Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Дитя слова
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Дитя слова» - роман, в каком-то смысле стоящий особняком в творчестве Айрис Мердок. Почему? На первый взгляд книга сохраняет все «фирменные» черты стиля писательницы - психологизм, тонкий анализ не просто человеческих отношений, но отношений, готовых сложиться - и не складывающихся & Однако есть тут и нечто новое - извечное для английской литературы вообще и нехарактерное в принципе для Мердок ощущение БЕЗНАДЕЖНОСТИ, сумеречного осеннего очарования КОНЦА ЭПОХИ - конца жизненного уклада и мироощущения для людей, внутренне к этой эпохе принадлежащих...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Хилари, не смейте устраивать одну из ваших штук. Я знаю, вы хотите, чтобы я была вам мамочкой, но я не буду. — Ф-р-р-р! — Да, хотите. Я понимаю вас куда лучше, чем вы думаете. Я читаю в вашей душе, как в открытой книге. Вы ведете эгоистический, замкнутый образ жизни. Вы боитесь всего нового. А не мешало бы время от времени попытаться сделать что-нибудь и для других, нечего рассчитывать, что все станут нянчиться с вами. — И однако же вы всегда будете нянчиться со мной, верно? Ну так вытащите меня из моей скорлупы. Схватите и потяните. Я сидел на кровати. Лора в белой блузке с высоким воротом и коричневой юбке по щиколотку (снаряжение это было явно не для женщины в теле) сидела на стуле с прямой спинкой; ее укутанные твидом колени были в девяти дюймах от моих колен. Я плохо различал ее лицо в сумрачном, словно процеженном сквозь марлю, свете, по я видел, как горят ее карие глаза, казалось, даже слегка увлажнившиеся от отчаянного сочувствия. Ну зачем мне понадобилось своим глупым машинальным легкомысленным подтруниваньем вызывать в Лоре эти чувства? И всякий раз так. Отчаянное сочувствие, невероятный прилив энергии. И однако же вся беда в том, что мне с ней легко. Она меня успокаивает. — Хотела бы я, Хилари, чтобы вы когда-нибудь действительно рассказали мне о себе. — Лора часто выражала такое пожелание. — Мне казалось, что вы читаете в моей душе, словно в открытой книге. — Но я же не могу знать ваше прошлое. Откуда, к примеру, у вас этот шрам на подбородке? Я убеждена, что в вашей жизни есть что-то такое, что вам надо бы мне рассказать и тем облегчить душу. — Мое прошлое очень скучно. Ни грехов, ни преступлений. Один только эгоизм, за который вы так мило журите меня. — И потом мне хотелось бы поговорить с вами о Томми. Ах, если б только я могла вас разговорить! — Я и без всяких ухищрений мелю при вас языком. — Вы ничего не делаете без ухищрений. Устраиваете из слов тайник. Вы вечно что-то утаиваете. Но что? Так или иначе, я зашла вовсе не для того, чтобы повидаться с вами. Я пришла по поводу пантомишки. Хочу поговорить с Кристофером. Как вы думаете, удастся уговорить его написать для нас песенку? И Фредди считает, что он мог бы придумать какой-нибудь хеппенинг для финала. — К примеру, поджечь театр. Великолепно. (Вот один из хеппенингов, придуманных Кристофером для пикника. Каждого гостя посадили в большой мешок из плотной бумаги и велели сидеть там тихо, пока не прозвучит труба, а тогда разорвать мешок и вылезти наружу. Вся идея состояла в том, что никакой трубы не было, и после долгого мучительного сидения в мешке гости начали реагировать каждый по-своему. Было много неразберихи, кутерьмы и самых неожиданных мизансцен. Закончилось все это, как и следовало ожидать, тем, что мешки вынесло на шоссе, движение на дороге застопорилось и прибыла полиция.) — А кроме того, я хочу поговорить с мальчиками по поводу ситуации с наркотиками. Я пишу новую статью. Я чувствую себя с этими детьми, точно я — из полиции нравов. В дверь позвонили. Оставив Лору в спальне, я подошел к двери. И подумал: не индианка ли это случайно. Это была Томми. Томми в красном плаще и такого же цвета шапочке, из под которой висели раскрученные ветром крысиные хвостики ее кудряшек; маленький ротик был раскрыт в умоляющем, молитвенном «О». — Хилари, я знаю, что я не должна… Существовало непреложное правило: никаких посещений квартиры. Да еще надо было, чтобы Томми пришла, когда Лора сидела у меня в спальне. Я почувствовал, как меня затопляет слепая, отчаянная, туманящая мысль ярость. Я дернул Томми, втаскивая в квартиру, и мы оба чуть не упали, споткнувшись о телефонные провода. Я втолкнул ее в гостиную, сам протиснулся следом и закрыл дверь. Мы стояли, зажатые со всех сторон мебелью. Я задел плечом стол, стоявший на другом столе, — раздался легкий треск. Я прижал Томми к двери — вцепился ей в плечи, безжалостно отвел их назад, изо всей сил стиснул и зашептал: — Я же говорил тебе… не приходи никогда… никогда не приходи вот так… Я говорил тебе… Ротик Томми так и остался открытым, а ее удлиненные наивные серые глаза мгновенно наполнились слезами. Шапочка на прижатой к двери голове съехала на бок. А я все стискивал ее плечи, нажимая на них, словно хотел пробить ее телом дерево или придавить ее как букашку. Она тоненько всхлипнула от боли. А я все шептал: — Я же говорил тебе — никогда не приходи сюда, говорил… В дверь позвонили. Я отпустил Томми, боком выбрался из гостиной и запер в ней Томми. Я подошел к входной двери. И подумал: не индианка ли это случайно? Это была она. Я не стал ни секунды медлить. Одной рукой схватил пальто, другой прикрыл за собой входную дверь. Я даже не взглянул на мою гостью и не стал дожидаться лифта. Я прошел мимо нее через площадку к лестнице и по дороге властно потянул за рукав синего жакета. И побежал вниз, слыша за собой легкий стук ее каблучков. Не прошло и минуты с того времени, как у моей двери раздался звонок, а мы уже стояли на улице, где чудом прояснело и небо стало широкое, ярко-голубое, светлое. * * * Мы шли по северной дорожке Кенсингтонских садов в направлении озера Серпантин. Интересно, подумал было я, сколько времени те две женщины, одна не подозревая о присутствии другой, спокойно просидят каждая в своей комнате — совсем как у Кристофера люди в бумажных мешках. До сих пор я еще ни разу так и не взглянул на мою таинственную спутницу. Когда мы пересекали дорогу, я держал ее за рукав, а не под руку. За все это время не было произнесено ни слова — мы шли молча. Солнца не было, но сады заливало рассеянным ярким светом. Асфальтовые дорожки, еще мокрые от пролившегося ранее дождя, отсвечивали синевой, испещренной тенями. От сырости свет казался немного мертвенным. Справа в просветах рыжеватой листвы появился Бронзовый всадник Уоттса, обелиск Спеку.[31] Холодный ветер нес косяками бурые листья и припечатывал их к асфальту. Большинство деревьев уже стояли голые, лишь несколько дубов сохранили пожухлую листву. Пупырчатые шарики платанов, похожих на огромные виноградные лозы, вырисовывались на фоне затянутого светлыми тучами неба. Возбужденные влажным наэлектризованным воздухом, вдали восторженно носились собаки. Я чувствовал себя необычно, отрешенно, словно ко мне вдруг тихо приблизился рок. Теперь я посмотрел на индианку, и она посмотрела на меня и улыбнулась. Сегодня на ней был черный макинтош и черные брюки. Мокрый синий шарф (должно быть, она шла под дождем) съехал с головы на плечи. Длинная коса была спрятана под макинтошем. Лицо и волосы ее были влажны. Черты лица, менее правильные, менее одухотворенные, чем мне показалось в тот первый раз, отличались, однако, сухощавым изяществом, присущим ее расе. Черные глаза сияли, в них что-то теплилось. (Неужели жалость? Или просто желание понравиться?) Довольно узкие, довольно тонкие губы были лишь едва намечены и по цвету почти не отличались от кожи щек и подбородка. Вообще лицо было бледное-бледное, цвета кофе, сильно разбавленного молоком, той ровной бледности, которую не сравнить с банальной бледностью розово-белых лиц, принадлежащих менее утонченным расам. Когда мы уже подходили к Серпантину, я сказал! — Так что же? Она лишь снова улыбнулась. — Послушайте, вы все это начали, — сказал я. — Не пора ли объясниться, мисс Мукерджи или как вас там? Ведь это вы пришли ко мне, а не я к вам. Вы разыскивали меня, верно? Так вот, меня зовут Хилари Бэрд. — О, да… Я знаю. — То, как она это произнесла, явилось для меня неожиданностью. Я ожидал услышать пришепетывающий акцент, такой легко узнаваемый, такой неистребимый, такой прелестный. Она же говорила по-английски чисто, даже, как я позже обнаружил, чуть растягивая, как лондонцы, гласные. — Ну, так что вам угодно? Она улыбнулась, сверкнув великолепными зубами, и как-то беспомощно приподняла брови, словно мой вопрос был неожиданным, запутанным, трудным. — Видите ли, — продолжал я, — я вовсе не хочу быть назойливым, но если из всех мужчин в Лондоне вы искали именно меня, то должна же быть какая-то причина, возможно, я вам зачем-то нужен. Однако, если вы не говорите, что я мог бы для вас сделать, то как же я это сделаю? — Я подумал: а может, она не в себе, может, она сумасшедшая. Но слишком уж нелепой показалась мне эта мысль. — Мне просто хотелось с вами познакомиться. — Но почему? Почему именно со мной? Откуда вы вообще узнали мое имя? — Узнала. И хотела увидеть вас. Поговорить с вами. Вот и все. Я сказал: — Вы что — проститутка? — Это вырвалось у меня как-то само собой, но ее улыбчатая уклончивость начала меня раздражать. Она, казалось, опешила. — Нет, конечно, нет. — Ну, вы для меня загадка. Вам нужны деньги? — Нет, нет. — Тогда что же вам нужно? — Познакомиться с вами, — повторила она. К тому времени мы миновали фонтанчик в виде двух обнявшихся медведей (они еще так понравились Кристел, когда я однажды привел ее сюда) и дошли до таинственного каменного сада в конце озера, который всегда казался мне частью какого-то другого города (Ленинграда?) или замаскированным входом в некий неведомый край (Ахерон?). По краям пяти восьмигранных прудов стоят вазы, а в лесистом изгибе озера — маленький каменный павильон между виднеющимися в отдалении нимфами. Летом здесь бьют фонтаны. Зимой царит приятное запустение. Мы прошли по скользким плитам и сели на довольно влажную скамью. Несколько голубей и воробьев в призрачной надежде поживиться подлетели к нам. — Так как же вас зовут, мисс Мукерджи? — Я не рассчитывал, что она назовет мне свое имя. Она ответила мгновенно: — Александра Биссет. — Александра Биссет? Нет, нет, должен же быть предел всему: не можете вы так выглядеть и зваться Александрой Биссет! — Мой отец был английский офицер. Мать — браминка. — Понятно. Значит, насколько я понимаю, вы что-то вроде принцессы. А где вы родились? — В Бенаресе. — Итак, мисс Биссет… — Пожалуйста, зовите меня… — Александрой? — Нет, нет, никто, так меня не зовет. Они зовут меня Бисквитик. — Бисквитик? — Да, сначала звали меня Биссет. Потом Шоколадный Бисквит. Потом — просто Бисквитик. — Кто это — «они»? — Как кто — они? — Вы сказали «они» зовут вас Бисквитик. Кто — они? — Мои… друзья… Голос, манеры сбивали с толку. Она не казалась человеком образованным, в ней даже была какая-то застенчивая простоватость. И однако же держалась она уверенно, с исполненной достоинства прямотой, которая сама по себе уже является признаком культуры, и — ни следа хихикающей развязности начинающей проститутки. Она улыбнулась, явно забавляясь моим озадаченным видом. — Но, Бисквитик, — сказал я, — почему именно я заинтересовал вас? Почему я? — Я видела вас в метро. Возможно, поэтому. — Да, возможно. И возможно, у меня на шее висел плакат с моим именем. И возможно, вы сразу решили, что я самый привлекательный мужчина в Лондоне. Я знаю, что я высокий, красивый малый — ну, по крайней мере высокий. Словом, нет, этот номер не проходит. Сделайте еще одну попытку. — Я видела вас в баре на станции Слоан-сквер. — Может, и видели. Но почему вы пошли за мной и откуда вы узнали мое имя? Бисквитик… послушайте… можно взять вас за руку? — Я осторожно, но решительно завладел ее длинной изящной кистью, такой тонкой, что, казалось, она сейчас сломается в моих пальцах. А взяв ее руку, сразу почувствовал, как во мне шевельнулось старое, словно мир, грубое мужское желание, которое все время было тут, но сдерживалось удивлением. Она смущенно рассмеялась. Продолжай я считать ее расчетливой проституткой, один этот смех уже доказал бы, что я не прав. Она отвернулась, на удивление сильными пальцами разжала мою руку и, выдернув у меня свою ладонь, слегка отодвинулась и встала. — Теперь мне пора. — Бисквитик! Вы не можете так уйти! Вы даже не назвали меня «Хилари»! — А разве следовало? — Да, конечно. Если я зову вас «Бисквитик», вы должны звать меня «Хилари». Такое уж правило. — Хилари… — Отлично. А теперь вы пойдете со мной, и мы выпьем и пообедаем, вы расскажете мне, в чем тут секрет. — Нет, я должна идти. Мне нужно назад. — Куда — назад? Почему? Вы что, должны идти к ним? — Я вас не понимаю. Я должна идти. Простите меня. О да, да, простите. — Впервые в ней появилось что-то от иностранки. — Я не прощу вас, если вы вот так вдруг исчезнете. Где вы живете? Где я могу вас найти? Когда я вас снова увижу? Мы ведь увидимся снова, верно? Бисквитик, ну, пожалуйста… — Да. Снова. Да. — Обещайте мне. Поклянитесь. Поклянитесь… Поклянитесь Биг-Беном. Она рассмеялась. — Клянусь Биг-Беном, что мы снова увидимся. — Дайте мне ваш адрес. — Нет. — Тогда разрешите мне дать вам что-нибудь. Какую-нибудь безделицу, которая служила бы потом доказательством, что все это не приснилось нам во сне. О Господи… что же… — Я встал, нагнулся и поднял с мокрых плит камешек. Гладкий, темный, продолговатый. И вручил ей. Это, казалось, взволновало ее больше, чем все, что было до сих пор. — О, благодарю вас, премного благодарю… — Собственно, доказательство нужно мне, а не вам. Разрешите проводить вас. — Нет. Вы должны оставаться здесь. А я уйду. — Но как же я разыщу вас? Или вы снова придете ко мне, придете на квартиру? — Да, приду. — Потому что поклялись Биг-Беном. — Да, да. — Когда? — Мне надо идти. А вы оставайтесь здесь. — И она пошла прочь, сначала пятясь, потом то и дело оглядываясь через плечо, словно пригвождая меня к месту своим взглядом. Она уходила, держа камешек в руке, держа его на расстоянии от развевавшихся пол своего черного макинтоша. Наконец каменный павильон у выхода из парка скрыл ее из моих глаз, и она исчезла в направлении Бейсуотер-роуд. Как только она ушла, я бросился бежать. Обогнул павильон и помчался к калитке, ведущей из парка. Должно быть, она тоже побежала. Во всяком случае, ее нигде не было видно среди толпы, шедшей в обоих направлениях по мокрым тротуарам. Я кинулся в одну сторону, другую, несколько минут искал, высматривал, но ее и след простыл. Она исчезла. Суббота — день, отведенный мною для Кристел. Я обычно отправлялся к ней довольно рано — около половины седьмого. Раз в месяц, отдельно, приезжала и Томми (ей не разрешалось приезжать со мной), выпивала что-нибудь накоротке и исчезала по моему кивку около десяти минут восьмого. Не желая упустить ни минуты из бесценного общения со мной, она всегда приезжала первой. Они с Кристел не были природой предназначены понимать или любить друг друга, но девушки они были славные, обе обожали меня, а потому вынуждены были ладить. Каждой, конечно, хотелось, чтобы я принадлежал только ей одной, но они тактично разграничили сферы влияния, так что конфликтов почти не бывало. Собственно, тактичностью отличалась главным образом Томми. Она отвела себе более скромную роль, и у нее хватало ума понимать, что наши отношения с Кристел ничто не изменит. Томми знала, что сделай она один неверный шажок, и с ней все будет кончено. И она ни разу не допустила неверного шага. Должен признаться, что я немного рассказывал Томми о моем детстве, но лишь в самых общих чертах и по возможности — без эмоциональной окраски. И, конечно же, доверительных бесед между Томми и Кристел никогда не было. Обе побоялись бы таких бесед. Но, как я уже говорил, они были славные девушки и по-доброму относились друг к другу. Я находился в странном состоянии. Цепь ошеломляющих событий, происшедших утром, вызвала у меня какое-то своеобразное нервное возбуждение. Лора говорила, что я ненавижу новизну. Это не совсем так. Сам я никогда ничего не менял, однако перемены неизменно освежали меня. Какая прелестная странная гостья, и что мог означать ее визит? Хоть и редко, но в жизни моей случались разные вещи — это могло быть что угодно, даже нечто куда более тривиальное, чем то, что произошло сейчас, — вызывавшие у меня ощущение, что я еще могу спастись. Неужели любая мелочь должна быть зловещей, любой неожиданный посетитель — из тайной полиции? Неужели на свете уже не осталось ярких невинных неожиданностей, способных будто электрическим током пронизать мою истасканную травленую шкуру? А, может быть, — собственно, скорее всего так оно и будет, — вся эта история не принесет ни радости, ни беды и окажется просто бессмыслицей. Быть может, я уже получил от Бисквитика лучшее, что она способна мне дать. Быть может, я уже все от нее получил. И сейчас, вечером, подходя к Норс-Энд-роуд, я почувствовал, как меня заполняет глубокая тревога по поводу Кристел, вытесняя из памяти странный образ молодой индианки. Кристел жила в довольно большой комнате, которая могла бы быть вполне приятной, если бы ее обитательница имела хоть слабое представление о том, как украсить свое жилье. Комната освещалась яркой лампой в центре потолка, а кроме того, там была еще темная лампа с абажуром из пергамента, по которому плыл съежившийся корабль, — ее зажигали для гостей. Был там деревянный стол, который накрывали скатертью только по субботам, и буфет из блестящего полированного дерева, на котором стояли в ряд эбеновые слоники. Была там узенькая кроватка Кристел, застланная зеленым атласным покрывалом. Были там два кресла из комиссионной лавки и три стула с прямыми спинками, а также темный тоненький вытертый ковер, который словно прирос к полу. На выцветших обоях просматривался рисунок, который ни один разумный — уж не будем говорить здравомыслящий — человек не мог придумать. Там был радиоприемник, но не было телевизора. Я не разрешил бы Кристел завести телевизор. А то еще наберется всякой чепухи — уж лучше благопристойное неведение, чем такой учитель. А кроме того, телевизор для меня был связан с приютом, где я пристрастился к нему и где запрещали смотреть передачи в качестве наказания, которое часто применялось и было куда более действенным, чем розги. Когда я вошел, обе женщины тотчас поднялись. Томми казалась очень озабоченной и взволнованной, пока что-то во мне не успокоило ее. Обе понимали меня, как собака понимает своего хозяина, по всей вероятности, подмечая крошечные детали в моем поведении, о которых я сам даже не догадывался. — Я ведь говорил, чтобы ты не приходила, — сказал я Томми. — Ты же простужена. — Я вовсе не простужена, — храбро возразила Томми. — У тебя просто появилась какая-то дурацкая фобия — боязнь простуды, верно? — Она держалась вызывающе, с задиристостью, свойственной застенчивым людям: явно заметила, что я сожалею о нанесенной ей обиде. — Если Кристел заразится от тебя, худо тебе будет. — По-моему, у Томми нет никакой простуды, — сказала Кристел. Обе улыбнулись мне. Сбросив пальто, я сел к столу, который в мою честь был накрыт белой кружевной скатертью. И почувствовал себя немного лучше. Стоило мне очутиться в одной комнате с Кристел, как жизнь становилась светлее, а моя ноша — легче. Обе женщины тоже сели, и Кристел налила третью рюмку шерри — для меня. — Дождь все идет? — Да. Я знал, что Томми ничего не сказала Кристел о том, что произошло утром у меня на квартире; о том, как я принял ее; о том, как вдруг исчез; о том, что произошло после моего ухода (а то, что там произошло, составляло дополнительный предмет для ее беспокойства). Я хорошо выдрессировал Томми. Не будет она касаться этого и сейчас. Собственно, столько было тем, которые мы втроем не могли обсуждать и которые a fortiori[32] Томми и Кристел не могли обсуждать, что, казалось, из беседы большого толка не получится. Однако мы всегда непринужденно болтали о разных пустяках, и, думается, Кристел с Томми занимались тем же в мое отсутствие. — А что сулит прогноз погоды? — Дождь и похолодание. — В магазинах уже готовятся к Рождеству. — Риджент-стрит начали украшать. Я ненавижу все, что связано с Рождеством, и потому перевел разговор на другое. — Покажи мне материю, которую тебе принесла новая заказчица. — О, конечно! Я только что показывала ее Томми. Кристел достала материю из коробки, лежавшей на кровати, и развернула на столе. Рисунок был близким родственником того, что на обоях. — Разве не прелесть? Кристел сложила материю, спрятала ее в коробку и унесла на кухоньку, где она хранила свое шитье в сундуке. Томми сидела рядом со мной, подтянув юбку, так что видны были ее безупречные длинные ноги. (Юбку она подтянула вполне бессознательно. Менее кокетливой женщины, если не считать Кристел, я просто не встречал. У Кристел же ноги были, как два деревянных обрубка.) Томми вдруг принялась закатывать рукав вязаной кофточки и, многозначительно глядя на меня, обнажила как раз над локтем два больших черных кровоподтека. Я посмотрел на кровоподтеки, потом — ей в лицо. Она сразу поняла, что совершила ошибку. Любой двусмысленный поступок или намек на какой-нибудь секрет были абсолютным табу. А кроме того, я готов был пожалеть о случившемся, но не жаждал видеть столь грубых напоминаний о нем. Я нахмурился. Томми поспешно опустила рукав. Вернулась Кристел. — Ну… — сказал я и сделал еле заметный знак головой, означавший, что Томми пора уходить. Она поспешно поднялась, поджав губы, со слезами на глазах. — Мне пора. Большое вам спасибо, Кристел. Я смотрел на Томми, пока она надевала плащ. Она отчаянно старалась подавить слезы, и ей это удалось. Слезы были бы еще одним серьезным преступлением с ее стороны. — До свидания… — дрожащим голосом. Я дал ей дойти до двери. — Спокойной ночи, Томми, дорогая. Облегчение. Милосердие возобладало. — Спокойной ночи… Хилари… увидимся на будущей неделе… в понедельник я, как всегда, напишу. А пока спокойной ночи. Кристел, конечно, ни слова не сказала по поводу того, что я выпроводил Томми на полчаса раньше обычного. Теперь мы с Кристел сидели друг напротив друга. Должен сразу пояснить, что никакого физического влечения к Кристел я не испытывал. (Разве лишь в том смысле, что все влечения души находят физическое выражение, а уж как это назвать, пусть читатель решит сам.) У меня ни разу не возникало желания лечь с ней рядом, или поцеловать ее, или приласкать, или даже погладить. (Хотя если бы мне сказали, что мне вообще нельзя до нее дотронуться, я бы взбесился.) Я не считал ее «привлекательной». Она была просто частью меня. Мне было необходимо ее присутствие, все равно как присутствие Бога. Причем, под «присутствием» я вовсе не подразумеваю потребность находиться под одной с нею крышей. Мне необходимо было видеть ее регулярно, но не слишком часто. Просто она должна была всегда быть достижима для меня в определенном месте, установленном и контролируемом мною. Я должен был всегда знать, где она сейчас. Я нуждался в ее особой наивности — так человеку, наверно, хотелось бы, чтобы лучшая часть его «я» существовала где-то отдаленно, в божественной чистоте. Я что же, хотел, чтобы Кристел оставалась девственницей? Да. Все это, однако, не решало проблемы Артура. Мне б хотелось, чтобы Кристел навсегда осталась такой, какая она есть — для меня, но в то же время я хотел, чтобы она была счастлива, и, пожалуй, слишком долго исходил из формулы, что она счастлива, делая счастливым меня, хотя бы в той мере, в какой я на это способен, а мне после аварии в Оксфорде было до счастья очень далеко. Конечно, Кристел не выходила замуж из-за меня, хотя категоричность такого утверждения можно было бы несколько смягчить, если подумать о том, что она вообще была типичной старой девой и, не отличаясь красотой, едва ли могла привлекать ухажеров. Правда, нашлись двое таких — один парень на севере и один канадец в Лондоне, но я был о них невысокого мнения, да и Кристел не относилась по-серьезному ни к тому, ни к другому. Года два-три тому назад я уже вообще было успокоился, считая, что критический период миновал и Кристел перешагнула возрастной рубеж, когда выходят замуж. А потом, как я уже писал раньше, начала вырисовываться новая картина. Два обстоятельства внесли в наш мирок существенные изменения. Одно состояло в том, что Кристел возжелала иметь ребенка. Это удивило меня, хотя как она сумела мне это внушить, я и сам не знаю. Прямо она ничего мне не говорила, но я был абсолютно в этом убежден. А вторым обстоятельством, конечно, явился Артур. Будь Артур кандидатом замечательным или совершенно неприемлемым, все было бы куда легче. Я бы, конечно, такого для нее не выбрал (но если уж на то пошло, кого бы я выбрал, да и выбрал ли бы вообще?), однако он был приемлем. Он не отличался ни умом, ни впечатляющей внешностью, ни богатством (но если уж на то пошло, ни один человек, обладающий умом, или впечатляющей внешностью, или богатством, никогда бы не полюбил Кристел). Собственно, Артур был, что называется, размазня. Он не отличался крепким спинным хребтом и едва ли мог о себе-то позаботиться — так как же будет он заботиться о Кристел? Не настолько я погряз в эгоизме, чтобы не видеть, что жизнь у Кристел — весьма унылая. Абстрактно я хотел, чтобы она куда-нибудь уехала и таким образом спаслась, а не была бы обречена нести со мной мой крест, и, однако же, я, конечно, не хотел, да и не мог хотеть, чтобы она уехала. Если бы она могла превратиться в счастливую, хорошо обеспеченную жену и мать, живущую в большом загородном доме с громадным садом и шестью собаками (ей хотелось иметь собаку, а я не позволял), я был бы если не рад, то, по крайней мере, воспринял бы это как должное и даже почувствовал бы удовлетворение при виде ее нового счастья, — во всяком случае, так я иной раз размышлял, поскольку ничего подобного не намечалось. Я намеревался переделать ее жизнь, я намеревался переделать ее ум, но не сумел и буду теперь проклят навеки за этот серьезный и страшный провал. Мне кажется, вытащив Кристел из мира тети Билл с ее фургончиком, я немного улучшил положение сестры, но совсем немного. Мне так и не удалось дать ей образование, как я собирался. Кристел имела представление о Библии, но не имела представления, кто такой Толстой или когда жил Кромвель — до или после царствования королевы Елизаветы. В этом отношении Артур не мог продвинуть ее дальше. Пестрая компания всяких отщепенцев и мелких жуликов, которым он «помогал» (или которые его использовали), тянула его в тот мир, который был уготован и мне, если бы не мистер Османд. Этот мир внушал мне отвращение, и я не хотел, чтобы Кристел когда-либо снова дышала его воздухом. Собственно, что представлял собой Артур? Бедный клерк, без талантов и перспектив. Хватит ли у Артура сил заботиться о Кристел? Артур — человек никчемный. Он даже вообще может оказаться на дне. Не приведет ли брак с ним к постепенному погружению в пучину жизненных осложнений, бедности и несчастья? Неналаженная супружеская жизнь — это же ад. А ни тот, ни другая не способны ее наладить, вылезти из мокрого бумажного мешка. Хотя сейчас жизнь у Кристел и не была безумно интересной, она по крайней мере отличалась пуританской чистотой, что, я знал, являлось для нее немалой поддержкой, а моя опека позволяла ей чувствовать себя в полной безопасности. Достанет ли у нее сил быть женой Артура, стать (о Боже) совсем иной, какой должна быть жена Артура? Но с другой (противоположной всему этому) стороны, Артур был человек глубоко порядочный и любил ее, и похоже, что и она могла полюбить его, — хотя все в конечном счете зависело безусловно от меня. Мои отношения с Томми начались до того, как Артур выдвинулся на авансцену жизни Кристел, и мне было больно думать, что моя связь, возможно, способствовала его выдвижению. К сожалению, эти две драмы развивались несинхронно. Я никогда намеренно не держал мою сестру в стороне, я даже представил ее некоторым из моих немногих друзей, но до сих пор ни один из них не стал ее другом. Артур же робко и осторожно, должен признать (ибо он опасался меня), начал вклиниваться, и я облегчил ему это, ибо, увлекшись Томми, меньше виделся с Кристел. Разве измерить мне глубину страха, который, наверно, испытала Кристел, решив, что я, должно быть, бросил ее? Не создал ли этот страх ощущения пустоты и потребности ее заполнить? Вопрос этот, от ответа на который мой разум в ужасе уклонялся, представлял теперь уже, пожалуй, исторический интерес. Существенным было другое. Я с тревогой наблюдал за Кристел, пытаясь понять, не собирается ли она замуж, а Кристел, конечно же (хотя, естественно, ни словом не обмолвилась мне), с тревогой наблюдала за мной, пытаясь понять, не собираюсь ли я жениться. В свое время я категорически заявил Кристел, что никогда не женюсь. (Тогда я не обратил внимания на то, что она подобного заявления не сделала, — обратил я на это внимание лишь позже.) Да мне и действительно долгое время казалось, что я сказал чистую правду и моя холостяцкая жизнь упрочилась и стала утвердившимся фактом. И тут я влюбился в Томми. Влюбился, конечно, не «по-настоящему» (не безоглядно), но меня физически сильно тянуло к ней — я и не предполагал, что снова на такое способен. И хотя любовь к Томми прошла, она оставила последствия. Теперь Кристел знала, что я могу полюбить и, следовательно, у меня может возникнуть желание жениться. Она, возможно, и по сей день считала, что я собираюсь жениться на Томми. Она знала, что в наших отношениях с Томми есть свои сложности, и до этого вечера имела возможность их наблюдать. Но я ни разу не сказал ей, что не собираюсь жениться на Томми, и удерживало меня от этого достаточно веское соображение. Кристел вполне способна была пожертвовать Артуром, как бы отчаянно она ни хотела стать его женой, если б почувствовала, что я против этого брака. Сказать «вполне способна» — значит ничего не сказать. Она порвала бы с ним, ни минуты не задумываясь, мгновенно, по малейшему моему знаку и даже без него. Поэтому, естественно, я изо всех сил старался скрывать свои чувства, даже, по возможности, не анализировать их. С другой стороны, решение Кристел давало основание полагать, что, как она думает, я принял такое же решение в отношении брака с Томми. Кристел понимала, что ее брак с Артуром облегчит мой брак с Томми, если считать, что я хочу жениться на Томми, так же как мой брак с Томми облегчит ее брак с Артуром, если считать, что она хочет выйти замуж за Артура. Ну, а у меня не было ни малейшего намерения жениться на Томми, только я не собирался говорить об этом Кристел, так как хотел, чтобы она приняла решение насчет Артура, не терзаясь мыслями о том, что бросает меня одного. Опасность данной ситуации заключалась, конечно, в том, что это могло привести к катастрофически ложному проявлению альтруизма à deux.[33] Иными словами, каждый из нас мог совершить то, чего не хотел совершать, желая помочь другому совершить то, чего другой (другая) тоже не хотел совершать. Само собой разумеется, ничего из всего этого не было произнесено вслух, когда мы сели за стол, после того как Томми, сдерживая слезы, покинула квартиру. Я перелил остатки шерри из рюмки Томми в свою рюмку. Затем откупорил бутылку вина, которую, по обыкновению, принес и поставил перед электрическим камином. Через некоторое время Кристел встала и начала разогревать нам ужин, принесла еду на стол (яичницу, тушеные бобы, затем печеные яблоки со взбитыми сливками), и разговор потек. — У тебя все в порядке, дорогой? — Да, в полном. А у тебя? — Да, вполне. Я так рада, что скоро Рождество. — А я нет! Я вовсе не считаю, что Рождество должно начинаться в ноябре. — Ну, все становится как-то приятнее, когда думаешь о Рождестве. Мне так хочется увидеть малютку Христа на Риджент-стрит. — Малютку Христа на Риджент-стрит? — Ну да, украшение. У них там такое прелестное иллюминированное изображение малютки Христа. Я подумала, может, ты согласился бы свезти меня туда, как, помнишь, однажды? — И мы с тобой еще потом ужинали в том шикарном ресторане, помнишь? — Ах, мне тогда так понравилось. У них там был черный хлеб. — Хлеба я не помню. — Ну, он был почти черный. Ах, кстати, я хотела сказать тебе, что появился новый магазин диетических продуктов… — Диетических продуктов? — Но он такой хороший, и там продают такие хорошие вещи, я купила там особый бурый сахар и особый хлеб, который, говорят… — Кристел, ради всего святого, не покупай всякой экстравагантной еды. Нас вполне устраивает обычная. — Хорошо, золотой мой… — Эти магазины для того и существуют, чтобы продавать дорогую дрянь глупым женщинам. — Извини, я больше никогда… — Успокойся, милая, я вовсе не сержусь. Расскажи мне лучше про твою новую заказчицу. Ты думаешь, она тебе еще что-нибудь даст? Мы поговорили о заказчице Кристел. Эта дама знала еще одну даму, и если костюм для коктейля удастся, то у Кристел может появиться целая череда дам. Кристел рассказала мне, как ей повезло, когда она покупала «подкладку», а потом о какой-то ерунде про собак, которую она слышала по радио. Я рассказал ей про пантомиму, которую мы готовим на службе. Мы поговорили о предстоящем посещении Риджент-стрит. Я напомнил ей про фонтан, где обнимаются медведи, и сказал, что надо будет снова сходить туда. Но я не рассказал ей про Бисквитика. В пересказе история получится довольно странная и может испугать Кристел. И к тому же может нарушить нашу веселую болтовню, которая отражала нашу любовь друг к другу. Но сегодня наша болтовня все равно будет нарушена, поскольку с каждой минутой я все острее ощущал, что должен наконец поднять вопрос об Артуре. Мне было не очень ясно, почему это так необходимо сейчас, но в результате работы, тайно, втихомолку совершавшейся у нас обоих в голове, так уж получалось, и оба мы это понимали, улыбаясь друг другу и вспоминая о тех ужасных днях, когда жили в фургончике. Об Оксфорде мы, конечно, никогда не говорили. На Кристел было мешковатое серовато-сиреневатое шерстяное платье с зеленым шарфом, повязанным вокруг ворота. Этот туалет шел ей, как, пожалуй, ни одна другая из ее вещей. Ее густые, курчавые, ярко-рыжие волосы, создававшие впечатление плотной массы, чего-то монолитного, а не состоящего из прядей, были зачесаны за уши; крупная искусанная нижняя губа влажно поблескивала. Большие золотистые глаза, казавшиеся еще больше за толстыми стеклами очков, глядели взволнованно, но какие чувства волновали Кристел, сказать было чертовски трудно. Маленькие пухлые ручки плясали по скатерти, собирали крошки, мяли их. По Норс-Энд-роуд с прерывистым шуршанием неслись машины. Кристел смотрела на меня, не зная, дотронуться до моей руки, которая лежала на столе совсем рядом с ее рукой, или нет. Я почувствовал нарастающее раздражение. — Кристел… — Да, Хилари… Мы всегда обращались друг к другу ласкательно или называли по имени, но никогда не употребляли прозвищ. По-моему, Кристел высоко ставила свое имя. Кристел Бэрд. Это был талисман, своего рода утешение, кусочек красоты в ее жизни — нечто, указывавшее на былое или будущее великолепие. Мое имя — так я считал — по какому-то лингвистическому закону является производным от ее имени и красит это имя только она. — Кристел, я… я вчера видел на работе Артура. — Это само собой разумелось, поскольку мы с Артуром виделись на работе каждый день. — О да. — Тебе ведь в общем-то правится Артур, верно? — Да… да… — Кристел, ты хотела бы выйти замуж за Артура, верно? Всего секунду назад я и не намеревался задавать этот страшный вопрос или, по крайней мере, задавать в такой форме. Круглые стекла очков обратились ко мне, затем отвернулись. — Ты так это спрашиваешь… словно… — Словно жду, что ты ответишь «да»? Она молчала, и, подождав немного, стараясь сохранять спокойствие, я сказал: — Ну, так я жду ответа. Я прав? Теперь рука Кристел касалась моей, костяшками пальцев она провела бороздки в густой черной шерсти на моей руке. Я никак не реагировал на ее ласку. Кристел сказала: — Ты же знаешь, что мне дороги только ты и твое счастье. — О'кей. А мне дорога только ты и твое счастье. Кристел, не надо друг друга завораживать. Происходят события, времена меняются, и даже у нас с тобой судьбы разные. Ты можешь быть счастлива с Артуром, ты можешь иметь свой дом и детей. Не очень-то весело жить так, как ты живешь. — Весело — невесело… — сказала Кристел и убрала свою руку. — Неужели ты думаешь, что мне это важно? Моя жизнь здесь… — Нужные слова не приходили на ум. — Ну, ты же знаешь… Я знал. — Я хочу, чтобы ты вышла замуж и была счастлива, — сказал я. Не слишком ли я нажимал? Не подумает ли она, что я говорю так из-за Томми? О Господи! — Я счастлива. На этом надо поставить точку, подумал я. Я сказал достаточно, открыл для нее дверь — хочет, пусть воспользуется. О, как было бы хорошо, если бы она не захотела. И лучше не переводить разговора на Томми. Надо от этого уйти. — Ты ведь тоже хочешь жениться, — сказала Кристел. — Значит, ты хочешь выйти замуж? — сказал я. — Я этого не говорила… — Ты сказала: «тоже». Кристел погрузилась в свои мысли и, уставясь на скатерть, судорожно вздохнула. — Ну, хорошо. Да. Я хочу выйти замуж, наверное, хочу… выйти замуж за Артура… должно быть… Я уже давно пытался представить себе, что она может сказать такое, или мне казалось, что я пытался себе это представить, но удар оказался слишком сильным, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы это скрыть. — Понятно, — поспешил сказать я. — Прекрасно, прекрасно. — Но вообще-то я вовсе не хочу замуж, — сказала Кристел, внимательно наблюдая за мной, — я этого совсем не хочу, если ты хотя бы самую капельку считаешь, что все у нас должно оставаться как есть. Ты говорил о переменах, и я подумала, что, возможно… видишь ли… ну, словом, мне нравится Артур, но в сравнении с тобой Артур — ничто. Я просто подумала, что ты, наверное… — На меня не надо кивать. — О, не будь… таким глупым… ну, разве я могла бы быть счастливой, если бы не была такой, какой ты хочешь, и не поступала так, как хочешь ты? — Как бы ты ни поступала, — сказал я, — ты — это ты, и поступишь ты так, а не иначе. А я рад… право же… очень рад… что ты решила… наконец… насчет Артура. От неожиданности мы оба уставились друг на друга. — Я ничего не решила, — шепотом произнесла Кристел. — Нет, решила. Мужайся, Кристел, — сказал я. — Напиши ему, если хочешь, скажи! После недолгого молчания она промолвила: — Значит, ты женишься на Томми. — Промолвила как утверждение, а не вопрос. Это был как раз тот угол, в который я молил судьбу не загонять меня. Я ответил легко и весело: — Видимо, да. Может, и так, а может, и нет. Как и ты, я человек не очень решительный. Кристел снова вздохнула; нижняя губа ее дрожала. — О Господи, — произнес я наконец, — Господи, если бы я только мог заглянуть в твой мозг и увидеть, что там делается! — А если бы я могла заглянуть в твой! Кристел сняла очки. Крупные блестящие слезы наполнили ее глаза и покатились с толстых щек на скатерть. С минуту я смотрел на нее. Вот сейчас опущусь на пол, как я это часто делал, когда мы были детьми, и, то зарываясь лицом в складки ее юбки, то выглядывая, стану строить рожи и паясничать. Но я продолжал спокойно сидеть. — Ох, Кристел, да прекрати же, прекрати, дорогая, прекрати. ПОНЕДЕЛЬНИК В понедельник настала настоящая зима. Это был один из тех желтых дней, которые так характерны для Лондона, — не туманный в буквальном смысле слова, но когда с позднего рассвета и до рано наступающих сумерек все затянуто однотонной, сырой, холодной, грязной, желтоватой пленкой. В воскресенье было ветрено — в последний раз налетел буйный западный ветер, прежде чем умчаться куда-то по своим делам. А в понедельник воздух словно застыл. В воскресенье никаких достойных внимания событий не произошло. К изумлению Кристофера, я весь день провел дома. Поступил я так потому, что думал: а вдруг появится Бисквитик? Но она не появилась. (Может быть, они ее заперли?) Она бы развлекла меня, а я в этом очень нуждался. Час за часом лежал я на кровати, ожидая ее (чего я, собственно, ждал?), и раздумывал о Кристел. Судя по всему, самое страшное все же случилось. Наконец стало вполне ясно (стало ли?), что Кристел действительно хочет выйти замуж за Артура, а раз так, то доводящая до безумия мысль о том, что я могу зря пожертвовать своими интересами, будет, по крайней мере, исключена. Неужели все эти годы я держал Кристел в клетке, из которой она только рада вырваться? Нет, ничего подобного. Она была вполне искренна, говоря, что «счастлива». И тем не менее, с поистине удивительной и впечатляющей решимостью сумела создать себе и другие возможности. Судя по этим страницам (до сих пор было так и лучше не станет), читатель может счесть меня чудовищным эгоистом, но я все же способен был желать Кристел счастья независимо от того, буду ли счастлив я. Мысль о ее замужестве резанула меня как ножом. Это не была ревность в собственном смысле слова. Кристел сказала: «В сравнении с тобою Артур — ничто», и я знал, что это правда. Просто у меня появилось чувство, что все меня бросают, настал конец света и куда-то навсегда исчезают ощущение безопасности, неотъемлемое право на защиту и ласку. Столь многое изменится — я не смел даже мысленно перечислить, что именно; не разорвут ли меня эти перемены, не растерзают ли в клочья? Сама-то Кристел понимает, чем чревато ее замужество? По всей вероятности, пет. В качестве заслона от этих мыслей я выставлял все время довод о счастье Кристел. Когда мы разговаривали с ней после того, как она выплакалась, я заметил в ней (или мне это померещилось?) проблеск внутреннего удовлетворения, словно она сама удивлялась тому, что решила изменить свою жизнь, не ограничивать ее чередованием четвергов и суббот. Мне ненавистен был этот проблеск, и однако же, если уж подталкивать ее к такому шагу, то пусть мною руководит не заблуждение, а точное знание, что именно этого она хочет. Правда, то, что я заметил, могло быть предвкушением не собственного счастья, а счастья моего (с Томми)! Я, конечно, намеренно направил ее по ложному пути насчет Томми. И больше мы об этом не заговаривали. В какой же мере на нее повлияло это неверное представление и если даже повлияло, то какое это имеет значение? Некоторое время, пока я лежал и терзался этими мыслями, мне казалось, что Кристел действительно хочет выйти замуж за Артура, хотя, сложись обстоятельства чуть иначе, она тотчас принесла бы свой брак в жертву. А раз так, не значит ли это, что Кристел можно спасти, что она в конце концов может стать такой, как все? Если бы только, если бы только я мог быть уверен, что она поступает так не ради меня. Утешился я наконец тем, что ничего ведь еще не случилось. Во второй половине дня мне удалось заснуть. Вечер я провел один. И не потому, что предпочитал одиночество, а просто потому, что не было у меня близких людей. Понедельник, как я уже сказал, прорезался холодный и желтый. Я пешком дошел до Глостер-роуд и довольно рано оказался на службе. Выходя из лифта, я, к своему удивлению, обнаружил, что миссис Уитчер и Реджи Фарботтом уже на месте. Они стояли у дверей в Архив. Увидев меня, оба вскрикнули, захихикали и нырнули внутрь. Сделав несколько шагов дальше, я встретил Артура. Отчаянно покраснев, он принялся что-то объяснять. Поскольку я был в исключительно плохом настроении, я без единого слова прошел мимо него и вошел в Залу. И сразу понял, что произошло. Как понял и то, что я должен немедленно принять решение — весьма важное. В Зале была произведена полная перестановка. Мой стол убрали из ниши и поставили у стенки возле двери, где раньше стоял стол Реджи Фарботтома. Стол Эдит Уитчер стоял теперь на покрытом ковром пространстве в «фонаре» вместо моего, а стол Реджи — сразу за ее столом, тоже на ковре и лицом к окну. За моей спиной раздалось нарочито громкое хихиканье. Я повернулся. Артур, взволнованный, стоял у двери в свой чулан. Миссис Уитчер и Реджи устроили возню в коридоре, кончившуюся тем, что он первой впихнул ее в Залу. Оба делали вид, что еле держатся на ногах от смеха. — Хилари, мы подумали — успокойтесь, Реджи! — мы подумали, что вам удобнее быть ближе к Артуру… Ох, Реджи, перестаньте меня смешить… будьте серьезны… — Я вполне серьезен, — сказал Реджи. — Разве может быть что-то серьезнее соображения быть ближе к Артуру? — Реджи, прошу вас!.. — Но если быть действительно серьезным, Хилари, — сказал Реджи, поддерживая изнемогавшую миссис Уитчер, которая прямо-таки взвизгивала, заливаясь нервным смехом, — то, право же, должно быть чередование и сейчас настал черед других. Мы сочли, что это будет справедливо. А то мы чувствуем себя ущемленными! Вы сидите на этом месте не один год, и мы решили, что теперь настал черед Эдит. К тому же она — дама. Или что-то в этом роде. — Реджи! — Мы решили, что так будет по справедливости. Демократия и все такое прочее. Так что нет нужды обижаться. — А он и не обижается! — аффектированно взвизгнула Эдит. Появился Скинкер, рассыльный. — Вы переставили стол мистера Бэрда! — Совершенно верно, — сказал Реджи. — Но мистер Бэрд всегда сидел там, в нише у окна. — Тем больше оснований для перестановки, — сказал Реджи. — Старый порядок меняется, наступает новый. Так будет правильно, да, Хилари? Вы ведь не возражаете, дорогой? — А я не считаю, что это правильно, — сказал Скинкер. — У каждого человека свое место. Это ведь комната-то мистера Бэрда, верно? — Но это и наша комната, — возразил Реджи, — и нас двое, а он всего один — значит, двое против одного, а у его Артура есть своя комната, так что все логично. Хватит, Эдит, перестаньте корчиться, утвердитесь в своих правах, опустите свой зад на этот стул — у этого господина не хватит наглости вытянуть его из-под вас. — Он подтолкнул миссис Уитчер к окну, сам сел позади нее и повернулся вместе со стулом, чтобы видеть, как я себя поведу. Артур и Скинкер тоже смотрели на меня, ожидая взрыва. А я вышел из комнаты, зашел в чулан к Артуру и сел за Артуров стол. Артур последовал за мной. Скинкер с сочувственным видом стоял у двери и озабоченно пощелкивал языком. А в Зале звучал победоносный, хоть и нервный смех и намеренно громкие голоса, предназначенные для моих ушей. — Вот вам они — бумажные тигры! — Ну, я просто сражен! — А ведь вы были правы, Реджи. Дашь отпор нахалу, и он скисает! — Принесите-ка нам, пожалуйста, чаю! — сказал Артур Скинкеру. — Мистера Бэрда сразу так не раскусите, да уж, — молвил Скинкер и исчез. Артур закрыл дверь. — Хилари, неужели вы не?.. Я отрицательно покачал головой. — Ну, — нерешительно протянул Артур, усиленно пытаясь понять меня и подыскать верные слова. — Я согласен: нет смысла сражаться с такими людьми. И, наверное, действительно должно быть чередование… то есть, я хочу сказать, я полагаю, это не… или, может, вы считаете… словом… вот что я хотел сказать. Я не стал ему помогать. Артур взгромоздился на стол и сел — колени его почти упирались мне в плечо. Ему, наверное, стало легче оттого, что не пришлось меня поддерживать в этой сваре. Он протянул было руку, словно хотел потрепать меня по плечу, и тотчас снова затеребил лацкан пиджака. — Вы, само собой, просто сбили их с толку, Хилари. Этого они никак не ожидали. Я был сам сбит с толку. Неужели решение Кристел лишило меня всякой воли, или это было просто неизбежное начало конца, которого я не предвидел так скоро? Начало конца — служебной карьеры, жизни? Почему я никак не реагировал? Боялся, что могу убить их? Нет. Я повел себя тихо не из каких-то там соображений благопристойности или вообще не из каких-либо разумных соображений, а от отсутствия соображений вообще. Возможно, это означало, что мое хамство пришло к концу, возможно, так приходит конец всякому хамству. Человека отчаявшегося любая неудача способна ввергнуть в глубочайшую депрессию, любой грех становится первородным грехом, по сути являясь частью его, любое преступление — Преступлением. Мною владела чистая, близкая к белому калению ненависть. Я ненавидел Артура. Ненавидел его идиотские торчащие колени и поношенные, до блеска вытертые, бесформенные синие брюки, которые сейчас находились так близко от моего лица, что я мог почувствовать их запах. Я был в ужасе оттого, что он завладел Кристел, однако тут — это я теперь отчетливо понимал — мне придется вести себя безупречно. А то, что произошло сейчас в Зале, было сущей ерундой, лишь знамением, лишь случаем, отражающим издавна существующее положение вещей во вселенной. Перспектива, маячивший вдали свет — исчезли; дверь, ведущая к спасению, закрылась; замуровывание, падение в бездну — ускорились, последний взмах маятника стал ближе. Меня словно могильным камнем придавила тень прошлого, — а быть может, будущего — страдания. Несчастье и грех неизбежно вплетены в человеческую участь. Я познал на себе эту неизбежность. — Вы в порядке, Хилари? Клетушка у Артура была крошечная, стены, как в сарае, были из фанеры, причем некрашеной. Высоко прорезанное окно выходило в коридор. Электричество там имелось, но Артур не включал света, возможно решив, что лучше не освещать моего лица. Я посмотрел вверх, в кроткие встревоженные глаза Артура. Мой будущий шурин уже сейчас выглядел другим человеком. Возможно, они с Кристел с симпатией и сочувствием обсуждают меня? Явился Скинкер, неся чай. Он был человек добрый и, видимо, все это время пытался придумать, что бы такое подходящее сказать. — Господь сказал — подставь другую щеку. Значит, происшедшее воспринимается как пощечина, оставшаяся без ответа. — Спасибо, — сказал я Скинкеру. И взял стакан чая. — Спасибо, — сказал я Артуру, потрепав его по плечу. И со стаканом чая в руке вышел в Залу и сел за свой стол. Эдит и Реджи, с волнением ожидавшие моего появления, снова захихикали. Пока я пил чай и приводил в порядок бумаги, в комнате царило наэлектризованное молчание. Наконец Реджи произнес: — Скажите что-нибудь, Хилари. — А что вы хотите, чтобы я сказал? — Скажите, что вы не сердитесь. — Я не сержусь, — сказал я. И действительно не сердился. Понедельник, вечер. Я открываю своим ключом дверь и вхожу в квартиру на Лексэм-гарденс. — Привет. — Привет, милый, — донесся до меня из кухни голос Клиффорда Ларра. — Чертовски жарко у вас тут. — Я скинул пальто в прихожей на полосатую, лимонную с белым, козетку и прошел на кухню, где Клиффорд (всерьез занимавшийся кулинарией), стоя в длинном голубом переднике, наливал масло в миску. — Как прошел день? — Случилась ужасная неприятность. — Вот как? — Он с интересом поднял на меня глаза. — Миссис Уитчер и ее хахаль выставили мой стол из «фонаря» и поставили туда ее стол. — Только и всего? Ну, а вы потом переставили все назад? — Нет. — Почему? — Вы же знаете, почему. Какой смысл? Клиффорд, держа в руке бутылку с маслом, холодно посмотрел на меня. — Вы хотите, чтобы я вам посочувствовал. Хотите, чтобы я оценил оригинальность ваших страданий. Так вот нет. Я считаю, что вы идиот. Потеряли еще одну пешку в жизненной игре. Теперь вы уже никогда не сможете получить назад свое место, никогда. Кончено. — Я знаю. Зачем сыпать мне соль на рану? Я вовсе не хочу, чтобы вы проливали слезы по моему поводу. — Я не желаю копаться в метафизике вашего самоуничижения. — А кто, черт побери, вас просит копаться? — Просто вы упали в моих глазах — вот и все. Очень низко упали. Ваше поражение принизило вас. Словно кто-то вас подкоротил — миссис Уитчер подкоротила да еще и кровь высосала. А раз вы ей позволили, теперь она попытается это повторить. И вы превратитесь в нуднейшего человека, чьи страдания никого не будут интересовать. — Послушать вас, я уже им стал. — И от вас плохо пахнет. Вам надо бы следить за этим. — Вы хотите, чтоб я что-нибудь расколошматил в самом начале вечера? — Вы так легко теряете над собой контроль. — А вы намеренно делаете мне больно. — Ох, не будьте занудой. Я уже понимаю, что вы сегодня весь вечер будете нудить. — И он принялся помешивать свою ужасающую черную маслянистую бурду. — Да? Так вот: Кристел выходит замуж за Артура Фиша. — Я еще не говорил Клиффорду об этом романе. Клиффорд продолжал помешивать. Лицо его изменилось, конвульсивно сжалось, затем медленно разгладилось и приобрело поистине ангельски-спокойное выражение. — Ну, чтобы развлечь меня, не надо заходить так далеко. — Это не шутка. Помолчав, Клиффорд сказал: — Этого не может быть. — Чего — не может быть? — Да этого брака. Не может быть. — Почему? Вы, что ли, намерены помешать? — Нет. Но признайтесь. Вы же пошутили. Редко удается завязать дружбу с человеком, который не только кажется сложным, но и является таковым. Клиффорд Ларр очень меня интересовал. Он внушал мне восхищение, симпатию. Однако наши отношения, хоть и достаточно близкие, носили все же официальный характер. Частично это объяснялось, конечно, тем, что он задавал им тон, окружал себя тайной, держался этаким загадочным принцем. Никаких интимных отношений между нами, конечно, не было. Меня неизменно привлекал только другой пол. То, что он принадлежал к людям со странностями, я не сразу распознал (потому что не склонен был замечать подобного рода вещи), однако впоследствии понял, что это — главное, краеугольный камень, ключ, — правда, ключ, которым я не мог воспользоваться или который открывал двери, но за ними сразу обнаруживались другие. Этим объяснялось его неблагополучие, которое, словно свод, давило на наши, как я уже сказал, несколько формальные, даже официальные отношения. То, что он надеялся сойтись со мной поближе, сейчас, казалось, отошло в далекое прошлое, стало легендой той поры, которой, возможно, и не существовало, по отголоски которой проникали в настоящее, окрашивали, если не определяли его. Ничто впрямую, конечно, не было сказано, и в свою жизнь Клиффорд меня не посвящал. Единственным указанием на его другое существование был Кристофер Кэйсер, который являлся скорее носителем, чем источником информации. Я познакомился с Кристофером через Клиффорда. Вполне возможно, что Клиффорд и Кристофер были ранее в приятельских отношениях, хотя теперь, судя по всему, больше не встречались. Я предпочитал не думать об этом. И не потому, что мне были неприятны люди со странностями или я их не одобрял. Никаких предрассудков на этот счет у меня не было. Если я и сторонился чего-либо, так скорее обычных отношений между полами, чем необычных. Просто наша дружба с Клиффордом Ларром началась в период моего глубочайшего воздержания. Она зиждилась на своеобразной клятве молчания. Во всяком случае, она зиждилась на моей пассивности, отсутствии любопытства, даже внешней бесчувственности. Я, конечно, был второй скрипкой. И в то же время держался как человек грубоватый, этакое животное, которое ничего не замечает и которое ipso facto[34] будет обо всем молчать. Каким образом я сумел без всяких объяснений все это разгадать, постичь самую суть нашей дружбы и понять, что Клиффорд понимает, что я обо всем догадываюсь? Так или иначе я понимал, что Кристофер вовсе не является подсаженным ко мне шпионом и что Клиффорд уверен: мы с Кристофером никогда не обсуждаем его. А Клиффорд, несомненно, требовал от всякого, кто приближался к нему, — молчания. Если и будут какие-то признания, — а он иногда намекал на такую возможность, — они должны произойти с его высочайшего соизволения. Никакими расспросами из него ничего не вытянешь, да, собственно, всякие расспросы исключались сухим, безразличным тоном, установившимся в наших разговорах с Клиффордом. На шее у него всегда висел на цепочке талисман — Лора Импайетт считала, что это — крест. На самом же деле это было мужское кольцо с печаткой. Случалось, когда мы были вдвоем, Клиффорд расстегивал рубашку в этой своей до отвращения накаленной центральным отоплением квартире, и обнажалось болтавшееся на цепочке кольцо — он словно бы выставлял его напоказ. Я смотрел на это кольцо, раз даже потрогал, но ни разу еще не спрашивал о нем Клиффорда. Таковы были правила наших отношений. Сдержанное проявление нежности, обузданное любопытство, абсолютное молчание — он заставлял меня играть эту срежиссированную им, не совсем естественную для меня роль, возможно, получая от этого призрачное удовлетворение, заменявшее ему интимную связь. Молчание окружало — опять-таки по его желанию — и тайну наших понедельников. Возможно, эта тайна была создана в возмещение того, что могло бы существовать, но не существовало. Я-то был бы только рад, если бы стало известно, что мы с Клиффордом — друзья. Я гордился этой дружбой, которая, несомненно, повысила бы мой статус на службе. Там Клиффорд был важной персоной, личностью загадочной, человеком, которым восторгались и которого одновременно боялись из-за острого языка, а ведь всегда лестно быть любимцем того, кого все боятся. Иной раз я спрашивал себя, а не стыдится ли меня Клиффорд, не стыдится ли своей симпатии ко мне, и не потому ли не хочет, чтобы наши имена были связаны. Даже намек на такую возможность создавал странную напряженность в наших отношениях, что как раз и нравилось ему, иначе он расстался бы со мной без малейшего сожаления и тут же обо мне бы забыл. А то, что человек может вот так расстаться с тобой и забыть о твоем существовании, делало наши отношения еще более напряженными. О наших встречах никто не знал, кроме Кристел. Это и осложняло нашу дружбу, а возможно, крепче связывало нас. Мне следовало бы пояснить, что я немного знал Клиффорда, который был моим ровесником, еще в Оксфорде. Он был прекрасно осведомлен о крахе, который я там потерпел. На службе он об этом никому не сказал. (Мне удалось весьма успешно затуманить коллегам мозги по поводу моего прошлого.) Это обстоятельство поначалу действительно могло навести на мысль, что он питает какой-то интерес ко мне. Когда я только приступил к работе в департаменте и с ужасом обнаружил там его, я с опаской стал ждать слухов. Но никаких слухов не возникло. Клиффорд молчал. А потом в один прекрасный день он пригласил меня выпить вместе. Я настолько плохо знал его, что отправился на это свидание не без страха, опасаясь шантажа. Словом, пока я со свойственной тугодумам медлительностью соображал, чего он так деликатно добивается, он уже получил ответ на свой вопрос. Тем не менее это послужило началом нашей странной дружбы, которая теперь, но всей вероятности, имела куда большее значение для меня, чем для него. Он, несомненно, был самым незаурядным из всех моих знакомых, и мне оставалось лишь благодарить судьбу за такого друга. Без него моя интеллектуальная жизнь совсем бы угасла. Сейчас его реакция на известие о предстоящем замужестве Кристел ошарашила меня. В Оксфорде Клиффорд Ларр интересовался мною куда больше, чем я — им. Объяснялось это не только несчастным случаем, положившим конец моей жизни там (и во многих отношениях конец моей жизни вообще), но и тем, что Клиффорд, как он мне потом сказал, был любителем всяких странностей, а я был человек странный. Возможно, обо мне говорили куда больше, чем я думал. Клиффорд знал, что у меня есть сестра, которой я очень предан. У него тоже была сестра. Ничего общего с Кристел она не имела. Она была талантливым математиком и погибла от рака в двадцать с чем-то лет. Когда стало ясно, что мы с Клиффордом намерены встречаться регулярно (уговор насчет понедельников был единственным условием, на котором я настоял исходя из своего уклада жизни), он пожелал познакомиться с Кристел, и я два раза брал ее с собой, отправляясь к нему. Он тоже заходил к ней вместе со мной. Кристел влюбилась в него. Меня это поразило и очень расстроило. А не должно бы. Ну, кого в конце концов встречала в своей жизни бедняжка Кристел? Она так мало видела мужчин — совсем как Миранда,[35] жившая на уединенном острове. А Клиффорд был недурен собой, блестящий, умный, при желании обаятельный, окруженный атмосферой меланхолии и таинственности, что вызывает у женщин жалость, а потом довольно быстро — любовь. Кроме того, он удивительно мило вел себя с Кристел, был мягок и тактичен, чего в других случаях я никогда за ним не замечал. В ее присутствии он даже выглядел иначе и лицо у него становилось другим. В ее присутствии он неизменно — возможно, инстинктивно — изображал уважительное дружелюбие ко мне, что тоже способствовало завоеванию ее сердца. И держался он с ней если не совсем как с ровней — что было исключено, — то, во всяком случае, теплее, чем кто-либо из моих друзей (за исключением, конечно, Артура). Он объяснял ей суть вещей и явлений. Импайетты же опекали ее. Они были добры к Кристел, но никогда не смотрели на нее как на личность. Она их не интересовала. А вот Клиффорда она интересовала. И, чувствуя его интерес, Кристел расцветала и любила его за это. Конечно же, Кристел никогда не говорила мне, что влюбилась в него, но все было и так ясно, и она это знала. Ясно было и то, что любовь эта безнадежна. Клиффорд был законченный женоненавистник, и к тому же ничего серьезного с существом необразованным у него быть не могло. Видимо, Кристел вызвала в нем человеческую теплоту, быть может, просто жалость. Вполне возможно даже, что его привлекал образ Кристел. Он любил шутки ради говорить мне, что я помешался на своей сестре. (Безобидный соперник?) А потом его почему-то поражало и искренне радовало то, что она была девственница. «Она в самом деле девственница? — с довольным видом спрашивал он меня, желая снова и снова слышать подтверждение, словно ребенок, который снова и снова хочет слушать одну и ту же сказку. — Так приятно думать, что есть еще девственницы в наши дни». Когда стало ясно, что она решила выйти замуж, Клиффорд, по-моему, поступил единственно возможным для себя образом, и притом правильно: он полностью устранился. «Он больше не придет, верно?» — сказала мне Кристел унылым тоном, какой обычно означал у нее горе. «Нет», — сказал я. Он и не пришел, и она тоже ни разу больше не была в его квартире, представлявшейся ей сказочным дворцом. Их необычное и мимолетное общение словно снежным покровом окутала тишина. Кристел никогда больше не заговаривала о Клиффорде. И он редко заговаривал о ней, лишь порою осведомлялся — вежливо и без особого интереса, — как она поживает. Ну, а я с глубоким облегчением воспринял их разрыв. Когда началась моя дружба с Клиффордом Ларром, — если наши отношения можно так назвать, — я представлял себе, что она будет развиваться если не драматически, то, во всяком случае, достаточно бурно, и будет в ней начало, середина и конец. Я, видимо, не очень верил в свою способность не наскучить столь образованному человеку, как Ларр. Он принадлежал к числу âmes damnées.[36] И я, конечно, тоже. Только я был примитивной, глупой, случайной, полубессознательной âme damnée; он же был человек рафинированный, изощренный. Я просто не мог поверить, что у него не исчезнет желание встречаться со мной, — при том, что я открыто не разделял его вкусов. Однако оно не исчезало, и в то же время он вроде бы вовсе не стремился развивать наши отношения дальше определенной, намеченной им черты. (А этой черты мы достигли довольно быстро.) Словом, в наших отношениях не было динамики, но не было и стабильности. Знакомство с Клиффордом доставляло удовольствие и — муку. Уж об этом он всегда заботился. Я, естественно, завидовал ему и чувствовал свою несостоятельность, а Клиффорд знал, как заставить меня почувствовать ее еще острее. Клиффорд был богат. Отец его был преуспевающим адвокатом, потом судьей. Клиффорд вырос в богатом, полном книг доме. Он был прекрасно образован и воспитан — куда мне до него; мне бы этого уровня, наверно, не достичь, даже останься я в Оксфорде. Квартира у Клиффорда была как музей, храм, Двор чудес. По вечерам, хотя в комнатах полно было ламп, там почему-то всегда царил полумрак. Если на Клиффорда нападала депрессия, что случалось нередко, он выходил в город и покупал какой-нибудь objet d'art.[37] Квартира была положительно забита занятными книжными шкафчиками, ковриками, китайскими вазами, бронзой и всякой всячиной. Клиффорд коллекционировал рисунки итальянских художников, коллекционировал индийские миниатюры (мне они особенно правились) с изображением принцесс — во дворце, в саду, на лодке, беседующих с животными, поджидающих возлюбленного. Можно было бы неплохо повысить свое образование, посещая его дом, — если бы я, конечно, хотел чему-то учиться. Сначала он пытался заставить меня слушать музыку или научить меня играть в шахматы, потом перестал. Зато я знал больше, чем он, языков и никогда не позволял ему забывать это. Итак, Клиффорд по-прежнему охотно встречался со мной, но заставлял меня дорого за это платить. У него часто бывало дурное настроение, и тогда он принимался говорить о самоубийстве. Когда на него нападал мрак, он безжалостно язвил меня. Сначала я выходил из себя, что ему как раз и требовалось. Однажды я в бешенстве грохнул об пол дорогую чашу из красного богемского стекла. Клиффорд ужасно расстроился и чуть не заплакал. (Чем больше у человека вещей, тем сильнее, очевидно, его жажда обладать ими.) Злиться он стал потом. А я после этого случая стал более сдержан, хотя у нас по-прежнему иной раз возникали ссоры, когда я в слепой ярости выскакивал на улицу, загнанный в угол, не зная, что ему отвечать. Он же был полон всеобъемлющего сарказма, и, когда его сарказм не был направлен на меня, это было даже забавно. Ему нравилось вызывать в людях самодовольство, чтобы потом можно было их презирать. (Особенно легкой добычей были для него в этом отношении Импайетты.) Я чувствовал себя особой привилегированной, когда видел, как он презирает весь мир, кроме меня. Возможно, в этом проявлялось мое особое самодовольство. Как я уже говорил, Клиффорд был сухой, тонкий, высокий. У него были слегка волнистые светлые волосы — в таких волосах долго незаметна седина. Узкие, близко посаженные голубые глаза, прямой острый нос и тонкий рот, который обычно саркастически кривился, но когда он слушал музыку, или смотрел на картины, или смотрел на Кристел, или (очень редко) смотрел на меня, рот его расслаблялся, губы чуть выпячивались, и все лицо становилось спокойным, мягким. Он носил дорогие костюмы из тонкого вельвета и дорогие, тонкие, яркие рубашки. Мы сидели за ужином и ели тушеную телятину и салат, обильно сдобренный растительным маслом. (Я перестал просить его не поливать маслом мой салат.) — Так почему же это не может состояться? — спросил я. (Речь шла о браке Кристел с Артуром.) — Из-за меня, по-видимому. — Почему вы считаете себя центром вселенной? — Вовсе не считаю. Просто в данной ситуации мне так кажется. — Он такое ничтожество. У нее же есть какой-то вкус. — Вы недооцениваете Артура. У него много достоинств. — Назовите хотя бы одно. — Хороший характер. — Слабенький он человечек. Ладно, ладно, мой дорогой, слишком поздно создавать Артуру авторитет в моих глазах. — Брак может изменить его. — Перемены производит страсть — та самая, что заставила Аполлона похитить Дафну. А здесь этого нет и в помине. — Не понимаю, откуда вы это взяли? — Вы хотите сказать, что любовь способна облагородить Артура? — Такое может с кем угодно произойти. — Признайтесь, до сих пор вы пи разу не сказали о нем доброго слова. — Но вы же над ним издеваетесь. Вы издеваетесь над всеми. Вот я и клюнул. А не следовало. Я уважаю Артура. — Все должны издеваться над всеми — это главное. — Я не думаю, чтобы Артур над кем-либо издевался. — Ну, это потому, что он слишком застенчив. Ему недостает энергии, чтобы постичь абсурд. — Она хочет ребенка. Клиффорд ничего на это не сказал, но тонко дал понять, что оценил всю важность моего сообщения. Он убрал тарелки. Принес суфле из сыра. Я был приучен сидеть и не помогать. — Очевидно, если Кристел выйдет замуж за этого своего унылого воздыхателя, вы тоже женитесь? — Нет. — Клиффорд становился омерзительным, когда речь заходила о Томми. И я решил не развивать этой темы. Женитьба на Томми ведь означала конец наших понедельников. — Это вопрос отдельный. — Все существует так, как оно есть, а не отдельно. — Эту мысль вы уже высказывали. — Так почему бы не отпраздновать двойную свадьбу? — Никаких свадеб не будет. — Значит, вы согласны со мной насчет Кристел и Артура? — Да. Этого не будет. — Тогда зачем же вы завели об этом речь? Просто чтобы досадить мне? — Да. — Зачем? — Вы же сказали, что вам со мной скучно, сказали… — Ох, до чего же вы нудный, — сказал Клиффорд. — Настоящая деревенщина, научившаяся двум-трем фокусам. Типичный выходец из низших слоев, который никогда и не поднимется выше уровня средней школы. Так и останетесь мальчишкой, получившим награду за лучшие отметки на экзамене. Вечно усердствуете, вечно завидуете. Вы и существуете-то лишь благодаря тому, что лезете из кожи вон и знаете чуть больше других, а понимать — ничего не понимаете. У вас даже чувства юмора нет. Кончатся экзамены, на которых вы можете отличиться, — и вы перестанете существовать. — Может, мне пойти домой и избавить вас от моей несуществующей персоны? — Поступайте как вам угодно. Если бы вы хоть умели играть в шахматы, мы могли бы заняться этим и не разговаривать. Но вы, конечно, беретесь лишь за то, в чем наверняка можете одержать победу. — Конечно! — Вы скрываете свою неполноценность от себя — хотя от других вам ее не скрыть, — напичкивая себя всякими иностранными словечками, которые вы даже не в состоянии произнести и которыми вы никогда не воспользуетесь… — Но вы же хотели бы знать русский, сами говорили… — Разговор, достойный детского сада. Отправляйтесь-ка домой, если вам так хочется. Мне сегодня надо составить завещание. — Эта фраза уже вошла у нас в обиход, она стала своеобразным поворотным моментом в наших беседах. — Не забудьте завещать мне индийские миниатюры. — Вы ведь любите только картины, в которых есть сюжет. И только ту музыку, где есть мелодия. Как, вы говорили, будет по-чешски музыка? — Хутба. — Хутба. Вот что вам нравится. Мне надо составить завещание, иначе эта свинья, мой кузен, все унаследует. Non amo, ergo non ero.[38] «Жизнь — это острый шип? Пусть так, сказал мудрец, а человеку все один конец. И не успевши свет дневной увидеть, спешит его скорей возненавидеть».[39] Мы для богов — как мухи для мальчишек. Даже Виттгенштейн не считал, что мы когда-нибудь достигнем Луны. Значит — «я счастливый мотылек, хоть конец мой недалек», жить или умереть — все равно, только смерть предпочтительнее. — Вот и прекрасно. Дайте мне только знать, когда будете уходить из мира сего, чтобы я мог найти себе другого компаньона на понедельники. — Мессия может лишь в одном отношении изменить мир. Если я избавлю мир от своего присутствия, то спасу его. Эй, presto.[40] Мне надо составить завещание. Значит, Кристел намерена подарить свою девственность этому червяку. Но этого не произойдет. Вы не дадите этому произойти, верно? — Я не дам этому произойти. Налейте-ка мне еще вина, хорошо? Вы что, не можете расстаться с бутылкой? Он налил мне вина. — А теперь прошу вашу руку. — Это тоже уже стало традицией. В какой-то момент он протягивал руку через стол и брал мою руку. Иногда его крепкое пожатие успокаивало меня. Иногда раздражало. Сегодня это заранее вызвало у меня раздражение. Тем не менее руку я ему дал. — Итак, — произнес Клиффорд уже другим тоном, и губы его слегка вытянулись, надулись, — ваш стол передвинули от окна, и вы позволили. — Да. — Бедный мальчик-отличник. А больше ничего… ничего необычного… не произошло с вами в последнее время… мой дорогой? Я посмотрел в умные узкие голубые глаза, такие светлые, но холодные, как скандинавские озера под солнцем. За светлой белокурой головой я увидел индианку в полосатом сари, которая стояла на террасе и следила за полетом птиц. Некий инстинкт еще раньше предостерег меня против упоминания о Бисквитике. И теперь я снова решил: лучше затаиться. Однако как удивительно в точку попал Клиффорд своим вопросом. — Нет. Ничего. — И вы ничего… ничего такого не слыхали? — Ничего такого. А что я должен был слышать? О чем? Пальцы Клиффорда с силой сжали мою руку. — Вы не слышали?.. — Нет. Что такое? Вы меня пугаете. Что я должен был слышать? — Я отнял у него руку. Он отодвинул стул. — О, ничего… ничего. Я себя чувствую совсем разбитым. Не могу спать. И пилюли больше не действуют. Я теперь их просто коплю. Раньше я представлял себе сады и садовые калитки, и это помогало. А теперь лежу часами и смотрю в потолок. Человеческая жизнь — это театр ужасов. Надеюсь, вам понравилось сырное суфле. Чрезвычайно важно то, что Моцарт умер нищим, — важнее, пожалуй, лишь то, что Шекспир перестал писать. Театр ужасов. Шли бы вы домой. — Но что вы хотите мне сказать? — Ничего. Раз не можешь сказать, значит, не можешь, и даже не можешь просвистеть, как обычно говорил мой старый учитель философии. Так что двигайте к себе. — О'кей, — сказал я. — И прощайте — в случае, если решите покончить с собой сегодня ночью. — Прощайте. ВТОРНИК Я находился в экзаменационном зале, который одновременно был станцией метро. Я только что перевел кусок из Карлайла на безупречную сочную тацитовскую латынь. С чувством удовлетворения я наблюдал за остальными экзаменующимися, которые продолжали строчить изо всех сил. От нечего делать я перевернул экзаменационный лист. На другой его стороне оказалась куча вопросов, которых я не заметил, а у меня оставалось всего двадцать минут, чтобы ответить на них. С бешеной скоростью я принялся писать, но тут отказало перо: в нем не было чернил, и оно дырявило бумагу, которую, непрерывно разматывая, двигал на меня большой валик. Чувствуя отчаянную беспомощность, я принялся мять бумагу. «Нельзя этого делать», — сказала стоявшая на кафедре наставница, которой оказалась Томми, одетая во все черное, с черным мотоциклетным шлемом на голове. В ту же секунду я очутился в зале суда — сидел и швырял шариками из скомканной бумаги в судью, которым была Лора Импайетт в седом парике. «Он провалился, — сказала она, — не ответил на вопросы. Выведите его». Я очутился на мотоцикле, который несся все быстрее и быстрее. Голубоглазый мужчина, сидевший рядом, схватил меня за горло. Я закричал. На траве у дороги лежала мертвая Кристел. Очнулся я от этого самого настоящего кошмара с чувством облегчения, что это всего лишь сон, и с грустью от того, что я уже не юноша, перед которым открывается ничем еще не испорченная жизнь. Я встал и принялся готовить себе чай. Тут я вспомнил, что сегодня вторник, и пошел посмотреть, не пришло ли привычное письмо от Томми. Пришло. Понедельник и вторник Томми проводила в Кингс-Линн, где зарабатывала себе на пропитание, обучая будущих учителей, как ставить танец осенних листьев, или выстригать лошадиные головы из папье-маше, или устраивать кукольный театр в жестяной коробке из-под чая. По понедельникам она всегда писала мне письма, которые я получал во вторник. Последнее время она взяла себе за правило писать и по другим дням тоже. Это надо будет прекратить. Ее письма не доставляли мне удовольствия. В лучшем случае их можно быстро пробежать взглядом и признать безвредными. Мой родной. Я так несчастна. Мне ужасно неприятно, что я явилась в субботу. Я была в отчаянии, мне просто хотелось взглянуть на тебя. Простуда моя разыгралась, надеюсь, я не заразила ни тебя, ни Кристел, думаю, просто не могла заразить. К пятнице все уже пройдет. Я тебя так люблю. Я ждала тебя бесконечно долго — сидела в той комнате тихо, как мышка, но ты так и не вернулся; потом я услышала голос Лоры Импайетт, которая болтала с мальчиками на кухне. Я попыталась выскользнуть из квартиры так, чтобы она меня не увидела, но она все-таки увидела. Она сказала: «Откуда это вы возникли? И что вы сделали с Хилари?» Она теперь всегда держится со мной как-то агрессивно. Я не знала, что сказать. Я не стала задерживаться, так как знала, что ты этого не хотел бы, а потом я чувствовала, что сейчас расплачусь. Ты даже представить себе не можешь, до какой степени я делаю все так, как ты хочешь, точно я твоя раба. По твоей милости я веду какую-то дурацкую жизнь, недостойную человека, а ведь мы могли бы быть так счастливы, если б только ты захотел. Ведь и ты тоже несчастлив, тебе плохо, по-моему, ты самый несчастный человек на свете. Почему бы тебе для разнообразия не решить стать счастливым? А все потому, что ты не хочешь полюбить, сдерживаешь себя. Ты себе худший враг. Простые человеческие радости вызывают у тебя какую-то ярость. А ведь мы могли бы быть с тобой так счастливы, и у нас, если бы мы жили вместе, появился бы еще ребеночек, и тебе было бы ради кого работать, и твоя жизнь обрела бы смысл — только захоти. Едва ли ты ждешь еще кого-то. Ты ведь любишь меня, и мы понимаем друг друга, и это так редко бывает, ты сам говорил. Ох, мой родной, не отталкивай меня, не бросайся мной, нельзя так, ты же знаешь, что я навсегда твоя. Твой маленький Томас… И так далее — еще несколько страниц. Я зачислил это письмо в разряд безвредных и порвал. Оделся, выпил чаю и отправился на службу. Лифт не работал, и потому я пошел вниз пешком. За качающимися дверями меня встретил сырой, насыщенный дождем воздух, он хлынул мне в горло, и я сразу почувствовал, что все-таки подцепил эту чертову Томмину простуду. Заря вставала грязная, желтая, фонари на улицах продолжали гореть, освещая плакаты, которые оповещали о предстоящей стачке электриков. Какой удручающий вечер провели мы вчера с Клиффордом. Что он имел в виду в конце, когда спросил, не слыхал ли я какой-то новости? Он часто говорит образно, красочно, с этакой риторической многозначительностью — дальше начинает уже работать чистая фантазия. Что же до письма Томми, в котором она нарисовала картину счастливой семейной жизни с малышами вокруг, то, вспомнив о нем, мне захотелось сплюнуть. На этот раз она хоть не сюсюкала, не называла их «малышами», что с ней иногда случаюсь. Какой страшный мне приснился сегодня сон насчет Кристел. Что я стану делать, если Кристел умрет? Но ведь ее брак с Артуром — это все равно что смерть. Хорошо ли она разобралась в своих чувствах? Хорошо ли разобралась в том, что ее брак повлечет за собой? Или она воображает, что сможет выйти замуж за Артура и сохранить меня? Не вел ли я себя героически глупо в связи с этой историей? Не следовало ли мне, как я сказал Клиффорду, просто воспрепятствовать браку Кристел? Туман черных мыслей, окружавший меня, вдруг прорвался, рассеялся. Что случилось? Только что я шаркал по тротуару в толпе других зомби,[41] прокладывая себе путь сквозь сеявшиеся сверху желтоватые ледяные капли, вдыхая влажный воздух, ножом врезавшийся в мое нутро, и вдруг все вокруг стало теплым и ярким. Точно фокусник легонько ударил меня золотым шаром по голове. Я заметил на другой стороне улицы Бисквитика, которая медленно шагала параллельно мне, слегка повернув ко мне голову. На ней было суконное пальтишко с поднятым капюшоном, и просто удивительно, что я узнал ее. Как будто некая благая сила направила мой взгляд в ту сторону, и я уловил блеснувший черный глаз и острую скулу. И вдруг почувствовал радость и вместе с ней — удивление оттого, что затопившее меня теплое чувство было радостью, а я чувствовал, что это радость, необъяснимая, незваная, беспричинная, несомненно преходящая, но это необычайное ощущение было именно радостью и ничем другим. Я продолжал идти, делая вид, будто не замечаю Бисквитика, гадая, как она поступит, подойдет ли ко мне. Однако, сделав шагов двадцать, я понял, что мы по-идиотски, зря теряем время. Я дал Бисквитику немного обогнать меня, затем пересек улицу, и, подойдя к ней сзади, схватил за запястье. У меня было такое чувство, точно мы знаем друг друга не один год. Я сжал тонкое запястье, затем, взяв за пальцы, продел ее руку под мой локоть. На ней была короткая шерстяная перчатка; я стянул ее, сунул к себе в карман и сжал теплую сухую руку Бисквитика в своей холодной влажной руке. Я очень редко ношу перчатки. Плечом и бедром я чувствовал тепло ее тела. Мы шагали рядом в полумраке, уносимые потоком людей. Я не смотрел ей в лицо. — Итак, милый мой Бисквитик? — С добрым утром. — Кому это ты желаешь доброго утра? — С добрым утром, Хилари. — Сегодня вечером ты ужинаешь со мной. — Во вторник я обычно посещал Артура, но это едва ли имело значение. — Нет, извините, не могу. — Почему же? Они не разрешат? — Я не могу. — Бисквитик, ты что, замужем? — Нет. — У тебя нет кольца? Нет. Но, может быть, существует человек, который управляет твоей жизнью? — Нет у меня такого человека… — Так почему же ты не можешь? Знаешь, Бисквитик, похоже, что ты просто дразнишь меня. Я больше не намерен мириться с тем, что ничего о тебе не знаю, не знаю, почему ты преследуешь меня. Странно это как-то получается. Ты живешь где-то здесь, поблизости? — Я не могу прийти сегодня вечером. Мы добрались до метро, и я продолжал крепко прижимать к себе ее руку, которая легкой дрожью выразила желание вырваться из моих цепких пальцев, когда мы подошли ко входу. Она потянула было руку, отстраняясь от меня, но я крепко зажал костяшки ее худенькой руки между большим пальцем и остальными. Я купил ей билет и отыскал в кармане свою сезонку. Мы спустились по ступеням на платформу, от которой отходили поезда в восточном направлении. Я решил не отпускать Бисквитика до тех пор, пока она не откроется и не объяснит как следует свою тайну. — Прошу вас… Хилари… вы делаете мне больно… Я потащил ее по платформе. Среди густой толпы мы были как наедине. Лондонцы, все видевшие на своем веку, носят на глазах шоры. Я толкнул Бисквитика к стене, втиснул словно в щель между двумя людьми и, нырнув следом, стал напротив и уперся руками в стену по обеим сторонам ее плеч. Мы стояли лицом к лицу. На станции было сравнительно тепло, и наши мокрые лица заполыхали: мое стало совсем красным, а ее — золотисто-розовым. В какую-то минуту моя щека коснулась складок ее капюшона, лежавшего теперь у нее на плечах. Запах нагретой мокрой шерсти висел над залитой людьми платформой, смешиваясь с запахом пота, смешиваясь с густым резиновым запахом подземки. С грохотом прибыл поезд с Патни-бридж, и толпа прихлынула к нему. — Бисквитик, — сказал я, чувствуя себя с ней в уединении среди этой толпы, и грохота, и сырости, и запаха шерсти. — Послушай, Бисквитик, давай забудем о сегодняшнем вечере. Ты сейчас здесь, и я не дам тебе уйти. Ты — моя пленница, и я не отпущу тебя, пока ты мне все не расскажешь. Ты околдовала меня, и я могу лишь вот так схватить тебя и держать, пока не узнаю всей правды. И предупреждаю, могу продержать так не один час, если потребуется. — Про себя же я подумал, что посажу ее на Внутреннее кольцо и силой буду держать в вагоне, пока она мне все не расскажет. И сколько мы будем кататься по кольцу, — мне плевать. Поезд с Патни-бридж ушел. Платформа снова стала быстро заполняться народом. Подали поезд Внутреннего кольца. — Пошли, пленница. — Я потянул ее за собой. Поезд был уже полон; мы входили последними, так что нам пришлось с силой втискиваться в не очень-то поддававшуюся, спрессованную толпу. Я сунул вперед себя Бисквитика и стал влезать сам; нащупывая место, где можно было бы поставить две ноги, я на секунду отпустил Бисквитика. Двери закрылись. Она стояла на платформе. Юркая, как угорь, она выскользнула из вагона, пока я входил. И дверь, разделив нас, закрылась. Я прижался лицом к стеклу. В нескольких дюймах от себя я видел лицо Бисквитика, рот ее открывался, но ни единого звука не долетало до меня за грохотом тронувшегося поезда. Худенькие ручки Бисквитика взметнулись в красноречивом жесте. «Извините… Извините…» Она шла рядом с поездом и на секунду прижала ладонь к стеклу. Я увидел светлую сероватую ладонь и пересечение линий на ней — иероглиф тайны, которая еще ждала своей разгадки. По вторникам ужины chez Artur[42] были всегда, зимой и летом, одни и те же. (Виттгенштейну это бы поправилось.) Они состояли из консервированного языка с порошковым картофельным пюре и горошком, затем — бисквиты, сыр и бананы. Я приносил вино. Это был последний день старого мира. (Только я тогда этого еще не знал.) Мы с Артуром оба напились. (В виде исключения я в тот день принес две бутылки.) Артур занимал двухкомнатную квартирку над булочной на Блит-роуд. Запах хлеба бесконечно раздражал меня. Когда ты голоден, запах хлеба делает голод непереносимым. А если ты не голоден, то доводит до тошноты. Иногда запах становился дрожжевым, бродящим, словно из хлеба делали пиво. Артур говорил, что привык к этому запаху, и утверждал, что не чувствует его. Квартирка у него была маленькая, непривлекательная и грязная. В ней было несколько реликвий, унаследованных от (ныне покойной) особы, которую Артур называл «мамочкой». Мамочка оставила Артуру сизо-зеленый с коричневым ковер в волнистых треугольниках, буфет с закругленными углами и шоколадно-коричневой инкрустацией в виде удлиненных вееров, экран зеленоватого стекла с изображением Эмпайр-Стейт-билдинга, кресло, расшитое весьма устарелыми аэропланами, оранжевый восьмигранный коврик, никак не сочетавшийся с большим ковром, и две светло-зеленые статуэтки, изображавшие полузадрапированных дам, которые именовались Рассвет и Закат, — в соответствующих позах. Во всем этом чувствовалось трогательное дыхание отошедшей в прошлое joie de vivre,[43] что вызывало у меня легкую симпатию, но никакого любопытства. Отец у Артура (тоже покойный) был носильщиком на железной дороге. А сам Артур являл собой, так сказать, образец того, какую роль в раскрепощении человечества играет экзаменационная система. Мы покончили с ужином, который ели на мамочкиных тарелках, украшенных белыми домиками на фоне восходящего солнца в виде бежевых штрихов, и пребывали (я хочу сказать: я пребывал) в той стадии опьянения, когда человек становится колючим и понимает, что все напрасно. Артур, который быстро пьянел (он обычно пил пиво), сидел с мечтательным выражением лица. Он никогда не становился колючим. Сняв очки, он довольно бессмысленно раскачивал их туда и сюда, точно маятник. Вообще-то говоря, большую часть содержимого двух бутылок выпил я. Мы поболтали не очень вразумительно о служебных делах, о пантомиме и перешли к обсуждению «религиозных» взглядов Кристофера Кэйсера. — Конечно, — сказал я, — если считать, что мир — это иллюзия, тогда можно вести себя как угодно. Очень удобная доктрина. — Разве христианство не учит?.. — Само собой, Кристофер, конечно, не верит в это, никто не мог бы поверить. Он заявляет, что люди на самом деле не существуют! Но это не мешает ему, наравне со всеми нами, носиться со своим «эго». — Ну, вообще-то я не думаю, что мы по-настоящему существуем, — заметил Артур. — Говори за себя. — Я считаю, что мы просто должны быть добры друг к другу. Жизнь и так достаточно сложна, и если Кристофер это имеет в виду… — О, только не начинай философствовать. — Я хочу сказать: человеческий разум — всего-навсего вместилище всяких случайностей. За обычной повседневной жизнью нет ничего. Нет ничего завершенного. Но жизнь — это не игра. Это даже не пантомима. — Не край, где никогда и ничего не происходит. — Нет, конечно, — сказал Артур. — В том-то и дело. — Значит, ты не рассматриваешь Питера Пэна как реальность, ворвавшуюся в край мечты. — Нет, — сказал Артур. — Наоборот. Реальность — это домашний очаг Дарлингов. А Хук — просто изобретение мистера Дарлинга. — Что же такое Питер? — Питер — это… Питер — это… Ох, не знаю… Взбунтовавшаяся душа. Он только всех раздражает, как непрошеный гость, который не может ни приспособиться, ни по-настоящему помочь. — Это весьма своеобразно. — Я хочу сказать, что душевный порыв превращается в безумие, если он не связан с повседневной жизнью. Он становится разрушительным, просто взрывом нелепой злости. — По-моему, подлинный герой — это Сми. Хук завидует Сми. Поэтому Хук может быть спасен. — Только в романе. — В романах все объясняется. В пьесах — нет. — Лучше не объяснять, — сказал Артур. — В этом смысле на первом месте стоит поэзия. Кто бы не хотел быть поэтом, а не кем-то еще? Поэзия начинается там, где кончается слово. — В поэзии слово только и начинается. — По-моему, героиня — это Нана. — Нана — самая традиционная фигура во всей этой истории. А вот Сми… — Не забывайте, что Сми служит Хуку. — А ты не забывай, что Нана всего лишь собака. — Совершенно верно, — сказал Артур. — В образе Наны нет ничего зловещего. Нана ведь не говорит. Даже мистер Дарлинг и тот не оправдывает ожиданий: ему так хочется стать Хуком. — А как насчет Уэнди — она их оправдывает? — Her. Уэнди — человеческое существо, ищущее правды. Она кончает компромиссом. — Лишь наполовину живя в реальном мире? — Да, как многие из нас. Это поражение, но поражение вполне достойное. На большее, наверно, нельзя и рассчитывать. Теперь насчет Наны. Она — носитель правды в доме Дарлингов, лучшее, что там есть, его реальность, Нана боится Питера, она единственная, кто действительно знает Питера. — Не могу понять, почему ты так идеализируешь дом Дарлингов. Мне он представляется на редкость унылым. — О нет… что может быть лучше… дом, полный… детей… и… — По-моему, мы пьяны, — сказал я. — Во всяком случае, я — безусловно. Последние две минуты мне казалось, что ты рассуждаешь интересно. В эту минуту, по счастью, зазвонил телефон. Это был старик пенсионер, у которого только что умерла любимая собачка. Я слышал, как старый идиот плакал на другом конце провода. Я собрал свои вещички. Я уже знал по опыту, что Артур не способен быстро закончить телефонный разговор. Прикрыв трубку рукой, он умолял меня подождать, но я был сыт всем по горло. И вовсе не желал слушать его рассуждения о счастливых семейных очагах и детках. На улице сумасшедшая старуха — английская погода — снова вывернулась наизнанку. Облака умчались прочь, и прояснело. Несмотря на сияние Лондона, в красноватом небе виднелось несколько звезд. Давно я не видел Млечного Пути. Огромное колесо галактики, сверкающую туманность из бесчисленных звезд, глубокую абсолютную тьму, таящую в себе другие, и другие, и другие галактики. А все-таки прав Артур. Вообще-то по-настоящему мы не существуем. И однако же страдаем, как сумасшедшие. Что-то было во мне, некий болезненный конгломерат обиды, тревоги и боли, что-то полураздавленное, проглоченное, но не переваренное и все еще кричащее. Я подумал было поехать к Кристел. Но такого я никогда еще себе не позволял. Надо держаться раз навсегда выработанной рутины. Да и потом Кристел сейчас наверняка уже спит. А что, если Кристел поймает меня на слове и вдруг даст согласие Артуру? Не следует ли мне положить всему этому конец, для чего достаточно лишь поднять палец? Я попытался отвлечься и переключиться мыслью на Бисквитика. Попытался, но удовольствия от этого не получил. Бисквитик была ведь лишь еще одним бессмысленным соблазном, коим дразнил меня космос, все равно как дразнят насекомое, тыча в него соломинкой. Я медленно пошел домой. СРЕДА Настала среда, пока что самый важный день в этой истории и один из поворотных дней в моей жизни. Началась она довольно скучно: мы поссорились с Кристофером Кэйсером. Восставши ото сна, я обнаружил, что кухня занята каким-то незнакомым парнем с длинными волосами, стянутыми широкой резинкой. По всей видимости, он провел здесь ночь. Я прошел к Кристоферу в комнату и объявил, что не потерплю у себя в квартире парня, который носит такую прическу. Кристофер сказал, что я на редкость узко мыслю. Я заявил также Кристоферу, что возражаю против того, что он ходит в такой короткой рубашке: при малейшем его движении обнажается голое тело. Я предпочитаю, чтобы он своим телом любовался сам. Кристофер сказал, что рубашка села после стирки в стиральной машине. Я сказал, что уже не раз говорил ему, чтобы он не пользовался стиральной машиной. Он сказал, что я гнусный скупердяй. Я ему ответил. И вышел из квартиры, так и не побрившись, хлопнув дверью. Лифт по-прежнему не работал. Плакаты снова возвещали о стачке электриков, которая должна была вот-вот начаться. Шел дождь. Я оглянулся в поисках Бисквитика, но ее не было видно. Придя на службу, я решил побриться (я держал там бритвенные принадлежности), но обнаружил, что у меня кончились лезвия. Я чувствовал себя опустившимся, грязным. Я сел и уставился на стену в пятнах от паутины, надеясь, что желание сказать Кристел, чтобы она бросила Артура, станет настолько сильным, что я не смогу ему противиться. Я чуть подтолкнул его в этом направлении. Кристел увидит Артура завтра. Не следует ли мне повидаться сегодня с ней? Заливаясь веселым смехом, появились миссис Уитчер и Реджи. Они все праздновали, продлевая свою победу. Позвонила Томми (акция запрещенная), и я опустил трубку на аппарат. Артур, который очень был мне сейчас нужен, к моему удивлению, не появлялся. Сокрушительный удар был нанесен мне приблизительно без четверти двенадцать. Реджи и миссис Уитчер обычно болтали весь день. Какую-то работу они, наверно, все же делали. Я так привык к этой их вульгарной какофонии, что научился отключаться. Иногда я, правда, вслушивался в их болтовню. Сейчас я трудился над составлением очень тонкой докладной записки по поводу посыльного, которого перевели в другое учреждение и который, находясь там, получил, как ныне принято выражаться, премию ex gratia[44] за уничтожение голубиных гнезд на крыше, а теперь, вернувшись к нам, сломал себе ногу, уничтожая эти самые голубиные гнезда, ибо, как он утверждал, это теперь входит в его обязанности. Я элегантно разрешил эту задачу и, прежде чем приступить к изучению следующего дела, откинулся на стуле, дивясь тому, что Артур до сих пор не появился, и лениво прислушиваясь к безостановочной болтовне двух своих коллег. Раньше они обсуждали пантомиму. А теперь явно переключились на что-то другое. — Так не говорят: граф Солсберийский! — Это изрекла Эдит, которая была экспертом в вопросах, связанных с аристократией. — Говорят: лорд Солсбери и граф Солсбери. — А разве лорд выше графа? — Конечно, глупенький. — А граф — это то же, что маркиз? — Женщина сохраняет за собой титул. Изменив фамилию, она не становится просто «миссис». — А я считаю, что это неправильно! Так что же, значит, ее отец был графом? — Давайте спросим мистера Всезнайку. Хилари… Хилари-и! — Да? — Когда даму зовут леди такая-то, отец ее, значит, — граф, верно, и она сохраняет свой титул, не так ли, когда выходит замуж и становится кем-то еще? — Кажется, да, — сказал я, — но эксперт-то в этом деле вы. По-моему, если вы дочь его сиятельства графа Снеток, вас зовут леди Джоан Малек, а если вы выйдете замуж за мистера Колюшку, то станете леди Джоан Колюшка. — До чего же наш Хилари остер на язык! Так граф — это то же, что маркиз? — Не знаю. — Мне казалось, вы посещали Оксфорд. — Я там учился на секретаря. — Хилари вечно выдумывает. По-моему, он к Оксфорду и на милю не подходил. — Хилари учился в университете неврастеников в Сканторпе. — Хилари… Хилари-и… — Словом, раньше она была леди Китти Мэллоу, потом она вышла замуж за мистера Ганнера Джойлинга и стала леди Китти Джойлинг. В эту минуту в комнату вошел Скинкер. — Что случилось, мистер Бэрд? — Я смахнул чернильницу. Он поднял мою чернильницу. Часть чернил вылилась на пол. Я перегнулся через край стола и, тяжело дыша, уставился на темную лужицу. Медленно-медленно я опустил на лужицу кусок промокашки. — Что с вами, мистер Бэрд? Голова закружилась? Я махнул рукой — Скинкер понял и повиновался. Он вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. — А все-таки это вычурно — называться леди Китти, верно? — проговорил Реджи. — Я хочу сказать, ведь не могли же окрестить ее «Китти». Я прочистил горло. — Да, Хилари, милый? Вы что-то сказали? Я закашлялся в попытке скрыть то обстоятельство, что мне тяжело дышать, а тем более говорить. — Вы упомянули имя Джойлинга? — Да, Ганнера Джойлинга. — Я уже слышал это имя, — сказал Реджи. — Мне казалось, что он политический деятель, но, должно быть, это не так. — Он возглавлял эту штуку по денежной реформе. А потом был кем-то в Объединенных Нациях. Я видела его по телевидению. — А что с ним случилось? — спросил я. — Разве вы не слышали? Это новый глава нашего учреждения. Вместо Темплер-Спенса. — Темплер-Спенс уже отбыл, — заметил Реджи. — Но Джойлинг приходит только через три недели. — А жену его зовут леди Китти, поэтому, я думаю, отец ее был графом или кем-то еще. — А сколько у нас графов? Я согнулся над столом и сделал вид, что пишу. Потом тихонько выскользнул из комнаты, прошел в вестибюль, надел пальто, взял зонтик и, спустившись по лестнице, вышел на Уайтхолл. Дождь все моросил. Я решил повидать Клиффорда Ларра. Он не позволял мне заговаривать с ним на службе и неохотно соглашался встречаться где-нибудь поблизости, но сегодня был особый случай. Он обычно выходил со службы около половины первого и отправлялся завтракать в «Таверну святого Стефана». Сейчас было десять минут первого. Я стал медленно прогуливаться под зонтом, не выпуская из виду главный вход в наше здание. Прошло минут двадцать пять. Тридцать. Затем появился Клиффорд в своем элегантном твидовом пальто и в мягкой фетровой шляпе. Он только начал было раскрывать зонт, но увидел меня и тотчас его закрыл. Немного помедлил и затем направился ко мне. Мы повернулись и медленно пошли в направлении Трафальгарской площади. Я тоже закрыл зонт. — Значит, вы слышали? — сказал Клиффорд. — Да. — Ну, и чего вы от меня хотите? — Я хочу с вами поговорить. — Мне сказать нечего. В два часа у меня совещание, и я еще должен до него кучу материалов прочесть. Вы же знаете: мы с вами здесь не встречаемся. — Я хочу поговорить с вами. Пойдемте в парк. — Будьте здоровы. Я иду в эту сторону, вы — в ту. — Пойдемте в парк. Вы что, хотите, чтобы я потащил вас за руку и устроил сцену? Мы зашагали в другую сторону. Клиффорд раскрыл зонт — явно для маскировки. Я свой раскрывать не стал. Дождь ведь почти прекратился. Мы молча прошли под аркой Конной гвардии, пересекли плац и, войдя в парк Сент-Джеймс, пошли вдоль северной стороны озера. Дождь совсем прекратился, и над Букингемским дворцом появился маленький, очень яркий кусочек светло-голубого неба. — Что мне делать? — спросил я Клиффорда. — Не понимаю, почему вы должны что-то делать, — откликнулся Клиффорд из-под своего зонта. — Вам же с ним не встречаться. — Он может попасться мне на лестнице. — Вы что, думаете, он накинется на вас, схватит за горло или сделает еще что-нибудь этакое? — Мне придется подать в отставку. — Не будьте идиотом. Впрочем, поступайте, как считаете нужным. А я пошел назад. — Нет. Прошу вас. Прошу. Я только что об этом узнал. Я не знаю, что делать. — Смиритесь. Он и внимания-то на вас не обратит. А если вам так уж это не по нутру, — уходите в отставку. Никакой проблемы. — Надо же случиться такому фантастическому стечению обстоятельств. Ну почему он пришел именно к нам? Я-то думал, что никогда больше его не увижу, я молился, чтобы никогда больше не увидеть его. Я надеялся, что он умрет. Я и думал-то о нем как о человеке уже мертвом. — Это весьма немилосердно да и не слишком реалистично. Он за это время как раз очень преуспел. Ну, а теперь я… — Дойдемте до моста, Клиффорд, прошу вас, дойдемте до моста. Мне кажется, я схожу с ума. Мы взошли на чугунный мост и остановились, глядя поверх водной глади на Уайтхолл. Величественные очертания Уайтхолл-корта вырисовывались слева от угрюмого силуэта новых государственных зданий, а за пожелтевшими ивами на островке поблескивал изящный, как дворец, сверкающий, зеленовато-серый фасад Форин-оффис. Бледное водянистое солнце освещало перегруженный горизонт на фоне свинцово-серого неба. Над южным берегом реки все еще шел дождь, и видно было, как сверкающие полосы дождя прорезали мрачный небосклон, освещаемый то появлявшимся, то исчезавшим за облаками солнцем. — Как вы полагаете, он знает, что я здесь работаю? — Не думаю. Он будет приятно удивлен, увидев знакомое лицо. — Я не могу это вынести, — сказал я. — Если мы встретимся, мы… мы в обморок упадем… от ненависти или не знаю чего еще. — Не понимаю, почему бы вам не поздороваться, как вежливым людям. — Поздороваться?! Клиффорд, а как вы думаете, кто-нибудь еще в нашем учреждении… кроме вас… знает про… про меня и Ганнера? — Нет. — А вы не расскажете? — Нет, конечно, нет. — Мне нехорошо. По-моему, я сейчас упаду. — Нельзя так распускаться. Что же до ненависти, не понимаю, почему вы-то должны ее чувствовать.

The script ran 0.024 seconds.