбалета, и из большого лука, и из пищали, и из фальконета, и из кулеврины. И если, скажем, заблагорассудится этому высокочтимому джентльмену, нашему гостю, отойти на сто ярдов со шляпой в руке, то Хэлберт пронзит ее стрелой, дротиком или пулей (если только высокочтимый джентльмен не задрожит, а будет держать ее крепко), и я прозакладываю четверку ячменя, что он не заденет ни одной ленточки. Я видела, как он это проделывал с нашим старым Мартином, и достопочтенный помощник приора тоже это видел, если он соблаговолит об этом вспомнить. — Едва ли я это когда-нибудь забуду, госпожа Глендининг, — сказал отец Евстафий, — ибо я не знал, чему отдать предпочтение: самообладанию ли юного стрелка или выдержке старика. Все же я не стану советовать сэру Пирси Шафтону подвергать свою драгоценную шляпу — и, более того, свою драгоценную особу — такому риску, разве это он найдет в этом особенное удовольствие. — Будьте уверены, что не найду, — возразил сэр Пирси Шафтон с некоторой поспешностью. — Будьте вполне уверены, святой отец, что не найду. Я не оспариваю достоинств этого юноши, поскольку ваше преподобие за него ручается. Но лук — это только палка, а тетива — вервие из льна или, в лучшем случае, из выделений шелковичного червя. И сам стрелок — только человек, чьи пальцы могут соскользнуть и чей взор может помутиться, ибо бывает, что подслеповатый попадет прямо в цель, а прославленный стрелок промахнется и угодит невесть куда. Л посему не следует нам затевать опасных опытов. — Да будет так, как вы говорите, сэр Пирси, — заключил аббат. — А мы между тем назначим этого юношу ловчим в лесах, дарованных нам покойным королем Давидом, для того чтобы мы охотой возрождали наш утомленный дух, дабы мы могли олениной разнообразить наш скудный стол и дабы мы не ощущали нужды в коже для переплета книг нашей библиотеки. Таким образом, он одновременно проявит заботу как о наших телесных, так и о духовных нуждах. — На колени, женщина! — в один голос воскликнули брат келарь и брат кухарь, обращаясь к госпоже Глендининг. — На колени, и облобызай руку его высокопреподобия за милость, оказанную твоему сыну. И тут они принялись перекликаться на два голоса, точно распевая антифоны на клиросе, перечисляя все выгоды, связанные с должностью ловчего: — Зеленый кафтан с кожаными штанами на троицу, — начал брат кухарь. — Четыре марки денег на сретение, — откликнулся брат келарь. — Бурдюк крепкого зля ко дню святого Мартина и простого пива вволю, если договориться с кладовщиком. — А он человек рассудительный, — заметил аббат, — и никогда не откажет в поощрении ревностному служителю монастыря. — Добрую миску похлебки и большой кусок баранины или говядины сможет получить на кухне каждый праздник, — продолжал кухарь. — Бесплатно пасти двух коров и лошадь на монастырских лугах, — подхватил келарь. — Воловья кожа на сапоги будет даваться ежегодно, чтобы продираться сквозь заросли и колючки, — отозвался кухарь. — И разные иные блага, quae nunc praescribere Ion-gum note 46, — заключил аббат своим внушительным голосом, как бы подводя итог перечню выгод, сопряженных с должностью монастырскою ловчего. Госпожа Глендининг между тем стояла на коленях, машинально обращая свое лицо от одного церковнослужителя к другому, поскольку они находились от нее справа и слева, и весьма напоминая, таким образом, заводную фигурку на башенных часах. Как только они замолкли, она благоговейно приложилась к руке щедрого и многомилостивого аббата. Однако, памятуя о том, как ее сын бывает иногда несговорчив, она, горячо благодаря аббата за его великодушное предложение, не могла не выразить робкой надежды, что Хэлберт окажется достаточно благоразумным, чтобы его принять. — Как это принять? — нахмурил брови аббат. — Женщина, что он, не в своем уме, твой сын? Грозный тон, каким был задан этот вопрос, настолько смутил Элспет, что она была не в силах ответить. Впрочем, любой ее ответ вряд ли был бы расслышан, так как оба должностных лица при столе аббата соблаговолили вновь начать свою перекличку: — Отказаться! — поразился кухарь. — Отказаться! — отозвался келарь с еще большим изумлением. — Отказаться от четырех марок в год! — продолжал он. — А эль и пиво, а похлебка и баранина, а даровой прокорм коров и лошади! — возопил кухарь. — А кафтан, а кожаные штаны! — откликнулся келарь. — Минуту терпения, братия, — остановил их помощник приора. — Не будем возмущаться, ибо пока еще нет для этого достаточных оснований. Этой почтенной женщине характер и склонности ее сына известны лучше, чем нам. Я, со своей стороны, могу только заметить, что он не обнаруживает расположения к чтению или к наукам, и, несмотря на все мои старания, я так и не смог приохотить его к этим занятиям. И тем не менее это вовсе не заурядный юноша, и, по моему слабому разумению, он весьма схож с теми личностями, коих господь возвышает среди целого народа, когда он хочет, чтобы его освобождение было завоевано сильной рукой и мужественным сердцем. Такие люди, как нам случалось видеть, бывают наделены своеволием и даже упрямством, что представляется строптивостью и глупостью тем, кто с ними общается, до тех пор, пока не представится случай и они, по воле провидения, не станут избранным орудием для исполнения великих целей. — Должен сказать, вовремя ты вступился, отец Евстафий, — сказал аббат, — и мы поглядим на этого молодчика до того, как решим, куда его определить. Как вы находите, сэр Пирси Шафтон, не так ли поступают при дворе, подбирая человека для должности, а не должность для человека? — С соизволения вашего, милорд и владыка, — отвечал нортумберлендский рыцарь, — я отчасти, то есть в известной степени, разделяю ваше мудрое суждение. Но все же, не в обиду будь сказано помощнику приора, нам не пристало искать храбрых вождей и освободителей народа в жалких хижинах черни. Поверьте мне, если в этом молодом человеке и есть проблески воинственной отваги, чего я не собираюсь оспаривать (хотя я редко видел, чтобы самонадеянность и дерзость на поверку оказывались благородством и мужеством), все же этого недостаточно, чтобы возвысить его за пределы его собственной, ограниченной и низменной сферы. Так и светлячок блестит очень ярко среди стеблей травы, но мало было бы от него проку, если бы его вознесли на маяк. — А вот, кстати, идет сюда и сам молодой охотник, — заметил помощник приора, — и мы предоставим ему слово. Сидя лицом к окну, он первый мог заметить, как Хэлберт поднимался на холм, где стояла башня. — Позовите его сюда, — распорядился лорд-аббат, и оба монаха, прислуживавшие за столом, бросились со всех ног исполнять приказание. Госпожа Глендининг тоже выскочила за дверь, во-первых, для того, чтобы успеть посоветовать сыну проявить послушание, а во-вторых, чтобы уговорить его переодеться перед тем, как он предстанет пред лицом аббата. Но кухарь и келарь, с громкими возгласами перебивая друг друга, уже успели подхватить Хэлберта под руки и торжественно ввели его в залу, так что ей оставалось только воскликнуть: «Да будет его святая воля! Но все-таки как было бы хорошо, если бы он надел свои воскресные штаны!» При всей ограниченности и скромности этого желания, судьбе не угодно было его удовлетворить, ибо Хэлберт Глендининг столь мгновенно и столь неожиданно для себя был представлен аббату и его свите, что у него не оставалось ни минуты времени, чтобы облачиться в праздничные штаны, что на языке того времени значило короткие брюки вместе с чулками. Однако, несмотря на то что он так внезапно оказался в центре всеобщего внимания, в самой наружности Хэлберта было нечто такое, что не могло не вызвать к нему невольного уважения со стороны общества, куда его ввели столь бесцеремонно и где многие были склонны отнестись к нему с высокомерием, если не с совершенным презрением. Но о его появлении и о приеме, ему оказанном, мы расскажем в следующей главе. ГЛАВА XIX Так выбирай: богатство или честь! Тебе здесь денег хватит, чтоб изведать Забавы юноши и страсти мужа… Лишь припаси немного и на старость. Но помни, что тогда — прощай, тщеславье! Оставь надежду жизнь свою возвысить, Подняться над уделом землепашца, Пот льющего за хлеб насущный свой. Старинная пьеса Прежде чем мы приступим к описанию свидания молодого Глендининга в этот знаменательный для него час с аббатом обители святой Марии, необходимо хотя бы вкратце рассказать о его внешности и манерах. Хэлберту было в это время лет девятнадцать. Стройный и скорее ловкий, чем сильный, он все же отличался тем крепким и ладным сложением, которое обещает могучую силу в дальнейшем, когда рост остановится, а фигура вполне разовьется. Он был превосходно сложен и, как все люди этого склада, отличался естественным изяществом и великолепной выправкой, так что его высокий рост не казался чрезмерным. И только если сравнить его фигуру с фигурами людей, его окружавших, можно было заметить, что в нем было более шести футов. Это сочетание необычного роста с безукоризненным сложением и непринужденностью манер давало юному наследнику Глендинингов, несмотря на его низкое происхождение и деревенское воспитание, большое преимущество даже перед самим сэром Пирси Шафтоном, который был ниже его и сложен, хотя и довольно прилично, однако в целом не так соразмерно. Но, с другой стороны, очень красивое лицо сэра Пирси давало ему то решительное преимущество перед шотландцем, которое дают правильность черт и свежесть красок в сравнении с чертами скорее резкими, чем красивыми, и цветом лица, подверженным постоянному воздействию перемен погоды, отчего все розовые и белые его оттенки пропадают в густом золотисто-коричневом загаре, ровно покрывающем щеки, шею и лоб, отливая местами темной бронзой. Самой поразительной чертой в лице Хэлберта были глаза. Большие, карие, они сверкали, когда он был оживлен, таким необыкновенным блеском, точно излучали свет. Сама природа позаботилась круто завить его темно-каштановые волосы, которые обрамляли и оттепяли его лицо. Оно отличалось теперь смелым и одухотворенным выражением, гораздо более смелым, чем можно было ожидать, судя по его зависимому положению и прежнему поведению — робкому, неуверенному и неуклюжему. Одежда Хэлберта была, конечно, не такова, чтобы особенно выгодно подчеркнуть его привлекательную внешность. Куртка его и штаны были сшиты из грубой, деревенской ткани, и шапка тоже. У пояса, стягивавшего стан, висел уже упомянутый нами меч, а за пояс с правой стороны были заткнуты пять или шесть стрел и дротиков, а также широкий нож с костяной ручкой, или, как его тогда называли, боевой кинжал. Для полного представления о наряде юноши мы должны упомянуть еще просторные сапоги из оленьей кожи, которые можно было натянуть до колена или спустить ниже икр. Такие сапоги в те времена обычно носили все, кому приходилось по долгу службы или ради удовольствия бродить по лесу, ибо они защищали ноги от колючек и цепких кустарников, в которые невольно приходилось забираться, гоняясь за дичью. Упомянув обо всех этих мелочах, мы заканчиваем описание внешнего облика Хэлберта. Гораздо труднее передать душевное волнение, отразившееся во взгляде молодого Глендининга, когда он внезапно очутился перед лицами, к коим привык с раннего детства относиться с благоговейным уважением. Но, как ни велико было его смущение, в поведении его нельзя было обнаружить и следа приниженности или растерянности. Он держал себя точно так, как надлежит благородному и бесхитростному юноше с отважной душой, но совершенно неопытному, которому в первый раз в жизни пришлось мыслить и действовать в подобном обществе и при столь неблагоприятных обстоятельствах. Не было в нем и тени развязности или малодушия, которые могли бы покоробить его истинного друга. Опустившись на колени, он поцеловал аббату руку, затем встал и, отступив на два шага, почтительно поклонился всем присутствующим, улыбнувшись в ответ на ободряющий кивок помощника приора — единственного, кто его знал, — и покраснел, заметив тревожный взгляд Мэри Эвенел, которая с беспокойством следила за испытанием, выпавшим на долю ее названому брату. Быстро оправившись от смятения, которое его охватило, когда встретились их взоры, он, стоя, с полным самообладанием стал дожидаться, когда аббату будет угодно с ним заговорить. Искренность и чистосердечие, благородная осанка и непринужденное изящество молодого человека не могли не расположить в его пользу монахов, которые его окружали. Аббат, оглянувшись, обменялся милостивым и одобрительным взглядом со своим советником отцом Евстафием, хотя в таком вопросе, как назначение лесничего или ловчего, он как будто склонен был распорядиться, не запрашивая мнения помощника приора, хотя бы для того, чтобы показать свою независимость. Однако впечатление, произведенное внешностью молодого человека, было столь благоприятным, что, забыв обо всех прочих соображениях, аббат, видимо, спешил поделиться с окружающими своим удовольствием, что его выбор оказался таким удачным. Отец Евстафий, как всякий здравомыслящий человек, был искренне рад, что выгодная должность предоставляется лицу достойному. Ему не приходилось еще видеть Хэлберта с тех пор, как особые обстоятельства произвели столь существенную перемену в мыслях и чувствах юноши. Поэтому он был почти уверен, что предложенная должность, несмотря на сомнение, высказанное его матерью, придется ему по вкусу, поскольку он страстно любил охоту и так же страстно ненавидел занятия, требующие усидчивости или упорства. Брат келарь и брат кухарь со своей стороны были так очарованы располагающей наружностью Хэлберта, что, видимо, не могли представить себе никого более достойного, чем этот энергичный и обаятельный молодой человек, для получения жалования ловчего и связанных с этой должностью прав и привилегий, вроде дарового пастбища для скота и ежегодной смены кафтана и кожаных штанов. Сэр Пирси Шафтон — оттого ли, что он был поглощен собственными размышлениями, или потому, что не считал достойным внимания объект всеобщего интереса, — как будто не разделял чувств симпатии к молодому охотнику. Он сидел, полузакрыв глаза и скрестив руки, погруженный, как казалось, в соображения более глубокие, чем те, которые могли быть возбуждены происходившей перед ним сценой. Однако, несмотря на его кажущееся безучастие и рассеянность, очень красивое лицо сэра Пирси Шафтона все же выражало какое-то тщеславное самодовольство; он то и дело сменял одну эффектную позу на другую (эффектными они казались ему одному) и нет-нет украдкой бросал взгляд на присутствующих дам, чтобы проверить, насколько ему удалось привлечь их внимание. От этого при сравнении сильно выигрывали резкие черты Хэлберта Глендининга, выражавшие спокойствие, силу духа и мужественную твердость. Из всех особ женского пола, находившихся в Глендеарге, только одна Мельникова дочка была достаточно беззаботна, чтобы исподтишка любоваться изысканными манерами сэра Пирси Шафтона. Мэри Эвенел и госпожа Глендининг обе с волнением и тревогой ждали, что ответит Хэлберт на предложение аббата, и с ужасом предугадывали последствия его вероятного отказа. Его младший брат Эдуард, будучи от природы застенчив, почтителен к старшим и даже робок, сочетал в себе благородство с нежной привязанностью к брату. Этот второй сын госпожи Элспет скромно стоял в уголке, после того как аббат, по просьбе помощника приора, удостоил его минутным вниманием, обратившись к нему с несколькими банальными вопросами относительно его успехов в чтении Доната и «Promptuarium Parvulorum» note 47, причем не дождался его ответов. Теперь он пробрался из своего угла поближе к брату и, став несколько позади него, схватил его левую руку своей правой и, слегка пожав ее (на что Хэлберт также ответил горячим пожатием), выразил тем свое сочувствие и готовность разделить его участь. Так простояли они несколько минут, пока аббат, не говоря ни слова, прихлебывал вино из своего кубка, дабы приступить к делу с надлежащей важностью, и наконец начал в следующих выражениях: — Сын мой, мы, законный твой сеньор и милостью божьей настоятель обители святой Марии, наслышаны о многообразных твоих талантах… гм… в частности, касающихся искусства охоты и того умения, с которым ты поражаешь дикого зверя, расчетливо и именно так, как надлежит стрелку, не злоупотребляя божьими дарами и не портя мяса, идущего в пищу, что слишком часто бывает с небрежными ловчими… гм… — Тут аббат сделал паузу, но, увидев, что на его лестные слова молодой Глендининг только поклонился, продолжал: — Сын мой, мы находим, что твоя скромность похвальна, но все же желаем, чтобы ты с полной откровенностью высказался относительно назначения тебя на должность ловчего и лесничего как в тех лесах, в которых право охоты предоставлено нам по дарственным благочестивых королей и дворян, чьи души ныне вкушают плоды своих щедрот в пользу церкви, так и в лесах, искони принадлежащих нам по праву вечной и неотъемлемой собственности. Преклони же колена, сын мой, чтобы мы могли без всякого промедления благословить тебя на твою новую должность. — На колени! На колени! — завопили кухарь и келарь, стоя по обе стороны юноши. Но Хэлберт Глендининг остался недвижим. — Если бы я хотел выразить благодарность и преданность вашему высокопреподобию за лестное предложение, — сказал он, — я бы пал ниц и очень долго стоял бы на коленях. Но я не могу преклонять колена, чтобы принять от вас должность, пользуясь вашей милостью, ибо я решил искать счастья иным путем. — Как так, сударь? — воскликнул аббат, хмуря брови. — Не ослышался ли я? И как это ты, прирожденный вассал нашей святой обители, в ту самую минуту, когда я оказываю тебе знак величайшего благоволения, дерзаешь променять службу мне на службу кому-то другому? — Милорд, — возразил Хэлберт Глендининг, — мне весьма прискорбно, если вы думаете, что я не умею ценить ваше великодушие или что я могу предпочесть службе у вас какую-либо иную службу. Но проявленная вами милость может только ускорить исполнение решения, принятого мною уже давно. — Вот как, сын мой, — заметил аббат, — ты так решил? Рано же ты научился принимать решения, не спросясь тех, от кого ты зависишь. А что же это за мудрое решение, если позволено мне будет спросить? — Отказаться в пользу брата и матери, — ответил Хэлберт, — от доли в поместье Глендеарг, которое принадлежало моему отцу Саймону Глендинингу, и просить ваше высокоподобие быть для них таким же добрым и снисходительным сеньором, каким были ваши предшественники — аббаты монастыря святой Марии для моих предков. Что же касается меня, то я решился искать счастья там, где лучше всего смогу его найти, Тут госпожа Глендининг, которой материнская тревога придала смелости, решилась прервать молчание возгласом: — О сын мой! Эдуард, прижимаясь к брату, прошептал: — Брат мой, брат мой! Затем помощник приора взял слово, считая, что его неизменное участие к семейству Глендинингов дает ему право сделать Хэлберту строгое внушение. — Непокорный юноша, — начал он, — какое безумие побуждает тебя отталкивать протянутую руку помощи? Какое призрачное благо маячит перед твоими глазами, и может ли оно заменить благо честной и спокойной независимости, которое ты отвергаешь с таким презрением? — Четыре марки в год, точно в срок! — возгласил кухарь. — А пастбище, а даровой кафтан, а штаны! — отозвался келарь. — Тише, братия! — прервал их помощник приора. — Да соблаговолит ваша милость, досточтимый владыка, предоставить этому сумасбродному юноше, по моему ходатайству, день на размышление. Я берусь растолковать ему, в чем заключается его долг по отношению к вашему высокопреподобию, к его семье и к себе самому, и надеюсь его убедить. — Я глубоко признателен вам за вашу доброту, преподобный отец, — отвечал юноша. — Вы всегда неизменно проявляли ко мне сердечное участие, за что я могу только выразить вам мою благодарность, так как больше мне нечем отплатить вам. Мое несчастье, а не ваша вина, что ваши заботы пропали даром. Но мое решение твердо и непоколебимо: я не могу принять великодушное предложение лорда-аббата. Не знаю, на радость ли или на горе, но судьба моя зовет меня в иные края. — Клянусь пречистой девой, — воскликнул аббат, — мне кажется, он и впрямь не в своем уме! .. Скажите, сэр Пирси, когда вы так справедливо отозвались о нем, заранее предсказав, что он не подойдет для должности, которую мы ему предназначили, вы, верно, что-нибудь уже слышали о его своенравии? — Нет, боже сохрани, — отвечал сэр Пирси Шафтон со своим обычным безразличием. — Я судил только по его рождению и воспитанию. Редко бывает, чтобы из яйца коршуна вылупился благородный сокол. — Сам ты коршун и еще пустельга в придачу, — нимало не задумываясь, отвечал ему Хэлберт. — И это-то в нашем присутствии, да еще в разговоре с человеком благородным! — вскричал аббат, побагровев от гнева. — Да, милорд, — отвечал юноша, — даже в вашем присутствии я кину обратно в лицо этому франту незаслуженное оскорбление, затрагивающее честь моей семьи. Имя храброго отца, павшего за родину, я обязан защищать! — Невоспитанный мальчишка! — продолжал кричать аббат. — Успокойтесь, милорд, — вступил в разговор рыцарь, — прошу прощения, что так невежливо вас прерываю, но позвольте мне убедить вас не гневаться на этого мужлана. Верьте мне, я придаю так мало значения грубостям этого наглеца, что скорее северный ветер сдвинет с места один из ваших утесов, чем сэр Пирси Шафтон потеряет свое хладнокровие. — Как ни чванитесь вы, сэр рыцарь, вашим мнимым превосходством, — возразил Хэлберт, — не будьте так уверены, что вас ничем не пронять. — Клянусь, ничем, что бы ты ни придумал, — объявил сэр Пирси. — А эта вещица вам знакома? — спросил молодой Глендинннг, показывая ему серебряную иглу, полученную от Белой дамы. Никто никогда не видел такого мгновенного перехода от презрительного спокойствия к бешеной ярости, который произошел с сэром Пирси Шафтоном. Такую же примерно разницу можно наблюдать, сравнивая пушку, мирно стоящую в амбразуре, с той же пушкой, когда к ней поднесут зажженный фитиль. Он вскочил, весь затрясся от бешенства, лицо его побагровело и исказилось от злобы, так что он напоминал скорее одержимого, чем человека в здравом рассудке. Кинувшись вперед со сжатыми кулаками, он принялся яростно потрясать ими Перед самым лицом Хэлберта, так что тот даже оторопел, видя, а какое неистовство он его привел. Но тут же рыцарь разжал кулаки, ударил себя ладонью по лбу и в неописуемом волнении выбежал за дверь. Все это произошло так быстро, что никто из присутствующих не успел опомниться. Когда сэр Пирси убежал, то все в изумлении молчали целую минуту; потом все сразу стали требовать от Хэлберта Глендининга, чтобы он сейчас же объяснил, каким образом ему удалось вызвать такую разительную перемену в поведении английского рыцаря. — Ничего я ему не сделал, — отвечал Хэлберт Глендининг, — кроме того, что вы все видели. Разве я могу отвечать за странные причуды его права? — Молодой человек, — сказал аббат самым строгим тоном. — Эти увертки тебе не помогут. Не такой это человек, чтобы его можно было вывести из себя без достаточной причины. А эта причина исходила от тебя, и ты должен ее знать. Повелеваю тебе, если ты хочешь избежать сурового наказания, объясни, чем ты довел нашего друга до такого исступления. Мы не должны терпеть, чтобы наши вассалы сводили с ума наших гостей в пашем присутствии, а мы бы понятия не имели, как это делается. — Не во гнев будь сказано вашему высокопреподобию, я только показал ему эту вещицу, — отвечал Хэлберт Глендининг, вручив иглу аббату, который рассмотрел ее со всех сторон, после чего покачал головой и, ни слова не говоря, передал ее помощнику приора. Отец Евстафий довольно внимательно осмотрел таинственную иглу, а затем, обратившись к Хэлберту, произнес сурово и строго: — Молодой человек, если ты не хочешь дать нам повод к очень странным подозрениям, изволь сейчас же сообщить нам, где ты взял эту вещь и почему она оказывает особенное действие на сэра Пирси Шафтона. Будучи приперт к стене, Хэлберт не мог ни уклониться от этих затруднительных вопросов, ни отвечать па них. Откровенное признание в те времена могло привести его на костер, между тем как в наше время чистосердечная исповедь заслужила бы ему разве только репутацию отъявленного лгуна. По счастью, его спасло неожиданное возвращение сэра Пирси Шафтона, который, входя, услышал вопрос помощника приора. Не давая времени Хэлберту ответить, рыцарь, быстро пройдя вперед, мимоходом шепнул ему на ухо: «Молчи, ты получишь удовлетворение, которого добиваешься». Когда сэр Пирси вернулся на свое место, лицо его еще хранило следы недавнего волнения. Но вскоре, успокоившись и овладев собой, он оглянулся и принес всем извинения за свое поведение, сославшись на внезапное и острое недомогание. Никто не проронил ни слова — все только удивленно переглядывались. Лорд-аббат распорядился, чтобы все удалились, кроме сэра Пирси Шафтона и помощника приора. — А с этого дерзновенного юноши, — прибавил он, — не спускайте глаз, чтобы он не удрал. Ибо ежели он, посредством чар или иным образом, повредил здоровью нашего уважаемого гостя, клянусь своим стихарем и митрой, его постигнет примерная кара. — Милорд и преподобный отец, — возразил Хэлберт с почтительным поклоном, — не беспокойтесь, я останусь ждать своей участи. Мне думается, вы лучше всего узнаете от самого достопочтенного рыцаря, в чем причина его расстройства и что моя вина тут ничтожна. — Будь покоен, — проворчал рыцарь, не поднимая глаз, — я все сумею объяснить лорду-аббату. После этого общество стало расходиться, и вместе со всеми удалился и молодой Глендининг. Когда аббат, помощник приора и английский рыцарь остались одни, отец Евстафий, вопреки своему обыкновению, не удержался и заговорил первый: — Поведайте нам, благородный рыцарь, по какой таинственной причине лицезрение этой безделицы могло так глубоко смутить ваш покой и вывести вас из равновесия, когда вы только что проявили удивительную выдержку, не обращая никакого внимания на вызывающее поведение этого вздорного и самонадеянного юноши? Рыцарь взял из рук почтенного монаха серебряную иглу, спокойно и с величайшим вниманием рассмотрел ее и, возвратив ее помощнику приора, начал так: — Поистине, высокочтимый отец, я могу только поражаться, как ваша испытанная мудрость, залогом которой служат ваши седины и высокий сан, могла, подобно гончей, потерявшей чутье (простите мне это сравнение), с громким лаем кинуться по ложному следу. Право, я ничем бы не отличался от осинового листочка, что трепещет при малейшем дуновении ветерка, будь я способен прийти в волнение при виде серебряной иглы или начеканенных из нее серебряных грошей. Все дело в том, что с ранней молодости я подвержен припадкам, вроде того, который только что случился у вас на глазах. Это внезапная жестокая боль, проникающая до мозга костей, которая пронзает меня точно так, как острая шпага в руках храброго солдата пронзает все ткани и мускулы. Но очень быстро, как вы сами видите, она проходит. — И все же, — возразил помощник приора, — остается непонятным, зачем юноша показал вам эту серебряную иглу, точно какой— го знак, который должен был вам что-то напомнить, по-видимому — нечто неприятное. — Ваше высокопреподобие вольны делать любые предположения, — сказал сэр Пирси, — но я не могу признать, что вы напали на верный след, когда это не так. Надеюсь, что я не обязан отвечать за вздорные поступки невоспитанного мальчишки? — Разумеется, — отвечал помощник приора, — мы не станем продолжать дознание, если это неприятно нашему гостю. Тем не менее, — сказал он, обращаясь к своему настоятелю, — этот случай может в какой-то степени изменить намерение вашего высокопреподобия дать на короткое время приют нашему уважаемому гостю в этой башне — в убежище уединенном и надежном, а оба эти условия, при нынешних наших отношениях с Англией, весьма желательны. — Ваша правда, — отозвался аббат, — сомнение ваше основательно, хотя лучше бы его устранить. Ибо я, пожалуй, не найду более подходящего убежища на землях нашей обители. И в то же время я не решаюсь предложить приют здесь нашему достойному гостю при невоздержанности и запальчивости этого тупоголового упрямца. — Помилуй бог, достопочтенные отцы, за кого вы меня принимаете? — воскликнул сэр Пирси Шафтон. — Клянусь честью, я хотел бы остаться в этом доме, если бы это от меня зависело. Что из того, что этот юноша и вспылил малость? Я на него не обижаюсь, даже если пламя его гнева и могло мне повредить. Наоборот, я уважаю его за это. Я заявляю, что останусь здесь, и он мне поможет охотиться на оленя. Мне очень хочется подружиться с ним, раз он такой замечательный стрелок. И увидите, мы с ним очень скоро пришлем лорду-аббату тушу самого крупного оленя, подстреленного с таким искусством, что сам почтенный брат кухарь останется доволен. Все это было сказано так весело и непринужденно, что аббат не стал возражать и завел речь о мебели, занавесках, съестных припасах и обо всем прочем, что он намеревался прислать в башню Глендеарг, дабы украсить жизнь своего гостя. Беседа эта, подкрепленная несколькими кубками вина, занимала их до того времени, пока лорд-аббат не приказал седлать лошадей, чтобы вернуться в монастырь. — Так как, — объявил он при этом, — из-за тягот путешествия нам не удалось отдохнуть после обеда, то всем лицам из нашей свиты, которые по причине усталости не смогут участвовать во всенощном бдении, дается па сегодня, в виде индульгенции, освобождение от этих трудов. Проявив, таким образом, милостивую заботу о своих верных соратниках (что, по его мнению, должно было их устроить), добрый аббат, видя, что все готово к отъезду, по очереди благословил всех присутствующих, дал облобызать свою руку госпоже Глендининг, поцеловал в щеку Мэри Эвенел и даже Мельникову дочку, когда они обе к нему подошли, приказал Хэлберту сдерживать свою горячность, во всем слушаться английского рыцаря и быть ему помощником и преподал Эдуарду наставление оставаться discipulus impiger atque strenuus note 48. Затем он самым любезным образом простился с сэром Пирси Шафтоном, посоветовав ему не удаляться далеко от башни, чтобы не попасться в руки английским солдатам пограничной стражи, которые могут за ним охотиться. Выполнив, таким образом, долг вежливости в отношении всех и каждого, он вышел на двор в сопровождении всего своего штата. Здесь с тяжким вздохом, похожим на стон, преподобный отец взгромоздился на своего иноходца, покрытого темно-малиновым чепраком, свисавшим до самой земли. Предвкушая удовольствие оттого, что па смирное поведение его мерина уже не будут оказывать дурное влияние скачки и прыжки боевого скакуна сэра Пирси, лорд-аббат тихой и ровной рысью затрусил в монастырь. Когда отец Евстафий сел на лошадь, чтобы сопровождать своего настоятеля, он отыскал глазами Хэлберта, который стоял поодаль, за выступом стены, и оттуда наблюдал за отъезжающими и провожающими. Не удовлетворенный объяснением происшествия с таинственной серебряной иглой и в то же время близко принимая к сердцу судьбу юноши, о котором у него создалось самое благоприятное впечатление, достойный монах решил при первом удобном случае выяснить это дело до конца. А пока он только взглянул на Хэлберта пристально и строго и погрозил ему пальцем, когда тот поклонился. Затем он догнал остальных священнослужителей и стал спускаться вслед за аббатом в долину. ГЛАВА XX Надеюсь, сэр, на ваше благородство! Мне окажите честь своим мечом, Как это водится у джентльменов, Итак, не будем времени терять! За мною следуйте. «Паломничество любви» Прощальный взгляд отца Евстафия и данный им знак предостережения глубоко запомнились Хэлберту Глендинингу. На уроках доброго монаха он не приобрел такого запаса знаний, как Эдуард, но к своему наставнику сохранил самое искреннее уважение; короткого раздумья сейчас оказалось достаточно, чтобы юноша понял, как опасно приключение, в которое он оказался втянутым. В чем именно заключалось оскорбление, нанесенное им сэру Пирси Шафтону, он догадаться не мог; однако было ясно, что обида смертельна и теперь ему предстояло ответить за нее. Не желая возобновлять ссору и этим ускорить наступление неприятных событий, Хэлберт решил побродить часок-другой в одиночестве и на досуге обдумать, как лучше держать себя с надменным чужестранцем. Время ему благоприятствовало, он мог уединиться, не подавая вида, что намеренно избегает встречи с гостем, так как все домочадцы разбрелись, чтобы продолжать работу, прерванную приездом монахов, или чтобы восстановить порядок, нарушенный их пребыванием. Хэлберт был уверен, что никто не заметил, как он вышел из башни, спустился с возвышенности, на которой она стояла, и направился к долине, простиравшейся между подножием холма и первым поворотом извилистой речушки, где несколько разбросанных дубов и берез служили надежным укрытием от посторонних глаз. Как только он добрался до этого места, как неожиданный сильный удар по плечу заставил его обернуться, и он убедился, что сэр Пирси Шафтон все время шел следом за ним. Когда, то ли от плохого самочувствия, то ли от неуверенности в правоте своего дела, или по каким-либо другим причинам, наш боевой задор начинает спадать, ничто нас так не обескураживает, как решительность действий противника. Сильный телом и духом Хэлберт Глендининг все же несколько оторопел, завидя перед собой оскорбленного им чужестранца, весь облик которого являл неприкрытую враждебность. Хотя сердце у юноши, может быть, и екнуло, он был слишком горд, чтобы выдать свое волнение. — Чем могу служить вам, сэр Пирси? — спросил он английского рыцаря без малейшей растерянности, не смущаясь его грозным видом. — Служить мне? — передразнил его сэр Пирси. — Вот так вопрос, после того как вы столь непозволительно со мной поступили. Поражаюсь я ослеплению твоему, юнец, и твоей злонамеренной и дерзкой строптивости — и кого ты оскорбить замыслил? Гостя твоего лепного господина, лорда-аббата, гостя твоей матери, чье гостеприимство должно было оградить меня от бесчестья. Я не спрашиваю, мне дела нет, каким образом удалось тебе овладеть роковой тайной, с помощью которой ты осмелился опозорить меня при всех. Но да будет тебе известно, что за познание сей тайны ты заплатил своею жизнью. — Полагаю, что и рука моя и меч не допустят этого, — мужественно возразил Хэлберт. — Пожалуй, ты прав! — воскликнул англичанин. — Я не собираюсь лишить тебя законного права защищаться. Мне даже прискорбно, что из-за молодости и деревенского воспитания от твоей самозащиты будет мало проку. Но запомни: я предупреждаю, что в этом поединке снисхождения от меня ждать бесполезно. — Будь уверен, гордец, что милости я просить не стану, — ответил юноша. — И хотя ты говоришь так, как будто я уже лежу у твоих ног, поверь, я не намерен просить тебя о пощаде, да и не нуждаюсь в ней. — Стало быть, ты ничего не желаешь предпринять, — удивился рыцарь, — дабы отвратить верную гибель, каковую ты сам на себя столь легкомысленно накликал? — А чем прикажете с вами расплатиться? — спросил Хэлберт Глендининг, стремясь проникнуть в истинные намерения чужестранца, но не проявить угодную ему покорность. — Сей же час изъяснись без промедления и без уверток, — сказал кавалер, — как удалось тебе нанести столь глубокую рану моей рыцарской чести. Если ты при этом укажешь мне противника, более достойного мщения моего, я, пожалуй, разрешу опустить вуаль забвения на дерзости, учиненные мне столь невежественной и ничтожной особой, как ты. — Слишком уж высоко вознесла тебя важность! Придется ее попридержать, — грозно возразил ему Глендининг. — Как беглец и изгнанник, насколько мне известно, пришел ты в дом моего отца, а уже в первом твоем приветствии звучали презрение и насмешка. Как мне удалось сполна рассчитаться с тобой за это презрение, пусть подскажет тебе совесть. С меня довольно того, что я, потомок свободных шотландцев, не оставляю оскорбления без ответа и обиды — без отмщения. — Вот и прекрасно! — воскликнул сэр Пирси Шафтон. — Мы разрешим это дело завтра утром с оружием в руках. Время — рассвет, а место назначай сам. Мы объявим, что идем на оленя. — Согласен, — ответил Хэлберт. — Я поведу тебя в такую глушь, где сотни людей могут драться и умереть без помехи. — Прекрасно, — сказал сэр Пирси, — а теперь разойдемся. Многие сочтут, что, жалуя право дуэли — исконное право дворянина — сыну жалкого крестьянина, я унижаю свое достоинство, подобно тому как благословенное солнце унизило бы себя, если бы решилось слить свои золотые лучи с миганием бледной, тусклой, догорающей сальной свечи. Но никакие сословные преграды не заставят меня отказаться от мести за оскорбление, которое ты мне нанес. А теперь, сэр поселянин, бери пример с меня и не хмурься. Пусть домашние ни о чем не догадываются, а завтра наш спор будет решен оружием. С этими словами он повернулся и пошел к Глендеаргу. Заслуживает, быть может, упоминания то обстоятельство, что только последнюю свою тираду сэр Пирси украсил цветами красноречия, которыми обычно уснащал свою речь. По-видимому, в минуту острой обиды его оскорбленное самолюбие и стремление отомстить за поруганную честь оказались сильнее привычки к вычурным оборотам речи. И так велика была сила прямодушного мужественного порыва, что сэр Пирси Шафтон, как ни странно, впервые показался своему юному сопернику человеком, заслуживающим уважения и почтительности, в продолжение того немногословного диалога, в котором они бросили друг другу вызов. Теперь, когда, по пути к башне, юноша медленно брел за гостем, он раздумывал о том, что если бы английский рыцарь всегда проявлял благородство в речах и поступках, то обидные слова в его устах не звучали бы так оскорбительно. Сейчас, однако, смертельная обида была нанесена, и все дальнейшее могло решиться лишь в смертельном бою. Семья собралась к ужину, и тут сэр Пирси одарил всех домочадцев любезной улыбкой и удостоил очарованием своего красноречия тех, кого раньше вовсе не замечал. Наибольшее внимание он по-прежнему, разумеется, оказывал божественной и неподражаемой Скромности, как ему угодно было величать Мэри Эвенел, не скупясь попутно на восторженные витиеватости по адресу молодой мельничихи, которую он называл Прелестным созданием, и по адресу хозяйки дома, которую величал Достойной матроной. Наконец, опасаясь, что изящества его беседы для полного восторга присутствующих будет недостаточно, он великодушно, без всякой просьбы, стал услаждать их своим пленительным пением. Выразив горькое сожаление об отсутствии виолы-да-гамба, он порадовал общество песней, которую, как он выразился, «неподражаемый Астрофел, именуемый среди смертных Филиппом Сиднеем, сочинил, вдохновляемый еще несовершеннолетней музой, дабы показать миру, чего должно ожидать от него в более зрелые лета. Когда-нибудь оно увидит свет, это произведение, представляющее небывалое совершенство человек ческой мысли, посвященное поэтом его родной сестре, непревзойденной Партенопее, которую все знают как графиню Пемброк. Об этом творении, — продолжал он, — в коем по дружбе было разрешено принять небольшое участие и мне, недостойному, я смело могу сказать, что его проникновенно грустная тема, вызывающая нашу печаль, настолько украшена блистательными сравнениями, нежными описаниями, обворожительными стихами и забавными интермедиями, что эти вкрапленные поэтические перлы кажутся яркими звездами, оживляющими сумрачные одежды ночи. И хотя я сознаю, как жестоко пострадает мелодичный и изысканный язык песни от овдовевшего голоса моего, овдовевшего из-за разлуки с его постоянной подругой — виолой, я все же попытаюсь дать вам хотя немного отведать восхитительной прелести стихов нашего несравненного Астрофела». Сказав это, он сразу, без сострадания и раскаяния, пропел около пятисот стихотворных строк, о которых достаточное представление могут дать первые две и завершающие четыре строчки: Кто б мог ее красу воспеть? О ней — всем перьям шелестеть! …………… Добро — перо, которым благо Хвалю, а небо — мне бумага. В чернилах славы скрыт венец… Каков зачин — таков конец! Имея обыкновение петь с полузакрытыми глазами, сэр Пирси Шафтон и на этот раз оглянулся кругом только после того, как, в соответствии с обещанием текста, взял последнюю ноту, — и тут обнаружил, что большинство его слушателей не устояло перед соблазном дремоты. Мэри Эвенел, правда, благодаря врожденной учтивости удержалась от сна, несмотря на все многословие божественного Астрофела, в то время как сновидения давно уже унесли Мизи в пыльную кладовую отцовской мельницы. Эдуард, внимательно слушавший некоторое время, под конец крепко уснул, а нос хозяйки дома, если бы только управлять звуками, которые он издавал, мог бы с успехом заменить басовые ноты виолы-да-гамба, об отсутствии которой так сокрушался певец. Хэлберт, однако, не чувствовал ни малейшего искушения отдаться сонным чарам — ему было не до сна; он не сводил глаз с певца, но не потому, что увлекся стихами или находил в пении больше удовольствия, чем остальные слушатели. Он восхищался, а может быть, завидовал самообладанию человека, который был способен целый вечер распевать нескончаемые мадригалы, когда наутро ему предстоит смертельный поединок. Врожденная наблюдательность помогла Хэлберту заметить, что взгляд прекрасного кавалера то и дело украдкой устремлялся в его сторону, словно хотел убедиться, какое впечатление на юношу производят самообладание и безмятежность его противника. «На моем лице не отразится ничего, — гордо думал Хэлберт. — Я буду так же невозмутим, как он». И, взяв с полки мешок с рыболовными принадлежностями, он принялся искусно плести лесу и насаживать крючки и заготовил с полдюжины мух (для тех, кто восхищается благородным искусством ужения рыбы по старинному способу, сообщаем, что для наживки он пользовался коричневыми птичьими перьями) к моменту, когда сэр Пирси добрался до заключительных велеречивых образов божественного Астрофела. Таким образом, и Хэлберт проявил величественное пренебрежение ко всему, что может принести завтрашний день. Так как было уже поздно, обитатели Глендеарга стали расходиться по своим комнатам. Уходя, сэр Пирси сказал хозяйке дома, что ее сын Элберт… — Хэлберт, — поправила его Элспет, отчетливо произнося имя сына, — Хэлберт, он назван в честь своего деда Хэлберта Брайдона. — Так вот, я просил вашего сына Хэлберта вместе со мной завтра на рассвете поднять оленя с лежки, чтобы я сам мог убедиться, так ли ваш сын проворен в этом деле, как утверждает молва. — Увы, сэр, — ответила Элспет, — боюсь, что он даже чересчур проворен. — Если уж речь идет о проворстве — когда в его руках такая штука, где с одной стороны сталь, а с другой чья-то беда. Во всяком случае, он всегда к вашим услугам, и я полагаюсь на вас, что вы научите его во всем покоряться нашему владыке и лорду милостивому аббату и убедите принять выгодную должность ловчего. Ведь, как справедливо говорили тут два достойных монаха, это будет большим подспорьем в моем сиротском положении. — Доверьтесь мне, почтенная хозяйка, — объявил сэр Пирси, — я намереваюсь так основательно втолковать ему правила поведения и вежливости по отношению к вышестоящим лицам, чтобы впредь он уже никогда по легкомыслию не погрешал против должной почтительности. Мы встретимся, следовательно, внизу, у березовой рощи, — сказал он, обращаясь к Хэлберту, — чуть только дневное светило приоткроет свои вежды. — Юноша ответил знаком согласия, и рыцарь продолжал: — А теперь мне остается пожелать моей обольстительной Скромности скорейшей встречи с нежными сновидениями, что веют крылами над ложем спящих красавиц. Прелестному созданию я желаю самых щедрых даров Морфея, а всем прочим — обычной доброй ночи, и сам прошу у вас разрешения уединиться на ложе отдохновения, хотя могу воскликнуть вместе с поэтом: Покой? — Нет, только смена мест и поз. Сон? — Нет, нет, только обморок, забвенье. Кровать? — Нет, только камень в изголовье. Покой, кровать и сон — их нет в изгнанье! Отвесив изысканный поклон, он удалился, не слушая вдову Глендининг, которой хотелось уверить гостя, что он проведет нынешнюю ночь много приятнее, чем предыдущую, поскольку для него из монастыря прислали теплые одеяла и мягкую перину. Но доблестный рыцарь, вероятно, полагая, что изящество его ухода сильно пострадает, если он, спустившись с героических высот, начнет обсуждать столь прозаические домашние подробности, поспешил выйти из комнаты, не дослушав хозяйку. — Очень приятный джентльмен, — сказала вдова Глендининг, — но, надо признаться, с причудами. Поет нежно, только песня очень уж длинная. Его беседа, скажу по совести, полезна, но хотелось бы знать, когда он думает уехать. Выразив, таким образом, свое уважение к гостю и в то же время дав понять, что она не прочь его выпроводить, добродушная хозяйка предложила всем идти спать, а Хэдберту наказала вовремя подняться, чтобы на рассвете встретиться с сэром Пирси Шафтоном, как он того пожелал. Лежа на соломенном тюфяке рядом с братом, Хэлберт невольно посетовал на крепкий сон, который тотчас же смежил очи Эдуарда, а ему в этой милости отказал. Чем больше он думал, тем яснее становились ему загадочные слова призрака о том, что талисман, которого он так опрометчиво добивался, принесет ему больше вреда, чем добра. Слишком поздно, увы, стал он сознавать, какие опасности и горести будут угрожать его семье независимо от исхода предстоящего поединка. Если его ждет смерть, то он мог бы сказать просто: «Люди, прощайте!» В его сознании крепла уверенность, что его матери и близким как наследство после него достанутся самые ужасные затруднения и бедствия, — такое предчувствие никак не могло приукрасить в его воображении облик смерти, и без того угрюмый. Совесть подсказывала ему, что гнев аббата жестоко обрушится на его родных; одна надежда, что их оградит великодушие победителя. А Мэри Эвенел? Разве поражение, если оно постигнет его в предстоящем поединке, не покажет, что он нимало не годился ей в защитники, зато уж постарался даже после смерти навлечь несчастье на нее и на тот дом, где она с самого младенчества находила приют и защиту. К этим размышлениям примешивались все горькие и тревожные чувства, овладевающие самыми смелыми людьми, готовыми драться за правое дело, если к решению спора, с оружием в руках, судьба влечет их первый раз в жизни. Каким бы плачевным ни представлялось ему будущее в случае поражения, и победа над соперником не сулила ничего отрадного, кроме сохранения жизни и некоторой услады оскорбленного тщеславия. Для друзей, для матери и брата, а в особенности для Мэри Эвенел, последствия его торжества могли быть пагубнее, чем поражение и смерть. Оставшись победителем, английский рыцарь мог бы из великодушия протянуть руку помощи семье павшего, но, если бы сэр Пирси не вернулся с поединка, ничто не смогло бы оградить Глендинингов от преследования аббата и монахов, которые притесняли бы их за нарушение мира во владениях обители и за убийство гостя, сраженного тем вассалом церкви, в чей дом этот гость, по указанию аббата, был водворен как в безопасное убежище. Любой исход роковой встречи предвещал Хэлберту крушение его семьи — крушение, вызванное единственно его запальчивостью, и мысли об этом, как тернии в изголовье, не давали Хэлберту сомкнуть глаз и лишали покоя его душу. Напрасно искал он третьего пути; правда, один ему представился, но он был унизителен и тоже чреват опасностями. Можно было чистосердечно рассказать английскому рыцарю, при каких странных обстоятельствах он стал обладателем этой таинственной иголки. Рассказать, что Белая дама дала ему этот дар (в минуту гнева, как он теперь вспомнил) нарочно для того, чтобы он предъявил его сэру Пирси. Но гордость не позволяла юноше унизиться до подобного признания, и рассудок, который в таких случаях чудесным образом спешит на помощь гордости, приводил множество доказательств бесполезности и низости такого шага. «Если я расскажу о столь удивительном приключении, — рассуждал он сам с собой, — меня или заклеймят как лжеца, или накажут как колдуна. Будь сэр Пирси Шафтон великодушен, благороден и доброжелателен, как рыцари, о которых мы читаем в романах, мне удалось бы завоевать его доверие, и, не раболепствуя перед ним, я мог бы избежать тягостного положения, в котором очутился. Но он человек высокомерный, заносчивый, тщеславный и дерзкий — такой у него по крайней мере вид… Унижаться перед таким противником бесполезно…» — Нет, не буду унижаться! — воскликнул он, вскочил с постели, схватился за свой палаш и начал им размахивать при лунном свете, проникавшем в комнату через глубокую нишу, служившую окном. Вдруг, к его крайнему изумлению и испугу, на освещенном луною полу возник воздушный облик, не бросающий тени па пол. В смутном призраке Хэлберт по голосу узнал Белую даму. Еще никогда при виде ее не испытывал он такого волнения. Раньше он сам вызывал ее и, с нетерпением ожидая, что она покажется, был готов ко всему, что могло произойти. Но на этот раз Белая дама пришла без зова, и ее появление, казалось, предвещало надвигающееся несчастье. Юношу охватил гнетущий страх от сознания, что он вступил в сообщество с потусторонним существом, могущество и намерения которого ему неизвестны, а поступки — неподвластны. Окаменев от ужаса, он пристально глядел на призрачную гостью, которая пропела или скорее продекламировала следующие строки: Чтобы мщенье утолить, Ты не бойся кровь пролить: Слово, завязав узлом, Разруби его мечом! — Сгинь, вероломный дух! — вскричал Хэлберт. — Я заплатил за твой совет слишком дорогой ценой. Прочь отсюда, во имя господа бога! Белая дама засмеялась, и ее холодный, неестественный смех был куда страшнее, чем томная грусть, обычно звучавшая в ее голосе. Она продолжала: Ты звал меня раз, и второй, раз позвал, В третий раз призрак сам пред тобою предстал, Ты незван и непрошен в приют мой проник - Я незвана, непрошена здесь в этот миг! Вне себя от ужаса Хэлберт крикнул брату: — Эдуард, проснись! Проснись, ради всего святого! Эдуард проснулся и спросил, что случилось. — Посмотри кругом, — сказал Хэлберт, — посмотри хорошенько, ты никого не видишь в комнате? — Да тут нет никого, поверь мне, — ответил Эдуард, озираясь по сторонам. — Как, а в лунном свете там, на полу, ты ничего не видишь? — Ничего не вижу, — ответил Эдуард, — один ты стоишь тут, опершись на обнаженный меч. Прошу тебя, Хэлберт, доверься духовному оружию и меньше полагайся на сталь и железо. Сколько ночей в последнее время ты спал неспокойно, стонал, бредил о битвах, привидениях, духах… И сон не освежал тебя… Проснувшись, ты продолжал бредить наяву. Послушайся меня, дорогой Хэлберт, прочти Pater и Credo, отдай себя в руки всевышнего, и ты заснешь крепко и встанешь здоровым и бодрым. — Все может быть, — прошептал Хэлберт, не спуская глаз с очертаний женской фигуры, которую по-прежнему различал отчетливо, — все может быть, но скажи: неужели ты никого не видишь в комнате, кроме меня? — Никого, — повторил Эдуард, приподнимаясь и опираясь на локоть. — Дорогой брат мой, убери подальше свой меч, прочитай молитву и постарайся заснуть. Во время этой речи Белая дама смотрела на Хэлберта с презрительной улыбкой; бледность ее щек стала сливаться с бледным светом луны, а потом исчезла и улыбка, так что Хэлберт потерял из виду призрачную гостью, к которой так неотступно стремился привлечь внимание брата. — Господи, спаси и сохрани мой разум, — прошептал он, отложил в сторону меч и бросился на кровать.

The script ran 0.006 seconds.