Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Герман Мелвилл - Белый Бушлат [1850]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман «Белый Бушлат» американского писателя Германа Мелвилла посвящен плаванию на военном фрегате США середины XIX в. В 1843 году автор завербовался на такой фрегат простым матросом и прослужил на нем более года. В романе (1850), который является хроникой только отчасти, детально описываются жизнь и быт военных моряков, их колоритные фигуры, а также особенности судов и морской службы в ту эпоху. Представлен ряд философских, романтических и общественно-политических размышлений.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

В жаркие тропические ночи койка ваша превращается в утятницу, где вы тушитесь и тушитесь, и только что не слышите, как шипит ваш организм. Тщетны все попытки увеличить свое жизненное пространство. Попробуйте только подложить себе под голову сапоги или какие-либо другие предметы, могущие послужить распорками. Все в ряду, к которому вы принадлежите, в тот же миг почувствуют посягательство на свою территорию и поднимут страшный крик, пока виновный не отыщется и его ложе не будет водворено в отведенные ему пределы. Все отделения и команды подвешиваются в своих койках на том же уровне. Шкентросы их коек скрещиваются и перекрещиваются во всех направлениях, так что все эти койки представляют собой в конечном счете одну огромную походную кровать, расположенную между двумя палубами, отстоящими друг от друга примерно на пять футов. Как-то в очень теплую ночь во время штиля, когда было так жарко, что надо было быть скелетом, чтобы не страдать от духоты (ибо у того кости всегда продуваются сквозняком), обливаясь потом, я ухитрился выкарабкаться из койки и, напрягая последние силы, неслышно опуститься на палубу. «Посмотрим, — подумал я, — хватит ли у меня мозгов измыслить что-либо, что дало бы мне возможность одновременно и дышать и спать. Придумал. Я опущу свою койку ниже всех, и тогда — на этом особом и независимом уровне — вся жилая палуба окажется в моем распоряжении». Итак, я опустил свою койку до желаемого уровня — около трех дюймов от палубы — и снова забрался в нее. Но увы! Новый способ подвески придал моему ложу вид полумесяца — в то время как голова моя и ноги были на одной высоте, поясница все время куда-то оседала. Я чувствовал себя так, будто некий лучник-великан схватил меня вместо лука за пояс. Но был еще другой выход из положения. Я подтянул свое ложе так, что оно оказалось выше всех окружавших коек. Свершив это, я последним усилием взгромоздился на него, но увы! на нем стало много хуже, чем раньше. Злополучная койка сделалась твердой и прямой, как доска, и я лежал на ней, прижатый носом к подволоку, словно покойник, упирающийся в крышку гроба. Кончилось тем, что я с удовольствием опустился на прежний уровень и стал думать, как безумно, находясь во власти произвола, пробовать подняться выше или опуститься ниже тех, кого законы поместили на одном с тобой уровне. А раз уж мы говорим о койках, расскажу об одном случае, имевшем место на «Неверсинке». Такие случаи повторялись три или четыре раза, исход их был различный, но ничьей гибелью не окончился. Подвахтенные крепко спали в кубрике, где царило глубокое молчание, когда внезапный удар и стон пробудили всех спящих. Успели заметить лишь низ белых брюк, метнувшихся по трапу носового люка. Мы бросились на стон и увидели, что на палубе лежит человек. Один конец его койки не выдержал, и он чуть не ударился головой об одно из трех двадцатичетырехфунтовых ядер, которое, видно, нарочно положили туда. Когда выяснилось, что пострадавшего давно подозревали в доносительстве, этот случай не вызвал особого удивления, а то, что он, будучи на волосок от гибели, все же спасся, мало кого обрадовало. XXI Одна из причин, почему военные моряки, как правило, недолговечны Не могу покончить с темой коек, не упомянув об одном обстоятельстве, вызывающем недовольство матросов и в самом деле совершенно нетерпимом. Когда военный корабль находится в плавании, матросы несут вахту через одну вахту, то есть в течение двадцати четырех часов они являются поочередно четыре часа вахтенными и четыре часа подвахтенными. Дудка разбирать койки из сеток (открытое помещение для хранения их, тянущееся вдоль фальшбортов) подается вскоре после захода солнца, а сигнал вязать их и относить наверх — одновременно с вызовом утренней вахты, иначе говоря, в восемь часов утра, так что воспользоваться ими в дневное время не представляется возможным. Все это было бы не так уж плохо, если бы матросы могли проспать всю ночь напролет. Но через ночь одной из двух вахт приходится спать всего лишь четыре часа. Если вычесть из этого времени то, которое отводится на прием вахты другой сменой, и то, что требуется, чтобы подвесить собственную койку, забраться в нее и как следует заснуть, можно сказать, что каждому через ночь приходится лежать в койке не больше трех часов. Итак, после того как вы дважды по четыре часа пробыли на верхней палубе, в восемь часов утра вы становитесь подвахтенным и до полудня никаких служебных обязанностей не несете. В это время торговый моряк укладывается в свою местную койку и имеет возможность хорошенько выспаться. Но на военном корабле ничего подобного сделать вы не можете. Ваша койка аккуратненько уложена в сетку, и там она и должна оставаться до ночи. Но, быть может, для вас найдется где-нибудь уголок на батарейной палубе, где вы смогли бы прикорнуть? Увы, левый борт отведен под коридор для офицеров, по которому они ходят в помещение, отведенное для курения у носового порта, и в этом коридоре располагаться никому не разрешается; остается правый борт, но большая часть и этой стороны палубы занята плотниками, парусниками, брадобреями и купорами. Короче, уголков на фрегате, где вы могли бы подремать днем, так мало, что едва ли одному из десяти человек, проведших на палубе восемь часов, приходится поспать до ночи. Сколько раз после того, как мне удавалось отыскать себе подходящее пристанище, то или иное начальство будило меня и предлагало убраться. Это серьезное неудобство превратилось у мыса Горн в тяжкое испытание. Промокнув за ночь до нитки от окатывавших меня брызг, я иной раз продолжал дрожать во время сна, стоя засыпал на верхней палубе, из-за того что не высыпался в койке. Пока в течение трех суток свирепствовал шторм, нам была предоставлена привилегия разместиться в жилой палубе (в иные времена находящейся под запретом) и там нам разрешалось раскладывать свои бушлаты и спать утром после восьми часов, проведенных ночью под открытым небом. Но привилегия эта была крайне жалкая. Не говоря уже о промокших бушлатах, служивших нам одеялами, брызги, врывавшиеся сквозь люки, все время обдавали доски палубы, между тем как, если бы нам разрешено было использовать подвесные койки, мы спали бы сухие, не обращая внимания на этот потоп. Мы старались устроиться потеплей и поудобней путем самой тесной укладки, так чтобы от нас пошло хоть немножечко пару, поскольку камина здесь не было. Быть может, вам приходилось видеть, как складывают трупы, предназначенные для иллюстрации зимних лекций какого-нибудь профессора хирургии? Вот так лежали и мы — носок к каблуку, лицо к спине, плотно прилаженные друг к другу, ляжка к ляжке, коленка под коленку. Влага в наших бушлатах от столь плотной укладки начинала понемногу испаряться. Но все это было похоже на то, как если бы вас поливали кипятком, чтобы не дать вам замерзнуть, или как если бы вас завернули в мокрые простыни в водолечебнице. Сохранить такую позу сколько-нибудь продолжительное время, не переворачиваясь на другой бок, невозможно. Три или четыре раза за эти четыре часа мокрое забытье мое нарушал крик крайнего из нашего ряда: «Эй, сони, к повороту 'товсь!» [126]. Шаркнув обеими ногами, мы совершали поворот все вдруг и оказывались лицом уже не к бушприту, а к гакаборту. Но как бы вы ни вертелись, вам все равно приходилось упираться носом в одну из распаренных спин по ту или другую сторону от вас. Мало утешения было в том, что запах у них был различный. Но почему не дать матросам, после того как они восемь штормовых часов проторчали ночью на палубе, скромной возможности провести на следующий день четыре часа в сухой постели? В чем тут дело? Коммодор, командир, старший офицер, священник, ревизор и десятки других могут спать всю ночь напролет, как если бы они ночевали в гостинице на берегу. А в распоряжении лейтенантов имеются койки, в которые они могут нырнуть в любое время, да кроме того, поскольку на вахте стоит лишь один из них, а их много, на мостике им приходится быть всего четыре часа из двенадцати, а то и того меньше. Между тем как для людей отношение это все время четыре к четырем. Из-за чего все же простому матросу приходится терпеть такую несправедливость? Казалось бы, чего проще разрешить ему использовать свою койку днем? Но нет, это вносило бы диссонанс в распорядок дня на военном корабле. Вся живописность верхней палубы была бы нарушена, если бы койки не торчали из сеток от подъема до отбоя. Но главная причина — причина, санкционирующая множество злоупотреблений на этом свете, — это то, что так всегда было. Слыханное ли дело, чтобы матросы спали в койках в дневное время, даже после того, как в штормовую ночь провели восемь часов на палубе? Хотя, к великой чести некоторых командиров будь сказано, — случаи эти в военном флоте засвидетельствованы, — на широте мыса Горн они все же разрешали ночной вахте выспаться утром в койках. Небо, щедро вознагради этих мягкосердечных офицеров, и пусть как они, так и потомки их — на суше и на море — всю жизнь видят одни только приятные сны, и да будет им вечность сладостной сиестой без сновидений! По таким вопросам, как те, что затронуты в настоящей главе, настоятельно требуется особое распоряжение Конгресса. Минимум гигиены и удобств — в той мере, в какой они достижимы в данных условиях, — должен быть гарантирован матросу законом, а не зависеть от доброй или злой воли командира корабля. XXII Большая стирка и генеральная приборка на военном корабле Кроме всех прочих огорчений, доставляемых вам вашей койкой, ее еще приходится содержать в снежной белизне — кто не наблюдал длинные ряды безупречно чистых коек в сетках фрегата, где они проветриваются целый день? Корабельным расписанием предусмотрено время для их стирки; происходит она утром, и такие утра называются утрами скребки коек; и отчаянной же бывает эта скребка! Дело начинается еще до рассвета. Вызывают всю команду, и она приступает к работе. Все палубы от носа до кормы покрываются койками, и считайте себя счастливым, если вам удалось отвоевать себе достаточно места, чтобы расстелить ее как следует. Пятьсот человек стоят на коленях и неистово трут свои ложа щетками и голиками[127], толкаясь, оттесняя друг друга и переругиваясь из-за того, что кто-то захватил чужую мыльную воду — пустая претензия, когда все ревизорское мыло ушло на создание некой общей массы пены. Иной раз вы обнаруживаете, что в потемках все время скребли соседскую койку вместо своей, но начинать процедуру сызнова уже поздно, ибо подана команда выстроиться в очередь с койками, чтобы подвязать их к одному из коечных лееров, образующих целую сеть снастей, и вздернуть наверх для просушки. Разделавшись с койкой, вы спешите собрать свои рубахи и брюки и на уже залитой водой палубе бросаетесь их стирать. Какой-либо шайки или таза для этого у вас нет — ибо весь корабль превращается в одно обширное корыто, где все матросы стирают и полощут, полощут и стирают, пока не передадут приказания закрепить свои вещи на бельевом леере, чтобы и их можно было поднять и высушить. После этого на всех трех палубах начинается драенье. Производится оно при помощи тяжелых плит песчаника, к которым прикреплены два длинных конца. Дергая поочередно за эти концы, двое матросов заставляют плиту елозить взад и вперед по мокрой и посыпанной песком палубе — работа изнуряющая, собачья и каторжная. Для узких мест и углов вокруг мачт и пушек используют камни поменьше, именуемые молитвенниками, поскольку, орудуя им, уборщик должен становиться на колени. Напоследок вся палуба окатывается и потом безжалостно хлещется сухими швабрами, а под конец пускается в ход некое удивительное орудие — нечто вроде кожаной мотыги, называемое лопатой, для того чтобы выжать из досок и соскрести с них последние капли влаги. Об этой лопате я намерен написать ученый трактат и прочесть его на заседании Академии наук и искусств. Это в высшей степени любопытная штука. К тому времени, когда все эти операции закончены, бьет восемь склянок и всю команду вызывают на завтрак, который происходит на невысохшей и во всех отношениях неприятной палубе. Так вот, против этого неизменно каждый день повторяющегося окатывания всех трех палуб Белый Бушлат решительно возражает. Когда нет солнца, помещения команды не успевают просыхать; садясь на палубу, вы рискуете заполучить прострел. Одному старому ревматику-матросу при запасном якоре пришлось даже с отчаянья нашить себе на задницу кусок просмоленной парусины. Пусть чистюли-офицеры, которые так любят, чтобы корабль их выглядел как игрушка, сами подраят палубу; пусть те, кто принимает самые решительные меры, чтобы выяснить, кто из матросов, когда судно мотало на волне, уронил на палубу крошку сухаря, — пусть все они поспят вместе с матросами в жилой палубе — у них быстро пропадет вкус ежедневно разводить на корабле болото. Неужто корабль деревянная хлебная доска, которую нужно скрести каждое утро перед завтраком, даже если термометр стоит на нуле и ноги матросов от шлепанья босиком по воде покрываются цыпками? И все это время на корабле присутствует врач, прекрасно знающий великое изречение Бурхаве [128]: «Держи ноги сухими». Он готов надавать тебе невесть сколько пилюль, когда у тебя лихорадка, схваченная из-за этих порядков, но голоса своего он против них никак не поднимет — как ему следовало бы сделать по долгу службы. Во время приятных ночных вахт офицеры прогуливаются по палубам в сапожках на высоких каблуках подобно евреям, переходящим посуху Чермное море [129], но каково приходится матросам, когда на рассвете ревущий океан снова низвергается на палубы и они чуть не гибнут в нем наподобие фараоновых полчищ? Сколько простуд, насморков, лихорадок вызвано этой вечной сыростью! Ведь на корабле нет ни уютной печки, ни каминной решетки, ни очага, у которого можно было бы погреться. Единственный способ поднять свою температуру — это поддерживать себя в состоянии клокочущего бешенства, проклиная обычай, каждое утро превращающий корабль в какую-то холодную баню. Вы только подумайте. Представьте себя на линейном корабле. Вы видите, что вокруг вас все сияет чистотой, палубы блестят, ничто на них не валяется, все как на тротуарах Уолл-стрита в воскресное утро. Ни малейшего признака, что матросы где-то спали; вы не можете понять, каким волшебством все это достигнуто. И в самом деле, есть чему удивляться. Ибо знайте, что в этом ничем не загроможденном помещении приходится спать, есть, мыться, одеваться, стряпать и совершать все свойственные человеку отправления почти тысяче смертных, которые, будь они на суше, заняли бы площадь целого городка. Можно ли после этого сомневаться, что щепетильная чистота и порядок, особенно же эта незагроможденность достигаются самыми свирепыми эдиктами, а для матросов — ценою почти всех привычных человеку жизненных удобств? Правда, сами матросы редко жалуются на эти лишения, они к ним привыкли, но человек может привыкнуть и к самому бесчеловечному обращению. И именно потому, что он привык к нему, иной раз и не жалуется. Из всех военных кораблей американские отличаются самой скрупулезной чистотой и славятся этим свойством. И на американских же кораблях военная дисциплина отличается наибольшим произволом. В английском флоте либерализм достигает такой степени, что матросам положено есть за столами, которые в промежутках между принятием пищи убирают под подволоки, так чтобы они не мешали. Американские матросы едят, сидя на палубе, и клюют свои раскрошенные сухари, или, как их еще называют, гардемаринские орехи, словно куры зерна у гумна. Но если эта незагроможденность на американском боевом корабле так уж желательна, чего бы она ни стоила, почему не взять пример с турок? В турецком флоте никаких ларей для столовых принадлежностей нет; матросы заворачивают их в коврик и суют под пушку. Подвесных коек у них тоже нет, спят они где попало в своих грего. И в самом деле, если вдуматься, много ли надо матросу, чтобы существовать, кроме собственной шкуры, — в ней-то всякому просторно, — а потом еще угла, где приткнуться, если б только он умел вклинивать, как шомполом, свою хребтину между спящими, никого не потревожив. Среди военных моряков существует убеждение, что слишком чистые корабли — сущая каторга для матросов, и можно с уверенностью сказать, что, если вы натолкнетесь на такой корабль, без того или иного вида тирании там не обходится. На «Неверсинке», как и на других американских судах, драянье палубы иногда продлевалось в качестве наказания матросам, особенно если утро выдалось сырое и холодное. Это одна из мер взыскания, которую любой вахтенный офицер может с легкостью наложить на команду, не нарушая устава, согласно коему карать имеет право лишь один командир корабля. Ненависть, которую матросы питают к этой продленной драйке в холодную неуютную погоду, когда их заставляют шлепать босиком по ледяной воде, иллюстрируется распространенностью среди них странной легенды, своеобразно окрашенной их вошедшим в пословицу суеверием. Некий старший офицер на английском военном шлюпе, весьма строгий по части дисциплины, особенно заботился о белизне шканцев. Как-то в море холодным зимним утром, когда команда окатила уже, как обычно, эту часть палубы, старший офицер вышел наверх и, осмотрев приборку, приказал приняться за нее сначала. Сбросив с промерзших ног башмаки и закатав брюки, команда снова опустилась на колени и в этой молитвенной позе безмолвно призвала проклятие на голову своего мучителя, моля, чтобы, спустившись по трапу в кают-компанию, он уже никогда больше не вышел оттуда живым. Молитва матросов, видно, была услышана, так как старшего офицера вскоре после этого хватил удар за чайным столом, и на следующее утро он был вынесен из кают-компании ногами вперед. Когда его спускали за борт, так гласит предание, морской пехотинец — часовой у входного порта — повернулся к нему спиной. К чести гуманной и разумной части американских командиров кораблей следует сказать, что они не стараются добиваться образцовой чистоты на палубах при всякой погоде и при любых обстоятельствах. И не мучают людей, заставляя их драить медяшку и рым-болты, но покрывают все эти мишурные украшения добрым слоем черной краски, что придает всему более воинственный вид, лучше сохраняет инвентарь и избавляет матросов от лишних трудов. XXIII Театральное представление на военном корабле «Неверсинк» последнее свое рождество прожарился на экваторе, теперь ему предстояло 4 июля [130] мерзнуть в непосредственном соседстве с холодными широтами мыса Горн. На некоторых американских кораблях принято отмечать этот день двойной порцией грога, разумеется, если корабль стоит в гавани. Последствия этого мероприятия легко себе представить. Корабль превращается в питейное заведение. Упившиеся матросы шатаются по всем трем палубам — поют, горланят, дерутся. В это время из-за ослабления дисциплины под влиянием спиртного оживают полузабытые обиды, и недруги, забравшись по-двое между пушками, что обеспечивает им свободное пространство, отгороженное по крайней мере с трех сторон, избывают взаимную ненависть в единоборстве, топчась на пятачке, словно солдаты, дерущиеся в будке часового. Словом, творится нечто такое, что при иных обстоятельствах офицеры не потерпели бы ни минуты. В это время самые почтенные артиллерийские унтер-офицеры и рулевые старшины вместе с самыми желторотыми юнцами и матросами, никогда еще в пьянстве не замеченными, скатываются в общую грязную канаву свинского опьянения. Некоторые командиры усугубляют всеобщий содом, разрешая выпустить на волю всех арестантов, которым случилось оказаться под замком в это знаменательное четвертое июля. К счастью, «Неверсинк» был избавлен от подобных сцен. Не говоря уже о том, что он приближался к весьма опасной зоне океана, когда подпоить команду было бы чистым безумием, отсутствие на корабле грога, даже для обычного потребления, представляло непреодолимое тому препятствие, взбреди даже командиру в голову сверх меры попотчевать своих матросов этим напитком. За несколько дней до праздника команда стала собираться на гон-деке и толковать о безотрадных перспективах, возникающих перед кораблем. — Ребята, вот незадача! — восклицал марсовой. — Вы только подумайте — четвертое июля и без выпивки! — Честное слово, приспущу в этот день брейд-вымпел коммодора! — вздохнул старшина сигнальщик. — А я за компанию выверну тогда наизнанку свой лучший бушлат, — сочувственно откликнулся один из кормовых. — Правильно, — крикнул баковый, — как подумаешь об этой незадаче, до слез обидно становится. — Оздадза без грога в день, догазавжий мужездво америгандзев, — пустил слезу Солнышко, камбузный кок. — Кто после этофо сахочет пыть янки? — заорал фор-марсовой, типичный нидерландец, еще более отдающий голландским духом, нежели кислая капуста. — И это нам дала свобода? — трогательно осведомился ирландский шкафутный у старого испанца при запасном якоре. Следует отметить, что из всех граждан Соединенных Штатов самыми ярыми патриотами стали, особливо перед четвертым июля, как раз не природные американцы. Но мог ли капитан Кларет, отец родной своей команды, оставаться безучастным к горю своих океанских чад? Не мог, конечно. За три дня до годовщины — погода продолжала стоять удивительно ясной для этих широт, — было официально объявлено, что матросы могут поставить в честь четвертого июля любой спектакль, какой им заблагорассудится. Надо вам сказать, что почти три года назад, за несколько недель до начала плаванья «Неверсинка», несколько матросов сложились вместе и сколотили довольно крупную сумму на приобретение театрального инвентаря; они собирались разнообразить долгие тоскливые стоянки в иностранных портах представлениями на театральных подмостках, хотя, если где-либо на свете и имеется театр, не перестающий играть ни днем, ни ночью, и притом без антрактов, то военный корабль и являет собой такой театр, а палубный настил его и есть эти самые подмостки. Матросы, которым пришла в голову подобная мысль, служили раньше на других американских фрегатах, где драматические представления команде не возбранялись. Каково же было их огорчение, когда во время стоянки в каком-то перуанском порту на обращение к командиру корабля разрешить им поставить пользующуюся всеобщим признанием драму «Головорез» под непосредственным его, командира, наблюдением это должностное лицо заверило их, что на корабле и без того имеется достаточно головорезов и нет нужды представлять их на сцене. Театральный инвентарь поэтому был засунут на самое дно чемоданов, ибо никому из матросов в голову не могло прийти тогда, что он когда-либо появится на свет божий, пока власть будет находиться в руках капитана Кларета. Но стоило объявить, что запрет снят, как немедленно были приняты самые энергичные меры, дабы придать празднованию четвертого июля надлежащую торжественность. Под театр отвели галф-дек, а сигнальщику было дано распоряжение одолжить свои флаги, для того чтобы украсить сцену самым патриотическим образом. Так как помешанные на театре матросы не раз во время плавания повторяли отрывки из разных пьес, для того чтобы скоротать нудные ночные вахты, им не потребовалось много времени, чтобы назубок выучить свои роли. Поэтому уже на следующий день после того как командиром была дарована индульгенция, на батарейной палубе к грот-мачте было пришпилено следующее рукописное объявление, огромные буквы которого бросались в глаза. Все это выглядело так, как если бы на Нельсонову колонну [131] наклеили афишу Друри-Лейна [132]. ТЕАТР У МЫСА ГОРН В ознаменование четвертого июля ГРАНДИОЗНОЕ ДНЕВНОЕ ГАЛА-ПРЕДСТАВЛЕНИЕ. НЕОБЫЧАЙНЫЙ АТТРАКЦИОН! СО СТАРОЙ ПОСУДИНОЙ РАССЧИТАЛИСЬ! ДЖЕК ЧЕЙС в роли ПЕРСИ БОМ-БРАМ-СТЕНЬГИ ЗВЕЗДЫ ПЕРВОЙ ВЕЛИЧИНЫ Только один раз: «ВОТ ИСТИННЫЙ ЯНКИ-МАТРОС» Дирекция Театра у мыса Горн почтительнейше уведомляет жителей Тихого и Антарктического океанов, что четвертого июля 184… во второй половине дня она будет иметь честь предложить вниманию уважаемых зрителей любимую публикой драму: СО СТАРОЙ ПОСУДИНОЙ РАССЧИТАЛИСЬ! Коммодор Брейд-Вымпел — Том Браун, фор-марсовой Капитан Подзорная-Труба — Нед Брейс, кормовой Старшина коммодорского катера — Джо Банк, с барказа Старина Крамбол — Коффин, старшина рулевой Мэр — Сифул, баковый ПЕРСИ БОМ-БРАМ-СТЕНЬГА — ДЖЕК ЧЕЙС Миссис Безутешная — Лонглокс, кормовой Молли Пунш — Фрэнк Джоунз Сэлли Джин-с-Сахаром — Дик Дэш Матросы военного и торгового флота, содержатели баров, жулики-вербовщики, члены городской управы, полицейские, солдаты и вообще сухопутные крысы Да здравствует коммодор! Вход бесплатный В заключение исполнена будет популярная песня Дибдина [133], переделанная для американских матросов «ВОТ ИСТИННЫЙ ЯНКИ-МАТРОС» Исполнит ее (в костюме) Патрик Флинеган, заведующий судовыми гальюнами. Перед представлением духовым оркестром исполнен будет Государственный гимн. Подъем флага в три склянки пополудни. Матросам являться одетыми по форме. От публики ожидается соблюдение полнейшего порядка. Начальнику полиции и судовым капралам следить за его поддержанием. Уступая настояниям товарищей, Лемсфорд как матросский поэт согласился составить эту афишу. В этот единственный раз его литературные способности не оказались недооцененными даже самыми непросвещенными представителями команды. Следует также отметить, что, прежде чем вывесить афишу, на утверждение командиру корабля, совмещавшему в своем лице министра двора и цензора, был представлен рукописный экземпляр «Со старой посудиной рассчитались!» для выяснения, не содержит ли пьеса чего-либо способного возбудить неприязнь к законным представителям власти на корабле. Кое-что вызвало у командира возражения, но в конце концов пьесу он пропустил без вымарок. Утро четвертого июля, ожидавшееся с тревогой и нетерпением, выдалось ясное и погожее. Ветер дул ровный, холодок бодрил; матросы все как один уверились, что погода праздника не испортит. Тем самым были опровергнуты пророчества некоторых ворчунов, ненавистников театральных зрелищ, обещавших изрядный шторм, который должен был свести на нет всю программу увеселений. Так как для многих время спектакля совпадало с их вахтой на марсах или на фалах и других снастях бегучего такелажа на верхней палубе и им никак нельзя было отлучиться от своих постов, утром четвертого можно было наблюдать много забавных сцен вербовки заместителей. В течение всего утра люди с опаской вглядывались в ту часть горизонта, откуда дул ветер, но погода ничего неблагоприятного не предвещала. Наконец команду вызвали на обед, пробили две склянки, и вскоре после этого все те, кто мог присутствовать на спектакле, поспешили на галф-дек. Как на молитве в воскресенье, роль скамей выполняли вымбовки, уложенные на снарядные ящики; на другом же конце свободного пространства плотники сколотили невысокую сцену. Занавес заменял большой кормовой флаг, а фальшборты были задрапированы флагами всех наций. Десять или двенадцать музыкантов, сверкая инструментами, выстроились перед сценой, между тем как их исполненный важности капельмейстер возвышался на орудийном станке. Ровно в три склянки группа офицеров появилась из кормового люка и расселась на складных стульях в центре, осененная звездами и полосами национального флага. Это была королевская ложа. Матросы искали глазами коммодора, но ни он, ни командир корабля не удостоили людей своим присутствием. По сигналу горниста оркестр заиграл гимн, причем вся публика отбивала такт, как бывает в Друри-Лейне, когда «Боже, храни короля» [134] играют после крупной победы. По выстрелу морского пехотинца поднялся занавес, и четыре матроса в живописном одеянии мальтийских моряков вышли на сцену, выписывая замысловатые мыслете. Правдоподобность представляемого еще усиливалась качкой. Роли коммодора, старины Крамбола, Мэра и Салли Джин-с-Сахаром были исполнены в совершенстве и заслужили громкие рукоплескания. Но при первом появлении всеобщего любимца Джека Чейса в героическом образе Перси Бом-Брам-Стеньги зрители как один человек поднялись со своих мест и приветствовали его троекратным ура, от которого чуть не обстенило грот-марсель. Несравненный Джек во всем блеске своей формы кланялся вновь и вновь с истинно-офицерскими грацией и самообладанием, а когда вместо букетов ему были брошены пять или шесть раскрученных прядей троса и пучки пеньковых оческов, он поднял их все по очереди и с изысканной учтивостью прицепил к своим пуговицам. — Ура! ура! ура! — Играй дальше! — Кончай базар! — Ура! — Играй! — Кончай базар! — Ура! — раздавалось теперь со всех сторон, пока наконец, не видя конца восторгам своих горячих поклонников, Джек не выступил вперед и беззвучно задвигал губами, всерьез принявшись за свою роль. Вскоре воцарилось молчание, прерывавшееся, впрочем, раз пятьдесят взрывами неудержимого одобрения. Наконец, когда началась глубоко волнующая сцена, где Перси Бом-Брам-Стеньга один против целой оравы полицейских вызволяет пятнадцать невинно пострадавших матросов из кутузки, зрители, сбрасывая вымбовки, повскакали со своих мест и, не в силах сдержать свой восторг, закидали сцену шляпами. — Да, Джек, тут ты все кегли сбил одним ударом! Возбуждение принимало угрожающие размеры; дисциплина, казалось, исчезла навсегда; лейтенанты метались среди матросов, командир выскочил из салона, а коммодор нервно спрашивал стоящего у его дверей вооруженного часового, чтó там стряслось с чертовой матросней. Раздавшийся среди этого содома голос вахтенного офицера, кричавшего в рупор: «Брамсели убрать!», едва можно было расслышать. С наветренной скулы фрегата на него готов был обрушиться шквал с дождем, боцманматы у грота-люка охрипли, силясь вызвать команду. Неизвестно, чем бы все это кончилось, не раздайся внезапно барабан боевой тревоги — противиться этому призыву уже никто не посмел. Матросы насторожились, как кони от звука щелкнувшего кнута, и, спотыкаясь, стали карабкаться по трапам к своим постам. Через мгновение ничего уже не было слышно, кроме ветра, завывавшего как тысяча чертей. — Приготовиться взять рифы на всех трех марселях! — Потравить фалы! Теперь выбрать, вот так! По реям, рифы брать! Так вот среди грозы и бури закончилось праздничное гала-представление. Однако матросы никак не могли смириться с мыслью, что им так и не пришлось услышать «Истинного янки-матроса» в исполнении ирландского гальюнщика. Но тут Белому Бушлату придется немного пофилософствовать. Непривычное зрелище офицеров, хлопающих заодно с людьми простому матросу Джеку Чейсу, привело меня в самое радостное расположение духа. «Как замечательно, — думал я, — что офицеры признают все же, что они такие же люди, как и мы, как хорошо, что они способны радоваться от души мужественности моего несравненного Джека. Славный они все-таки народ, и, верно, я грешил, когда думал о них дурное». С неменьшим удовольствием наблюдал я за временным ослаблением дисциплины, когда спектакль взбудоражил матросские страсти. «Вот так бы почаще, — размышлял я. — Неплохо время от времени скидывать железное ярмо. Не может быть, чтобы офицеры, допустившие, чтобы мы, матросы, немножко пошумели — так, от избытка чувств, ничего страшного — остались бы такими же суровыми и непреклонными, как и прежде. Это было бы с их стороны неблаговидно». Я стал уже было считать, что на военном корабле собрались одни только люди доброй воли самого миролюбивого характера, но разочарование, увы! наступило слишком скоро. Уже на следующее утро у трапа разыгралась привычная сцена. И, глядя на каменные лица офицеров, присутствующих при экзекуции во главе с командиром корабля, глядя на эти лица, накануне еще смотревшие столь весело и приветливо, один старый матрос дотронулся до моего плеча и промолвил: — Видишь, Белый Бушлат, как они опять свои шканцевые рожи состроили. Ничего не поделаешь, так уж у них заведено. Потом я узнал, что выражение это ходячее среди военных моряков и означает легкость, с какой морской офицер возвращается к положенной ему по чину суровости, на время от нее отказавшись. XXIV Служащая введением к мысу Горн В измороси и тумане, под намокшими марселями в два рифа и непросыхающей палубой фрегат наш все ближе и ближе подходил к шквалистому мысу Горн. Кто не слышал о нем? Мыс Горн, мыс Горн — недаром это название произошло от слова «рог» [135], ибо этим рогом он не раз подбрасывал в небо на своих бурных волнах проходящие корабли. Не труднее и не отважнее было для Орфея, Одиссея и Данте спуститься в ад [136], чем первому мореплавателю обогнуть этот страшный мыс. Немало идущих на запад кораблей настиг свирепый вест, повернул их на 180° и погнал через весь Антарктический океан к мысу Доброй Надежды — ищите, мол, путь в Тихий океан оттуда. А тот бурный мыс, верно, отправил немало их на дно и ни словом об этом не обмолвился. На краю света летописей не ведут. Что означают поломанный рангоут и обрывки вант, на которые что ни день наталкиваются более счастливые мореплаватели? Или высокие мачты, вмерзшие в проходящие мимо вас айсберги? Они лишь напоминают о древней как мир истории — о кораблях, ушедших в море и никогда уже более не вернувшихся. Недоступный мыс! Как бы вы ни подходили к нему, с оста или с веста, в фордевинд, в галфвинд или в бакштаг — мыс Горн остается мысом Горн. Мыс Горн сбивает спесь с пресноводных пловцов, а просоленных просаливает еще пуще. Горе робкому новичку, но, боже, храни и безрассудного храбреца. Какой-нибудь средиземноморский капитан, совершавший до сих пор лишь веселенькие рейсы через Атлантику с грузом апельсинов, не убирая даже брамселей, часто у мыса Горн получает урок, о котором будет помнить до гроба, хотя гроб слишком часто следует непосредственно за уроком, так что приобретенный опыт оказывается бесполезным. Другие новички, подходящие к этой патагонской оконечности нашего материка, наслышавшись всяких ужасов и поэтому осторожно взявшие рифы на марселях и убравшие все лишние паруса, неожиданно наталкиваются на довольно спокойное море и опрометчиво заключают, что черт не так страшен, как его малюют, что их ввели в заблуждение россказнями о всяких крушениях и что все это чепуха. — Отдать рифы, ребята; поставить брамсели, приготовиться ставить фор-марса-лисели! Эх, капитан Скорохват, насколько было бы лучше, если бы паруса эти не покидали парусной мастерской! Ибо пока ничего не подозревающее судно прядает по волнам, черная туча вырастает над горизонтом, солнце клонится к закату, и над водой вширь и вдаль расползается зловещий туман. — На фалы! Фалы отдать! Паруса на гитовы! Поздно. Ибо прежде чем с нагелей успеют отдать снасти, смерч нагрянет на судно и задует как сто тысяч чертей. Мачты изогнутся, словно ивы; паруса располосует на ленты; снасти распушит, как шерсть, и на судно навалятся такие пенные валы, будто его погрузили в чан бродящего пива. А теперь, если первая же налетевшая на мостик зеленая громада не смыла нашего капитана за борт, забот у него окажется хоть отбавляй: вероятнее всего, что к этому времени он не досчитается трех своих мачт, а изодранные в клочья паруса его унесет ветром. А то еще судно рыскнет к ветру или ветром его увалит. И в том и в другом случае сжалься, господи, над моряками, женами их и малыми детьми и, о небо, не забудь и страховщиков! Привычка к опасности прибавляет смелости храброму, но делает его менее отчаянным. Примером тому служат моряки: кто чаще всего ходил вокруг мыса Горн, делает это всего осмотрительней. Опытного мореходца не введут в заблуждение предательские бризы, иной раз ласково уносящие его к широтам рокового мыса. Едва приблизится он к нему на известное, заранее определенное расстояние, как он объявляет аврал и готовит судно к возможному шторму. Как бы легок ни был бриз, брамсели убирают, привязывают самые прочные штормовые паруса и все на палубе надежно принайтовливают. Теперь все меры приняты, и если на судно, когда оно обогнет мыс, внезапно с траверза налетит жестокий шквал, обычно с ним ничего не случается; ну а если уж случится, то все со спокойной совестью идут ко дну. Иные морские капитаны, видимо, считают дух мыса Горн своенравной и капризной бабой, за которой нужно поухаживать и которую необходимо улестить, прежде чем добьешься ее благосклонности. Сначала они осторожно приближаются к ней, не правят дерзко на мыс, а лавируют и так и эдак, чтобы подойти к нему бочком. То они вызывающе ставят брам-лиселя, то смиренно стараются отвратить гнев этой Иезавели [137] двойными рифами на марселях. Но даже если она под конец порядком разъярится и вокруг потрепанного корабля шторм разведет на несколько дней свирепую свистопляску, они не оставляют своих намерений. Сначала они убирают малейший клочок парусов, ложатся в дрейф и там как бревно ожидают, куда заблагорассудится буре их погнать. Если это не помогает, они ставят трисель и ложатся на другой галс. Но и это ни к чему не привело. Шторм воет все так же хрипло. Наконец ветер заходит и начинает дуть в корму; отдают фок, отбрасопливают реи и мчатся в фордевинд, а неутомимый враг преследует их вихревыми шквалами как бы для того, чтобы до конца показать им свою неумолимость. Другие корабли, не наталкиваясь на столь жестокие штормы, тем не менее тратят целые недели в тщетных попытках обогнуть против незатихающего ветра в лоб этот неистовый край света. Ложась то на один, то на другой галс, они утюжат море, обивая порог постылого мыса. Первые мореплаватели, прошедшие мыс Горн, несмотря на все препятствия, были голландцы Ле Мер и Схоутен [138]. До них в Тихий океан проникали Магеллановым проливом; в те времена, очевидно, не было известно, что существует еще какой-то другой путь и что земля, носящая теперь название Огненной, представляет собой остров. Несколько миль южнее последней расположена кучка островов, именуемых Диего. Между ними и Огненной Землей пролегает пролив Ле Мера, названный так в честь первого мореходца, достигшего таким путем Тихого океана. Ле Мер и Схоутен на своих неуклюжих суденышках натолкнулись на целый ряд сильнейших штормов — прелюдию к долгой череде подобных испытаний, через которые пришлось пройти большинству их последователей. Знаменателен факт, что корабль Схоутена «Горн», давший название мысу, чуть не погиб, огибая его. Следующим мореплавателем, обошедшим мыс, был сэр Фрэнсис Дрейк, который, участвуя в экспедиции Роли [139] и увидев впервые с Дарьенского перешейка [140] «славное южное море», как и следовало ожидать от истинного англичанина, дал обет с божьей помощью провести туда английский корабль, что он и выполнил к превеликому замешательству испанцев, обосновавшихся на побережьях Чили и Перу. Но, быть может, самое жестокое испытание при плаванье вокруг знаменитого мыса выпало на долю эскадры лорда Энсона [141] в 1736 году. Бедствия и страдания этой экспедиции увековечены в трех замечательных и в высшей степени интересных отчетах[142]. Первый написан совместно плотником и артиллеристом «Уэйджера»; второй — юным Байроном, гардемарином, служившем на том же судне; и, наконец, третий — священником с «Центуриона». У Белого Бушлата все они есть; это самое подходящее чтение в бурную мартовскую ночь, когда ветер стучит оконными рамами, а дым из труб прибивает к мостовой, пузырящейся от дождя. Впрочем, если вы хотите получить исчерпывающее представление о мысе Горн, достаньте несравненную книгу «Два года простым матросом» моего друга Даны [143]. Но вы ведь умеете читать и, без сомнения, уже прочли ее. Главы, в которых он описывает мыс Горн, были, я уверен, начертаны ледяной сосулькой. В настоящее время ужасы мыса Горн несколько поубавились. Объясняется это тем, что к нему в значительной мере привыкли, но более всего — всесторонним улучшением судов, а также мерами, принимаемыми повсеместно, чтобы сохранить здоровье команд при длительном воздействии на них неблагоприятных климатических условий. XXV Горячие денечки у мыса Горн Все холоднее и холоднее; близимся к мысу Горн. Теперь настал черед грего, бушлатам, тужуркам, шерстяным курткам, штормовым курткам, непромокаемым курткам, малярным курткам, круглополым курткам, коротким курткам, длинным курткам, словом, всевозможным курткам, не исключая, разумеется, и бессмертного белого бушлата, который застегивают уже на все пуговицы и тщательно одергивают за полы, чтобы прикрыть ими чресла. Но увы! полы эти были прискорбно куцы; и хотя на груди он был нафарширован всякой всячиной не хуже рождественской индейки и в сухой холодный день грел эту часть тела вполне исправно, однако в области поясницы был короче балетных пачек, так что в то время, как моя грудь пребывала в умеренной зоне, там, где она переходит в тропическую, мои злополучные ляжки находились на Новой Земле, откуда ничего не стоит сосулькой дошвырнуть до полюса. Опять же повторные промокания и высушивания, которым подвергался мой бушлат, существеннейшим образом сократили его размеры, особенно сели рукава, так что обшлага неприметно доползли чуть ли не до локтей, и, надевая его, приходилось прилагать известные усилия, чтобы протиснуть руку в эту деталь моего обмундирования. Я попытался пособить горю, обшив полы неким парусиновым рюшем или оборкой в качестве дополнения или продолжения первоначального замысла, и повторил эту операцию на рукавах. Теперь самое время для всякой непромокаемой одежды, кастора просмоленных брюк и рабочего платья, морских сапог, шарфов, рукавиц, шерстяных носков, вязаных фуфаек, теплых рубашек, телогреек из буйволовой и подштанников из лосевой шкур. Команде по части обмундирования предоставлена нынче полная свобода. Матросы напяливают на себя все то, что могут наскрести, пеленаясь в старые паруса и натягивая на голову вместо ночных колпаков изношенные носки. Сейчас самая пора бить кулаком себя в грудь и говорить как можно громче, чтобы поддержать кровообращение. Холод становится все сильнее и сильнее. Наконец мы встретились с флотилией айсбергов, двигавшихся на север. После этого начались непрерывные морозы, так что мы едва не отморозили пальцы на руках и на ногах. Брр! Холодно было так, что впору огню замерзнуть. Добравшись до широт мыса Горн, мы прошли несколько южнее его, чтобы было где маневрировать, но пока были заняты этим, угодили в штиль. Заштилеть у мыса Горн! Это хуже, много хуже, чем заштилеть у экватора. Так мы простояли двое суток, мороз все это время стоял жестокий. Мне казалось диким, что море при такой температуре никак не хочет замерзнуть. Ясное морозное небо над головой выглядело как голубой кимвал, который зазвенел бы, если бы в него ударили. Дыханье вырывалось изо рта клубами, точно дым из трубки. Сначала была какая-то дурацкая долгая зыбь, заставившая нас убрать почти все паруса и даже спустить брам-реи. Вне видимости берегов на этом краю обитаемого и необитаемого света наш перенаселенный фрегат, с которого доносились голоса людей, блеянье ягнят, кудахтанье кур и хрюканье свиней, казался Ноевым ковчегом, застрявшим в штиль в разгар всемирного потопа. Ничего не оставалось делать, как терпеливо ожидать благоволения стихий и «высвистывать ветер» — обычное занятие в тихие дни. На корабле не разрешалось разводить огонь, кроме случаев крайней надобности, когда готовили пищу и кипятили воду для грелок, коими поджаривали подошвы Шкимушки. Тот, у кого был больший запас жизненных сил, имел больше всего шансов не замерзнуть. Было просто ужасно. В такую погоду любой бы с легкостью перенес ампутацию и сам помог перевязать себе артерии. В самом деле, продлись это положение вещей еще хотя бы сутки, крайнее охлаждение воздуха и все возрастающая у нас вялость подвели бы многих из нас под нож хирурга и его помощников, но тут командиру корабля пришла гуманная мысль понудить нас к энергичному моциону. Да будет вам известно, что когда у грот-люка на батарейной палубе появляется боцман с приложенной к губам серебряной дудкой, он неизменно возбуждает в команде живейший интерес, ибо является предвестником какого-то общего распоряжения по кораблю. «Что там еще выдумали?» — вот вопрос, которым перебрасываются матросы. Короткий предварительный свист служит для того, чтобы вызвать с постов и собрать вокруг «Старого Травилы», как зовут боцмана матросы, четырех его помощников. Затем «Травила» или «Дудка» в качестве концертмейстера высвистывает особый призыв, которому вторят его товарищи. И лишь после этого выкрикивается приказ, какой бы он ни был, и повторяется до тех пор, пока самый отдаленный угол не откликнется на него эхом. Боцман со своими помощниками играет здесь роль городского глашатая. Штиль наступил после полудня, а на следующее утро команда была взбудоражена приказом, сформулированным и провозглашенным в следующих выражениях: «Эй, слышите там! Всей команде забавляться!». Этот приказ, отдающийся в редчайших случаях, произвел на команду то же впечатление, что порция веселящего газа [144] или лишняя чарка грога. На время привычная корабельная дисциплина была начисто забыта, и воцарилась полная распущенность. Тут было столпотворение, там бедлам, и всюду стоял ад кромешный. Шумок после представления был ничто по сравнению с тем, что наступило. Все робкие и трусливые в страхе забились в свои норы, а здоровые и смелые зычно возликовали. Кучки матросов в самых диких нарядах словно на каком-то сумасшедшем карнавале носились по палубам и хватали кого угодно — за исключением унтер-офицеров и любителей кулачного боя — и теребили и тормошили несчастного до тех пор, пока не разогревали своей жертвы до спасительной теплоты. Одних подвязывали к горденю и бодро вздергивали наверх, других, усадив верхом на весло, катали от носа до кормы и обратно под шумное одобрение зрителей, любой из которых мог оказаться следующей жертвой. С марсов были спущены качели, на которых, как на гигантских шагах, широкими дугами окружности с востока на запад и с запада на восток раскачивали до полного изнеможения самых строптивых, особливо избранных на этот предмет, несмотря на их бурное сопротивление. Хорнпайпы [145], фанданго [146], доннибрукские жиги [147], рилы [148] и кадрили выплясывались под самым носом всемогущего командира, притом даже на священных шканцах и на юте. Кулачный бой и борьба пользовались не меньшим успехом. Тут применялись и кентуккийские зажимы и индейские захваты [149]. Шум пугал морских птиц, пролетавших мимо корабля с боязливой поспешностью. Разумеется, без происшествий не обошлось, но на них, за исключением одного, я останавливаться не буду. Когда буйное веселье достигло своего апогея, один из фор-марсовых, весьма дурного нрава португалец, заявил, что уложит на месте всякого, кто посягнет на его неприкосновенность. Угрозу услышали несколько головорезов и, подкравшись к нему сзади, подставили ножку. Не успел он моргнуть глазом, как оказался верхом на весле среди гогочущей толпы, которая со скоростью поезда понеслась с ним по палубе. Живая масса рук вокруг него и под ним была так плотна, что стоило ему покачнуться и упасть на одну сторону, как его тотчас же выпрямляли толчком вбок, после чего он соскальзывал уже в другую, где получал новый удар. Этого португалец снести не мог и, выхватив из-за пазухи кофель-нагель, в бешенстве пошел лупить им без разбору направо и налево. Большинство его мучителей обратилось в бегство, но восемь или десять продолжали упорствовать и, не выпуская его из рук, старались выхватить у него оружие. Одному из матросов при этом досталось по голове, и он рухнул замертво. Решив, что он убит, его потащили вниз к хирургу Кьютиклу, а португальца между тем заключили под стражу. Рана, впрочем, оказалась не слишком опасной, и несколько дней спустя пострадавший уже расхаживал по палубе с перевязанной головой. Это происшествие положило конец увеселениям; проламывать головы было в дальнейшем строжайше запрещено. В положенный срок португалец поплатился за необдуманность своих поступков у трапа, а офицерам представился лишний случай состроить шканечные рожи. XXVI Мыс Горн во всей красе Мы все еще стояли заштилевшие, когда с фор-салинга на самом горизонте, вероятно, милях в трех, а то и больше, был замечен парус. Сначала он казался небольшим пятнышком, с палубы совершенно незаметным. Но сила притяжения или что-либо, действующее столь же непостижимо, заставляет два заштилевших судна, уносимых тем же течением, непременно хоть немного да сблизиться. Штиль был полный и потребовалось много времени, чтобы парус этот стал уже вполне различим с фальшборта. Со временем он еще более приблизился. Что это было за судно и откуда оно шло? Нет ничего, что больше возбуждало бы интерес и в то же время так не ставило бы в тупик, как пятнышко паруса, появившегося на горизонте в этих далеких морях у мыса Горн. Бриз, бриз! Уже заметно, что неизвестное судно приближается к фрегату. Взглянув в подзорную трубу, вахтенный офицер определяет его как судно с полным вооружением под всеми парусами, держащее курс прямо на «Неверсинк», хотя вокруг нас продолжает царить штиль. Ура! оно несет нам ветер! В самом деле, вот и он. Смотрите, как осторожно пробирается он по воде, едва морщиня рябью ее поверхность. Наших марсовых немедленно послали наверх отдавать паруса, и те постепенно стали легонько надуваться. Пока что ход у нас был еще недостаточным, чтобы управляться рулем. К закату незнакомец спустился на фордевинд, одевшись в целую пирамиду парусов. Никогда еще, позволю себе заметить, мысу Горн не наносилось столь дерзкое оскорбление. Лиселя сверху и снизу, бом-брамсели, мунсели и все такое. Он прошел у нас под кормой не дальше слышимости голоса, и старшина-сигнальщик поспешил поднять у нас флаг на гафеле. — На корабле! — крикнул вахтенный офицер в рупор. — Здорóво, — прогорланил старик в зеленой куртке, сложив руку рупором, а другой держась за бизань-ванты. — Как зовется корабль? — «Султан», для заморской торговли, из Нью-Йорка, назначение Кальяо и Кантон, два месяца как вышли, все в порядке. А как звать ваш фрегат? — Корабль Соединенных Штатов «Неверсинк». Возвращаемся домой. — Ура, ура, ура! — заорал восторженный земляк, вне себя от патриотизма. К этому времени «Султан» уже прошел мимо, но вахтенный офицер не удержался дать ему на прощанье добрый совет. — Эй, послушайте, неплохо было бы вам поснимать наверху кое-какие летучие паруса. С мысом Горн не шутят! Но дружеский совет пропал в порыве усиливающегося ветра. С внезапностью, достаточно обычной в этих широтах, легкий бриз вскоре сменился резкими короткими шквалами, и мы увидели, как наш хвастливый купец ходом травил все свои паруса, причем его бом-брам-лиселя и бом-кливер быстро распрощались со своим рангоутом. Бом-кливер был поднят наверх и несколько минут носился по воздуху, свернутый в комок и подбрасываемый порывами ветра словно футбольный мяч. Но таких вольностей с парусами «Неверсинка» ветер себе не позволил, ибо в этом отношении мы вели себя более разумно. Впрочем, не прошло и нескольких часов, как и нам не дали скучать. Около полуночи, когда первая вахта, к которой принадлежал и я, спустилась вниз, раздалась дудка боцмана, а вслед за ней резкий крик: — Все наверх паруса убирать. Живей, ребята, корабль перевернуть может! Повскакав со своих коек, мы обнаружили, что фрегат накренило так, что мы с трудом могли выбраться по трапам на верхнюю палубу. Нам представилось жуткое зрелище. Казалось, что судно несется на борту. Орудия на гон-деке за несколько дней до этого были задвинуты внутрь и порты задраены, но карронады на шканцах и на баке были уже под водой, которая вздымала над ними молочно-белые буруны. Всякий раз когда крен становился круче, казалось, что ноки реев вот-вот нырнут под воду, а впереди брызги фонтанами били через бак, окатывая матросов на фока-рее. К этому времени аврал поднял уже всю команду. Пятьсот человек вместе с офицерами цеплялись преимущественно за наветренный фальшборт. Клокочущее и по временам фосфоресцирующее море бросало отсвет на их поднятые лица; так ночной пожар в густо населенном городе освещает охваченную ужасом толпу. Во время внезапного шквала или когда приходится сразу убирать большое количество парусов, по неписаному закону любой офицер, стоящий на вахте, отдает свой рупор старшему лейтенанту. Но в эту ночь вахтенным офицером был Шалый Джек, и старший лейтенант даже не пытался вырвать рупор из его рук. Все глаза были устремлены на него, как если бы мы на нем одном остановили свой выбор в надежде, что он в единоборстве с духом мыса Горн одержит победу над стихией; ибо Шалый Джек всегда был гением-спасителем корабля, и таким он показал себя и в эту ночь. Правой рукой, которая водит пером по этим листам, и всем моим существом я обязан ему. Нос корабля теперь бил, бодал, таранил со страшным грохотом встречные валы, и вслед за этим весь корпус с жутким уханьем проваливался в пенную пропасть между ними. Ветер стал заходить и задул нам прямо в борт; казалось, его неистовое дыхание вот-вот разорвет все паруса. Все старшины-рулевые и несколько баковых сбились вокруг двойного штурвала на шканцах. Некоторые, уцепившись за его спицы, все время подпрыгивали, так как и румпель и само судно трясло как в лихорадке, будто буря пропускала сквозь него гальванический ток. — Румпель на ветер! — воскликнул капитан Кларет, выскочив в ночной рубашке из своей каюты, словно привидение. — К чертям! — в бешенстве крикнул Шалый Джек рулевым, — под ветер, под ветер вам говорят, черт вас побери! Взаимно исключающие приказы, но послушались все же Шалого Джека. Цель его была поставить судно против ветра так, чтобы легче было полностью зарифить марсели. Но хотя фалы и потравили, опустить реи оказалось невозможным из-за слишком большой горизонтальной силы, действующей на парус. Теперь шторм превратился уже в ураган. Брызги и пена перелетали через корабль. Гигантские мачты, казалось, сейчас треснут под титаническим давлением трех незарифленных марселей. — Опускай, опускай реи! — орал Шалый Джек, осипнув от возбуждения и как бешеный колотя рупором по вантине. Но из-за крена корабля команду его выполнить не удалось. Было ясно, что еще несколько минут — и что-нибудь да случится — либо паруса, такелаж и рангоут полетят за борт, либо судно перевернется и пойдет ко дну со всем экипажем. Но вот голос с марса воскликнул, что на грот-марселе образовалось рваное отверстие. И сразу раздался звук, как будто выстрелили одновременно из трех мушкетов. Огромный парус разорвало сверху донизу, как завесу в Иерусалимском храме [150]. Это спасло грот-мачту, ибо теперь опустить рей уже не представляло особой трудности и марсовые разбежались по реям, дабы убрать поврежденный парус. Скоро удалось опустить реи и на двух остальных мачтах и полностью зарифить марсели. Средь рева бури и криков команды раздавался вызванный сильной качкой мрачный звон судового колокола, размерами почти равного колоколу сельской церкви. Воображение не может представить себе, как зловеще звучал такой набат ночью во время шторма. — Заткните ему пасть! — заорал Шалый Джек. — Бегите кто-нибудь и оторвите у него язык! Но не успели всунуть в колокол кляп, как раздался звук куда более страшный: на гон-деке из снарядных ящиков вырвались ядра и превратили эту часть корабля в гигантский кегельбан. Кое-кого из матросов послали вниз убрать их, но эта операция едва не стоила им жизни. Несколько человек покалечило, и кадеты, которым приказали наблюдать за выполнением приказания, доложили, что ничего нельзя поделать, пока шторм не уляжется. Самым страшным делом была уборка грота, который, едва задул шквалистый ветер, был взят на гитовы и улещен и утихомирен елико возможно бык-горденями и слаб-горденями. Шалый Джек все ждал, не поутихнет ли ветер, прежде чем отдать приказание, выполнить которое было более чем рискованно. Ибо для того чтобы убрать в шторм такой огромный парус, нужно было послать на рей не менее пятидесяти человек, а вес их вместе с весом самого рея придавал дополнительную опасность всему предприятию. Но шторм стихать не собирался, и приказание было наконец отдано. — На рей, грот-мачтовые и все грот-марсовые, убирать грот! — крикнул Шалый Джек. Я в одно мгновение швырнул шляпу, выбрался из своего подбитого бушлата, сбросил с ног башмаки и с толпой товарищей бросился наверх. Над фальшбортом (который на фрегате такой высоты, что вполне защищает находящихся на палубе) шторм был просто ужасен. Пока мы взбирались вверх, нас ветром притискивало к вантам, и матросы, казалось, примерзали к обледенелым вантинам, за которые они цеплялись. — Наверх, наверх, молодцы! — крикнул Джек, и мы кто как мог поднялись наверх все до единого, ощупью пробираясь к нокам. — А теперь держись крепко и не зевай! — воскликнул стоящий рядом со мной старый артиллерийский унтер-офицер. Орал он во всю глотку, но в шторм казалось, что он всего только шепчет. Услышал я его потому лишь, что был он от меня с наветренной стороны. Напоминать об этом было излишне. Я впился ногтями в леер и поклялся, что только смерть разлучит меня с ним, пока я не буду в состоянии повернуться и посмотреть в наветренную сторону. Пока что это было невозможно; я едва мог расслышать человека, тесно прижавшегося ко мне с подветренной стороны. Ветер, казалось, выхватывал слова у него изо рта и улетал с ними на Южный полюс. Парус меж тем метался из стороны в сторону, цепляясь порой за наши головы и грозя оторвать нас от рея, несмотря на то что мы судорожно его обхватили. Целых три четверти часа висели мы таким образом над вздыбленными валами, гребни которых завивались под самыми ногами нескольких из нас, уцепившихся за подветренный конец рея. Наконец, с наветренной стороны из уст в уста была передана по рею команда спускаться и бросить парус, раз убрать его не было возможности. По-видимому, приказание вахтенного офицера было передано через кадета, так как рупор услышать мы не могли. Матросы с наветренной стороны ухитрились лечь на рей и ползком добраться до такелажа, но нам, оказавшимся у самого подветренного нока, об этом нельзя было и мечтать. Выбраться на наветренную сторону к вантам было все равно, что ползти вверх по отвесной скале. Кроме этого, весь рей был покрыт ледяной коркой, а наши руки и ноги онемели до такой степени, что мы боялись на них положиться. И все же, помогая друг дружке, мы ухитрились улечься на рей и обхватить его руками и ногами. В этом положении нам весьма помогали держаться лисель-спирты. Как это ни странно, не думаю, чтобы кто-либо из нас испытывал малейший страх. Мы вцепились в них изо всех сил, но было это чисто инстинктивно. Дело в том, что в подобных обстоятельствах чувство страха вытесняется невыразимым зрелищем, которое вы видите перед собой, и звуками, наполняющими ваши уши. Вы словно сливаетесь с бурей; ваша ничтожность теряется в буйстве окружающего вас мира. Под нами наш благородный фрегат оказался удлинившимся втрое — огромным черным клином, выставившим свою самую широкую сторону против соединенной ярости моря и ветра. Наконец первый пыл шторма начал остывать, и мы немедленно принялись охлопывать себя руками — операция, которая призвана была возвратить им работоспособность. Ибо люди уже поднимались наверх, дабы помочь нам закрепить то, что осталось от паруса. К полудню следующего дня ветер настолько ослаб, что мы отдали два рифа на марселях, поставили новые нижние паруса и пошли в фордевинд прямо на ост. Таким образом, прекрасная погода, которой мы наслаждались, покинув приятные берега испанской Америки, особенно же предшествовавший шторму предательский штиль, были лишь прелюдией к этой одной ужасающей ночи. Но как могли мы достичь обетованной земли, не познакомившись с мысом Горн? Могли ли мы его избегнуть? Правда, случается, иным судам повезет, и они беспрепятственно огибают его, но подавляющему большинству приходится там всякого понатерпеться. Еще хорошо, что все эти неприятности случаются на полпути домой, так что матросам есть возможность к ним подготовиться и время оправиться от них, когда они остались за кормой. Но, моряк ты или не моряк, для всякого уготовлен в жизни его мыс Горн. Юнцы, будьте предусмотрительны и подготовьтесь к нему заблаговременно. Старцы! Благословляйте всевышнего, что он уже пройден. А вы, счастливчики, для которых, в виде редчайшего исключения, мыс Горн оказался спокойным, как Женевское озеро, не обольщайте себя мыслью, что счастье может вам заменить рассудительность и осторожность. Какой бы счастливой ни была ваша звезда, вы с таким же успехом могли бы потерпеть крушение и пойти ко дну, скажи только мыс Горн свое веское слово. XXVII Кое-какие мысли по поводу того, что Шалый Джек отменил приказ своего начальника В минуту опасности люди не считаются с чинами и, подобно стрелке, тяготеющей к магниту, повинуются тому, кто более всего достоин повелевать. Истина этого положения подтвердилась на примере Шалого Джека во время шторма, особенно же в тот критический момент, когда он отменил приказание командира корабля относительно поворота. Но каждый моряк отдавал себе отчет, что приказ капитана в тот момент был по меньшей мере неразумен, чтобы не сказать больше. Эти два приказания, отданные капитаном и его лейтенантом, в точности соответствовали их характерам. Поставив румпель на ветер, командир корабля хотел идти с попутным штормом, иначе говоря, уйти от него подальше. Напротив того, Шалый Джек предпочитал броситься в самую опасность. Нет нужды объяснять, что почти во всех случаях таких сильных шквалов и штормов последний маневр, хоть на вид и страшен, сопряжен на самом деле с куда меньшими опасностями, почему обычно и используется. Нестись с попутным штормом — значит сделаться его рабом, поскольку он гонит вас перед собой, но идти против ветра дает вам в какой-то мере возможность припереть его к стенке. Если вы убегаете от шторма, вы подвергаете опасности наименее прочную часть корпуса — корму; когда же вы действуете наоборот, вы подставляете шторму свой нос, самую крепкую часть судна. С кораблями то же, что и с людьми. Тот, кто обращается к неприятелю тылом, дает ему над собой преимущество. Между тем как наши сложенные из ребер грудные клетки, подобно носам кораблей с их шпангоутами, служат препоной, ограждающей от натиска враждебной силы. В эту ночь на траверзе Горна капитан Кларет был вынужден обстоятельствами скинуть личину и в момент, когда испытывалась его мужественность, выказал истинное свое лицо. Подтвердилось то, о чем все у нас уже давно догадывались. До тех пор, пока он прохаживался по кораблю, время от времени посматривая на людей, особенное, тусклое спокойствие капитанского взгляда, его неторопливый, даже излишне размеренный шаг и вынужденная строгость обличья могли быть истолкованы случайным наблюдателем как сознание ответственности своего положения и желание внушить команде трепет, — все это для некоторых умов являлось лишь показателем того, что капитан Кларет, тщательно избегая явных излишеств, непрерывно поддерживал себя в состоянии некоторого равновесия между трезвостью и ее противоположностью, каковое равновесие могло быть нарушено первым же грубым столкновением с жизненными превратностями. И хотя это только догадка, тем не менее, располагая кое-какими сведениями о водке и человеческой породе, Белый Бушлат отважится сказать, что, будь капитан Кларет совершенным трезвенником, он никогда не отдал бы необдуманного приказания положить румпель на ветер. Он или сидел бы в своем салоне и помалкивал, подобно его величеству коммодору, или, предвосхищая команду Шалого Джека, крикнул бы громовым голосом: «Румпель под ветер!». Чтобы показать, как мало действенны порой самые суровые ограничительные законы и как непроизвольно действует в некоторых умах инстинкт самосохранения, следует еще добавить, что хотя Шалый Джек в присутствии своего начальника сгоряча и отменил его приказание, однако тот параграф Свода законов военного времени, который он таким образом нарушил, не был к нему применен: проступок его не повлек за собой предусмотренной кары, более того, насколько было известно команде, капитан так и не отважился отчитать его за дерзость. Выше говорилось, что Шалый Джек был тоже привержен к горячительным напиткам. Так оно и было. Но на этом примере мы видим, как хорошо заниматься делом, требующим ясной головы и крепких нервов, и как плохо занимать должность, не всегда требующую этих качеств. Настолько строга и методична была дисциплина на фрегате, что капитану Кларету до известной степени не было нужды лично вмешиваться во многие повседневные события, и таким вот образом, возможно, графинчик неприметно внушил ему мысль, что все может ему сойти с рук. Но Шалому Джеку приходилось выстаивать вахты по ночам, мерить шагами шканцы, а днем зорко всматриваться в ту точку горизонта, откуда дул ветер. Поэтому в море он старался соблюдать трезвость, хотя в очень ясную погоду лишний стаканчик он себе позволял. Но так как Горн был на носу, он зарекся пить до тех пор, пока этот опасный мыс не окажется далеко за кормой. Центральный эпизод описанного шторма невольно влечет за собой вопрос: а есть ли в американском флоте неспособные офицеры, то есть неспособные выполнять те обязанности, которые могут быть на них возложены? Но разве могут быть в настоящее время неспособные офицеры в доблестном флоте, который в последнюю войну покрыл себя тем, что принято называть славой? Как и в лагере на суше, так и на шканцах в море фанфары одной победы мешают слышать приглушенные барабаны тысячи поражений. В известной степени это относится и к тем военным событиям, которые носят нейтральный характер и не приносят ни славы, ни позора. И подобно тому как ряд нулей в силу одного своего множества вырастает во внушительную цифру, лишь только во главу ее ставят какое-нибудь однозначное число, так и толпа офицеров, из которых каждый взятый в отдельности никакими способностями не отличается, будучи собрана вместе, может покрыть себя боевой славой, если ее возглавит такая цифра, как Нельсон или Веллингтон. И все потому, что слава настоящих героев после их смерти переходит по наследству к их оставшимся в живых подчиненным. Одного большого ума и большого сердца достаточно, чтобы наэлектризовать целый флот или целую армию. И если бы все люди, с возникновения мира способствовавшие военным победам или поражениям народов, были собраны вместе, нас удивило бы, что героев среди них оказалось бы всего небольшая горстка. Ибо нет ни капли героизма в том, чтобы в облаке дыма и пара вкатывать в порт и выкатывать из него пушку или же взводу по команде стрелять из ружей, ибо твердость руки зависит здесь от чисто физических причин и зачастую может быть у человека с самым робким сердцем. Люди, отнюдь не отличающиеся храбростью, будучи собраны вместе, могут проявить даже безрассудную отвагу. Однако неверно было бы отрицать, что в отдельных случаях даже самые скромные чины выказывали больше героизма, чем их коммодоры. Истинное геройство заключено не в руке, а в сердце и в голове. Но все же существуют в американском флоте неспособные офицеры или нет? Отвечать на этот вопрос американцу — задача не слишком благодарная. Белый Бушлат вынужден опять уклониться от него, ограничившись ссылкой на один факт из истории родственного флота, каковой по продолжительности своего существования и количеству судов дает гораздо больше примеров всякого рода, нежели наш собственный. Это и является единственной причиной, почему в настоящем повествовании я ссылаюсь на него. Благодарение богу, я далек от каких-либо несправедливо враждебных чувств. В архивах Английского адмиралтейства имеются косвенные свидетельства, что в 1808 году, после смерти лорда Нельсона, когда Средиземноморской эскадрой командовал лорд Коллингвуд [151] и когда сердечная болезнь побудила его ходатайствовать об отпуске, из списка в более чем сто адмиралов не нашлось ни одного, кто мог бы без ущерба для родины его заменить. Этот факт Коллингвуд засвидетельствовал своею смертью, ибо, когда он потерял надежду, что его когда-либо сменят, здоровье его вконец расшаталось, и он вскоре умер на своем посту. Так вот, если такое оказалось возможным в столь славном флоте, как английский, чего можно ожидать от нашего? Впрочем, никакого позора в этом нет. Ибо надо знать, что, для того чтобы стать всесторонне образованным и умелым морским генералиссимусом, требуются исключительные способности. Скажу больше, незаурядная степень героизма, таланта, рассудительности и честности необходимы даже для того, чтобы командовать простым фрегатом, а в этих качествах посредственному человеку бывает отказано. Между тем они являются не только формальным требованием, они на самом деле жизненно необходимы для того, чтобы быть достойным командиром корабля; и офицер, не обладающий перечисленными качествами, не имеет морального права занимать этот пост. Что касается лейтенантов, то среди них попадается изрядное количество шкимушек и моряков на бумаге. Многие коммодоры помнят то чувство тревоги, которое испытывали они порой в походе, вступая на палубу линейного корабля, в то время как ночную вахту на нем несли некоторые лейтенанты. Согласно последнему «Списку состава Американского военного флота» (1849), у нас сейчас 68 капитанов, получающих все вместе из государственного казначейства 300.000 долларов в год; 297 коммандеров [152], получающих 200.000, и 377 лейтенантов, получающих около полумиллиона; далее 451 кадет и гардемарин, получающие также почти эту же сумму. Принимая во внимание общеизвестный факт, что некоторые из этих офицеров никогда не назначаются в плавание, ибо Морское министерство прекрасно знает их неспособность, что другая часть занята разной писаниной в обсерваториях или вычисляет логарифмы в гидрографических управлениях и что действительно достойных офицеров, являющихся опытными моряками, только и делают, что переводят с корабля на корабль, дав им короткий отпуск для передышки, — принимая во внимание все это, не будет преувеличением сказать, что немалая доля вышеупомянутых полутора миллионов представляет собой закамуфлированную пенсию, выплачиваемую лицам, живущим за счет флота, но фактически не несущих флотской службы. Ничего подобного нельзя сказать ни о баковом начальстве — боцмане, артиллеристах и т. д., ни об унтер-офицерах — марсовых старшинах и т. д., ни о матросах 1 статьи. Ибо если хоть кто-либо из них окажется не на высоте положения, его немедленно разжалуют или уволят со службы. Правда, опыт учит нас, что ко всякому крупному государственному учреждению с большим количеством служащих присасывается множество ни к чему не пригодных людей, которых налогоплательщику приходится содержать, ибо в таких учреждениях протекции столь могущественны, что просачивания бездарностей не предотвратить, хотя бы оно происходило в ущерб достойным людям. Тем не менее весьма прискорбно, что в такой стране, как наша, похваляющейся политическим равноправием всех сословий, матрос, добившийся ранга офицера, является в настоящее время неслыханным исключением. А ведь в былые времена такие случаи были нередки, и офицеры из матросов оказывались весьма полезными служаками, в немалой мере способствовавшими славе своей страны. Можно было бы упомянуть ряд приказов, подтверждающих это положение. Разве не хорошо было бы, если бы все институты в нашей стране были устроены на один манер? Любой американский гражданин может надеяться стать президентом — коммодором нашей эскадры штатов. Хорошо бы поставить американского матроса в такие условия, чтобы и он мог надеяться когда-нибудь командовать отрядом фрегатов. Но если есть достаточно оснований считать, что во флоте числится некоторое количество неспособных офицеров, еще большее количество фактов подтверждает, что у нас есть и другие, из коих как природные свойства, так и учение сделали в высшей степени умелых моряков, а о некоторых можно даже сказать, что их не столько красит их место, сколько они красят его. Единственной целью настоящей главы является подчеркнуть, что та лестная репутация, которой в глазах большинства пользуются все представители столь популярного ныне рода оружия, есть, в сущности говоря, заслуга лишь отдельных личностей. XXVIII Подальше от мыса Горн Идем полным ветром. Дуйте, дуйте, вы, бризы; пока вы попутны, а мы возвращаемся домой, веселой команде нет до вас дела. Следует упомянуть здесь, что в девятнадцати случаях из двадцати переход из Тихого океана в Атлантический вокруг мыса Горн совершается гораздо быстрее и связан с меньшими тяготами, чем переход в обратном направлении. Дело в том, что штормы приходят по большей части с веста, да и течения идут оттуда. Правда, если нестись в фордевинд на фрегате в такую бурю в какой-то мере и выгодно, все же плавание в таких условиях имеет и свои отрицательные стороны и связано с известными неприятностями. Несоразмерный вес металла на спардеке и гон-деке вызывает сильную качку, торговым судам незнакомую. Мы все время катились и перекатывались на курсе словно земной шар на своей орбите, черпая зеленые валы то правым, то левым бортом, пока наш старый фрегат не привык нырять, словно водолазный колокол. Люки иных военных кораблей не слишком защищены от непогоды. Это в особенности относилось к люкам «Неверсинка». Они были попросту накрыты порванной во многих местах парусиной. В хорошую погоду команда обедала на гон-деке, но так как последнюю заливало почти непрерывно, мы были вынуждены столоваться в кубрике, этажом ниже. Как-то раз, когда первая вахта небольшими группами, по двенадцати-пятнадцати человек в каждой, уселась обедать и полулежа поглощала содержимое бачков, котелков и мисок, на судно напал такой приступ качки, что в одно мгновение миски, бачки, матросы, куски солонины, хлебные сумки, вещевые мешки, ящики для сухарей принялись кататься слева направо и справа налево. Задержаться не было возможности; уцепиться можно было лишь за палубу, да и та осклизла от содержимого бачков и вздымалась под нами, как будто в трюме фрегата возник вулкан. В то время как среди страшного гвалта мы таким образом катались на собственных седалищах, как на салазках, фрегат сильно накренился под ветер, крышки люков отдались, и нас окатили каскады забортной воды. Потоп был встречен бесшабашной матросней восторженными криками, хотя на мгновение мне показалось, что нас действительно затопит, столько воды мы зачерпнули. День или два спустя мы настолько продвинулись на ост, что могли уже лечь на северный курс; это фрегат и сделал, причем ветер продолжал дуть ему в корму; корабль наш как бы зашел за угол, не потеряв при этом ни узла ходу. Хоть мы и не видели берега с момента выхода из Кальяо, мыс Горн, как нам сказали, теперь оказался где-то на весте от нас. Все это выглядело вполне правдоподобным, если учесть погоду, с которой нам пришлось столкнуться. Берега около мыса Горн между тем заслуживают внимания, особенно земля Статен [153]. Однажды мне удалось ее увидеть, — когда судно, на котором я плавал, приблизилось к ней с норда. Шли мы полным бакштагом, ветер дул ровно, день был ясный, воздух хрустально чист и, казалось, звенел от яркого, сверкающего мороза. Справа от нас, словно нагромождение швейцарских ледников, простиралась земля Статен, сияя в снежном своем бесплодии и одиночестве. Бесчисленное множество альбатросов скользили у ее берегов, едва касаясь поверхности моря, а тучи птиц поменьше падали с неба, словно хлопья снега. Дальше вглубь остроконечные вершины в снежных чалмах вздымались гранью между нами и неведомым миром: сверкающие стены с хрустальными зубцами алмазных сторожевых башен на крайнем рубеже небес. После того как мы покинули широты мыса Горн, на нас несколько раз налетали снежные метели. Как-то ночью снега навалило столько, что матросам представилась возможность побаловаться детской игрой в снежки. Горе кадетику, отважившемуся пройти в эту ночь за ростры. Вот уж кто неминуемо становился мишенью! Швырнувшего снежок узнать было невозможно. Бросали их так искусно, что можно было подумать, будто запускает их из-за борта какая-нибудь не в меру игривая русалка. На рассвете кадет Пёрт спустился к врачу, изрядно пострадав на баке при исполнении служебных обязанностей. Вахтенный офицер послал его сообщить боцману, что его требуют к командиру в салон. В то время как мистер Пёрт доблестно выполнял это поручение, ему залепили в нос снежком исключительной твердости. Узнав об этом прискорбном событии, виновники покушения притворно выражали жертве живейшее сочувствие: Пёрт популярностью не пользовался. После таких метелей занятно было видеть, как матросы сгребают с палубы снег. Каждому командиру орудия было вменено в обязанность очистить свой участок. Действовали при этом старыми голиками или кожаными лопатами, и между командирами часто возникали пререкания: сосед обвинял соседа, что тот сваливает снег на его территорию. Все это сильно напоминало зимний Бродвей наутро после метели, когда, очищая тротуары, препираются мальчишки из соседних лавок. Время от времени, для разнообразия, шел не снег, а град, причем иной раз такой крупный, что невольно приходилось прятать от него голову. У коммодора на корабле был полинезийский слуга, которого он нанял на островах Товарищества [154]. В отличие от своих соплеменников Вулу был степенный, серьезный человек, склонный пофилософствовать. Не видав до сих пор ничего, кроме тропиков, он столкнулся на широте мыса Горн с многими явлениями, поглотившими его внимание и заставившими его, как и других философов, создавать теории для объяснения этих чудес. Когда после первого снегопада он увидел палубу, покрытую белым порошком, глаза у него расширились до размера сковороды; рассмотрев странное вещество поближе, он решил, что это, должно быть, мука самого высшего сорта, входившая в состав пудингов и прочих лакомств его хозяина. Напрасно опытный натурфилософ из фор-марсовых пытался убедить Вулу в ошибочности его гипотезы. Последний до поры до времени оставался непоколебим. Что до градин, то они привели его в неописуемый восторг; он бегал с ведром, собирая их повсюду, и охотно принимал доброхотные пожертвования в свою коллекцию. Все это он предполагал увезти домой и подарить своим возлюбленным, ибо принимал льдинки за стеклянные бусы. Но, оставив их в ведре и придя за ними через некоторое время, он обнаружил лишь немного воды на донышке и был убежден, что драгоценные камешки украли у него соседи. История эта приводит мне на память еще один связанный с ним случай. Когда ему в первый раз предложили кусок флотского пудинга, все обратили внимание, что он весьма тщательно выбирает из него все изюминки и выбрасывает их с самым брезгливым выражением. Как выяснилось, он принимал их за клопов. На нашем корабле этот полудикарь, бродивший по батарейной палубе в своем варварском одеянии, производил впечатление существа с другой планеты. То, что ему нравилось, нам претило, то, что нравилось нам, претило ему. Мы отвергали его веру, он — нашу. Мы считали его неотесанным, а он нас — дураками. Если бы обстоятельства сложились по-иному и мы были бы полинезийцами, а он американцем, наше мнение друг о друге осталось бы неизменным. А это доказывает, что никто из нас не ошибался и обе стороны были правы. XXIX Ночные вахты Хотя мыс Горн и остался позади, свирепый холод никак не хотел от нас отстать. Одним из худших его последствий была почти непреодолимая сонливость, нападавшая на нас во время долгих ночных вахт. На всех палубах и во всех доступных углах и закоулках лежали матросы, укутанные в свои куцые куртки с капюшонами: кто свернулся калачиком между пушек, кто пристроился в люльку карронады. Погруженные в полусонное оцепенение, они превращались в ледышки, не находя в себе сил подняться и отряхнуть дремоту. — Эй, подъем, ленивая команда! — кричал добродушный третий помощник, виргинец, похлопывая их рупором, — вставайте и шевелитесь, черт вас побери! Бесполезно. Матросы поднимались на мгновение, но не успевал он повернуться к ним спиной, как они уже снова падали, словно наповал сраженные пулей. Часто приходилось и мне так лежать, покуда мысль, что если я буду продолжать в том же духе, то непременно замерзну, не пронизывала меня с такой подавляющей силой, что рассеивала ледяные чары. Я вскакивал на ноги и деятельным упражнением верхних и нижних конечностей принимался восстанавливать кровообращение. Первый же взмах онемевшей руки вместо намеченного удара себе в грудь обычно заканчивался оплеухой: в таких случаях мышцы иной раз своевольничают. Упражняя другую пару конечностей, я должен был за что-нибудь держаться и прыгать на двух ногах одновременно, ибо члены мои утратили гибкость в той же мере, в какой утрачивает ее пара парусиновых брюк, вывешенных на просушку и промерзших. Когда подавалась команда тянуть брасы — на что требовалось усилие всей вахты, не менее двухсот человек, — сторонний наблюдатель решил бы, что всех их хватил паралич. Выведенные из своего волшебного оцепенения, они, спотыкаясь и хромая, выползали из своих укрытий, наталкивались друг на друга и первое время вообще не были способны ухватиться за снасти. Малейшее усилие было уже невыносимым, и часто команда в 80–100 человек, вызванная брасопить грота-рей, по несколько минут беспомощно стояла над снастью, ожидая, чтобы кто-нибудь, в ком кровь еще как-то обращалась, поднял ее и сунул им в руки. Даже и после этого должно было пройти известное время, прежде чем они обретали способность чего-либо добиться. Они проделывали все положенные им движения, но надо было еще долго ждать, чтобы рей подался хотя бы на дюйм. Все ругательства, расточаемые офицерами, были бесполезны, не к чему было посылать и кадетов выяснить, что там добрались за растяпы и сачки. Матросы так закутывались, что отличить их друг от друга не было никакой возможности. — Вот вы, сэр! — кричит петушащийся мастер [155] Пёрт, хватая за полу старого морского волка и пытаясь повернуть его к себе лицом, так чтобы можно было заглянуть ему под капюшон, — скажите, как ваша фамилия? — Сам догадайся, молокосос, — следует дерзкий ответ. — Ах ты, старая сволочь, тебе за это еще всыплют, я уж постараюсь. Скажите, как его зовут, ну, кто-нибудь! — обратился он к присутствующим. — Ищи свищи, — раздается голос в отдалении. — Черт меня побери, но ваш-то голос, сэр, я знаю. Вот я вас! — И с этими словами мистер Пёрт бросает загадочного неизвестного и устремляется в толпу отыскивать обладателя голоса. Но попытка обнаружить его столь же безнадежна, как и выяснить, кто давеча скрывался под капюшоном. И здесь еще раз я с прискорбием вынужден упомянуть о некоем обстоятельстве, приносившем мне при данном положении вещей величайшие огорчения. Большинство курток и бушлатов окрашены в темный цвет, мой же, как я уже сто раз говорил и повторю еще раз, был белый. Вследствие этого в долгие темные ночи, когда мне приходилось стоять вахту на верхней палубе, а не находиться на марсе и когда все прочие старались не попадаться на глаза начальству и елико возможно сачковали в уверенности, что их не откроют, мой злополучный бушлат неизменно выдавал его обладателя. Ему я обязан тем, что на мою долю выпало немало тяжелых работ, от которых иначе я мог бы с успехом уклониться. Когда кому-либо из офицеров нужен был человек для того, например, чтобы отправить его на марс с каким-нибудь пустяшным приказанием марсовому старшине, как просто было в этой безликой толпе приметить мой белый бушлат и послать наверх именно меня. А уж когда приходилось тянуть снасти, о сачковании мне не приходилось и думать. В этих случаях я должен был проявлять такую резвость и веселость, что меня нередко ставили другим в пример, достойный подражания. — Ходом, ходом, лентяи! Посмотрите-ка на Белый Бушлат, вот кто тянет! И ненавидел же я свою несчастную оболочку! Сколько раз я тер ею палубу, в надежде придать ей некоторое сходство с дубленой кожей; сколько раз я заклинал неумолимого Браша, хозяина малярной кладовой, дать мне хоть раз пройтись по ней кистью с бесценной краской — все было напрасно. Нередко меня подмывало швырнуть ее за борт. Но на это у меня не хватало решимости. В море и без бушлата? Без бушлата, когда мыс Горн еще дает о себе знать? Нет, это было невыносимо. Хоть и не бог весть какой, но все же это был бушлат. Наконец я решил «махануться». — Послушай, Боб, — сказал я, обращаясь к товарищу по бачку и придавая голосу возможную любезность, не лишенную, впрочем, — из дипломатических соображений — некоторого оттенка превосходства. — Если бы мне пришло в голову расстаться со своим «грего» и взять твой в обмен, что бы ты дал мне в придачу? — В придачу? — воскликнул он в ужасе. — Да я бы твоего чертового бушлата и задаром не взял! Как я радовался каждой метели, ибо тогда, слава богу, многие матросы становились такими же белобушлатниками, как и я. Осыпанные снегом, мы все выглядели мельниками. На корабле у нас было шесть лейтенантов, каждый из которых, за исключением старшего лейтенанта, нес по очереди вахту. Трое из них, в том числе и Шалый Джек, были весьма строги по части дисциплины и никогда не разрешали нам ночью укладываться на палубу. И — сказать по правде — хотя это и вызывало немало воркотни, держать нас все время на ногах было куда для нас полезнее. Заставлять нас прогуливаться вошло в моду. Впрочем, для некоторых моцион этот напоминал прогулку по тюремному двору, ибо, поскольку мы не имеем права отходить от своего поста — для одних это были фалы, для других брасы или что-нибудь еще — и мерить шагами длину корабельного киля, нам приходилось ограничиваться пространством всего в несколько футов. Но скоро самое худшее осталось позади. Поразительно, как резко меняется температура, когда отходишь на норд от мыса Горн со скоростью в десять узлов. Сегодня еще на вас налетал ветер, как будто протиснувшийся между двумя айсбергами, а пройдет немного больше недели, глядь — и бушлат уже можно будет скинуть. Еще несколько слов о мысе Горн, чтобы покончить с ним. Когда спустя много лет перешеек у Дариена пересечет канал и путешественники будут ездить по железной дороге от мыса Код [156] в Асторию [157], чем-то почти невероятным покажется, что в течение стольких лет суда, направлявшиеся на северо-западное побережье Америки из Нью-Йорка, вынуждены были идти туда, огибая мыс Горн и удлиняя этим свой путь на несколько тысяч миль. «В то непросвещенное время, — я употребляю выражение некоего будущего философа, — целые годы нередко уходили на то, чтобы пройти на Молуккские острова и обратно, между тем как теперь там находится самый фешенебельный курорт орегонского бомонда». Вот до чего дойдет у нас цивилизация. Подумать только — пройдет не так уж много лет, и сынок ваш отправит вашего внука проводить летние каникулы в славящемся здоровым климатом городе Йеддо [158]! XXX Взгляд, брошенный украдкой через люк в подземные части военного корабля Меж тем как мы поспешно удаляемся от неприютных берегов Патагонии, самосильно борясь с дремотой во время ночных вахт, все еще мучительных из-за холода, укройся от ветра за мой белый бушлат, любезный читатель, и я расскажу тебе о некоторых менее тягостных вещах, которые можно увидеть на фрегате. Кое-что о подземных глубинах трюма «Неверсинка» уже говорилось. Но сейчас у нас нет времени касаться ни винной кладовой, помещения в кормовой части, где хранится матросский грог; ни кабельгата, где складываются толстые канаты и цепи таким же образом, как вы их видите в оптовой торговле предметами судового обихода на берегу; ни ахтерлюка, плотно уставленного бочками сахара, патоки, уксуса, риса и муки; ни парусной каюты, заставленной как парусная мастерская в порту — сплошными кипами аккуратно сложенных огромных марселей и брамселей, где каждой кипе отведено свое место, словно запасам белых жилетов в гардеробе щеголя; ни обшитой медью и снабженной медным запором крюйт-камеры, заставленной бочонками пороха и забитой зарядными картузами и ящиками с патронами для стрелкового оружия; ни громадных ядерных — подземных арсеналов, наполненных двадцатичетырехфунтовыми ядрами, словно бушель [159] яблоками; ни брот-камеры — большого помещения, обшитого со всех сторон жестью, чтобы не допустить туда мышей, где твердые галеты, предназначенные для питания пятисот человек в течение длительного плавания, сложены кубическими ярдами; ни вместительных систерн для пресной воды в трюме, похожих на резервуарные озера в Филадельфии; ни малярной, где хранятся бочки свинцовых белил, льняного масла и всякого рода бачки и кисти; ни кузницы оружейника, где по временам раздается шум горна и звон наковальни, — повторяю, у меня нет времени говорить об этих вещах, равно как и многих других примечательных помещениях. Но на корабле имеется еще обширная складская каюта, заслуживающая особого внимания, — это шкиперская. На «Неверсинке» она находилась в подвальном этаже — под кубриком, и попадали вы в нее через носовой коридор, плохо освещенный и весьма извилистый проход. Когда вы входите в нее, скажем, в полдень, вы оказываетесь в мрачном помещении, озаренном единственной лампой. По одну руку от вас расположены полки, заложенные мотками марлиня, выбленочного троса, стеклиня и шкимушгара, шкимушки и парусных ниток различных номеров. В другом конце вы видите большие ящики, заполненные предметами, напоминающими магазин сапожной фурнитуры, — в них лежат полумушкели, драйки[160], клеванты и мушкели; железные свайки и ликтросовые иглы. На третьей стороне вы видите нечто, напоминающее скобяную лавку: стеллажи, заваленные всевозможными гаками, болтами, гвоздями, винтами и коушами, а четвертая сторона занята блоковой, завалена бакаутовыми шкивами и дисками. Заглядывая за не доходящую до подволока переборку, вы видите в дальнем конце тускло освещенные склепы и катакомбы, являющие взору огромные бухты нового троса и другие громоздкие товары, хранимые в бочках и издающие смоляной запах. Но безусловно наиболее примечательной частью этих таинственных кладовых является каюта оружейника, где полупики, тесаки, пистолеты и пояса, входящие в амуницию матросов, когда корабли сходятся для абордажного боя, развешаны на переборках или свешиваются плотными рядами с бимсов. Здесь можно также увидеть десятки патентованных револьверов системы Кольт, каковые хоть и снабжены лишь одним дулом, способны выпустить несколько роковых пуль, подобно тому как плеть — кошка о девяти хвостах — умножает с каннибальской жестокостью количество ударов, к которым присужден виновный, так что, когда матросу приходится получить дюжину плетей, фактически он получает их все сто восемь. Все это оружие содержится в величайшем порядке, натерто до блеска и в самом прямом смысле отражает усердие подшкипера и его подручных. Среди корабельного унтер-офицерского состава подшкипер отнюдь не последний по значению. Плата ему идет сообразно той ответственности, которую он несет. В то время как другие унтер-офицеры, как старшины-артиллеристы, старшины-марсовые и другие, получают по пятнадцати и восемнадцати долларов в месяц, лишь немногим более матроса первой статьи, подшкипер на американском линейном корабле огребает сорок долларов, а на фрегате тридцать пять. Он несет ответственность за все ценности, находящиеся в его ведении, и ни при каких обстоятельствах не имеет права отпустить и ярда нитки или десятипенсовый нагель боцману или плотнику, если ему не представят письменного требования или приказа старшего лейтенанта. Подшкипер роется в своих подземных складах весь день-деньской в готовности услужить своим законным клиентам. Но за прилавком, за которым он обычно сидит, нет кассы, куда бросали бы шиллинги, что лишает подшкипера значительной доли удовольствия, которое получает от своей профессии торговец. И среди заплесневелых расходных книг на его конторке не видно ни кассового счета, ни чековой книжки. Подшкипер «Неверсинка» был достаточно курьезной разновидностью троглодита. Это был низенький старичок, сутулый, плешивый, с большими глазами навыкате, многозначительно глядевшими сквозь круглые очки. Проникнут он был удивительным рвением к морской службе и, видимо, считал, что, ограждая свои пистолеты и тесаки от ржавчины, поддерживает достоинство своей родины в полном блеске. Надо было видеть, с каким нетерпением, едва звучал отбой боевой тревоги, принимал он обратно свое оружие, которое после воинственных упражнений команды возвращали ему различные унтер-офицеры. По мере поступления связок с тесаками и пистолетами он пересчитывал их подобно старой экономке, проверяющей наличие серебряных вилок и ложек в буфетной, прежде чем отойти ко сну. И часто можно было видеть его с чем-то вроде потайного фонаря в руке, роющегося в самых мрачных закоулках своих владений и пересчитывающего огромные бухты троса, как если бы это были веселящие душу бочки портвейна или мадеры. В силу своей непрестанной настороженности и необъяснимых холостяцких причуд ему очень трудно было долго работать вместе с матросами, коих время от времени отряжали ему в помощники. Он всегда желал иметь по крайней мере одного уравновешенного, безупречного, любящего литературу молодого человека, чтобы тот следил за его бухгалтерией и чистил каждое утро его арсенал. Занятие это было совершенно невыносимое. Подумать только! Весь день торчать в этой бездонной дыре среди вонючих старых веревок и мерзостных ружей и пистолетов. С особым ужасом приметил я как-то, что пучеглазый Старый Шпалер, как его прозвали, посматривает на меня со зловещим доброжелательством и одобрением. До него дошли слухи о том, что я весьма учен и умею читать и писать с необыкновенной легкостью; а кроме того, что я сдержанный молодой человек, не склонный выставлять свои скромные, непритязательные достоинства напоказ. Но хотя все то, что касалось моего желания оставаться в тени, и соответствовало действительности — я слишком ясно представлял себе опасности, связанные с моим положением матроса, — все же я не имел ни малейшего желания променять эту тень на могильный мрак шкиперской. Я не на шутку испугался взглядов пучеглазого старикана при мысли, что он способен загубить меня в просмоленной преисподней своих жутких складов. Но мне суждено было, по счастью, избегнуть этой судьбы — чтó было тому причиной, я так никогда и не мог дознаться. XXXI Артиллерист в недрах корабля Среди толпы примечательных личностей на нашем фрегате, многие из которых вращались по таинственным орбитам под самой нижней палубой и лишь через продолжительные промежутки времени появлялись как привидения и исчезали вновь на целые недели кряду, некоторые необыкновенно возбуждали мое любопытство. Я старательно выяснял их имена, профессии и местонахождения, для того чтобы узнать о них хоть что-либо. Занимаясь этими розысками, часто бесплодными, я не мог не пожалеть, что для «Неверсинка» не существует печатной адресной книги наподобие тех, что издаются для больших городов, содержащей алфавитный список всей команды с указанием, где их можно найти. А когда я терялся в каком-нибудь далеком и темном углу в недрах фрегата по соседству с разными кладовыми, мастерскими и складами, я от души жалел, что какому-нибудь предприимчивому матросику не пришло в голову составить некий «Путеводитель по „Неверсинку“». В самом деле, в недрах нашего корабля находилось несколько помещений, окутанных тайной и совершенно недоступных для матроса. В потемнелых переборках оказывались какие-то удивительные древние двери, запертые на засовы и задвижки, за которыми, надо полагать, открывались области, исполненные живого интереса для успешного исследователя. Выглядели они мрачными входами в фамильные склепы; и когда мне удавалось увидеть, как неизвестный мне деятель вкладывал ключ свой в замок таких дверей и входил в это загадочное помещение с боевым фонарем, как бы выполняя некое важное служебное поручение, я сгорал от желания нырнуть туда вслед за ним и убедиться, действительно ли в этой крипте содержатся истлевшие останки каких-либо коммодоров и капитанов первого ранга былых времен. Впрочем, обиталища живых коммодора и капитана, их просторные задрапированные салоны, были для меня точно такими же книгами за семью печатями, и я проходил мимо этих салонов в безнадежном изумлении, точно крестьянин мимо королевского дворца. Священные врата их денно и нощно охранялись вооруженными часовыми с тесаками наголо, и помысли я только самовольно проникнуть в святилище, я неминуемо был бы зарублен, как в бою. Таким образом, хотя я уже более года прожил в этом плавучем ковчеге из каменного дуба, однако в нем до самого последнего мгновения остался бесчисленный ряд вещей, покрытых тайной, или относительно которых я мог лишь строить самые шаткие гипотезы. Я был на положении еврея в Риме, которому в средние века разрешалось жить лишь в определенном квартале города и запрещено было выходить за его пределы. Или же я был как современный путешественник в этом знаменитом городе, вынужденный покинуть его, так и не побывав в его самых таинственных покоях — в святая святых папы, и в темницах, и в камерах инквизиции. Но из всех озадачивающих меня людей и предметов, с которыми мне приходилось сталкиваться на корабле, самым загадочным, зловещим и неуютным казался мне артиллерист, — коренастый и мрачный мужчина небольшого роста с седеющими волосами и бородой, как бы подпаленными порохом; кожа у него была покрыта коричневыми пятнами, как заржавевший ствол охотничьего ружья, а глубоко сидящие глаза горели синим светом, словно сигнальные огни. Именно он имел доступ ко многим из таинственных склепов, о которых я упоминал. Мне нередко приходилось видеть, как он ощупью находит к ним дорогу со свитой подчиненных — артиллерийских унтер-офицеров, как будто собирается насыпать дорожку пороха и взорвать корабль. Я вспомнил Гая Фокса [161] и лондонский парламент и стал тревожно расспрашивать, не принадлежит ли артиллерист к римско-католическому вероисповеданию. У меня полегчало на душе, когда меня уверили, что нет. Было одно обстоятельство, о котором рассказал мне один его помощник и которое обострило интерес к его мрачному начальнику. Он сообщил мне, что через определенные промежутки времени артиллерист в сопровождении своей фаланги заходит в обширную крюйт-камеру под кают-компанией, являющуюся исключительно его заведованием и от которой ключ размерами не меньше ключа Бастилии имеет он один. Входят они туда с фонарями, несколько напоминающими те лампы, которые сэр Хамфри Дейви [162] придумал для углекопов, и принимаются переворачивать все бочки с порохом и пачки патронов, сложенные в этой самой взрывчатой сердцевине корабля, целиком обшитой медными листами. В передней крюйт-камеры на переборке имеется несколько деревянных гвоздиков для шлепанцев, и перед тем как проникнуть в саму крюйт-камеру, все в команде артиллериста безмолвно снимают свои башмаки из страха, как бы гвозди в их каблуках не выбили искры от удара об обшитую медью палубу. Затем лишь, надев шлепанцы и переговариваясь вполголоса, вступали они в святилище. Это переворачивание пороха должно было предотвратить его самопроизвольное возгорание. Без сомнения, в этой операции было что-то жутко захватывающее. Подумать только: забраться так далеко от солнечных лучей и ворочать бочки с порохом, любая из которых от соприкосновения с малейшей искрой способна взорвать целые торговые ряды с их складами! Артиллерист ходил под кличкой «Старого Самопала», хотя мне казалось, что прозвище это слишком легкомысленно для столь значительного лица, державшего в своих руках все наши жизни. Во время стоянки в Кальяо мы приняли с берега несколько бочек с порохом. Едва барказ с ними подошел к борту, как было отдано приказание погасить все огни, и начальник полиции со своими капралами обошел все палубы, дабы проверить, в точности ли выполнен приказ — мера предосторожности весьма разумная, без сомнения, хотя и никогда не применяемая в турецком флоте. Турецкие моряки спокойно сидят на орудийных станках и покуривают свои трубки, между тем как у них под носом катают бочонки с порохом. Это показывает, какая утешительная философия фатализм и как успешно освобождает она, в известных случаях по крайней мере, от нервного напряжения. Но в глубине души мы все в конечном счете фаталисты. И незачем нам уж так восхищаться героизмом того армейского офицера, который предложил своему личному врагу сесть с ним на пороховую бочку и положить фитиль между ними, так чтобы уж взрываться в хорошей компании, ибо имеется достаточно оснований полагать, что наша земля не что иное, как огромная бочка, начиненная всевозможным горючим, что не мешает нам преспокойно сидеть на ней; а к тому же все добрые христиане верят, что последний день может наступить в любой момент и вся планета вспыхнет самым ужасным образом. Как бы проникнутый глубоким сознанием устрашающего свойства своей профессии, артиллерист наш всегда отличался торжественным выражением, каковое усугубляли седины в его волосах и бороде. Но что придавало ему особо зловещее выражение и особенно побуждало мое воображение домысливать всякое про этого человека, был устрашающего вида шрам, рассекавший ему лоб и левую щеку. Он, как рассказывали, был почти смертельно ранен ударом сабли во время абордажного боя в последнюю войну с Англией [163]. Из всех унтер-офицеров он был самый методичный, точный и пунктуальный. В его обязанности входило, между прочим, следить за тем, чтобы, когда фрегат находится в гавани, вечером в определенный час производить выстрел из орудия на полубаке — церемония, которую производят только на флагманском корабле. Неизменно в точно положенный момент вы могли видеть его зажигающим фитиль и прикладывающим его к орудию, после чего он отправлялся спать в свою койку с грохотом пушки в ушах и волосами, пропахшими пороховым дымом. Ну и сны же ему после этого должны были сниться! Та же пунктуальность соблюдалась им и в тех случаях, когда в плавании нужно было приказать какому-либо судну лечь в дрейф, ибо верные своему предназначению и памятуя, чтó оно значит даже в мирное время, военные корабли проявляют себя великими задирами в открытом море. С несчастными торговыми судами они обходятся весьма бесцеремонно: запустят раскаленное ядро перед носом и остановят без видимой нужды. Только полюбоваться лишь тем, как артиллерист распоряжается своими подчиненными, готовясь отдать салют нации из батарей главной палубы, было бы достаточно, чтобы привить вам методичность на всю жизнь. Пока мы стояли в порту, до нас дошло известие о трагическом происшествии, случившемся с некоторыми высшими должностными лицами, включая тогдашнего морского министра, еще какого-то члена кабинета министров, коммодора и других, во время испытания новейшего орудия. Одновременно с этими печальными известиями было получено приказание произвести траурный салют по покойному главе морского ведомства выстрелами, следующими друг за другом через минуту. По этому случаю артиллерист был более чем когда-либо преисполнен торжественности. Двадцатичетырехфунтовки должны были быть особо аккуратно заряжены, заряды досланы прибойником, орудия мечены мелом, так чтобы производить выстрелы неукоснительно по очереди, начиная с левого и кончая правым бортом. От раскатов канонады у меня зазвенело в ушах и заплясали все кости, между тем как глаза и ноздри от удушливого дыма чуть не утратили способности что-либо воспринимать. Бросив взгляд на мрачного старика-артиллериста, священнодействующего со своими пушками, я подумал: «Странный способ чествовать память усопшего, который сам пал жертвой орудия. Только дым, ворвавшийся в порты, а потом быстро унесенный ветром и растаявший с подветренной стороны, мог явиться истинной эмблемой погибшего, поскольку великий нестроевой — Библия уверяет нас, что жизнь наша есть лишь пар, быстро уносимый прочь». XXXII Блюдо дандерфанка На военных кораблях место на верхней палубе вокруг грот-мачты исполняет функции полицейского участка, здания суда и лобного места, где предъявляются иски, слушаются дела и приводятся в исполнение наказания. На корабельном жаргоне быть вызванным к мачте — значит предстать перед судилищем, которое должно решить, законно ли предъявленное тебе обвинение. От безжалостной инквизиторской травли, которую слишком часто приходится выносить обвиняемым матросам, это место у грот-мачты получило у них прозвище арены для боя быков. Грот-мачта, кроме того, единственное место, где простой матрос может официально обратиться к командиру корабля и к офицерам. Если кого-нибудь обокрали, или подбивали на дурной поступок, или оклеветали; если кому-нибудь нужно подать прошение; если у кого-нибудь есть что-то важное сообщить старшему офицеру, он прямиком отправляется к грот-мачте и стоит там, обычно сняв шляпу, пока вахтенный офицер не соблаговолит подойти и выслушать его. Часто при этом происходят самые нелепые сцены, ибо жалуются по самым забавным поводам. Как-то в ясное холодное утро, в то время как мы удирали от мыса Горн, у мачты появился костлявый придурковатый шкафутный из Новой Англии [164], горестно показывая закоптелую жестяную миску, сохранившую некоторые следы запекавшегося в ней морского пирога. — В чем дело, сэр? — сказал, подойдя к поручням мостика, вахтенный офицер. — Украли, сэр. Весь мой вкусный дандерфанк, сэр. Ни крошки не оставили, сэр, — жалобно заскулил матрос, протягивая для обозрения миску. — Украли ваш дандерфанк? Это еще что за штука? — Дандерфанк, сэр, точно. Ох, и чертовски же вкусное это блюдо! — Говорите толком, в чем дело? — Мой дандерфанк, сэр. Лучший дандерфанк, сэр, что я когда-либо видел, — они украли его, сэр. — Подойди ближе, негодяй, — вскипел вахтенный, — или брось хныкать. Говори, в чем дело? — Да вот сэр, два мерзавца, Добс и Ходноуз, стащили мой дандерфанк. — Еще раз, сэр, прошу вас объяснить мне, что такое дандерфанк. Ну! — Чертовски вкусное… — Убирайтесь, сэр! Отваливайте! — И пробормотав что-то вроде non compos mentis[165], лейтенант величественно удалился, между тем как матрос грустно поплелся восвояси, отбивая меланхолический марш на своей посудине. — Куда это ты бредешь, браток, чего нюни распустил, точно бесприютная крыса? — крикнул шкафутному марсовой. — Видно к себе в Новую Англию собрался, — подхватил другой, — так далеко на восток, что они там солнце ганшпугом из-за горизонта поднимают. Для того чтобы разъяснить читателю этот случай, следует сказать, что во время плавания матросы стараются, поскольку ничто почти не разнообразит их стола, где соленая свинина неизбежно следует за соленой говядиной, а последняя за соленой свининой, что-нибудь измыслить, дабы нарушить эту монотонность. Отсюда идут и всякие морские рулеты, каши и средиземноморские паштеты, хорошо знакомые военным морякам под названиями: скоус, лоб-скоус, скиллагали, бёргу, доу-бойз, лоб-доминион, догз-боди [166] и, наконец, дандерфанк, наименее известный. Дандерфанк готовится из накрошенных и истолченных галет в смеси с говяжьим жиром, патокой и водой. Печется он в миске, пока не зарумянится. И для тех, кто начисто отрезан от береговых лакомств, этот дандерфанк, как эмоционально выразился шкафутный, действительно чертовски вкусное блюдо. На «Неверсинке», если матрос хотел приготовить себе дандерфанк, надо было пройти украдкой к «Старому Кофею», корабельному коку, и с помощью какого-либо дара убедить его поставить дандерфанк в печь. А так как хорошо известно, что какие-нибудь блюда такого рода обязательно стоят в духовке, беспринципные гурманы из команды все время посматривают, как бы их стащить. Обычно для этой цели объединяются двое или трое, и в то время как один занимает кока разговорами о его, кока, супруге и семействе в Америке, другой выхватывает из печи первую попавшуюся миску и быстро передает ее третьему, который исчезает с ней при первой же возможности. Таким вот образом шкафутный и лишился своего драгоценного пирога, миску же впоследствии обнаружил. Она валялась на баке. XXXIII Экзекуция Если ты начал день свой со смеха, это еще не значит, что ты не закончишь его в слезах и воздыханиях. Среди многих, которых отменно позабавила сцена между шкафутным и вахтенным офицером, никто так заразительно не смеялся, как Джон, Питер, Марк и Антоне — четыре матроса из первой вахты. В тот же вечер все четверо угодили в карцер под охрану часового. Обвинялись они в нарушении общеизвестного корабельного закона — ввязались в неясно чем вызванную общую драку, иной раз случающуюся среди матросов. Им ничего не оставалось делать, как ждать, что им всыплют, а сколько — это уже зависело от командира. К вечеру следующего дня их как током пронзила жестокая дудка боцмана и его помощников у грот-люка — вызов, от которого у всякого мужественного человека пробегают по спине мурашки. — Всей команде наверх экзекуцию смотреть! Хриплый вызов, неуклонно повторяемый и подхватываемый по всему кораблю до самых его глубин, производит самое мрачное впечатление на всякого, не окончательно огрубевшего от давней привычки. Как бы вы ни хотели уклониться от этого зрелища, но смотреть на расправу вы обязаны или по крайней мере находиться где-то поблизости, ибо корабельный устав требует присутствия всего экипажа корабля, начиная с дородного командира собственной персоной и кончая последним юнгой, бьющим в судовой колокол. — Всей команде наверх экзекуцию смотреть! Сколько-нибудь впечатлительному человеку команда эта представляется голосом судьбы. Ибо он знает, что тот же самый закон, который предписывает его присутствие при экзекуции, тот закон, по которому виновные должны сегодня пострадать, этот самый закон в один прекрасный день может обратиться против него, по нему он может быть осужден и наказан. И неизбежность его присутствия при наказании, та безжалостная рука, которая вытаскивает его на экзекуцию и держит его силой там, пока все не совершится, навязывая ему возмущающее душу зрелище страданий людей и заставляя слушать их стоны, — людей, с которыми он постоянно на дружеской ноге, с которыми ел, пил и выстаивал вахты, людей одинакового с ним покроя и склада — все это служит грозным напоминанием о тяготеющей над ним безграничной власти. Необходимость быть свидетелем наказания повергает такого человека в трепет, какой, верно, должны будут испытать живые и мертвые, когда до них донесется труба Страшного суда и заставит их всех собраться и присутствовать при окончательном и бесповоротном осуждении грешников. Не следует, однако, воображать, будто команда эта вызывает у всех матросов подобные мучительные чувства — отнюдь; неизвестно только, следует ли по этому поводу радоваться или сокрушаться; радоваться тому, что столько людей не испытывают при этом ничего мучительного, или печалиться при мысли, что то ли от врожденной черствости, то ли от благоприобретенной зачерствелости сотни военных моряков уже не видят в телесном наказании чего-либо позорящего и не испытывают при этом ни жалости, ни стыда. Как будто из сострадания к осужденным солнце, которое накануне еще весело бросало свои лучи на жестяную миску безутешного шкафутного, садилось теперь в печальные воды, прикрывшись туманом. Ветер сипло свистел в такелаже; валы грузно разбивались о нос фрегата, и он, шатаясь под незарифленными марселями, мучительно прокладывал себе путь на север. — Всей команде наверх экзекуцию смотреть! И вся команда столпилась по вызову вокруг грот-мачты; люди теснились, чтобы раздобыть себе удобное местечко на рострах, откуда можно будет видеть всю сцену. Многие смеялись и болтали, другие обсуждали проступок виновных; выражения лиц у иных были грустные и встревоженные или скрывающие возмущение за напускным равнодушием; некоторые нарочно держались в задних рядах, чтобы ничего не видеть; короче, среди пятисот человек можно было обнаружить все мыслимые оттенки характеров. Все офицеры и кадеты стояли вместе справа от грот-мачты, впереди всех — старший офицер и рядом с ним врач, на обязанности которого лежало непременное присутствие при наказаниях. В это время из своей каюты поднялся командир и встал с рапортичкой в руке в центре торжественной безмолвной группы. Бумажка эта содержала перечень проступков за истекшие сутки; каждый вечер или каждое утро подобную рапортичку аккуратно клали к нему на стол, точно газету, которую к первому завтраку кладут холостяку у салфетки. — Начальник полиции, введите арестованных, — сказал он. Прошло несколько минут, в течение которых командир во всей полноте своей грозной власти строго вперял свой взгляд в команду. Вдруг в толпе матросов образовался коридор, по которому прошли арестанты. Начальник полиции с ратановой тростью в руке шел с одной стороны, а вооруженный морской пехотинец с другой. Все остановились у грот-мачты. — Вы, Джон, вы, Питер, вы, Марк, вы, Антоне, — произнес командир, — были задержаны вчера во время драки на батарейной палубе. Что вы можете оказать в свое оправдание? Марк и Антоне, два степенных матроса средних лет, трезвостью которых я не раз восхищался, ответили, что начали не они; что они терпеливо вынесли многое, прежде чем дали волю своему гневу, но, так как они не отрицали, что под конец стали защищаться, оправдания их в расчет приняты не были. Джон, грубиян и задира, из-за которого, видимо, вся заваруха и началась, пустился было в пространные объяснения, долженствовавшие ослабить его вину, но говорить ему не дали и, прервав его красноречие, заставили признаться, что безразлично при каких обстоятельствах, но в потасовке он участвовал. Питер, красивый юнец лет девятнадцати с крюйс-марса, был бледен и дрожал. Среди товарищей своих он пользовался большой любовью, особенно же среди матросов одного с ним бачка, парней примерно одного с ним возраста. В это утро два его молодых однокашника с разрешения часового из морской пехоты принесли ему в карцер лучшую его одежду из чемодана, дабы он мог предстать перед капитаном в таком виде, которым можно было его задобрить, так как большинство командиров любят вид подтянутого матроса. Но ничто не помогло. Капитан остался глух ко всем его мольбам. Питер заявил, что его ударили дважды, прежде чем он дал сдачи. — Роли не играет, — заявил командир. — Вместо того, чтобы пойти и пожаловаться офицеру, вы нанесли удар. А таких вещей я на корабле никому кроме себя не разрешаю. Ударами здесь распоряжаюсь я. Итак, матросы, — добавил он, — виновности своей вы не отрицаете. Наказание вам известно. Раздевайтесь. Старшины, люки готовы? Люки представляют собой квадратные рамы из перекрещивающихся брусков, которыми порой прикрывают вырезы в палубе сверху. Одна из этих рам была теперь уложена на палубу у самого фальшборта, и, в то время как совершались прочие приготовления, начальник полиции помогал арестантам снимать бушлаты и форменки, после чего рубахи были наброшены им на плечи. По знаку командира Джон, обведя окружающих бесстыжим взглядом, сделал несколько шагов вперед и встал на люке, в то время как пожилой старшина-рулевой, без шапки, с развевающимися по ветру седыми волосами, привязывал ему ноги к решетке, а поднятые вверх руки к коечной сетке. Затем он молча отступил немного назад. Тем временем боцман с торжественным видом встал по другую сторону. В руках у него был зеленый мешок, откуда он извлек четыре орудия наказания, которые роздал четырем своим помощникам, ибо привилегией каждого виновного является быть отстеганным свежей кошкой и свежими силами. По знаку командира начальник полиции снял рубашку с осужденного. Как раз в этот момент о борт фрегата ударилась волна и облила его спину брызгами. Но хотя холод стоял пронизывающий и вода окатила его с головы до ног, Джон не дрогнул и не пошевелился. Тут командир поднял палец, и вперед вышел первый боцманмат, причесывая рукой девять хвостов своей кошки, а затем, занеся их себе за шею, одновременным движением туловища и руки изо всей силы полоснул по намеченному месту. Еще, еще и еще. С каждым ударом все выше поднимались длинные багровые полосы на спине осужденного. Но он не шевельнул ни одним мускулом и только склонил голову. Кое-кто из команды стал перешептываться, восхищаясь выдержкой своего товарища, но большая часть с затаенным дыханием следила, как жестокая плеть со свистом рассекает зимний воздух и с резким пружинистым звуком прилипает к спине. После двенадцати ударов матроса отвязали и отпустили. — Ни черта не больно, когда привык, — говорил он окружающим. — Кто хочет со мной подраться? Следующим был Антоне, португалец. При каждом ударе он метался из стороны в сторону, испуская поток непроизвольных кощунственных проклятий. Никто до этого не знал, что он способен ругаться. Когда его отпустили, он смешался с матросами, клянясь, что командира он как-нибудь прикончит. Для слуха офицеров это, разумеется, не предназначалось. Марк, третий, только ежился и кашлял под ударами. Он страдал какой-то легочной болезнью. Ему после наказания пришлось дать несколько дней освобождения. Но вызвано это было отчасти состоянием глубочайшей подавленности, в котором он пребывал. Порке он еще никогда не подвергался. До конца плавания он так и остался замкнутым и мрачным. Четвертым и последним был Питер, парнишка с крюйс-марса. Он часто хвалился тем, что никогда еще не подвергался позорному наказанию у трапа. Еще накануне на щеках его играл обычный румянец, но сейчас он был белее привидения. В тот момент, когда его привязывали к люку и его ослепительно белая спина ходила ходуном от дрожи, он повернулся и бросил умоляющий взгляд на командира; но все его слезные мольбы и покаянные клятвы не помогли. — Я бы самому господу вседержителю не простил, — крикнул капитан. Четвертый боцман выступил вперед, и с первого же удара парнишка, вопя: «Господи, ой господи!», начал так извиваться и биться, что сдвинул с места люк и раскинул девять хвостов плети себе по всему телу. От следующего удара он взвыл, взметнулся вверх и забился как в припадке. — Чего смотрите, боцманмат? — крикнул командир. — Бейте дальше! И отсчитана была вся дюжина. — Теперь уж мне все равно, чтó со мной будет! — произнес с налитыми кровью слезящимися глазами Питер, натягивая рубашку. — Выдрали раз, могут и другой выдрать, если им вздумается. Я им еще покажу. — Свистать вниз! — крикнул капитан, и команда медленно разошлась. Не будем несправедливы и поверим, как я, искренности некоторых командиров кораблей, утверждающих, что в исполнении повседневных обязанностей на корабле им всего больше претит необходимость применять телесные наказания, а применять их они считают своим долгом. Ибо скотом должен быть тот, кого подобные сцены не ранят до глубины души. Перед тобой стоит человек, оголенный как раб и избиваемый хуже собаки. И за что, спрашивается? За поступки, в которых по существу нет ничего преступного и отнесенные к преступлениям лишь в силу законов, созданных произволом. XXXIV О некоторых вредных последствиях телесных наказаний Есть ряд соображений, с особенной силой раскрывающих всю чудовищность телесных наказаний. Один из доводов, выставляемый морскими офицерами в защиту последних, заключается в следующем: наказание это может быть применено мгновенно, оно не отнимает драгоценного времени, и с того момента, как матрос снова напялил на себя рубашку, с этим делом покончено. Всякий иной вид наказания был бы связан с большой возней и хлопотами, а, кроме того, матросу внушил бы преувеличенное мнение о важности собственной персоны. Как бы возмутительно глупо это ни казалось, все так в действительности и есть. Но исходя из этого принципа, многие командиры кораблей часто пускают в ход плеть, благо она всегда под рукой. Если преступления не входят в компетенцию военного суда, все они расцениваются на один лад. Это то же самое, что уголовные законы в Англии шесть десятилетий тому назад, когда смертная казнь полагалась за сто шестьдесят различных видов преступлений: служанку, укравшую часы, вешали рядом с убийцей целой семьи. Одним из самых обычных наказаний во флоте является лишение провинившегося чарки на день или на неделю. А так как большинство матросов чрезвычайно привержено к грогу, они считают это весьма чувствительным наказанием. Вам часто приходится слышать такие слова: «Уж лучше дышать не давайте, только дайте выпить». Встречаются трезвые матросы, которые гораздо охотнее получали бы вместо чарки деньгами, но слишком часто их пугает мысль, что, откажись они от грога, их за какой-нибудь незначительный проступок вместо лишения выпивки могут подвергнуть экзекуции. Это, между прочим, является серьезным препятствием на пути насаждения трезвости во флоте. Но во многих случаях даже осушивание ненавистной ему чарки не может спасти осторожного матроса от позора. Ибо, наряду с экзекуцией по всей форме с применением плети, совершивший мелкий проступок рискует познакомиться с линьком, представляющим собой кусок выбленочного троса с узлом на конце, которым лупят без разбора, не скидывая рубахи с провинившегося, по любому поводу и в любой части корабля, стоит только командиру подать малейший знак. По особому приказу этого лица большинство боцманматов носит линек свернутым в шляпе, так чтобы сию же минуту огреть им любого нарушителя. Так во всяком случае было заведено на «Неверсинке». И до того недавнего времени, пока историк Бэнкрофт [167], бывший морским министром в президентство Поулка [168], официально не вмешался в это дело, вахтенным офицерам почти на всех кораблях предоставлялось право по собственному усмотрению налагать наказание линьком на любого матроса. И это несмотря на закон, гласящий, что право применять телесные наказания предоставлено исключительно командирам кораблей и военным трибуналам. Были даже случаи, когда какой-нибудь лейтенант в приступе ярости, вызванном избытком горячительных напитков, а то еще и сознанием, что его не любят или ненавидят матросы, приказывал глухой ночью выпороть целую вахту в двести пятьдесят человек. Существует мнение, что даже сейчас имеются командиры кораблей, передающие право назначать наказание линьком своим подчиненным, и тем нарушающие закон. Во всяком случае твердо установлено, что флотские лейтенанты почти единодушно поносят Бэнкрофта за непрошенное ущемление узурпированных ими прав и изъятие из рук их линька. Тогда они предсказывали, что поспешное и необдуманное вмешательство морского министра приведет к падению всякой дисциплины во флоте. Но ничего подобного не случилось. Эти же офицеры готовы теперь поклясться, что не исполнившееся тогда пророчество исполнится теперь, если только вздумают отменить плеть. Что же касается своеволия, с которым многие командиры кораблей нарушают точно сформулированные законы, выработанные Конгрессом для флота, можно привести следующий вопиющий пример: свыше сорока лет в американском Морском уставе существует пункт, запрещающий командиру корабля назначать более двенадцати ударов плетьми за один раз и за одну провинность. Если надо дать их больше, приговор должен быть вынесен военным судом. Однако уже почти полвека, как с законом этим не считаются, и притом почти совершенно безнаказанно. Последнее время, впрочем, благодаря усилиям Бэнкрофта и других, его стали держаться много строже, чем раньше. И теперь его, как правило, соблюдают. Все же, когда во время описываемого плавания «Неверсинк» стоял в одном из южно-американских портов, матросы с другого американского фрегата сообщили нам, что их командир назначает своей властью в отдельных случаях восемнадцать и даже двадцать плетей. Небезынтересно отметить, что фрегат этот вызывал восторги местных дам своей ослепительной чистотой. Один из баковых сказал мне, что извел три больших складных ножа (стоимость коих была вычтена из его жалованья), скребя кофель-нагели и комингсы люков. Удивительно, что, меж тем как вахтенные офицеры на американских военных кораблях так долго пользовались узурпированным правом наказывать матросов линьком, в английском флоте эти злоупотребления почти не наблюдались. И хотя капитан английского вооруженного судна имеет право по собственному усмотрению присудить виновного к бóльшему количеству плетей (кажется, к трем дюжинам), сомнительно, чтобы в английском флоте в настоящее время пороли столько же, сколько в американском. Рыцарственный виргинец Джон Рэндолф [169] из Роанока заявил в Конгрессе, что, когда его отвозил послом в Россию американский корабль, ему пришлось видеть на нем больше порки, чем у себя на плантации за десять лет, а у него было пятьсот африканских рабов. Из личных моих наблюдений явствует также, что, как правило, английские матросы не так недолюбливают свое начальство, как американские матросы. Причина, вероятно, кроется в том, что многие английские офицеры по общественному своему положению более привыкли приказывать; отсюда шканечный авторитет дается им гораздо легче. А вот грубый плебей, поднявшись до высоких должностей, благодаря талантам, которым плебейские свойства их обладателя нисколько не мешают проявиться, неизменно оказывается тираном для своей команды. Американские военные моряки часто наблюдали, как лейтенанты из южных штатов, отпрыски старинных виргинских родов, гораздо менее строги и при исполнении служебных обязанностей более вежливы и благовоспитанны в обращении, нежели средний северный офицер. Согласно существующим законам и принятым во флоте порядкам, матрос, обвиненный в самом пустяшном нарушении, в коем он может быть совершенно неповинен, подвергается без суда наказанию, следы которого он вынужден носить до гроба, ибо опытному глазу военного моряка нетрудно распознать эти следы, оставленные кошками. И с такими-то отметинами на спине этот человек, созданный по образу и подобию всевышнего, должен явиться на Страшный суд. Однако истинное достоинство столь неуязвимо, что даже наказание у трапа не приносит ему бесчестия, хотя тайной причиной, побудившей иного злобного офицера подвести матроса под плеть, является желание унизить его и выбить гордость из человека, задевшего его самолюбие. Но это чувство врожденного достоинства, остающееся нетронутым, хотя тело снаружи и может быть покрыто шрамами на весь срок человеческой жизни, — одна из тех тайн, которые погребаются в самой святая святых его души, нечто ведомое только богу и ему и навеки незримое людям, которые тó лишь считают знаком позора, что различимо глазом. Однако какие муки должен претерпевать матрос, истекая кровью у трапа, да еще истекая в душе кровавыми каплями стыда! Неужели мы не имеем права со всею силою заклеймить позором эту гнусность? Так подайте мне руки все те, кто согласен со мной, и во имя того, кому уподобляется бичуемый матрос, зададим вопрос законодателям, по какому праву дерзают они осквернять то, что сам бог считает священным. — Законно ли бить плетьми римлянина [170]? — спрашивает бесстрашный апостол, прекрасно зная, как римский гражданин, что это незаконно. А теперь, тысяча восемьсот лет спустя, законно ли, сограждане, бить плетьми американца? Бить его во всех частях света на ваших фрегатах? Бесполезно ссылаться в свое оправдание на общую развращенность матросов военного флота. Развращенность угнетенного не оправдывает угнетателя, она — добавочное пятно на угнетателе, поскольку развращенность — следствие, а не причина и не оправдание угнетения. XXXV Телесные наказания беззаконны Только клеймить позором какое-либо беззаконие — занятие в наше время достаточно праздное, поэтому подойдем к делу с другой стороны. Если есть какие-либо три вещи, противные духу нашей конституции, то это следующие: безответственность судьи, неограниченная дискреционная власть [171], предоставленная начальнику, и сочетание безответственного судьи и начальника, наделенного неограниченной властью, в одном лице. Однако в силу указа Конгресса все коммодоры американского флота подпадают под все эти три обвинения, наказывая матросов за приписываемые им проступки, не перечисленные в Своде законов военного времени. Процитируем упомянутый указ. XXXII. О Своде законов военного времени: «Все преступления, совершенные лицами, состоящими на военно-морской службе, не поименованные в перечисленных статьях, будут наказуемы согласно законам и порядкам, принятым в подобных случаях на кораблях». Вот эта-то статья больше, чем что-либо другое, и вкладывает плеть в руки капитана, не требует с него никакого отчета за суд и расправу и предоставляет ему широкую возможность упражнять на простом матросе жестокость, которая сухопутному человеку покажется невероятной. В силу этого закона капитан становится одновременно законодателем, судьей и исполнительной властью. При теперешнем положении дел ему предоставлена полная свобода определять, чтó рассматривать как преступления и какие за каждое назначить кары; решать, повинен ли обвиняемый в действиях, кои он, командир корабля, объявил преступными, и, наконец, как, когда и где будет приведено в исполнение назначенное наказание. В американском флоте приостановка действия Habeas Corpus'а[172] приняла уже хронический характер. Нет закона, препятствующего командиру корабля по простому обвинению в дурном поведении взять матроса под арест и продержать его в заключении столько, сколько ему заблагорассудится. В то время как я находился на «Неверсинке», командир одного американского военного шлюпа — несомненно под влиянием обиды на матроса — продержал его свыше месяца в карцере. Конечно, для того чтобы управлять кораблем, приходится из-за особых условий корабельной жизни применять свод правил более строгий, нежели законы, коими руководствуются на берегу; но все же свод этот должен соответствовать духу политических институтов, выработанных в данной стране. Он не должен превращать в рабов часть граждан свободной страны. Такое возражение нельзя выставить против уставов русского флота (мало чем отличающихся от наших), поскольку законы, действующие в нем и облекающие самодержавной властью командира русского корабля, наделяя его правом приговаривать к телесным наказаниям матросов, соответствуют духу законов, принятых на территории Российской империи, которая управляется самодержцем и суды которой присуждают ее подданных к кнуту. Но с нами дело обстоит иначе. Наши институты претендуют на то, что они основаны на широких принципах равенства и политической свободы. Между тем положение матроса на американском корабле ничуть бы не изменилось, если бы последний передан был в российский флот, а сам матрос сделался подданным русского царя. Став моряком, американец лишается всех своих гражданских свобод; закон нашей земли не простирается на часть родины, построенной из взращенного на ее почве леса, часть родины, в которой он видит свой дом родной. Матросу революция наша ничего не дала и лживой кажется ему наша Декларация независимости [173]. Хота морской устав представляет собой как бы часть Свода законов военного времени, однако в мирное время этот устав до известной степени может быть приравнен к законам муниципальным. В самом деле, трехдечное судно со своей командой в 800–1000 человек — не что иное, как плавучий город. Но в большинстве конфликтов между людьми командир корабля выступает не как судья, осуществляющий правосудие в соответствии с установленными законами, а как самодержец, создающий и упраздняющий законы по своему усмотрению. Статья XX Свода законов военного времени гласит, что за небрежное несение своих обязанностей любое лицо, состоящее на военно-морской службе, должно понести наказание, которое определит ему военный суд, но, если это рядовой матрос, он может быть по усмотрению командира корабля или заключен в кандалы, или подвергнут телесному наказанию. Излишне говорить, что в тех случаях, когда незначительное нарушение закона совершено офицером, военный суд никогда или почти никогда не созывается, но если в этом нарушении повинен матрос, он немедленно присуждается к плетям. Таким образом, один разряд граждан избавлен в морских условиях от закона, тяготеющего страшной угрозой над другими. Что подумали бы сухопутные жители, если бы штат Нью-Йорк провел закон против какого-либо преступления, карающегося денежным штрафом, но присовокупил бы к нему примечание, согласно которому действие этого закона распространялось бы исключительно на ремесленников и поденщиков, избавляя от наказания всех граждан с доходом, превосходящим тысячу долларов? Однако именно так обстоит дело на практике со значительной частью морских законов, предусматривающих телесные наказания. Но всякий закон должен быть всеобщим и карать в случае надобности всех, не исключая и применяющего этот закон судьи, более того, даже судью, его толкующего. Если бы сэр Уильям Блэкстон [174] нарушил законы Англии, он должен был бы предстать перед тем самым судом, где он председательствовал; там бы его и судили, и королевский адвокат, возможно, цитировал бы ему его же собственные «Комментарии». И если бы его нашли виновным, он «по закону» подвергся бы такому же наказанию, что и самый скромный английский подданный. А как обстоит дело на американском фрегате? Ограничимся одним примером. Согласно Своду законов военного времени, особенно же его Статьи I, американский командир корабля может присудить к тяжкому и позорному наказанию матроса — и часто пользуется этим правом, между тем как сам он навсегда избавлен от риска подвергнуться подобному унижению, а по всей вероятности быть вообще каким-либо образом наказанным, даже если бы он оказался повинным в том же, за что он наказывает других, ну, скажем, в ссоре с равными. Однако и матрос и капитан — оба американские граждане. А между тем, если мы снова обратимся к Блэкстону и выразимся его словами, существует закон «столь же древний, как и человечество, провозглашенный самим богом и более всех других обязательный для человека, так что никакие человеческие законы не могут противостоять ему, если идут с ним вразрез». Этот закон есть закон природы. В числе трех великих принципов, сформулированных Юстинианом [175], имеется следующий: «Всякому человеку должно быть воздано по заслугам его». Но мы видели, что флотские законы, карающие плетьми провинившегося, отнюдь не воздают всякому по его заслугам, поскольку в некоторых случаях они косвенно избавляют офицеров от каких-либо наказаний, а во всех случаях не допускают для них телесных наказаний, которым подвергаются матросы. А посему, согласно Блэкстону и Юстиниану, законы эти вообще ни к чему не обязывают, и всякий американский военный моряк был бы морально оправдан, если бы всеми средствами противился наказанию его плетьми, более того, был бы оправдан самой религией даже в том, что на языке юриспруденции именуется бунтарскими действиями. Итак, если вы считаете по той или иной причине, что эти телесные наказания почему-либо необходимы, распространите их на всех, кто по закону подпадает под их действие. Пусть какой-нибудь честный коммодор с благословения Конгресса присуждает к плетям какого-нибудь провинившегося капитана наряду с провинившимся матросом. А если и сам коммодор в чем-либо погрешит, пусть-ка кто-нибудь из его товарищей-коммодоров возьмет в руки плеть и всыплет ему по первое число, ведь заставляют же боцманматов, корабельных палачей, пороть друг друга. Но, возможно, вы возразите на это, что морской офицер — человек, с достоинством которого необходимо считаться, а что прирожденный американец, гражданин своей республики, — которого быть может облагородил его прадед, проливший свою кровь при Банкер-Хилле [176], — с той минуты, как он стал служить своей родине простым матросом и готов сражаться с ее врагами, то есть как раз тогда, когда он ярче всего утверждает свое мужество, тем самым теряет все человеческие права? Дерзнете ли вы сказать, что, поступая на морскую службу, он опускается настолько, что заслуживает наказания плетьми, между тем как, стоило ему остаться в опасное время на берегу и он мог бы быть уверен, что подобный позор на него никогда не падет? Все наши соединенные воедино штаты, все континенты, населенные человечеством, сливают свой голос в один, изобличая лживость такой мысли. А теперь, оставив в стороне все доводы и аргументы, поставим вопрос ребром: независимо от привходящих обстоятельств, посягает ли порка во флоте на неотъемлемое достоинство человека, покуситься на которое не имеет права ни один законодатель? Мы утверждаем, что да, мы утверждаем, что наказание это деспотично, что применяется оно без всякого разбора, что оно вопиющим образом противоречит духу наших демократических учреждений, более того, что в нем сохранился отпечаток худших времен варварской феодальной аристократии; словом, мы осуждаем его как с религиозной, так и с нравственной стороны как беззаконие во всех решительно случаях. Каковы бы ни были последствия его отмены, хотя бы даже нам пришлось расснастить наши военные корабли и наша незащищенная торговля пала жертвой морских разбойников, — грозный голос справедливости и человеколюбия требует незамедлительной его отмены, голос, который ни за что другое не примешь, требует отмены его сегодня же. Это не меркантильный вопрос большей или меньшей целесообразности, речь тут идет о том, чтó право и чтó неправо. И если хоть кто-нибудь, положа руку на сердце, заявит, что применять телесные наказания правильно, пусть этот человек хоть раз испытает удар плети по спине, и тогда вы услышите, как, извиваясь от боли, сей вероотступник призовет все семь небес в свидетели, что они неправильны. И ради бессмертного человеческого достоинства дай-то бог, чтобы каждый человек, утверждающий правильность этой ереси, был порот у трапа, покуда от нее не отречется. XXXVI В телесных наказаниях нет необходимости Но Белый Бушлат готов спуститься с высокого топа вечных принципов и сразиться с вами, коммодоры и командиры кораблей, на вашем же поле — шканцах — и вашим же собственным оружием. Оградив себя от плетей, вы готовы поклясться на Библии, что другим без них не прожить; вы божитесь, что без кошки о девяти хвостах надлежащей дисциплины на военном корабле не наведешь. Так вот, знайте, господа, и зарубите себе на носу, что в этом вы глубоко ошибаетесь. «Посылайте их к Коллингвуду, — говаривал Нельсон, — он их исправит». Таковы были слова знаменитого адмирала, когда офицеры докладывали ему, что у них на эскадре нет сладу с каким-нибудь матросом. «Посылайте их к Коллингвуду». А кто такой был Коллингвуд, который мог внушить им послушание, после того как этих смутьянов и в карцере морили и кошками стегали, но нисколько не исправили? Кем был адмирал Коллингвуд как исторический герой, скажет вам сама история; и в каком бы торжественном зале ни висели захваченные им при Трафальгаре [177] флаги, они не преминут зашелестеть при одном упоминании его имени. Но каким воспитателем был Коллингвуд на кораблях, коими он командовал, сказать, быть может, будет нелишне. Так вот, это был начальник, которому глубоко претили всякие телесные наказания; который, хоть и провел на море больше времени, чем кто-либо из тогдашних морских офицеров, долгие годы управлял своими людьми, ни разу не пустив в ход плети. Но, вероятно, эти его матросы были истинными святыми, если не нарушали дисциплины при столь мягком начальнике? Святыми? Ответьте вы, тюрьмы и дома призрения, которые во времена Коллингвуда были во всю глубь и ширь Великобритании очищены под метелку от всех преступников и нищих, чтобы поставить экипажи для флота его величества. Более того, это был период в истории Англии, когда ей приходилось использовать последние свои ресурсы, когда ее леса почти целиком пошли на постройку кораблей; когда британские вербовщики не только брали на абордаж в открытом море иностранные суда или умыкали матросов с иностранных пристаней, но нападали на собственных купцов в устье Темзы и даже на очаги прибрежных жителей; когда англичан сбивали с ног и увлекали на корабли, как гонят скот на бойню. И притом со всевозможной грубостью, способной довести до отчаянного сопротивления человека, вовсе не желающего, чтобы голову его подставляли под дула вражеских орудий. И в это-то время и этих-то людей Коллингвуд способен был усмирить, не тронув их и пальцем. Я знаю, про Коллингвуда говорили, что он-де начал с применения самых крутых мер, а потом правил своими матросами, пользуясь памятью, которую оставил по себе его террор, поскольку ему ничего не стоило этот террор возродить; что все это было прекрасно известно его матросам и этим, мол, и объясняется их хорошее поведение при мягком начальнике. Даже если бы это соответствовало действительности, как объяснить тот факт, что многие американские капитаны, начавшие с того, что применяли столь же суровые наказания, как и те, которые мог бы разрешить Коллингвуд, — как объяснить то, что они не смогли поддержать порядка на корабле без последующих экзекуций, хотя команда вполне отдавала себе отчет, какими жестокими средствами располагает командир корабля? В высшей степени примечательно то, в чем я имел случай несколько раз убедиться лично: на тех судах американского флота, где сильнее всего порют, приходится пороть и всего чаще. Но, кроме того, вообще невероятно, чтобы такими командами, которые были у Коллингвуда, состоящими из самых отчаянных головорезов и подонков тюрем, — невероятно, говорю я, чтобы людьми такого рода можно было управлять одним лишь напоминанием о плетях. Тут необходимо предположить наличие какого-то другого влияния, вероятнее всего — воздействие могучего ума и решительного, смелого духа на этот разношерстный сброд. Хорошо известно и то, что сам лорд Нельсон считал порку неправильной мерой воздействия, и это, заметим, когда убедился, какое немыслимое в наше время возмущение могут вызвать во флоте злоупотребления властей, возмущение, выросшее, к ужасу всей Англии, в Великий Норский мятеж [178] и на несколько недель угрожавшее самому существованию британского флота. Исследование наше мы можем углубить на двести лет назад, до эпохи Роберта Блейка [179], великого адмирала кромвелевской эпохи, когда вряд ли в его победоносных флотах существовала такая вещь, как наказание плетьми у трапа. И подобно тому как в этом вопросе мы не можем пройти дальше Блейка, так и в новейшей истории не можем продвинуться дальше нашего времени, когда коммодор Стоктон [180] во время недавней войны с Мексикой вовсе отказался от телесных наказаний на американской Тихоокеанской эскадре. Но если из трех знаменитых английских адмиралов один питал отвращение к порке, другой почти не прибегал к ней на своих кораблях, третьему же она, по всей вероятности, была совершенно неизвестна, а американский флотоводец чуть ли не в этом году смог поддержать в военное время добрую дисциплину на целой эскадре, не имея на кораблях ни единой кошки, как катастрофически после этого оказываются очернены все морские офицеры, отстаивающие необходимость телесных наказаний во флоте! Не может ускользнуть от рассудительного исследователя человечества, что стоящая у власти бездарность в присутствии подчиненных ей по положению лиц часто старается замаскировать свое ничтожество, напуская на себя надменно-суровый вид. Масштабы порки на американских военных кораблях во многих случаях прямо пропорциональны профессиональной и умственной беспомощности их командиров. В этих случаях закон, разрешающий телесные наказания, вкладывает плеть в руку дурака. В самых прискорбных случаях это так и происходило. Известно, что иные английские военные корабли попадали в руки неприятеля из-за неповиновения команды, вызванного безрассудной жестокостью их офицеров, так вооруженных законом, что они могли упражнять эту жестокость без всякого ограничения. Достаточно найдется примеров, когда матросы, завладев кораблями, как это было в случае «Гермионы» и «Данаи» [181], навеки избавлялись от возмутительных наказаний, налагаемых на них офицерами, принеся их в жертву своему гневу. Подобного рода события привлекли внимание английского общества. Но тема эта была слишком щекотливая, а правительство приложило все старания, чтобы она не стала предметом всеобщего обсуждения. Тем не менее, всякий раз когда она всплывала в частных беседах, устрашающие мятежи вместе с царившим тогда во флоте неповиновением были почти единогласно приписаны возмутительному институту порки. А необходимость последней, по общему мнению, непосредственно связывалась с насильной вербовкой такого множества недовольных. И в высоких сферах возникло мнение, что, если бы комплектование английского флота можно было осуществить, не прибегая к принудительным мерам, отпала бы и необходимость телесных наказаний. «Если мы упраздним принудительную вербовку, упразднение порки последует само собой». Так выражалось «Эдинбургское обозрение» позднее, в 1824 году. Итак, если необходимость телесных наказаний в британском военном флоте вызывалась исключительно системой принудительной вербовки, есть ли хоть тень смысла в перенесении этой варварской практики в американские условия, где в военный флот никогда насильно не вербовали? Правда, в течение долгого времени, когда насильная вербовка уже не применялась, телесные наказания в английском флоте оставались в силе и остаются в силе до настоящего дня. Но в вопросах такого рода Англия отнюдь не должна служить нам примером, разве что отрицательным. Да и законодателям не следовало бы подпадать под обаяние прецедентов и заключать, что раз порка продержалась так долго, следует думать, что некое положительное свойство ей все же присуще. Это неверно. Мир дошел до такой ступени развития, когда исходные точки надо искать в будущем, а не в прошлом. Прошлое отжило, и ему больше не воскреснуть; будущее наделено жизненной силой. Прошлое во многих отношениях является врагом человечества; будущее во всех отношениях наш друг. В прошлом не обретешь надежды; будущее одновременно и надежда и осуществление ее. Прошлое есть учебник тиранов; будущее — библия свободных. Те, кто исключительно руководствуются прошлым, подобны Лотовой жене [182], превратившейся в соляной столб, лишь только она оглянулась, и навеки потерявшей способность смотреть вперед… XXXVII Высшего сорта выдержанный портвейн из подвалов самого Нептуна Только что мы, приближаясь к тропикам, выбрались в зону хорошей погоды, как вся команда наша приведена была в необыкновенное возбуждение событием, взволновавшим немало любителей возлияний. Матрос на фор-марса-рее громко доложил, что видит восемь или десять темных предметов в трех румбах на скуле под ветром. — Под ветер на три румба! — крикнул капитан Кларет старшине-рулевому у штурвала. И вот, по простому повороту колеса из красного дерева наш боевой ковчег со всеми своими батареями, кладовыми и пятьюстами людей с их чемоданами, койками и провизией направился к неизвестным предметам с такой же легкостью, как мальчик кидается направо или налево, гоняясь за какой-нибудь бабочкой на лужайке. Затем матрос на фор-марса-рее объявил, что темные предметы не что иное, как большие бочки. В ту же минуту все марсовые напрягли свое зрение в безумной надежде, что их продолжительный гроговый пост наконец окончился и благодаря тому, что казалось чуть ли не чудом. Любопытно было то, что хотя содержимое бочек было неизвестно, все, по-видимому, были убеждены, что в них содержится предмет их вожделений. Убавили паруса, фрегат остановился, спустили катер с приказом отбуксировать флотилию бочек к борту. Вскоре пять приятного вида бочек покачивалось прямо под грот-русленем. За борт был спущен строп, и бочки подняли на борт. Это было зрелище, достойное Вакха и его поклонников. Каждая бочка была глубокого зеленого цвета и до того усеяна мелкими ракушками и уточками [183] и опутана водорослями, что потребовалось немало времени, прежде чем было обнаружено, где находится ее втулка; выглядели бочки почтенными морскими черепахами. Как долго они носились по волнам и подкидывались ими для умножения вкусовых достоинств их содержимого, сказать было трудно. Вернее всего их унесло в море в то время, когда их переправляли на берег или поднимали на борт какого-либо купеческого судна. К такому выводу мы пришли, увидев, что все они соединены между собой тросом, что издали придавало им сходство с длинным морским змеем. Они были спущены на батарейную палубу, куда призвали купора с его инструментом, между тем как толпу любопытных оттесняли часовые. — Втулками вверх и на лежнях! — воскликнул он в полном восторге, размахивая молотком и забойником. Когда бочку очистили от водорослей и ракушек, обнаружили, что к одной из втулок присосался какой-то плоский моллюск вроде калифорнийской ракушки [184]. Нет сомнения, слизняк этот избрал себе эту квартиру и заткнул своим телом щель лишь для того, чтобы лучше сохранить драгоценное содержимое бочки. У присутствующих перехватило дыхание, когда наконец бочку наклонили и подставили оловянную кружку под отверстие. Что потечет, соленая вода или вино? Но недоумение было вскоре разрешено благородной красной струей, наполнившей кружку. Лейтенант, назначенный снять пробу, громко и смачно чмокнул, объявив: — Портвейн! — Портвейн! — воскликнул Шалый Джек, — и никаких сомнений! — Но к удивлению, горю и ужасу матросов, со шканцев поступило приказание опустить незнакомцев в грот-люк. Распоряжение это вызвало, разумеется, всяческие нелестные замечания по адресу капитана, с благословения которого это было сделано. Следует здесь упомянуть, что на пути из Нью-Йорка «Неверсинк» заходил на Мадеру и там, как это часто бывает на военных кораблях, коммодор и командир корабля запаслись изрядным количеством вина для своего личного потребления и угощения иностранных гостей. И хотя коммодор был маленький сухонький человечек, опоражнивавший, надо думать, не так уж много стаканов, однако капитан Кларет был мужчина осанистый, с красным лицом. Его отец принимал участие в сражении под Брэндивайном [185], а брат командовал знаменитым фрегатом, названным «Брэндивайн» в память этого боя. Как бы то ни было, но наружность капитана Кларета красноречиво свидетельствовала о том, что и ему пришлось в честь памяти родителя одержать немало побед на всяких брэндивайнских полях сражений и участвовать во многих бескровных брэндивайнских схватках на море. Поэтому не без некоторого основания матросы распространялись о неблагородном поведении капитана Кларета, воспрепятствовавшего выполнению замыслов провидения, которое, если судить по этой счастливой случайности, склонно было разрешить их винный пост, в то время как он, капитан Кларет, пользуясь неистощимыми своими запасами, мог спокойно потягивать мадеру из графинчика. Впрочем, на следующий день все матросы были наэлектризованы, когда снова после столь долгого перерыва раздался знакомый раскат барабана, призывающий их опрокинуть чарку. С этого дня портвейн выдавался дважды в день, пока запасы его не иссякли. XXXVIII Капеллан и церковные службы на корабле Следующий день был воскресеньем, факт, засвидетельствованный календарем, хотя среди торговых моряков и ходит пословица, что в море воскресений не бывает. В море не бывает воскресений? Как бы не так! Нет воскресений в море! С таким же успехом вы могли бы сказать, что и в церквах воскресений не бывает; ибо разве корабль не построен по образцу и подобию церкви? Разве нет на нем трех шпилей — трех мачт — и подымающейся с гон-дека звонницы с колоколом? И разве не звонит самым веселым образом этот колокол по воскресным утрам, призывая команду на молитву? Во всяком случае, воскресенья на нашем фрегате соблюдались, и был у нас английский капеллан. Это был стройный мужчина средних лет, с учтивыми манерами и выражавшийся безупречно. Должен, однако, сказать, что из проповедей его команда извлекала мало пользы. В свое время он пил из мистического источника Платона, голову ему затуманили немцы, и к этому я должен прибавить, что Белый Бушлат самолично видел его с томом «Biographia Litteraria»[186] [187] Колриджа. Представьте себе этого витающего в облаках священника, стоящего на гон-деке за орудийным станком и говорящего пяти сотням просоленных грешников о психологическом явлении души и об онтологической необходимости [188] для каждого матроса спасать ее во что бы то ни стало. Он распространялся о заблуждениях древних философов, делал ученые намеки на Платонова «Федона» [189], изобличал безрассудства, содержащиеся в комментарии Симплициуса [190] на сочинение Аристотеля «De Caelo»[191] [192], противопоставив этому даровитому древнему язычнику вызывающий всеобщее восхищение трактат Тертуллиана «De Praescriptionibus Haereticorum»[193] [194], и закончил призывом на санскрите. С особой силой он обрушивался на гностиков [195] и марционитов [196] второго века нашей эры, но никогда даже самым отдаленным образом не касался типичных пороков девятнадцатого столетия, разительные примеры которых можно было обнаружить на нашем корабле. О пьянстве, драках, порке и притеснениях — всем том, что прямо или косвенно запрещается христианской догмой, — он никогда не обмолвился и словом. Дело в том, что перед ним сидели всемогущие коммодор и командир корабля; и вообще, если в монархии слушателем церкви является государство, не ожидайте в проповедях особенного евангельского благочестия. Этим и объясняется, что все речения нашего капеллана носили самый невинный характер и ни к чему не обязывали. Он не обладал мужеством Массильона [197], чтобы низвергать на слушающих его громы своей риторики, не считаясь с тем, что в храме присутствует сам Людовик Великий [198]. Не приходилось и капелланам, проповедовавшим на шканцах кораблей лорда Нельсона, когда-либо заикнуться о грешном Феликсе [199], о Далиле [200] и вообще говорить о справедливости, воздержании и грядущем возмездии, когда знаменитый адмирал со шпагой на поясе присутствовал на проповеди. Во время этих воскресных словоизлияний офицеры обычно сидели кружком вокруг капеллана и деловито сохраняли подобающую серьезность. В частности, наш коммодор особенно старался всем своим видом выразить, как много поучительного он черпает из проповеди; и не было на корабле матроса, который бы не считал, что коммодор, как самое значительное лицо из присутствующих, один только понимает мистические фразы, исходящие из уст капеллана. Из всех благородных лордов кают-компании этот духовный лорд вместе с казначеем находились в наибольшем фаворе у коммодора, и последний часто беседовал самым дружеским и доверительным образом с капелланом. И, если подумать немного, в этом нет ничего удивительного, когда мы видим, какую силу представляет союз трона и алтаря во всех деспотических правительствах. Обставлена наша судовая часовня была очень скудно. Сидеть нам было не на чем, кроме как на прибойниках и вымбовках, уложенных горизонтально на снарядных ящиках. Сидения эти были в высшей степени неудобны, столь же губительно действуя на наши брюки, как и на наше терпение, и послужили, без сомнения, немалым препятствием к обращению многих ценных душ. Сказать по правде, матросы в этих случаях оказываются не слишком благодарными слушателями и прибегают ко всем мыслимым мерам, чтобы уклониться от посещения часовни. Часто боцманматам приходилось гнать матросов слушать службу, прибегая к самым энергичным выражениям, как они это делали и по всякому другому поводу. — На молитву, чтоб вас..! На молитву, сукины дети, на молитву! К этому приглашению спасать свои души часто присоединял свой голос и капитан Кларет. А Джек Чейс по этому поводу, случалось, отпускал шутливое: «Ну, ну, ребята, поживей, пошли послушать, как наш капеллан станет толковать о его высокопревосходительстве адмирале Платоне и о коммодоре Сократе». Только однажды приглашение это встретило решительный отпор. Весьма серьезный, но до фанатизма набожный матрос, приписанный к запасному становому якорю, — о том, как он уединялся, чтобы помолиться, мы еще расскажем, — должным образом отдав честь, однажды почтительно обратился к командиру: — Сэр, я баптист [201], а капеллан принадлежит к епископальной церкви; он служит богу не так, как принято у нас; вера у нас разная, и совесть моя не позволяет мне считать его своим духовным отцом. Разрешите мне, сэр, не посещать службы на галф-деке. — Так вам и разрешат, сэр, не подчиняться корабельным законам! — надменно взглянул на него капитан. — Если вы будете уклоняться от воскресной утренней молитвы, пеняйте на себя — наказание вам известно. Согласно Своду законов военного времени, командир корабля был совершенно прав. Но если закон, требующий от американца присутствия на богослужении против его воли, есть закон, относящийся к утверждению церкви, тогда Свод законов в этом пункте противоречит американской конституции, гласящей: «Конгресс не должен издавать каких-либо законов, относящихся к утверждению религии или к свободе отправления культа». Но это лишь один из пунктов, в котором Свод законов противоречит основному закону нашей республики. Остальных мы коснемся позже. Побуждение, заставившее послать капелланов на корабли, не может не встретить самого горячего сочувствия со стороны каждого христианина. Но из этого не следует, что потому только, что на военных кораблях имеются капелланы, они при существующих порядках приносят много пользы. Сомнительно также, смогут ли они ее когда-либо принести и при любых других порядках? Как можно ожидать процветания религии мира в том дубовом замке, коим является корабль? Как можно требовать от капеллана, кафедрой которому служит сорокадвухфунтовая пушка, чтобы он обращал грешников в веру, требующую, чтобы ты подставлял правую щеку, если тебя ударят по левой? Как можно ожидать этого, если, согласно Статье ХLII Свода законов военного времени в том виде, в котором они фигурируют, сохраняя всю свою силу в Общем своде законов, «Правительством Соединенных Штатов будет выплачена премия (как офицерам, так и команде), равная 20 долларам, за каждое лицо на любом неприятельском корабле, потопленном или уничтоженном любым кораблем Соединенных Штатов», и когда в разделе VII этой же статьи при перечислении долей, приходящихся на каждого, предусмотрено, что корабельный капеллан получает две двадцатых от суммы, выплаченной за потопление и уничтожение кораблей, населенных человеческими существами? Как можно ожидать от священника, обеспеченного таким образом, что он сможет достаточно убедительно распространяться о преступности Иуды, за тридцать сребреников предавшего своего учителя? Хотя по судовым правилам на каждый матросский стол на «Неверсинке» приходилось по экземпляру библии, библии эти почти не удавалось видеть, за исключением воскресного утра, поскольку обычай требует, чтобы они демонстрировались артельными коками начальнику полиции, когда последний совершает свой обход по жилой палубе. В эти дни они обычно покоились на надраенной до блеска оловянной кружке, утвержденной на крышке ларя с хозяйственной посудой. И несмотря на все это, нередки случаи, когда прибегают к помощи матросов, полагаясь на их благочестие и готовность вложить свою лепту в богоугодные дела. Когда мы стояли в гавани, несколько раз, с ведома и благословения капеллана, среди команды пускали подписные листы то на постройку часовни для моряков в Китае, то на оплату распространителя брошюрок в Греции, то на создание фондов для Общества по колонизации Африки. Там, где командир корабля человек высоконравственный, он является гораздо лучшим капелланом для своей команды, чем любой священник. Примеры этому можно встретить на некоторых военных шлюпах и вооруженных бригах, где капеллан по штату не положен. Я знавал команду, которая была горячо привязана к своему командиру, действительно заслужившему ее любовь; на молитву их гнать не приходилось, а когда командир читал им англиканскую службу, они слушали так же усердно и благочестиво, как прихожане шотландской кирки. Все эта походило скорее на молитвы, произносимые в кругу семьи, где глава дома первый исповедуется перед создателем. Но лучших молитвенных комнат, нежели наши сердца, нам не найти, и мы можем принести себе много больше пользы сами, чем любой священник. XXXIX Фрегат в гавани. Шлюпки. Торжественная встреча коммодора В должное время мы достигли параллели Рио-де-Жанейро [202]. Когда мы подходили к берегу, туман рассеялся и знаменитая Сахарная Голова показалась над горизонтом. Наш бушприт был направлен прямо на нее. Еще немного и мы уже скользили к месту нашей якорной стоянки, между тем как оркестры различных находившихся в гавани судов приветствовали нас национальными гимнами, галантно салютуя кормовыми флагами. По части соблюдения этикета ничто не может сравниться с учтивостью судов всех наций, приветствующих своего собрата. Как известно, самыми вежливыми на свете людьми являются завзятые дуэлянты. В Рио мы простояли несколько недель, не спеша принимая запасы и исподволь готовясь к обратному пути. Но хотя Рио обладает одной из самых великолепных бухт в мире, хотя в самом городе имеется множество достопримечательностей, хотя немало можно было бы порассказать и о Сахарной Голове, и о Сигнальной горе, и об островке Люсиа, и об укрепленном Ilha das Cobras, или Змеином острове (правда, единственные анаконды и гадюки, которых можно найти в его арсеналах, — это пушки и пистолеты), и о Носе Лорда Вуда — величественной возвышенности, по уверению моряков, разительно похожей на орган обоняния его светлости, и о Praia do Flamingo — превосходном пляже, получившем свое название по ярко расцвеченным птицам, некогда обитавшим на этом месте, и о прелестной бухте Ботафого, которая, несмотря на свое название, ароматна, как и соседняя Ларанжейрас, или Апельсиновая долина, и о Зеленом холме Глория, на вершине которого возвышаются колокольни царственной церкви Nossa Senhora de Gloria, и о темно-сером Бенедиктинском монастыре неподалеку, и о чудесном месте для прогулок Passeio Publico, и о массивном многоэтажном акведуке Arcos de Carico, и об императорском дворце, и о садах императрицы, и об изящной церкви de Candelaria, и о позлащенном троне на колесах, запряженном восьмью лоснящимися мулами с серебряными колокольчиками, на котором его императорское величество совершает свои выезды из города в мавританскую виллу São Cristovão — да, хотя много можно было бы порассказать обо всем этом, однако, с вашего разрешения, мне придется от этого воздержаться и не отклоняться от избранной мною темы: Военный корабль как образ мира. Теперь посмотрим на «Неверсинк» под новым углом зрения. Со всеми своими батареями он спокойно стоит на якоре, окруженный английскими, французскими, голландскими, португальскими и бразильскими семидесятичетырехпушечными судами, стоит себе фертоинг в темно-зеленой воде под прикрытием продолговатой, напоминающей замок массы камня, Ilha das Cobras, каковая со своими орудийными портами и высокими флагштоками выглядит точь-в-точь военным кораблем, вставшим в проходе на мертвый якорь. Но что, собственно, представляет собой крепость на острове, как не защищенный зубцами оползень, оторвавшийся от какого-нибудь Гибралтара или Квебека? А чем является сухопутная крепость, как не несколькими палубами линейного корабля, перенесенными на сушу? Что крепость, что военный корабль — все они, как царь Давид [203], воители с юных лет. А теперь полюбуйтесь «Неверсинком» на якоре. Он во многих отношениях сильно отличается от того корабля, который мы знали в море. Да и распорядок дня на нем теперь иной. В море матросам всегда хватает работы, и там меньше искушений нарушать закон. Между тем как в порту, если только они не заняты какой-нибудь особой работой, они ведут самый праздный образ жизни, осаждаемые всеми соблазнами берега, хотя, возможно, им так и не придется на него ступить. Если только вы не принадлежите к команде одной из многочисленных шлюпок, которые в гавани непрерывно снуют между военным кораблем и берегом, вам приходится самостоятельно придумывать себе развлечения. Сутками вам, возможно, не придется и пальцем пошевелить, ибо хотя в торговом флоте командование всегда старается что-нибудь измыслить, чтобы занять тем или иным делом команду, но ни у какого старшего офицера не достанет изобретательности, чтобы найти занятие для пятисот человек, когда нет ничего определенного, к чему бы их можно было пристроить. А уж кстати, раз речь зашла о многочисленных шлюпках, сообщающихся с берегом, можно кое-что добавить к тому, что было сказано о них выше. На нашем фрегате была одна очень большая шлюпка, размерами чуть ли не с малый шлюп, носившая название барказа и использовавшаяся для перевозки дров, воды и прочих громоздких грузов. Кроме барказа на корабле было еще четыре шлюпки, размеры коих уменьшались в арифметической прогрессии. Самая большая шлюпка шла под номером первым, за ней следовала вторая, а затем третья и четвертая. На «Неверсинке» была еще коммодорская баржа, командирская шлюпка и ялик с командой из юнг. Все эти шлюпки, за исключением ялика, имели постоянные команды, подчинявшиеся своему старшине — унтер-офицеру, получавшему несколько большее жалование, чем гребцы. К барказу были приписаны пожилые баковые тритоны, не слишком заботившиеся об изяществе своего туалета, между тем как на других шлюпках, использовавшихся для менее прозаических надобностей, гребли по большей части молодые люди, питавшие склонность к щегольству. Офицеры особенно заботятся о том, чтобы на барже коммодора и командирской шлюпке использовались гребцы наиболее приличного вида, делающие честь своей родине и внешностью своей способные радовать глаз начальства, в то время как его свозят на берег и оно спокойно восседает на кормовом сидении. Некоторые матросы очень стремятся попасть на эти шлюпки и за честь почитают быть гребцами на коммодорской барже; иные же, напротив, ничего в этом особенного не видят и такого отличия не жаждут. На второй день после нашего прихода в Рио один из гребцов капитанской шлюпки заболел, и, к моему немалому огорчению, на его место назначили меня. — Ну, Белый Бушлат, облачайся в белое — такая сегодня форма, тебя на командирскую шлюпку определили, ни пуха, ни пера! Так я впервые узнал о своем назначении; вскоре меня об этом уведомили уже официально. Я уже готов был идти к старшему офицеру и сослаться на скудость своего обмундирования, совершенно лишавшую меня возможности занимать столь важный пост, как последовал вызов команды шлюпки, и мне не оставалось ничего иного, как облачиться в чистую тельняшку, которую любезно уступил мне однокашник, и вскоре я уже греб на шлюпке его светлости командира корабля, отправившегося с визитом на семидесятичетырехпушечный английский корабль. В то время как мы неслись по волнам, старшина вдруг воскликнул: «Суши весла!», и по команде его все весла повисли в воздухе, между тем как коммодорская баржа с этим высоким должностным лицом торжественно прошла мимо. При виде его капитан Кларет снял свою треуголку и отвесил ему низкий поклон, а наша шлюпка застыла на месте. Баржа, однако, не остановилась, и коммодор лишь небрежно ответил на подобострастное приветствие командира. Не успели мы как следует приняться за греблю, как команда «Суши весла!» раздалась опять, но теперь уже не для нас, а для шлюпки № 2 с одним из лейтенантов. На этот раз честь воздавалась капитану Кларету. Шлюпка лейтенанта остановилась, он снял свой головной убор, между тем как капитан лишь слегка кивнул, а мы продолжали грести. Морской этикет весьма смахивает на этикет Великой Порты [204] в Константинополе, где Великий визирь, омыв султанские ноги, вымещает свое унижение на эмире, оказывающем ему ту же услугу. Когда мы прибыли на английский корабль, командиру нашему были оказаны обычные почести, а шлюпочную команду отвели вниз и по распоряжению вахтенного офицера гостеприимно угостили выпивкой. Вскоре после этого для английской команды была пробита боевая тревога, и ряд откормленных говядиной дюжих британцев выстроился на гон-деке у своих орудий. Они поразили меня своим видом, столь непохожим на вид наших матросов с «Неверсинка». Когда боевая тревога игралась у нас, выстроившаяся команда выглядела довольно неказисто. Впрочем, я нисколько не сомневался, что, случись рукопашный бой, эти ребята с лошадиными челюстями и впалыми щеками выказали бы себя быстрыми и гибкими дамаскскими клинками, между тем как британцы оказались бы в роли массивных мечей. У каждого в памяти история о том, как Саладин [205] и Ричард [206] сравнивали достоинства своих мечей и как доблестный Ричард перерубил своим наковальню или что-то столь же увесистое, между тем как Саладин изящным движением рассек пополам подушку; так что оба монарха оказались одинаково преуспевшими — каждый в своем роде, — хотя сравнение мое с патриотической точки зрения не вполне удовлетворительно, ибо в конце концов победителем оказался Ричард, разгромивший армии Саладина. На английском корабле оказался, между прочим, лорд, младший сын какого-то графа, как мне сказали. Вид у него был самый аристократический. Мне случилось оказаться рядом с ним, когда он задал какой-то вопрос ирландцу — командиру орудия; надо было видеть его взгляд, когда тот по ошибке сказал ему сэр. Матрос тотчас стал лихорадочно прикладывать руку к головному убору и вымолвил: «Простите, ваше сиятельство, я хотел сказать милорд, сэр!».

The script ran 0.04 seconds.