Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Жорж Санд - Индиана
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: love_history

Аннотация. Героиня романа страдает от деспотизма мужа, полковника Дельмара. Любовь к Раймону де Рамьеру наполняет ее жизнь новым смыслом, но им не суждено быть вместе. Индиана, пройдя сквозь суровые испытания, обретает все-таки свободу и любовь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Для тех, кто знал, что представляет собою маркиза, это не было бы большой потерей. Но госпожа де Карвахаль слыла за особу безупречно добродетельную даже в глазах госпожи де Рамьер. О событиях своей бурной молодости маркиза предусмотрительно молчала, тем более что следы их терялись в вихре революций. Мать Реймона не могла удержаться от слез при мысли о печальной судьбе Индианы и всячески старалась оправдать ее, но госпожа де Карвахаль ядовито заметила госпоже де Рамьер, что та слишком заинтересована в этом деле и потому не может судить беспристрастно. — Что же будет с этой несчастной молодой женщиной? — спросила госпожа де Рамьер. — В ком найдет она защиту, если муж начнет притеснять ее? — На все воля божья, — ответила маркиза. — Что касается меня, то я не собираюсь вмешиваться в ее дела и не хочу больше ее видеть. Добрая госпожа де Рамьер чрезвычайно встревожилась и решила во что бы то ни стало разузнать о госпоже Дельмар. Она приказала ехать на угол той улицы, где жила Индиана, и послала лакея расспросить привратника, приказав ему, если только удастся, повидать сэра Ральфа. Сама она осталась в карете и там дожидалась результатов своего поручения; вскоре Ральф пришел к ней. Госпожа де Рамьер была, быть может, единственным человеком, сумевшим правильно оценить Ральфа. Они обменялись всего несколькими словами и сразу поняли, как искренне и бескорыстно они оба интересуются судьбой Индианы. Ральф рассказал о том, что произошло утром; относительно событий прошлой ночи у него были только смутные подозрения, и он не старался выяснить их. Но госпожа де Рамьер сочла нужным сообщить ему все, что знала, полагая, что он так же, как и она, будет способствовать разрыву этой роковой и пагубной связи. Ральф, чувствовавший себя с ней свободнее, нежели с кем-либо другим, не скрывал глубокого волнения, которое отразилось на его лице, пока он слушал ее откровенный рассказ. — Вы говорите, сударыня, — пробормотал он, подавляя охватившую его нервную дрожь — что она провела ночь в вашем доме? — Ночь одинокую и, несомненно, тяжелую. Реймона нельзя винить в соучастии, потому что он вернулся домой только в шесть часов утра, а в семь он уже был у меня, прося успокоить и образумить эту несчастную женщину. — Она хотела покинуть мужа! Она хотела обесчестить себя! — повторял Ральф с остановившимся взглядом, в каком-то странном смятении чувств. — Как же сильно она любит этого недостойного человека! Ральф совсем забыл, что говорит с матерью Реймона. — Я уже давно догадывался, — продолжал Ральф, — но почему я не предвидел, что наступит день, когда она решит окончательно погубить себя! Я скорее убил бы ее, чем допустил это! Такие речи в устах Ральфа крайне поразили госпожу де Рамьер; она думала, что говорит с человеком спокойным и снисходительным, и теперь раскаивалась, что поверила его внешней невозмутимости. — Боже мой! — с ужасом воскликнула она. — Неужели и вы будете беспощадны к ней и отвернетесь от нее так же, как и ее тетка? Неужели ни в ком из вас нет жалости и вы не умеете прощать? Значит, все друзья отшатнулись от нее, узнав о ее проступке, из-за которого она уже столько выстрадала? — Относительно меня вы можете быть спокойны, — ответил Ральф. — Вот уже полгода, как я знаю все и молчу. Я был случайным свидетелем их первого поцелуя и тем не менее не сбросил господина де Рамьера с лошади; я часто перехватывал их любовные послания и никогда не уничтожал их. Я встретил однажды господина де Рамьера на мосту, когда он шел на свидание с ней; дело было ночью, мы были одни. Я гораздо сильнее его, однако не столкнул его в реку; увидав, что ему все-таки удалось скрыться, обмануть мою бдительность и проникнуть к ней, я, вместо того чтобы выломать двери и выкинуть его в окно, спокойно предупредил их о приближении мужа и спас жизнь одному, чтобы спасти честь другой. Вы видите, сударыня, я умею щадить и быть милосердным. Сегодня утром этот человек был в моих руках; я прекрасно знал, что он — причина всех наших несчастий, и если не имел права обвинить его без доказательств, то мог по крайней мере вызвать его на ссору за его дерзкий и насмешливый вид. И что же! Я снес его оскорбительное презрение, так как знал, что смерть его убьет Индиану. Я позволил ему спокойно уснуть, повернувшись на другой бок, в то время как Индиана, обезумевшая и еле живая, стояла на берегу Сены, собираясь последовать за его первой жертвой… Вы видите, сударыня, что я терпелив с теми, кого ненавижу, и снисходителен к нем, кого люблю. Госпожа де Рамьер, сидя в карете напротив Ральфа, смотрела на него с изумлением и со страхом. Он был так непохож на самого себя, что у нее мелькнула мысль о его внезапном помешательстве. Намек на смерть Нун подтверждал ее предположение, ибо она ничего не знала об этой истории и принимала слова Ральфа, вызванные негодованием, за обрывки мыслей, совершенно не относящихся к предмету их разговора. В самом деле, Ральф в эту минуту находился в состоянии такого душевного волнения, которое испытывают хотя бы раз в жизни даже самые рассудительные люди и которое граничит с буйным умопомешательством. Обычно, подобно всем уравновешенным натурам, Ральф и в гневе бывал холоден и сдержан, но чувство это, как у всех людей с благородной душой, вспыхивало в нем с такою силой, что в минуты гнева он становился действительно страшен. Госпожа де Рамьер взяла его за руку. — Видно, вы очень страдаете, дорогой господин Ральф, — мягко сказала она, — если так безжалостно причиняете мне мучительную боль. Вы забываете, что тот, о ком вы говорите, мой сын и что его дурные поступки, если он действительно совершил их, куда больше ранят мое сердце, чем ваше. Ральф тотчас же пришел в себя и с чувством горячей симпатии, проявление которой было ему так же мало свойственно, как и проявление гнева, поцеловал руку госпожи де Рамьер. — Простите меня, — сказал он, — вы правы, я очень страдаю и забываю о том, к чему должен был бы отнестись с уважением. Забудьте и вы о вырвавшихся у меня горьких словах, я и впредь сумею все скрыть в своем сердце. Госпожа де Рамьер, несколько успокоенная этим ответом, не могла, однако, побороть тайный страх при виде глубокой ненависти Ральфа к ее сыну. Она попыталась оправдать Реймона в глазах его врага, но Ральф остановил ее. — Я угадываю ваши мысли, — сказал он, — но не тревожьтесь: господину де Рамьеру и мне не суждено в скором времени встретиться. Не раскаивайтесь также в том, что рассказали мне о моей кузине. Если все отшатнутся от нее, клянусь вам — один друг у нее всегда останется! Возвратившись к вечеру домой, госпожа де Рамьер застала Реймона в мягких ночных туфлях, уютно усевшегося у горящего камина с чашкой чая в руках. Он старался разогнать остатки нервного потрясения, пережитого им в то утро. Он еще не совсем оправился от своих треволнений. Но сладкие мечты о будущем уже волновали его душу; наконец-то он чувствовал себя свободным и мог всецело наслаждаться этим счастьем, которое, однако, не умел хранить. «Почему, — думал он, — мне так быстро надоедает это неизъяснимо приятное сознание своей свободы, которую приходится покупать потом такой дорогой ценой! Когда я попадаю в сети к женщине, мне не терпится скорее порвать их, чтобы вновь обрести душевный покой. Будь я проклят, если я снова пожертвую им так скоро! Горе, которое я вытерпел из-за этих двух креолок, послужит мне хорошим уроком, впредь я буду знаться только с легкомысленными и насмешливыми парижанками… с настоящими светскими дамами. Может быть, мне следовало бы жениться и пристать, как говорят, к тихой пристани?..» Он был погружен в эти спокойные и приятные мысли, когда вошла его мать, расстроенная и усталая. — Ей лучше, — сказала она. — Все обошлось благополучно. Я надеюсь, что она успокоится. — Кто? — спросил Реймон, внезапно пробудясь от сладких грез. На следующее утро он все же решил, что обязан вернуть себе если не любовь, то хотя бы уважение Индианы. Ему не хотелось, чтобы она имела возможность думать, будто сама его бросила. Он решил доказать ей, что его благоразумие и великодушие побудило ее совершить этот шаг; он хотел сохранить свою власть над нею даже после того, как сам оттолкнул ее, и потому он написал ей: «Дорогой друг, я пишу вам не затем, чтобы просить у вас прощения за несколько жестоких и дерзких слов, которые вырвались у меня в минуту безумия: в пылу страсти нельзя правильно оценить положение и спокойно высказать все, что думаешь. Не моя вина, что я не бог, что я не могу владеть собою, что возле вас у меня закипает кровь и я теряю голову и схожу с ума. Быть может, я, со своей стороны, имел бы право жаловаться на то жестокое хладнокровие, с каким вы без всякого сострадания обрекли меня на страшные муки. Но и это тоже не ваша вина. Вы слишком совершенны, чтобы походить на нас, обыкновенных смертных, подвластных людским страстям, рабов своих грубых инстинктов. Я не раз говорил вам об этом, Индиана, и, когда я спокойно думаю о вас, я прихожу к убеждению, что вы не женщина, вы ангел. Я преклоняюсь перед вами, как перед божеством. Но, увы, вблизи вас во мне нередко просыпался первобытный человек, благоуханное дыхание ваших уст обжигало горячим пламенем мои губы. Зачастую, когда я склонялся над вами и мои волосы касались ваших, страстная нега разливалась по всему моему телу, и я забывал, что вы неземное создание, олицетворение мечты о вечном блаженстве, ангел, сошедший с небес, чтобы охранять мой путь в этой грешной жизни и посвящать меня в радости иного существования. Зачем, чистый дух, принял ты соблазнительный облик женщины? Зачем, светлый ангел, обольщал ты меня греховными чарами? Много раз я думал, что держу счастье в своих объятиях, но, увы, я обнимал холодную добродетель. Простите мне мои преступные сожаления, я был недостоин вас. И, может быть, если бы вы снизошли до меня, мы оба были бы счастливее. Но вы постоянно страдали от моего несовершенства и считали преступлением, что у меня не было ваших добродетелей. Теперь, когда вы простили меня, — в чем я уверен, ибо идеальное существо не может не быть милосердным, — разрешите мне еще раз обратиться к вам, чтобы поблагодарить и благословить вас. Поблагодарить!.. О нет, жизнь моя, я не так выразился, ибо я страдаю больше вашего оттого, что вы с таким самообладанием вырвались из моих объятий. Но я преклоняюсь перед вами, одобряю ваше решение, хотя и обливаюсь слезами. Да, Индиана, вы нашли в себе силы принести такую великую жертву. Этим вы разбили мне сердце и жизнь, омрачили мое будущее, разрушили мое существование. Ну что ж! Я люблю вас так сильно, что готов безропотно перенести все; я не думаю о себе, для меня важно только ваше счастье. Я готов тысячу раз пожертвовать для вас своей честью, но ваша честь мне дороже тех радостей, которые вы могли бы мне дать. Нет! Такой жертвы я никогда не приму! Напрасно старался бы я забыться в восторгах и опьянении любви, напрасно искал бы в ваших объятиях неземного наслаждения, — упреки совести не переставали бы мучить меня. Они отравили бы мне жизнь, и я чувствовал бы себя куда более опозоренным, чем вы сами, видя, как люди презирают вас. О боже, знать, что это я унизил и загубил вас! Знать, что вы утратили уважение окружающих! Держать вас в своих объятиях, знать, что вас за это оскорбляют, и не быть в состоянии смыть обиду! Я мог бы пролить за вас всю свою кровь, мог бы отомстить за вас, но никогда, никогда не мог бы оправдать вас в глазах света. Мое пламенное желание вас защитить послужило бы только лишним обвинением против вас, а моя смерть — неопровержимым доказательством вашего преступления. Моя бедная Индиана, я погубил бы вас своей любовью! И как я был бы несчастен! Уезжайте же, моя любимая; под другим небом вы найдете утешение в вере и награду за свою добродетель. Милосердный бог воздаст нам за такую жертву. Он соединит нас в иной, более счастливой жизни, и, быть может, даже… Но нет, эта мысль тоже греховна; тем не менее я не могу запретить себе надеяться!.. Прощайте, Индиана, прощайте! Вы видите, что наша любовь — преступление!.. Увы, мое сердце разбито. Хватит ли у меня сил сказать вам последнее прости?» Реймон сам отнес это письмо госпоже Дельмар. Но она заперлась у себя в спальне и отказалась его принять. Он покинул их дом, сердечно распрощавшись с мужем и успев все же передать письмо служанке. Спустившись с последней ступеньки, он почувствовал необычайную легкость: погода показалась ему особенно приятной, женщины особенно красивыми, магазины особенно нарядными, — это был чудесный день в жизни Реймона. Госпожа Дельмар, не распечатывая, заперла письмо в сундук, который не собиралась раскрывать до приезда в колонии. Она хотела проститься с теткой. Однако сэр Ральф категорически воспротивился этому намерению. Он побывал у госпожи де Карвахаль и знал, что та собирается встретить Индиану упреками и презрением. Он был возмущен ее лицемерной строгостью и не мог примириться с мыслью, что Индиана подвергнется ее нападкам. На следующий день, когда Дельмар с женою садились уже в дилижанс, сэр Ральф сказал им со своей обычной невозмутимостью: — Я часто говорил, друзья мои, что не хочу расставаться с вами. Но вы как будто не понимали, о чем шла речь, и не отвечали мне… Разрешите ли вы мне ехать с вами? — В Бордо? — спросил господин Дельмар. — На остров Бурбон, — ответил Ральф. — Помилуйте, — возразил господин Дельмар, — ну как можно так кочевать и связывать свою судьбу с людьми, будущее которых неопределенно, а благосостояние ненадежно! С нашей стороны было бы низостью воспользоваться вашей дружбой и допустить, чтобы вы пожертвовали ради нас всей своей жизнью и отказались от положения, которое вы занимаете в обществе. Вы богаты, молоды и свободны. Вам надо снова жениться, создать свою семью… — Не в этом дело, — ответил холодно Ральф. — Я не умею изворотливо облекать мысли в слова, искажающие их, и потому скажу откровенно то, что думаю. Мне показалось, что за последние полгода вы оба изменились по отношению ко мне. Быть может, я был в чем-то неправ, но из-за своей нечуткости не понял этого. Одного вашего слова достаточно, чтобы меня успокоить в том случае, если я ошибаюсь. Позвольте мне следовать за вами; если же я в чем-нибудь виноват, пора мне это сказать. Расставаясь со мною, вы должны снять с моей души мучительное сознание, что мне не удалось загладить свою вину. Полковник был так растроган этим бесхитростным и великодушным признанием, что забыл все обиды, нанесенные его самолюбию и разъединившие его с Ральфом. Он протянул ему руку, поклялся, что его дружба никогда не была более искренней и что он отвергает его предложение только из деликатности. Госпожа Дельмар молчала. Ральф, желая добиться от нее ответа, сделал над собою усилие и спросил ее сдавленным голосом: — А у вас, Индиана, осталась ли хоть капля дружеского расположения ко мне? Его слова пробудили в ней былую привязанность, она вспомнила об их детстве и о той задушевной сердечности, которая существовала когда-то в их отношениях. Со слезами на глазах они бросились в объятия друг другу, и Ральф едва не лишился чувств, ибо этого крепкого человека, с виду спокойного и сдержанного, обуревали сильные страсти. Побледнев, не в силах вымолвить ни слова, он сел, чтобы не упасть, и просидел так несколько мгновений; затем взял руку полковника и руку его жены. — В этот час, когда мы расстаемся, быть может, навсегда, — сказал он, — будьте со мною откровенны: вы не хотите, чтоб я ехал с вами, из-за меня или из-за вас? — Клянусь вам честью, — ответил Дельмар, — отказывая вам, я думал только о вашем благополучии. — Что касается меня, — сказала Индиана, — то вы прекрасно знаете, что я хотела бы никогда не расставаться с вами. — Было бы грешно усомниться в вашей искренности в такую минуту! — ответил Ральф. — Я верю вашему слову и благодарю вас обоих. И он исчез. Спустя полтора месяца бриг «Корали» готовился к отплытию из порта Бордо. Ральф написал своим друзьям, что приедет в Бордо к концу их пребывания в этом городе, но, по своему обыкновению, написал так лаконично, что невозможно было понять, хочет ли он только проститься или же решил ехать вместе с ними. Напрасно ждали они его до последней минуты; капитан уже дал сигнал к отплытию, а Ральфа все не было. Последние здания порта скрылись за зелеными берегами, и мрачные предчувствия овладели Индианой, и без того печальной и подавленной. Она ужаснулась при мысли, что отныне осталась одна на свете с ненавистным ей мужем, что ей предстоит жить и умереть подле него, без друзей, которые могли бы ее утешить, без родных, способных защитить ее от его деспотической власти. Но, обернувшись, она увидела позади себя на палубе спокойное и ласковое лицо Ральфа, который, улыбаясь, глядел на нее. — Так, значит, ты не покинул меня? — воскликнула она, заливаясь слезами, и бросилась к нему на шею. — И никогда не покину! — ответил Ральф, прижимая ее к груди. 23 Письмо госпожи Дельмар господину де Рамьеру Остров Бурбон, 3 июня 18… «Я решила не напоминать вам больше о себе, но, приехав сюда и прочитав письмо, которое вы передали мне накануне моего отъезда из Парижа, почувствовала, что должна вам ответить: в том состоянии отчаяния и горя, в каком я находилась тогда, я зашла слишком далеко, я заблуждалась на ваш счет и теперь хотела бы загладить перед вами свою вину — не как перед возлюбленным, а как перед человеком. Простите меня, Реймон, в ту ужасную минуту моей жизни вы показались мне чудовищем. Одним вашим словом, одним вашим взглядом вы лишили меня навсегда надежды и веры. Я знаю, что теперь уже никогда не буду счастлива, но все же надеюсь, что мне не придется презирать вас, — это было бы для меня последним ударом. Да, я сочла вас негодяем, хуже того — эгоистом. Я почувствовала к вам отвращение. Я пожалела, что остров Бурбон находится недостаточно далеко, мне хотелось бы скрыться от вас еще дальше, и негодование дало мне силы испить чашу горя до дна. Но когда я прочла ваше письмо, мне стало легче. Я не сожалею о вас, но и не чувствую к вам больше ненависти, и я не хочу, чтобы вы упрекали себя в том, что погубили мою жизнь. Будьте счастливы и беспечны, забудьте меня. Я еще жива и, может быть, проживу долго!.. В самом деле, вы ни в чем не виноваты: это я лишилась рассудка. У вас есть сердце — только я не нашла дороги к нему. Вы не лгали мне — я сама себя обманывала. Вы не были клятвопреступником или черствым человеком — вы просто не любили меня. О боже, вы не любили меня! А я? Неужели я мало вас любила? Но я не унижусь до жалоб, я пишу вам не для того, чтобы отравить тяжелыми воспоминаниями покой вашей теперешней жизни. Я не прошу у вас и сочувствия к моим страданиям, — у меня хватит сил перенести их одной. Теперь я лучше знаю, какая роль вам к лицу, и потому хочу вас оправдать и простить. Я не стану опровергать то, что вы мне пишете, — сделать это очень нетрудно. Не буду отвечать и на ваши рассуждения о том, в чем состоит мой долг. Успокойтесь, Реймон, я знаю, в чем он заключается: я любила вас слишком сильно, чтобы нарушить его необдуманным поступком. Незачем указывать мне, что люди стали бы презирать меня за мою ошибку, — все это было мне хорошо известно. Я знала, что навсегда запятнаю свою честь, знала, что все отвернутся от меня, проклянут, обольют грязью и что я не найду никого, кто бы пожалел и утешил меня. Да, я все это знала! Единственное мое заблуждение — это вера в вас, вера в то, что вы раскроете мне свои объятия и что на вашей груди я забуду горе, одиночество и людское презрение. Только одного я не ожидала — что вы откажетесь от моей жертвы уже после того, как я ее принесла. Я не представляла себе, что это может случиться. Когда я шла к вам, я предвидела, что сначала, повинуясь принципам и чувству долга, вы оттолкнете меня, но я была твердо уверена, что потом, узнав о неизбежных последствиях моего поступка, вы сочтете себя обязанным мне помочь. Нет, я никогда, никогда не думала, что вы предоставите мне одной пожинать горькие плоды и расплачиваться за все последствия моего опасного шага, вместо того чтобы открыть мне свои объятия и оградить своей любовью. Как смело бросила бы я тогда вызов всему свету, не убоялась бы его молвы, безразличной для меня и бессильной мне повредить! Уверенная в вашем чувстве, с каким презрением отнеслась бы я к людской ненависти! Моя страстная любовь к вам заглушила бы слабый голос совести! Живя только для вас, я забыла бы о себе! Я гордилась бы тем, что завоевала ваше сердце, и совсем не думала бы о своем позоре. Одного вашего слова, взгляда, поцелуя было бы достаточно, чтобы я почувствовала себя правой. Для людей с их законами не осталось бы места в нашей жизни. Да, я была безумна, да, я знала жизнь, как вы цинично выразились, по романам для горничных, по этим веселым и наивным выдумкам, увлекающим нас удачным завершением рискованных авантюр и возможностью несбыточного счастья. Вы сказали тогда ужасную правду, Реймон! Меня приводит в отчаяние и убивает то, что это действительно так. Одно только я недостаточно хорошо уясняю себе: почему мы столь различно отнеслись к преодолению непреодолимого? Почему я, слабая женщина, почерпнула в своем восторженном чувстве столько силы, что не побоялась поставить себя в невероятное, взятое из романов, положение, — а вы, сильный мужчина, не нашли в себе решимости последовать моему примеру? А между тем вы разделяли мои мечты о будущем, вы соглашались с моими безумными планами и поддерживали во мне несбыточную надежду. Вы выслушивали с улыбкой на лице и радостью в глазах мои детские фантазии, мои тщеславные и глупые замыслы и отвечали на них словами любви и признательности. Ведь и вы были слепы, непредусмотрительны и храбры на словах. Почему же вы стали благоразумны только в минуту опасности? Я всегда думала, что опасность привлекает человека, возбуждает в нем мужество, заставляет забыть о страхе, — вы же испугались в решительную минуту! Неужели вам, мужчинам, свойственна только физическая храбрость, которая бросает вызов смерти? Неужели вы неспособны на нравственную храбрость, которая может вынести любое несчастье? Вы так превосходно умеете объяснять все, — объясните же мне это, прошу вас. Может быть, все дело в том, что мы мечтали о разных вещах? Ведь я черпала храбрость в своей любви к вам, а вы — вы только вообразили, что любите меня, и поняли свою ошибку в тот день, когда я, уверенная в вашем чувстве, в свою очередь совершила ошибку, придя к вам. Великий боже! Каким странным заблуждением была ваша любовь, раз вы не предвидели всех препятствий и с ужасом осознали их лишь в ту минуту, когда настало время действовать, раз вы впервые заговорили о них, когда было уже поздно! К чему упрекать вас теперь? Разве вы вольны в своих чувствах? Разве от вас зависело любить меня вечно? Без сомнения, нет! Моя вина в том, что я не сумела внушить вам более прочную, настоящую любовь. Я ищу причину этому и не нахожу ее в своем сердце. Но, очевидно, она все же существует. Может быть, я слишком любила вас; может быть, моя нежность наскучила вам или утомила вас… Вы мужчина и, следовательно, любите свободу и наслаждения. Я была вам в тягость. Я пыталась иногда подчинить вас себе. Увы, все это небольшие грехи, и я не заслужила того, чтобы вы так жестоко покинули меня! Наслаждайтесь же свободой, купленной ценой моей жизни, — я больше не потревожу вас. Почему вы не преподали мне раньше этого жестокого урока? Я бы меньше страдала, и вы, вероятно, тоже. Будьте счастливы — это последнее желание моего разбитого сердца. Не призывайте меня к мыслям о боге, предоставьте нравоучения священникам, это их удел смягчать сердца грешников. Моя вера глубже вашей, я служу другому богу, но служу ему чище и лучше. Ваш бог — бог людей, он царь, основатель и поддержка вашей касты. Мой бог — бог вселенной, создатель, надежда и опора всего живущего. Ваш бог создал все только для вас одних; мой же сотворил все живые создания на пользу друг другу. Вы считаете себя хозяевами мира, а я думаю, что вы просто тираны. Вы уверены, что бог покровительствует вам, что он разрешил вам захватить всю власть на земле, — по-моему, он терпит это до поры до времени, и настанет день, когда вы все, как песчинки, будете сметены его дыханием. Нет, Реймон, вы не знаете бога, или, лучше, позвольте мне повторить вам то, что вам сказал однажды Ральф в Ланьи: «Вы ни во что не верите». Ваше воспитание и потребность в неограниченной власти, которую вы противопоставляете «грубой силе народа», побудили вас слепо принять верования ваших отцов; но сердцем вы не верите в существование бога и, должно быть, никогда не молились ему. У меня же есть вера, какой у вас, безусловно, нет: я верю в бога, но я отвергаю придуманную вами религию; все ваши правила морали, все ваши заповеди отражают интересы вашего общества; вы возвели их в законы и утверждаете, будто они исходят от самого бога, уподобляясь тем самым священнослужителям, которые создали религиозные обряды, чтобы упрочить свое богатство и власть над народами. Но все это обман и нечестие. Я верю в бога и понимаю его, и я прекрасно знаю, что между ним и вами нет ничего общего; поклоняясь ему всей душой, я не могу быть с теми, кто постоянно стремится уничтожить его деяния и осквернить его дары. Не подобает злоупотреблять именем бога для того, чтобы сломить сопротивление слабой женщины, заглушить жалобу ее разбитого сердца. Бог не хочет, чтобы угнетали и губили творения рук его. Если бы он по благости своей вмешался в наши жалкие дела, он сломил бы сильного и поддержал бы слабого; он поднял бы свою могучую десницу и уравнял бы всех нас, как воды морей. Он сказал бы рабу: «Сбрось оковы и беги на холмы, где я создал для тебя воды, цветы и солнце». Он сказал бы королям: «Отдайте свою багряницу нищим, дабы послужила она им подстилкою, и идите спать в долины, где я разостлал для вас ковер из мха и вереска». Он сказал бы сильным: «Преклоните колена и переложите на плечи свои бремя ваших слабых братьев; отныне вы будете нуждаться в них, ибо я наделю их силой и мужеством». Вот каковы мои мечты. Они принадлежат другой жизни, другому миру, где закон сильного не будет угнетать слабого, где сопротивление и бегство не будут преступлением, где человека, если он, подобно антилопе, ускользнувшей от пантеры, сумел вырваться из-под власти другого человека, не закуют в цепи властью закона и не бросят к ногам врага; где его не будут оскорблять, уступая голосу предрассудков, и непрестанно попрекать: «Ты подлец и негодяй! Как посмел ты не смириться и не раболепствовать?». Нет, не говорите мне о боге, в особенности вы, Реймон. Не прибегайте к его имени для того, чтобы послать меня в изгнание и заставить молчать. Подчиняясь, я уступаю только власти людей. Если бы я послушалась голоса моего сердца и того благородного инстинктивного чувства, которое и является, быть может, истинной совестью у смелых и сильных натур, я убежала бы в пустыню, сумела бы обойтись без помощи, без защиты и любви. Я поселилась бы одна среди наших прекрасных гор, забыла бы о тиранах, о несправедливых и неблагодарных людях. Но, увы! Человек не может обойтись без себе подобных, и даже Ральф не может жить один. Прощайте, Реймон! Постарайтесь быть счастливым без меня. Я прощаю вам то зло, которое вы причинили мне. Вспоминайте меня иногда вместе с вашей матушкой — это самая лучшая женщина из всех, кого я знала. Помните, что в моем сердце нет ни горечи, ни чувства мести. Моя печаль достойна моей былой любви к вам. Индиана». Несчастная Индиана слишком много брала на себя. Чувство собственного достоинства продиктовало ей эти слова глубокой и спокойной печали. Оставаясь наедине с собой, она предавалась самому бурному отчаянию. Порою, впрочем, луч необъяснимой надежды загорался перед ее затуманенным взором. Может быть, она еще не потеряла окончательно веры в любовь Реймона, несмотря на жестокий урок, полученный ею, несмотря на ужасные мысли, ежедневно напоминавшие ей о том, каким холодным и равнодушным становился этот человек, когда дело не касалось его личных выгод или удовольствий. Мне кажется, если бы Индиана не закрывала глаза на горькую правду, она не могла бы влачить дальше свою изломанную, жалкую жизнь. Женщины неразумны по самой своей природе. Как будто для того, чтобы уравновесить их явное превосходство над мужчинами в тонкости душевных восприятий, небо намеренно вложило в их сердца слепую суетность и глупое легковерие. И, чтобы овладеть этими нежными существами, такими податливыми и трогательными, быть может, нужно лишь умело их превозносить и льстить их самолюбию. Иногда мужчины, совершенно не имеющие влияния на своих собратьев, приобретают безграничную власть над женской душой. Лесть — это ярмо, под которое женщины сами подставляют свои легкомысленные и пылкие головки. Горе мужчине, желающему быть искренним в любви: его постигнет судьба Ральфа! Вот мой ответ тому, кто стал бы говорить, что Индиана — натура исключительная и что заурядная женщина не проявляет в своем сопротивлении мужу ни такого хладнокровного упорства, ни такой удручающей покорности. Я напомнил бы ему об оборотной стороне медали и указал бы на жалкую слабость, которую Индиана питала к Реймону, на ее безрассудное ослепление. Я спросил бы его, где он найдет женщину, которая не умела бы с равной легкостью обманывать других и обманываться сама; которая не могла бы в продолжение десяти лет хранить в своем сердце надежду и потом в минуту безумия опрометчиво поставить все на карту, которая не была бы столь же покорной в объятиях своего избранника, сколь неприступной и сильной — перед человеком, ею не любимым. 24 Между тем семейная жизнь госпожи Дельмар протекала теперь гораздо спокойнее. Вместе с мнимыми друзьями исчезли и многие неприятности, которые только усугублялись стараниями этих ретивых и услужливых посредников. Сэр Ральф, молчаливый и с виду ко всему безучастный, лучше их всех умел сглаживать мелкие недоразумения, которые так легко раздуть в ссору при помощи сплетен. Впрочем, Индиана проводила почти все время в одиночестве. Дом их был расположен в горах над городом, и каждое утро господин Дельмар, державший свои товары на складе в порту, уходил туда на весь день заниматься торговыми делами, которые он вел с Индией и Францией. Сэр Ральф, поселившийся вместе с ними, всячески скрашивал им жизнь и делал это так деликатно, что они даже не замечали его благодеяний. Он изучал естественные науки и наблюдал за работами на плантации. Индиана вернулась к своим прежним привычкам и в ленивом безделье, столь свойственном креолкам, проводила знойные часы дня в гамаке, а длинные вечера — в уединении гор. Остров Бурбон представляет собой огромный конус, основание которого занимает площадь размером около сорока лье, а гигантские вершины поднимаются на высоту тысячи шестисот туазов. Почти со всех точек этой огромной горы, за острыми скалами, узкими долинами и высокими лесами, взору открывается голубое море, сливающееся на горизонте с небом. Из окна своей спальни, сквозь расщелину поросшей лесом горы, покатый склон которой находился как раз напротив их жилища, Индиане видны были белые паруса, скользившие по Индийскому океану. В продолжение тихих дневных часов это зрелище привлекало ее взоры и превращало ее печаль в какое-то беспросветное и безысходное отчаяние. Чудесный пейзаж совсем не вызывал в ней поэтического восторга, наоборот — при виде этих красот природы ее мысли становились еще мрачнее и безотраднее. Она опускала соломенную штору на окне и, стараясь скрыться даже от дневного света, проливала наедине жгучие и горькие слезы. По вечерам, когда ветерок с гор приносил ей запах цветущих рисовых полей, она уходила в саванну и оставляла Дельмара и Ральфа наслаждаться на веранде ароматным настоем фахама и курить сигареты. Она взбиралась на вершину какой-нибудь доступной для подъема скалы — кратера потухшего вулкана — и смотрела оттуда на заходящее солнце, зажигавшее ярким пламенем облака и рассыпавшее золотую и рубиновую пыль на шелестящие верхушки сахарного тростника и на сверкающую поверхность выступающих из воды рифов. Она редко спускалась в ущелье реки Сен-Жиль, потому что вид моря причинял ей страдания, и в то же время оно неотразимо притягивало ее своими обманчивыми миражами. Ей казалось, что за волнами и туманной далью перед ее взором предстанет волшебное видение иной земли. И действительно, порой скользящие облака принимали фантастические контуры: то ей мерещилось, что на поверхности моря встает гигантская белая волна, похожая по очертаниям на фасад Лувра; то два квадратных паруса выплывали внезапно из тумана и представлялись ей башнями собора Парижской богоматери в тот час, когда над Сеною поднимается густой туман, окутывающий основание собора и башни кажутся повисшими в воздухе; или же клочья розовых облаков своей изменчивой формой напоминали ей причудливую архитектуру огромного города. Индиана все еще находилась во власти прошлого и вся трепетала от радости при виде воображаемого Парижа, хотя в действительности время, проведенное в этом городе, было самой тяжелой порой ее жизни. Странное состояние овладевало ею тогда. Она находилась на головокружительной высоте над землей, у ног ее извивались ущелья, отделявшие ее от океана, и при взгляде на них ей казалось, что она — стрела, выпущенная в воздушное пространство и с необычайной быстротой приближающаяся к чудесному городу, который создало ее воображение. Вся во власти своей мечты, она машинально цеплялась за скалу, служившую ей опорой. И если бы кто-нибудь увидел тогда ее жадный взор, высоко вздымавшуюся грудь и дикую радость, которая озаряла ее лицо, он подумал бы, что перед ним безумная. А между тем это были единственные часы радости, единственные отрадные минуты, о которых она мечтала в продолжение целого дня. Если бы мужу вздумалось запретить ей эти одинокие прогулки, я не знаю, чем бы она заполнила свое существование, потому что она жила только своими иллюзиями, пламенным стремлением к тому, что нельзя было назвать, ни воспоминанием, ни ожиданием, ни надеждой, ни сожалением, а только страстным, пламенным желанием. Так проводила она под небом тропиков целые недели и месяцы, предаваясь пустой мечте, любя и лаская лишь тень. Ральф также выбирал для своих прогулок мрачные и тенистые места, куда не долетало дыхание морского ветра, ибо вид океана стал ему ненавистен, равно как и мысль о новом путешествии. В его воспоминаниях Франция была каким-то проклятым местом. Там он был так несчастен, что подчас терял мужество, несмотря на то, что привык к горю и терпеливо переносил страдания. Он всеми силами старался забыть об этой стране. Хоть он и разочаровался в жизни, ему все же хотелось жить, пока он чувствовал, что кому-то нужен. Итак, он всячески избегал говорить о своем пребывании во Франции. Чего бы он ни дал, чтобы вырвать из памяти госпожи Дельмар это ужасное воспоминание! Но он мало надеялся на успех: он знал, что неловок и некрасноречив, и потому избегал Индианы и не пытался чем-нибудь развлечь ее. Из-за своей чрезмерной сдержанности и деликатности он по-прежнему казался холодным и эгоистичным. Он уходил один со своими страданиями как можно дальше от людей, и, видя, как он целыми днями блуждает по лесам и горам в погоне за птицами или насекомыми, можно было подумать, что это охотник или натуралист, всецело поглощенный своей невинной страстью и нисколько не интересующийся сердечными делами, волнующими окружающих. На самом же деле охота и занятия науками были для него только предлогом, помогавшим ему скрывать свои горькие и тягостные думы. Конусообразный остров Бурбон на всем своем протяжении изрезан узкими ущельями, на дне которых горные речки катят свои прозрачные бурные воды; одно из таких ущелий носит название Берника. Это очень живописное место — глубокая и узкая долина, зажатая между двумя рядами отвесных скал, склоны которых покрыты цепляющимся за камни кустарником и зарослями папоротника. В расщелине между двумя скалами течет ручеек. У края расщелины ручей низвергается с огромной высоты и образует на месте своего падения небольшое озеро, заросшее тростником. Водяная пыль стоит над ним. По его берегам и по берегам ручейка, вытекающего из полноводного озера, растут бананы, личи и померанцевые деревья, покрывающие все ущелье своей темной пышной зеленью. Сюда-то и скрывался Ральф от жары и людей. Все его прогулки кончались у этого излюбленного им места. Однообразный шум прохладного водопада успокаивал его. Когда его сердце сжималось от тайных и никем не понятых мук, он приходил сюда и здесь в никому не ведомых слезах и молчаливых жалобах изливал свое горе и нерастраченную силу своей души и молодости. Чтобы вам стал понятнее характер Ральфа, следует, может быть, сказать, что по крайней мере половина его жизни прошла в глубине этого ущелья. Сюда приходил он в своем раннем детстве, здесь учился стойко переносить несправедливость родителей, здесь набирался душевных сил для борьбы с жестокой судьбой и здесь же выработал в себе твердость, ставшую впоследствии его второй натурой. Сюда, будучи уже подростком, он приносил на плечах крошку Индиану, укладывал ее спать на прибрежную траву, а сам удил рыбу в прозрачной воде или лазил по скалам в поисках птичьих гнезд. Одиночество его нарушали только чайки, буревестники, водяные курочки и морские ласточки. Эти береговые птицы, гнездившиеся в расселинах неприступных скал, то и дело взмывали вверх или камнем падали вниз, парили и кружились над пропастью. К вечеру они собирались беспокойными стаями и наполняли гулкое ущелье своими резкими, хриплыми криками. Ральфу доставляло удовольствие следить за их величественным полетом, слушать их тоскливые голоса. Он называл их своей маленькой ученице, рассказывал об их жизни, обращал ее внимание на красивую мадагаскарскую уточку с оранжевым брюшком и изумрудной спинкой, вместе с ней восхищался полетом фаэтона, который иногда залетал на эти берега. Эта птица с алыми перьями, похожими на соломинки, может за несколько часов перелететь с острова Маврикия на остров Родригес, куда она всегда возвращается на ночь к своему выводку, пролетев над морем двести миль. Буревестники также прилетали сюда, чтобы посидеть на скалах, распустив заостренные крылья, оглашая воздух громкими жалобными криками; прилетал сюда и царь морей — большой фрегат с раздвоенным хвостом, свинцовым оперением и изогнутым клювом; птица эта так редко опускается на землю, точно воздух — ее единственная стихия, а движение — естественное состояние. Пернатые обитатели скал, по-видимому, привыкли к двум детям, постоянно вертевшимся около их гнезд, и почти не пугались при их приближении. Когда Ральф влезал на скалу, где они только что расположились, они взлетали черной стаей и, как бы назло ему, садились немного выше. Индиана смеялась, следя за ними, а затем осторожно уносила в своей соломенной шляпе яйца, добытые для нее Ральфом зачастую с большим трудом, так как ему приходилось смело отвоевывать их у крупных морских птиц, защищавших их своими сильными крыльями. Воспоминания возникали, проносились в голове Ральфа и наполняли его душу горечью, так как времена изменились и маленькая девочка — его всегдашняя спутница — перестала быть его другом или, во всяком случае, не была с ним так откровенна и доверчива, как прежде. Хотя он вновь обрел ее привязанность и она окружала его вниманием и заботами, между ними еще стояло что-то, мешавшее им быть откровенными, — это было воспоминание, которое владело всеми их помыслами. Ральф знал, что не может коснуться этого вопроса. Однажды — в минуту опасности — он осмелился это сделать, но его мужественная попытка ни к чему не привела. Повторить ее теперь было бы бесполезной жестокостью, и Ральф скорее решился бы оправдать Реймона, этого светского человека, к которому он чувствовал сильнейшее презрение, чем вынести ему справедливый приговор и тем увеличить горе Индианы. Итак, он молчал и даже избегал ее. Хотя они жили под одной крышей, он ухитрялся видеться с нею только за столом; и все же, словно провидение, он тайно оберегал ее. Он покидал плантацию только в те часы, когда жара удерживала ее в гамаке; вечером, когда она уходила на прогулку, он под разными предлогами оставлял Дельмара одного на веранде, а сам отправлялся к подножию скал и ждал ее в том месте, где, как ему было известно, она имела обыкновение сидеть. Он проводил там целые часы, поглядывая на нее сквозь ветви деревьев, слабо освещенных восходящей луной, но никогда не приближался к ней и не осмеливался нарушить хотя бы на мгновение ее печальную задумчивость. Когда она спускалась в долину, она всегда встречала его на берегу быстрого ручья, вдоль которого шла тропинка к их дому. Он ждал ее обычно, сидя на одном из огромных валунов, омываемых серебристыми струйками журчащей воды. Когда белое платье Индианы показывалось на берегу, Ральф молча поднимался, предлагал ей руку и доводил до двери, не произнося ни слова, если только она сама, чувствуя себя более грустной и подавленной, чем обычно, не начинала какой-нибудь разговор. Потом, расставшись с ней, он уходил к себе в спальню, но не ложился, пока все в доме не засыпали. Если Дельмар повышал голос, Ральф, воспользовавшись первым попавшимся предлогом, шел к нему и старался успокоить или отвлечь его, ни в коем случае не давая понять, что делает это намеренно. Их жилище по сравнению с домами наших краев можно было бы назвать прозрачным, и, чувствуя себя постоянно на виду, полковник невольно обуздывал свой нрав. Вечное присутствие Ральфа, при малейшем шуме появлявшегося в качестве третьего лица между ним и его женой, принуждало господина Дельмара сдерживаться, ибо полковник был достаточно самолюбив и умел взять себя в руки при этом молчаливом, но суровом свидетеле. Для того чтобы сорвать дурное настроение, накопившееся за день и вызванное различными неприятностями делового характера, полковник ждал, когда его строгий судья отправится спать. Но напрасно — тайное око, казалось, постоянно наблюдало за ним: стоило ему произнести резкое слово, стоило громко крикнуть, как тотчас же из спальни Ральфа доносился звук передвигаемой мебели или шарканье ног, и полковник умолкал, поняв, что осторожный и терпеливый покровитель его жены не дремлет. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 25 Смена кабинета 8 августа произвела большое смятение во Франции и нанесла жестокий удар благополучию Реймона. Он не принадлежал к числу тех слепых честолюбцев, которые радовались мимолетной победе. В политику он вкладывал всю свою душу, на ней строил все планы на будущее. Он надеялся, что король, вступив на путь искусных компромиссов, сможет еще долго сохранять в стране равновесие, необходимое для спокойного существования старинных дворянских семей. Но появление Полиньяка разрушило эту надежду. Реймон был слишком дальновиден и слишком хорошо знал «новое» общество, чтобы строить свои расчеты в надежде на временный успех. Он понял, что его благополучие пошатнулось вместе с монархией и что его состояние, а может быть, даже и сама жизнь, висит на волоске. Он очутился в щекотливом и затруднительном положении. Честь обязывала его преданно служить королевскому дому, интересы которого были до сих пор тесно связаны с его собственными, несмотря на всю опасность такой преданности, — в этом отношении он не мог поступиться своею совестью и изменить памяти предков. Но, как человек осторожный и рассудительный, он не одобрял совершенно явно проявлявшегося стремления установить неограниченную монархию, — это, как он сам говорил, противоречило его внутренним убеждениям. Такое направление политики угрожало его карьере и, что даже хуже, выставляло в смешном свете его, известного публициста, который не раз смело обещал от лица королевской власти справедливое отношение ко всем и выполнение клятвенно взятых на себя обязательств. И вот теперь действия правительства полностью опровергли неосмотрительные заверения молодого политика; спокойные и равнодушные люди, еще два дня назад поддерживавшие конституционную монархию, переходили теперь в оппозицию и называли обманом все, что писалось Реймоном и его единомышленниками. Наиболее вежливые обвиняли их в непредусмотрительности и бездарности. Для Реймона было большим унижением прослыть простофилей после того, как он играл такую видную роль в монархической партии. В глубине души он начинал проклинать и презирать вырождавшуюся монархию, в своем падении увлекавшую его за собой. Ему хотелось бы отойти от нее до того, как наступит час решительной борьбы, но сделать это так, чтобы все приличия были соблюдены. В течение некоторого времени он прилагал невероятные усилия, чтобы завоевать доверие и того и другого лагеря. Тогдашние оппозиционеры охотно допускали в свои ряды новых сторонников. Им нужны были люди, а так как они не требовали от новообращенных особых доказательств преданности, то привлекли многих недовольных. Впрочем, они не гнушались также и представителями знатных фамилий, и ежедневно при помощи ловкой лести в газетах им удавалось привлечь на свою сторону наиболее видных приверженцев рушившейся монархии. Лесть эта не могла обмануть Реймона, но он не отвергал ее, так как был уверен в том, что сумеет извлечь из нее пользу. С другой стороны, защитники престола делались все нетерпимее, по мере того как их положение становилось все более и более безнадежным. Они беспощадно и необдуманно изгоняли из своих рядов самых нужных им людей и вскоре начали высказывать недовольство и проявлять недоверие по отношению к Реймону. Реймон, больше всего на свете дороживший своей доброй славой как одним из важнейших преимуществ в жизни, не знал, как выпутаться из затруднительного положения, но он — очень кстати — заболел острым ревматизмом и принужден был временно отказаться от всяких дел и уехать в деревню вместе с матерью. В уединении Реймон страдал от сознания, что заживо похоронен и не может принять участие в лихорадочной деятельности распадающегося общества; что не может примкнуть к тому или другому лагерю, не только из-за болезни, но и потому, что затрудняется в выборе; что не может стать под развевающиеся повсюду воинственные знамена, призывающие к решительной борьбе даже самых незначительных и неспособных людей. Жестокие боли, одиночество, скука и лихорадка незаметно изменили направление его мыслей. Впервые, быть может, он задавал себе вопрос: стоит ли высший свет тех усилий, которые он прилагал для того, чтобы снискать его благоволение? Видя, как все равнодушны к нему, как быстро были забыты его выдающиеся способности и слава, он осудил высший свет. И хотя его надежды были обмануты, сознание, что он смотрел на общество лишь как на средство к достижению своих корыстных целей и что он достиг их только благодаря самому себе, утешало Реймона. Ничто не укрепляет так эгоизма, как подобные рассуждения. Реймон пришел к выводу, что для счастья светского человека необходимы удача и в общественной и в личной жизни, и победы в свете, и семейные радости. Мать, самоотверженно ухаживавшая за ним во время болезни, сама опасно заболела. Настал его черед забыть о своих недугах и позаботиться о ней, но это было выше его сил. Сильные и страстные натуры в минуты опасности становятся выносливыми и выказывают чудеса стойкости, но слабые и вялые люди неспособны на такой душевный подъем. Хотя Реймон и был, по мнению общества, хорошим сыном, у нега не хватило физических сил, и он не вынес такого напряжения. Прикованный к постели, видя у своего изголовья лишь слуг или немногих друзей, изредка навещавших его и спешивших скорее окунуться в водоворот общественной жизни, Реймон вспомнил Индиану и искренне пожалел о ней, ибо сейчас она была ему очень нужна. Он вспомнил, с какой трогательной заботой она ухаживала за своим старым ворчливым мужем, и представил себе, какой нежностью и вниманием окружила бы она своего возлюбленного. «Если бы я принял ее жертву, — размышлял он, — она была бы опозорена, но какое значение имело бы это для меня в настоящее время? Я не был бы теперь одинок. Пусть легкомысленный, эгоистичный свет „покинул бы меня“, та, от которой все отвернулись, сидела бы, любящая и преданная, у моих ног; она плакала бы вместе со мной и облегчала бы мои страдания. Зачем я оттолкнул эту женщину? Она так любила меня, что счастье, которое она подарила бы мне, заставило бы ее забыть о людском презрении». Он решил, что непременно женится, как только выздоровеет, и принялся перебирать в своей памяти имена и лица, обращавшие на себя внимание в буржуазных и аристократических салонах. Восхитительные видения проносились в его мечтах: красивые головки, украшенные цветами, белоснежные плечи с накинутыми на них боа из лебяжьего пуха, стройные талии, стянутые атласными и муслиновыми корсажами; пленительные призраки реяли на прозрачных крыльях перед тяжелым, лихорадочным взором Реймона. Но он представлял себе этих пери только в благоуханном вихре бала. Очнувшись, он спрашивал себя, могут ли их розовые губки улыбаться не только кокетливо, могут ли их белые ручки врачевать душевные раны, могут ли они, при всем своем тонком и блестящем уме, утешить и развлечь измученного тоской больного? Реймон был человеком рассудительным и потому больше чем кто-либо другой опасался женского кокетства и ненавидел эгоизм, так как отлично понимал, что такие свойства характера не могут принести ему счастья. Выбрать себе жену было не менее трудно для Реймона, чем прийти к определенным политическим убеждениям. Одни и те же причины побуждали его не торопиться и действовать осторожно в обоих вопросах. Он принадлежал к строгой аристократической семье, не простившей бы ему неравного брака, а между тем прочным состоянием владели теперь только плебеи. По всей вероятности, буржуазии суждено было прийти на смену дворянству, и, чтобы сохранить за собой главенствующее положение, нужно было стать зятем промышленника или биржевика. Реймон считал, что самым разумным было бы подождать и посмотреть, откуда дует ветер, прежде чем решиться на шаг, от которого будет зависеть все его будущее. Эти практические размышления ясно показали ему, что чувство в светских браках играет ничтожную роль; поэтому надежду найти себе когда-нибудь спутницу жизни, достойную любви, он мог основывать только на счастливой случайности. Пока что болезнь затягивалась, и надежда на лучшее будущее не могла уменьшить страданий, испытываемых в настоящем. Он пришел к печальному выводу, что был слеп в тот день, когда отказался похитить госпожу Дельмар, и теперь проклинал себя за то, что не понял своей собственной выгоды. Как раз в это время он получил письмо, написанное Индианой с острова Бурбон. То, что Индиана, несмотря на несчастья, которые, казалось, должны были сломить ее, сохранила непоколебимую и мрачную силу духа, произвело на Реймона огромное впечатление. «Я неправильно судил о ней, — подумал он, — она по-настоящему любила меня, любит и сейчас; ради меня она готова совершить геройские подвиги, на какие обычно неспособны женщины, и, может быть, стоит мне сказать только слово, и она прилетит ко мне с другого конца света. К сожалению, для того, чтобы это проверить, потребуется шесть, даже восемь месяцев, а то бы я обязательно попробовал!» Он заснул с этой мыслью, но вскоре проснулся от суматохи, поднявшейся в соседней комнате. Он с трудом встал, надел халат и еле дошел до спальни матери; госпоже де Рамьер было очень плохо. Только утром к ней вернулись силы. Она понимала, что ей осталось жить недолго, и последними ее мыслями были мысли о будущем сына. — Во мне вы теряете вашего лучшего друга, — сказала она ему. — Молю бога, чтобы взамен меня он послал вам достойную вас жену! Но будьте осторожны, Реймон, и не жертвуйте ради честолюбия спокойствием всей вашей жизни. Увы, только одну женщину хотела бы я назвать своей дочерью, но небо уже распорядилось ее судьбой. Однако, сын мой, Дельмар уже стар и немощен, — кто знает, может быть, длительное путешествие окончательно подорвало его силы. Уважайте честь его жены, пока он жив, но если, как мне кажется, он вскоре последует за мной, помните, что на свете есть женщина, любящая вас почти так же сильно, как любила вас мать. Вечером госпожа де Рамьер скончалась на руках сына. Горе Реймона было искренним и глубоким. Утрата его была так тяжела, что тут не могло быть места притворным чувствам или расчету. Мать была ему по-настоящему нужна, с ее смертью он лишился огромной нравственной поддержки. Он обливал горькими слезами ее восковой лоб и потухшие глаза. Он обвинял небо, проклиная судьбу и плакал также об Индиане. Он упрекал бога за то, что тот не дает ему должного счастья, поступает с ним как с обыкновенным смертным, лишает его сразу всего. Затем он усомнился в самом существовании бога, который так покарал его, и предпочел лучше отречься от него, чем подчиниться его воле. Соприкоснувшись с жестокой действительностью, все иллюзии Реймона рассеялись как дым, и в сильном жару он снова слег в постель, обессиленный и поверженный, как развенчанный монарх или падший ангел. Немного оправившись, он стал интересоваться тем, что происходит во Франции. Положение в стране все ухудшалось, народ отказывался платить налоги. Реймон поражался глупому ослеплению монархической партии и, решив не вмешиваться пока что в драку, уединился в Серей, где предался грустным воспоминаниям о матери и госпоже Дельмар. Постоянно возвращаясь к одной и той же мысли, которая вначале только мелькнула у него в голове, он пришел к тому выводу, что Индиана отнюдь не потеряна для него и при желании он может вернуть ее. В осуществлении этого проекта он видел немало трудностей, но еще больше преимуществ. Не в его интересах было ждать, пока она овдовеет, и жениться на ней, как советовала ему госпожа де Рамьер. Дельмар мог прожить еще двадцать лет, да и Реймон вовсе не собирался отказываться от возможности сделать впоследствии блестящую партию. Его богатое и живое воображение рисовало ему более заманчивую картину. Он полагал, что без особого труда может подчинить Индиану своей воле; он чувствовал в себе достаточно хитрости и ловкости, чтобы сделать из этой возвышенной и пылкой женщины покорную и преданную возлюбленную. Он мог бы укрыть ее от нападок общественного мнения, ограничив ее жизнь домашним очагом, хранить ее, как сокровище, в своем уединении и в моменты одиночества и грусти черпать счастье в ее чистой и благородной привязанности. Гнев мужа тоже не страшил его. Ведь не явится же он разыскивать жену за три тысячи лье, когда торговые дела требуют его присутствия в другой части света. Индиана не будет стремиться к развлечениям и свободе после тяжелых испытаний, приучивших ее к покорности. Ей нужна только его любовь, а Реймон чувствовал, что полюбит ее из благодарности, как только она окружит его заботами. Он вспоминал также о том постоянстве и нежности, какие она выказывала ему в долгие дни его охлаждения и равнодушия. Он строил планы, как сохранить свою свободу и в то же время не дать Индиане повода к жалобам; он рассчитывал приобрести над ней такую власть, чтобы со временем она согласилась на все, даже на его брак. Все это казалось ему вполне осуществимым: он знал многочисленные примеры таких тайных связей, существовавших, несмотря на традиции и законы общества, так как благодаря осторожности и ловкости удавалось держать их в тайне и ограждать от людского осуждения. «Впрочем, — добавил он мысленно, — эта женщина готова принести мне любую жертву. Для меня она приедет с другого конца света и, не думая, чем будет ее жизнь, отрежет себе путь к отступлению. Общество сурово только к мелким и заурядным проступкам; необычайная смелость поражает, исключительное несчастье обезоруживает. Ее пожалеют, возможно даже начнут восхищаться поступком этой женщины, совершившей для меня то, на что ни одна другая не отважилась бы. Ее будут порицать, но смеяться над ней не будут; и никто не осудит меня за то, что я взял ее под свою защиту после такого несомненного доказательства ее любви, а может быть, начнут даже превозносить мое мужество. Во всяком случае, у меня найдутся защитники, а мое поведение станет предметом неразрешимых споров и даже будет истолковано в мою пользу. Свет любит иногда, чтобы с ним не считались, он не восхищается теми, кто идет избитыми путями. В наше время надо управлять общественным мнением, подстегивая его ударами хлыста». Под влиянием этих мыслей он написал госпоже Дельмар. Письмо его было именно таким, какого можно было ожидать от этого ловкого и опытного человека. Оно дышало любовью, печалью и звучало правдиво. Увы, каким же гибким тростником является правда, если она гнется под первым порывом ветра! Однако Реймон был настолько умен, что не высказал в письме открыто своего желания. Он притворился, что смотрит на возможность возвращения Индианы как на несбыточное счастье, и на этот раз очень немного распространялся об ее обязанностях и долге. Он передал ей последние слова матери, яркими красками изобразил отчаяние, в какое повергла его ее смерть, тоску одиночества и опасность своего положения. Обрисовал мрачную и грозную картину революции, назревающей во Франции, и выразил притворную радость, что он в одиночестве встретит надвигающийся ураган. Он дал понять Индиане, что для нее настало время проявить ту преданность и верность, которыми она так похвалялась. Затем Реймон сетовал на свою судьбу, говоря, что дорого заплатил за свою добродетель, что несет тяжелый крест, что сам осудил себя на вечное одиночество, несмотря на то, что держал счастье в своих руках. «Не говорите мне больше о том, что вы любили меня, — прибавил он, — это отнимет у меня последние силы, лишит меня мужества, и я начну проклинать свою решимость и ненавидеть свой долг. Скажите, что вы счастливы, что забыли меня, — для того, чтобы я не стремился порвать цепи, которые разъединяют нас». Короче говоря, он писал, что чувствуя себя несчастным, а это значило дать Индиане понять, что он ждет ее. 26 Прошло три месяца с момента отправки этого письма и до прибытия его на остров Бурбон, а положение госпожи Дельмар за это время стало совсем невыносимым из-за одного домашнего происшествия, имевшего для нее огромное значение. У нее сложилась грустная привычка ежедневно записывать все огорчения, накопившиеся за день. В этом дневнике своей скорби она обращалась к Реймону, и, хотя не собиралась посылать ему эти строки, тем не менее то горько сетуя, то вся горя от волнения, она делилась с ним своими горестными переживаниями и чувствами, которые не могла в себе заглушить. Записи эти попали в руки Дельмару, вернее — он попросту взломал шкатулку, где они хранились вместе с прежними письмами Реймона, и прочел их, дрожа от ревности и злобы. В первую минуту полковник от ярости потерял власть над собой; задыхаясь и сжав кулаки, он стал ждать возвращения жены с прогулки. Если бы она пришла несколькими минутами позже, то, может быть, несчастный Дельмар успел бы прийти в себя; но по воле рока она почти тут же вернулась домой. Не будучи в состоянии произнести ни слова, он схватил ее за волосы, бросил наземь и ударил ногой по голове. Как только Дельмар увидел кровавый след на ее лбу, он сам себе стал противен за столь жестокое обращение со слабым существом; в ужасе от содеянного, он убежал и, запершись у себя в спальне, зарядил пистолеты, чтобы пустить себе пулю в лоб. Но в тот момент, когда полковник собирался выполнить свое намерение, он увидел на веранде Индиану, — она поднялась с земли и со спокойным и холодным видом вытирала кровь, струившуюся по ее лицу. Сперва он обрадовался, что она жива, но затем гнев его разгорелся с новой силой. — Это пустая царапина, а следовало бы убить тебя! Нет, я не покончу с собой — я не хочу, чтобы ты наслаждалась в объятиях своего любовника! Не хочу, чтоб вы были счастливы! Буду жить назло вам обоим, буду смотреть, как ты сохнешь с тоски и горя, проучу насмеявшегося надо мной подлеца. Он продолжал бесноваться, когда Ральф вошел на веранду через другую дверь и увидел Индиану, растрепанную, в ужасном состоянии после только что происшедшей дикой сцены. Однако она не обнаружила никакого страха, не кричала, не молила о пощаде. Она была измучена жизнью и, казалось, даже хотела, чтобы Дельмар совершил убийство, а потому нарочно не звала на помощь. Во всяком случае, Ральф, находившийся в это время поблизости, не слышал никаких криков. — Индиана, — воскликнул он, отшатнувшись от нее в ужасе и изумлении, — кто ранил вас?! — Вы еще спрашиваете! — ответила она с горькой усмешкой. — Кто другой, как не «ваш друг»? Только у него поднимется рука на такое дело, только он имеет на это право. Ральф швырнул на землю свою бамбуковую трость. Ему не нужно было оружия, голыми руками хотел он задушить Дельмара. В два прыжка очутился он у его двери и выбил ее ударом кулака… Дельмар лежал на полу, лицо его побагровело, шея раздулась, он задыхался от апоплексического удара. Ральф подобрал разбросанные по полу бумаги. Узнав почерк Реймона и увидав взломанную шкатулку, он понял, что здесь произошло. Бережно собрав эти компрометирующие листки, он сейчас же передал их госпоже Дельмар и посоветовал немедленно сжечь их. По всей вероятности, Дельмар не успел еще прочесть все. Затем он попросил ее уйти к себе, а сам собирался тем временем созвать слуг на помощь полковнику. Но Индиана не захотела ни сжечь бумаги, ни скрыть нанесенную ей рану. — Нет, — высокомерно ответила она. — Я не хочу. Этот человек не пожелал в свое время утаить от госпожи де Карвахаль мое бегство, он поспешил разгласить то, что называл моим позором. Пусть же все видят теперь знак его позора, который он сам постарался запечатлеть на моем лице. Странная справедливость, требующая, чтобы один человек скрывал преступление другого, в то время как этот другой присваивает себе право безжалостно клеймить позором свою жертву! Когда Ральф увидел, что полковник пришел в сознание, он стал упрекать его с такой резкостью, какой трудно было от него ожидать. И Дельмар, отнюдь не злой по натуре, заплакал, как ребенок, раскаиваясь в своем поступке. Но раскаяние его было какое-то неосознанное, как это всегда бывает, когда люди действуют под влиянием минуты, не отдавая себе отчета ни в последствиях, ни в причинах своего поведения. Теперь он был готов броситься в другую крайность, хотел тут же позвать жену и просить у нее прощения, но Ральф отговорил его, убедив, что такое ребяческое поведение может умалить его авторитет и в то же время нисколько не примирит Индиану с нанесенным ей оскорблением. Он прекрасно знал, что есть обиды, которые не прощаются, и несчастья, которые не забываются. С этого времени Индиана возненавидела мужа. Все его попытки как-нибудь загладить свою вину привели только к тому, что она утратила последнее уважение к этому человеку. И в самом деле, вина его была огромна. Если не чувствуешь в себе достаточно силы холодно и неумолимо довести свою месть до конца, лучше отказаться от всякого поползновения проявить недовольство или неприязнь. Середины быть не должно: либо надо быть христианином и простить зло, либо человеком светским — и развестись с женой. К чувствам же Дельмара примешивалась известная доля эгоизма. Он был стар, заботы жены становились для него все более необходимыми. Он страшно боялся одиночества и если под влиянием оскорбленной гордости обращался с ней как грубый солдафон, то после некоторого размышления по-стариковски пугался, что она его бросит. Он был слишком стар и слаб и не надеялся стать отцом. Женившись, он сохранил привычки старого холостяка; он взял себе жену, как взял бы в дом экономку. Он прощал Индиане то, что она его не любит, движимый не нежными чувствами к ней, а старческим эгоизмом. Ее равнодушие огорчало его лишь потому, что он боялся на старости лет лишиться ее заботливого ухода. Госпожа Дельмар всей душой презирала и ненавидела существующие законы о браке, ставившие ее в столь унизительную зависимость от нелюбимого мужа, и к этой ненависти примешивалось еще чувство личной неприязни. Но, быть может, присущее нам стремление к счастью, ненависть к несправедливости, жажда свободы, угасающие в нас только вместе с жизнью, не более как основные элементы эгоизма — под этим англичане подразумевают любовь к самому себе, которую рассматривают не как порок, а как право каждого человека. Мне кажется, что человек, осужденный страдать от законов, выгодных для других людей, должен, если в нем есть хоть капля воли, бороться с таким произволом. Я думаю также, что чем благороднее и возвышеннее его душа, тем более чувствителен он к людской несправедливости. И если такой человек мечтах о том, что счастье должно быть наградой за добродетель, то какие ужасные сомнения, какое мучительное недоумение, какое разочарование принесет ему жизненный опыт! Итак, все думы Индианы, все ее поступки, все муки были вызваны великой и ужасной борьбой природы человека с цивилизацией. Если бы горы пустынного острова могли послужить для нее надежным приютом, она, конечно, бежала бы туда, после того как муж чуть не убил ее. Но остров Бурбон был слишком мал, ее, несомненно, вскоре отыскали бы, и она решила, что только море и полная неизвестность ее местопребывания могут оградить ее от тирана. Приняв такое решение, она успокоилась и даже повеселела. Господин Дельмар был так поражен и обрадован этим, что со свойственной его примитивной натуре грубостью подумал: «Полезно иногда дать почувствовать женщине свою силу». А она между тем мечтала о побеге, одиночестве и свободе. В ее больном воображении рождалось множество романтических планов: она думала о том, как поселится в пустыне Индии или Африки. По вечерам она следила за полетом птиц, улетавших на ночлег на остров Родригес. Этот уединенный остров сулил ей сладость одиночества, столь необходимого для истерзанной души. Но она не решилась искать убежища на соседних островах по тем же причинам, что и на острове Бурбон. Она часто встречала у себя в доме крупных подрядчиков с Мадагаскара, у которых были дела с ее мужем; то были люди неуклюжие, загорелые, грубые, их ум и смекалка проявлялись только в тех случаях, когда дело касалось торговли. Тем не менее их рассказы увлекали госпожу Дельмар; ей нравилось расспрашивать их об этом прекрасном, плодородном острове, и все, что они говорили о его чудесной природе, еще сильнее разжигало в ней желание уехать и скрыться там. Величина острова и немногочисленность европейского населения вселяли в нее надежду, что там ее не смогут найти. Итак, она остановилась на этом плане, и все ее помыслы были полны мечтами о жизни, которую она сама хотела себе создать. Мысленно она уже рисовала себе одинокую хижину у опушки девственного леса, на берегу неизвестной реки, где она сможет найти приют среди племен, не знающих ига наших законов и предрассудков. В своем неведении она надеялась, что найдет гам добродетели, изгнанные из нашего полушария, и будет мирно жить вне всякого общественного строя; она не представляла себе опасностей одинокой жизни, не думала о болезнях, свирепствующих в том климате. Слабая женщина, не имевшая сил вынести гнев мужчины, надеялась на то, что сможет противостоять нравам дикарей! Погружаясь в эти романтические грезы и строя невероятные планы, она забывала о своих страданиях, она создавала себе особый мир и находила утешение, уходя от печальной действительности; она старалась не думать о Реймоне, ибо в предстоящей ей одинокой и созерцательной жизни для него не оставалось места. Занятая мыслями о будущем, которое она создавала в своих мечтах, она меньше думала о прошлом; она чувствовала себя более смелой и свободной, и ей казалось, что она уже пожинает плоды своей отшельнической жизни. Но пришло письмо от Реймона, и все ее воздушные замки рассеялись как дым. Теперь ей казалось, что она любит его больше прежнего. Мне не хочется думать, что она никогда не любила его всеми силами души. По-моему, неразделенная любовь так же отличается от любви взаимной, как заблуждение от истины; мне кажется, что собственная восторженность и пылкость настолько ослепляют нас, что мы принимаем такое увлечение за сильное и истинное чувство, и только позднее, вкусив блаженство настоящей любви, мы узнаем, как мы обманывались. То, что писал Реймон о себе и своем положении, снова вызвало в сердце Индианы порыв великодушия, свойственного ее натуре. Узнав, что он одинок и несчастлив, она сочла своим долгом забыть о прошлом и не думать о будущем. Накануне она хотела бросить мужа из чувства ненависти и обиды; теперь она даже жалела, что не уважает его и потому не может принести Реймону настоящую жертву. Она была в столь восторженном состоянии, что такие доказательства ее любви, как побег от вспыльчивого мужа, способного убить ее, и опасное четырехмесячное путешествие по морю, казались ей недостаточными. Она с радостью отдала бы жизнь за одну улыбку Реймона и не сочла бы это слишком дорогой ценой. Так уж создана женщина! Теперь весь вопрос был в том, чтобы уехать. Обмануть подозрительного мужа и проницательного Ральфа было делом нелегким. Но не в этом заключалось главное препятствие; трудно было избежать огласки, потому что, по закону, каждый пассажир должен был объявить о своем отъезде в газетах. Среди немногих судов, стоявших на якоре в опасной Бурбонской гавани, был корабль «Евгений», который готовился к отплытию в Европу. Индиана долго искала случая поговорить с капитаном украдкой от мужа; всякий раз, как она выражала желание прогуляться в порт, он просил сэра Ральфа сопровождать ее, а сам следил за ними с терпением, приводившим ее в отчаяние. Однако, тщательно собирая все сведения и стараясь найти какую-либо возможность для выполнения своего плана, Индиана узнала, что у капитана судна, отходящего во Францию, в деревне Салин, в глубине острова, живет родственница и что он часто возвращается от нее пешком обратно на корабль. С этой минуты она не покидала скалы, служившей ей наблюдательным пунктом. Чтобы не вызвать подозрений, она добиралась туда окольными тропинками и с наступлением ночи таким же путем возвращалась домой; но все было напрасно: интересовавший ее путник не появлялся. Оставалось только два дня, на которые она могла рассчитывать, так как подул ветер с берега. Якорная стоянка становилась ненадежной, и капитан Рандом горел нетерпением выйти в открытое море. Тогда она обратилась с горячей мольбой к богу — защитнику угнетенных и слабых, а затем, пренебрегая опасностью, не думая о том, что ее могут заметить, вышла на дорогу, ведущую в Салин. Не прошло и часа, как капитан Рандом стал спускаться по тропинке. Это был настоящий морской волк, всегда грубый и циничный, независимо от настроения; его взгляд заставил похолодеть от ужаса бедную Индиану. Однако она собрала все свое мужество и пошла ему навстречу с решительным и полным достоинства видом. — Сударь, — сказала она, — я отдаю в ваши руки свою жизнь и честь. Я хочу покинуть колонию и вернуться во Францию. Если вы не согласитесь взять меня под ваше покровительство и выдадите мою тайну, мне останется только одно — броситься в море. Капитан в ответ стал божиться, что море откажется потопить такую красивую шхуночку и что он готов тащить ее на буксире хоть на край света, раз она сама становится под ветер. — Значит, вы согласны, сударь? — с тревогой спросила его госпожа Дельмар. — В таком случае прошу вас принять вот это в уплату за переезд. И она протянула ему футляр с драгоценностями, когда-то подаренными ей госпожой де Карвахаль. В них заключалось все ее состояние. Но у моряка было другое на уме, и он вернул футляр, добавив несколько слов, от которых у Индианы вся кровь прилила к лицу. — Я очень несчастлива, сударь, — ответила она, еле сдерживая слезы, блестевшие на ее длинных ресницах. — Мой поступок дает вам право оскорблять меня, но если бы вы знали, как невыносима для меня жизнь на этом острове, вы, несомненно, почувствовали бы ко мне сострадание, а не презрение. Благородный и трогательный вид Индианы произвел впечатление на капитана Рандома. Люди, обычно не склонные к состраданию, в некоторых случаях способны чувствовать глубоко и искренне. Он тотчас же вспомнил несимпатичную внешность полковника Дельмара и ходившие в колонии толки о его обращении с женой. Присматриваясь опытным глазом распутника к этой хрупкой, прелестной женщине, он был поражен ее невинным и наивным видом; в особенности тронул его белый шрам, выступивший у нее на лбу, когда она покраснела. В свое время он имел с Дельмаром торговые дела и затаил обиду на этого несговорчивого и прижимистого человека. — Черт возьми, — воскликнул он, — я презираю мужчину, способного ударить сапогом по лицу такую хорошенькую женщину! Дельмар — сущий разбойник, и я с удовольствием подложу ему свинью. Но будьте осторожны, сударыня, и не забывайте, что я рискую для вас своим положением. Вам следует незаметно скрыться, когда зайдет луна, и выпорхнуть, как маленькой птичке, из глубины какого-нибудь темного ущелья… — Я знаю, сударь, — продолжала она, — что, оказывая мне такую услугу, вы нарушаете существующие законы и рискуете заплатить штраф; вот почему я прошу вас принять мои драгоценности — они стоят вдвое дороже, чем плата за проезд. Капитан с улыбкой взял футляр. — Сейчас не время для денежных расчетов, — прибавил он, — но я охотно возьму на сохранение ваш маленький капитал. Принимая во внимание обстоятельства, я полагаю, что у вас, вероятно, не будет большого багажа; приходите в ночь, когда мы будем сниматься с якоря, на скалы Пальмовой бухты. Туда около двух часов ночи я пришлю за вами шлюпку с двумя хорошими гребцами, и они доставят вас на борт. 27 День отъезда пролетел как сон. Индиана боялась, что он будет тянуться долго и мучительно, но он промелькнул, как одно мгновение. Тишина и спокойствие, царившие на плантации, составляли резкий контраст с душевной тревогой, волновавшей госпожу Дельмар. Она заперлась у себя в спальне и приготовила те немногие вещи, какие хотела взять в собою; потом, пряча их под шалью, постепенно перенесла все в Пальмовую бухту, уложила там в корзинку и зарыла ее в песок. Море было неспокойно, и ветер с каждым часом крепчал. Из предосторожности «Евгений» вышел из порта, и госпожа Дельмар видела вдали белые вздувшиеся паруса судна, лавирующего по ветру, чтобы удержаться на стоянке. Ее душа неудержимо стремилась навстречу кораблю, который, словно горячий конь, в нетерпении рвался с места. Прежний покой и тишина охватывали ее в горных ущельях, когда она возвращалась в глубь острова. Солнце ярко светило, воздух был чист, весело щебетали птицы, жужжали насекомые; работы шли своим обычным порядком, как накануне, и никому не было дела до ее мучительных переживаний. Тогда она начинала сомневаться в реальности всего происходящего и спрашивала себя, уж не грезит ли она наяву? К ночи ветер стих. «Евгений» подошел ближе к берегу, и на закате солнца госпожа Дельмар услышала со своей скалы пушечный выстрел, гулко раскатившийся по всему острову. Это был сигнал, оповещавший, что судно отплывает завтра с восходом солнца. После обеда господин Дельмар почувствовал себя нехорошо. Его жена подумала, что все пропало, что весь дом будет теперь всю ночь на ногах и ее план рухнет; кроме того, он страдал, нуждался в ней, — в такую минуту она не должна была бы покидать его. Ее охватило раскаяние, и она спрашивала себя, кто пожалеет этого старика, когда она его бросит. Мысль о том, что она может оказаться преступницей в собственных глазах и что голос совести осудит ее сильнее, чем общественное мнение, приводила ее в ужас. Если бы, как обычно, Дельмар грубо и настойчиво требовал ее забот, если бы был капризен и раздражителен, то Индиане, этой угнетаемой им рабыне, показалось бы законным и сладостным возмутиться против его власти. Но он впервые за всю жизнь переносил свои страдания терпеливо и тепло благодарил жену за заботу. В десять часов вечера он заявил, что чувствует себя совсем хорошо, потребовал, чтобы она пошла отдохнуть, и просил всех больше о нем не беспокоиться. Ральф подтвердил, что ему действительно гораздо лучше и что всего важнее для него теперь отдых и спокойный сон. Когда пробило одиннадцать, в доме все уже стихло. Госпожа Дельмар бросилась на колени и, обливаясь горькими слезами, стала молиться; она брала на свою душу великий грех и отныне только от бога могла ждать прощения. Затем она тихо вошла в комнату к мужу. Он спал крепким сном; лицо его было спокойно, дыхание ровно. Индиана уже собиралась уйти, как вдруг увидела в полутьме человека, спавшего в кресле. Это был Ральф, бесшумно пробравшийся сюда, чтобы в случае нового припадка прийти на помощь полковнику. «Бедный Ральф, — подумала Индиана, — какой красноречивый и жестокий упрек мне!» Ей захотелось разбудить его, признаться ему во всем, умолять его спасти ее от нее самой, но она вспомнила о Реймоне. «Еще одну жертву приношу я ему, — подумала она, — и самую тяжелую: я жертвую для него своим долгом». Любовь — добродетель женщины; проступки, совершенные во имя любви, она считает подвигом. Любовь дает ей силу бороться с угрызениями совести. Чем ей труднее совершить преступление, тем большей награды она ждет от любимого. Это тот фанатизм, который делает верующего способным на убийство. Она всегда носила на шее золотую цепочку, доставшуюся ей от матери, и теперь, сняв с себя, тихонько надела ее на шею Ральфа — в залог своей братской любви; затем она еще раз осветила лицо своего старого мужа, желая убедиться, что он не страдает. Ему что-то снилось в это мгновение, и он произнес слабым и грустным голосом: — Берегись этого человека, он погубит тебя. Индиана задрожала с головы до ног и убежала в спальню. Она ломала руки в мучительной нерешительности; но вдруг ей пришла в голову мысль, внушившая ей мужество: ведь она едет не ради себя, а ради Реймона; она не ждет от него счастья, а сама должна дать ему это счастье и готова обречь себя на вечные муки, лишь бы скрасить жизнь своего возлюбленного. Она бросилась бежать из дому и быстро достигла Пальмовой бухты, не смея обернуться и увидеть то, что оставляла позади. Она откопала спрятанную корзинку и села на нее. Безмолвная и дрожащая, она прислушивалась к завыванию ветра, к шуму волн, разбивавшихся у ее ног, к пронзительному крику ночной птицы сатанита, доносившемуся из морских водорослей, что покрывали подножия скал. Но все эти звуки заглушались биением ее сердца, отдававшимся в ее ушах как звон погребального колокола. Долго ждала она. Затем вынула часы, нажала репетир и убедилась, что назначенное время уже прошло. Море в эту ночь было очень бурным, а плавание у берегов острова Бурбон даже в тихую погоду настолько затруднительно, что Индиана стала уже сомневаться, приедут ли за ней гребцы, которым было поручено доставить ее на борт; но тут она увидела в блестящих волнах черный силуэт пироги, пытавшейся причалить к берегу. Прибой был так силен, волны так огромны, что утлое суденышко поминутно исчезало в волнах, словно в складках темного савана, усыпанного серебряными блестками. Индиана встала и несколько раз откликнулась на призывный сигнал, но ветер уносил ее крики, они не долетали до лодки. Наконец гребцы приблизились настолько, что смогли услышать ее голос; с большим трудом направили они лодку в ее сторону и остановились, дожидаясь попутной волны. Как только матросы почувствовали, что лодка приподнялась на гребне, они удвоили усилия, и волна выбросила их на берег. Сен-Поль построен на почве, образовавшейся из морских наносов и песков, принесенных рекой Гале из далеких гор в свое устье. Груды обточенных прибоем камней образуют вдоль берега подводные мели, и течение уносит, раскидывает и вновь нагромождает их, как и где ему заблагорассудится. Такое передвижение каменистых мелей неизбежно приводит к кораблекрушениям, и самый умелый и ловкий лоцман не проведет судно среди этих постоянно перемещающихся подводных рифов. Большие корабли, стоящие в гавани Сен-Дени, часто срываются с якоря, сильное течение относит их к берегу, и они разбиваются вдребезги. Когда начинает дуть береговой ветер и наступает внезапный отлив, остается одно — скорее выбраться в открытое море, что и сделал бриг «Евгений». Лодка уносила Индиану с ее небольшим багажом, а вокруг вздымались волны, выла буря, и гребцы ругались, не стесняясь вслух проклинать ее за ту опасность, которой они подвергались. Уже два часа тому назад, говорили они, корабль должен был сняться с якоря, из-за нее капитан упорно отказывался дать приказ об отплытии. Они высказывали оскорбительные и грубые предположения, и несчастная беглянка молча глотала стыд и обиду. Один из матросов заметил другому, что им может достаться за грубость по отношению к любовнице капитана. — Отстань от меня! — ответил с руганью тот. — Как бы нам не пришлось иметь дело с акулами; если мы еще и встретимся с капитаном Рандомом, то уж, поверь мне, он будет не злее их. — А вот и они, — заметил первый, — кажется, одна уже почуяла нас, я вижу за лодкой какую-то страшную морду. — Дурак, ты принимаешь собачью морду за морду морского хищника! Эй ты, четвероногий пассажир! Тебя, верно, забыли на берегу, но — тысяча чертей! — не придется тебе отведать наших матросских галет! Нам дан приказ доставить только барышню, а о болонке разговору не было… С этими словами он замахнулся веслом, чтобы ударить собаку по голове; в это время госпожа Дельмар рассеянно, сквозь слезы, взглянула на море и узнала свою красавицу Офелию, нашедшую ее по следу и теперь вплавь догонявшую лодку. В ту минуту, когда матрос хотел ударить собаку, волна далеко отбросила ее от лодки, и Индиана услышала ее жалобный, полный нетерпения визг. Она стала умолять гребцов подобрать Офелию, те, притворились, что согласны, но когда верное животное подплыло к ним, они с грубым хохотом размозжили ему череп, и Индиана увидела на волнах труп Офелии — этого преданного друга, любившего ее больше, чем Реймон. В то же мгновение огромная волна вскинула лодку на гребень и увлекла ее за собою в бездну; теперь смех матросов сменился отчаянными ругательствами. Но плоская и легкая пирога вынырнула на поверхность и, птицей взлетев на гребень, снова погрузилась в бездну, чтобы опять подняться на пенный вал. По мере того как они удалялись от берега, море становилось менее бурным, и вскоре лодка поплыла быстро и беспрепятственно по направлению к кораблю. К гребцам вернулось хорошее настроение, а вместе с ним и способность рассуждать. Они старались как-нибудь загладить свою грубость по отношению к Индиане, но их заигрывания были еще оскорбительнее, чем их злоба. — Успокойтесь, дамочка, — сказал один из них, — вы спасены! Капитан, наверно, попотчует нас самым лучшим вином из камбуза за то, что мы доставили в целости и сохранности его драгоценный груз. Другой сделал вид, будто сожалеет о том, что она сильно вымокла, и прибавил, что капитан ждет ее не дождется и позаботится о ней. Индиана не шевелилась и молча в страхе слушала их разговор; она понимала весь ужас своего положения и не видела другой возможности избегнуть оскорблений, как кинуться в море. Несколько раз она готова была выброситься из пироги, но сдерживала свое отчаяние, мысленно повторяя: «Я терплю все эти муки ради него, ради Реймона. Пусть меня забросают грязью, но я должна жить!» Она прижала руку к своему измученному сердцу и нащупала кинжал, который из инстинктивной предосторожности еще утром спрятала на груди. Сознание, что у нее есть оружие, успокоило ее; это был короткий отточенный стилет, который всегда носил ее отец, — старый испанский клинок, принадлежавший одному из представителей рода Медина-Сидония, чье имя вместе с датой — 1300 год — было выгравировано на стальном лезвии клинка. Наверное, этот стилет не раз обагрялся благородной кровью, им, вероятно, было смыто не одно оскорбление, наказан не один наглец. Нащупав кинжал, Индиана почувствовала, что и в ее жилах течет испанская кровь, и смело взошла на корабль с мыслью, что женщине нечего бояться опасности, раз у нее есть возможность лишить себя жизни и тем избегнуть позора. Она не захотела мстить своим грубым проводникам, наоборот — щедро наградила их за услуги. Затем, удалившись в каюту на корме, с тревогой стала ждать часа отплытия. Наконец рассвело, и на море появилось множество пирог, подвозивших пассажиров к кораблю. Индиана из своего уголка со страхом всматривалась в лица подъезжающих. Она боялась увидеть среди них мужа, явившегося за ней. Наконец пушечный выстрел, возвестивший об отплытии с острова, который был для нее тюрьмой, замер, отозвавшись эхом в скалах. За кораблем заклубилась пена, а взошедшее солнце озарило радостным розовым светом белые вершины Салазских гор, которые постепенно скрывались за горизонтом. Когда корабль отошел на несколько лье, капитан Рандом решил разыграть комедию, чтобы его не заподозрили в обмане. Он притворился, будто случайно обнаружил госпожу Дельмар, изобразил удивление, стал расспрашивать матросов, сделал вид, что рассержен, затем успокоился и, наконец, составил акт о том, что на борту корабля обнаружен «заяц», — обычная формулировка в подобных случаях. Здесь позвольте мне закончить свой рассказ об этом плавании. Но я должен прибавить в оправдание капитана Рандома, что, несмотря на всю его грубость, у него оказалось достаточно здравого смысла, и он быстро разгадал характер госпожи Дельмар; после нескольких слабых попыток воспользоваться ее одиночеством капитан, тронутый ее несчастной судьбой, сделался ее другом и покровителем. Однако порядочность этого человека и достоинство, с каким держала себя Индиана, не спасли ее от всяких толков, насмешливых взглядов, оскорбительных предположений, непристойных шуточек и намеков. Это было настоящей пыткой для бедной женщины в течение всего путешествия; об утомлении, лишениях, опасностях, тоске и морской болезни я не говорю, потому что она сама считала их пустяками. 28 Через три дня после того, как письмо было отправлено на остров Бурбон, Реймон совсем забыл и о письме и о той, кому оно было адресовано. Он почувствовал себя гораздо лучше и решил поехать в гости к соседям. Имение господина Дельмара, Ланьи, которое он оставил кредиторам в счет долга, было приобретено богатым промышленником, неким господином Юбером, человеком предприимчивым, но достойным уважения, мало похожим на обычных богачей коммерсантов и скорее составлявшим исключение среди людей этого типа. Новый владелец уже устроился в доме, с которым у Реймона было связано столько воспоминаний. В саду, где, казалось, еще сохранились на песке следы легких ножек Нун, в просторных комнатах, где как будто еще раздавался нежный голос Индианы, его охватило сильное волнение, но вскоре присутствие нового лица изменило направление его мыслей. В большой гостиной, на том самом месте, где обычно занималась рукоделием госпожа Дельмар, теперь сидела за мольбертом высокая и стройная молодая девушка с миндалевидными глазами, взгляд которых был нежным и в то же время лукавым, ласковым и в то же время насмешливым. Она развлекалась, срисовывая причудливые стенные фрески. Это была очаровательная копия, сделанная акварелью, тонкая и остроумная карикатура, носившая отпечаток насмешливого и изысканного вкуса художницы. Ей нравилось слегка преувеличивать претенциозную манерность старых фресок, уловив в чопорных фигурках дух мишурного и блестящего века Людовика XV. На ее рисунке воскресли прежние, поблекшие от времени, краски оригинала, она верно передала жеманную грацию льстивых царедворцев и одинаково пышно разряженных маркиз и пастушек. Эту насмешку над историей она назвала подражанием. Она медленно подняла на Реймона свои проницательные глаза, в которых сквозила какая-то насмешливая обольстительная и коварная ласка, чем напомнила ему почему-то шекспировскую Анну Пейдж. В ее манере держаться не было ни застенчивости, ни излишней бойкости, ни светской жеманности или неуверенности в себе. У них завязался разговор на тему о влиянии моды на искусство. — Не находите ли вы, сударь, что моральный облик эпохи отразился в этой живописи? — спросила она Реймона, указывая на панель, расписанную пасторалями в стиле Буше. — Ведь эти барашки ходят, спят и щиплют траву совсем не так, как теперешние. А эта прелестная прилизанная природа совсем не похожа на настоящую — эти пышные кусты роз, растущие в чаще леса, где в наше время встречается только шиповник; а ручные птички — такой породы, по-видимому, больше не существует; а эти атласные розовые платья, которые не выгорают от солнца? Сколько во всем этом поэзии, неги и счастья, как чувствуется здесь жизнь, полная покоя, бесполезная и безобидная. Несомненно, эти смешные фантазии стоят наших мрачных политических разглагольствований. Почему не родилась я в ту эпоху, — добавила она с улыбкой, — такой легкомысленной и пустой женщине, как я, гораздо больше пристало заниматься разрисовкой вееров и модами, чем обсуждать газетные статьи и разбираться в прениях палат! Господин Юбер оставил молодых людей вдвоем, и постепенно их разговор перешел на госпожу Дельмар. — Вы были очень дружны с прежними владельцами здешнего дома, — сказала молодая девушка, — и с вашей стороны очень любезно приехать к новым хозяевам. Госпожа Дельмар, говорят, замечательная женщина, — прибавила она, пристально глядя на него, — и, верно, оставила здесь по себе такие воспоминания, что нам трудно будет заставить вас забыть о ней. — Превосходная женщина, — ответил Реймон равнодушно, — и муж ее очень достойный человек… — Но, — беспечно возразила молодая девушка, — мне кажется, она больше, чем просто превосходная женщина. Насколько я помню, ее очаровательная внешность заслуживает более яркого и поэтического эпитета. Я видела ее два года тому назад на балу у испанского посланника. Она была обворожительна, вы помните? Реймон вздрогнул при воспоминании о том вечере, когда он впервые заговорил с Индианой. Одновременно он припомнил, что на том же балу обратил внимание на изящное лицо и умные глаза молодой девушки, разговаривающей с ним сейчас. Но тогда он не осведомился, кто она. Да и теперь, только уезжая, когда он при прощании говорил господину Юберу комплименты по адресу его прелестной дочери, он узнал ее имя. — Я не имею счастья быть ее отцом, — возразил промышленник, — но я вознаградил себя, удочерив ее. Разве вы не знаете моей истории? — Я был болен несколько месяцев, — ответил Реймон, — и ничего не знаю о вас. Я только слышал, сколько добра вы уже сделали в нашей округе. — Некоторые люди, — продолжал господин Юбер улыбаясь, — ставят мне в большую заслугу то, что я удочерил мадемуазель де Нанжи. Но вы, сударь, при вашем благородстве, поймете, что я не мог поступить иначе, ибо так подсказывала мне совесть. Десять лет тому назад благодаря неустанной работе я нажил большое состояние и, будучи человеком одиноким и бездетным, стал искать ему применения. Мне представилась возможность приобрести в Бургундии земли и замок де Нанжи, которые в то время принадлежали государству и очень мне нравились. Я уже некоторое время владел этим поместьем, когда узнал, что бывший хозяин живет в жалкой лачуге вдвоем с семилетней внучкой и что они очень бедствуют. Правда, старик получил вознаграждение за свои земли, но он полностью отдал эти деньги в уплату долгов, сделанных им в эмиграции. Мне захотелось облегчить его участь, и я предложил ему поселиться у меня. Но, несмотря на свои несчастья, он сохранил родовую гордость и отказался жить из милости в доме своих предков; вскоре после моего прибытия он умер, не пожелав принять от меня ни малейшей услуги. Тогда я взял к себе его внучку. Маленькой гордой аристократке поневоле пришлось согласиться на мою помощь; но в этом возрасте предрассудки неглубоки и принятые решения недолговечны. Очень скоро она привыкла считать меня своим отцом, и я воспитал ее так же, как воспитал бы собственную дочь. Она щедро вознаградила меня тем счастьем, которым озарена теперь моя старость. Боясь потерять это счастье, я удочерил мадемуазель де Нанжи и теперь стремлюсь только к тому, чтобы найти ей хорошего мужа, способного умело управлять состоянием, которое я ей оставлю. Незаметно для себя этот достойный человек под влиянием интереса, проявленного Реймоном к его рассказам, в первое же свидание с откровенностью простолюдина посвятил его во все свои домашние дела. Тут внимательный собеседник понял, что у него крупное и прочное состояние, находящееся в полном порядке и ожидающее только хозяина, более молодого и с более изысканными вкусами, чем добряк Юбер. Реймон почувствовал, что он, возможно, и есть тот самый человек, который призван выполнить эту приятную обязанность, и поблагодарил изобретательную судьбу, сумевшую так удачно подстроить все в его интересах и столкнувшую его при помощи романтической случайности с молодой особой, равной ему по происхождению, наследницей богатого плебея. Такой счастливый случай нельзя было упустить, и он принялся действовать со свойственным ему искусством. К тому же сама наследница была очаровательна, и Реймон готов был забыть о выпавших на его долю испытаниях. Что касается госпожи Дельмар, то он не хотел даже и думать о ней. Он гнал прочь опасения, которые внушало ему посланное им письмо, и старался уверить себя, что бедная Индиана не поймет его скрытого смысла или что у нее недостанет мужества что-либо предпринять. Реймону удалось наконец убедить себя в собственной невиновности, ибо ему было бы очень тяжело признаться в эгоизме. Он не принадлежал к тем простодушным злодеям, которые появляются на сцене лишь для того, чтобы чистосердечно покаяться самим себе в присущих им пороках. Порок не любуется своим уродством, так как он испугался бы собственного изображения, и шекспировский Яго, закоренелый злодей в своих поступках, поражает неестественностью вложенных в его уста речей, когда, вынужденный сценическими условностями, разоблачает себя и все тайники своей коварной и порочной души. Редкий человек может так хладнокровно презирать свою совесть. Обычно он извращает ее, подчиняет своим требованиям и, когда она уже изломана и исковеркана, обращается к ней как к снисходительному и податливому наставнику, потакающему его выгодам и страстям, что не мешает, однако, этому человеку притворяться, будто он боится своей совести и прислушивается к ней. Итак, Реймон стал часто бывать в Ланьи, и его посещения были приятны господину Юберу — вы уже знаете, что Реймон обладал искусством нравиться; вскоре богач только и мечтал, как бы назвать его своим зятем. Но господин Юбер хотел, чтобы его приемная дочь сама остановила свой выбор на Реймоне, и предоставил молодым людям полную свободу ближе познакомиться и узнать друг друга. Лора де Нанжи не торопилась осчастливить Реймона и очень искусно держала его на грани сомнений и надежд. Менее великодушная, чем госпожа Дельмар, но более изворотливая, холодная и льстивая, гордая и в то же время приветливая, она была именно той женщиной, которая могла покорить Реймона, ибо в такой же мере превосходила его лукавством, в какой он превосходил в этом отношении Индиану. Она очень скоро поняла, что ее поклонник домогается ее богатства не меньше, чем ее самой, но она была женщиной здравомыслящей и не ожидала ничего иного. У нее было слишком много благоразумия, чтобы мечтать о бескорыстной любви, которая бы не зависела от ее миллионного приданого. Спокойно, философски смотря на вещи, она примирилась с этим и не осуждала Реймона; она не презирала его за то, что он расчетлив и практичен, как истый сын своего века, но слишком хорошо понимала его, чтобы любить. Она гордилась тем, что идет в ногу со своим холодным, рассудочным веком, и из самолюбия не позволила бы себе питать наивные иллюзии, а всякое разочарование сочла бы последней глупостью. Словом, она видела героизм в том, чтобы не допустить в свое сердце любовь, тогда как госпожа Дельмар, наоборот, всем сердцем стремилась к ней. Считая брак социальной необходимостью, мадемуазель де Нанжи согласилась выйти замуж, но пока ей доставляло лукавое удовольствие пользоваться своей свободой и время от времени проявлять свою власть над человеком, стремившимся отнять у нее эту свободу. Этой молодой девушке, которой суждено было рано познать все ничтожество богатства, были неведомы безмятежность юности и сладкие грезы, для нее не существовало светлого, заманчивого будущего. Жизнь казалась ей построенной на холодном расчете, а счастье — наивной иллюзией, которой следовало опасаться как смешной слабости. В то время как Реймон устраивал свою судьбу, Индиана приближалась к берегам Франции. Каковы же были ее изумление и ужас, когда по прибытии она увидала на стенах Бордо трехцветное знамя. В городе царило сильное волнение: накануне чуть не убили префекта, народ всюду поднимался, гарнизон, казалось, готовился к кровавой борьбе, но никто еще не знал результатов восстания в Париже. «Я приехала слишком поздно!» Эта мысль как громом поразила госпожу Дельмар. Она была так взволнована, что, оставив на корабле последние деньги и вещи, в полной растерянности принялась бродить по городу. Она искала дилижанс, который отправлялся бы в Париж, но все почтовые кареты были переполнены; люди в панике бежали из города или спешили поживиться имуществом побежденных. Только к вечеру Индиана получила место в дилижансе. Но в тот момент, когда она садилась в дилижанс, патруль национальной гвардии задержал пассажиров и потребовал, чтобы они предъявили свои документы. У Индианы их не оказалось. Пока она старалась рассеять нелепые подозрения торжествующих победу национальных гвардейцев, она услыхала вокруг себя разговоры о том, что королевская власть пала, король бежал, а его министры и все их приверженцы перебиты. Эти новости, сопровождавшиеся криками ликования и радости, поразили госпожу Дельмар в самое сердце. В происходившей во Франции революции ее лично интересовало лишь одно, во всей стране для нее существовал лишь один человек. Она упала без чувств на мостовую и пришла в себя уже в больнице через несколько дней. Только два месяца спустя она вышла оттуда, без денег, без вещей, без белья, слабая, еле живая, перенесшая воспаление мозга, истощенная болезнью, во время которой не раз была на краю гибели. Когда она очутилась на улице, едва держась на ногах, одна, без поддержки, без средств и без сил, когда с усилием вспомнила, что с ней произошло, и поняла, как она бесконечно одинока в этом большом городе, ее охватило невыразимое чувство страха и отчаяния при мысли о том, что судьба Реймона давно уже решена и что около нее нет никого, кто мог бы вывести ее из мучительной неизвестности. Ужасное сознание одиночества тяготило ее больную душу, и безнадежное отчаяние, вызванное обрушившимися на ее невзгодами, понемногу притупило все ее чувства. В состоянии полного душевного оцепенения она дотащилась до гавани и, дрожа от лихорадки, села на каменную тумбу погреться на солнышке; она просидела так несколько часов, равнодушно уставясь на воду, плескавшуюся у ее ног, ничего не желая, ни о чем не думая, ни на что не надеясь; затем вспомнила, что оставила вещи и деньги на бриге «Евгений» и, быть может, сумеет получить их обратно; но уже стемнело, и она не осмелилась справиться о корабле у матросов, которые со смехом и грубыми шутками заканчивали свою дневную работу. Не желая привлекать внимания, она вышла из гавани и решила укрыться в развалинах снесенного дома, стоявшего позади широкой набережной Кэнконс. Там, забившись в угол, она провела целую ночь — холодную октябрьскую ночь, полную горьких дум и страхов. Наконец наступил день, а с ним и острый, мучительный голод. Она решила просить милостыню. Ее одежда, хотя и потрепанная, все же была слишком хороша для нищенки: на нее смотрели с любопытством, недоверием и насмешкой и ничего не подавали. Она снова побрела в порт, спросила о бриге «Евгений» и узнала от первого встретившегося ей матроса, что это судно все еще стоит в Бордо на рейде. Отправившись туда на лодке, она застала капитана Рандома за завтраком. — Как, моя прекрасная пассажирка, вы уже вернулись из Парижа? — воскликнул он. — Хорошо, что вы прибыли, а то я завтра отправляюсь в обратный путь. Не надо ли вас доставить на остров Бурбон? Он сообщил госпоже Дельмар, что повсюду разыскивал ее, желая передать ей вещи. Но, когда Индиану взяли в больницу, она не имела при себе никаких документов, по которым можно было бы узнать, кто она. В больнице и в полиции она так и значилась: «неизвестная», и потому капитан не мог получить о ней никаких сведений. На следующий день, невзирая на слабость и утомление, Индиана выехала в Париж. Казалось бы, теперь она могла успокоиться, увидя, какой оборот приняли политические события; но тревога не рассуждает, а любовь внушает необоснованные опасения. Прибыв в Париж, она в тот же вечер поспешила к Реймону и с замиранием сердца стала расспрашивать о нем привратника. — Барин здоров, — ответил тот, — он сейчас в Ланьи. — В Ланьи? Вы, верно, хотите сказать в Серей? — Нет, сударыня, в Ланьи, теперь он хозяин этого имения. «Милый Реймон! — подумала Индиана. — Он купил наше имение, чтобы я могла укрыться там от людской злобы. Он был уверен, что я вернусь!..» Опьяненная счастьем, окрыленная надеждой на новую жизнь, Индиана побежала устраиваться в гостинице. Ночь и часть следующего дня она отдыхала. Уже столько времени несчастная женщина не спала спокойно! Ей снились сладкие, обманчивые сны, и, проснувшись, она не пожалела об иллюзиях сновидений, так как действительность казалась ей полной надежды. Она тщательно оделась, потому что знала, какое значение придает Реймон всем мелочам костюма. Накануне она заказала себе новое красивое платье, которое ей принесли к ее пробуждению. Но, когда она захотела сделать прическу, оказалось, что это нелегко: ее чудесные длинные волосы остригли в больнице. Только сейчас она обратила на это внимание, — все это время тяжелые переживания и заботы отвлекали ее от всяких мыслей о своей внешности. Тем не менее, когда она завила свои короткие черные волосы и взбила их над белым высоким лбом, когда надела на свою хорошенькую головку маленькую шляпу английского фасона и приколола к поясу любимые цветы Реймона, она решила, что у нее еще есть надежда понравиться ему; теперь она снова стала хрупкой и бледной, как в первые дни их знакомства; болезнь стерла с ее лица следы тропического загара. После полудня она наняла экипаж и около девяти часов вечера подъехала к деревне, находившейся на опушке леса Фонтенебло. Там она велела выпрячь лошадей и приказала кучеру дожидаться ее до утра, а сама пошла пешком по лесной тропинке и менее чем через четверть часа очутилась у парка Ланьи. Она попыталась открыть калитку, но та оказалась запертой изнутри. Индиане хотелось войти тайком, незамеченной слугами, и неожиданно появиться перед Реймоном. Она пошла вдоль ограды парка. Ограда была старая, и Индиана вспомнила, что местами она проломана; действительно, на ее счастье, она вскоре нашла одно такое место и без особого труда проникла в парк. Ступив на землю, которая принадлежала Реймону и отныне должна была стать ей убежищем, святыней, крепостью и родиной, она почувствовала, что сердце ее забилось от счастья. Радостная и легкая, бежала она по извилистым и так хорошо знакомым ей аллеям английского парка, в этой своей части мрачного и пустынного. Все здесь осталось по-прежнему, исчез только мостик, связанный для нее с такими горестными воспоминаниями, и самое русло реки было отведено; места, напоминавшие о смерти Нун, совсем изменили свой облик. «Он хотел, чтобы ничто не напоминало мне о тех тяжелых минутах, — решила Индиана. — Напрасно, я все бы вынесла. Ведь это ради меня он омрачил свою душу такими тяжелыми угрызениями совести. Отныне мы равны, ибо я тоже совершила преступление. Очень возможно, что я виновница смерти мужа. Реймон может принять меня в свои объятия, мы заменим друг другу и чистую совесть и добродетель». Она перешла реку по доскам, положенным там, где предполагалось построить новый мостик, и вышла в цветник. Здесь она остановилась; сердце ее готово было разорваться. Она подняла глаза к окну своей бывшей спальни. О счастье! За голубыми занавесками сиял свет, — значит, Реймон был там. Да и мог ли он выбрать для себя другую комнату? Дверь потайной лестницы оказалась открытой. «Он каждую минуту ждет меня, — подумала она, — он будет счастлив, но не изумлен». На лестнице она остановилась, чтобы немного перевести дух. Радость была для нее не так привычна, как горе, и она почувствовала, что силы изменяют ей. Нагнувшись, она поглядела в замочную скважину. Реймон был один, он читал. Да, это был он, Реймон, полный жизни и сил; горе нисколько не состарило его, политические бури не тронули ни одного волоска на его голове. Он сидел спокойный и красивый, подперев белой рукой свою темноволосую голову. Индиана порывисто толкнула дверь, и та послушно открылась. — Ты ждал меня! — воскликнула она, падая на колени и прижимаясь головой к груди Реймона. — Ты считал месяцы, дни! Ты видел, что все сроки прошли, но был уверен, что я не могу не откликнуться на твой призыв… Ты позвал меня — и вот я здесь, я здесь! Мне кажется, я умираю!.. Мысли ее смешались. Некоторое время она молчала, задыхаясь, не будучи в состоянии ни говорить, ни думать. Затем, как бы очнувшись, она открыла глаза, узнала Реймона и, вскрикнув, с неистовой радостью прильнула к его губам, опьяненная счастьем и страстью. Он был бледен, нем и неподвижен, словно оглушенный громом. — Разве ты не узнаешь меня? — вскричала она. — Это я, твоя Индиана, твоя раба! Ты позвал меня из изгнания, и я проехала три тысячи лье для того, чтобы любить тебя и служить тебе. Я избранная тобою подруга жизни, ради тебя я бросила все, ничего не побоялась, пожертвовала всем, чтобы дать тебе эту минуту счастья. Счастлив ли ты? Доволен ли мной? Отвечай! Я жду награды. Одно слово, один поцелуй — и я буду вознаграждена сторицей! Реймон ничего не отвечал. Свойственная ему необычайная самоуверенность на этот раз покинула его. Он был потрясен, подавлен ужасом и раскаянием при виде этой женщины у своих ног. Он закрыл лицо руками и готов был провалиться сквозь землю. — Боже мой! Боже мой! Ты молчишь, не целуешь меня, не отвечаешь ни слова! — воскликнула госпожа Дельмар, обнимая его колени. — Ты не в силах отвечать? Счастье причиняет страдание, оно может убить, я это знаю. Ах! Ты страдаешь, ты задыхаешься, я появилась слишком внезапно. Посмотри же на меня, посмотри, какая я бледная, как постарела, сколько я выстрадала. Но я страдала ради тебя, и за это ты полюбишь меня еще сильнее! Скажи мне хотя бы слово, хотя бы одно слово, Реймон! — Мне хочется плакать, — произнес глухим голосом Реймон. — Мне тоже! — ответила она, покрывая поцелуями его руки. — Да, слезы облегчают. Плачь, плачь у меня на груди, я осушу твои слезы своими поцелуями. Я пришла дать тебе счастье, Реймон, я буду для тебя всем, чем ты захочешь, — твоей подругой, служанкой или любовницей. Прежде я была жестокой, безумной эгоисткой; я мучила тебя и не хотела понять, что требую от тебя невозможного. Но с тех пор я много передумала, и раз ты не боишься людского мнения и идешь ради меня на все, я готова для тебя на любую жертву. Располагай мной, бери мою жизнь, я твоя душой и телом. Три тысячи лье я проехала, чтобы стать твоей, чтобы сказать тебе об этом. Возьми же меня, я твоя собственность, ты мой господин! В голове Реймона вдруг мелькнула адски коварная мысль. Он опустил руки, которыми закрывал лицо, и с дьявольским хладнокровием посмотрел на Индиану. Жестокая усмешка появилась на его губах, глаза его загорелись, так как Индиана была еще очень хороша. — Прежде всего тебе надо спрятаться, — сказал он вставая. — Зачем мне прятаться? — спросила она. — Разве ты не хозяин здесь и не можешь принять и защитить меня? Ведь у меня, кроме тебя, нет никого на свете, и без тебя мне придется просить милостыню на больших дорогах. Не бойся, свет не посмеет осудить тебя за твою любовь ко мне. Всю вину я принимаю на себя… Я во всем виновата… Но куда ты уходишь? — закричала она, видя, что он направляется к двери. Она со страхом прильнула к нему, как ребенок, боящийся хоть на минуту остаться один, и на коленях поползла за ним. Он намеревался запереть дверь на ключ, но было уже слишком поздно: не успел он взяться за ручку, как дверь отворилась, и вошла Лора де Нанжи. Казалось, она была скорее оскорблена, чем удивлена; у нее не вырвалось ни единого восклицания, она только немного наклонилась и, прищурившись, посмотрела на женщину, лежавшую почти без чувств на полу. Затем с холодной и презрительной усмешкой сказала: — Госпожа Дельмар, вам было угодно поставить нас троих в несколько странное положение; спасибо вам за то, что мне по крайней мере вы предоставили наименее смешную роль. В благодарность за это я могу сказать вам только одно: потрудитесь удалиться! Негодование вернуло силы Индиане, и она встала с гордым и независимым видом. — Кто эта женщина, — обратилась она к Реймону, — и по какому праву она приказывает мне у вас в доме? — Вы находитесь здесь у меня в доме, сударыня, — возразила Лора. — Отвечайте же, сударь! — закричала Индиана, яростно тряся несчастного Реймона за руку. — Скажите, кто она вам — любовница или жена? — Жена, — ответил совершенно растерявшийся Реймон. — Я прощаю вам ваше неведение, — сказала госпожа де Рамьер с жестокой улыбкой. — Если бы вы оставались там, где, согласно вашему долгу, вам надлежало быть, вы получили бы извещение о свадьбе господина де Рамьера. Право, Реймон, — прибавила она с насмешливой любезностью, — мне очень жаль, что вы попали в такое неловкое положение, но всему виной ваша молодость; в дальнейшем, надеюсь, вы поймете… что в жизни следует быть более осторожным. Предоставляю вам самому закончить эту нелепую сцену. Она вызвала бы у меня смех, если бы у вас не было такого несчастного вида. С этими словами она удалилась, довольная тем, что держалась с достоинством, и втайне торжествуя, что ее муж оказался в столь унизительном и зависимом от нее положении. Когда к Индиане вернулась способность чувствовать и мыслить, она увидела, что сидит в карете, быстро катившейся по направлению к Парижу. 29 У заставы карета остановилась, к дверце подошел слуга, которого госпожа Дельмар узнала, так как он и в прежнее время служил у Реймона, и спросил, куда барыня прикажет себя доставить. Индиана машинально назвала улицу и гостиницу, где остановилась накануне. Приехав туда, она упала на стул и просидела так до утра, позабыв о сне, не будучи в состоянии двинуться, желая только умереть; но она была слишком разбита и подавлена, чтобы найти в себе силы для самоубийства. Ей казалось, что после таких страданий жить невозможно и что смерть сама придет за ней. Она просидела так весь следующий день, ничего не ела и не отвечала, когда к ней обращались с предложением услуг. Я не знаю ничего более ужасного, чем пребывание в плохой парижской гостинице, в особенности если она, подобно той, о которой идет речь, помещается на узкой и темной улице, где в пасмурные дни тусклый свет как бы нехотя пробивается сквозь пыльные окна и ползет по закоптелому потолку. Да и в окружающей вас чужой и непривычной обстановке есть что-то неприязненное и холодное; не на чем остановить взгляд, ничто не вызывает приятного воспоминания. Тут все предметы, если можно так выразиться, никому не принадлежат, потому что принадлежат всем постояльцам сразу; в этом помещении никто не оставляет иного следа своего пребывания, кроме никому не известной фамилии на визитной карточке, засунутой иногда за раму зеркала. Эти сдаваемые внаем помещения, служащие приютом для стольких бедных путешественников, стольких одиноких чужестранцев, для всех одинаково негостеприимны; стены их видели много людских страданий, но не умеют ничего о них рассказать; разноголосый и непрерывный уличный шум не позволяет спокойно уснуть и хоть на время забыться, освободившись от скуки и тоски. Эта обстановка может вызвать тяжелое, подавленное настроение даже у людей, не находящихся в таком ужасном душевном состоянии, в каком приехала сюда госпожа Дельмар. Несчастный житель провинции, ты покинул поля, голубое небо, зеленые леса, дом и семью для того, чтобы запереться в этой темнице духа и сердца, так смотри же: вот он, Париж, вот прекрасный Париж, который представлялся тебе полным чудес! Смотри, вот он расстилается перед тобой, почерневший от дождя и грязи, шумный, зловонный, стремительный, как поток сточной канавы! Вот тот обещанный тебе непрерывный праздник жизни, блестящий и благоухающий, вот они, эти опьяняющие удовольствия, эти захватывающие неожиданности, услада для зрения, слуха и вкуса, которые манили тебя, а ты боялся, что у тебя не хватит сил упиться всем сразу. Смотри, вот бежит парижанин; он вечно спешит, вечно озабочен; это тот самый парижанин, которого тебе изображали таким любезным, предупредительным и гостеприимным! Утомленный шумной толпой и бесконечным лабиринтом улиц, ты в ужасе спасаешься в «приветливую» гостиницу, где тебе наскоро отводит помещение единственный слуга этого иногда огромного заведения и где ты можешь спокойно умереть, пока дождешься, чтобы он явился на твой зов, если от утомления и горя не имеешь сил сам позаботиться о тысяче мелочей, нужных для жизни. Но быть женщиной и очутиться здесь, отвергнутой всеми, за три тысячи лье от своих близких; очутиться здесь без денег, что гораздо хуже, чем оказаться без воды в необъятной пустыне; не иметь в прошлом ни одного счастливого воспоминания, которое не было бы отравлено или выпачкано грязью; не иметь в будущем никакой надежды, ничего, что могло бы отвлечь от тяжкой действительности, — вот предел людского несчастья и заброшенности. И госпожа, Дельмар покорилась своей горькой участи и не пыталась бороться за свою разбитую, погибшую жизнь; без единой жалобы, без единой слезы предоставила она голоду, болезни и горю делать свое разрушительное дело и не предпринимала ничего, чтобы скорее покончить со своими страданиями. Наутро второго дня ее нашли на полу, окоченевшую от холода, со стиснутыми зубами, посиневшими губами и потухшим взором; однако она была еще жива. Хозяйка гостиницы, осмотрев ящики письменного стола и убедившись, что там почти ничего нет, стала раздумывать, не отправить ли в больницу эту незнакомку, очевидно не имевшую средств оплатить расходы, которых требует длительная болезнь. Но так как она была женщина гуманная, то велела уложить Индиану в постель и послала за врачом, чтобы выяснить, проболеет ли ее постоялица больше двух дней. И тут неожиданно явился врач, за которым не посылали… Открыв глаза, Индиана увидела его у своего изголовья. Нет надобности называть вам его имя. — Ах, это ты, ты! — вскричала еле живая Индиана, бросаясь в его объятия. — Это ты, мой добрый ангел! Но ты пришел слишком поздно: мне осталось только умереть, благословляя тебя. — Вы не умрете, дорогой друг! — с волнением ответил Ральф. — Жизнь еще улыбнется вам. Законы, запрещавшие вам быть счастливой, отныне не будут служить помехой вашему чувству. Я дорого дал бы за то, чтобы разрушить те непреодолимые чары, какими опутал вас человек, которого я не люблю и не уважаю, но это не в моей власти, а видеть, как вы страдаете, я больше не в силах. Ваша жизнь до сих пор была ужасной, хуже она уже стать не может. Впрочем, если даже мои печальные предположения сбудутся, если счастье, о котором вы мечтали, продлится недолго, вы все же насладитесь им некоторое время и не умрете, не познав его. Итак, я решил подавить в себе антипатию к господину де Рамьеру. Судьба, подарившая мне эту встречу с вами, обязывает меня теперь, когда вы одиноки, стать вашим опекуном и отцом. Я должен сообщить вам, что вы свободны и можете соединить свою судьбу с судьбой господина де Рамьера. Дельмара больше нет в живых. Слезы медленно катились по лицу Ральфа, когда он это говорил. Индиана порывисто приподнялась на кровати и, ломая руки, в отчаянии воскликнула: — Мой муж умер! Это я убила его! Вы говорите мне о будущем и о счастье, но разве счастье возможно для человека, который ненавидит и презирает сам себя. Знайте же, что бог справедлив и что я проклята! Господин де Рамьер женился! В изнеможении она снова упала на руки своего кузена. Только спустя несколько часов они возобновили этот разговор. — Ваши угрызения совести мне понятны, но успокойтесь, — сказал Ральф торжественным и в то же время кротким и печальным тоном, — Дельмар был уже обречен, когда вы покинули его; он не проснулся от сна, в котором вы его оставили, он ничего не узнал о вашем бегстве и умер, не проклиная и не оплакивая вас. Под утро, очнувшись от дремоты, охватившей меня в то время, как я сидел у его изголовья, я увидел, что лицо его посинело, а сон стал тяжелым и лихорадочным: с ним случился удар. Я побежал за вами и был очень удивлен, не найдя вас в спальне; но мне некогда было задумываться и искать вас, ваше отсутствие встревожило меня только после смерти Дельмара. Все медицинские средства ни к чему не привели, состояние его быстро ухудшалось; через час он скончался на моих руках, так и не придя в себя. Однако в последнее мгновение в его цепенеющем мозгу промелькнул луч сознания, он взял мою руку, приняв ее за вашу, ибо его пальцы уже похолодели и потеряли чувствительность, попытался пожать ее и умер, лепеча ваше имя. — Я слышала его последние слова, — мрачно проговорила Индиана, — в ту минуту, когда я собиралась покинуть его навсегда; он разговаривал со мною во сне. «Этот человек погубит тебя», — сказал он. Слова его остались у меня здесь, — продолжала Индиана, прижав одну руку к сердцу, а другую ко лбу. — Когда я собрался с силами и оторвался от мыслей об умершем, — снова заговорил Ральф, — я подумал о вас, о вас, Индиана. Теперь вы свободны и горевать о муже можете лишь по доброте сердечной или как человек верующий. Только для меня его смерть была утратой, так как я был его другом, и если он не всегда бывал приветлив, то, во всяком случае, у меня не было соперников в его сердце. Я боялся испугать вас слишком неожиданной новостью и решил дожидаться у входа в дом, полагая, что вы скоро вернетесь с утренней прогулки. Я ждал долго. Не буду говорить о моей тревоге, о поисках и о том ужасе, который обуял меня, когда я нашел окровавленный и разбитый о скалы труп Офелии, выброшенный волнами на берег. Увы! Я боялся обнаружить там же и ваш труп, ибо решил, что вы наложили на себя руки. В продолжение трех дней я считал, что на всем свете мне уже некого больше любить. Не стоит говорить вам о моих страданиях, вы должны были предвидеть их, покидая меня. Однако вскоре в колонии распространился слух о вашем бегстве. Судно, пришедшее в наш порт, встретилось с бригом «Евгений» в Мозамбикском проливе, где оно подходило вплотную к вашему кораблю. Один из пассажиров узнал вас, и три дня спустя весь остров был осведомлен о вашем отъезде. Не буду рассказывать вам о тех нелепых и оскорбительных толках, которые возникли из-за совпадения двух событий, совершившихся в одну и ту же ночь: смерти вашего мужа и вашего бегства. Меня тоже не пощадили, строя и на мой счет различные великодушные предположения; но я не обращал на это никакого внимания. Я должен был выполнить свой долг — убедиться в том, что вы живы, и прийти вам на помощь, если это нужно. Я уехал вскоре после вас; переезд был ужасный, а я прибыл во Францию всего неделю тому назад. Моей первой мыслью было отправиться к господину де Рамьеру и узнать что-нибудь о вас. Но случайно я встретил его слугу Карла, который привез вас сюда. Я не спросил его ни о чем, кроме вашего адреса, и пришел в гостиницу, уверенный, что найду вас не одну. — Одна, одна, покинутая самым недостойным образом! — воскликнула госпожа Дельмар. — Но не будем говорить об этом человеке! Никогда, никогда не будем говорить о нем! Я не могу больше любить его, ибо я его презираю; не надо напоминать мне о том, что я его любила, — это значило бы напоминать мне о моем позоре и преступлении и отравить ужасными укорами совести мои последние минуты. Ах! Будь моим ангелом-утешителем, ведь в несчастье ты всегда протягивал мне руку помощи. В последний раз выполни свою добрую миссию, скажи мне слово милосердия и утешения, дай мне умереть спокойно, уповая на прощение всевышнего судии. Она призывала смерть, — но горе не разбивает, а только еще тверже скрепляет звенья цепи, связывающей нас с жизнью. Заболеть смертельной болезнью было бы для нее облегчением, но даже на это у нее не хватило сил, и она впала в какое-то состояние слабости и полнейшей апатии, граничащей с отупением. Ральф всячески пробовал отвлечь ее внимание от всего, что могло ей напомнить о Реймоне. Он увез ее в Турень, окружил вниманием и заботами, неотлучно находился при ней и только и думал, как бы ему хоть немного облегчить ей существование; но, видя, что все его попытки ни к чему не приводят, что все его старания напрасны и не могут вызвать даже тени улыбки на ее мрачном и поблекшем лице, он приходил в отчаяние от своего бессилия и неумения утешить ее и горько упрекал себя за то, что при всей своей нежности и любви ничем не может помочь ей. Однажды, когда она была в еще более подавленном и угнетенном состоянии, чем обычно, он, не смея заговорить с ней, с грустным видом молча сел рядом. Тогда Индиана обернулась к нему и, нежно пожав ему руку, сказала: — Бедный Ральф, как я мучаю тебя! И с каким терпением помогаешь ты мне, эгоистичной и малодушной женщине, переносить мое несчастье. Право, ты уже давно выполнил свой тяжелый долг. Ни от какой самой преданной дружбы нельзя требовать большего, чем сделал для меня ты. Теперь предоставь меня моему горю. Не губи свою чистую и благородную жизнь, не связывай ее с моей проклятой судьбой, поищи счастья где-нибудь еще, раз оно невозможно возле меня. — Я действительно отчаялся излечить вас, Индиана, — ответил он, — но никогда не покину вас, даже если вы скажете мне, что я вам надоел. Вы нуждаетесь в уходе и заботах, и если вы не хотите, чтобы я был вашим другом, позвольте мне по крайней мере быть вашим слугой. Выслушайте меня: я могу предложить вам одно средство, оставленное мной на крайний случай, и средство это заведомо верное. — Я знаю только одно лекарство от горя, — ответила она, — это забвение, ибо уже давно убедилась, что разум здесь бессилен. Будем же надеяться, что время все излечит. Если бы я могла, я тотчас же, из благодарности к тебе, стала бы такой же веселой и спокойной, как в дни нашего детства. Поверь, мой друг, мне совсем не хочется носиться со своим горем и растравлять свою рану; разве я не знаю, что все мои страдания отзываются в твоем сердце? Увы, как бы я хотела все забыть и выздороветь! Но я всего лишь слабая женщина, Ральф; будь терпелив со мной и не считай меня неблагодарной. И она горько заплакала. Сэр Ральф взял ее за руку. — Послушай, дорогая моя Индиана, — сказал он. — Забвение не в нашей власти. Я не обвиняю тебя. Я могу вынести любые страдания, но видеть, как страдаешь ты, выше моих сил. Да и стоит ли нам, слабым созданиям, бороться с неумолимой судьбой? Довольно влачить это тяжкое существование. Бог, в которого мы оба верим, обрекая человека на страдания, дал ему возможность от них избавиться. Мне кажется, превосходство человека над неразумным животным и состоит в том, что он знает средство, которое может избавить его от всех несчастий. Это средство — самоубийство, его-то я тебе и предлагаю и даже советую. — Я часто думала об этом, — немного помолчав, ответила Индиана. — Когда-то у меня было сильное искушение лишить себя жизни, и только мои религиозные взгляды удерживали меня от этого. С тех пор я много передумала в одиночестве, и мои мысли стали более возвышенными. Постигшие меня несчастья научили меня иной религии, не той, что исповедуют люди. Когда ты явился мне на помощь, я уже приняла решение умереть голодной смертью, но ты просил меня жить, и я не имела права отказать тебе в этой жертве. Теперь меня удерживают твоя жизнь и твое будущее. Что будешь делать ты, мой бедный Ральф, если останешься один на свете, без семьи, без любви, без привязанности? После нанесенных мне сердечных ран я уже ни на что не годна, но я, возможно, выздоровею. Клянусь тебе, Ральф, я приложу к этому все старания! Потерпи еще немного, быть может, скоро я начну улыбаться… Я хочу снова стать спокойной и веселой, хочу посвятить тебе свою жизнь, за которую ты столько боролся… — Нет, нет, мой друг, — возразил Ральф, — я не хочу такой жертвы и никогда не приму ее. Разве моя жизнь дороже вашей? Чего ради обрекать себя на мучительное существование только для того, чтобы скрасить мне жизнь? Неужели вы думаете, что я могу наслаждаться жизнью, зная, что вы не разделяете моей радости? Нет, я не настолько эгоистичен. Поверьте мне, не следует брать на себя такой непосильный подвиг: отказаться от всякого себялюбия — это слишком большая гордыня и самонадеянность. Обсудим спокойно наше положение, будем рассматривать те дни, что нам остается прожить, как наше общее достояние, которым ни один из нас не имеет права располагать без согласия другого. Уже давно — с самого рождения, мог бы я сказать, — жизнь тяготит меня. Теперь у меня нет больше сил выносить ее без горечи и возмущения. Уйдем вместе, Индиана, вернемся к богу, пославшему нас на эту несчастную землю, в эту юдоль слез; он, без сомнения, не отвергнет нас и примет в свое лоно, когда, усталые и измученные, мы предстанем перед ним, умоляя его о милосердии и прощении. Я верю в бога, Индиана, и я первый научил вас верить в него. Послушайтесь меня: благородное сердце не укажет ложного пути тому, кто с чистой душой вопрошает его. Мы оба так много страдали, что, наверно, искупили все наши грехи. Крещение горем очистило наши души, вернем их тому, кто создал их. Эта мысль занимала Ральфа и Индиану в течение нескольких дней, после чего они решили, что вместе лишат себя жизни. Оставалось только выбрать способ самоубийства. — Это очень важный вопрос, — сказал Ральф, — я уже размышлял над ним, и вот что я хочу предложить. То, что мы задумали, не плод минутного заблуждения, а спокойно, тщательно обдуманный шаг, который вытекает из нашей веры, поэтому приступить к выполнению его нужно с тем же благоговением, с каким верующий приступает к церковному таинству. Для нас мир — это тот храм, где мы поклоняемся богу. Среди величественной и девственной природы мы сильнее чувствуем его могущество, не оскверненное рукою человека. Вернемся же в пустыню, — там мы сможем молиться. Здесь, в этой стране, кишащей людьми и пороками, на лоне цивилизации, отвергающей бога или извращающей его лик, я буду чувствовать себя стесненным, рассеянным и печальным. А я бы хотел умереть радостно и безмятежно, обратив свой взор к небесам. Но разве здесь увидишь небо? Я укажу вам уголок земли, где можно расстаться с жизнью красиво и торжественно; это пустынное ущелье Берника на острове Бурбон, у водопада, низвергающего свои прозрачные, отливающие радугой воды в глубокую пропасть. Там провели мы самые счастливые дни нашего детства; там плакал я в самые тяжелые минуты жизни; там научился я молиться и надеяться — и там хотел бы в одну из тех прекрасных ночей, какие бывают только на юге, погрузиться в чистые воды и найти прохладную и цветущую могилу на дне зеленой бездны. Если у вас нет другого места, которое вы предпочитали бы этому, согласитесь совершить наше двойное жертвоприношение в ущелье, бывшем свидетелем наших детских игр и юношеских страданий. — Хорошо, — ответила госпожа Дельмар, протянув ему в знак согласия руку. — Меня всегда с непреодолимой силой притягивала вода, вероятно из-за воспоминаний о бедной Нун. Мне приятно умереть так же, как умерла она; это будет искуплением за ее смерть, невольной причиной которой я оказалась. — Кроме того, — продолжал Ральф, — новое путешествие по морю, на этот раз совершенно в ином душевном состоянии, даст нам прекрасную возможность собраться с мыслями, отрешиться от земных привязанностей, чтобы предстать очищенными от всякой скверны перед верховным судией. Оторванные от мира, готовые с радостью покинуть жизнь, мы с восхищением будем созерцать во всей ее мощи и красоте взволнованную бурей стихию. Уедем, Индиана, отряхнем от своих ног прах этой неблагодарной земли. Умереть здесь, на глазах у Реймона, было бы мелкой и недостойной местью. Предоставим богу покарать этого человека… Нет, лучше будем молить его даровать свое милосердие этому неблагодарному и черствому сердцу. Они уехали. Шхуна «Нахандов», быстрая и легкая как птица, понесла их на родину, дважды ими покинутую. Никогда еще не совершали они такого радостного и быстрого путешествия. Казалось, попутный ветер решил сопровождать до мирной гавани обоих страдальцев, так долго скитавшихся среди бурных волн и подводных камней жизни. Все три месяца Индиана пожинала плоды своего послушания советам Ральфа; она чувствовала себя значительно лучше, морской воздух, живительный и свежий, укрепил ее слабое здоровье, ее измученное сердце успокоилось. Уверенность в том, что скоро наступит конец их страданиям, действовала на нее так же, как обещания врача действуют на верящего в них больного. Она забыла о прошлом, душа ее теперь жила надеждой на лучшую, иную жизнь, и мысли были проникнуты чудесной, неземной отрадой. Никогда еще море и небо не казались ей такими прекрасными. Как будто она видела их впервые, — столько блеска и величия открылось теперь ее взору. Чело ее прояснилось, и, казалось, божественный свет лился из ее кротких голубых глаз. Столь же необычайная перемена произошла и в душе и во внешности Ральфа; одни и те же причины одинаково подействовали на обоих. Его душа, ожесточившаяся в борьбе с несчастьями, смягчилась под влиянием живительного луча надежды; оскорбленное и измученное сердце успокоилось. Его слова отражали теперь его чувства, и Индиана впервые узнала его настоящий характер. Установившиеся между ними теплые, родственные отношения способствовали тому, что у него пропала мучительная застенчивость, а у нее — несправедливые предубеждения. Присущая Ральфу неловкость постепенно исчезала, а Индиана совершенно изменила свое неправильное мнение о нем. В то же время мучительное воспоминание о Реймоне сглаживалось, бледнело и рассеивалось как дым перед неизвестными ей доселе добродетелями и душевным благородством Ральфа. По мере того как один рос и возвышался в ее глазах, другой падал все ниже; наконец, благодаря постоянному сравнению этих двух людей, последнее воспоминание о роковой и слепой любви к Реймону угасло в ее душе. 30 В прошлом году, в один из тех вечеров вечного лета, что царят в здешних широтах, со шхуны «Нахандон» сошли на берег два пассажира и спустя три дня после своего прибытия отправились в глубь гористого острова. Эти три дня они посвятили отдыху, — поступок весьма странный и, казалось бы, противоречащий приведшему их сюда намерению. Но они, очевидно, рассуждали иначе; испив на веранде ароматного фахама, они оделись с особой тщательностью, как если бы собрались провести вечер в гостях, а затем направились по горной тропинке к ущелью Берника, куда и пришли через час. Случаю было угодно, чтобы этот вечер был одним из самых прекрасных лунных вечеров под тропиками. Ночное светило, едва поднявшись из темных волн, уже протянуло по морю сверкающую серебряную дорожку. Но его сияние еще не проникло в ущелье, и на поверхности озера трепетало только отражение нескольких звезд. Даже по хрупким и блестящим листьям лимонных деревьев, росших наверху, на склоне горы, еще не рассыпались светлые лунные блестки. Эбеновые и тамарисковые деревья шелестели во тьме, и лишь одни пышные верхушки высоко вознесшихся стройных пальм светились каким-то зеленоватым сиянием. Морские птицы затихли в расселинах скал; только вдали, за выступами гор, слышалось печальное и страстное воркование синих голубей. Красивые жуки, похожие на ожившие драгоценные камни, тихо шуршали в листве кофейного дерева или с жужжанием скользили над поверхностью озера; однообразный шум водопада, казалось, вел таинственную беседу с эхом своих берегов. Два одиноких путника дошли по извилистой тропинке до вершины ущелья, откуда поток низвергается в пропасть, подобно легкому столбу белой водяной пыли. Они очутились на небольшой площадке, вполне пригодной для исполнения задуманного ими плана. Лианы, спускавшиеся с ветвей рафии, образовали здесь естественную беседку, нависшую над водопадом. Сэр Ральф с изумительным хладнокровием срезал несколько ветвей, которые могли помешать им, затем взял свою кузину за руку и усадил ее на скале, покрытой мхом, откуда днем открывается прекрасный вид на всю эту дикую и могучую природу. Но сейчас, когда мрак ночи и облако брызг над водопадом окутывали все вокруг, пропасть, лежавшая под ними, казалась бездонной и страшной. — Должен вам заметить, дорогая Индиана, — сказал Ральф, — что для успеха того, что мы задумали, необходимо полное самообладание. Если вы слишком поспешно броситесь в ту сторону, приняв в темноте скалы за пустое пространство, вы неминуемо разобьетесь и умрете медленной и мучительной смертью; но если вы постараетесь попасть в белую полосу водопада, то он увлечет вас с собою и сам погрузит в волны озера. Впрочем, если вы хотите, мы можем подождать еще час — луна тогда поднимется достаточно высоко, и мы будем ясно видеть все окружающее. — Хорошо, — ответила Индиана, — тем более что эти последние мгновения мы должны посвятить мыслям о боге. — Вы правы, мой друг, — отозвался Ральф, — я тоже считаю, что этот последний час должен быть часом размышления и молитвы. Я не хочу сказать, что мы должны примириться со всевышним, — это значило бы забыть расстояние, которое отделяет нас от его могущества, но мы должны, как мне кажется, простить людей, заставивших нас страдать, и пусть вольный ветер донесет слова милосердия и прощения тем, кто находится на севере, за три тысячи лье от нас. Индиана выслушала его спокойно и без удивления. За последние месяцы ее восхищение Ральфом возросло в той же мере, в какой изменился сам Ральф. Теперь он не был для нее только флегматичным наставником, — она шла за ним не рассуждая, как за добрым гением, который должен освободить ее от всех земных страданий. — Я согласна, — ответила Индиана, — я с радостью чувствую, что мне нетрудно простить, в моем сердце нет больше ни ненависти, ни сожаления, ни любви, ни злобы. Сейчас я готова забыть все горести моей печальной жизни и неблагодарность людей, окружавших меня. Великий боже, ты видишь, мое сердце открыто перед тобой, ты знаешь, что оно спокойно и чисто, и все мои помыслы с любовью и надеждой обращены к тебе. Ральф сел у ног Индианы и стал вслух читать молитвы; громкий голос его заглушал шум водопада. Возможно, что впервые за всю жизнь его мысли находились в полном соответствии с произносимыми им словами. Час смерти настал, душа его была теперь свободна, в ней не было ничего скрытого, она принадлежала только богу; все земные оковы спали с нее; она очистилась от греховных страстей и в свободном порыве стремилась к ожидавшему ее небу; покров, скрывавший столько добродетели, величия и внутренней силы, теперь исчез, и светлый ум Ральфа засиял той же красотой, что и его благородное сердце. Подобно тому, как пламя сверкает в клубах дыма и рассеивает их, священный огонь, дремавший в глубине его души, вырвался наружу и загорелся ярким светом. Как только этот человек с неподкупной совестью впервые почувствовал, что его ничто не связывает, что ему нечего скрывать, слова с легкостью полились из его уст, и он, за всю жизнь не говоривший ничего, кроме самых банальных вещей, стал в свой последний час таким красноречивым и убедительным, каким никогда не бывал Реймон. Не буду передавать вам те странные речи, которые он доверил горному эху; он сам не смог бы повторить их нам. Бывают в жизни такие мгновения, полные экстаза и вдохновенного восторга, когда наши мысли очищаются, становятся возвышенными и отрываются от земли. Эти редкие мгновения поднимают нас на такую высоту, уносят так далеко, что, спустившись на землю, мы не в силах вновь вызвать только что испытанный нами душевный восторг и не умеем отдать себе в нем отчет. Кто может понять таинственные видения отшельника? Кто может рассказать о мечтах поэта, прежде чем тот, очнувшись от экстаза, переложит их на бумагу? Кто может поведать о чудесах, открывающихся душе праведника в час, когда небо готово принять его? Ральф, казавшийся таким заурядным, был, однако, человеком исключительным, ибо твердо верил в бога и поступал всегда согласно своей совести, — теперь же он подводил итог всей своей жизни. Наконец-то он мог быть самим собой, мог обнаружить свою внутреннюю сущность и снять с себя перед всевышним судией ту маску, какую люди заставили его носить. Сбросив власяницу, в которую страдания облекли его бренное тело, он выпрямился во весь рост, величественный и радостный, как если бы уже вошел в райскую обитель. Слушая его, Индиана не испытывала удивления и не спрашивала себя, Ральф ли это. Прежнего Ральфа больше не существовало, а тот, кому она внимала сейчас, казался ей другом, являвшимся ей иногда в сновидениях и воплотившимся в человека теперь, когда она была на краю могилы. Индиана почувствовала, что ее душа увлечена тем же порывом. Горячее, благоговейное чувство наполняло ее тем же волнением; слезы восторга катились из ее глаз на склоненную голову Ральфа. В это время луна поднялась над верхушкой большой пальмы, и ее бледный мягкий свет, проникнув сквозь густую сеть лиан, озарил белое платье и черные косы Индианы. В лунном сиянии она казалась призраком, блуждающим среди пустынных скал. Сэр Ральф опустился перед ней на колени и сказал: — Теперь, Индиана, прости мне все то зло, которое я причинил тебе, чтобы и я мог простить его себе. — Увы, — ответила она, — мне нечего прощать тебе, бедный мой Ральф! Я должна благословлять тебя в свой последний час, так же как благословляла тебя во все тяжелые минуты своей грустной жизни. — Не знаю, насколько я виноват, — продолжал Ральф, — но не может быть, чтобы за все время долгой и трудной борьбы с жестокой судьбой я ни в чем не провинился перед тобой, хотя бы невольно. — О какой борьбе говорите вы? — спросила Индиана. — Об этом, — ответил он, — я и хочу рассказать вам, прежде чем умереть; это тайна всей моей жизни. Вы уже спрашивали меня о ней на корабле во время нашего обратного путешествия, и я обещал объяснить вам все на берегу озера Берника в тот час, когда луна в последний раз взойдет над нами. — Этот час настал, — сказала она. — Я слушаю вас. — Наберитесь терпения, Индиана, я должен рассказать вам очень длинную историю — историю всей моей жизни. — Мне думается, я ее знаю, — ведь я почти никогда не расставалась с вами. — Ни один день, ни один час моей печальной повести вам не известен, — грустно промолвил Ральф. — Когда я мог рассказать вам ее? Судьбе было угодно, чтобы единственным подходящим моментом для моего признания оказались последние минуты нашей жизни. Но, насколько это признание было бы преступным и безумным раньше, настолько сейчас оно естественно и уместно. Никто не может упрекнуть меня за то, что в свой последний час я хочу открыть вам душу. Я уверен, что вы доставите мне эту последнюю радость и согласитесь выслушать меня со свойственными вам терпением и кротостью. Дослушайте же до конца мою печальную повесть, и, если мои слова будут утомлять или сердить вас, внимайте шуму водопада, поющего нам похоронную песнь. Я был рожден, чтобы любить. Никто из вас не хотел этому верить, и это заблуждение наложило свою печать на мой характер. Природа, наградив меня пылкой душой, совершила странную ошибку: она дала мне невыразительное лицо и неповоротливый язык; она отказала мне в том, чем обладают даже самые грубые люди, — в умении выражать свои чувства словами и взглядами. Это и сделало меня эгоистом. О моем нравственном облике судили по внешности, и я засыхал, как несорванный плод под жесткой кожурой, которую не мог сбросить. Чуть не со дня рождения я был лишен той нежности, в какой нуждается ребенок. Моя мать не захотела сама меня кормить, так как улыбка не озаряла моего младенческого лица в ответ на ее ласку. В возрасте, когда трудно отличить чувство от потребности, я был заклеймен отвратительным прозвищем эгоиста. Уже тогда все решили, что меня никто не полюбит, ибо сам я никогда не говорил о своих привязанностях. Меня сделали несчастным и считали, что я этого не чувствую; меня почти изгнали из родительского дома, и я искал приюта на скалах, словно пугливая морская птица. Вы знаете, каково было мое детство, Индиана! Я проводил целые дни в одиночестве среди гор, и никогда мать не тревожилась, не искала меня, ничей ласковый голос не раздавался в тишине ущелий и не звал меня с наступлением ночи домой. Я вырос одиноким и жил одиноким; но судьба не допустила, чтобы я оставался несчастным до конца моих дней, так как умру я не один. Однако уже в то время небо послало мне утешение, надежду и радость. Вы вошли в мою жизнь, как если б вы были созданы для моего счастья. Бедное дитя! Вы были так же заброшены, как и я, так же лишены любви и ласки и, казалось, были предназначены мне; по крайней мере я льстил себя этой надеждой. Был ли я слишком самонадеян? В продолжение десяти лет вы принадлежали мне, принадлежали безраздельно, я не знал соперников, не знал тревог. Тогда я не понимал еще, что такое ревность. Это время, Индиана, было лучшим в моей жизни. Вы стали моей сестрой, дочерью, подругой, ученицей, моим единственным товарищем. И вот когда я осознал, что я вам нужен, жизнь приобрела для меня значение, и я уже не жил, как дикое животное. Ради вас я старался преодолеть подавленное состояние, в какое повергло меня презрительное отношение близких. Я начал уважать себя, зная, что необходим вам. Буду вполне откровенен, Индиана: решив ради вас нести бремя жизни, я в душе надеялся на награду. Я привык к мысли (простите меня за мои слова, я и сейчас не могу произнести их без трепета)… я привык к мысли, что вы станете моей женой. Вы были еще ребенком, а я уже смотрел на вас как на свою невесту; мое воображение рисовало мне вас во всем очаровании юности, и я с нетерпением ждал того дня, когда вы станете взрослой. Мой брат, вытеснивший меня из родительского сердца, любил заниматься хозяйством и развел сад на холме, который днем виден отсюда, — новые владельцы превратили его теперь в рисовую плантацию. Уход за цветами доставлял ему много радости; каждое утро он спешил взглянуть на цветы — выросли ли они за ночь — и удивлялся, что они не растут так быстро, как бы ему хотелось. А для меня, Индиана, единственным занятием, единственной радостью, единственным сокровищем были вы. Вы были тем молодым растением, которое я выращивал, и я не мог дождаться, когда бутон распустится и превратится в цветок. Каждое утро я жадно взглядывался в ваше лицо, стараясь уловить, как отразился на вас еще один прожитый день, — ведь я был уже юношей, а вы все еще ребенком. В моей груди уже зарождались неведомые вам желания; мне было пятнадцать лет, и воображение мое проснулось, — а вы, вы удивлялись тому, что я нередко грустил и не разделял вашей радости, хотя и принимал участие в ваших играх. Вы не понимали того, что какая-нибудь птичка или плод не радовали меня в такой же мере, как вас, и уже тогда я казался вам холодным и странным. И все же вы любили меня таким, каким я был; несмотря на мою грусть, каждое мгновение моей жизни принадлежало вам; мои страдания сделали вас еще дороже моему сердцу, и я питал безумную надежду, что в один прекрасный день вы превратите мою печаль в радость. Увы! Простите мне эту кощунственную мысль, но я жил ею в течение десяти лет. Если для меня, несчастного юноши, было преступлением мечтать о вас, прекрасное и свободное дитя гор, то бог один виноват в том, что вложил мне в душу эту дерзкую мечту, составлявшую весь смысл моего существования. Чем еще могло жить мое сердце, непонятое и оскорбленное, жаждавшее любви и нигде не находившее себе отрады? От кого еще мог я ждать нежного взгляда, улыбки любви, как не от вас, которую я любил и как отец и как возлюбленный? Но пусть вас не пугает, что вы выросли под защитой несчастного юноши, сгоравшего от любви. Ни одной нечистой мыслью, ни одной преступною мечтой не осквернил я вашей детской души. Никогда с греховными помыслами не касался я губами ваших щек. Я боялся стереть с них налет невинности, которым они были покрыты, подобно тому как плоды бывают покрыты утром влажною росой. Мои поцелуи были только отеческими, и когда вы шаловливо касались вашими невинными губками моих губ, вас не обжигало пламя страсти. Нет, не в вас, маленькая синеглазая девочка, был я тогда влюблен. Когда я держал вас в своих объятиях, любуясь вашей невинной улыбкой и милыми ласками, вы были для меня дочкой или младшей сестренкой. Но я был влюблен в ту девушку, какой вы должны были стать в пятнадцать лет; и, отдаваясь пылу своей юности, я жадным взором заглядывал в будущее. Когда я читал вам историю любви Павла и Виргинии, вы только наполовину понимали ее. И все же вы плакали, хотя для вас это была лишь повесть о брате и сестре, тогда как я трепетал от сочувствия к страданиям влюбленных. Для меня эта книга была пыткой, а вас она радовала. Вам нравилось слушать рассказ о привязанности верного пса, о красоте кокосовых пальм и о песнях негра Доминго. Я же наедине перечитывал беседы Павла с его подругой, вчитывался в ужасные сомнения одного, тайные муки другой. О, как хорошо понимал я эти первые волнения юности, это желание найти в своем сердце объяснение тайн жизни, это восторженное обожание предмета своей первой любви! Но будьте ко мне справедливы, Индиана: ничем и никогда не нарушил я мирного течения вашего детства, ни единым словом не обмолвился при вас, что в жизни существуют муки и слезы. В десять лет вы были такой же невинной и беспечной, как и в тот день, когда ваша кормилица положила вас мне на колени, в день, когда я хотел лишить себя жизни. Часто, сидя один на этой скале, я в исступлении ломал руки, слушая голоса, воспевавшие весну и любовь и эхом отдававшиеся в горах, видя, как птицы преследуют и дразнят друг друга, как насекомые в нежной истоме дремлют в чашечках цветов, вдыхая душистую пыльцу, летящую от пальмы к пальме. Тогда я пьянел, безумствовал и просил любви у цветов, у птиц, у водопада. Я неистовствовал, призывая неведомое мне блаженство, и одна мысль о нем сводила меня с ума. Но стоило мне увидеть вас, радостно и весело бегущую ко мне по тропинке, темноволосую, в белом платьице, — вас, такую маленькую, так неуклюже карабкавшуюся по скалам, что издали вас можно было принять за антарктического пингвина, — как пыл мой стихал и губы переставали гореть. При виде десятилетней Индианы я забывал о той пятнадцатилетней девушке, о которой только что грезил; с чистой радостью я протягивал к вам руки, ваши ласки освежали мой горячий лоб; я был счастлив, я чувствовал себя отцом! Сколько мирных, счастливых дней провели мы здесь, в глубине этого ущелья! Сколько раз я мыл вам ножки в прозрачной воде этого озера! Сколько раз смотрел на вас, спящую здесь, в тростниках, в тени латании, служившей вам зонтиком! В такие минуты порой возобновлялись мои мучения. Я приходил в отчаяние от того, что вы еще так малы, и спрашивал себя, доживу ли я, испытывая такие страдания, до того дня, когда вы сможете понять меня и ответить на мое чувство? Я осторожно касался ваших тонких, как шелк, волос, и с любовью целовал их, сравнивал их с локонами, срезанными с вашей головки в предыдущие годы и спрятанными у меня в бумажнике. Я с радостью замечал, что с каждым годом они все более темнеют. Затем я смотрел на ствол финиковой пальмы, где в течение нескольких лет отмечал ваш рост. На дереве еще сохранились эти зарубки, Индиана, я нашел их в последний раз, когда приходил сюда предаваться своему горю. Вы выросли и расцвели. Как и следовало ожидать, ваши волосы стали черными как смоль, но… но увы! — все это было не для меня: не для меня вы выросли, не для меня расцвела ваша красота и не для меня, а для другого впервые забилось ваше сердце! Помните, как мы носились легкими голубками вдоль миртовых кустов? Помните, как порой блуждали в саваннах, высоко в горах? Однажды мы решили добраться до туманных вершин Салаза, но не подумали о том, что чем выше, тем реже будут попадаться фруктовые деревья, тем труднее будет находить воду в горных ручьях, тем сильнее и резче будет ветер. Когда вы увидели, что растительность исчезает, вы захотели вернуться, но вскоре за полосой вереска мы наткнулись на поляну земляники, и вы с таким удовольствием принялись собирать ягоды и наполнять ими вашу корзиночку что не хотели уходить. Пришлось остаться. Потом мы шли по пористым скалам вулканического происхождения, покрытым пушистыми мхами. При виде жалких былинок, колеблемых ветром, мы невольно подумали о доброте природы, которая, казалось, дала им теплую одежду для защиты от холодного воздуха. Затем туман сделался таким густым, что мы не могли идти дальше, и нам пришлось повернуть обратно. Я нес вас на руках, осторожно спускаясь по крутым склонам горы. Ночь застала нас на опушке леса, встретившегося на нашем пути. Я нарвал для вас гранатов, а сам, чтобы утолить жажду, удовольствовался чистым и прохладным соком лиан, обильно вытекавшим из надломленных мною веток. Мы вспомнили тогда о приключениях наших любимых героев, заблудившихся в лесах Красной реки. Но у нас не было, как у них, ни любящих матерей, ни преданных слуг, ни даже верной собаки, и о нас никто не беспокоился. Тем не менее я был доволен и горд, что один охраняю вас, и считал себя счастливее Павла. Да, уже тогда я чувствовал к вам истинную, глубокую и чистую любовь. Нун в десять лет была на голову выше вас; как настоящая креолка, она была не по годам развита, ее влажный взор временами принимал странное выражение, — по своим повадкам и характеру она была уже девушкой. Однако я не любил Нун, или, вернее, я любил ее только из-за вас, поскольку она была подругой вашего детства. Я не думал о том, красива ли она и станет ли со временем еще лучше. Я не смотрел на нее. В моих глазах она была более ребенком, нежели вы. Это потому, что я любил вас и думал только о вас: вы были моей избранницей, мечтой моей юности… Но я не мог знать, что готовит мне будущее. Брат мой умер, и меня принудили жениться на его невесте. Не стоит рассказывать об этой поре моей жизни; она не была для меня самой тяжелой, Индиана, хотя я и был женат на женщине, нелюбимой мною и ненавидевшей меня. Я стал отцом и потерял сына, а когда овдовел, узнал, что вы уже замужем! Не буду рассказывать вам о днях, проведенных мной в изгнании в далекой Англии, о том, как я страдал тогда. Если я и был виноват перед кем-нибудь, то не перед вами, а на того, кто виноват передо мною, я не хочу жаловаться. Так я сделался еще большим эгоистом, то есть стал еще грустнее и подозрительнее, чем прежде. Чем больше во мне сомневались, тем больше замыкался я в себе и привыкал рассчитывать только на собственные силы. В посланных мне судьбой испытаниях меня поддерживал лишь голос моего сердца. Меня осуждали за то, что я не люблю женщину, вышедшую за меня замуж по принуждению и не выказывавшую мне ничего, кроме презрения. В дальнейшем одним из главных признаков эгоизма считали мою кажущуюся нелюбовь к детям. Реймон не раз безжалостно насмехался над этой моей чертой, говоря, что заботы о воспитании детей не вяжутся со строго размеренными привычками старого холостяка. Он, наверное, не знал, что я был отцом и что я воспитал вас. И никто из вас не хотел понять, что воспоминание о сыне долгие годы оставалось для меня таким же мучительным, как и в день его смерти, и что мое истерзанное сердце больно сжималось при виде белокурых головок, напоминавших мне о нем. Когда человек несчастлив, в нем стараются найти как можно больше плохого, — вероятно, из боязни, что придется жалеть его. Никто не мог понять также глубокого возмущения и мрачного отчаяния, овладевшего мной, когда меня, несчастного юношу, выросшего в пустыне и не видевшего никогда ни от кого сочувствия, оторвали от здешних мест, чтобы навязать ему общественные обязанности; когда мне приказали занять после брага место среди тех, кто оттолкнул меня, и когда стали внушать, что у меня есть долг по отношению к людям, никогда не выполнявшим своего долга по отношению ко мне. И что же? Никто из моей семьи не хотел быть в свое время мне опорой, а теперь все стали призывать меня на защиту своих интересов! Мне не позволили даже спокойно наслаждаться тем, в чем не отказывают и париям, — наслаждаться одиночеством! У меня в жизни была только одна радость, одна надежда, одна мечта — мечта о том, что вы станете моей женой. У меня отняли эту мечту и сказали, что вы недостаточно для меня богаты. Какая горькая ирония для меня, выросшего в горах, изгнанного из родительского дома! Я не ощущал вкуса к богатству и не умел им пользоваться, а меня заставляли теперь заботиться о процветании других! Однако я подчинился. Я не имел права просить о том, чтобы меня не лишали моего счастья; меня и так достаточно презирали, а если бы я начал протестовать, то стал бы ненавистен всем. Мать, неутешно оплакивавшая смерть моего брата, заявила, что умрет, если я не выполню своего долга. Отец ставил мне в вину, что я не умею утешить его, как будто я был виноват в том, что он недостаточно любил меня и готов был проклясть, если я посмею его ослушаться. И я подчинился. Но то, что я выстрадал, даже вы, Индиана, так много страдавшая сами, вряд ли можете понять. Гонимый, оскорбленный, угнетаемый людьми, я все же не отплатил им злом за зло, — и уже по одному этому можно судить, что сердце мое не было черствым, как все думали. Когда я вернулся сюда и увидел человека, за которого тебя выдали замуж… прости меня, Индиана, тут я действительно оказался эгоистом. В любви всегда есть доля эгоизма, раз даже моя любовь не была лишена его! Я испытывал какую-то жестокую радость при мысли, что эта пародия на брак дала тебе хозяина, а не супруга. Тебя всегда удивляла моя привязанность к нему. Видишь ли, я не считал его своим соперником. Я прекрасно понимал, что этот старик не может ни внушить любовь, ни почувствовать ее сам и что сердце твое останется девственным в этом браке. Я был ему благодарен за твою холодность и твою грусть. Если бы он остался здесь, я, быть может, стал бы виновен во многом, но вы уехали, а я оказался не в силах жить без тебя. Я пытался побороть неукротимую любовь, которая вспыхнула во мне с новой силой, когда я увидел тебя, красивую и грустную, именно такую, какой видел в своих мечтах еще в твои детские годы. Одиночество лишь усилило мою тоску, и я не мог уже противиться желанию видеть тебя, жить с тобой под одной крышей, дышать одним воздухом, постоянно наслаждаться звуками твоего нежного голоса. Ты знаешь, с какими препятствиями я встретился, какое недоверие мне пришлось побороть; и я понял тогда, какую тяжелую задачу взял на себя. Я не мог жить с тобой вместе, не успокоив твоего мужа священной клятвой, — а я всегда держал свое слово. Я твердо решил умом и сердцем никогда не забывать принятой на себя роли брата, — и скажи, Индиана, нарушил ли я хоть когда-нибудь свой обет? Я понял также, что для меня будет очень трудно, быть может даже невозможно, выполнить этот тяжелый долг, если я сброшу с себя маску, не допускающую ни близости, ни возникновения глубокого чувства. Я понял, что мне не следует играть с огнем, так как моя страсть слишком сильна и может вырваться наружу. Я почувствовал, что должен оградить себя ледяной стеной, чтобы не возбуждать в тебе — на свою погибель — ни интереса, ни участия. Я сказал себе, что в тот день, когда ты пожалеешь меня, я уже буду виновен, — и согласился на всю жизнь прослыть черствым эгоистом, каким я, к счастью, и был в ваших глазах. Успех моего притворства превзошел все ожидания, вы выказывали мне оскорбительную жалость, вроде той, какую питают к евнухам, вы считали меня бездушным и бесчувственным, вы презирали меня, а я из чувства долга принужден был сдерживать свой гнев и желание отомстить, так как иначе выдал бы себя и показал вам, что я мужчина. Я жалуюсь на людей, но не на тебя, Индиана. Ты всегда была добра и снисходительна ко мне; ты не гнала меня, несмотря на ту отвратительную личину, какую я надел, чтобы быть возле тебя. Ты всегда бережно относилась ко мне, и я не краснел, что взял на себя такую роль; ты заменяла мне все, и порой я с гордостью думал, что если ты благосклонно относишься ко мне, несмотря на мое притворство, то, может быть, ты полюбила бы меня, узнав, каков я в действительности. Увы, всякая другая оттолкнула бы меня, не протянула бы руки такому ничтожеству, как я, не умевшему ни мыслить, ни говорить. Все, кроме тебя, с презрением отвернулись от эгоиста. Ах, на свете было лишь одно существо, настолько великодушное, чтобы взять на себя эту тяжкую задачу. Только одно благородное сердце могло согревать своим священным огнем замкнутую и холодную душу человека, отверженного всеми, сердце, в избытке обладавшее теми чувствами, каких недоставало мне. На свете была только одна Индиана, способная любить такого Ральфа! Кроме тебя, снисходительнее других относился ко мне Дельмар. Ты даже обвиняла меня в том, что я предпочитаю его тебе, жертвую твоим благополучием ради себя, отказываюсь вмешиваться в ваши семейные ссоры. Несправедливая, слепая женщина! Ты не видела, что я делал для тебя все возможное, а главное, ты не поняла того, что я не мог открыто заступаться за тебя, не выдав этим своих чувств. Что сталось бы с тобой, если б Дельмар прогнал меня? Кто оберегал бы тебя терпеливо и молча, с постоянством и твердостью вечной и неугасающей любви? Ведь не Реймон же! А затем, признаюсь: я любил этого грубого и сурового старика из благодарности за то, что он, имея возможность отнять у меня мое единственное счастье, не сделал этого; любил за то, что он не был любим тобою; за то, что его горе сближало его со мной; любил и за то, что он никогда не давал мне повода терзаться муками ревности. Но сейчас я подхожу к рассказу о тех страданиях, какие я пережил, — о той роковой поре, когда вы отдали свою любовь, о которой я столько мечтал, другому. Только тогда я окончательно понял, какое сильное чувство я подавлял в себе столько лет. Ненависть проникла в мое сердце и отравила его, а ревность лишила меня последних сил. До тех пор вы были всегда чисты в моем воображении. Я благоговел перед вами и даже в самых дерзких сновидениях не осмеливался приподнять тот покров, который мое уважение набросило на вас. Но ужасная мысль о том, что другой увлекает вас за собой, отрывает от меня, упивается счастьем, о котором я не смел даже мечтать, приводила меня в бешенство; я жаждал видеть ненавистного мне человека на дне пропасти, я жаждал камнем размозжить ему голову. Однако вы так страдали, что я забывал о своих муках. Я уже не хотел его смерти, так как это причинило бы вам горе. Не раз даже — да простит мне бог! — у меня являлось желание сделаться предателем, совершить подлость по отношению к Дельмару и помочь моему врагу. Да, Индиана, я сходил с ума, я мучился, видя ваши страдания, и горько раскаивался, что попытался открыть вам глаза; я охотно отдал бы свою жизнь и завещал Реймону мое сердце, чтобы он мог любить вас так, как я. Негодяй! Пусть бог простит ему то зло, которое он причинил мне, но пусть накажет за то горе, которое испытали вы! Я ненавижу его не за свои, а за ваши страдания, ибо я забыл о своих муках, увидя, во что он превратил вашу жизнь. Этого человека, развращенного и бездушного, следовало бы изгнать из общества, а его носили на руках. Ах, я узнаю в этом людей! И я не должен был бы возмущаться, потому что, превознося нравственного урода, разрушающего счастье и честь других, они послушны своей природе. Простите, Индиана, простите! С моей стороны, быть может, жестоко жаловаться вам, но я делаю это в первый и последний раз. Пусть мои проклятия падут на голову неблагодарного, толкающего вас в могилу. Какой понадобился страшный урок, чтобы раскрыть вам глаза! Ни гибель Нун, ни слова Дельмара в час смерти: «Берегись его, он тебя погубит!» — не остановили вас. Вы были глухи, ваш злой гений увлек вас; и теперь вы опозорены, людская молва осудила вас и оправдала его. Он причинил столько зла — и никого это не трогает. Он убийца Нун — и вы забыли об этом; он погубил вас — и вы простили его. Он умеет пускать пыль в глаза и отуманивать разум, его искусные коварные речи проникают в сердца людей, его змеиный взгляд гипнотизирует их; вот если бы природа наградила его моим неподвижным, каменным лицом и неповоротливым умом, она создала бы вполне законченный экземпляр. Да, пусть бог накажет его за его жестокость к вам… Нет, лучше пускай простит его, потому что он, наверное, поступал так по глупости, а не по злобе. Он не понял вас, не оценил того счастья, которым мог насладиться!.. А вы так любили его! И он мог сделать вашу жизнь такой прекрасной! На его месте я не устоял бы перед искушением, я скрылся бы с вами в глубь диких гор, я вырвал бы вас из общества, чтобы безраздельно владеть вами, постарался бы заменить вам весь мир и боялся бы только одного — что вас не все отвергли, не все покинули. Я ревниво относился бы к вашему доброму имени, но совсем не так, как он: я бы хотел чтобы все отвернулись от вас, и тогда я заменил бы вам всех своею любовью. Я страдал бы, если б другой человек дал вам хоть каплю счастья, хоть минуту радости, я счел бы, что он обокрал меня, ибо сделать вас счастливой было моим долгом, достоянием, жизнью, вопросом чести! Мне не надо было бы иного жилья, кроме этого дикого ущелья; иного богатства, кроме этой природы, и я чувствовал бы себя гордым и счастливым, если б небо даровало мне вместе с ними вашу любовь!.. Дайте мне поплакать, Индиана! Я плачу первый раз в жизни. Небу было угодно, чтобы я перед смертью познал эту печальную радость. Ральф плакал как ребенок. Этот человек с мужественной душой впервые почувствовал жалость к самому себе; к тому же он больше оплакивал судьбу Индианы, нежели свою. — Не плачьте обо мне, — сказал он, увидев, что она тоже обливается слезами, — не жалейте меня; видя ваше сочувствие, я позабыл о прошлом, и настоящее уже утратило для меня свою горечь. Зачем мне теперь страдать? Ведь вы его больше не любите. — Если бы я узнала вас раньше, Ральф, я бы никогда не полюбила его! — воскликнула Индиана. — Но вы были слишком добродетельны, и это погубило меня. — Кроме того, — продолжал Ральф с печальною улыбкой, — у меня есть и другие причины радоваться. Во время наших откровенных бесед на корабле вы невольно сделали мне одно признание. Вы сообщили мне, что Реймон не получил того счастья, на которое имел дерзость рассчитывать, и этим сняли с моей души огромную тяжесть; вы освободили меня от угрызений совести, ибо я мучился, что не уберег вас, так как по своей самонадеянности считал, что сумею защитить вас от его чар; таким подозрением я оскорбил вас, Индиана. Я не верил в то, что вы устоите, и теперь прошу у вас прощения и за эту вину. — Увы, — ответила Индиана, — вы просите у меня прощения за то, что я загубила вашу жизнь, за то, что я заплатила вам за вашу чистую, самоотверженную любовь непостижимым ослеплением и жестокой неблагодарностью. Мне следует пасть перед вами ниц и молить о прощении. — Значит, ноя любовь не возбуждает в тебе ни гнева, ни отвращения, Индиана? Боже мой, благодарю тебя, теперь я умру счастливым! Не упрекай себя, Индиана, за мои муки. В этот час я не завидую ни в чем Реймону. Я считаю, что он должен был бы завидовать моей судьбе, будь у него настоящее человеческое сердце. Теперь я навеки твой брат, твой муж, твой возлюбленный! С того дня, как ты обещала мне уйти вместе со мной из жизни, я лелеял в себе сладостную мечту, что ты принадлежишь мне, что ты возвращена мне, никогда меня не покинешь, — и мысленно я снова называл тебя своей невестой. Обладать тобой здесь, на земле, было бы слишком большим счастьем, или, может быть, счастьем недостаточно полным. В небесах ждет меня блаженство, о котором я с детства мечтал. Там ты будешь любить меня, Индиана. Там твоя душа, освободившись от земной суетности, вознаградит меня за жизнь, полную жертв, горя и отречения. Там ты будешь моей, моя любимая! Ты мое небо, и если я заслужил рай, то заслужил и тебя. Потому-то я и просил тебя надеть белое платье, — пусть оно будет твоим подвенечным платьем, а эта скала над озером — нашим алтарем. Он встал, сорвал цветущую ветку померанца и прикрепил ее к черным волосам Индианы. Затем, упав перед ней на колени, воскликнул: — Осчастливь меня, согласись на этот небесный брак. Даруй мне вечность, не заставляй меня стремиться к небытию. Если рассказ о том, что пережил Ральф не произвел на вас никакого впечатления, если вы не полюбили этого благородного человека, значит у меня недостало умения передать вам его чувства и ту непреодолимую власть, какую имеет голос истинной страсти. К тому же над вами сейчас не светит луна с ее грустным очарованием, не поют птицы, не благоухают гвоздичные деревья, вы не чувствуете всей опьяняющей неги тропической ночи, которая туманит сладким ядом ум и сердце. Вы, верно, не знаете также по собственному опыту, какие сильные и новые ощущения пробуждаются в душе перед лицом смерти и как все жизненные явления предстают в их истинном виде в минуту, когда вы по собственной воле расстаетесь с ними навеки. Таким внезапным и ярким светом озарилась вся душа Индианы; повязка, столько времени лежавшая на ее глазах, вдруг спала. Прозрев, она увидела Ральфа таким, каким он был в действительности; черты его лица стали теперь совсем иными, сильное душевное напряжение произвело на него действие, подобное электрическому току; он освободился от внутренней скованности, замыкавшей ему уста и парализовавшей его тело. В своей искренности и добродетели он был прекраснее, чем Реймон, и Индиана поняла, что его, а не Реймона, она должна была любить. — Будь моим супругом на небе и на земле, — воскликнула она, — пусть этот поцелуй обручит нас с тобой навеки! Уста их слились. В настоящей любви есть, без сомнения, могучая сила, какой нет в мимолетном чувственном влечении. Этот поцелуй перед лицом вечности был для них символом всех земных радостей. Ральф взял на руки свою нареченную и понес ее на вершину скалы, чтобы вместе с ней броситься в поток… ЗАКЛЮЧЕНИЕ Господину Ж.Неро В прошлом году, в один из теплых и солнечных январских дней, я вышел из Сен-Поля и отправился побродить и помечтать в дикие леса, покрывающие остров. Я думал о вас, мой друг; мне казалось, что в этих девственных лесах еще живет память о ваших прогулках и занятиях, что земля еще хранит следы ваших ног. Я повсюду встречал те чудеса природы, о которых читал в ваших волшебных рассказах, так скрашивавших часы моего досуга, и, желая полюбоваться вместе с вами чудесной природой, я мысленно призывал вас из старой Европы, где вы живете сейчас в благодетельной и мирной безвестности. Счастливый человек! Ни один коварный друг не сделал еще вашего таланта и ума всеобщим достоянием. Я направился в одно уединенное место, расположенное в самой возвышенной части острова и известное под названием Долины гигантов. Огромный кусок горной породы, оторвавшись во время землетрясения, проложил по склону главного хребта дорогу, усеянную нагроможденными в самом поэтическом беспорядке обломками скал. Тут мелкие камни удерживают в равновесии огромную глыбу, там выросла целая стена утесов, легких, воздушных, кружевных и ажурных, как мавританский дворец; здесь обелиск из базальта, словно высеченный резцом ваятеля, высится на зубчатом основании; еще дальше — развалины средневекового замка рядом с бесформенной и причудливой китайской пагодой. Тут как будто собраны всевозможные виды искусства, различные образцы архитектуры, и кажется, что гений всех веков и всех народов черпал свое вдохновение в этом величественном зодчестве, созданном случаем и разрушением. Вероятно, эти фантастические постройки породили мавританскую архитектуру. Стройные пальмы в лесах также должны были послужить искусству прекрасными образцами для подражания. Дерево, цепляющееся за землю сотней корней, отходящих от ствола, должно быть первым навело на мысль построить собор, опирающийся на легкие своды. За одну ночь буря собрала в Долину гигантов все формы, все виды красоты, смело нагромоздила их друг на друга, разбросала, соединила в причудливые группы. Вероятно, духи воздуха в огня принимали участке в этой дьявольской работе; только они могли придать созданию своих рук такой дикий, фантастический и незавершенный характер, отличающий их творения от творений человека. Только они могли нагромоздить такие невероятные глыбы, сдвинуть с места гигантские массивы, передвинуть горы, как песчинки, и среди возведенного ими хаоса, поражающего воображение человека, разбросать грандиозные замыслы искусства, величественные контрасты, которые невозможно осуществить и которые, как бы насмехаясь над дерзновенными попытками художника, говорят ему: «Попробуйте сотворить нечто подобное!». Я остановился у подножия базальтового обелиска высотою около шестидесяти футов, как будто отшлифованного искусным гранильщиком. На середине этого необычайного сооружения виднелась крупная надпись, казалось начертанная какой-то нечеловеческой рукой. На камнях вулканического происхождения часто встречаются такие следы. Когда-то вулканический огонь расплавил их, и прилипшие к ним раковины и лианы оставили на них свои оттиски. Этой случайностью и объясняется странная игра природы — отпечатки иероглифов, таинственные письмена: словно имя, начертанное здесь каким-то сверхъестественным существом при помощи кабалистических знаков. Я долго стоял перед обелиском, охваченный наивным желанием проникнуть в смысл этой загадочной надписи. Силясь разгадать ее, я так глубоко задумался, что совсем забыл о времени. А меж тем густой туман, покрывавший сначала лишь вершины гор, начал спускаться по склонам и быстро скрыл от моего взора их очертания. Прежде чем я дошел до средины плато, туман настиг меня и непроницаемой завесой окутал окрестности. Но тут поднялся страшный ветер и в одно мгновение разогнал его. Затем ветер стих, туман опять сгустился и вновь был рассеян бешеным порывом бури. Чтобы укрыться от урагана, я спрятался в пещеру, но к ветру присоединилось вскоре новое бедствие: от дождя вздулись реки, берущие свое начало на вершинах гор. Через час вся местность была затоплена, и вода, ручьями стекая со склонов, бешеным потоком понеслась в долину. После двухдневного тяжелого и опасного пути провидение наконец сжалилось надо мной и привело меня к жилищу, расположенному в живописном и диком месте. Домик, построенный просто, но красиво, устоял под натиском бури, так как был защищен навесом скал, служившим ему как бы щитом. Чуть подальше бешеный поток низвергался в ущелье, образуя на дне его озеро, теперь вышедшее из берегов; над озером красивые деревья уже поднимали свои верхушки, помятые и согнутые грозой. Я постучал. Человек, показавшийся на пороге, невольно заставил меня отступить. Не успел я попросить о приюте, как хозяин молча вежливым жестом пригласил меня войти. Итак, я вошел и очутился лицом к лицу с сэром Ральфом Брауном. Прошел год с тех пор, как господин Браун и его спутница вернулись в колонию на шхуне «Нахандов», и за это время сэра Ральфа видели в городе не более трех раз; что же касается госпожи Дельмар, то она жила так замкнуто, что многие жители даже сомневались в ее существовании. Приблизительно в то же время и я впервые прибыл на остров, и теперешняя встреча с господином Брауном была второй в моей жизни. Первое наше знакомство оставило во мне неизгладимое впечатление: мы встретились в Сен-Поле, на берегу моря. Его внешность и манеры сперва не остановили моего внимания, но затем, когда я из праздного любопытства стал расспрашивать о нем местных жителей и получил странные и противоречивые ответы, я начал с большим вниманием приглядываться к отшельнику с озера Берника. — Грубый и невоспитанный человек, — говорили одни, — полное ничтожество! Единственное его достоинство, что он вечно молчит. — Человек исключительно образованный и серьезный, — говорили другие, — но такого высокого мнения о себе, такой гордец, что не желает даже разговаривать с простыми смертными. — Он любит только самого себя, — говорили третьи, — посредственный, но неглупый, невероятный эгоист; говорят даже, что он совершенный нелюдим. — Разве вы о нем ничего не знаете? — спросил меня один юноша, выросший в колонии и отличавшийся благодаря этому узостью провинциальных взглядов. — Это дурной человек, негодяй, подло отравивший своего друга ради того, чтобы жениться на его жене. Такое мнение настолько ошеломило меня, что я обратился к пожилому колонисту, человеку, как я знал, рассудительному. На мой вопрошающий взгляд, настойчиво требовавший разъяснения этих загадок, он ответил: — Когда-то сэр Ральф был светским человеком, его уважали, но не любили за замкнутый и необщительный нрав. Вот все, что я могу сказать о нем, так как со времени той злополучной истории я с ним не встречался. — Какой истории? — спросил я. И мне рассказали о внезапной смерти полковника Дельмара, о бегстве его жены в ту же ночь, об отъезде и возвращении господина Брауна. Загадочные обстоятельства этих событий не были выяснены, несмотря на судебное расследование; никто не мог доказать вины бежавшей. Прокурор прекратил следствие, но все знали о пристрастном отношении властей к господину Брауну, и общественное мнение было возмущено тем, что дело, запятнавшее двух людей такими ужасными подозрениями, не было разобрано. Подозрения больше всего, казалось, подтверждались тем, что оба, тайком возвратившись в колонию, поселились в пустынном ущелье Берника. По мнению людей, они бежали с острова, чтобы дать делу заглохнуть; но во Франции высшее общество отвергло их, им пришлось уехать обратно и укрыться подальше, дабы в уединении спокойно наслаждаться своей преступной любовью. Но слухи эти полностью опровергались: говорили — и это последнее сообщение исходило от людей наиболее осведомленных, — что госпожа Дельмар никогда не чувствовала симпатии, а скорее питала отвращение к своему кузену господину Брауну. Потому-то я тогда внимательно, я сказал бы даже — пристально, стал вглядываться в героя столь странных рассказов. Он сидел на тюке товаров, ожидая возвращения матроса, с которым договорился о какой-то покупке; его синие, как море, глаза, спокойные и мечтательные, были устремлены вдаль. Черты его лица выражали полнейшую безмятежность; в этом здоровом и мощном организме все, казалось, находилось в равновесии, и ничто не нарушало общей гармонии; поклялся бы, что его напрасно так зло оклеветали, что на совести этого человека нет никакого преступления, что даже в мыслях он не способен на это и что его сердце и руки так же непорочны, как и его чистый лоб. Вдруг рассеянный взгляд баронета остановился на мне, — я смотрел на него с жадным и нескрываемым любопытством. Сконфузившись, как пойманный с поличным вор, я в смущении опустил глаза, ибо увидел, что сэр Ральф смотрит на меня со строгим упреком. С тех пор невольно я часто думал о нем, он даже снился мне, и эти мысли вызывали во мне смутное беспокойство, непонятное волнение, точно какой-то магнетический ток исходил от этого человека с такой необычайной судьбой. У меня появилось сильное и настойчивое желание поближе узнать сэра Ральфа, но я предпочел бы наблюдать за ним издали, так, чтобы он сам не видел меня. Мне казалось, что я в чем-то виноват перед ним. Холодная ясность его взгляда приводила меня в трепет. Этот человек, должно быть, обладал либо исключительным нравственным превосходством, либо невероятным коварством, и я чувствовал себя перед ним ничтожным и мелким. Он принял меня учтиво, но сдержанно и без суеты. Провел к себе в комнату, предложил переодеться во все сухое, а затем познакомил со своей подругой жизни, которая уже ждала нас за столом. При виде ее красоты и молодости (ей казалось не больше восемнадцати лет), любуясь ее свежестью и очарованием, слушая ее нежный голос, я почувствовал какое-то болезненное волнение. У меня тотчас же явилась мысль, что эта женщина или очень преступна, или очень несчастна, или она действительно виновата в ужасном злодеянии, или напрасно заклеймена позорным обвинением. Целую неделю вышедшие из берегов реки, затопленные равнины, дожди и ветры удерживали меня в Бернике; но вот выглянуло солнце, а я все еще не думал расставаться со своими гостеприимными хозяевами. Ни тот, ни другой не обладали ни внешним блеском, ни остроумием, но все, что они говорили, было значительно или очень приятно; они жили сердцем, а не умом. Индиана была малообразованна, но это не было грубое невежество, происходящее от лени, небрежности или ограниченности. Ей страстно хотелось приобрести те знания, которые она не смогла получить из-за трудных обстоятельств своей жизни; может быть, с ее стороны было известным кокетством постоянно обращаться с вопросами к сэру Ральфу, чтобы дать ему возможность блеснуть передо мной своими обширными и разнообразными познаниями. Она была весела, но без излишней живости; в ее манерах была грустная медлительность, свойственная креолкам, и в ней мне это казалось особенно пленительным; ее необычайно кроткие глаза как будто говорили о жизни, полной страдания и горя; даже когда ее губы улыбались, взгляд ее оставался печальным, но эта печаль словно отражала думы о выпавшем на ее долю счастье и трогательную благодарность судьбе. Как-то утром я сказал им, что мне пора наконец уходить. — Как, уже? — спросили они. Это было сказано так искренне и сердечно, что я решил остаться еще на некоторое время. Мне хотелось во что бы то ни стало узнать от сэра Ральфа всю их историю; но ужасные подозрения, запавшие в мою душу, вызывали во мне непреодолимую робость. Я попытался побороть ее. — Послушайте, — сказал я, — люди — страшные мерзавцы, они наговорили мне про вас много дурного. Познакомившись с вами, я этому больше не удивляюсь. Ваша жизнь была, по-видимому, настолько прекрасна, что ее решили оклеветать. Я внезапно остановился при виде наивного изумления, появившегося на лице госпожи Дельмар. Тогда я понял, что она ничего не знает об отвратительных слухах, распространявшихся на ее счет. А на лице сэра Ральфа появилось высокомерное и недовольное выражение. Я встал, чтобы проститься с ними, сконфуженный и огорченный, уничтоженный взглядом господина Брауна, напомнившим мне о нашей первой встрече и о немой беседе, происшедшей между нами на берегу моря. В отчаянии от того, что приходится при таких условиях навсегда расставаться с этим прекрасным человеком, упрекая себя за те оскорбление и обиду, которые я нанес ему в благодарность за счастливые дни, проведенные в его доме, я почувствовал, что сердце у меня сжалось, и горько заплакал. — Молодой человек, — промолвил он, взяв меня за руку, — останьтесь с нами еще на день. Я не могу отпустить так нашего единственного друга. — Затем, когда госпожа Дельмар вышла из комнаты, он продолжал: — Я понял вас и расскажу вам свою жизнь, но не в присутствии Индианы: есть раны, которые не следует бередить. Вечером мы пошли прогуляться по лесу. Буря сорвала всю листву с деревьев, таких зеленых и красивых всего две недели тому назад, но теперь они уже снова покрывались толстыми смолистыми почками. Птицы и насекомые вернулись в свои владения. Новые бутоны распускались на месте увядших цветов. Ручьи стремительно освобождались от песка, нанесенного в их русло. Здоровая и счастливая жизнь опять вступала в свои права. — Посмотрите, — сказал Ральф, — с какой поразительной быстротой прекрасная и богатая природа залечивает свои раны. Не кажется ли вам, что она как бы стыдится потерять время и всеми силами старается в несколько дней проделать работу целого года? — И ей удается это, — заметила госпожа Дельмар. — Я помню прошлогодние бури: через месяц от них не оставалось и следа. — То же бывает и с разбитым сердцем, — сказал я ей, — если счастье к нему возвращается, оно быстро расцветает и вновь обретает молодость. Индиана протянула мне руку и посмотрела на господина Брауна с выражением бесконечной нежности и счастья. Когда настала ночь и она ушла к себе в спальню, сэр Ральф, усадив меня рядом с собой на скамейке в саду, рассказал мне свою историю, начав ее с того места, где мы остановились в предыдущей главе. Вдруг он умолк и, казалось, совсем забыл о моем присутствии. Крайне заинтересованный всем услышанным, я решился прервать его размышления и задать ему последний вопрос. Он вздрогнул, как человек, очнувшийся от сна, но затем, добродушно улыбнувшись, ответил: — Мой юный друг, есть воспоминания, о которых не следует рассказывать, дабы не нарушать их святости. Скажу вам только одно — я тогда твердо решил умереть вместе с Индианой. Но, верно, небо не захотело принять от нас подобной жертвы. Врач, вероятно, сказал бы вам, что у меня закружилась голова и я пошел не по той тропинке. Но я не врач и предпочитаю думать, что ангел Авраама и Товия, этот прекрасный белоснежный ангел с голубыми глазами и золотым поясом, какого вы часто видели в ваших детских сновидениях, спустился на лунном луче и, паря в брызгах водопада, распростер свои серебристые крылья над моей нежной подругой. Единственное, о чем я могу сказать с уверенностью, это то, что луна совершенно скрылась за вершинами гор, а мирное журчание водопада не было потревожено ни единым зловещим звуком. Птицы, спавшие на скалах, встрепенулись, лишь когда белая полоса показалась на горизонте; и первый луч солнца, озаривший заросли померанцевых деревьев, застал меня на коленях, славящим бога. Не думайте, однако, что я без колебаний принял неожиданное счастье, возрождавшее меня к новой жизни. Я даже боялся представить себе лучезарное будущее, которое ожидало меня; и когда Индиана открыла глаза и улыбнулась мне, я показал ей на водопад и стал говорить о смерти. «Если вы не жалеете, что дожили до сегодняшнего утра, — сказал я, — то мы можем признаться друг другу, что вкусили счастье во всей его полноте и теперь нам тем более следует расстаться с жизнью, потому что завтра моя звезда может померкнуть. Кто знает, быть может, покинув эти места и выйдя из состояния безумного опьянения, в какое повергли меня мысли о любви и смерти, я вновь превращусь в того бесчувственного человека, которого вы презирали еще вчера. Не покраснеете ли вы за себя, если я опять стану таким, как прежде? Ах, Индиана, избавьте меня от этого ужасного горя, это было бы последним ударом судьбы». «Разве вы сомневаетесь в своем сердце, Ральф? — спросила Индиана, и на лице ее появилось очаровательное выражение нежности и доверия. — Или мое сердце вам кажется недостаточно надежным?» Сказать ли вам правду? Первые дни я не был счастлив. Я не сомневался в искренности Индианы, но будущее пугало меня. В продолжение тридцати лет я относился к себе с недоверием, и мне трудно было в один день свыкнуться с мыслью, что я могу нравиться и быть любимым. Минутами на меня нападали сомнения и страх; не раз я жалел о том, что не бросился в озеро в тот миг, когда одно слово Индианы даровало мне счастье. У нее, по-видимому, тоже бывали такие минуты, когда грусть снова овладевала ею; она с трудом отучала себя от страданий, так как душа свыкается с горем, сживается с ним и очень медленно отрывается от него. Но я должен отдать справедливость этой, женщине: она никогда не пожалела о Реймоне, она забыла его настолько, что у нее не осталось к нему даже ненависти. И вот, как это бывает при настоящей и глубокой любви, время не уменьшило нашей привязанности, а наоборот — укрепило и увеличило ее. С каждым днем наше чувство приобретало новую силу, потому что с каждым днем мы все больше уважали и ценили друг друга. Постепенно наши страхи исчезли, и, видя, как легко было рассеять все наши сомнения, мы с улыбкой признались, что виноваты оба, ибо были трусами и боялись своего счастья. И с этого времени мы спокойно наслаждаемся нашей любовью. Ральф замолчал, и несколько мгновений мы оба сидели молча, погруженные в благоговейное раздумье. — Не буду говорить вам о моем счастье, — снова начал он, сжимая мне руку. — Если есть страдания, о которых не говорят и которые окутывают душу как бы смертным саваном, существуют и радости, навсегда затаенные в человеческом сердце, потому что их нельзя выразить ни одним земным словом. Впрочем, если бы даже какой-нибудь ангел спустился с небес на эти цветущие ветви и рассказал вам о них, вы все равно не поняли бы его, молодой человек, так как жизненные бури и грозы еще не коснулись вас. Увы, душа, никогда не страдавшая, не может постичь счастья! Что же касается наших преступлений, — прибавил он с улыбкой, — то… — О! — воскликнул я со слезами на глазах. — Послушайте, — тотчас же перебил меня Ральф, — вы прожили с преступниками ущелья Берника очень недолго, но и одного часа вам было достаточно, чтобы узнать нашу жизнь. Все дни ее похожи один на другой, все они одинаково спокойны и прекрасны и протекают так же быстро, как чистые дни нашего детства. Каждый вечер мы благодарим небо и каждое утро молим его послать нам те же радости и горести, что и накануне. Большую часть нашего дохода мы тратим на выкуп больных негров. Это и есть главная причина всех тех недоброжелательных слухов, которые распускают про нас колонисты. Как жаль, что мы не настолько богаты, чтобы освободить всех, кто находится в рабстве! Наши слуги — это наши друзья: они разделяют наши радости, а мы заботимся об их нуждах. Так проходит наша жизнь — без горя, без сожалений. Мы редко говорим о прошлом и так ж редко о будущем. Мы вспоминаем прошлое без горечи смело смотрим вперед. Если нам на глаза навертываются иногда слезы, то ведь бывают слезы блаженства, и только тяжелое горе не знает их. — Друг мой, — сказал я после продолжительного молчания, — если бы людские обвинения достигли вас, то ваше счастье было бы им достойным ответом. — Вы еще молоды, — ответил он, — и для вас, чистого душой и не испорченного светом, наше счастье — лучшее доказательство нашей добродетели, но для людей оно — наше главное преступление. Поверьте мне: одиночество прекрасно, и о людях жалеть не стоит. — Не все обвиняют вас, — заметил я, — но даже те, кто отдает вам должное, осуждают вас за презрение к общественному мнению и, признавая вашу добродетель, считают вас гордым и высокомерным. — В этом упреке, — возразил Ральф, — больше гордыни, чем в моем предполагаемом презрении. Что касается общественного мнения, то, видя, кого оно превозносит, следовало бы протянуть руку тем, кого оно презирает. Говорят, что без людского уважения нельзя быть счастливым, — пусть тот, кто думает так, и хлопочет о нем. Я же лично искренне жалею тех, чье счастье зависит от каприза людской молвы. — Некоторые моралисты осуждают ваше уединение, они считают, что каждый человек принадлежит обществу. Говорят также, что вы подаете другим опасный пример. — Общество не может чего-либо требовать от того, кто сам ничего не ждет от него, — возразил сэр Ральф, — а что мой пример заразителен, я не верю. Для того чтобы порвать с обществом, нужна очень большая сила воли, а эта сила воли приобретается слишком тяжкими страданиями. Итак, позвольте нам мирно наслаждаться нашим безвестным счастьем, мы обязаны им только самим себе и прячем его от всех, чтобы не возбуждать зависти. Идите, молодой человек, туда, куда влечет вас ваша судьба; не отказывайтесь от друзей, родины, положения, создавайте себе доброе имя. А у меня есть моя Индиана. Не порывайте цепей, связывающих вас с обществом, уважайте его законы, если они защищают вас, цените его суждения, если они справедливы, но если когда-нибудь общество оклевещет и отвергнет вас, найдите в себе мужество обойтись без него. — Да, — ответил я, — чистое сердце помогает выносить изгнание, но, чтобы полюбить изгнание, надо иметь такую подругу жизни, как ваша. — Ах, если бы вы знали, — сказал он с невыразимой улыбкой, — какую жалость внушает мне общество, презирающее меня! На следующий день я расстался с Ральфом и Индианой. Он обнял меня, а Индиана прослезилась. — Прощайте, — сказали они, — возвращайтесь в свет, но, если он когда-нибудь отвернется от вас, вспомните о нашей индийской хижине. КОММЕНТАРИИ «Индиана», первый роман, подписанный именем Жорж Санд, вышла в свет в середине мая 1832 года. Псевдоним этот имеет свою историю. Роман «Роз и Бланш», созданный Авророй Дюдеван в соавторстве с Жюлем Сандо, как и некоторые фельетоны, опубликованные ими в журнале «Фигаро» в 1831 году, был подписан их общим псевдонимом Жюль Санд. «Индиана» также была задумана как совместный роман, но Жюль Сандо так и не принял участия в этой работе, и роман был написан Авророй Дюдеван самостоятельно. Сандо нашел его вполне законченным и не нуждающимся в редактуре. Аврора Дюдеван по соображениям личного характера не хотела выступать в литературе под собственным именем. Издатель настаивал на сохранении псевдонима, уже знакомого читающей публике. С другой стороны, Сандо не согласился выпустить в свет под общим псевдонимом книгу, к которой он не имел никакого отношения. Выход был найден: вымышленная фамилия остается неизменной, но имя Жюль меняется на Жорж. Надо сказать, что в литературных кругах, там, где близко знали и Аврору Дюдеван и Жюля Сандо, сложилось представление о литературной зависимости молодой писательницы от ее соавтора и друга. Так полагал, например, известный критик Сент-Бев. На самом же деле Аврора Дюдеван уже не нуждалась в чьей-либо литературной помощи. Критика быстро заметила роман. Буквально через несколько дней после выхода он был весьма сочувственно упомянут в очередном обозрении новостей политической и культурной жизни в журнале «Ревю де де монд». У читателей «Индиана» имела шумный успех, даже принявший характер сенсации. Эпоха довольно точно обозначена в самом романе: действие его начинается осенью 1827 года и завершается в конце 1831-го. Это были годы кризиса режима Реставрации, повлекшего за собой падение этого режима. В «Индиане» — только отзвуки этих событий: глухо и бегло упомянуто о смене кабинетов, о реакционных действиях властей, о восстании в Париже, о бегстве короля — ровно настолько, чтобы дать хронологические ориентиры и необходимый фон, позволяющий воспринять роман как современный. Даже разговоры о политике, которые порой ведутся в романе, носят настолько общий и схематичный характер, что воспринимаются лишь как средство, позволяющее более контрастно противопоставить героев. Правда, есть страницы, где характеристики общественных отношений и процессов даны глубже и обстоятельней, — это страницы, рассказывающие о политической роли Реймона де Рамьера, о его положении в свете, о его женитьбе на аристократке, унаследовавшей, однако, «плебейский» капитал. Страницы эти много дадут современному читателю для понимания эпохи, но все же думается, что при том малом внимании автора к событиям, потрясавшим страну, которое характерно для «Индианы», и это место в книге служит главным образом средством более углубленной обрисовки характера Реймона — героя, колеблющегося между влечением и долгом, помогая этому характеру точно вписаться в «психологический треугольник»: легкомыслие в поступках — житейский карьеризм — нравственный эгоцентризм. Таким образом, перед нами роман, где события внешней социальной жизни являются только схематично намеченным фоном, тогда как внутренний мир героев, анализ их чувств, переживаний, поступков даны с особой тщательностью и убедительностью. И вот в таком, на первый взгляд чисто психологическом, романе нашли выражение свободолюбивые надежды и устремления многих передовых людей Франции. Жорж Санд, воспитанная на литературе, несущей идеи свободы и гуманизма, на сочинениях Руссо, энциклопедистов и Франклина, пробудила своим романом горячее чувство протеста против попрания личности бездушными общественными установлениями. И вряд ли бы эта книга произвела столь глубокое воздействие на современников, если б автор ее не шел дальше проповеди женской эмансипации и права женщины на любовь. В ней есть глубже заложенный идейно-эмоциональный пласт, превращающий проблему угнетения женщины в проблему угнетения человека вообще. Поэтому «Индиана» очень скоро стала восприниматься как роман по-своему революционный, и не только во Франции, но и в России, где те же проблемы волновали передовые круги, и волновали острее и больнее, где на целые десятилетия Жорж Санд стала властительницей дум молодых поколений. Споры вокруг «Индианы» вынудили Жорж Санд выступить несколько раз с разъяснениями своих намерений. Второе издание романа, вышедшее в том же 1832 году, было сопровождено авторским предисловием, в котором Жорж Санд стремится отвести обвинения в безнравственном характере своей книги. Она уподобляет писателя зеркалу, отражающему явления жизни. В ответ на замечания об отсутствии назидательности Жорж Санд пишет: «Если вы хотите, чтобы роман оканчивался как сказка Мармонтеля, вы, может быть, упрекнете меня за последние страницы и найдете дурным, что я не вверг в нищету и одиночество существо, которое на протяжении двух томов преступало законы человеческие. Здесь автор ответит, что прежде всего он стремился не морализировать, но только быть правдивым… Он лишь рассказал судьбу Индианы, историю человеческого сердца со всей его слабостью и с его неистовством, с его притязаниями и заблуждениями, с его благими и дурными поступками». Спустя десять лет, в 1842 году, «Индиана» вышла с новым предисловием. Оно написано довольно сдержанно и дипломатично, хотя Жорж Санд и упрекает своих противников в предвзятости и голословности утверждений. Писательница заявляет, что и теперь, спустя десять лет, она не находит в своих первых романах ничего, что не согласовывалось бы с ее нынешними убеждениями. Они все проникнуты той же идеей: «неустроенность отношений между мужчиной и женщиной по вине общества». Она по-прежнему подчеркивает, что выступает только как писатель, но отнюдь не как философ или моралист, «Индиана» написана в одушевлении «чувством, правда, не сверяющимся с рассудком, но полным сознания правоты, чувством убежденности в том, что законы, которые до сих пор определяют положение женщины в браке, семье, обществе, несправедливы и дики». «Я не писал, — говорит автор, — трактата по юриспруденции, но сражался с общественным мнением, ибо в нем главное препятствие к усовершенствованию общества. Война будет жестокой и долгой, но я не первый, не единственный и не последний боец в этой славной битве, и я буду защищать это дело до последнего дыхания». Уже в первом романе Жорж Санд проявилось мастерство писательницы. Прежде всего оно сказалось в тонком психологическом анализе. Современная критика, подчеркивая большое значение «Индианы» для общественного самосознания, к числу художественных достоинств книги относила полный искренности и убедительности образ главной героини, а также особую выразительность образа Реймона де Рамьера, усматривая в беспощадном анализе этого характера оригинальность романа. По первоначальному замыслу роман должен был кончаться самоубийством Ральфа и Индианы. Однако такой конец мог неблагоприятно отразиться на судьбе первой книги писательницы, ибо самоубийство осуждалось католической церковью. В окончательной редакции романа появилась заключительная глава уже со счастливой концовкой. Во второй половине XIX века в некоторых дешевых изданиях этот роман появлялся во Франции в печати без последней главы, завершаясь самоубийством героев. Русские читатели рано познакомились с творчеством Жорж Санд. Роман «Индиана» в переводе А. и И.Лазаревых вышел в свет уже в 1833 году. Большинство читателей приняло эту книгу восторженно. Иначе дело обстояло с критикой. Передовая русская критика обратилась к творчеству Жорж Санд позже, в сороковых годах. Это, в частности, относится и к Белинскому, который в то время, в период своего «примирения с действительностью», отрицательно оценил первые романы Жорж Санд. Отношение Белинского к творчеству писательницы резко изменилось в сороковых годах. В тридцатых годах критики русских журналов охранительного направления Булгарин, Греч, Сенковский распространяли всяческие небылицы, рожденные необычайным образом жизни автора «Индианы». Сенковский, стараясь выглядеть остроумным, прозвал Жорж Санд «госпожой Егором Зандом». Критики этого направления оценивали произведения французского автора как безнравственные и расшатывающие общественные устои. Характерна в этом смысле небольшая анонимная заметка в «Журнале министерства народного просвещения» за 1836 год. Автор ее пробует воздать должное мастерству Жорж Санд, объясняет ее «озлобление» против общества тяжелой «личной участью» и выражает надежду, что столь сильное дарование обратится к предметам, достойным его. Но вот что там сказано по поводу ее первых романов: «Между современными литературными талантами юной Франции особенно привлекает внимание своею злобою на общество и на существующий в нем порядок, ненавистью к браку, странным искажением женских характеров, стремлением поколебать законы человеческие и даже посяганием на законы высшие писатель, скрывающийся под формою Жоржа Занда — именем, запятнанным в мире политическом и нравственном, а ныне прикрывающим своею эгидою самые необузданные литературные порождения». Тут произошла любопытная ошибка: прочитав, подобно некоторым своим современникам, на немецкий лад французскую фамилию Sand, автор заметки решил, что псевдоним взят неспроста и что писательница с умыслом использовала имя студента Карла Занда, убившего реакционера, немецкого писателя Коцебу. А имя Занда для всех охранителей существующего порядка в ту пору было особенно ненавистно. До революции и в советское время роман «Индиана» неоднократно издавался в русских переводах. Остров Бурбон — одно из прежних названий острова Реюньон, входящего в группу Маскаренских островов. Альмавива — легкомысленный граф, один из героев трилогии Бомарше («Севильский цирюльник», «Женитьба Фигаро», «Преступная мать»). Эпоха Регентства (1715-1723) — время правления во Франции герцога Филиппа Орлеанского, который в последние годы своей жизни был регентом при малолетнем короле Людовике XV. …и даже Виргиния, покидая родину, вряд ли написала Павлу более очаровательное письмо. — Имеются в виду герои романа французского писателя Жака-Анри Бернардена де Сен-Пьера (1737-1814) «Павел и Виргиния» (1787), рисующего идеальную любовь и дружбу юноши простого происхождения и девушки-дворянки вдали от цивилизации. В данном случае речь идет об отъезде Виргинии во Францию. …корчил из себя жозефиниста… — то есть сторонника Жозефины Богарне (1763-1814), состоявшей в браке с Наполеоном до 1809 года. Титул императрицы был сохранен за ней и после развода. Сен-Поль — портовый город на острове Бурбон. Иксион — в греческой мифологии царь, полюбивший богиню Геру, супругу Зевса, и в наказание за это прикованный Зевсом к вечно вращающемуся огненному колесу. …пристанет теперь к тебе, подобно одежде Деяниры. — В греческой мифологии Деянира, жена Геракла, думая сохранить любовь своего мужа, дала ему одежду, пропитанную кровью убитого Гераклом кентавра Несса. Но одежда эта пристала к телу Геракла, вызывая нестерпимые мучения. Не выдержав мук, Геракл бросился в огонь. Сцены встречи Реймона и Нун в спальне Индианы и самоубийства Нун произвели большое впечатление на читателей. Альфред Мюссе написал большое стихотворение, посвященное Нун и Индиане, которое послал Жорж Санд 24 июня 1833 года. Мартиньяк Жан-Батист (1776-1832) — французский политический деятель, член палаты депутатов, роялист, лавировавший между крайними монархистами и умеренными либералами. Кабинет, возглавленный им, просуществовал семнадцать месяцев (январь 1828 — июнь 1829) и осуществил некоторые послабления жестокого реставрационного режима. Хартия — конституция, принятая 14 июня 1814 года и гарантировавшая от имени короля двухпалатную систему правления с выборностью нижней палаты, ответственность правительства перед народом и ряд свобод, обеспечивавших правовое положение граждан, в первую очередь свободу слова и свободу печати. Я поздравляю победителей Испании… — Имеется в виду французская экспедиционная армия, посланная Карлом X в апреле 1823 года в Испанию для подавления испанской революции. Французские войска оставались на территории Испании до 1828 года. Эмигранты Кобленца. — Западногерманский город Кобленц был в годы французской революции главным центром аристократической эмиграции. Франше — в годы 1821-1828 директор департамента полиции, входившего тогда в состав министерства внутренних дел. Фуше Жозеф (1759-1820) — французский политический деятель, умело приспособлявшийся к новым режимам. Начав как якобинец, он занимал пост министра полиции при Директории, во времена Наполеона и Людовика XVIII. …Людовик Святой. — Так называли короля Франции Людовика IX (1226-1270). В его царствование были значительно урезаны права феодалов. …венсенского дуба… — Венсен — старинная резиденция французских королей. По преданию, под дубом в Венсене Людовик IX решал споры между вассалами и вершил суд. …белое знамя — знамя династии Бурбонов. …двадцать пять лет славы Франции — эпоха революции и наполеоновской империи. Трехцветное знамя — знамя Французской республики и Империи, вновь восстановленное в революцию 1830 года. …"стряхнет насевшую на нем пыль»… — Жорж Санд перефразирует слова из рефрена стихотворения Беранже «Старое знамя». Герцог Рейхштадтский — Наполеон-Франц (1811-1832) — сын Наполеона I и второй его жены, императрицы Марии-Луизы. Легитимисты — сторонники политической доктрины, признающей историческое право династий ненарушимым. Во Франции так обычно именовали сторонников восстановления династии Бурбонов. «Сто дней» — вторичное правление Наполеона I после возвращения его с острова Эльбы (с 20 марта по 22 июня 1815 года). «Ослиная шкура» — французская народная сказка, обработанная писателем Шарлем Перро (1628-1703). Элизиум — у древних греков местопребывание душ умерших героев и добродетельных людей. Госпожа Дюбарри — Мари-Жанна Бекю (1743-1793), фаворитка Людовика XV. В последние годы жизни короля (Людовик XV умер в 1774 году) вмешивалась в государственные дела и принимала деятельное участие в политических интригах. Была гильотинирована по приговору революционного трибунала. Туаз — мера длины во Франции до введения метрической системы мер, равная 1,95 метра. Фахам — название одной из орхидей, листья которой в сушеном виде используются для приготовления ароматного напитка, употребляемого также в лечебных целях. Личи — тропическое фруктовое дерево. Фаэтон — морская птица, обитающая в тропиках. Родригес — один из Маскаренских островов. Фрегат — крупная птица тропических морей из семейства веслоногих. Смена кабинета 8 августа… — 8 августа 1829 года министерство Мартиньяка было вынуждено уйти в отставку и передать власть в стране крайне реакционному кабинету, во главе которого встал Жюль-Опост Полиньяк (1780-1847), занявший также пост министра иностранных дел. Полиньяк был сторонником крайнего абсолютизма и стал вдохновителем ордонансов Карла X, вызвавших революцию 1830 года. …одному из представителей рода Медина-Сидония… — Титул герцогов Медина-Сидония носил род Гусманов, принадлежавший к высшей испанской знати. Анна Пейдж — персонаж из комедии Шекспира «Виндзорские насмешницы». Буше Франсуа (1703-1776) — французский художник и театральный декоратор. …вознаграждение за свои земли. — Речь идет о законе, принятом палатой депутатов 27 апреля 1825 года, предоставлявшем лицам, чьи земельные владения были конфискованы во время революции, денежную компенсацию, равную двадцатикратной сумме дохода, полученного ими в 1790 году. Общая сумма компенсации несколько превысила миллиард франков. …никто еще не знал результатов восстания в Париже. — Имеется в виду Июльская революция, совершившаяся в три дня — с 27 по 29 июля 1830 года. …патруль национальной гвардии… — Так называлось созданное еще в эпоху французской революции ополчение, состоявшее главным образом из представителей мелкой и средней буржуазии. Национальная гвардия продолжала существовать при всех последующих режимах и была распущена только после беспорядков 1827 года. В революцию 1830 года отряды национальной гвардии вновь собрались и выступили против Карла X. …рассказ о привязанности верного пса, о красоте кокосовых пальм и о песнях негра Доминго. — Имеется в виду роман Бернардена де Сен-Пьера «Павел и Виргиния». …любимых героев, заблудившихся в лесах Красной реки. — В романе Бернардена де Сен-Пьера эта река названа Черной. Неро Жюль — один из ближайших друзей Жорж Санд, совершивший в молодости путешествие на острова Мадагаскар и Бурбон. По возвращении во Францию Неро составил для Жорж Санд обстоятельное описание природы острова Бурбон, которое писательница использовала в «Индиане». …ангел Авраама и Товия… — Имеются в виду два библейских сказания о посланных богом ангелах. В первом из них ангел останавливает руку Авраама с ножом, занесенным над его сыном Исааком, которого Авраам собирался принести в жертву богу; во втором сказании рассказывается об ангеле в человеческом облике, который помогает Товию, сыну Товита, пройти через многие испытания. …вспомните о нашей индийской хижине. — В этих словах содержится намек на повесть Бернардена де Сен-Пьера «Индийская хижина» (1791), где добродетельный и мудрый человек, отвергнутый обществом, находит смысл жизни в единении с природой.

The script ran 0.039 seconds.