Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джек Керуак - В дороге [1951]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман «На дороге», принесший автору всемирную славу. Внешне простая история путешествий повествователя Сала Парадайза (прототипом которого послужил сам писатель) и его друга Дина Мориарти по американским и мексиканским трассам стала культовой книгой и жизненной моделью для нескольких поколений. Критики сравнивали роман Керуака с Библией и поэмами Гомера. До сих пор «На дороге» неизменно входит во все списки важнейших произведений англоязычных авторов ХХ века.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

– Видишь палец на ноге? – спросил он, разгоняясь до восьмидесяти и обгоняя буквально каждого, кто был на трассе. – Посмотри. – Палец был весь замотан бинтами. – Мне его только сегодня утром ампутировали. Эти сволочи хотели, чтобы я остался в больнице. Я собрал сумку и утек. Подумаешь, палец. – Да, в самом деле, сказал я себе, теперь уж смотри в оба, – и мы погнали дальше. Таких придурков за рулем я больше ни разу не видел. Он доехал до Трэйси почти моментально. Трэйси – железнодорожный городок; сцепщики сурово жуют в столовках прямо у путей. По всей долине воют локомотивы. Неторопливо опускается красное солнце. У меня перед глазами проносились всякие волшебные названия этой долины – Мантека, Мадера, остальные. Вскоре начало смеркаться – лиловые виноградные сумерки над длинными бахчами и мандариновыми рощами; солнце – цвета давленого винограда, исполосованное винно-красным, поля – цвета любви и испанских тайн. Я высунул голову в окно и глубоко вдыхал пряный воздух. Этот миг был прекраснейшим из всех. Псих, что меня вез, работал сцепщиком на Южной Тихоокеанской и жил во Фресно; отец у него тоже был сцепщик. Он потерял палец в оклендском депо, переводя стрелку, – я так и не понял, как именно. Он привез меня в оживленный Фресно и высадил где-то на южной стороне города. Я заскочил выпить кока-колы в гастрономчик у железной дороги – и тут в одном из красных товарных вагонов мимо проехал такой меланхоличный молодой армянин, и как раз в этот момент взвыл локомотив, и я сказал себе: да, да, это городок Сарояна. Мне надо было на юг; я выбрался на дорогу. Меня подобрал человек в совсем новом пикапе. Он был из Лаббока, Техас, торговал автоприцепами. – Хочешь купить трейлер, а? – спросил он. – Когда надо, разыщи меня. – Он рассказывал мне истории о своем отце в Лаббоке. – Однажды вечером папаша мой оставил всю дневную выручку сверху на сейфе – ну, наглухо забыл запереть и опечатать. Ну и вот – ночью забрался к нам вор с ацетиленовой горелкой и всеми делами, вскрыл сейф, пошарил в бумагах, опрокинул несколько стульев и свалил. А эта тыща долларов лежала у него перед самым носом, на сейфе – что ты по этому поводу скажешь, а? Он высадал меня южнее Бейкерсфилда, и тут-то начались все мои приключения. Похолодало. Я натянул на себя неуклюжий армейский дождевик, который купил за трешку в Окленде; на дороге было зябко. Я стоял перед довольно вычурным мотелем в испанском стиле, который весь был освещен, точно ювелирная витрина. Машины проносились мимо в сторону Л.А. Я неистово махал руками. Было слишком холодно. Я простоял там до самой полночи, ровным счетом два часа, матерился и клял все на свете. Снова как в Стюарте, Айова. Ничего больше не оставалось, как пойти и истратить чуть больше двух долларов на автобус, чтобы проехать оставшиеся мили до Лос-Анжелеса. По шоссе я снова дошел до Бейкерсфилда, нашел автостанцию и сел на скамейку. Я уже купил себе билет и теперь ждал лос-анжелесского автобуса, когда совершенно неожиданно заметил в своем поле зрения милейшую малышку – мексиканочку в брючках. Она приехала в одном из тех автобусов, что только что подошли с громкими вздохами пневматических тормозов и теперь высаживали пассажиров. Ее груди выстулали вперед смело и без стеснения; ее изящные бедра выглядели восхитительно; ее волосы были длинны и глянцево черны; а в синих глазищах изнутри проглядывала робость. Как хотел бы я оказаться в ее автобусе! В сердце мне кольнуло болью – так бывало всякий раз, когда я видел, как девушка, которую я полюбил, едет в другую сторону в этом слишком большом для нас мире. Объявили автобус на Лос-Анжелес. Я взял сумку и пошел на посадку – и кто же сидит там в полном одиночестве, как не моя молоденькая мексиканка! Я шлепнулся прямо напротив нее и сразу же начал строить планы захвата. Я был так одинок, так печален, я так устал, так продрог, я был так сломлен, так разбит, что собрал воедино все свое мужество, которое необходимо для того, чтобы подойти к незнакомой девушке, – и начал действовать. Но даже решившись, я еще минут пять, так сказать, трясся в темноте, а автобус тем временем уже покатил по дороге. Ну, давай, давай же, а то так и подохнешь! Придурок чертов, да заговори же с нею! Что это с тобой? Неужели ты сам себе еще на осточертел? И прежде, чем понять, что это я такое делаю, я наклонился к ней через проход (а она пыталась заснуть на сиденье) и спросил: – Мисс, не хотите ли подложить под голову мой плащ вместо подушки? Она посмотрела на меня, улыбнулась и ответила: – Нет, большое спасибо. Весь дрожа, я снова откинулся на спинку; зажег окурок. Подождал, пока она снова не посмотрит на меня, не бросит на меня тот единственный печальный взглядик любви, – и тогда я снова встал и склонился над ней: – Можно мне сесть рядом с вами, мисс? – Если хотите. Я хотел. – Куда вы едете? – Эл-Эй. – Мне очень понравилось, как она это произнесла – «Эл-Эй». Мне вообще очень нравится, как все здесь на Побережье произносят «Эл-Эй»: он остается их единственным золотым городом, когда всё остальное уже сказано и сделано. – Так и я туда же еду! – воскликнул я. – Я очень рад, что вы позволили мне сесть с вами рядом, мне было очень одиноко, и я много путешествовал. – И мы принялись рассказывать друг другу о себе. Ее история была такова: у нее муж и ребенок. Муж ее побил, поэтому она от него ушла, а живут они в Сабинале, южнее Фресно, и теперь она едет в Л.А. пожить пока у сестры. Своего маленького сына она оставила у родителей – те работают на сборе винограда и живут в хижине прямо на виноградниках. Сейчас ей больше ничего не оставалось, как в мыслях возвращаться все к тому же и злиться. Мне очень хотелось просто немедленно обхватить ее руками. Мы всё говорили и говорили. Она сказала, что ей очень нравится со мною разговаривать. Довольно скоро она призналась, как ей хотелось бы тоже поехать в Нью-Йорк. – Так, может быть, и поедем! – рассмеялся я. Автобус со стоном карабкался к перевалу Грэнвилл, а потом мы летели вниз, в гигантские каракули света. Не приходя ни к какому особенному соглашению, мы уже держались за руки, и точно так же – немо, прекрасно и чисто – было решено, что когда у меня будет номер в лос-анжелесской гостинице, она останется рядом со мною. Всё во мне к ней так и тянулось: я склонил голову в ее прекрасные волосы. Ее маленькие плечи сводили меня с ума: я все обнимал и обнимал ее. И ей это нравилось. – Люблю, люблю, – шептала она, закрывая глаза. Я обещал ей прекрасную любовь. Я весь прямо трясся над нею. Истории наши были уже рассказаны; мы погрузились в молчание и сладкие предвкушения. Все случилось вот так просто. Забирайте себе всех ваших персиков, бетти, мэрилу, рит, камилл и инесс до единой: вот моя девушка, вот девичья душа как раз для меня; я ей об этом так и сказал. Она призналась, что видела, как я наблюдал за нею на автостанции: – Я еще подумала: какая милый студентик из колледжа. – О, так я и есть студентик из колледжа! – заверил ее я. Автобус въехал в Голливуд. Серой, грязной зарей, похожей на ту, когда Джоэл МакКри встретился с Вероникой Лейк в столовой, в картине «Странствия Салливана», она спала у меня на коленях. Я жадно глядел в окно: оштукатуренные дома, пальмы, дорожные закусочные, все это безумие, эта обтрепанная обетованная земля, фантастический конец Америки. Мы слезли с автобуса на Мэйн-стрит, ничем не отличавшейся от тех главных улиц, где слазишь с автобуса в Канзас-Сити, Чикаго или Бостоне – тот же красный кирпич вокруг, грязно, шляются какие-то субъекты, в безнадежном утреннем свете скрежещут трамваи, блядский запах большого города. И тут у меня поехала крыша – сам не знаю, почему. Мне начали мерещиться идиотские, параноидальные видения, что Тереза, или Терри – так ее звали – просто маленькая шлюшка, которая работает по автобусам, выманивая у честных парней их башли, назначая им свидания в Л.А., как это сделали мы, сначала приводя сосунка в забегаловку, где поджидает ее сутенер, а потом – в заранее намеченную гостиницу, куда имеет доступ и он, со своим пистолетом или что там у него еще есть. Я никогда ей в этом не признался. Мы завтракали, а сутенер продолжал наблюдать за нами; мне чудилось, что Терри тайно строит ему глазки. Я устал и чувствовал себя чужим и оторванным в далеком, отвратительном месте. Придурь ужаса овладела моими мыслями и повлекла за собою мелочные и дешевые поступки. – Ты знаешь того парня? – спросил я. – Какого парня ты имеешь в виду, ми-лый? – Я не стал развивать тему дальше. Все, что она делала, она делала замедленно и подвешенно; ела она долго: медленно жевала, глядя прямо перед собой, курила сигарету, болтала со мной, а я сидел как измочаленное привидение, подозревая, что каждое ее движение – только затем, чтобы оттянуть время. Все это было приступом болезни. Я весь взмок, пока мы, взявшись за руки, шли по улице. В первой же гостинице, куда мы зашли, была свободная комната, и прежде, чем я понял, что делаю, я уже запирал за собой дверь, а Терри сидела на кровати и снимала туфли. Я вяло ее поцеловал. Ей этого лучше не знать. Чтобы успокоить нервы, я знал, нам понадобится виски – особенно мне. Я выскочил на улицу и суматошно обежал чуть ли не дюжину кварталов, пока не нашел пинту виски в газетном киоске. Примчался обратно, весь – сама энергия. Терри была в ванной, красилась. Я налил в стакан для воды, и мы оба сделали по хорошему глотку. О, это было и сладко, и восхитительно, и стоило всего моего столь безрадостного путешествия. Стоя у нее за спиной, я тоже глядел в зеркало, и мы вот так танцевали с нею прямо в ванной. Я начал рассказывать ей о своих друзьях на Востоке: – Ты должна познакомиться с одной замечательной девчонкой, которую я знаю, ее зовут Дори. Она шести футов росту и рыжая. Если ты приедешь в Нью-Йорк, она покажет тебе, где найти работу. – А кто она, эта твоя рыжая шести футов росту? – с подозрением спросила Терри. – Зачем ты мне о ней рассказываешь? – Своей простой душой она не могла постичь моей радостной нервной болтовни. Я оставил эту тему. По-прежнему сидя в ванной, она начала пьянеть. – Пойдем ляжем? – настаивал я. – Шести футов росту и рыжая, а? А я-то думала, ты миленький студентик, я видела на тебе этот красивый свитер, и я сказала себе: хм-м, какой славный, а? Нет! Нет! И еще раз нет! Ты, должно быть, такой же подлец и сутенер, как и все они! – Господи, да о чем ты говоришь? – Не стой тут и не говори мне, что эта твоя рыжая шести футов – не мадам, потому что я узнаю мадам, стоит лишь мне услышать о ней, а ты, ты – ты такой же подлец и сутенер, как и все, кого я встречаю, все, все – сутенеры. – Послушай, Терри, я не сутенер. Клянусь тебе на Библии, я не сутенер. Чего ради мне быть сутенером? Меня интересуешь только ты. – А я-то все время думала: вот, встретила такого славного парня. Я-то была так рада, я просто обнимала себя от радости и говорила себе: хм-м, настоящий славный парень, а вовсе никакой и не сутенер. – Терри, – умолял я ее всей своей душою. – Пожалуйста, выслушай меня и пойми: я не сутенер. – Всего какой-то час назад я думал, что это она – шлюха. Как же это было печально. Два наших разума, каждый со своим собственным запасцем безумия, разошлись в разные стороны. О, жуткая жизнь, как я стенал и умолял, а потом рассвирепел и понял что все это время умолял тупую мексиканскую девку, о чем ей и сообщил; и прежде, чем это понять, я поднял с пола ее красные лодочки, швырнул их об дверь ванной и велел ей убираться. – Давай, вали отсюда! – Я усну и забуду об этом; у меня – своя жизнь, навсегда своя собственная тоскливая и истрепанная жизнь. В ванной наступило мертвое молчаяне. Я разделся и улегся в постель. Терри вышла со слезами раскаянья на глазах. В ее простеньком и смешном умишке было раз навсегда установлено, что сутенеры не швыряются женскими туфлями в двери и не велят женщине убираться вон. В почтительном и сладком молчании она сняла с себя всю одежду, и ее крохотное тельце скользнуло ко мне под простыни. Оно было смуглым, как виноградинка. Я увидел ее бедный живот – там, где бежал шрам от кесарева сечения; ее бедра были так узки, что она не могла принести ребенка без того, чтобы ее не взрезали. Ножки ее были как палочки. Росту – чуть больше четырех футов. Я любил ее в сладости этого усталого утра. Потом, словно два утомленных ангела, забытых где-то на полке Лос-Анжелеса, обретя вдвоем самое близкое и самое восхитительное в жизни, мы заснули и проспали чуть ли не до самого вечера. 13 Хорошо ли, плохо ли, но следующие пятнадцать дней мы были вместе. Проснувшись, мы решили ехать стопом в Нью-Йорк; в городе она должна была быть моей девчонкой. Я уже предвидел жуткие сложности с Дином, Мэрилу и всеми остальными – новое время. Новый сезон. Только сначала надо было поработать, чтобы хватило на поездку. Терри же была целиком и полностью за то, чтобы ехать немедленно, имея в кармане лишь те двадцать долларов, что оставались у меня. Мне это не нравилось. И, как последний дурак, я ломал над этой проблемой голову еще два дня, и пока мы по барам и кафетериям читали объявления о найме в диких лос-анжелесских газетах, которых я раньше никогда в жизни не видел, моя двадцатка ссохлась до чуть больше десятки. В нашем маленьком гостиничном номере мы были очень счастливы. Посреди ночи я поднимался, поскольку не мог спать, укрывал голое смуглое плечико моей малышки и изучал лос-анжелесскую ночь. Что это были за ночи – жестокие, жаркие, с воем сирен! Прямо через дорогу произошла какая-то заварушка. Захудалая развалина – старые меблированные комнаты – стала местом действия некой трагедии. Внизу подъехала патрульная машина, и легавые допрашивали какого-то седого старика. Изнутри доносились рыдания. Мне было слышно все – вплоть до гудения неоновой рекламы нашей гостиницы. Никогда в жизни мне не было так грустно. Л.А – самый одинокий и самый жестокий из американских городов; в Нью-Йорке становится неимоверне холодно зимой, но кое-где, в некоторых улочках можно поймать ощущение какого-то сомнительного товарищества. Лос-Анжелес же – просто джунгли. Южная часть Мэйн-Стрит, где мы с Терри прогуливались, жуя горячие бутерброды, была фантастическим карнавалом огней и дикости. Фараоны в сапогах задерживали людей практически на каждом углу. Самые битовые персонажи страны тусовались по тротуарам – и все это под такими мягкими звездами Южной Калифорнии, которые теряются в буром ореоле того гигантского бивуака посреди пустыни, который и есть, на самом деле, Л.А. В воздухе витал аромат чая, травы, в смысле – марихуаны, вместе с запахами пива и бобов с чили. Роскошные дикие звуки бопа плыли из пивных: они мешались со всяческими ковбойскими песнями и буги-вуги в попурри американской ночи. Каждый человек был похож на Хассела. Мимо, хохоча, проходили дикого вида негры в боповых шапочках и с козлиными бородками; за ними – длинноволосые, битые жизнью хипстеры прямиком с Трассы 66 из Нью-Йорка; за ними – старые пустынные крысы с мешками в руках, направлявшиеся к садовым скамейкам на Плазе; за ними – методистские священники с расползающимися локтями на рукавах и случайный святой «от природы» в сандалиях и с бородищей. Мне хотелось познакомиться с ними всеми, поговорить с каждым, но нам с Терри было слишком некогда, мы старались свести концы с концами. Мы поехали в Голливуд и попытались устроиться в аптеку на Сансете или на Вайне. Вот это был уголок! Огромные семьи откуда-нибудь из глубинки вылезали из своих колымаг и стояли на тротуарах, вертя головами во все стороны, чтобы углядеть какую-нибудь кинозвезду, а кинозвезды все не появлялись. Когда мимо проезжал лимузин, они жадно кидались к обочине и пригибались, пытаясь заглянуть внутрь: внутри сидел какой-нибудь типчик в темных очках с блондинкой, увешанной драгоценностями: – Дон Амеш! Дон Амеш! – Нет, Джордж Мёрфи! Джордж Мёрфи! – Они толклись по всей округе, разглядывая друг друга. Симпатичные гомики, приехавшие в Голливуд, чтобы стать ковбоями, приглаживали себе лбы смоченними слюной самодовольными пальчиками. По улицам в брючках рассекали самые убойные в мире девочки: они приезжали попасть в кинозвездочки, а попадали в дорожные забегаловки. Мы с Терри пытались найти себе работу в таких забегаловках. Нигде ни фига не получалось. Голливуд-Бульвар был одной сплошной вопящей лихорадкой автомобилей; по меньшей мере, раз в минуту происходила маленькая авария; все рвались вперёд, к самой дальней пальме – а за нею лежала пустыня и ничего не было. Голливудские «сэмы»[6] стояли перед шикарными ресторанами и ругались с клиентами точно так же, как и нью-йоркские на Джейкобз-Биче, только здесь на них были легкие костюмы, да разговаривали они похабнее. Сотрясаясь, мимо трусили высокие, худые проповедники, похожие на трупы. Толстые тетки, вопя, бежали через весь бульвар занять очередь на викторину. Я видел, как Джерри Колонна покупает себе машину в «Бьюик Моторз»: он стоял внутри, за огромной стеклянной панелью, пощипывая усики. Мы с Терри ели в центре города, в кафетерии, декорированном под грот: везде торчали металлические сиськи и здоровенные безличные каменные ягодицы, принадлежавшие божествам и мыльному Нептуну. Люди там прискорбно вкушали, сидя вокруг водопадов, с лицами, зелеными от морской тоски. Все легавые в Лос-Анжелесе походили на привлекательных жиголо; было очевидно, что они тоже приехали в Л.А. сниматься в кино. Сюда все приезжали сниматься в кино – и даже я. Наконец, нам с Терри пришлось искать работу на южной Мэйн-Стрит среди битых приказчиков и посудомоек, которые не стеснялись этой своей битости, и даже там ни шиша не выходило. У нас еще оставалась моя десятка. – Слушай, я заберу одежду у сестренки, и поедем в Нью-Йорк, – сказала Терри. – Ну, давай же. Поехали. «Если ты не можешь буги, то я научу тебя». – Это была ее песенка, которую она все время напевала. Мы быстро поехали к ее сестре, жившей в одной из мексиканских хижин, построенных из щепок где-то за Аламеда-Авеню. Я остался ждать в темном тупичке на задах кухонь, потому что сестра не должна была меня видеть. Бегали собаки. Эти крысиные тупички освещались маленькими лампочками. Я слышал, как Терри спорит с сестрой в мягкой, теплой ночи. Я был готов ко всему. Терри вышла и повела меня за руку к Сентрал-Авеню – главному променаду цветных районов Л.А. Что это за дикое место – с притончиками-курятниками, в которые едва помешается музыкальный автомат, а из автомата этого не вылетает ничего, кроме блюза, бопа и джампа. Мы поднялись по грязной лестнице жилого дома, и вошли в комнату подружки Терри Маргарины – та должна была Терри юбку и пару туфель. Маргарина оказалась миленькой мулаткой, ее муж был черным как смоль и добрым. Он сразу вышел купить пинту виски, чтобы принять меня в доме как следует. Я попытался внести свою долю деньгами, но он отказался. У них было двое маленьких детей. Пацанята прыгали на постели – это была их детская. Они обхватили меня своими ручонками и с изумлением разглядывали. Дикая гудящая ночь Сентрал-Авеню – ночь как у Хэмпа в «Аварии на Сентрал-Авеню» – выла и грохотала за окном. Пели на лестничных клетках, пели из окон, хоть провались все в тартарары. Терри забрала свою одежду, и мы попрощались. Потом спустились в один из курятников и стали крутить пластинки в автомате. Парочка черных субъектов пошептала мне на ушко по части чая. Доллар. Я сказал: ладно, тащите. Вошел связной и поманил за собою в подвальный туалет, посреди которого я встал, как олух, а он сказал: – Подбирай, чувак, подбирай. – Чего подбирать? – спросил я. Он уже взял мой доллар. Он боялся показать мне на пол. Куда там пол – голый фундамент. Там лежало что-то похожее на маленькую коричневую какашку. Он был до идиотизма осторожен. – Надо самому о себе заботиться, последнюю неделю стало совсем не клево. – Я подобрал какашку, которая оказалась сигареткой из коричневой бумаги, вернулся к Терри, и мы отчалили балдеть в свой номер. Ничего не вышло. Внутри был табак «Булл Дурэм». Я пожалел, что так сглупил со своими деньгами. Нам с Терри надо было абсолютно, окончательно и бесповоротно решить, что делать. И мы решили ехать стопом в Нью-Йорк на оставшиеся деньги. В тот вечер она взяла пятерку у сестры. У нас было долларов тринадцать или чуть меньше, поэтому прежде, чем настало время платить за комнату за тот день, мы собрались и на красной машине отъехали в Аркадию, штат Калифорния, где под снежными шапками гор находится ипподром Санта-Анита. Была уже ночь. Мы направлялись вглубь Американского Континента. Держась за руки, мы прошли несколько миль по дороге, чтобы выбраться из населенного района. Был субботний вечер. Мы стояли под фонарем и голосовали, как вдруг мимо с ревом понеслись машины, полные молодых пацанов, с развевающимися лентами и вымпелами. – Йяаа! Йяаа! Мы победили! Победили! – орали они все. Затем оборжали нас, злорадствуя над тем, что парень стоит с девчонкой на дороге. Промчались десятки таких машин, полных молодых рож и молодых глоток, как говорится. Я ненавидел каждого из них в отдельности. Да кто они такие, чтобы ржать над людьми на дороге только потому, что сами они – молодые скоты-старшеклассники, а их родители по воскресеньям за обедом вгрызаются в ростбиф? Кто они такие, чтобы насмехаться над девушкой, невольно попавшей в нехорошие обстоятельства с человеком, который жаждет возлюбить? Мы не обратили на них внимания. И никто благословенный нас не подбросил. Пришлось пешком вернуться в город, а хуже всего – то, что нам нужно было выпить кофе, и мы, к несчастью, пошли в единственное место, которое было открыто, – в школьную стекляшку, и все эти пацаны сидели там и, конечно, узнали нас. Теперь уже они увилели, что Терри – мексиканка, дикая кошка-пачуко, а ее парень – и того хуже. Гордо задрав свой миленький носик, она выскочила оттуда, и мы пошли с нею бродить в темноте вдоль придорожных канав. Я нес сумки. Мы выдыхали пар в холодный ночной воздух. В конце концов я решил с нею спрятаться от мира еще на одну ночь, и черт с ним, с этим утром. Мы зашли во двор мотеля и где-то за четыре доллара купили себе удобный маленький номер – душ, полотенца, радио на стенке и все дела. Мы крепко прижимались друг к дружке. Мы вели долгие серьезные разговоры, принимали ванну и обсуждали разные веши сначала при свете, а потом – без. По ходу дела что-то доказывалось, я ее в чем-то убеждал, она это принимала, и в темноте мы заключили пакт, запыхавшиеся, а потом – умиротворенные, как ягнята. Наутро мы дерзко взялись за претворение своего нового плана. Мы должны были сесть в автобус, доехать до Бейкерсфилда и устроиться на сбор винограда. Проведя вот так несколько недель, мы направимся в Нью-Йорк как полагается – автобусом. Это был чудесный день – наша с Терри поездка в Бейкерсфилд: мы сидели, расслабленно откинувшись на спинки кресел, болтали, смотрели, как мимо проплывают разные местности, и ни о чем не волновались. Приехали в Бейкерсфилд мы ближе к вечеру. План был такой: навестить каждого фруктового оптовика в городе. Терри сказала, что мы сможем жить в палатках прямо на месте. Мысль о том, чтобы жить в палатке и собирать виноград прохладным калифорнийским утром, зацепила меня как надо. Но такой работы не было, а было много суеты: все предлагали нам бессчетные наколки, а работа так и не появилась. Тем не менее, мы поели в китайской закусочной и, подкрепившись, снова принялись за поиски. Через рельсы узкоколейки мы перешли в мексиканский городок. Терри тараторила со своими собратьями – спрашивала про работу. Уже настала ночь, и улица городка превратилась в одну сияющую светом лампочку: киношки, фруктовые ларьки, грошовые аркады, мелочные лавки и сотни припаркованных ветхих грузовиков и заляпанных грязью драндулетов. Мексиканские сборщики фруктов целыми семьями бродили по улице, жуя кукурузные хлопья. Терри беседовала со всеми. Я начинал терять надежду. Мне – да и Терри – нужно было выпить, и за тридцать пять центов мы купили кварту калифорнийского портвейна и пошли к железной дороге на товарный двор. Нашли место, где хобо насобирали ящиков, чтобы сидеть вокруг костра. Мы уселись там и стали пить вино. Слева стояли товарные вагоны, понурые и закопченно-красные под луной, прямо перед нами – огни и аэропортовский пунктир улиц собственно Бейкерсфилда; а справа – громаднейшая алюминиевая коробка склада. Ах, какая была прекрасная ночь, теплая ночь – ночь как раз для того, чтобы пить вино, мечтательно-лунная ночь; ночь, чтобы обниматься с девчонкой, болтать, плеваться и держать курс к седьмому небу. Что мы и делали. Она была пьющей дурочкой, не отставала от меня, обошла меня и продолжала болтать до полуночи. Мы так и не сдвинулись никуда с этих ящиков. Время от времени мимо проходили бичи, мексиканские мамаши с детишками, подъехал патрульный «воронок», из него вышел поссать коп, но в основном мы оставались одни и сливались душами все сильнее и сильнее – до тех пор, пока сказать друг другу «прощай» вообще не стало ужасно трудно. В полночь мы поднялись и поплелись к шоссе. У Терри возникла новая идея: мы доедем стопом до Сабиналя, ее родного городка, и поселимся там в гараже у ее брата. Со мной там все будет нормально. На дороге я заставил Терри сесть на мою сумку, чтобы она была похожа на женщину, с которой что-то случилось, и сразу же перед нами остановился грузовик, к которому мы подбежали, торжествующе гогоча. Человек оказался хорошим; грузовик – плохим. Он ревел и медленно карабкался вверх по долине. Мы добрались до Сабиналя рано-рано утром, перед самым восходом. Я допил вино, пока Терри спала, и теперь был соответственно наклюканным. Мы вылезли и стали бродить по тихой тенистой площади калифорнийского городишки – полустанка на местной узкоколейке. Пошли искать приятеля ее брата, который сообщил бы нам, где тот сейчас. Никого не было дома. Когда начала брезжить заря, я растянулся на лужайке возле городской площади и принялся твердить: – Ты ведь не скажешь, что он делал в Зарослях, правда? Что он делал в Зарослях? Ты ведь не скажешь, правда? Что он делал в Зарослях? – Это было из картины «О мышах и людях», когда Бёрджесс Мередит разговаривает с управляющим на ранчо. Терри хихикала. Что бы я ни делал, ей нравилось. Я мог бы валяться и повторять это до тех пор, пока местные дамы не пойдут в церковь, и ей было бы наплевать. Но я, в конце концов, решил, что нам надо поскорее сваливать, потому что может появиться брат, привел ее в старую гостиницу у железной дороги, и мы уютно улеглись в постель. Ярким, солнечным утром Терри встала рано и отправилась на поиски брата. Я проспал до двенадцати, а когда выглянул в окно, то вдруг увидел товарняк, едущий по узкоколейке с сотнями хобо, которые удобно расположились на платформах и весело себе катили, подложив под головы котомки, развернув перед носом газеты с комиксами, а некоторые жевали добрый калифорнийский виноград, который можно было рвать прямо на ходу. – Черт! – завопил я. – У-ууиих! Это в натуре обетованная земля. – Все ени ехали из Фриско; через неделю они таким же роскошным образом отправятся обратно. Пришла Терри со своими братом и ребенком и с приятелем брата. Брат оказался норовистым горячим мексиканцем, которому вечно хочется выпить, – очень четкий пацан. Его приятель, большой дряблый мексиканец, говорил по-английски без особого акцента, очень громко, и был чересчур услужлив. Я заметил, как он имел виды на Терри. Малыша ее звали Джонни, ему было семь лет: темноглазый и милый. Ну вот мы и приехали, и начался еще один дикий день. Ее брата звали Рики. У него был «шеви» 38-го года. Мы туда загрузились и отправились в неведомые места. – Куда мы едем? – спросил я. Объяснял мне его приятель – Понзо, его так все называли. От него воняло. И я выяснил, почему. Он занимался продажей навоза фермерам; у него был грузовик. У Рики в кармане всегда отыскивалось три-четыре доллара, и он ко всему относился бесшабашно. Он постоянно говорил: – Правильно, чувак, опять двадцать пять – опять двадцать пять, опять двадцать пять! – И рвал с места. Он выжимал из своей мусорной кучи семьдесят миль в час: мы ехали в Мадеру, за Фресно, узнать у каких-то фермеров про навоз. У Рики с собой был пузырь. – Сегодня пьем, завтра работаем. Опять двадцать пять, чувак, – на-ка хлебни! – Терри сидела позади со своим малышом; я оглянулся и увидел, как она порозовела от радости, что вернулась домой. Мимо бешено проносилась октябрьская зелень Калифорнии. Я был весь собран, весь кровь с молоком, я снова был готов ехать дальше. – А куда мы сейчас едем? – Поедем найдем фермера, у которого там навозу навалом. Завтра снова приедем с грузовиком и заберем. Чувак, мы зашибем кучу бабок. Не волнуйся ни о чем. – Мы все вместе тут! – завопил Понзо. Я видел, что так везде, куда бы я ни приехал – все там вместе. Мы промчались по свихнувшимся улочкам Фресно и вверх по долине к этим самым фермерам, жившим на дальних выселках. Понзо вышел из машины и стал суматошно торговаться со стариками-мексиканцами; из этого ничего, конечно, не вышло. – Выпить – вот что нам нужно! – завопил Рики, и мы отчалили в салун на перекрестке. Воскресным днем американцы всегда пьют в салунах на перекрестках; они приводят с собою детей; они треплют языками и хвастаются, потягивая пиво; все прекрасно. Чуть стемнеет, и детишки начинают плакать, а родители уже пьяны. Шатаясь, они возвращаются домой. Повсюду в Америке я пил в салунах на перекрестках с целыми семьями. Детишки жуют кукурузные хлопья, чипсы и играют себе где-то на задворках. Мы тоже так делали: Рики, я, Понзо и Терри сидели за столиком, квасили и орали под музыку; малютка Джонни возился с другими детьми у музыкального автомата. Солнце начало краснеть. Ничего сделано так и не было. А что было вообще делать? – Маньяна, – сказал Рики. – Маньяна, чувак, все ништь; давай еще пива, чувак, опять двадцать пять, опять двадцать пять! Мы вывалились наружу и влезли в машину: теперь – в бар на шоссе. Понзо был здоровенным неуемным горлопаном, в долине Сан-Хоакин он знал всех и каждого. Из бара на шоссе мы с ним вдвоем отправились на машине искать еще какого-то фермера; вместо этого оказались в мексиканской слободке Мадеры, щупали там девок и пытались снять нескольких для него и Рики. А потом, когда лиловые сумерки опустились на эту виноградную страну, я обнаружил себя тупо сидящим в машине, пока Понзо торговался с каким-то старым мексиканцем прямо на крылечке кухни по поводу арбуза, который тот вырастил у себя на огороде. Арбуз мы получили и тут же съели его, а корки выбросили на обочину прямо перед домом старика. По темневшей улице разгуливали всевозможные милашки. Я спросил: – Где это мы, к чертовой матери? – Не волнуйся, чувак, – ответил большой Понзо. – Завтра мы зашибем кучу бабок; а сегодня вечером волноваться но стоит. – Мы поехали обратно, забрали Терри с братом и малышом и двинули во Фресно при свете фонарей вдоль шоссе. Все были голодны как волки. Во Фресно мы, подпрыгивая, перевалили через железнодорожные пути и рванули вглубь диких улочек мексиканского городка. Из окон высовывались странные китайцы, разглядывая воскресные ночные улицы; важно расхаживали компании мексиканских чувих в брюках, мамбо ревело во всех музыкальных автоматах, вокруг были развешаны гирлянды огней, как на День Всех Святых. Мы зашли в мексиканский ресторанчик и заказали тако с пюре из бобов пинто, завернутое в тортильи; это было вкусно. Я выложил свою последнюю сияющую пятерку, которая стояла между мной и берегами Нью-Джерси, и заплатил за нас с Терри. Теперь у меня оставалось четыре доллара. Мы с Терри посмотрели друг на друга: – Где мы будем спать сегодня, бэби? – Не знаю. Рики был пьян; теперь он повторял лишь одно: – Опять двадцать пять, чувак, – опять двадцать пять, – нежным и усталым голосом. Это был долгий день. Никто из нас не соображал, что происходит, что нам предназначено Господом Богом. Бедный маленький Джонни заснул у меня на плече. Мы поехали обратно в Сабиналь. По пути резко притормозили у кабака на Шоссе 99. Рики хотел еще одно – последнее – пиво. За кабаком стояли трейлеры, палатки и несколько развалюх – что-то типа мотеля. Я спросил, сколько стоит, оказалось – два доллара. Я спросил у Терри, как по части остаться, и она ответила, что в самый раз, поскольку у нас на руках теперь ребенок, и его надо устроить поудобнее. Поэтому, выпив несколько кружек пива в кабаке, где мрачные сезонники покачивались в такт какой-то ковбойской банде, мы с Терри и Джонни ушли в номер и приготовились на боковую. Понзо продолжал ошиваться поблизости – ему ночевать было негде; Рики спал у отца в хижине на виноградниках. – Где ты живешь, Понзо? – спросил я. – Нигде, чувак. Вообще-то я должен жить с Большой Рози, но вчера ночью она меня выставила. Заберу грузовик и посплю сегодня там. Тренькали гитары. Мы с Терри смотрели на звезды и целовались. – Маньяна, – сказала она. – Завтра все будет хорошо, правда, Сал, милый, а? – Конечно, бэби, маньяна. – Маньяна была всегда. Всю следующую неделю я только это слово и слышал – «маньяла», чудесное слово, возможно, оно и обозначало «небеса». Маленький Джонни юркнул в кровать как был, в одежде, и заснул; из его башмаков сыпался песок, песок Мадеры. Мы с Терри встали посреди ночи и стряхнули песок с простыней. Утром я поднялся, умылся и вышел погулять по окрестностям. Мы находились в пяти милях от Сабиналя, посреди хлопковых полей и виноградников. Я спросил у большой толстой женщины, которой принадлежал этот лагерь, не заняты ли какие из палаток. Самая дешевая – за доллар в сутки – была свободна. Я выудил из кармана доллар и перенес вещи туда. Там были кровать, печка, а на столбе висело треснутое зеркало; это было восхитительно. Чтобы войти, приходилось нагибаться, а внутри сидели моя крошка и ее мальчуган. Мы ждали приезда Рики и Понзо. Они примчались на грузовике с бутылками пива и принялись кирять прямо в палатке. – А как по части навоза? – Сегодня уже поздно. Завтра, чувак, загребем кучу бабок, а сегодня лучше пивка попьем. Как ты насчет пивка, а? – Уговаривать меня не требовалось. – Опять двадцать пять – опять двадцать пять! – вопил Рики. Я уже начинал понимать, что нашим планам заработать кучу денег на навозе осуществиться не суждено. Грузовик стоял сразу за палаткой. От него несло, как от самого Понзо. Той ночью мы с Терри легли спать в нашей влажной от росы палатке, полной сладкого ночного воздуха. Я уже совсем засыпал, когда она спросила: – Ты хочешь меня сейчас любить? Я ответил: – А как же Джонни? – А что Джонни? Он спит. – Но Джонни не спал и ничего не сказал. На следующий день парни приехали в своем навозном грузовике и сразу же отправились на поиски виски; потом вернулись и здорово повеселились в нашей палатке. Той ночью Понзо сказал, что слишком холодно, и остался спать у нас прямо на земле, завернувшись в большой кусок брезента, вонявший коровьими лепехами. Терри терпеть еге не могла; она говорила, что Понзо водится с ее братом только затем, чтобы подлезть поближе к ней. С нами не должно было произойти ничего, кроме голодной смерти, поэтому утром я пошел по окрестностям спрашивать, нельзя ли где устроиться собирать хлопок. Все отвечали, чтобы я шел на ферму через дорогу от лагеря. Я отправился туда; сам фермер сидел на кухне со своими женщинами. Он вышел, выслушал меня и предупредил, что платит только три доллара за сотню фунтов собранного хлопка. Я представил себе, как собираю в день по триста фунтов, по меньшей мере, и согласился. Из сарая он вытащил для меня какие-то длинные полотняные мешки и сказал, что сбор начинается на самой заре. Я в полном восторге рванул к Терри. По пути какой-то грузовик с виноградом подскочил на ухабе, и из него на горячий асфальт вылетели огромные грозди. Я подобрал их и принес домой. Терри была рада. – Мы с Джонни пойдем с тобой и будем помогать. – Еще чего! – фыркнул я. – Не бывать этому! – Погоди, погоди, хлопок собирать очень трудно. Я тебе покажу. Мы съеди виноград, а вечером появился Рики с буханкой хлеба и фунтом бифштексов, и мы устроили себе пикник. В здоровой палатке рядом с нашей жила большая семья сезонных сборщиков хлопка: дедушка целыми днями сидел на стуле, он был уже слишком стар для работы; сын с дочкой и их дети каждое утро цепочкой переходили через дорогу на поле к моему фермеру и приступали к работе. На следующее утро я пошел с ними. Они сказали, что на заре хлопок тяжелее от росы, и можно заработать больше, чем днем. Они, однако, все равно работали весь день, от зари до зари. Их дед приехал из Небраски в тридцатых годах во время «великой чумы» – это была та же самая пылевая туча, о которой мне рассказывал монтанский ковбой, – со всем семейством в драндулете-грузовичке. С тех пор они так и живут в Калифорнии. Они любили работать. За десять лет сын старика увеличил число своего потомства до четверых, и некоторые из них уже достаточно подросли, чтобы тоже собирать хлопок. За зто время они преуспели: от жалкой нищеты на полях Саймона Легри до какого-то подобия респектабельности, улыбчивой от того, что теперь они жили в палатке получше – и всё. Они крайне гордились своей палаткой. – А опять в Небраску собираетесь? – Фи, что там делать? Нам трейлер надо купить, вот что. Мы согнулись и стали собирать хлопок. Это было замечательно. На той стороне поля стояли палатки, а за ними снова тянулись, покуда хватало глаз, серо-коричневне сухие хлопковые поля – до бурых холмов, изрезанных пересохшими руслами, за которыми в голубом утреннем воздухе высилась увенчанная снежными шапками Сьерра. Это было гораздо лучше, чем мыть тарелки на южной Мэйн-Стрит! Но я совершенно не знал, как следует собирать хлопок. Я тратил слишком много времени на то, чтобы отделить белый клубок от хрусткой коробочки; остальные делали это одним неуловимым движением. Больже того – пальцы мои стали кровоточить; мне требовались перчатки или побольше опыта. Вместе с нами в поле вышла пара пожилых негров. Они собирали хлопок с тем же самым благословенным Господом терпением, какое было у их дедов в довоенной Алабаме; они ровно шли по своим рядкам, согбенные и тоскливые, и мешки у них неуклонно наполнялись. Начала болеть спина. Но все равно было восхитительно опускаться на колени и прятаться в этой земле. Если мне хотелось отдохнуть, я отдыхал, прижавшись лицом к подушке коричневой влажной почвы. Своим пением мне аккомпанировали птицы. Мне казалось, что я нашел себе работу на всю жизнь. Маша мне руками, через все поле жарким сонным полднем пришли Терри и Джонни и расположились рядом. Будь я проклят, если малыш Джонни не работал быстрее меня! – и Терри, разумеется, была раза в два проворнее. Они обгоняли меня и оставляли за собой кучки чистого хлопка, которые я должен был складывать себе в мешок: у Терри кучки были как у настоящих работников, а у Джонни – маленькие, детские. Я с тоской пихал хлопок в мешок. Что же я за старый дед, если не могу прокормить даже собственную задницу – не говоря уже о них? Они провели со мною весь день. Когда солнце покраснело, мы поплелись домой вместе. На краю поля я выгрузил свою ношу на весы: пятьдесят фунтов, – и получил свои полтора доллара. У одного из сезонных пацанов я попросил велосипед и поехал по 99-му шоссе до гастронома на перекрестке, где купил несколько банок консервированных спагетти с тефтелями, хлеба, масла, кофе и пирог и вернулся с полной сумкой на руле. Мне навстречу на Л.А. неслись машины, а те, что направлялись в сторону Фриско, висели у меня на хвосте. Я не переставая матерился. Я возводил очи горе и молил Бога ниспослать мне лучшей доли в жизни, лучшего шанса сделать что-нибудь для тех маленьких людей, которых любил. Но оттуда никто не обращал на меня никакого внимания. Нашел, чего просить, тоже мне… Душу мою вернула обратно только Терри; на печке в палатке она разогрела еду, и это была самая замечательная еда в моей жизни – так голоден я был и так устал. Вздыхая будто старый негр-сборщик, я растянулся на кровати и закурил сигарету. В прохладной ночи лаяли собаки. Рики и Понзо уже перестали навещать нас по вечерам. Я был этим доволен. Рядышком свернулась калачиком Терри, на груди у меня сидел Джонни; они рисовали зверюшек в моей записной книжке. Огонь нашей палатки ярко светил на пугающем просторе равнины. В придорожном кабаке блямкала ковбойская музыка и разносилась по всем полям, полная печали. Мне было нормально. Я поцеловал мою крошку, и мы погасили свет. По утрам палатка прогибалась от росы; я вставал, брал полотенце и зубную щетку и шел умываться в общий туалет мотеля; потом возвращался, натягивал штаны, все уже порванные от стояния на коленях в земле, – Терри их штопала по вечерам, – напяливал на себя изломанную соломенную шляпу, раньше вообще-то служившую Джонни игрушкой, и шел через дорогу со своим полотняным мешком для хлопка. Каждый день я зарабатывал примерно полтора доллара. Их как раз хватало на продукты, за которыми я ездил по вечерам на велосипеде. Дни катились один за другим. Я и думать забыл про Восток, про Дина с Карло, про эту чертову дорогу. Мы с Джонни все время играли; он любил, когда я подбрасывал его высоко в воздух и опускал на постель. Терри чинила одежду. Я стал человеком земли – именно им я и мечтал стать еще в Патерсоне. Говорили, что в Сабиналь вернулся муж Терри и теперь разыскивает меня; я был готов его встретить. Однажды ночью в придорожном кабаке разбушевались сезонники: они привязали кого-то к дереву и измесили палками насмерть. Я в это время спал и потом слышал только рассказы. Но с того времени всегда держал в палатке при себе здоровенную палку на тот случай, если им придет в голову, что мексиканцы поганят их лагерь. Они, конечно, думали, что я тоже мексиканец, в каком-то смысле я им и был. Уже наступил октябрь, и ночи стали гораздо холоднее. У семьи сезонников была дровяная печка, и они собирались здесь зимовать. У нас же ничего не было, а кроме этого подходил срок платить за аренду палатки. После горьких раздумий мы с Терри решили, что придется уехать. – Возврашайся к себе в семью, – сказал я. – Ради всего святого, ведь ты же не можешь шибаться по разным палаткам с таким малышом, как Джонни; бедняжка совсем замерз. – Терри заплакала, потому что я усомнился в ее материнских чувствах; я же совсем не это имел в виду. Когда однажды серым днем на своем грузовичке приехал Понзо, мы решили повидаться с ее семьей, прощупать обстановку. Но меня они не должны были видеть, поэтому я спрячусь на виноградниках. Мы поехали в Сабиналь; грузовик по пути сломался, и в тот же миг с неба хлынуло как из ведра. Мы, чертыхаясь, сидеди в этом тарантасе. Понзо вылез наружу и чинил его прямо под дождем. Он, в конце концов, оказался хорошим парнем. Мы решили, что заслужили одну последнюю большую выпивку. Поэтому все отправились в замызганный бар в мексиканской слободке Сабиналя и целый час впитывали в себя пиво. Свою работу на хлопковом поле я уже закончил. Я чувствовал, как меня тянет к себе моя собственная жизнь. Через всю сушу я запулил тетке грошовую открытку и попросил еще пятьдесят долларов. Мы поехали к фамильной хижине Терри. Хижина стояла на старой дороге, проходившей между виноградников. Когда мы до нее добрались, уже стемнело. Они высадили меня, не доезжая четверти мили, и подъехали к самым дверям. Изнутри лился свет; шестеро других братьев Терри играли на гитарах и пели. Старик пил вино. Пение заглушали крики и споры. Они называли ее шлюхой за то, что бросила своего раздолбая-мужа, уехала в Л.А., а Джонни оставила на них. Старик вопил. Но верх взяла печальная, толстая, смуглая мама, как это обычно бывает в больших семьях феллахов по всему миру, и Терри было позволено вернуться домой. Братья быстренько начали петь веселые песни. Я съежился на холодном мокром ветру и наблюдал за всем этим из поникших октябрьских виноградников в долине. В голове у меня звучала эта великая песня Билли Холлидэй – «Любимый»; в кустах я устроил себе собственный концерт. «Ты слезы мне осушишь, любя, шепнешь в тишине: "Как я жил без тебя?.." Ты тоже встречи ждешь, к груди меня прижмешь, любимый, о где же ты?..» Дело даже не в словах, а в замечательной гармоничной мелодии и в том, как Билли поет – словно нежно перебирает волосы своего любимого в мягком свете лампы. Завывал ветер. Мне стало холодно. Вернулись Терри и Понзо, и мы погромыхали в старом грузовике встречать Рики. Рики теперь жил с женщиной Понзо – Большой Рози; мы посигналили ему из грязного проулка. Большая Рози выкинула его вон. Все рушилось. Ту ночь мы провели в грузовике. Терри, конечно, крепко прижималась ко мне и просила, чтобы я не уезжал. Она говорила, что пойдет собирать виноград, и денег хватит нам обоим; а я в это время мог бы жить в сарае фермера Хеффельфингера, ниже по дороге от дома ее семьи. Мне ничего не придется делать – лишь весь день сидеть на травке и жевать виноград. – Тебе нравится так? Утром за нами в другом грузовике приехали ее двоюродные родственники. Я вдруг понял, что тысячи мексиканцев по всей округе знали про нас с Терри, и для них это, должно быть, служило сочной и романтичной темой разговоров. Родственники были вежливы и по-настоящему обаятельны. Я стоял с ними в кузове, улыбался, говорил приятности, беседовал о том, как мы вели войну и с каким счетом. Всего их было пятеро, и все до единого – милы. Кажется, они принадлежали к другой ветви семейства, которая не суетилась так сильно, как ее брат. Впрочем, мне нравился этот дикий Рики. Он клялся, что приедет ко мне в Нью-Йорк. Я представлял себе, как он там откладывает все дела до «маньяны». В тот день он пьяным валялся где-то в полях. Я слез с грузовика на перекрестке, а родственники повезли Терри домой. От дверей они подали мне сигнал: отца с матерью нет дома, ушли собирать виноград. Поэтому в доме мне можно колбаситься весь день. Хижина состояла из четырех комнат; я не мог вообразить, как здесь размещается все семейство. Над раковиной жужжали мухи. На окнах не было ни жалюзи, ни чего-то другого – совсем как в песне: «Окно – оно разбито, и дождик хлещет внутрь». Терри уже была дома – возилась с горшками. Две ее сестры хихикали, разглядывая меня. На дороге вопили детишки. Когда из туч моего последнего дня в долине проглянуло покрасневшее солнце, Терри повела меня к сараю фермера Хеффельфингера. У того была преуспевающая ферма выше по дороге. Мы составили вместе ящики, она принесла из дому одеял, и я теперь был устроен, если не считать огромного волосатого тарантула, затаившегося в самом высоком месте под крышей сарая. Терри сказала, что он мне ничего не сделает, если я не буду его трогать. Я лежал на спине и смотрел на него. Потом пошел на кладбище и влез там на дерево. На дереве я спел «Голубые небеса». Терри и Джонни сидели в траве; мы ели виноград. В Калифорнии из виноградины только выдавливаешь зубами сок, а шкурку выплевываешь – это настоящая роскошь. Опустились сумерки. Терри пошла домой ужинать и вернулась в сарай часов в девять с восхитительно вкусными тортильями и бобовым пюре. На цементном полу сарая я развел костерок – для света. Мы занимались любовью на этих ящиках. Потом Терри встала и сразу побежала в хижину. Отец орал на нее; его было слышно аж из сарая. Чтобы я не замерз, она оставила мне плащ; я накинул его на плечи и при свете луны тайком пошел побродить по виноградникам, посмотреть, что происходит. Я прокрался в самый конец ряда и опустился на колени в теплую грязь. Пятеро, ее братьев мелодично пели по-испански. Над маленькой крышей клонились звезды; из трубы железной печурки столбом поднимался дымок. Пахло бобами и чили. Старик ворчал. Братья продолжали себе заливаться дальше. Мать молчала. Джонни с другими детишками хихикали где-то в спальне. Калифорнийский дом; я прятался среди виноградных лоз и во все врубался. Я чувствовал себя миллионом долларов; у меня были приключения посреди сумасшедшей американской ночи. Терри вышла, хлопнув за собой дверью. Я заговорил с нею прямо на темной дороге: – Что случилось? – Ох, мы все время ссоримся. Он хочет, чтобы я завтра же начала работать. Он говорит, что не хочет, чтобы я болталась без дела. Салли, я хочу поехать с тобой в Нью-Йорк. – Но как? – Не знаю, милый. Я буду скучать по тебе. Я люблю тебя. – Но мне надо уезжать. – Да, да. Мы приляжем еще разок, а потом поедешь. – Мы вернулись в сарай; я любил ее прямо под тарантулом. А что делал тарантул, интересно? Пока костерок гас, мы немного поспали на ящиках. Она ушла в полночь; ее отец был пьян; я слышал, как он ревел; потом, когда он заснул, наступила тишина. Над спящими окрестностями сомкнулись звезды. Утром фермер Хеффельфингер просунул голову в ворота для лошадей и спросил: – Ну, как твои дела, молодой человек? – Прекрасно. Ничего, что я тут у вас? – На здоровье. Ты ходишь с этой мексиканской шлюшкой? – Она очень хорошая девушка. – И очень хорошенькая. Бык, наверное, прыгнул слишком далеко. У нее голубые глаза. – Мы немного поговорили о его ферме. Терри принесла мне завтрак. Моя полотняная сумка уже была уложена, и я был готов ехать в Нью-Йорк, как только заберу свои деньги на почте в Сабинале. Я знал наверняка, что они там меня уже ждут. Я сказал Терри, что уезжаю. Она думала об этом всю ночь и смирилась. Без всяких чувств она поцеловала меня и пошла вниз по проходу между рядами лоз. Через десять шагов мы оба обернулись, потому что любовь – это дуэль, и посмотрели друг на друга в самый последний раз. – Увидимся в Нью-Йорке, Терри, – сказал я. Через месяц они с братом собирались ехать в туда. Но мы оба знали, что ничего у нее не выйдет. Еще через сотню футов я обернулся и посмотрел ей вслед. Она просто шла назад к хижине и несла в одной руке тарелку из-под моего завтрака. Я склонил голову и смотрел, как она уходит. Ну вот, чувачище, вот ты и снова на дороге. По шоссе я дошел до Сабиналя, грызя грецкие орехи, которые срывал прямо с деревьев. Потом пошел по узкоколейке, балансируя на рельсе. Миновал водокачку и фабрику. Здесь был конец чего-то. Я зашел на станционный телеграф получить свой перевод из Нью-Йорка. Там было закрыто. Я выматерился и сел на ступеньки ждать. Вернулся кассир и пригласил меня вовнутрь. Деньги пришли: тетка снова спасла мой ленивый зад. – Кто выиграет Первенство Мира на следующий год? – спросил меня пожилой тощий кассир. Я вдруг понял, что уже осень, и что я возвращаюсь в Нью-Йорк. В долгом печальном октябрьском свете этой долины я пошел по путям, надеясь, что меня нагонит какой-нибудь товарняк, и я влезу к этим хобо, и буду жевать вместе с ними виноград и разглядывать комиксы в газетах. Он так меня и не нагнал. Я вышел на шоссе и сразу же сел в машину. Это был самый быстрый и захватывающий перегон в моей жизни. Водитель был скрипачом в калифорнийской ковбойской команде. У него была совершенно новенькая машина, и он делал на ней восемьдесят миль в час. – Я не пью за рулем, – сказал он и протянул мне пинту. Я отхлебнул и предложил ему. – А-а, какого черта? – решил он и тоже выпил. Из Сабиналя в Лос-Анжелес мы пригнали за поразительных четыре часа – а ведь это 250 миль. Он высадил меня прямо перед «Коламбиа Пикчерз» в Голливуде: я как раз успевал забежать и забрать отвергнутую сценарную разработку. Потом купил себе билет на автобус до Питтсбурга. До самого Нью-Йорка мне просто не хватало. Но я решил, что буду беспокоиться об этом, когда доберусь де Питтсбурга. Автобус отходил в десять, поэтому у меня оставалось еще четыре часа – побродить в одиночестве по Голливуду. Сперва я купил буханку хлеба, салями и сделал себе десяток бутербродов, чтобы протянуть через всю страну. У меня оставался доллар. Я сидел на цементном бордюрчике за голливудской автостоянкой и готовил бутерброды. Пока я занимался выполнением столь абсурдной задачи, все небо пронзили большие огни голливудской премьеры – это гудящее от напряжения небо Западного Побережья. Меня обволакивали шумы сумасшедшего города на золотом берегу. Вот вся моя голливудская карьера – это мой последний вечер в Голливуде, а я мажу горчицей хлеб у себя на коленях, сидя за сортиром на автостоянке. 14 На рассвете мой автобус мчался по аризонской пустыне – Индио, Блайт, Салома (где она танцевала); бескрайние сухие пространства тянулись на юг по самых мексиканских гор. Потом мы резко повернули к горам Аризоны – Флагстафф, городки над обрывами. У меня с собой была книжка, которую я стянул с прилавка в Голливуде – «Большой Мольн» Алена-Фурнье, но мне все равно больше нравилось читать американский пейзаж за окном. Каждый бугорок, каждый подъем, каждый просвет придавали моей тяге к ним какую-то загадочность. Чернильной ночью мы пересекли Нью-Мексико; на серой заре уже были в Далхарте, Техас; выцветшим воскресным днем один за другим пересчитывали плоские городки в Оклахоме; с наступлением ночи вокруг уже стелился Канзас. Автобус ревел. Стоял октябрь, и я возвращался домой. В октябре все возвращаются домой. В Сент-Луис мы прибыли в полдень. Я прогулялся по берегу Миссиссиппи, поглядел на бревна, что сплавляли с севера, из Монтаны – величественные бревна одиссеи нашей континентальной мечты. Старенькие пароходики, более изрезанные, чем намеревался плотник, украшавший их резьбой, и иссушенные непогодой, глубоко сидели в жидкой грязи, кишевшей крысами. Над долиной Миссиссиппи высились громадные полуденные облака. Той ночью автобус с ревом несся по кукурузным полям Индианы; луна призрачно освещала собранные гурты; День Всех Святых уже совсем близко. Я познакомился с девушкой, и мы обнимались с нею всю дорогу до Индианаполиса. Она была близорука. Когда мы вылезли поесть, мне пришлось за руку вести ее к раздаче. Она заплатила за меня; все мои бутерброды уже кончились. За это я рассказывал ей нескончаемые истории. Она ехала из штата Вашингтон, где все лето собирала яблоки. А жила на ферме, на севере штата Нью-Йорк. Она пригласила меня приехать к ней туда. Мы все равно сбили с ней стрелку в нью-йоркской гостинице. Вышла она в Колумбусе, Огайо, а я всю дорогу до Питтсбурга проспал. Никогда так не уставал за последние годы. Мне еще предстояло ехать стопом до Нью-Йорка триста шестьдесят пять миль, а в кармане оставалось десять центов. Чтобы выбраться из Питтсбурга, я прошел пять миль и за два перегона – на грузовике с яблоками и в большом трейлере – мягкой дождливой ночью индейского лета добрался до Гаррисбурга. Я срезал углы напропалую. Мне хотелось скорее попасть домой. В ту ночь я встретил Саскуиханнского Призрака. Призрак был усохшим старичком с бумажным пакетом в руках: он утверждал, что направляется в «Канадию». Скомандовав мне следовать за ним, он пошел очень быстро и сказал, что впереди есть мост, по которому можно перейти на ту сторону. Ему было под шестьдесят; он трещал, не умолкая, – о еде, которую ел, о том, сколько масла ему дали к блинчикам, сколько кусков хлеба, как старики позвали его с крылечка дома для престарелых в Мэриленде и пригласили пожить у них в субботу и воскресенье, как перед уходом он хорошо помылся в теплой ванне, как он нашел на обочине в Виргинии совсем новенькую шляпу, которая сейчас красуется у него на голове, как он заходил в каждое отделение Красного Креста в городе и показывал им свои документы участника Первой Мировой войны, о том, почему Красный Крест в Гаррисбурге недостоин своего названия, и как он сам ухитряется прожить в этом трудном мире. Насколько я понял, это был просто такой полуреспектабельный хобо, который бродит пешком по всей Восточной Глубинке, заходя во все конторы Красного Креста и иногда побираясь на углу в центре какого-нибудь городишки. Мы с ним оба были бродягами. Мы прошли миль семь вдоль скорбной Саскуиханны. Эта река вселяет ужас. По обеим сторонам там высятся утесы, заросшие кустарником, – будто мохнатые привидения склоняются над неведомыми водами. Чернильная ночь обволакивает все вокруг. Иногда из депо на другой стороне реки небо озаряется вспышкой из топки локомотива, которая освещает эти жуткие утесы. Человечек сказал, что у него в пакете есть очень красивый ремень, и мы остановились, чтобы он смог его оттуда выудить. – Здесь у меня где-то есть красивый ремешок… достал во Фредерике, штат Мэриленд. Черт, неужели я его оставил на прилавке во Фредериксбурге? – В смысле – во Фредерике? – Нет-нет, во Фредериксбурге, штат Виргиния! – Он постоянно говорил о Фредерике, штат Мэриленд, и Фредериксбурге, штат Виргиния. Он шел по самой дороге, прямиком в зубы встречному движению, и несколько раз его чуть не сбили. Я трюхал по обочине, в канаве. В любую минуту бедный маленький безумец мог мертвым прилететь ко мне. Мы так и не нашли этот его мост. Я оставил его под железнодорожным переездом; там же сменил рубашку и надел два свитера – я был весь потный после такой пробежки; мои прискорбные труды освещались огнями придорожного кабака. По темной дороге прошествовало целое семейство: они спросили, что это я такое делаю. Что самое странное – в этой пенсильванской крестовне тенор-сакс выдувал очень клевый блюз; я слушал его и стонал сквозь зубы. Дождь припустил сильнее. Какой-то человек снова подвез меня до Гаррисбурга, сказав, что я вышел не на ту дорогу. Я вдруг увидел, как под грустным фонарным столбом стоит мой маленький хобо, вытянув вперед руку о отставленным большим пальцем; бедолага, жалкий, потерявшийся бывший мальчишка, а теперь – надломленный призрак в глухомани, где невозможно отыскать ни пенни. Я рассказал о нем водителю, и тот остановился и сказал старику: – Эй, приятель, послушай, ты сейчас идешь на запад, а не на восток. – Чего? – переспросил маленький призрак. – Ты что, хочешь сказать, что я не знаю здесь дороги? Я в этих местах хожу уже много лет. Я иду в Канадию. – Так это дорога не в Канаду, это дорога на Питтсбург и Чикаго. – Человечек разозлился на нас и ушел. Последнее, что я видел, – это как на ходу, подскакивая, растворяется во тьме скорбных Аллегений белое пятнышко его пакета. Я считал, что вся глубинка Америки лежит на Западе, до тех пор, пока Саскуиханнский Призрак не показал мне, что это не так. Нет, на Востоке тоже есть Глубинка: та же самая, по которой в повозке, запряженной быками, таскался Бен Франклин в те дни, когда служил почтмейстером, та же самая, какой была, когда Джордж Вашингтон без удержу сражался с индейцами, когда Дэниел Бун рассказывал сказки под лампами Пенсильвании и обещал отыскать Проход, когда Брэдфорд проложил свою дорогу, и люди буйно отмечали это событие в своих бревенчатых хижинах. Для маленького человека нет огромных пространств Аризоны, а есть лишь заросшая кустами глухомань восточной Пенсильвании, Мэриленда и Виргинии, задворки, проселки и асфальтированные дороги, вьющиеся между скорбных рек вроде Саскуиханны, Мононгахелы, старого Потомака и Монокаки. Ту ночь в Гаррисбурге мне пришлось провести на вокзальной скамейке; на рассвете служители вышвырнули меня вон. Ну не истинно ли, что начинаешь жизнь славным ребеночком, верящим во все, что происходит под крышей отчего дома? А потом наступает день Лаодицей, когда узнаёшь, что ты сир, убог, нищ, слеп и наг, и с харей отвратительного недовольного призрака ты, содрогаясь, отправляешься бродить по кошмару жизни. Измученный, я вывалился из здания вокзала: держать себя в руках я больше не мог. Вместо утра я видел перед собою только какую-то белизну – белизну могилы. Я проголодался до смерти. Все, что у меня осталось в смысле калорий, – капли от кашля, которые я покупал много месяцев назад еще в Шелтоне, Небраска; я их потихоньку сосал, потому что в них был сахар. Просить милостыню я не умел. Спотыкаясь, я выбрался из города – сил у меня едва оставалось на то, чтобы добрести до окраины. Я был уверен, что если проведу еще хоть ночь в Гаррисбурге, меня арестуют. Проклятый город! В конце концов, меня посадил к себе изможденного вида костлявый мужик, который верил в пользу управляемого голодания. Когда, уже катясь на восток, я сказал ему, что умираю от голода, он ответил: – Прекрасно, прекрасно, лучшего тебе и не нужно. Я сам три дня не ел. И доживу до ста пятидесяти лет. – Это был просто маньяк какой-то, мешок с костями, разболтанная кукла, сломанная палка. Лучше бы уж я поехал с каким-нибудь толстяком, задыхающимся от жира, – но он сказал бы мне: «Давай-ка остановимся у этого ресторана и поедим свиных отбивных с бобами». Так нет же, именно сегодня меня угораздило сесть к этому маньяку, который верит в лечебное голодание. Через сотню миль он, правда, подобрел и откуда-то сзади извлек хлеб с маслом. Бутерброды были спрятаны среди образцов его товара. Он торговал по всей Пенсильвании кранами и прочей водопроводной ерундой. Его хлеб с маслом я сожрал. А потом вдруг начал смеяться. Я сидел в машине один, пока он в Аллентауне ходил звонить по делу, и хохотал. Боже, как мне осточертела жизнь. Но этот псих привез меня домой, в Нью-Йорк. Я вдруг очутился на Таймс-Сквер. Я пропутешествовал по всему Американскому Континенту восемь тысяч миль и теперь снова стоял на Таймс-Сквер; и к тому же – прямо в самой середке часа пик, глядя своими невинными, привыкшими к дороге глазами на абсолютное безумие и фантастическую суматоху Нью-Йорка с его миллионами и миллионами вечного жулья, что крутится ради лишнего доллара среди таких же, как и они сами, с их безумной мечтой – хапать, хватать, давать, вздыхать, подыхать – с тем, чтобы потом их похоронили в этих ужасных кладбищенских городищах за Городом на Лонг-Айленде. Высокие башни земли – другого края земли, того места, где родилась Бумажная Америка. Я стоял у входа в подземку, пытаясь собрать в кулак достаточно мужества, чтобы поднять прекрасный длинный бычок, но лишь стоило мне нагнуться, как мимо проносились толпы народу и закрывали его от меня. Наконец, его раздавили. Чтобы поехать домой автобусом, у меня не было денег. Патерсон довольно далеко от Таймс-Сквер. Вы можете себе представить, как я пешком иду в Нью-Джерси – эти последние мили по Линкольн-Тоннелю или по мосту Вашингтона? Темнело. Где Хассел? Я пошарил по площади: Хассела здесь не было, он сидел за решеткой на острове Рикера. Где Дин? Где все? Где жизнь? У меня был свой дом, куда можно вернуться, место, чтобы преклонить голову, подсчитать потери и прикинуть приобретения – я знал, что и они тоже где-то были. Пришлось поклянчить четверть доллара на автобус. Я наткнулся на греческого священника, стоявшего аа углом. Нервно глядя вбок, тот сунул мне двадцать пять центов и незамедлительно дернул к своему автобусу. Когда я добрался до дому, то съел все, что было в леднике. Тетка встала и посмотрела на меня. – Бедный маленький Сальваторе, – сказала она по-итальянски. – Ты исхудал, исхудал. Где же ты был все это время? – На меня было надето две рубашки и два свитера; в полотняной сумке лежали изодранные штаны с хлопковых полей и разбитые остатки башмаков-гуарачей. На те деньги, что я посылал тетке из Калифорнии, мы решили купить новый электрический холодильник – во всей нашей семье это был бы первый. Она легла спать, а я не мог уснуть допоздна и просто курил в постели. На столе лежала моя полузаконченная рукопись. Октябрь, дом и работа снова. Первые холодные ветры громыхали в оконное стекло – я успел как раз вовремя. Ко мне домой приходил Дин, несколько раз ночевал здесь, дожидаясь меня; целыми днями беседовал с теткой, пока та трудилась над большим лоскутным ковром, сотканным из одежды всего семейства, накопившейся за много лет, – теперь он был завершен и постелен на пол у меня в спальне, такой же сложный и богатый, как само течение времени; а потом Дин ушел – всего за два дня до моего возвращения, уехал в Сан-Франциско, и дороги наши, возможно. Пересеклись где-нибудь в Пенсильвании или в Огайо. У него там была своя жизнь: Камилла только что получила квартиру. Мне так и не пришло в голову поискать ее, пока я жил в Милл-Сити. Теперь было уже слишком поздно, и с Дином мы тоже разминулись. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Прошло больше года, прежде чем я увидел Дина снова. Все это время я сидел дома, окончил книгу и пошел учиться как демобилизовавшийся из армии, по новому Биллю о Правах. На Рождество 1948 года мы с тетушкой, нагрузившись подарками, отправились в Виргинию навестить моего брата. Дину я писал, и он мне ответил, что снова собирается на Восток; а я сказал ему, что если так, то между Рождеством и Новым Годом он сможет меня найти в Тестаменте, штат Виргиния. И вот однажды, когда вся наша южная родня сидела в тестаментской гостиной – все такие сухопарые мужчины и женщины с глазами, в которых виднеется вечный южный чернозем, – и тихими жалобными голосами переговаривалась о погоде, об урожае, пускаясь во всякие утомительные перечисления: у кого кто родился, у кого новый дом и так далее, – перед домом на грунтовой обочине остановился заляпанный грязью «гудзон-49». Я понятия не имел, кто это может быть. На крыльцо устало поднялся молодой парень, мускулистый и обтрепанный, одетый в майку, небритый, с покрасневшими глазами, и позвонил. Я открыл ему и вдруг понял, что это Дин. Он приехал из самого Сан-Франциско прямо к дверям моего брата Рокко в Виргинию, причем за поразительно короткое время, потому что свое последнее письмо с инструкциями, где меня искать, я отправлял ему совсем недавно. В машине можно было разглядеть еще две спящие фигуры. – Вот дьявольщина! Дин! А кто еще там в машине? – При-вет, при-вет, чувак, там Мэрилу с Эдом Данкелем. Нам надо где-то немедленно помыться, мы устали, как собаки. – Но как же вы сюда так быстро доехали? – Эх, если б ты знал, как этот «гудзон» летает! – Где ты его взял? – Купил на сбережения. Я работал на железной дороге и зашибал в месяц по четыре сотни. На весь следующий час в доме воцарилась полнейшая неразбериха. Моя южная родня не соображала ни что происходит, ни кто такие Дин, Мэрилу и Эд Данкель: они просто тупо пялились на нас. Тетушка и братец Роки отправились совещаться на кухню. Всего в этом южном домишке находилось теперь одиннадцать человек. Мало того, брат как раз решил из этого дома съезжать, и половину всей его мебели уже вывезли: они с женой и ребенком перебирались поближе к самому городку Тестамент. Они купили себе в гостиную новый гарнитур, а старый должен был переехать домой к моей тетке в Патерсон, хотя мы еще не решили, как именно это сделаем. Когда Дин услыхал о переезде, то немедленно предложил свои услуги и свой «гудзон». Мы с ним вдвоем бы перевезли всю мебель в Патерсон за две быстрых ездки, а во второй раз аахватили бы с собой и тетушку. Это сэкономило бы нам кучу денег и уберегло от лишних хлопот. На том и порешили. Моя невестка накрыла на стол, и трое потасканных путешественников уселись есть. Мэрилу не спала с самого Денвера. Сейчас она казалась мне старше и еще красивее. Я узнал, что Дин жил счастливо с Камиллой в Сан-Франциско с той самой осени 1947 года; он устроился на железную дорогу и стал хорошо зарабатывать. У них родилась миленькая малышка Эми Мориарти. А потом как-то раз он шел по улице, и у него съехала крыша. Он увидел, что продается этот самый «гудзон-49», и рванул в банк снимать все свои бабки. Купил он его не глядя. С ним был Эд Данкель. Теперь у них не осталось ни гроша. Дин утихомирил страхи Камиллы и сказал, что вернется через месяц: – Я поеду в Нью-Йорк и привезу с собой Сала. Ей такая перспектива не слишком-то понравилась. – Но зачем это все? Почему ты со мной так поступаешь? – Ничего, ничего, дорогая, э-э… кхм… Сал так просил и умолял, чтобы я приехал и забрал его, и мне совершенно необходимо… ну, не будем же мы с тобой сейчас пускаться во все эти объяснения – но я скажу тебе, почему… Нет, послушай, я скажу, почему. – И он сказал ей, почему, и, конечно же, смысла никакого в этом не было. Здоровый длинный Эд Данкель тоже работал на железной дороге. Они с Дином, то есть, ничего пока не делали, потому что все экипажи значительно сокращали, и надо было дать поработать тем, кто постарше. Эд познакомился с девчонкой по имени Галатея, она жила в Сан-Франциско на свои сбережения. И вот два этих безмозглых скота решили прихватить девчонку с собой на Восток, чтобы та за них платила. Эд ее и убалтывал, и умолял; та ни в какую не соглашалась, пока он на ней не женится. За несколько суматошных дней Эд Данкель женился на Галатее, причем Дин бегал и доставал все необходимые бумаги, и за пару дней до Рождества они выкатились из Сан-Франциско в сторону Л.А. на семидесяти в час по бесснежной южной дороге. В Л.А. они подобрали в бюро путешествий какого-то моряка и взяли его с собой за то, что тот купил им бензина на пятнадцать долларов. Он ехал в Индиану. Еще они подобрали женщину с умственно-отсталой дочерью до Аризоны за четыре доллара на бензин. Дин посадил дочь-идиотку рядом с собой на переднее сиденье; он врубился в нее и потом мне говорил: – Все путем, чувак! Такая маленькая – и уже такая оторва. Мы с нею всю дорогу болтали – про пожары, и про то, как пустыня превращается в рай, и про ее попугая, который ругается по-испански. Высадив этих пассажиров, они поехали в Тусон. Всю дорогу Галатея Данкель, новая жена Эда, не переставала канючить, что она устала, что она хочет спать в мотеле. Если бы такое продолжалось и дальше, они б истратили все ее деньги задолго до Виргинии. Две ночи она вынуждала их останавливаться и выбрасывала на ветер целые десятки за номера. Когда они доехали до Тусона, она обанкротилась совсем. Дин с Эдом слиняли от нее в вестибюле гостиницы и поехали дальше одни, вместе с моряком и без всяких угрызений совести. Эд Данкель был высоким спокойным парнем, который никогда много не размышлял и был полностью готов сделать все, о чем бы Дин его ни попросил; а в ту пору Дин был слишком занят, чтобы размениваться по мелочам. Он с ревом проносился по Лас-Крусесу, Нью-Мексико, когда на него вдруг нашло взрывное желание повидать свою первую женушку Мэрилу. Та жила в Денвере. Он развернул машину на север, невзирая на хилые протесты моряка, и под вечер влетел в Денвер. Побегал по округе и нашел свою Мэрилу в гостинице. Десять часов они дико занимались любовью. Все снова решилось: они остаются вместе, Мэрилу – единственная девчонка, которую Дин по-настоящему когда-либо любил. Ему просто худо стало от раскаянья, когда он снова увидел ее лицо, – как и прежде, он валялся у нее в ногах и умолял о радостях ее бытия. Она Дина поняла; она гладила его по волосам; она знала, что тот полоумный. Чтобы ублажить моряка, Дин свел его с какой-то девчонкой в номере над баром, где постоянно пьянствовала вся старая бильярдная тусовка. Но моряк девчонку послал и на самом деле свалил куда-то в ночь, и они его больше никогда не видели: очевидно, уехал в свою Индиану автобусом. Дин, Мэрилу и Эд Данкель с ревом понеслись по Колфаксу на восток и дальше, по канзасским равнинам. На них обрушились мощные бураны. Ночью в Миссури Дину приходилось ехать, высунувшись наружу, обмотав голову шарфом и нацепив лыжные очки, которые делали его похожим на монаха, что всматривается в снежные манускрипты: ветровые стекле покрывала дюймовая корка льда. Он ехал по родной земле своих предков, даже не задумываясь об этом. Утром машину занесло на обледеневшем склоне, и они грохнулись в кювет. Какой-то фермер предложил их вытащить. Они свернули с дороги, подобрав автостопщика, который пообещал им доллар, если они довезут его до Мемфиса. В Мемфисе он зашел к себе домой, послонялся там в поисках этого самого доллара, потом напился и сказал, что не может его найти. Они поехали через Теннесси дальше; после аварии их подшипники слегка побились. До этого Дин выжимал девяносто; теперь же приходилось постоянно держаться семидесяти, или весь двигатель просто зажужжал бы под откос. Они умудрились перевалить через Большие Туманные Горы зимой. Когда они подъехали к дверям моего брата, то ничего не ели уже больше суток – если не считать карамелек и сырных крекеров. И вот все поглощали еду, а Дин с бутербродом в руке то склонялся, то прыгал перед большим фонографом, слушая пластинку с диким бопом, которую я только что купил: она называлась «Охота», и Декстер Гордон с Уорделлом Грэем давали там такой копоти перед вопившей аудиторией, что пластинка звучала фантастически безумно. Южная родня только переглядывалась да в ужасе качала головами. – И что это за друзья у Сала? – спросили они у моего брата. Тот и сам не знал, что им на это сказать. Южане вообще не переваривают никакого сумасбродства, а в особенности – как у Дина. Он же не обращал на них ни малейшего внимания. Сумасбродство в Дине расцвело довольно зловещим цветочком. Даже я себе этого не представлял, пока он, я, Мэрилу и Данкель не вышли из дому, чтобы немножко «обкатать "гудзон"«, и вот тогда мы впервые остались одни и могли говорить, о чем хотели. Дин схватился за руль, переключился на вторую, на минуту задумался на ходу, а потом, кажется, вдруг на что-то решился и рванул на полной скорости прямо по дороге, весь охваченный яростью своего решения. – Ну, ладно, детки, – сказал он, почесывая нос и подавшись в напряжении вперед, вытаскивая из бардачка сигареты и раскачиваясь при этом взад и вперед на полном ходу: – Пришло время решить, что мы будем делать всю следующую неделю. Это существенно, существенно. Кгхм! – Он увернулся от фургона с впряженным мулом: внутри трясся старый негр. – Да! – завопил Дин. – Да! Врубитесь в него! Только прикиньте его душу – давайте чуть-чуть остановимся и прикинем. – И он сбавил скорость, чтобы мы все могли обернуться и посмотреть на этого черного старикана, который кряхтел себе по дороге. – Да-да, вы только врубитесь в него хорошенько: что там у него за мысли в башке – я бы свою последнюю руку отдал за то, чтобы это узнать; вот бы влезть к нему внутрь и посмотреть, о чем этот бедный олух размышляет, – спорим, про то, какова редька уродилась, да про колбасу. Сал, ты этого не знаешь, но я как-то целый год жил с одним фермером в Арканзасе, когда мне было лет одиннадцать. Он меня жутко работать заставлял, однажды я даже свежевал дохлую лошадь. В Арканзасе не был с Рождества сорок третьего – вот уже пять лет, как за нами с Беном Гэвином гонялся мужик с ружьем, у которого мы машину пытались увести; я все это тебе говорю, чтобы ты понял, что про Юг я могу кой-чего порассказать. Я это дело знаю – в том смысле, чувак, что в Юг я врубаюсь, я его знаю вдоль и поперек – и врубался в твои письма про него. Вот так-то вот, – сказал он, утихая и почти совсем остановив машину, но вдруг снова дернул с места под семьдесят и сгорбился над баранкой. Не отрываясь, он глядел перед собой. Мэрилу безмятежно улыбалась. Это был новый и законченный Дин, уже возмужавший. Я сказал себе: Боже мой, он изменился. Ярость выплескивалась у него из глаз, когда он рассказывал о вещах, которые ненавидел; она сменялась великим сиянием радости, когда он вдруг становился счастлив; каждый мускул его подергивался в нетерпении жить и двигаться. – Ох, что бы я мог тебе порассказать, чувак, – говорил он, тыча меня в бок. – Чувак, мы просто абсолютно должны найти время… Что случилось с Карло? Мы все поедем к нему, дорогие мои, вот завтра же и поедем. Ну, Мэрилу, сейчас надыбаем себе кусок хлеба с мясом на обед в Нью-Йорк. Сколько у тебя денег, Сал? Мы всё сложим назад, всю мебель миссис П., а сами усядемся плотненько спереди и будем рассказывать друг другу всякие штуки, покуда будем гнать в Нью-Йорк. Ты, Мэрилу, попочка, сядешь рядом со мною, потом Сал, потом Эд, у окна, большой Эд будет спасать нас от сквозняков, на сей раз посредством своего халата. А после этого не жизнь у нас начнется, а малина, потому что время уже пришло, а мы все знаем, что такое время! – Он яростно поскреб подбородок, вильнул машиной вбок, обогнал три грузовика подряд и ворвался в центр Тестамента, шаря глазами по сторонам и подмечая все в радиусе 130 градусов, даже не поворачивая головы. Бах – и вот он нашел стоянку, не успели мы и глазом моргнуть, и вот мы уже стоим у тротуара. Он выпрыгнул из машины. Яростно суетнулся в здание вокзала; мы покорно шли следом. Купил сигарет. В своих движениях он стал совершенно безумен: казалось, он делает все сразу и одновременно. Именно так он тряс головой – вверх, вниз и немного вбок; так дергались его сильные руки, так быстро он ходил, садился, закидывал ногу на ногу, вставал, потирал руки, поддергивал штаны, поднимал глаза и говорил: «Э-м,» – и внезапно сощуривался, чтобы увидеть все и везде; и все это время пихал меня под ребра и говорил, говорил. В Тестаменте было очень холодно; раньще обычного выпал снег. Дин стоял посреди длинной мрачной главной улицы, что тянулась параллельно железной дороге, одетый лишь в майку и полуспущенные штаны с расстегнутым ремнем, как будто хотел их снять вообще. Потом он подошел и просунул голосу внутрь, чтобы сказать что-то Мэрилу; потом попятился, всплеснув перед нею ладонями: – О да, я знаю! Я же тебя знаю, дорогая! – Смеялся он как шиза: смех начинался низко и заканчивался высоко, будто смех у маньяков в радиоспектаклях, только у Дина он звучал быстрее и больше походил на хихиканье. После этого Дин всегда начинал говоришь деловым тоном. Нам незачем было приезжать в центр, но он нашел причины. Он заставил суетиться нас всех – Мэрилу отправил за продуктами на обед, меня за газетой, чтобы разузнать прогноз погоды, Эда за сигарами. Дин обожал курить сигары. Он курил сигару над развернутой газетой и говорил: – Э-э, наши святейшие американские грязнули в Вашингтоне планируют нам даль-ней-шие неудобства… э-кхем!.. о! – оп! оп! – Тут он подскочил и бросился посмотреть вслед цветной девушке, которая только что прошла мимо вокзала. – Врубайтесь, – произнес он, вяло подняв палец и медленно расплываясь в дурацкой ухмылке, – вот так четкая милашка. Эх! Хмм! – Мы сели в машину и полетели обратно к дому моего брата. Мое Рождество в этой деревне проходило спокойно, насколько я понял, когда мы вернулись домой, и я увидел новогоднюю елку, подарки, услышал запах жареной индейки и разговоры родственников, – но теперь уж в меня снова вселился бес, и имя этого беса было Дин Мориарти, и я рвался на новый виток по дороге. 2 Мы уложили братнину мебель на заднее сиденье и выехали в темноте, пообещав вернуться через тридцать часов, – за тридцать часов тысячу миль на север и обратно. Дин хотел сделать именно так. Это была крутая поездка, но никто из нас этого не заметил; обогреватель не работал, поэтому ветровое стекло запотело и обледенело; разогнав машину до семидесяти, Дин то и дело высовывался и протирал его тряпкой, очищая дырку, чтобы видеть дорогу: – Ах, святая дырка! В его просторном «гудзоне» места было достаточно, чтобы мы все вчетвером спокойно сидели впереди. Колени себе мы укрыли одеялом. Радио не работало. Машина была совершенно новой всего пять дней тому назад, когда ее только купили, а теперь она вся разваливалась. К тому же, за нее был выплачен лишь первый взнос. Так мы ехали на север, в Вашингтон, по 301-му шоссе, прямому и двухрядному, и кроме нас на нем почти никого не было. А Дин все говорил – остальные молчали. Он яростно жестикулировал, чтобы что-нибудь подчеркнуть: иногда перегибался так далеко, что доставал аж до меня, а иногда вообще убирал руки от руля, и все же машина летела прямо вперед как стрела, ни на дюйм не отклоняясь от белой полосы на середине дороги, что разворачивалась, целуя нашу левую переднюю шину. Дина заставил приехать совершенно бессмысленный набор обстоятельств, и, сходным же образом, я отправился с ним тоже «нипочему». В Нью-Йорке я ходил себе в школу, волочился за девушкой по имени Люсиль – прекрасной итальяночкой с волосами медового цвета, на которой в самом деле собирался жениться. Все эти годы я искал женщину, на которой хотел бы жениться. Я не мог встречаться с девушкой, не задавая себе вопроса: А какой женой она станет? Я рассказал Дину и Мэрилу о Люсиль. Мэрилу хотела узнать про нее все, хотела с нею познакомиться. Мы неслись сквозь Ричмонд, Вашингтон, Балтимор наверх, к Филадельфии по извилистой трассе и разговаривали. – Я хочу жениться на одной девушке, – говорил я им, – затем, чтобы с нею можно было отдыхать душой, пока мы оба не состаримся. Ведь это не может продолжаться все время – все эти безумства, все эти метания. Мы должны куда-то идти, что-то отыскать. – Ай, да брось ты, чувак, – сказал Дин. – Я врубался в тебя много лет – по части «дома», «семьи» и всех этих тонких и чудесных штуковин у тебя в душе. – Это была печальная ночь; но она была еще и веселой ночью. В Филадельфии мы зашли в павильон купить себе гамбургеров на наш последний доллар. Продавец за прилавком – а было три часа ночи – услыхал, как мы говорим о деньгах и предложил нам гамбургеры бесплатно, и кофе впридачу, если мы согласимся втиснуться к нему в подсобку и помыть тарелки, поскольку его постоянный работник не пришел. Мы аж подпрыгнули. Эд Данкель сказал, что он старый ловец жемчуга, и засунул свои длинные ручищи в бак с тарелками. Дин стоял с полотенцем и лыбился, как влюбленный теленок, Мэрилу – тоже. Все закончилось тем, что они начали обниматься посреди всех этих кастрюль и сковородок; потом скрылись в темном уголке кладовки. Продавца это не колыхало, коль скоро мы с Эдом мыли посуду. Мы все сделали за пятнадцать минут. Когда начало светать, мы уже мчались сквозь Нью-Джерси, а перед нами, в заснеженной дали поднималась огромная туча Метрополии Нью-Йорк. Дин намотал на голову свитер, закрыв уши, чтобы не отмерзли. Он оказал, что мы – банда арабов, которые едут взрывать столицу. Мы просвистели сквозь Линкольн-Тоннель и подъехали к Таймс-Сквер: Мэрилу хотелось поглядеть на нее. – О черт, хорошо бы найти Хассела. Вы смотрите хорошенько, может, увидите. – Мы прочесывали взглядом тротуары. – Старый добрый клевый Хассел. Видел бы ты его в Техасе. Вот так Дин проехал около четырех тысяч миль из Фриско через Аризону с заездом в Денвер всего за каких-то четыре дня, куда втиснулись бесчисленные приключения, и это было только начало. 3 Мы приехали ко мне домой в Патерсон и уснули. Первым проснулся я; день уже клонился к вечеру. Дин с Мэрилу спали у меня на кровати, мы с Эдом – на постели моей тетушки. Побитый расстегнутый чемодан Дина распластался на полу, и с него свисали носки. Из аптеки внизу позвали к телефону. Я сбежал по лестнице: звонили из Нового Орлеана. Это был Старый Бык Ли, который туда переехал. Старый Бык Ли хныкал своим пронзительным голоском. Похоже, что к нему домой только что заявилась девушка по имени Галатея Данкель – в поисках парня по имени Эд Данкель; Бык не имел ни малейшего понятия, что это за люди. Галатея Данкель проигрывала цепко. Я сказал Быку, чтобы он успокоил ее насчет того, что Данкель – с Дином и со мной, и что вероятнее всего мы подберем ее в Новом Орлеане на обратном пути к Побережью. Потом со мною по телефону поговорила сама девушка. Она хотела знать, как там Эд. Она была совершенно обеспокоена его счастьем. – Как вы добрались из Тусона в Новый Орлеан? – спросил я. Она ответила, что послала домой телеграмму, ей выслали денег, и она поехала автобусом. Она была полна решимости догнать Эда во что бы то ни стало, потому что любила его. Я поднялся наверх и все рассказал Большому Эду. Тот сидел в кресле с очень встревоженным видом – ангел, а не человек, на самом деле. – Ну, ладно, – сказал Дин, внезапно проснувшись и выпрыгнув из постели, – нам надо поесть – и немедленно. Мэрилу, пошебурши-ка на кухне, посмотри, что там есть. Сал, мы с тобой сейчас сходим вниз и позвоним Карло. Эд, посмотри, чего тут можно сделать по дому. – И я вслед за Дином скатился по лестнице. Парень, заправлявший лавочкой внизу, сказал: – Тебе тут только что опять звонили, на этот раз из Сан-Франциско, спрашивали какого-то парня по имени Дин Мориарти. Я сказал, что здесь таких нет. – Дину звонила милейшая Камилла. Этот человек из аптеки, мой хороший друг, длинный, спокойный, посмотрел на меня и почесал в затылке: – М-да, вы что тут – международным борделем заправляете? Дин маниакально захихикал: – Врубаюсь, чувак! – Он запрытнул в телефонную кабинку и позвонил в Сан-Франциско с оплатой разговора абонентом. Потом мы звякнули Карло домой на Лонг-Айленд и сказали, чтобы он приезжал. Карло появился часа два спустя. Тем временем мы с Дином подготовились к отъезду в Виргинию, чтобы забрать остаток мебели и привезти сюда тетушку. Приехал Карло Маркс с какой-то поэзией подмышкой и уселся на раскладной стульчик, рассматривая нас своими глазами-бусинками. Первые полчаса он вообще отказывался что-либо говорить: во всяком случае, ему не хотелось привязывать себя. С тех дней «Денверской Хандры» он малость поуспокоился; этому способствовала «Дакарская Хандра». В Дакаре, отрастив бороду, он шлялся по закоулкам с местными детишками, которые привели его к колдуну, и тот предсказал ему судьбу. Он показывал фотокарточки безумных улиц с травяными хижинами, хиповых дакарских задворок. Он сказал, что на обратном пути чуть не сиганул с парохода, как Харт Крейн. Дин сидел на полу с музыкальной шкатулкой и с безмерным изумлением слушал песенку, которую та наигрывала – «Прекрасный романс»: – Маленькие позвякивания кружащихся колокольцев. Ах! Послушайте! Давайте все вместе склонимся и заглянем в самую сердцевину музыкальной шкатулки – пока не постигнем всех ее секретов, звяк-звяк-колокольцы, у-ух… – Эд Данкель тоже сидел на полу; у него были мои барабанные палочки; он вдруг начал выстукивать крохотный ритм под мелодию шкатулки – мы едва могли расслышать его. Все затаили дыхание и слушали: – Тик… так… тик-тик… так-так… – Дин поднес ладонь к уху; челюсть у него отвалилась; он произнес: – Ах! У-ух-х!.. Карло наблюдал это глупое безумие сквозь щелочки глаз. Наконец, шлепнул себя по колену и сказал: – Я должен сделать объявление. – Да? Правда? – Каково значение этого путешествия в Нью-Йорк? Что за подлые дела вы тут затеваете? В смысле, чуваки, куда идете вы? Камо грядеши, Америка, в сияющем автомобиле своем в ночи? – Камо грядеши? – эхом отозвался Дин, раскрыв рот. Мы сидели и не знали, что сказать: говорить больше было не о чем. Можно было только ехать. Дин подпрыгнул и сказал, что мы готовы ехать обратно в Виргинию. Он залез под душ, я приготовил большое блюдо риса со всем, что оставалось в доме, Мэрилу заштопала ему носки – и мы, считай, собрались. Дин, Карло и я влетели в Нью-Йорк. Мы пообещали Карло вернуться к нему через тридцать часов – как раз, чтобы вместе встретить Новый Год. Стояла ночь. Мы оставили его на Таймс-Сквер и поехали назад по такому накладному тоннелю в Нью-Джерси и дальше на юг, по дороге. Сменяя друг друга за баранкой, мы с Дином сделали Виргинию за десять часов. – Ну вот, теперь мы впервые остались одни и можем говорить хоть целые годы напролет, – сказал Дин. И говорил всю ночь. Как во сне, мы мчались назад сквозь спящий Вашингтон, снова по виргинской глухомани, на рассвете пересекли реку Аппоматтокс и к восьми утра затормозили у дверей моего брата. И все это время Дин пребывал в грандиознейшем возбуждении по поводу всего, что видел, о чем говорил – от каждой подробности каждого проходящего мгновения. Он совершенно рехнулся от своей истинной веры: – И, разумеется, никто не может нам сказать, что Бога нет. Мы миновали все формы. Ты помнишь, Сал, когда я впервые приехал в Нью-Йорк и хотел, чтобы Чад Кинг обучил меня Ницше? Видишь, как давно это было? Все прекрасно, Бог есть, мы познали время. Еще с древних греков все утверждалось не так. Этого не понять геометрией и геометрическими системами мышления. Всё вот здесь! – Он обхватил палец кулаком; машина преданно обнимала полосу колесами и неслась прямо. – И не только это: мы же оба понимаем, что у меня не нашлось бы столько времени, чтобы объяснить, почему я знаю, и почему ты знаешь, что Бог есть. – В одном месте я застонал по поводу жизненных неурядиц: как бедна моя семья, как бы я хотел помочь Люсиль, которая тоже бедна, и у которой, к тому же, растет дочка. – Неурядицы, видишь ли, – это обобщающее слово для всего, в чем существует Бог. Вся штука в том, чтобы не зависать! У меня голова звенит! – воскликнул он, схватившись за виски. Он выскочил из машины за сигаретами как Граучо Маркс – такой яростной приземленной походочкой с развевающимися фалдами, вот только развеваться у него было нечему. – Со времен Денвера, Сал, много чего – и еще чего!.. я все думал и думал. Обычно я все время проводил в колонии, я был молодым подонком, я себя утверждал: угонять машины – это мое психологическое выражение, себя показать. Все проблемы с тюрьмой у меня теперь уже выправлены. Насколько я знаю, в тюрьму я уже никогда не попаду. А во всем остальном я не виноват. – мы проехали мимо мальчишки, который швырялся камнями в проезжавшие автомобили. – Только подумай, – сказал Дин. – Однажды он попадет камнем в ветровое стекло, кто-нибудь разобьется и погибнет – и все из-за вот этого пацаненка. Сечешь? Бог существует вне всяких сомнений. Пока мы катим по этой вот дороге, я совершенно убежден, что за нас обо всем позаботятся, – и даже за тебя, который едет и боится этого колеса. – (Я терпеть не мог водить машину и ехал осторожно.) – Эта штука будет ехать сама собой, и ты не слетишь с дороги, а я могу тем временем поспать. Больше того – мы знаем Америку, мы в ней дома: я могу поехать тут в любое место и получить все, что захочу, потому что в любом уголочке все одинаково, я знаю людей, я знаю, что они делают. Мы даем и берем, и движемся в невероятно сложной сладости, заворачивая туда и сюда. – В том, что он говорил, не было ничего понятного, но то, что он имел в виду, как-то становилось и чистым, и ясным. Он очень часто произносил слово «чистый». Мне и во сне не могло присниться, что Дин вдруг заделается мистиком. То были первые дни его мистицизма, которые приведут к странной, рваной, филдсовской святости его последующих дней. Даже моя тетушка с любопытством слушала его вполуха, пока мы с ревом мчались обратно на север, к Нью-Йорку, той же самой ночью, с мебелью сзади. Теперь, когда в машине сидела тетка, Дин пустился рассказывать о своей трудовой жизни в Сан-Франциско. Мы подробно остановились на каждой мелочи, входящей в обязанности тормозного кондуктора, с детальным показом всякий раз, когда проезжали мимо депо, а однажды он даже выскочил из машины, чтобы продемонстрировать, как кондуктор подает сигнал «путь свободен» на стрелке запасного пути. Тетушка удалилась на заднее сиденье и уснула. Из Вашингтона в четыре утра Дин еще раз позвонил Камилле с оплатой разговора во Фриско. Вскоре после этого, когда мы выехали из Вашингтона, нас обогнала патрульная машина со включенной сиреной, и нас оштрафовали за превышение скорости, несмотря на тот факт, что ехали мы не быстрее тридцати. Виноват был калифорнийский номер. – Вы, парни, что, думаете, можете тут гонять, как вам заблагорассудится, раз из Калифорнии, да? – сказал легавый. Мы с Дином пошли к столу сержанта у них на посту и попытались объяснить, что у нас нет денег. Они ответили, что если мы не выкатим штраф, Дину придется просидеть ночь в тюрьме. Конечно, деньги у моей тетки были, пятнадцать долларов, всего у нее была двадцатка, и все должно было закончиться прекрасно. И в самом деле, пока мы спорили с фараонами, один вышел поглядеть на мою тетушку, которая сидела в машине, закутанная в одеяло. Она его тоже увидела. – Не беспокойтесь, я не маруха. Если хотите обыскать машину, так давайте. Я еду домой с моим племянником, а мебель эта – не краденая; это мебель моей племянницы, у нее только что родился ребенок, и она переезжает в новый дом. – Это поразило Шерлока, и он вернулся на пост. Тетке пришлось заплатить за Дина штраф, иначе мы бы застряли в Вашингтоне; у меня прав не было. Он пообещал вернуть деньги, и на самом деле их вернул – ровно через полтора года, к приятному удивлению моей тетушки. Тетушка – респектабельная женщина, зависшая в этом печальном мире, и знала она этот мир очень хорошо. Она рассказала нам про фараона: – Он спрятался за дерево, чтобы разглядеть, как я выгляжу. Я сказала ему… я сказала ему, чтобы он обыскал машину, если хочет. Мне нечего стыдиться. – Она знала, что это Дину есть чего стыдиться, да и мне тоже – единственно из-за того, что я с ним вместе, и мы с Дином с грустью приняли это. Моя тетушка однажды сказала, что мир никогда не обретет мира, пока мужчины не упадут к ногам своих женщин и не попросят прощения. Но Дин это и так знал – он возвращался к этому множество раз. – Я просил и умолял Мэрилу дать мне мирного, милого понимания чистой любви меж нами, чтобы напрочь отбросить все дрязги, – и она это понимает; стоит ее разуму устремиться к чему-то другому – и она на меня обрушивается; она никогда не поймет, как сильно я люблю ее, она своими пальцами вяжет мне проклятье. – По правде сказать, мы все не понимаем наших женщин – вот в чем дело; мы обвиняем их, а это все – наша собственная вина, – ответил я. – Но это все не так просто, – предостерег Дин. – Мир настанет внезапно, мы и не поймем, когда он придет, – видишь, чувак? – Упрямо и мрачно он гнал машину по Нью-Джерси; на заре, пока он спал на заднем сиденье, я въехал в Патерсон. Мы были дома в восемь и нашли там Мэрилу и Эда Данкеля – они сидели и докуривали бычки из пепельниц: они ничего не ели с тех самых пор, как мы с Дином уехали. Тетушка купила продуктов и приготовила грандиозный завтрак. 4 И вот троице с Запада настало время подыскивать себе новое жилье на Манхэттене. У Карло была квартирка на Йорк-Авеню – туда они и перебрались в тот же вечер. Мы с Дином проспали весь день, а проснувшись, обнаружили, что в канун Нового Года Нью-Йорк – в плену у сильнейшей снежной бури. Эд Данкель сидел в моем кресле и рассказывал о прошлом Новом Годе: – Дело было в Чикаго. Я был на мели. Сидел на подоконнике у себя в номере на Норт-Кларк-Стрит, а из булочной внизу к моим ноздрям поднимался восхитительнейший запах. У меня не оставалось ни цента, но я спустился и поговорил там с девушкой. Она бесплатно дала мне хлеба и кофейного печенья. Я поднялся к себе в комнату и все съел. Просидел в номере всю ночь. В Фармингтоне, в Уте, как-то раз, когда я работал вместе с Эдом Уоллом – ну, ты же знаешь Эда Уолла, сын денверского ранчера – так вот, сплю я как-то и вдруг вижу свою покойную матушку, стоит в углу, а вокруг нее такой свет разливается. Я говорю: «Мама!» – а она исчезла. У меня все время видения бывают. – А что ты собираешься делать с Галатеей? – А-а, посмотрим. Вот только доедем до Нового Орлеана. Как ты думаешь, а? – Он начинал обращаться ко мне за советами; одного Дина ему уже не хватало. Но, размышляя о Галатее, он уже влюбился в нее. – Что ты с собой собираешься делать, Эд? – спросил я. – Не знаю, – ответил он. – Живу себе. Врубаюсь в жизнь. – Он повторил эту фразу Дина дважды. Направления у него никакого не было. Он сидел и вспоминал о той ночи в Чикаго, о горячем кофейном печенье и одинокой комнате. Снаружи кружило. В Нью-Йорке должна была проходить большая праздничная попойка; мы все шли туда. Дин уложил свой побитый чемодан, поставил его в машину, и мы отчалили в эту великую ночь. Тетушка была счастлива от мысли, что мой братец приедет к ней на следующей неделе; она сидела со своей газетой и ждала полночной радиопередачи с Таймс-Сквер. Мы с ревом мчались в Нью-Йорк, и нас слегка заносило на льду. Когда за рулем был Дин, я совсем не боялся: он мог управиться с машиной при любых обстоятельствах. Радио уже починили, и теперь дикий боп гнал нас вперед, навстречу ночи. Я не знал, к чему нас это все приведет; мне было наплевать. И вот примерно в это время мне стала не давать покоя одна странная штука. А именно: я кое-что забыл. Перед тем, как появился Дин, я собирался принять какое-то решение, а теперь его начисто вышибло у меня из головы, но оно все же болталось на кончике языка моего разума. Я щелкал пальцами, пытаясь вспомнить его. Я даже упоминал о нем в разговоре. Больше того, сейчас я уже не мог сказать, решением ли оно было или же просто мыслью, которую я забыл. Оно не отпускало и ошеломляло меня, оно меня печалило. Оно как-то соотносилось со Странником в Саване. Карло Маркс и я однажды сели вместе на два стула друг напротив друга, соприкасаясь коленями, и я рассказал ему про свой сон о какой-то странной арабской фигуре, которая гналась за мною со пустыне; я пытался от нее убежать, а она, в конце концов, настигла меня, не успел я добежать до Спасительного Града. – Кто это был? – спросил меня Карло. Мы стали об этом размышлять. Я предположил, что это был я сам, одетый в саван. Не то. Что-то, кто-то, какой-то дух преследовал нас всех по пустыне жизни и неизбежно настигал нас прежде, чем мы достигали небес. Естественно, теперь, оглядываясь назад, я могу сказать лишь одно: то была смерть; смерть настигает нас перед самыми небесами. Единственное, чего мы жаждем, пока живем, что заставляет нас вздыхать, стенать и испытывать в различных видах сладкую тошноту, – так это воспоминание о некоем утраченном блаженстве, которое, вероятно, мы пережили еще во чреве матери, и которое может быть воспроизведено лишь (хотя мы никак не желаем допустить этого) в смерти. Но кому же охота умирать? В суматохе событий я продолжал думать об этом где-то в самой глубине разума. Я сказал об этом Дину, и тот немедленно опознал здесь обычное стремление к чистой смерти; и поскольку ни один из нас не будет жить заново, он, вполне справедливо, не желал иметь с этим ничего общего, и я с ним в тот раз согласился. Мы отправились искать компанию моих нью-йоркских друзей. Там тоже цветут сумасшедшие цветочки. Сначала поехали к Тому Сэйбруку. Том – грустный симпатичный парень, славный, щедрый и сговорчивый; только изредка на него внезапно находят приступы депрессии, и он стремглав убегает, не сказав никому ни слова. В ту ночь он был вне себя от радости: – Сал, где ты нашел этих совершенно чудесных людей? Я никогда таких не встречал. – Я нашел их на Западе. Дин был в ударе: он поставил джазовую пластинку, сграбастал Мэрилу, прижал ее к себе и прыгал под музыку, отскакивая от нее как мячик. Та тоже от него отскакивала. У них была настоящая любовная пляска. Пришел Иэн МакАртур с огромной толпой. Начались наши новогодние праздники, продолжавшиеся три дня и три ночи. В «гудзон» набивались гигантские оравы народу, и мы виляли по заснеженным нью-йоркским улицам с одной вечеринки на другую. На самую большую я привел Люсиль и ее сестру. Когда Люсиль увидела меня с Дином и Мэрилу, лицо ее потемнело – она ощутила безумие, которое те в меня вкачивали. – Ты мне не нравишься, когда ты с ними. – А-а, да все в порядке, это же просто оттяг. Мы живем лишь раз. Мы просто веселимся. – Нет, это грустно, и мне это не нравится. Потом Мэрилу начала меня обхаживать: она сказала, что Дин собирается остаться с Камиллой, а она хочет, чтобы я поехал с нею. – Поехали с нами в Сан-Франциско. Будем жить вместе. Я буду тебе хорошей девчонкой. – Но я знал, что Дин любит Мэрилу, и еще знал, что Мэрилу делает это, только для того, чтобы Люсиль взревновала, а мне это было совершенно ни к чему. И все же… и все же я облизывался на эту сочную блондинку. Когда Люсиль увидела, как Мэрилу затаскивает меня в укромные уголки, шепчет мне на ушко и насильно меня целует, она приняла приглашение Дина прокатиться на машине; но они там лишь поговорили, да выпили немного южного самогона, который я оставил в бардачке. Все перепуталось и все рушилось. Я знал, что мои отношения с Люсиль долго не протянут. Она хотела, чтобы я жил «по-ейному». Она была замужем за портовым грузчиком, который очень плохо к ней относился. Я хотел на ней жениться, удочерить ее маленькую и все такое, если она с ним разведется; но денег не хватало даже на то, чтобы оформить развод, и все это было полной безнадегой, а кроме того Люсиль никогда бы не поняла меня, потому что мне нравится слишком многое сразу, я всегда путаюсь и зависаю на бегу от одной падающей звезды к другой – и, в конце ковцев, сам падаю вниз. Такова ночь, и вот что она с тобою делает. Мне нечего было никому предлагать, кроме собственного смятения. Попойки были гигантскими; в одной подвальной квартире на Западных 90-х улицах скопилась, по меньшей мере, сотня человек. Людей вытесняло в подвальные отсеки рядом с печами. В каждом углу что-то происходило, на каждой постели, на каждой кушетке – то была не оргия, а обычная нью-йоркская вечеринка с истошными воплями и дикой музыкой по радио. Была даже одна девочка-китаянка. Дин перебегал от группы к группе как Граучо Маркс и врубался во всех. Периодически мы вылетали к машине, чтобы заехать еще за кем-то. Пришел Дамион. Дамион – герой моей нью-йоркской банды так же, как Дин – главный герой западной. Они сразу друг другу не понравились. Девчонка Дамиона вдруг двинула его в челюсть с правой. Тот стоял и покачивался. Она отволокла его домой. Из своей контуры пришли с бутылками кое-какие наши друзья-газетчики. Снаружи бушевал грандиознейший и чудеснейший буран. Эд Данкель познакомился с сестрой Люсиль и вместе с нею исчез: я забыл сказать, что Эд очень обходителен с женщинами. В нем шесть футов росту, он мягкий, любезный, покладистый, прямой и восхитительный. Он подает женщинам пальто. Вот как надо дела делать. В пять утра мы все неслись по задворкам многоквартирного дома и лезли в окно, где шла пьянка. На рассвете снова очутились у Тома Сэйбрука. С народом все было понятно – там пили выдохшееся пиво. Я спал на кушетке, обняв девушку по имени Мона. Целые толпы вваливались из старого бара в Колумбийском студгородке. Все, что только есть в жизни, все лица, что есть у жизни, – все громоздилось в одну-единственную сырую комнату. У Иэна МакАртура веселье продолжалось. Иэн МакАртур – чудесный малый, носит очки и выглядывает из-под них с восхищением. В то время он как раз учился говорить всему «Да!» – совсем как Дин, и с тех пор делать этого так и не прекратил. Под дикие звуки Декстера Гордона и Уорделла Грэя, выдувавших «Охоту», Дин и я играли на кушетке с Мэрилу в «ну-ка догони», а она – далеко не малышка. Дин бегал без майки, в одних брюках, босиком – до тех пор, пока не пришло время прыгать в машину и везти сюда кого-то еще. Происходило сразу все на свете. Мы нашли дикого экстатичного Ролло Греба и провели остаток ночи у него дома на Лонг-Айленде. Ролло живет в хорошем особняке со своей теткой; когда та умрет, весь дом отойдет ему. А пока она отказывается потакать малейшим его прихотям и ненавидит его друзей. Он притащил о собой всю оборванную банду: Дина, Мэрилу, Эда и меня – и закатил неистовую попойку. Женщина прокралась наверх: она грозилась вызвать полицию. – Заткнись ты, старая кляча! – орал Греб. Как же он вообще может с нею жить? У него было больше книг, чем я видел за всю свою жизнь: целых две библиотеки, две комнаты, загруженные книгами до самого потолка по всем четырем стенам, – да еще и такими книгам, как «Чьи-то там апокрифы» в десяти томах. Он ставил нам оперы Верди и изображал их в лицах – в одной пижаме, совершенно разорванной на спине. Ему было плевать на все абсолютно. Он великий ученый: шатаясь, он шляется по набережной Нью-Йорка с нотными манускриптами семнадцатого века подмышкой и орет. Он ползает по улицам, как большой паук. Его возбуждение вылетало у него из глаз клинками дьявольского света. Он выгибал шею в спазмах экстаза. Он шепелявил, корчился, хлопался оземь, стонал и выл, он падал на спину в отчаяньи. Он едва мог выдавить из себя хоть слово – так возбуждала его жизнь. Дин стоял с ним рядом, склонив голову, и лишь изредка повторял: – Да… да… да… – Потом отвел меня в угол. – Этот Ролло Греб – замечательнейший, чудеснейший из них всех. Вот что я и пытался тебе сказать: вот каким я хочу быть. Я хочу быть как он. Он никогда не зависает, он идет во все стороны, он все из себя выпускает, он познал время, ему больше нечего делать, кроме как качаться взад и вперёд. Чувак, он – конец всему! Видишь – если станешь как он, то, наконец, поймешь это. – Что поймешь? – ЭТО! ЭТО! Я расскажу тебе – сейчас нет времени, у нас сейчас нет времени. – Дин рванулся обратно, посмотреть на Ролло Греба еще. Джордж Ширинг, великий джазовый пианист, как сказал Дин, был в точности как Ролло Греб. Мы с Дином пошли смотреть Ширинга в «Бёрдлэнд», где-то посреди этих долгих безумных праздников. В зале никого не было, мы оказались первыми посетителями, десять часов. Вышел Ширинг, слепой, его за руки подвели к пианино. Это был такой солидного вида англичанин с тугим белым воротничком, полноватый, светловолосый; вокруг него витал мягкий дух английской летней ночи – он исходил от первой журчащей нежной темы, которую тот играл, а бассист почтительно склонялся к нему и бубнил свой бит. Барабанщик Дензил Бест сидел неподвижно, и только кисти его рук шевелились, отщелкивая щетками ритм. А Ширинг стал качаться; его экстатическое лицо раздвинулось в улыбке; он начал раскачиваться на своем стульчике взад и вперед, сперва медленно, потом бит взмыл вверх, и он стал качаться быстрее, с каждым ударом его левая нога подпрыгивала, головой он качал тоже – как-то вбок; он опустил лицо к самым клавишам, отбросил назад волосы, и вся его прическа развалилась, он был весь в испарине. Музыка пошла. Бассист сгорбился и вбирал ее в себя, быстрее и быстрее – просто казалось, оно само идет быстрее и быстрее, вот и все. Ширинг начал брать свои аккорды: они выкатывались из пианино сильными полноводными потоками – становилось страшно, что у человека не хватит времени, чтобы справиться с ними всеми. Они все катились и катились – как море. Толпа орала ему: «Давай!» Дин весь покрылся потом; капли стекали ему на воротник. – Вот он! Это он! Старый Боже! Старый Бог Ширинг! Да! Да! Да! – И Ширинг чувствовал у себя за спиной этого безумца, мог расслышать, как Дин хватает ртом воздух и причитает, он ощущал это, хоть и не видел. – Правильно! – говорил Дин. – Да! – Ширинг улыбался; Ширинг раскачивался. Вот он поднялся от пианино; пот лил с него ручьями; то были его великие дни 1949 года – еще до того, как он стал прохладно-продажным. Когда он ушел, Дин показал на опустевший стульчик: – Пустой престол Бога, – сказал он. На пианино лежала труба: ее золотая тень бросала странные блики на бредущий по пустыне караван, нарисованный на стене за барабанами. Бог ушел; и теперь стояло молчание его ухода. То была дождливая ночь. То был миф дождливой ночи. От благоговения у Дина аж глаза на лоб вылезли. Это безумие ни к чему не приведет. Я не знал, что со мною происходит, и вдруг понял, что все это время мы не курили ничего, кроме травы; Дин купил ее где-то в Нью-Йорке. Это и заставило меня подумать, что все вот-вот настанет – тот момент, когда знаешь всё, и всё навсегда решено. 5 Я бросил всех и пошел домой отдыхать. Тетка сказала, что я попусту трачу время, болтаясь с такими, как Дин и его банда. Я знал, что и это тоже неправильно. Жизнь есть жизнь, натура есть натура. Мне хотелось лишь совершить еще одно блистательное путешествие к Западному Побережью и вернуться назад к началу весеннего семестра в школе. И что же это оказалось за путешествие! Я поехал лишь прокатиться и посмотреть, на что еще Дин способен, и, наконец, зная, что он все-таки вернется во Фриско к Камилле, я хотел закрутить романчик с Мэрилу. Мы приготовились вновь пересечь кряхтящий континент. Я получил деньги по своему солдатскому чеку и дал Дину восемнадцать долларов, чтобы тот отправил их своей жене; та ждала, когда он вернется, и сидела совсем без денег. Что там себе думала Мэрилу, я не знаю. Эд Данкель, как всегда, лишь плелся следом. Перед тем, как уехать, мы проводили в квартире у Карло долгие смешные дни. Он бродил в одном халате и толкал полуиронические речи: – Не то, чтобы я сейчас пытался отобрать у вас ваши маленькие снобские радости, но мне кажется, настало время решать, кто вы есть и что собираетесь делать. – Карло печатал на машинке в какой-то конторе. – Я хочу знать, что должно означать все это сидение дома целыми днями. Что это за базар и что вы намерены делать? Дин, почему ты оставил Камиллу и снял Мэрилу. – Никакого ответа – одни смешочки. – Мэрилу, почему ты вот так ездишь по стране и каковы твои женские намерения в отношении савана? – Такой же ответ. – Эд Данкель, зачем ты бросил свою молодую жену в Тусоне и что делаешь здесь, рассиживая на своей большой и толстой заднице? Где твой дом? Где ты работаешь? – Эд Данкель потупился, искренне сбитый с панталыку. – Он одернул на себе халат и сел лицом к нам всем. – Дни гнева еще настунут. Шарик вас долго не продержит. И, больше того, – этот воздушный шарик абстрактен. Вы все полетите кувырком на Западное Побережье и, спотыкаясь, вернетесь в поисках своего камня. В те дни у Карло выработался такой тон в голосе, который, как он надеялся, звучал, будто Голос Скалы: то есть, по замыслу, он должен был ошеломлять людей, представлявших себе, что с ними говорит скала. – Драконов к шляпам пристегнули, – пророчествовал он. – Мышей на чердаках спугнули. – Его безумные глаза поблескивали нам. После «Дакарской Хандры» он прошел через ужасный период, который называл «Святой Хандрой» или «Гарлемской Хандрой», когда в середине лета он жил в Гарлеме, а по ночам просыпался в своей одинокой комнатке и слышал, как с неба спускается «великая машина»; и когда бродил по 135-й улице «под водой» вместе со всякой другой рыбой. Это был бунт блистательных идей, снизошедших, чтобы принести просветление его мозгу. Он заставлял Мэрилу садиться к нему на колени, приказывая ей оседлать его. Он говорил Дину: – Ну чего ты не сядешь и не расслабишься? Почему ты всегда так много прыгаешь? – Дин бегал кругами, сыпля сахар себе в кофе и восклицая: – Да! Да! Да! – Ночью Эд Данкель спал на подушках, брошенных на пол. Дин с Мэрилу спихнули Карло с кровати, и тот сидел на кухне над рагу из почек, бомоча свои скалистые пророчества. Я приезжал днем и наблюдал все это. Эд Данкель мне сказал: – Вчера ночью я прошел до самой Таймс-Сквер, и только я туда пришел, как вдруг сразу понял, что я призрак – то был мой призрак, что шел по тротуару. – Он говорил мне это без всяких пояснений, лишь кивая головой для пущей убедительности. Десять часов спустя, посреди какого-то другого разговора Эд сказал: – Да, это мой призрак шел со тротуару. Дин вдруг склонился ко мне и на полном серьезе произнес: – Сал, мне нужно у тебя кое-что попросить – это очень важно для меня… вот только как ты это воспримешь… но мы же кореша, правда? – Конечно, правда, Дин. – Я чуть было не покраснел. Наконец, он выдал: ему хотелось, чтобы я сделал Мэрилу. Я не спрашивал его, зачем, потому что знал: он хочет посмотреть, какая она с другим мужчиной. Мы сидели в баре «Ритци», когда он это предложил; потом еще час бродили по Таймс-Сквер, разыскивая Хассела. Бар «Ритци» – это хулиганский притон района Таймс-Сквер; он меняет вывески каждый год. Если зайдешь внутрь, то не увидишь там ни одной девчонки в одиночку, даже в кабинках их нет, а есть огромная толпа парней, одетых в разнообразные хулиганские прикиды – от красных рубашек до саржевых костюмов. Это еще и бар фарцы – пацанов, которые живут со старых грустных гомиков ночной Восьмой Авеню. Дин вошел туда, прищурив глаза, чтобы рассмотреть буквально каждое лицо. Там были дикие негры-педерасты, хмурые парни с пушками в карманах, моряки с финками, худые безразличные торчки и случайный хорошо одетый детектив средних лет, выдающий себя за какого-нибудь букмекера и ошивающийся там наполовину из интереса, наполовину из чувства долга. Это было самое типичное место для того, чтобы Дин выложил мне свою просьбу. В баре «Ритци» варганятся всевозможнейшие злые замыслы – это ощущение просто висит в воздухе, – и с ними вместе начинаются всевозможные безумные сексуальные процедуры. Медвежатник не только предлагает громиле определенную хазу где-нибудь на 14-й улице, но они еще и спят вместе. В баре «Ритци» много времени провел Кинси,[7] он там брал интервью у некоторых мальчиков; я сам сидел там той ночью, когда пришел его ассистент. Расспрашивали Хассела и Карло. Мы с Дином приехали обратно на квартиру и нашли Мэрилу в постели. Данкель призраком скитался по Нью-Йорку. Дин рассказал ей, что мы решили. Она ответила, что ее устраивает. Сам я не был так сильно в этом уверен. Мне нужно было доказать, что я это выдержу. Постель служила большому человеку смертным одром и была продавлена посередине. Мэрилу лежала в ложбинке, а мы с Дином по обеим сторонам опирались на задравшиеся кверху края матраса, и не знали, что сказать. Я произнес: – Да ч-черт, я не могу этого сделать. – Давай, чувак, ты же обещал! – ответил Дин. – А как по части Мэрилу? – спросил я. – Ну, Мэрилу, ты-то что думаешь? – Валяй, – сказала она. Она обняла меня, и я попытался забыть, что старина Дин рядом. Каждый раз. Когда я представлял себе, как он здесь, в темноте слушает каждый наш звук, мне неудержимо хотелось расхохотаться. Это было ужасно. – Боюсь, у меня ничего не выйдет. Не сходить ли тебе на минутку на кухню? Дин так и сделал. Мэрилу была такой милой, но я прошептал: – Подожди, пока мы не полюбим друг друга в Сан-Франциско; я не могу сейчас вложить в тебя всего сердца. – И я 6ыл прав, она это чувствовала. Как будто трое детей на земле пытаются что-то решить посреди ночи, а перед ними вырастает все бремя прошедших столетий. В квартире стояла странная тишина. Я подошел, похлопал Дина по плечу и сказал, чтобы шел к Мэрилу; а сам удалился на кушетку. Я слышал, как Дин блаженствует, болбочет и неистово раскачивается. Только парень, проведший пять лет в тюрьме, может доходить до таких маниакальных беспомощных крайностей; так умолять у порталов источника мягкости, обезумев от совершенно физического постижения истоков жизненного блаженства; так слепо искать возврата по тому пути, которым пришел. Вот что получается, когда много лет разглядываешь возбуждающие картинки за решеткой – ноги и груди женщин в популярных журналах; оцениваевь твердость стальных темниц в сравнении с мягкостью женщины, которой в них нет. Тюрьма – то место, где обещаешь себе право на жизнь. Дин никогда не видел лица своей матери. Каждая новая девчонка, каждая новая жена, каждый новый ребенок дополняли его унылое оскудение. Где его отец? – старый бичара Дин Мориарти, Жестянщик, что ездил туда-сюда на товарняках, работал при железнодорожных забегаловках подсобным рабочим, шатался и валился наземь в пьянчужных тупичках по ночам, издыхал на угольных отвалах, один за другим терял желтевшие зубы в канавах Запада? Дин имел полное право умирать сладкими смертями от совершенной любви своей Мэрилу. Мне не хотелось вмешиваться, я всего лишь хотел идти следом. На заре вернулся Карло и влез в свой халат. В те дни он больше не спал. – Эх! – завопил он. Он сходил с ума от месива на полу: разбросанные везде штаны, платья, бычки, грязные тарелки, раскрытые книги, – у нас тут был великолепный форум. Каждый день мир кряхтел, вращаясь, а мы продолжали свои отвратительные исследования ночи. Мэрилу ходила вся в синяках после какой-то ссоры с Дином; у того физиономия тоже была исцарапана. Пора было ехать. Мы примчались ко мне домой, вся орава из десяти человек, забрать мою сумку и позвонить Старому Быку Ли в Новый Орлеан из того самого бара, где мы с Дином много лет назад имели наш первый разговор, когда он пришел ко мне учиться писать. Мы услышали хныканье Быка за восемнадцать сотен миль отсюда: – Слушайте, парни, что вы хотите, чтобы я сделал с этой вашей Галатеей Данкель? Она здесь уже две недели, прячется у себя в комнате и отказывается разговаривать и с Джейн, и со мной. У вас там естъ рядом этот тип Эд Данкель? Ради всего святого, притащите его сюда и избавьте меня от нее. Она спит в нашей лучшей спальне, а деньги у нее уже все кончились. У нас ведь тут не отель – Мы успокоили Быка улюлюканьем и воплями в телефон – здесь были Дин, Мэрилу, Карло, Данкель, я, Иэн МакАртур, его жена, Том Сэйбрук, еще Бог знает кто, все орали и пили пиво прямо у телефонной трубки, а сбитый с толку Бык, надо сказать, пуще всего прочего ненавидел неразбериху. – Что ж, – сказал он, – может, с вами что-нибудь и станет ясно, когда вы сюда доберетесь – если вы сюда доберетесь вообще. – Я попрощался с тетушкой, пообещал вернуться через две недели и снова снялся в сторону Калифорнии. 6 В начале нашего путешествия моросило и было таинственно. Я уже видел, что все это будет одной большой сагой тумана. – Уу-х-хууу! – вопил Дин. – Мы едем! – Он горбился над баранкой и разгонял машину; он вновь оказался в своей стихии, это все могли видеть. Мы были в восторге, мы воображали, что оставили смятение и бессмыслицу позади, а теперь выполняем свою единственную и благородную функцию времени – движемся. И еще как мы двигались! Мы пронеслись мимо таинственных белых знаков в ночи, где-то в Нью-Джерси, которые гласили ЮГ (со стрелочкой) и ЗАПАД (со стрелочкой), и поехали на юг. Новый Орлеан! Он жег нам мозги. От грязных снегов «мерзлого города пидаров», как Дин окрестил Нью-Йорк, прямиком к зеленям и речным запахам старого Нового Орлеана на подмываемой попке Америки; Мэрилу, Дин и я сидели впереди и вели задушевную беседу о прекрасности и радости жизни. Дин вдруг стал нежен: – Да черт подери, посмотрите, все посмотрите мы все должны признать, что в мире все прекрасно, совершенно незачем ни о чем беспокоиться, а фактически же нам следует осознать, что бы для нас означало ПОНИМАТЬ, что мы НА САМОМ ДЕЛЕ НИ О ЧЕМ не беспокоимся. Я прав? – Мы все с ним согласились. – Вот мы едем, все вместе… Что мы делали в Нью-Йорке? Простим же. – У каждого из нас там, позади, что-то пошло враздрай. – Это осталось сзади, далеко, в милях и намерениях. Теперь же мы направляемся в Новый Орлеан врубаться в Старого Быка Ли, разве не четко это будет, слушайте, слушайте, как этот тенор себе мозги выдувает. – Он врубил радио так, что машину затрясло. – Слушайте, что он вам рассказывает, как опускает на вас подлинное успокоение и знание. Мы все прыгали под музыку и соглашались с ним. Чистота дороги. Белая полоса посередине шоссе разворачивалась и приникала к левой передней шине словно приклеенная к нашему подрубу. Дин горбил мускулистую спину, обтянутую лишь майкой в этой зимней ноч, и рвал машину по дороге. Он настаивал, чтобы через Балтимор ехал я – ради тренировки: все бы ничего, но они с Мэрилу хотели вести машину, целуясь и придуриваясь. Вот это уже было сумасшествием; радио орало на полную катушку. Дин отбивал барабанные дроби по приборной доске, пока не сделал ней большую вмятину; я тоже. Бедный «гудзон» – медленный пароход в Китай – получил свою порцию тумаков. – О, чувак, какой оттяг! – вопил Дин. – А теперь, Мэрилу, слушай хорошенько, милая, ты знаешь, что я – сущий дьявол, я способен делать все сразу, и моя энергия никогда не кончается, – и вот в Сан-Франциско мы по-прежнему должны жить вместе. Я присмотрел местечко как раз для тебя… последняя точка на маршруте зэков в бегах… я буду дома лишь на волосок меньше, чем раз в два дня, зато по двенадцать часов кряду: а, дорогая моя, ты же знаешь, что мы можем сделать за двенадцать часов. А я тем временем буду все так же жить у Камиллы – и ништяк, она ничего не узнает. У нас получится, у нас ведь так уже было. – Для Мэрилу такой расклад был в самый раз, она в натуре собиралась снять с Камиллы скальп. Подразумевалось, что Мэрилу во Фриско переключится на меня, но я уже начинал понимать, что они останутся вместе, а я в одиночестве буду сидеть на собственной заднице на другом краю континента. Но к чему об этом думать, когда впереди лежит золотая земля, и всяческие непредвиденные события таятся, чтобы только удивить тебя и обрадовать, что ты вообще жив, чтобы их увидеть. Мы приехали в Вашингтон на рассвете. То был день инаугурации Гарри Трумэна на второй срок. Гигантская выставка нашей военной мощи выстроилась вдоль Пенсильвания-Авеню, по которой мы проплывали в своей потрепанной лодчонке. Там стояли Б-29-ые, торпедные катера, артиллерия, всевозможные военные припасы: они выглядели угрожающе на припорошенной снегом траве; последней стояла обычная спасательная шлюпка, смотревшаяся жалко и глупо. Дин притормозил взглянуть на нее. Он сокрушенно качал головой: – Что эти люди здесь затеяли? Где-то тут, в городе спит Гарри… Старый добрый Гарри… Чувак из Миссури, как и я… Должно быть, это его лодка. Дин пошел на заднее сиденье спать, за руль сел Эд Данкель. Мы специально проинструктировали его слишком не напрягаться. И захрапеть мы не успели, как он разогнал машину до восьмидесяти, и это с плохими подшипниками и всем прочим, мало того – он сделал тройной обгон в том месте, где легавый спорил с каким-то мотоциклистом: Эд поехал в четвертом ряду четырехполосного шоссе, и совершенно не в ту сторону. Естественно, лягаш рванул за нами, врубив свою сирену. Нас остановили. Он велел нам ехать за ним на пост. Там сидел гнусный тип, которому сразу не приглянулся Дин: от того просто за версту несло тюрягой. Легавый отправил свое войско за дверь допрашивать Мэрилу и меня отдельно. Они хотели знать, сколько Мэрилу лет: в смысле, нельзя ли на нас повесить Акт Мэнна.[8] Но у нее с собою было свидетельство о браке. Тогда они отвели меня в сторону и стали выспрашивать, кто с Мэрилу спит. – Ее муж, – довольно просто ответил я. Они были чересчур любопытны. Заваривалась какая-то левая каша. Они попытались изобразить из себя доморощенных Холмсов, задавая дважды одни и те же вопросы в раcчете на то, что мы проговоримся. Я сказал: – Эти два парня возвращаются к себе на работу на железную дорогу в Калифорнию, это жена того, который поменьше, а я их друг, у меня две недели каникул в колледже. Фараон осклабился: – Да-а? А это действительно твой бумажник? Наконец, гнусный, что сидел внутри, содрал с Дина двадцать пять долларов штрафа. Мы объяснили им, что у нас всего – сорок, чтобы добраться до Побережья; они ответили, что им это без разницы. Когда же Дин стал возмущаться, гнусный пригрозил отправить его обратно в Пенсильванию и предъявить там ему особое обвинение. – Обвинение в чем? – Не твое дело. В чем. Ты уж об этом не беспокойся, умник, тоже мне. Пришлось отдать им четвертной. Но сначала Эд Данкель, самый наш виноватый, вызвался сесть в тюрьму. Дин задумался над этим. Фараон был в ярости. – Если ты позволишь своему приятелю сесть в тюрьму, я забираю тебя в Пенсильванию немедленно. Ты слышишь, что я сказал? – Нам хотелось побыстрее оттуда свалить. – Еще одно превышение скорости в Виргинии, и машины у вас не будет, – сказал гнусный на прощанье. Дин весь побагровел. Мы молча отъехали. Это очень похоже на приглашение что-нибудь украсть – забирать вот так вот все наши дорожные сбережения. Они знали, что мы сидим на мели, что у нас нет по пути никаких родственников, что мы не можем дать телеграмму, чтобы нам выслали денег. Американская полиция объявила психологическую войну против тех американцев, которые не могут испугать их внушительными бумагами и угрозами. Это просто допотопная, викторианская, грубая полицейская сила: она выглядывает из затянутых паутиной окон и желает влезать во все на свете, она способна сама плодить преступления, если уже существующие ее не удовлетворяют. «Девять строк преступления, одна – скуки,» – как сказал Луи-Фердинанд Селин. Дин настолько вышел из себя, что хотел возвратиться в Виргинию и застрелить этого фараона, как только раздобудет себе пистолет. – Пенсильвания, – фыркал он. – Хотел бы я знать, что они могли мне повесить. «БОМЖ», скорее всего, – отнять у меня все деньги и припаять бродяжничество. У этих парней все легко и просто. А станешь жаловаться, так они же тебя и прихлопнут. – Ничего не оставалось делать, кроме как снова радоваться самим себе и выкинуть эту лажу из головы. Миновав Ричмонд, мы уже почти все забыли и снова стало нормально. Теперь у нас оставалось пятнадцать долларов на всю дорогу. Придется подбирать автостопщиков и клянчить у них центы на бензин. В виргинской глухомани мы вдруг увидели шедшего по дороге человека. Дин сбавил скорость и остановился. Я обернулся и сказал, что это всего-навсего бродяга, и у него, возможно, у самого нет ни гроша. – Тогда мы возьмем его просто так, оттянуться, – рассмеялся Дин. Этот тип оказался безумным оборванцем в очках; на ходу он читал какую-то порнуху в бумажной обложке; он нашел книжку в кювете у дороги. Он влез в машину и снова погрузился в чтение. Он был невообразимо грязен и покрыт струпьями. Он сказал, что его зовут Хайман Соломон, и что он прошел по всем США, стучась, а иногда и вламываясь в еврейские двери и требуя денег: «Дайте мне денег на еду, я еврей». Он сказал, что получалось очень хорошо, и что что ему причитается. Мы спросили его, что такое он читает. Он не знал. Ему в лом было смотреть на титульный лист. Он смотрел лишь на слова, будто нашел истинную Тору там, где ей и следовало быть – в глухомани. – Видите? Видите? Видите? – клохтал Дин, тыча меня в бок. – Я вам говорил, что это будет оттяг? Чувак, оттягивает всё на свете! – Мы довезли Соломона до самого Тестамента. Мой брат уже переселился в свой новый дом на другом конце города. Мы же опять стояли на длинной мрачной улице, по самой середине которой тянулись рельсы железной дороги, а унылые недовольные южане скачками неслись мимо мелочных лавок и скобяных магазинов. Соломон сказал: – Я вижу, вам, молодые люди, нужно немного денег, чтобы продолжить свое путешествие. Вы меня подождите, я схожу зашибу несколько долларов в еврейском доме и поеду с вами до самой Алабамы. – Дин был вне себя от счастья; мы с ним рванулись купить хлеба и сыра, чтобы пожевать в машине. Мэрилу с Эдом остались в «гудзоне». Мы прождали Хаймана Соломона два часа: он где-то раздобывал для нас хлеб, но видно его не было. Солнце багровело, и становилось слишком поздно. Соломон так и не появился, поэтому мы рванули прочь из Тестамента. – Ну, теперь видишь, Сал; Бог есть, поскольку мы продолжаем зависать с этим городом, что бы ни пытались сделать, – и замечаешь, какое у него странное библейское название,[9] и этот ветхозаветный тип, который еще раз заставил нас здесь остановиться, и все это связано вместе, как дождь, который по цепочке соединяет всех по всему миру… – Дин все тараторил и тараторил – он был радостно возбужден и буен. Мы с ним вдруг увидели, что вся страна – как ракушка, которая раскрывается нам, а внутри – жемчужина, настоящая жемчужина. С ревом мы мчались на юг. Подобрали еще одного стопщика: грустного пацана, который сказал, что его тетка владеет бакалейным магазином в Данне, Северная Каролина, сразу за Файеттвиллем. – Когда мы туда приедем, ты сможешь вытрясти из нее бабок? Правильно! Прекрасно! Поехали! – И через час, в сумерках, мы уже были в Данне. Подъехали к тому месту, где, как сказал пацан, у его тетки был этот самый бакалейный магазин. То была унылая улочка, упиравшаяся в глухую фабричную стену. Лавка там и впрямь была, но никакой тетки не наблюдалось и в помине. Интересно, чего же тогда пацан нам наговорил? Мы спросили его, куда он едет; он и сам не знал. Все это был один большой загон: когда-то, заблудившись в этом захолустье в поисках приключений, он увидал в Данне бакалейную лавку, и теперь она первым делом взбрела ему на безалаберный, горячечный ум. Мы купили ему «горячую собаку», но Дин сказал, что взять с собой его мы не сможем, поскольку нам нужно место, чтобы спать самим и подвозить тех, кто мог бы купить нам немного бензина. Мы оставили его в Данне перед самой темнотой. Я вел машину через Южную Каролину и за Мейкон, штат Джорджия, пока Дин, Мэрилу и Эд спали. Совершенно один, среди ночи, я думал о своем и удерживал машину на белой полосе святой дороги. Что я делаю? Куда еду? Скоро я это узнаю. За Мейконом я почувствовал такую собачью усталость, что разбудил Дина. Мы вышли из машины подышать, как вдруг оба заторчали от радости, осознав, что вокруг – душистая зеленая трава, запахи свежего навоза и теплых вод. – Мы на Юге! Мы удрали от зимы! – Слабый отблеск зари осветил зеленые побеги у обочины. Я вдохнул полной грудью; во тьме взвыл локомотив на Мобил. Мы тоже туда ехали. Я снял рубашку и прыгал от радости. Десятью милями дальше Дин подъехал к бензоколонке, заметил, что служитель крепко спит за своим столом, выскочил, тихонько наполнил бак, стараясь, чтобы не звякнул колокольчик, и тайком укатил, как араб, – с баком, наполненным долларов на пять на нужды нашего паломничества. Я уснул и проснулся от сумасшедших ликующих звуков музыки, разговора Дина и Мэрилу и от огромной зеленой земли, что разворачивалась вокруг. – Где мы? – Только что проехали самый кончик Флориды, чувак, – Фломатон называется. – Флорида! Мы скатывались к прибрежным равнинам и к Мобилу; впереди парили в вышине огромные облака Мексиканского Залива. Прошло всего тридцать два часа с тех пор, как мы распрощались со всеми в грязных снегах Севера. Мы остановились у заправки, где Дин с Мэрилу поиграли вокруг цистерн в чехарду, а Данкель зашел внутрь и, особо не таясь, спер три пачки сигарет. У нас не осталось ни шиша. Въезжая в Мобил по длинному прибрежному шоссе, мы все сняли зимнюю одежду и ловили кайф от южного тепла. Вот тогда Дин и начал рассказывать историю своей жизни, и когда уже за Мобилом встретился с препятствием в виде столкнувшихся на перекрестке машин, то вместо того, чтобы осторожно проскользнуть мимо, промчался прямиком по подъездной дорожке бензоколонки и понесся дальше, даже но почувствовав, что мчится со своей обычной на континенте скоростью семьдесят миль в час. Позади у нас остались лишь разинутые вслед рты. Он же продолжал свой рассказ: – Истинная правда, я начал, когда мне было девять, с девочкой по имени Милли Мэйфэйр за гаражом Рода на Гранд-Стрит – на этой же улице и Карло жил в Денвере. Это когда папаша мой еще немного подрабатывал в кузнице. Помню, как тетка вопила мне из окна: «Что это вы там делаете за гаражом, а?» Ах, милая Мэрилу, если б я тебя тогда знал! У-ух! Какой милашкой ты наверное была в девять лет! – Он маниакально захихикал, он сунул свой палец ей в рот и облизал его; он взял ее за руку и провел ею по всему своему телу. Она же просто сидела, безмятежно улыбаясь. Большой длинный Эд Данкель все время смотрел в окно, разговаривая сам с собою: – Да, сэр, той ночью я думал, что я призрак. – Еще он не переставал вопрошать себя, что ему скажет в Новом Орлеане Галатея Данкель. Дин продолжал: – Однажды я проехал на товарняке из Нью-Мексико до самого Л.А. – мне было одиннадцать лет, я потерял отца на боковой ветке, мы с ним были на стоянке у хобо. Я пошел с мужиком по имени Большой Рыжий, а папаша мой валялся пьяный в вагоне – поезд покатился, мы с Рыжим не успели – я папашу своего после этого много месяцев не видал. Я поехал на дальнем товарняке аж до самой Калифорнии – просто летел, а не ехал, первым классом, не товарняк, а какой-то зиппер в пустыне. Всю дорогу провисел на сцепках – можете себе представить, как это опасно, а я ведь был совсем пацан, я этого не знал; под одной рукой зажата буханка хлеба, а другой цепляюсь за тормозную рукоять. Я не выдумываю, это правда. Когда я приехал в Л.А., то так изголодался по молоку и сметане, что устроился к молочнику и первым делом выпил две кварты густой сметаны, и меня стошнило. – Бедный Дин, – сказала Мэрилу и поцеловала его. Он гордо смотрел вперед. Он ее любил. Мы вдруг поехали вдоль самых голубых вод Залива, и одновременно по радио началась моментально безумная штука: шоу «Цыплячий Джазец Гумбо» из Нового Орлеана, все эти уматные джазовые пластинки, цветная музыка, и диск-жокей все время говорил: «Ни о чем не переживайте!» В ночи перед собою мы радостно видели Новый Орлеан. Дин потирал над рулем руки: – Ну уж вот теперь-то мы оттянемся! – В начинавшихся сумерках мы въехали в гудящие кварталы Нового Орлеана. – О, я чую людей! – завопил Дин, высунувшись из окна и втягивая носом воздух. – Ах! Боже мой! Жизнь! – Он обогнал трамвай. – Да! – Он рванул машину вперед и стал озираться по сторонам в поисках девчонок. – Только взгляните на нее! – Воздух в Новом Орлеане был так сладок, что, казалось, опускался сверху разноцветными мягкими шелковыми платками, можно было почуять реку и действительно почуять людей – и грязь, и черную патоку, и каждое тропическое испарение, почуять все это собственным носом, нежданно извлеченным из сухих льдов северной зимы. Мы подскакивали на сиденьях. – И в нее врубитесь! – вопил Дин, тыча пальцем в другую женщину. – О, как я люблю, люблю, люблю женщин! Женщины изумительны! Я люблю женщин! – Он плевался прямо из окна; он стонал; он хватался за голову. По лбу у него катились огромные капли пота от одного лишь возбуждения и усталости. Мы запрыгнули с машиной на паром в Алжир и так поехали через Миссиссиппи на пароходе. – Теперь нам всем нужно вылезти наружу и врубиться в реку и в людей, и понюхать мир, – сказал Дин, суетясь со своими темными очками и сигаретами и выскакивая из машины, как чертик из табакерки. Мы вылезли следом. Мы висли на перилах и рассматривали великого отца вод, катящего вниз из сердцевины Америки, словно поток разбитых душ, – таща на себе и бревна Монтаны, и грязь Дакоты, и долы Айовы, и то, что утонуло у Три-Форкс, где тайну сначала скрывал лед. Дымный Новый Орлеан отступал по одну сторону; старый сонный Алжир с его покоробленными окраинами стукался о нас по другую. Под горячим солнцем позднего дня негры загружали топки парома, пылавшие красным и разогревавшие наши шины, которые уже начинали попахивать. Дин врубался в кочегаров, прыгая то вниз, то вверх по трапам в этой жаре. Он носился и по палубе, и наверху, его мешковатые штаны болтались, полуспущенные, на животе. Неожиданно я увидел, как он напряженно вытягивается на мостике. Я уже готов был к тому, что он взмоет вверх прямо с крыла. По всему судну разносился его безумный смех: «Хии-хии-хии-хии-хии!» Мэрилу была с ним. Он в один миг схватил все сразу, вернулся с полной картиной, прыгнул в кабину, когда все остальные еще только гудели, чтобы выезжать, мы выскользнули, проскочив две-три машины в очень узком месте, и оказались на просторе, мчащимися по Алжиру. – Куда? Куда? – вопил Дин. Сначала мы решили привести себя в порядок на заправочной станции и разузнать, где живет Бык. В дремотном речном закате играли дети; мимо проходили девчонки в цветастых платках и хлопчатобумажных блузках и с голыми ногами. Дин побежал вверх по улице, чтобы увидеть все сразу. Он оглядывался; он кивал; он скреб себя по животу. Большой Эд сидел в машине, надвинув шляпу на глаза, и улыбался Дину. Я сидел на капоте. Мэрилу ушла в женский сортир. От кустистых берегов, где бесконечно малые людишки удили палками рыбу, и от сонных болот дельты, что тянулись вдоль красневшей земли, поднималось безымянное ворчание громадной горбатой реки, которая своим напрягшимся главным руслом, словно кольцом змея, охватывала городок. Похоже было, что погруженный в дрему Алжир со всеми своими роями пчел и хибарками людей однажды будет подчистую смыт с этого плоского полуострова. Солнце клонилось книзу, насекомые зудели, ужасные воды стонали. Мы отправились к дому Старого Быка Ли за город, к самой насыпи у реки. Он стоял на дороге, что вела через заболоченные поля, – не дом, а обветшалая куча с провалами террас, опоясывавших его вокруг, и с плакучими ивами во дворе, трава вымахала в три фута высотой, древние заборы завалились, сараи просели. Видно никого не было. Мы втянулись в самый двор и увидели на заднем крыльце ванны для стирки. Я вылез из машины и подошел к раздвижным дверям. В проеме стояла Джейн Ли и, прикрыв глаза козырьком ладони, смотрела на солнце. – Джейн, – сказал я. – Это я. Это мы. Она поняла. – Да, я знаю. Быка сейчас здесь нет. Там что – пожар, что ли? – Мы оба посмотрели в сторону солнца. – Ты имеешь в виду закат? – Какой там, к черту, закат? Я слышала оттуда сирены. Ты разве не видишь такого странного зарева? – Это было где-то в стороне Нового Орлеана: облака действительно выглядели как-то странно. – Я ничего не вижу, – ответил я. Джейн презрительно фыркнула: – Парадайз – все такой же. Вот так мы и встретились после четырех лет разлуки. Джейн когда-то жила со мной и моей женой в Нью-Йорке. – А Галатея Данкель здесь? – спросил я. Джейн все еще пыталась разглядеть свой пожар; в те дни она глотала по три трубочки бензедриновых бумажек в день. Лицо ее, когда-то пухлое, германмское и миленькое, стало каменным, красным и изможденным. В Новом Орлеане она заразилась полиомелитом и теперь прихрамывала. Дин с компанией робко вылезли из машины и более-менее пообвыклись. Галатея Данкель вышла из своего величественного уединения в глубине дома, чтобы встретить своего мучителя. Галатея оказалась девушкой серьезной. Она была бледна и, похоже, все время плакала. Большой Эд взъерошил пятерней шевелюру и сказал: – Привет. – Она смотрела на него, не отводя взгляда: – Где ты был? Зачем ты так со мною поступил? – Она метнула в Дина злобный взгляд: расклад она явно знала. Дин не обратил на нее совершенно никакого внимания: сейчас он хотел только поесть; он спросил у Джейн, нет ли чего-нибудь. Конфузы начались незамедлительно. Несчастный Бык приехал но своем техасском «шеви» и обнаружил, что в его дом вторглись маньяки; но он все же мило и тепло приветствовал меня, чего я в нем давно уж не замечал. Он купил себе этот дом на те деньги, что заработал, выращивая в Техасе «черноглазый горошек»[10] вместе со своим старым однокашником, чей отец, сумасшедший паретик, умер, оставив целое состояние. Сам Бык получал пятьдесят долларов в неделю от собственной семьи, что было само по себе неплохо, если не считать того, что почти столько же он тратил за то же самое время на наркотики – жена тоже влетала ему в копеечку, поскольку заглатывала трубочек с бенни на десятку в неделю. Их расходы на питание были самыми мизерными в стране: они едва ли вообще ели, их дети – тоже; им, казалось, было все равно. У них было двое замечательных детей: Доди воьсми лет и малютка Рэй, которому исполнился годик. Рэй бегал по двору совершенно голеньким – крошечное светловолосое дитя радуги. Бык звал его «Зверенышем» в честъ У.К.Филдса. Бык въехал во двор и извлек себя из машины, одну кость за другой, устало подошел; на нем были очки, фетровая шляпа, поношенный костюм; длинный, худой, странный и лаконичный, он сказал: – О, Сал, ты, наконец, сюда добрался; давай зайдем внутрь и выпьем. Чтобы рассказать про Старого Быка Ли, понадобилась бы целая ночь; достаточно будет лишь упомянуть, что он был учителем, да еще можно сказать, что он имел полное право учить, поскольку сам всю жизнь учился; а учился он тому, что считал «фактами жизни», и учился им не потому, что приходилось, а потому, что ему хотелось. В свое время он протащил свое тощее тело по всем Соединенным Штатам, по большей части Европы и по Северной Африке лишь затем, чтобы посмотреть, что там творится; в тридцатых годах в Югославии он женился на русской белогвардейской графине, только чтобы выцарапать ее из лап фашистов; сохранились его фотографии со всей международной кокаиновой тусовкой тридцатых годов – это такая банда людей с дикими волосами, опирающихся друг на друга; на других фотографиях он стоит в панаме и озирает улицы Алжира; белогвардейскую графиню он больше никогда в жизни не видел. Он травил крыс в Чикаго, торчал за стойкой бара в Нью-Йорке, разносил повестки в Ньюарке. В Париже он сидел за столиком в кафе и наблюдал, как мимо проплывают недовольные физиономии французов. В Афинах он выглядывал из своего «ouzo» на тех, кого называл «самым уродливым народом в мире». В Стамбуле пробирался сквозь толпы курильщиков опия и торговцев коврами в поисках своих фактов. В отелях Англии читал Шпенглера и маркиза де Сада. В Чикаго планировал оовершить налет на турецкие бани, задержался на пару минут дольше, чем нужно, чтобы выпить, закончил это дело всего с двумя долларами в кармане и вынужден был уносить оттуда ноги. Все эти вещи он проделывал просто ради накопления жизненного опыта. Теперь его последним курсом образования стало пристрастие к наркотикам. Теперь он жил в Новом Орлеане, шлялся по улицам с разными подозрительными типами и торчал в барах для подпольных связников. Вот одна странная история про его дни в колледже, которая кое-что в нем проясняет: как-то днем он пригласил друзей на коктейль в свои хорошо обставленные комнаты, как вдруг выскочил его ручной хорек и укусил одного элегантного беззащитного гомика за лодыжку, и все, вопя, ломанулись из комнаты. Старый Бык подскочил, схватил свой дробовик и, сказав «Он снова учуял эту старую крысу», шарахнул в стенку, проделав в ней дыру для пятидесяти таких крыс. А на стене висела картина – вид мерзкой развалюхи на мысе Кейп-Код. Друзья спрашивали его: «Зачем у тебя тут болтается эта мерзость?» – а Бык им отвечал: «Мне нравится, потому что она мерзкая». Вся его жизнь текла в такой вот струе. Однажды я постучался к нему домой в трущобах на 60-й улице в Нью-Йорке, он открыл дверь в котелке, жилете, под которым ничего не было, и длинных полосатых пижонских брюках; в руках у него была кастрюлька, где он пытался растолочь конопляное семя, чтобы потом набивать им папиросы. Еще он экспериментировал с кипячением кодеинового сиропа от кашля – получалась черная размазня, и ничего не выходило. Он проводил долгие часы с Шекспиром – он называл его «Бессмертным Бардом» – на коленях. В Новом Орлеане он стал проводить такие же долгие часы с Кодексами Майя, и, хотя он не переставал говорить, книга все время лежала перед ним раскрытой. Я однажды спросил: – Что с нами станет, когда мы умрем? – А он ответил: – Когда умираешь, то ты просто мертвый и всё. – У него в комнате висел набор цепей, которые, как он говорил, нужны ему при работе с психоаналитиком; они экспериментировали с наркоанализом и обнаружили, что в Старом Быке – семь совершенно различных личностей, которые чем дальше, тем гаже и гаже становятся – до тех пор, пока он не превращается в буйного идиота, и его надо сдерживать цепями. Верхней личностью в нем был английский лорд, нижней – этот самый идиот. Где-то на полпути он был старым негром, который стоял в очереди вместе со всеми и говорил: «Некоторые – подонки, некоторые – нет, вот и весь расклад». Еще у Быка был такой сентиментальный закидон по поводу старых добрых деньков Америки, особенно в 1910 году, когда в любой аптеке без рецепта можно было купить морфия, а китайцы курили опий прямо у себя на подоконниках по вечерам, и вся страна была дикой, скандальной и свободной, и свободы было много, и она была любого вида для всех и каждого. Пуще всего он ненавидел вашингтонскую бюрократию; на втором месте стояли либералы; потом – легавые. Все время он беспрестанно говорил и учил других. Джейн сидела у его ног; я тоже; и Дин, и даже Карло Маркс. Мы все учились у него. Он был серым, невзрачным парнем, из тех, кого обычно не замечаешь на улице, если не взглянешь пристальнее и не увидишь безумный костлявый череп с его странной моложавостью – этакий канзасский проповедник со своими экзотическими феноменальными гееннами и таинствами. В Вене он изучал медицину; он изучал антропологию, читал все подряд; а теперь приступал к труду всей своей жизни – к изучению самих вещей на улицах бытия и ночи. Он сидел в своем кресле; Джейн вносила напитки, мартини. Шторы на окнах у его кресла всегда были задернуты, ночью и днем; это был его уголок дома. На коленях у него лежали Кодексы Майя и пневматическое ружье, из которого он время от времени сшибал трубочки из-под бензедрина у противоположной стены. Я бегал взад-вперед, выставляя ему новые. Мы все постреливали по ним за разговором. Быку очень хотелось узнать причину нашего путешествия. Он вглядывался нам в лица и шмыгал носом: фумп, – звук как в пустой бочке. – Ну, Дин, я хочу, чтобы ты присел на минуточку и рассказал мне, чего ты добиваешься, ездя вот так вот по всей стране. В ответ Дин мог лишь залиться румянцем и сказать: – Н-ну, ты же сам знаешь, как это бывает. – Сал, а ты зачем на побережье едешь? – Да я всего на несколько дней. Я вернусь в школу. – А каков расклад с этим Эдом Данкелем? Что он за тип? – В тот момент Эд в спальне мирился с Галатеей; это не заняло у него много времени. Мы не знали, что рассказать Быку об Эде. Видя, что мы и про самих себя-то ничего не знаем, он извлек три палочки чаю и велел нам раскумариваться, ужин скоро будет готов. – Нет ничего лучше в мире, чтобы нагнать аппетит. Я однажды съел с лотка отвратительный гамбург под траву, и он показался мне вкуснейшей штукой на свете. На той неделе я только вернулся из Хьюстона, ездил к Дэйлу узнать, как там наш черноглазый горошек. Сплю я как-то утром в мотеле, как вдруг меня прямо выбрасывает из постели. Этот чертов придурок только что застрелил в соседней комнате свою жену. Все стоят вокруг, разинув рты, а парень сел себе в машину и укатил, оставив дробовик для шерифа на полу. Они его-таки поймали в Хуме, пьяного вусмерть. Человеку уже небезопасно ездить по стране без ружья. – Он откинул полу своей куртки и показал нам револьвер. Потом выдвинул ящик и засветил весь остальной арсенал. Однажды в Нью-Йорке у него под кроватью хранился автомат. – У меня теперь есть кое-что получше – немецкий газовый пистолет «Шейнтот»; вы посмотрите на этого красавца, у меня только один патрон есть. Я мог бы вырубить им сотню мужиков, а потом еще успел бы удрать. Вот только плохо, что один патрон всего. – Надеюсь, меня рядом не будет, когда ты станешь его пробовать, – сказала Джейн из кухни. – А откуда ты вообще знаешь, что это газовый патрон? – Бык фыркнул: он никогда не обращал внимания на ее подколки, но слышал их. Его отношения с женой были страннее некуда; они разговаривали друг с другом до поздней ночи; слово иметь любил Бык, он говорил и говорил своим жутким монотонным голосом, она пыталась вклиниться и никак не могла; под утро он уставал, и тогда Джейн говорила, а он слушал, шмыгая носом: фуип. Она любила этого человека до умопомрачения, но как-то бредово; между ними никогда не было никаких околичностей – прямой разговор и очень глубокое товарищество, которое никому из нас и присниться не могло. Некая любопытная черствость и холодность между ними была, на самом деле. Просто хохмой, с помощью которой они передавали друг другу собственный набор тончайших вибраций. Любовь – это всё; Джейн никогда не отходила от Быка дальше, чем на десять футов и никогда не пропускала ни единого его слова, а он, надо заметить, говорил очень тихим голосом. Мы с Дином наперебой орали о грандиозной ночи в Новом Орлеане и хотели, чтобы Бык показал нам, что к чему. Он тут же нас обломил: – Новый Орлеан – очень скучный городишко. В цветную часть запрещено ходить по закону. Бары – невыносимо тоскливы. Я сказал: – Но должны же в городе быть какие-нибудь идеальные бары. – Идеального бара в Америке не существует. Идеальный бар – это нечто за пределами наших познаний. Вот в девятьсот десятом бар был таким местом, куда мужчины ходили во время или после работы повидать друг друга, и все, что там было, – это длинная стойка, медные поручни, плевательницы, пианист для музыки, пара зеркал и бочки с виски по десять центов за порцию вместе с бочками пива по пять за кружку. А теперь там лишь хром, пьяные бабы, пидары, злые бармены, суетливые владельцы, которые маячат у дверей, да трясутся по поводу своих кожаных стульев и полиции; там стоит ор, когда не нужно, а когда заходит кто-нибудь посторонний – мертвая тишина. Мы заспорили о барах. – Хорошо, – сказал он. – Сегодня вечером я возьму вас в Новый Орлеан и покажу, что я имел в виду. – И он специально потащил нас по самым скучным барам. Мы оставили Джейн с детьми, когда покончили с ужином: она читала объявления о найме в новоорлеанской «Таймс-Пикайюн». Я спросил, не ищет ли она работу; она лишь ответила, что это самая интересная часть газеты. Бык поехал с нами в город, не переставая говорить. – Не бери в голову, Дин, мы туда доберемся, я надеюсь; оп-ля, вот и паром, вот только прямо в реку нас везти не надо. – Он держался по-прежнему. А вот Дин стал похуже, как сам Бык мне признался. – Мне кажется, он стремится к своему идеалу в судьбе, что является принудительным психозом, разбавленным растравленными язвами психопатической безответственности и жестокости. – Он искоса глянул на Дина. – Если ты поедешь в Калифорнию с этим психом, то у тебя ничего не выйдет. Не остаться ли тебе со мной в Новом Орлеане? Завалимся в Гретну, поставим там на лошадок, расслабимся у меня во дворе. У меня есть хороший набор ножей, я сейчас строю мишень. А в городе, к тому же, попадаются довольно сочные куколки, если ты по ним сейчас встреваешь. – Он шмыгнул носом. Мы были как раз на пароме, и Дин выскочил из машины повисеть на перилах. Я пошел за ним, а Бык остался сидеть в машине, шмыгая носом: фумп. Той ночью над бурыми водами и темным плавником висело мистическое видение тумана; а на той стороне ярко-оранжево тлел Новый Орлеан, и у кромки его темнело несколько кораблей – несколько призрачно окутанных дымкой каравелл с испанскими балкончиками и изукрашенными полуютами, – пока не приближался и не убеждался в том, что это всего-навсего старые сухогрузы из Швеции и Панамы. Огни парома ярко горели в темноте; те же самые негры махали лопатами и пели. Старина Дылда Хазард как-то работал на алжирском пароме палубным матросом; я вспомнил о нем и подумал о Джине с Миссиссиппи; и пока река истекала из середины Америки под светом звезд, я знал. Я знал, как одержимый, что всё, что сам когда-либо знал и еще только узнаю, – Едино. Странно сказать, но той ночью, когда мы с Быком Ли ехали на пароме, девчонка совершила там самоубийство – прыгнула с палубы; это случилось или сразу до, или сразу после нас; на следующий день мы прочли об этом в газетах. Мы прошвырнулись со Старым Быком по всем скучным барам Французского Квартала и вернулись домой в полночь. Той ночью Мэрилу зарядилась всем, чем только можно: она попробовала чаёк, колеса, бенни, кир и даже попросила Старого Быка задвинуть ее М, чего, конечно, делать он не стал; вместо этого он налил ей мартини. Она настолько пропиталась всевозможной химией, что ее замкнуло, и она тупо стояла на крыльце со мною вместе. У Быка было дивное крыльцо. Оно опоясывало весь дом; в лунном свете, рядом с ивами дом походил на старинный южный особняк, видавший лучшие дни. Внутри Джейн сидела в гостиной и читала объявления о найме; Бык ширялся в ванной, перетянув руку старым черным галстуком и зажав его кончики в зубах, тыча иглой в многострадальную руку с тысячей дырок я ней; Эд Данкель распростерся с Галатеей на массивной хозяйской постели, которой Старый Бык с Джейн так и не воспользовались; Дин забивал косяк; а мы с Мэрилу изображали южных аристократов. – Ах, мисс Лу, вы сегодня вечером выглядите очень мило и очаровательно. – Ах, благодарю вас, Кроуфорд, как приятно слышать то, что вы говорите. По всей перекошенной террасе, не переставая, хлопали двери: то участники нашей грустной драмы в американской ночи выскакивали посмотреть, где все остальные. Наконец, я в одиночестве отправился прогуляться к дамбе. Я хотел посидеть на грязном берегу и хорошенько врубиться в реку Миссиссиппи; вместо этого пришлось смотреть на нее, уткнувшись носом в колючую проволоку. Что получается, когда начинаете отгораживать народ от его рек? – Бюрократия! – говорит Старый Бык; он сидит с Кафкой на коленях, над ним горит лампа, он шмыгает носом: фумп. Его старый дом поскрипывает. А мимо, по черной реке ночи проплывает бревно из Монтаны. – Ничего, кроме бюрократии. И еще профсоюзы! Профсоюзы в особенности! – Но темный смех раздастся снова. 7 Он и раздался наутро, когда я вскочил спозаранку и обнаружил Старого Быка с Дином на заднем дворе. На Дине была его старая роба с бензоколонки: он помогал Быку. Бык притащил здоровый брус плотного трухлявого дерева и отчаянно орудовал клещами, вытаскивая маленькие гвоздики, загнанные туда. Мы смотрели на гвоздики: их там были миллионы; они кишели червями. – Когда я вытащу отсюда все гвозди, то построю себе полку, которая продержится тысячу лет! – говорил Бык, и каждая косточка его сотрясалась от возбуждения. – Как, Сал, ты разве не знал, что полки, которые сейчас делают, либо трескаются под весом всяких безделушек через полгода, либо вообще рушатся? То же самое и с домами, и с одеждой. Эти сволочи изобрели пластмассу, из нее могли бы строить дома, которые будут стоять вечно. И шины. Американцы каждый год миллионами убивают себя на из-за дефективных резиновых шин, которые раскаляются на дороге и взрываются. Они могли бы делать шины, которые никогда не взорвутся. То же самое с зубным порошком. Есть такая особая резинка, которую они изобрели, – если ребенком ее пожуешь, всю жизнь не будет ни одной дырки в зубе. То же с одеждой. Они могут делать одежду, которая не снашивается вечно. А предпочитают выпускать дешевку, чтобы всем приходилось вкалывать, пробивать карточки на проходной и организовываться в унылые союзы; чтобы все остальные барахтались, пока в Вашингтоне и Москве хавают что только можно. – Он поднял перед собою трухлявый брус. – Ведь из этого получится превосходная полка, как ты думаешь? Стояло раннее утро, энергия его била ключом. Бедняга ввел столько мусора в свою систему, что большую часть дня мог выдержать, только сидя в кресле с зажженной в полдень лампой, но утром он был великолепен. Мы начали метать ножи в мишень. Он сказал, что видел в Тунисе одного араба, который мог попасть в глаз человеку с сорока футов. Это свернуло разговор на его тетку, которая в тридцатых годах отправилась в Касбу: – Она была с группой туристов, и у них был гид. А у нее на мизинце – кольцо с брильянтом. Она оперлась о стенку, чтобы минутку передохнуть, как вдруг какой-то ай-раб бросился к ней и отхватил у нее кольцо вместе с мизинцем, не успела она и рта раскрыть, бедняжка. Она вдруг поняла, что у нее больше нет мизинца. Хи-хи-хи-хи-хи! – Когда он смеялся, то сжимал губы, и смех шел издалека, из живота; он сгибался пополам и опускался на колени. Смеялся он долго. – Эй, Джейн! – ликующе завопил он. – Я только что рассказывал Дину и Салу про мою тетку в Касбе! – Я слышала, – ответила та из дверей кухни милым теплым утром у Залива. Над головой плыли огромные прекрасные облака, облака долины, заставлявшие ощутить всю громаду старой святой развалюхи-Америки – из уст в уста и от кончика до кончика. Бык был весь полон силы и соков. – Слушай, а я тебе рассказывал про папашу Дэйла? Смешнее этого старикана ты в жизни бы не встретил. У него был парез, а парез съедает всю переднюю часть мозга, и поэтому ни за что не отвечаешь, что бы ни взбредало тебе на ум. У него был дом в Техасе, и плотники работали там круглые сутки – делали новые пристройки. Он подскакивал посреди ночи и говорил: «Я не хочу здесь этого проклятого крыла, перенесите его вот сюда». Плотникам приходилось все сносить и начинать крыло заново. Потом старику это наскучивало, и он говорил: «Черт подери, хочу в Мэн!» Садился в машину и гнал сотню миль в час – за ним следом по ветру только цыплячий пух летел от такой скорости. Тормозил прямо посреди какого-нибудь техасского городка лишь затем, чтобы выйти и купить виски. Застрявшие машины вокруг него сигналили, а он вылетал из машины и вопил: «Прекратите этот чертов гам, ах вы, банда фволочи!» Он шепелявил; когда парез, начинаешь шевелить… то есть, шепелявить. Как-то ночью он примчался ко мне домой в Цинциннати, подудел под окнами и сказал: «Вылезай, поехали в Техас, Дэйла повидаем». Он как раз возвращался из Мэна. Хвастался, что купил дом… О, мы в колледже даже рассказ про него написали, там такое жуткое кораблекрущение, и люди в воде хватаются за борта шлюпки, а старик сидит в ней с мачете и кромсает им пальцы: «Убирайтефь, банда фволочи, это моя флюпка, черт бы ваф подрал!» Ох, он был ужасен! Я мог бы тебе целый день про него истории рассказывать. Слушай, какой денек четкий, а? Так оно и было. От дамбы дули нежнейшие ветерки: за этим стоило ехать в такую даль. Мы вслед за Быком зашли в дом измерить стену для будущей полки. Он показал нам обеденный стол, который тоже сколотил сам. Стол был из плахи шести дюймов толщиной. – Вот стол, который простоит тысячу лет! – сказал Бык, маниакально вытягиваясь к нам всем своим худым лицом. Он постучал по столу. По вечерам он сидел за этим столом, ковыряя еду и швыряя косточки котам. У него жило семь котов. – Я люблю котов. Особенно тех, которые мяукают, когда их держишь над ванной. – Он очень хотел показатъ нам, но в ванной как раз кто-то заперся. – Что ж, – сказал он, – сейчас не получится. Да, еще я тут сражался с соседями. – Он рассказал нам о соседях: это была огромная компания с нахальными детьми, которые через поваленный штакетник швырялись камнями в Доди и Рэя, а иногда и в самого Быка. Тот велел им прекратить; их старик выскочил и заорал что-то по-португальски. Бык зашел в дом, вынес свой дробовик и встал, скромненько так на него опершись; под широкими полями шляпы по лицу его бродила самодовольная ухмылка, все тело застенчиво и змеино изгибалось, а он ждал – неправдоподобный, тощий, одинокий клоун под облаками небесными. Португалец при виде его мог бы решить, что ему заживо явился кто-то из древнего злого сна. Мы рыскали по двору, ища, чем бы еще заняться. Там был гигантский забор, которым Бык отгораживался от несносных соседей, но его так никогда и не достроили – задача оказалась слишком непосильной. Бык шатал его взад-вперед, чтобы показать, какой он крепкий. Неожиданно он устал, утихомирился, ушел в дом и скрылся в ванной сделать себе предобеденный укол. Вышел успокоенный и со стеклянными глазами, сел под свою зажженную лампу. Солнечный свет слабо тыкался в задернутую штору. – Слушайте, а почему бы вам, парни, не испытать мой оргонный аккумулятор? Это вольет в ваши кости немного соку. Я, например, всегда подхватываюсь и рву со скоростью девяносто миль в час в ближайший бардак, хо-хо-хо! – Это был его «смешной» смех – когда он на самом деле не смеялся. Оргонный аккумулятор – обычный ящик, достаточно большой, чтобы внутри поместился человек, сидящий на стуле: слой дерева, слой металла и еще один слой дерева собирают оргоны из атмосферы и удерживают их достаточно долго для того, чтобы человеческое тело впитало их в себя больше, чем составляет его обычную долю. По Райху, оргоны – это вибраторные атмосферные атомы жизненного принципа. Люди болеют раком потому, что у них ааканчиваются оргоны. Старый Бык считал, что его оргонный аккумулятор станет лучше, если дерево, использованное в нем, будет как можно более органическим, поэтому привязывал к своей мистической уборной листья и веточки с кустарников в дельте. Кабинка стояла на жарком плоском дворе – облупленная машина, убранная гроздьями маниакальных затей. Старый Бык разоблачался и заходил внутрь посидеть и потаращиться на собственный пупок. – Слушай, Сал, а давай после обеда съездим-ка с тобою, да поставим на лошадку к букашке в Гретну? – Он был великолепен. После обеда он задремал в своем кресле с пневматическим ружьем на коленях, и маленький Рэй во сне обхватил его шею ручонками. Милое зрелище – папа с сыном, папа, который определенно никогда бы не зачал сына, если бы нашлось, что делать и о чем говорить. Вздрогнув, он проснулся и уставился на меня. Целую минуту он не мог сообразить, кто я такой. – Зачем ты едешь на Побережье, Сал? – спросил он и мгновенно заснул снова. Днем мы отправились в Гретну вдвоем с Быком. Мы поехали в его стареньком «шеви». У Дина «Гудзон» был длинным и прилизанным; «шеви» Быка был высок и разболтан. Совсем как в 1910-м. Точка букмекеров располагалась неподалеку от набережной в большом кожано-хромированном баре, который другой стороной выходил в громадный зал, где на стене вывешивались номера и ставки. Вокруг слонялись луизианского вида личности с «Беговыми Формулярами». Мы с Быком выпили пива, и Бык как ни в чем ни бывало подошел к игральному автомату и сунул в щель полдолларовую монету. Счетчики отщелкивали: «Банк» – «Банк» – «Банк» – а последний «Банк» лишь чуть-чуть повисел и соскочил обратно в «вишенку». Он проиграл сотню или даже больше лишь на какой-то волосок. – Дьявол! – завопил Бык. – Они эти штуки отрегулировали специально. Это же видно было. У меня был банк, а механизм нарочно соскочил. Ну что тут поделаешь? – Мы изучили «Беговой Формуляр». Я много лет не играл на тотализаторе, и было забавно видеть всякие новые имена. Одну лошадь там звали Большой Папка, и я впал из-за этого во временный транс, подумав о своем отце, который играл со мною в лошадок. Я только собирался сообщить об этом Быку, как тот сказал: – Ну, я думаю попробовать вот этого Эбенового Корсара. Тут я смог, наконец, промолвить: – Большой Папка напомнил мне об отце. Он размышлял всего какую-то секунду, его ясные голубые глаза гипнотичеоки замкнулись на моих – так, что я не мог сказать, ни о чем он думает, ни где он вообще. Потом он подошел и поставил на Эбенового Корсара. Выиграл Большой Папка, который оплачивался пятьдесят к одному. – Дьявольщина! – сказал Бык. – Следовало быть умнее, у меня уже был такой случай. Ох, неужели мы никогда ничему не научимся? – Ты о чем? – О Большом Папке – вот о чем. У тебя было видение, мой мальчик, видение. Только проклятые дураки не обращают внимания на видения. Откуда ты знаешь, что твой отец, сам заядлый игрок, не попытался мгновенно сообщить тебе, что Большой Папка выиграет заезд? Имя возбудило в тебе чувство, а он воспользовался именем и вступил с тобою в контакт. Вот о чем я думал, когда ты про это упомянул. Мой двоюродный брат в Миссури однажды поставил на лошадь с именем, которое напомнило ему о матери, лошадь выиграла и принесла хороший приз. То же самое произошло и сейчас. – Он покачал головой. – А-а, поехали. Сегодня последний раз, когда я с тобой играю на скачках; все эти видения меня отвлекают. – В машине, когда мы ехали назад в его старый дом, он сказал: – Человечество когда-нибудь поймет, что мы, на самом деле, находимся в постоянном контакте с мертвыми и с другим миром, каким бы он ни был; прямо сейчас мы могли бы предсказать, если бы только напрягли достаточно умственной воли, что случится в последующую сотню лет, и могли бы предпринять шаги, чтобы избежать всевозможных катастроф. Когда человек умирает, он переживает мутацию мозга, о которой мы пока ничего не знаем, но однажды она станет совершенно ясной, если ученые поймут намек. Пока же эти сволочи заинтересованы лишь в том, смогут ли они взорвать весь наш мир. Мы рассказали про это Джейн, Та лишь фыркнула: – По мне, так это звучит глупо. – Она махала веником по всей кухне. Бык ушел в ванную делать свой дневной укол. Прямо на дороге Дин с Эдом Данкелем играли в баскетбол мячиком Доди, приколотив к фонарному столбу ведерко. Я присоединился. Потом мы перешли к атлетическим подвигам. Дин совершенно меня изумил. Он велел нам с Эдом держать железный прут на уровне пояса, а сам прыгал через него без разбега, поджимая ноги. – Давайте выше. – Мы поднимали прут, пока тот не оказался на высоте груди. И все же Дин прыгал через него очень легко. Потом он попробовал прыгать в длину и сделал, по меньшой мере, футов двадцать, а то и больше. Потом мы с ним бегали наперегонки по дороге. Я могу сделать сотню аа 10 и 5. Он обошел меня как ветер. Пока мы бежали, у меня возникло безумное видение Дина, бегущего вот так через всю свою жизнь: худое лицо вытолкнуто навстречу жизни, руки ходят ходуном, лоб потеет, ноги мелькают, как у Граучо Маркса, он вопит: – Да! Да, чувак, конечно, ты можешь! – Но ведь никому за ним не угнаться, и это правда. Потом из дому вышел Бык с парой ножей и стал показывать нам, как обезоружить в темном переулке потенциального гоп-стопщика с финкой. Я, со своей стороны, тоже показал ему очень хороший прием: падаешь на землю перед противником, захватываешь его лодыжками и валишь наземь, перехватывая ему запястья полным нельсоном. Он сказал, что это довольно хороший прием. Еще он показал кое-что из джиу-джитсу. Маленькая Доди позвала маму на крыльцо и сказала: – Посмотри, какие дяди глупые. – Она была такой миленькой нахалкой, что Дин не мог оторвать от нее глаз. – У-ух! Вот погодите, она вырастет. Вы можете себе представить, как она срезает всю Канал-стрит своими хорошенькими глазками? Ах! Ох! – И он втягивал сквозь зубы воздух. Мы провели безумный день в центре Нового Орлеана, гуляли с Данкелями. Дин в тот день окончательно свихнулся. Когда он увидел в депо грузовые поезда Техасской и Новоорлеанской Линии, то захотел показать мне все сразу: – Ты станешь тормозным кондуктором, не успею я тебе всего объяснить! – Он, я и Эд Данкель перебежали пути и прыгнули на поезд в трех разных местах; Мэрилу с Галатеей остались ждать нас в машине. Мы проехали с полмили прямо к пирсам, маша стрелочникам и кондукторам. Они показали мне, как правильно спрыгивать с поезда: сначала опускаешь толчковую ногу, потом состав пусть пройдет чуть дальше, ты разворачиваешься и опускаешь вторую ногу. Мне показали вагоны-холодильники, ледники, в них хорошо ехать зимней ночью, когда весь поезд пустой. – Помнишь, я рассказывал тебе о перегоне из Нью-Мексико в Л.А.? – крикнул Дин. – Вот так я и висел… Мы вернулись к девчонкам через час, и они, конечно же, разозлились. Эд с Галатеей решили снять в городе квартиру, остаться здесь и устроиться на работу. Бык не возражал – ему уже осточертела вся наша толпа. С самого начала приглашение приехать было мне одному. В передней комнате, где спали Дин с Мэрилу, стоял кавардак, кофейные пятна, трубочки из-под бенни, разбросанные по всему полу; больше того, это была рабочая комната Быка, и он поэтому не мог закончить свои полки. Бедную Джейн постоянно отвлекала непрекращающаяся беготня и прыжки Дина. Мы ждали, пока придет мой следующий солдатский чек: его мне должна была переслать тетушка. После этого мы бы снова сорвались с места втроем – Дин, Мэрилу и я. Когда чек пришел, я понял, что мне до смерти не хочется так вдруг покидать чудесный дом Быка, но Дин весь прямо исходил энергией и готов был нестись дальше. В грустных красных сумерках мы, наконец, расселись в машине, а Джейн, Доди, маленький Рэй, Бык, Эд и Галатея стояли вокруг в высокой траве и улыбались. Это было прощание. В последний момент Дин с Быком затеяли разборки из-за денег: Дин хотел занять; Бык ответил, что об этом не может быть и речи. Это чувство уходило корнями еще в техасские времена. Пройдоха Дин противопоставлял себя людям постепенно. Он маниакально хихикал и чихать на все хотел, он потирал себе ширинку, лез пальцем в платье к Мэрилу, смачно шлепал ее по коленке, пускал ртом пузыри и говорил: – Дорогая моя, и ты знаешь, и я знаю, что между нами все пучком, наконец, превыше отдаленнейших абстрактных определений в терминах метафизики или в любых других терминах, которые ты захочешь уточнить, или мило навязать, или же внять… – И так далее, и летела дальше машина, и мы снова снялись в Калифорнию. 8 Что это за чувство, когда уезжаешь от людей, а они становятся на равнине все меньше и меньше, пока их пылинки не рассеиваются у тебя на глазах? – это слишком огромный мир высится сводом над нами, и это прощание. Но мы склоняемся вперед, навстречу новому безумству под небесами. Мы колесили по Алжиру в застарелом знойном воздухе, обратно на паром, опять к заляпанным грязью бугристым старым судам на той стороне реки, снова на Канал и прочь из города, по двухрядному шоссе на Батон-Руж в лиловой темноте; оттуда повернули на запад, переехали через Миссиссиппи в местечке под названием Порт-Аллен. Порт-Аллен – где река вся пахнет дождем и розами в едва проглядной туманной тьме, где мы вывернули с кругового разъезда и вдруг в желтом свете фар увидали под мостом эту огромную черную массу и вновь пересекли вечность. Что такое река Миссиссипи? глыба, омываемая дождливой ночью, легкое шлепанье с покатых берегов Миссури, растворение, бег прилива по вечному руслу, дань коричневой пене, путешествие вдоль бесконечных дол, и деревьев, и дамб, дальше вниз, дальше, мимо Мемфиса, Гринвилля, Юдоры, Виксбурга, Нэтчеза, Порт-Аллена и мимо Порт-Орлеана, и мимо Порта Дельт, мимо Поташа, Венеции и Великого Залива Ночи, и прочь. Настроив радио на программу тайн и поглядывая в окно – где я увидел вывеску «ПОЛЬЗУЙТЕСЬ КРАСКОЙ КУПЕРА», на что и ответил: «Ладно, буду», – мы катили по луизианским равнинам сквозь ночь, игравшую с нами в жмурки, – через Лоутелл, Юнис, Киндер и Де-Квинси, западные рахитичные городишки, все больше напоминавшие рукава дельты по мере того, как мы приближались к Сабине. В Старых Опелузах я зашел в бакалейную лавку купить хлеба и сыра, пока Дин позаботится о бензине и масле. Сараюшка да и только – было слышно, как в задней комнате семейство ужинает. Я подождал с минуту: там продолжали разговаривать. Я взял хлеба, сыра и выскользнул из дверей. У нас едва хватало денег, чтобы добраться до Фриско. Тем временем Дин прихватил с бензоколонки блок сигарет, и мы полностью затарились на дорогу – бензин, масло, курево и провизия. Жулику всё мало. Дин направил машину прямо по дороге. Где-то под Старксом в небе перед собой мы увидели громадное красное зарево; интересно, что это, подумали мы; а через минуту уже проезжали мимо. За деревьями был пожар; на шоссе стояло множество машин. Там могли просто жарить рыбу, но, с другой стороны, это могло оказаться чем угодно. У Дьюивилла местность стала чужой и темной. Мы вдруг оказались посреди болот. – Чувак, ты можешь себе вообразить: вдруг в этих болотах мы натыкаемся на джазовую точку, а там клевые черные мужики стонут блюзы под гитару, потягивают змеиный сок и делают нам ручкой? – Да! Вокруг везде были тайны. Машины шла по грунтовке, насыпанной прямо по болотам; кюветы были сплошь увиты виноградными лозами. Мы проехали мимо привидения: то был негр в белой рубашке, он шел по дороге, воздев руки к чернильной тверди. Должно быть, молился или призывал проклятья. Мы пронеслись рядом: я обернулся и увидел в заднем стекле его белые глаза. – Фу-у! – выдохнул Дин. – Осторожнее. В этих местах лучше не останавливаться. – Но в одном месте мы застряли на перекрестке и все равно остановились. Дин выключил фары. Нас окружали громадные леса с деревьями, оплетенными лианами; почти слышно было, как среди них скользят миллионы мокассиновых змей. Мерцал лишь красный глазок питания на приборной доске «гудзона». Мэрилу поскуливала от страха. Мы начали хохотать как маньяки, чтобы попугать ее. Мы и сами боялись. Нам хотелось выбраться из этого обиталища змей, из этой уходящей из-под ног трясины тьмы, нам хотелось снова вылететь на знакомую американскую почву, к животноводческим городкам. В воздухе стоял запах нефти и мертвой воды. Это была рукопись ночи, прочесть которую мы не могли. Ухала сова. Мы попытали счастья на одной из боковых дорог и довольно скоро переехали через старую и злую реку Сабину, из-за которой здесь возникли все эти болота. Пораженные, мы смотрели на огромные структуры света впереди: – Техас! Это Техас! Нефтяной городок Бомонт! – Гигантские цистерны и очистители городами громоздились в благоухавшем нефтью воздухе. – Я рада, что мы оттуда выбрались, – сказала Мэрилу. – Давайте опять включим программу с детективами. Мы пронеслись сквозь Бомонт, над рекой Тринити в Либерти и прямиков на Хьюстон. Теперь Дин взялся рассказывать о своих хьюстонских деньках в 47-м: – Хассел! Этот безумный Хассел! Я ищу его везде, куда бы он ни забредал, и никогда не нахожу. Здесь, в Техасе, он, бывало, вставал таким зависшим. Мы с Быком ехали за продуктами, а Хассел исчезал. Нам приходилось ездить его искать по всем тирам[11] в городе. – Мы въезжали в Хьюстон. – В большинстве случаев, нам приходилось его искать вот в этой пиковой части города.[12] Чувак, он вдвигался с каждым безумным кошаком, которого только мог найти. Как-то ночью мы его потеряли и сняли номер в ночлежке. Мы должны были принести Джейн льда – у нее еда портилась. Хассела мы искали два дня. Я сам завис – шарил по карманам у женщин в магазинах, прямо средь бела дня, в центре города, в супермаркете… – Мы неслись по городу в пустой ночи. – …и нашел совершенно клевую тупую девку, она была не в своем уме и просто шаталась по улицам, пытаясь стырить где-нибудь апельсин. Она была из Вайоминга. Ее прекрасному телу соответствовали только ее дурацкие мозги. Она чего-то лопотала, и я взял ее с собой в ночлежку. Бык был сам пьян и пытался еще этого пацана-мексиканца напоить. Карло по героину писал стихи. Хассел объявился только к полуночи, прямо в джипе. Когда мы нашли его, он спал на заднем сиденье. Весь лед давно растаял. Хассел сказал, что съел примерно пять таблеток снотворного. Чувак, если бы память мне служила так же, как работает мой ум, я бы рассказал тебе все, что мы делали, в подробностях. Ах, но мы познали время. Все само о себе заботится. Я мог бы закрыть глаза, и эта старая машина ехала бы дальше сама. По пустым улицам Хьюстона в четыре утра вдруг проревел пацан на мотоцикле, весь осыпанный блестящими пуговицами, украшенный зипперами, в мотоциклетных очках, в тесной черной куртке, техасский поэт ночи, девчонка цеплялась ему за спину как ребенок индейцев, волосы развевались, они мчали вперед, распевая: «Хьюстон, Остин, Форт-Уорт, Даллас – иногда Канзас-Сити – а иногда старый Энтоун, ах-хаааа!» Превратившись в точку света, они исчезли из виду. – У-ух! Врубитесь в эту клевую девчонку у него на ремне. Дунули. – И Дин попытался их догнать. – А ведь четко было бы, если б можно было всем нам собраться и вжарить со всякими милыми, четкими и славными людьми – и никаких разборок, никаких детских протестов, никаких неверное понятых детских обид, ничего? Ах! но мы познали время. – Он склонился перед этой мыслью и прибавил скорости. За Хьюстоном вся его энергия, какой бы неистощимой она ни казалась, выдохлась, и за руль сел я. Только я за него взялся, как пошел дождь. Теперь мы были на огромной техасской равнине, и, как сказал Дин: «Все едешь и едешь – а назавтра ночью опять в Техасе». Лило. Я проехал сквозь запущенный скотоводческий городок по его грязной главной улице и оказался в тупике. Эге, дальше-то что делать? Они оба спали. Я развернулся и пополз обратно. На улицах ни души, не горит ни один фонарь. Вдруг в свете моих фар возник всадник в дождевике. Это был шериф в десятигаллонной шляпе с обвисшими под потоками воды полями. – Как проехать в Остин? – Он мне вежливо объяснил, и я отъехал. За городом неожиданно увидел пару фар, светивших мне прямо в лицо. Оп-ля, подумал я, да мы не по той стороне едем; отвернул вправо и оказался в грязи; снова выехал на дорогу. Фары по-прежнему светили навстречу. В последнее мгновение я понял, что это другой водитель едет не там и не знает этого. Я сбросил скорость до тридцати и съехал в грязь: слава Богу, там было ровно, никаких канав. Под проливным дождем машина-нарушитель сдала чуть назад. Четверо хмурых полевых рабочих, сбежавших от своей работы покуражиться в питейных полях, все в белых рубашках и с грязными бурыми лапами, тупо пялились на меня сквозь ночь. Водитель был пьян как сапожник. Он спросил: – К-как ехать в Х-хустон? – Я ткнул большим пальцем себе за спину. Меня как громом поразило в середине мысли, что они сделали это намеренно, чтобы спросить дорогу, как попрошайка, который всегда идет по тротуару тебе навстречу и не дает пройти. Они сокрушенно таращились себе под ноги, где, позвякивая, катались пустые бутылки. Я завел машину; она застряла в грязи с фут глубиной. В дождливой техасской глубинке мне оставалось лишь вздохнуть. – Дин, – сказал я, – проснись. – Чего? – Мы засели в грязи. – Что случилось? – Я рассказал. Он выматерился. Мы надели старые башмаки, свитера и ломанулись под проливной дождь. Я подлез спиной под задний бампер и, тужась, приподнимал машину; Дин заводил цепи под скользкие колеса. Через минуту мы были с головы до ног в грязи. В этом кошмаре мы разбудили Мэрилу и заставили ее заводиться, пока мы толкаем. Измученный «гудзон» не поддавался. Вдруг он вздрогнул и дернул прямо через дорогу. Мэрилу тормознула как раз вовремя, и мы забрались внутрь. Своего мы добились – вся работа заняла полчаса, а мы промокли насквозь и упали духом. Я заснул, весь заляпанный грязью; а утром, когда проснулся, грязь засохла, а снаружи был снег. Мы приближались к Фредериксбургу на высокогорье. Это была одна из худших зим в Техасе, да и вообще во всей истории Запада, когда скот мёр как мухи под буранами, а снег шел даже в Сан-Франциско и Л.А. Мы были несчастны. Мы жалели, что уехали из Нового Орлеана, от Эда Данкеля. Машину вела Мэрилу; Дин спал. Одну руку она держала на баранке, а другой тянулась ко мне на заднее сиденье. Она ворковала обещания о Сан-Франциско. Я жалко покорялся им. В десять я сел за руль – Дин вырубился на много часов – и ехал несколько сот тягомотных миль через заснеженные кусты и облезлого вида холмы, поросшие полынью. Проезжали ковбои в бейсбольных кепочках и наушниках – искали коров. Вдоль дороги то и дело возникали уютные домики с курящимися трубами. Хорошо бы заехать туда на фасоль с пахтой перед камином. В Соноре я снова угостился бесплатным сыром и хлебом, пока владелец болтал с толстым ранчером на другом конце лавки. Дин заорал ура, когда узнал об этом: он проголодался. На еду мы не могли истратить ни цента. – Да-а, да-а, – говорил он, наблюдая, как ранчеры слоняются взад-вперед по главной улице Соноры, – каждый из них – гадский миллионер, тысяча голов скота, работники, постройки, деньги в банке. Если б я здесь жил, я б лучше был идиотом в чистом поле, я б лучше был зайцем, ветки бы глодал, охотился бы на хорошеньких пастушек – хии-хии-хии-хии! Черт! Бам! – Он стукнул себя кулаком. – Да! Правильно! Ох-ох! – Мы уже не понимали, что он несет. Он сел за руль и пролетел остаток штата Техас, около пятисот миль до самого Эль-Пасо, приехав туда в сумерках и не останавливаясь, если не считать одного раза, когда он снял с себя всю одежду, где – то под Озоной, и голым бегал, прыгая и вопя, по полыни. Машины проносились мимо и не видели его. Потом он юркнул в кабину и поехал дальше. – Ну, Сал, ну, Мэрилу, я хочу, чтобы вы оба сейчас сделали то, что делаю я, скиньте с себя бремя всей вашей одежды – к чему нам одежда? Слушайте, что я вам говорю, – и поджарьте на солнышке ваши хорошенькие животики со мною вместе. Давайте! – Мы ехали на запад, к солнцу; оно светило сквозь лобовое стекло. – Раскройте свои животы, пока мы в него едем. – Мэрилу подчинилась, рассусонилась; я тоже. Мы сидели на переднем сиденье, все втроем. Мэрилу достала кольдкрем и намазала им нас, смеху ради. Время от времени мимо проносились большие грузовики; водители в высоких кабинах краем глаза замечали обнаженную золотоволосую красавицу, сидящую с двумя голыми мужиками; можно было видеть, как их слегка кидало в сторону, когда они исчезали в нашем зеркальце заднего вида. Мимо катили широкие полынные степи, уже без снега. Скоро мы оказались в окрестностях каньона Пеконс с оранжевыми скалами. Голубые просторы раскрывались в небесах. Мы вылезли из машины обследовать древние индейские развалины. Дин вышел совершенно голым. Мы с Мэрилу набросили куртки. Мы бродили среди старых камней, ухая и завывая. Некие туристы заметили на равнине голого Дина, но не поверили своим глазам и поковыляли себе дальше. Дин и Мэрилу остановили машину у Ван-Хорна и занимались любовью, пока я спал. Я проснулся как раз, когда мы начали скатываться вниз по громаднейшей долине Рио-Гранде, через Клинт и Ислету к Эль-Пасо. Мэрилу прыгнула на заднее сиденье, я перепрыгнул вперед, и мы покатились. Слева от нас, на той стороне неохватных пространств Рио-Гранде были мавританско-красные вершины мексиканской границы, земли Тарахумаре; мягкие сумерки играли тенями на пиках. Прямо впереди лежали дальние огоньки Эль-Пасо и Хуареса, высеянные в огромнейшую долину – настолько гигантскую, что можно было видеть, как в разные стороны одновременно пыхтят несколько железных дорог, будто именно здесь – Долина Мира. Мы спускались в нее. – Клинт, Техас! – сказал Дин. Он настроил радио на станцию Клинта. Каждые пятнадцать минут там запускали пластинку; остальное время передавали лишь рекламу заочного курса старших классов. – Эта программа идет по всему Западу, – взволнованно сказал Дин. – Чувак, я, бывало, слушал ее каждый день и каждую ночь в колонии и в тюрьме. Мы все раньше туда писали. Получаешь аттестат по почте, с факсимильной подписью, если пишешь им контрольную. Все молодые пастухи на Западе – плевать, кто – рано или поздно пишут туда: они, кроме этого, больше ничего не слушают; настраиваешь радио в Стерлинге, Колорадо, в Ласке, Вайоминг, плевать, где – и все равно получаешь один Клинт, Техас, Клинт, Техас. А музыка – одни ковбойские хиллбилли и мексиканские песни, абсолютно паршивейшая программа во всей истории страны, и никто не может ничего с этим поделать. У них потрясный передатчик: всю землю повязал. – Мы увидели высокую антенну над хибарами Клинта. – Ох, чувак, что бы я мог тебе порассказать! – вскричал Дин, чуть не плача. Совсем уже нацелившись на Фриско и на Побережье, мы без шиша в кармане приехали в Эль-Пасо, когда стемнело. Нам совершенно необходимо было раздобыть денег на бензин, а то мы никогда не доедем. Мы пробовали всё. Мы звонили в бюро путешествий, но в тот вечер на запад никто не ехал. Бюро путешествий – это такое место, куда идешь, чтобы проехать куда-то с оплатой за бензин, это на Западе легально. Там ошиваются всякие ловкачи с обшарпанными чемоданами. Мы съездили на междугородную автостанцию «грейхаундов» попытаться убедить кого-нибудь отдать деньги нам вместо того, чтобы ехать на Побережье автобусом. Но мы слишком робели, чтобы к кому-нибудь подойти. Мы печально слонялись вокруг. Снаружи было холодно. Какой-то мальчик из колледжа весь аж вспотел при виде Мэрилу, но старался выглядеть незаинтересованно. Мы с Дином посовещались, но решили, что сутенерство – не для нас. Вдруг какой-то молодой придурок, видать, только что из исправительной колонии, прицепился к нам, и они с Дином сразу же куда-то намылились: – Давай, чувак, пошли, треснем кого-нибудь по башке, а деньги заберем. – Я врубаюсь, чувак! – завопил Дин. Они рванули прочь. На какой-то момент я забеспокоился, но Дину просто захотелось оттянуться по улицам Эль-Пасо вместе с этим пацаном. Мы с Мэрилу остались ждать в машине. Она обвила меня руками. Я сказал: – Черт возьми, Лу, подожди, пока мы до Фриско доедем. – Мне плевать. Дин все равно меня бросит. – Когда ты возвращаешься в Денвер? – Не знаю. Мне плевать, что делать. Можно мне с тобой, на Восток? – Надо будет во Фриско раздобыть денег. – Я знаю, где там можно устроиться в павильон торговать, а я буду официанткой. Я знаю гостиницу, где можно пожить в кредит. Будем держаться вместе. Ох, как же грустно. – Почему тебе грустно, маленькая? – Мне грустно по всему. Ах, черт, вот бы Дин еще не был таким чокнутым. – Дин, подмигивая и хихикая, вернулся и прыгнул в машину. – Что за безумный кошак этот пацан, ф-фу! Как я в него врубился! Я раньше знал таких парней тыщами, они все одинаковые, мозги у всех работают как часы в униформе, о! бесконечные ответвления, нет времени, нет времени… – И он разогнал машину, сгорбившись над баранкой, и с ревом вылетел из Эль-Пасо. – Придется подбирать стопщиков. Я положительно уверен, что мы их найдем. Оп! оп! это мы. Берегись! – завопил он мотоциклисту, обогнул его, увернулся от грузовика и выпрыгнул за пределы города. За рекой сияли драгоценные огоньки Хуареса, и печальная сухая земля, и драгоценные звезды Чиуауа. Мэрилу наблюдала за Дином, как наблюдала за ним всю дорогу по стране и обратно, краем глаза – с хмурым, понурым видом, так, словно хотела отрезать ему голову и спрятать ее к себе в шкаф, с завистливой и горестной любовью к нему, настолько изумительно верному себе, к такому неистовому, колючему, с безумными повадками, наблюдала с улыбкой нежного помешательства, но вместе с тем и зловещей зависти, страшившей меня в ней, с любовью, которая никогда не принесет плода, и Мэрилу это знала, ибо когда глядела на его сухощавое лицо с полуоткрытым ртом, с его мужской замкнутостью и рассеянностью, она знала, что он слишком безумен. Дин же был убежден, что Мэрилу – шлюха; он по секрету сказал мне, что она патологическая лгунья. Но когда она за ним вот так наблюдала, во взгляде ее была еще и любовь; а когда Дин это замечал, то всегда обращал на нее свою широкую фальшивую кокетливую улыбку, трепетал ресницами, обнажал жемчужно-белые зубы, хотя всего миг назад лишь грезил в своей собственной вечности. Тогда и Мэрилу, и я оба смеялись – а Дин нимало не смущался, лишь радостно и дурацки ухмылялся, как бы говоря нам: ну разве мы не оттягиваемся все равно? Вот и все. За Эль-Пасо, в темноте, мы заметили маленькую нахохленную фигурку с вытянутым вперед большим пальцем. Это и был наш обещанный стопщик. Мы притормозили рядом. – Сколько у тебя денег, пацан? – У пацана денег не было вообще: лет семнадцати, бледный, странный, с одной недоразвитой скрюченной рукой и без всякого чемодана. – Ну не милый ли он? – сказал Дин, оборачиваясь ко мне с напускной серьёзностью. – Залезай, приятель, мы заберем тебя… – Пацан сразу же ухватил все свои преимущества. Он сказал, что у него тетка в Туларе, Калифорния, у которой есть бакалейная лавка, и как только мы туда доберемся, он нам возьмет немного денег. Дин от хохота аж сполз с сиденья – так это походило на пацана из Северной Каролины. – Да! да! – вопил он. – У нас у всех есть тетки; ладно, поехали, посмотрим всех теток, и дядек, и бакалейные лавки, все, что есть вдоль этой дороги!! – Так у нас появился новый пассажир, и притом прекрасный парень, как оказалось. Он не говорил ни слова, он лишь слушал нас. Через минуту разговоров Дина он, должно быть, решил, что сел в машину к психам. Он сказал, что едет стопом из Алабамы в Орегон, где и живет. Мы спросили его, что он делал в Алабаме. – Ездил навестить дядю: тот говорил, что у него есть для меня работа на лесопилке. Но с работой не вышло, и вот я еду домой. – Едешь домой, – отозвался Дин, – домой, да, я знаю, мы довезем тебя до дому, ну, до Фриско уж точно, во всяком случае. – Но у нас не было никаких денег. Тогда мне пришло в голову, что можно занять долларов пять у моего друга Хала Хингэма в Тусоне, Аризона. Дин немедленно заявил, что дело решенное, мы едем в Тусон. Туда и свернули. Ночью мы миновали Лас-Крусес, Нью-Мексико, и на рассвете приехали в Аризону. Я вынырнул из глубокого сна и обнаружил, что все спят, как ягнята, а машина стоит Бог знает где, потому что в запотевшие стекла ничего не видно. Я вышел. Мы стояли в горах; вставал небесный рассвет, прохладные лиловые ветерки, красные горные склоны, изумрудные пастбища в долинах, роса и изменчивые облака из золота, на земле – норки сусликов, кактусы, мескитовые деревья. Пришла моя очередь ехать. Я растолкал Дина и пацана и спустился с горы на сцеплении с выключенным двигателем, чтобы сэкономить горючее. Таким манером я и вкатился в Бенсон, Аризона. Тут я вспомнил, что у меня есть еще карманные часы, которые Рокко только что подарил мне на день рождения, хорошие часы за четыре доллара. На бензоколонке я спросил человека, где тут в Бенсоне ломбард. Оказалось, прямо рядом с заправкой. Я постучал, там кто-то поднялся с постели, и через минуту за свои часы я получил доллар. Он целиком утек в бак. Теперь бензина до Тусона нам хватало. Но тут вдруг появился большой патрульный с пистолетом – не успел я выехать с бензоколонки – и потребовал мои права. – Права у парня на заднем сиденье, – сказал я. Дин спал вместе с Мэрилу под одеялом. Фараон велел Дину вылезать. Внезапно он выхватил свою пушку и заорал: – Руки держать вверх! – Начальник, – услышал я елейнейший и смешной голос Дина, – да я ничего, начальник, я только ширинку застегивал. – Сам фараон чуть не разулыбался. Дин вылез наружу, весь в грязи, ободранный, в майке, почесывая живот, ругаясь, ища везде свои права и бумаги на машину. Легавый обшарил наш багажник. С бумагами все было в порядке. – Я только проверяю, – сказал он, широко улыбнувшись. – Теперь можете ехать. Бенсон, на самом деле, – неплохой городок; вам может понравиться, особенно если тут позавтракать. – Да-да-да, – сказал Дин, не обращая на него никакого внимания, и отъехал прочь. Все вздохнули с облегчением. Полицейские подозрительны, когда компании молодых людей приезжают в новых машинах без цента в кармане и вынуждены закладывать часы. – Ох, да они всегда лезут, – сказал Дин, – но этот был гораздо лучше, чем та крыса в Виргинии. Они стараются арестовать так, чтобы это попало в заголовки, они думают, что в каждой проезжающей машине – какая-нибудь крупная чикагская банда. Им больше делать нечего. – Мы ехали дальше, в Тусон. Тусон располагается в очень красивой речной пойме среди мескитовых рощ; над ним возвышается заснеженный хребет Каталина. Весь город – одна большая стройплощадка; люди временные, дикие, амбициозные, занятые, веселые; бельевые веревки и трейлеры; суматошные улицы центра, увешанные флагами; все вместе выглядит как-то очень по-калифорнийски. Форт-Лоуэлл-роуд, на которой жил Хингэм, вилась вокруг ласковых деревьев над рекой посреди плоской пустыни. Мы увидели и самого Хингэма, слонявшегося по двору. Он был писателем; он приехал в Аризону работать в тишине и спокойствии над книгой. Это был длинный, мосластый, робкий сатирик, который в разговоре вечно бормотал, отвернувшись в сторону, и всегда говорил смешные вещи. Его жена с ребенком жили с ним в глинобитном домике, выстроенном его отчимом-индейцем. Мать жила напротив в собственном доме. Она была такой вечно возбужденной американкой, которая любит керамику, бусы и книги. Хингэм слыхал о Дине по письмам из Нью-Йорка. Мы налетели на него, как ураган, все голодные, даже Альфред, наш калека-автостопщик. На Хингэме был старый свитер, он курил трубку в резком воздухе пустыни. Вышла его мать и пригласила нас на кухню поесть. Мы сварили лапшу в огромном котле. Потом все поехали на перекресток в винную лавку, где Хингэм обменял чек на пять долларов и отдал деньги мне. Прощание было кратким. – Мне определенно было приятно, – сказал Хингэм, глядя в сторону. За деревьями на той стороне песков красным пылала огромная вывеска придорожной закусочной. Хингэм всегда ходил туда выпить пива, когда уставал писать. Он был очень одинок, он хотел вернуться в Нью-Йорк. Было грустно видеть его высокую фигуру, отступавшую в темноту по мере того, как мы отъезжали – совсем как те, другие люди в Нью-Йорке и Новом Орлеане: они неуверенно стоят под неохватными небесами, и всё в них тонет. Куда ехать? что делать? зачем? – спать. Но эта глупая шайка гнала вперед. 9 За Тусоном на темной дороге мы увидели еще одного автостопщика. Это был сезонник из Бейкерсфилда, Калифорния, который тут же выложил нам свою историю. – Прок-клятье, я поехал иэ Бейкерсфилда на машине из бюро путешествий и забыл гит-тару в багажнике другой машины, и ни гит-тара, ни эти ковбоишки больше не появились; я, видите ли, музыкант, и ехал в Аризону играть с «Полынными Парнями» Джонни Маккоу. И вот – ч-черт, видите, я в Аризоне, без гроша, а гит-тару увели. Отвезите меня, парни, в Бейкерсфилд, и я возьму денег у брата. Сколько вы хотите? – Мы хотели ровно столько, чтобы хватило на бензин от Бейкерсфилда до Фриско, около трех долларов. Теперь в машине нас стало пятеро. – Добрый вечер, мэм, – сказал он, приподняв шляпу перед Мэрилу, и мы покатили дальше. Посреди ночи мы проехали над огнями Палм-Спрингса по горной дороге. На рассвете, по заснеженным перевалам мы пробирались в сторону Мохейва, к подъему на великий перевал Техачапи. Сезонник проснулся и стал рассказывать анекдоты; маленький славный Альфред сидел и улыбался. Сезонник рассказал нам, что знал человека, который простил свою жену за то, что та стреляла в него, и вытащил ее из тюрьмы только ради того, чтобы она стреляла в него вторично. Мы как раз проезжали мимо женской тюрьмы, когда он это рассказывал. Мы видели, как впереди начинается перевал Техачапи. Дин сел за руль и вознес нас прямиком на вершину мира. Мы проехали большой, окутанный пеленой цементный завод в каньоне. Потом начали спускаться. Дин заглушил мотор, выжал сцепление и делая все, что полагается, без помощи акселератора. Я лишь крепче держался. Иногда дорога снова ненамного уходила в гору; он просто обгонял другие машины без единого звука, на чистой инерции. Он знал каждый ритм и каждый взбрык этого первоклассного перехода. Когда надо было повернуть налево, огибая низкую каменную стенку, отгораживавшую это дно мира, он просто отклонялся далеко влево, не выпуская из рук руля, напрягшись, – и так миновал его, а когда новый поворот изогнулся вправо, и на этот раз у нас слева оставался утес, он отклонился вправо, заставив нас с Мэрилу качнуться с ним вместе. Таким макаром мы плыли и летели вниз, в долину Сан-Хоакин. Она раскинулась в миле под нами, самое донышко Калифорнии, зеленая и чудесная на вид с нашей воздушной полки. Мы делали тридцать миль в час, не расходуя топлива. Мы все вдруг стали очень возбуждены. Дин захотел рассказать мне сразу все, что знал о Бейкерсфилде, пока мы подъезжали к окраинам города. Он показывал мне меблирашки, где останавливался, железнодорожные гостиницы, бильярдные, столовки, разъезды, на которых спрыгивал с паровоза набрать винограду, китайские ресторанчики, где он ел, скамейки в парках, где он встречался с девчонками, и некие места, где он не делал ничего, а только сидел и ждал. Калифорния Дина – дикая, потная, очень важная, земля одиноких, изгнанных и эксцентричных влюбленных, которые собирается в стаи, земля, где все почему-то похожи на сломленных, симпатичных, декадентских актеров кино. – Чувак, я целыми часами сидел вот на этом самом стуле перед вот этой аптекой! – Он помнил все – каждую игру в пинокль, каждую женщину, каждую печальную ночь. Как вдруг проехали то место в депо, где мы с Терри сидели на ящиках бичей под луною, пили вино в октябре 1947-го, и я попытался ему об этом рассказать. Но его трясло от возбуждения. – Вот здесь мы с Данкелем провели целое утро – пили пиво и пытались сделать натуральную клевую официанточку из Ватсонвилля… нет, из Трэйси, да, точно, из Трэйси… а звали ее Эсмеральда… да, чувак, что-то типа этого. – Мэрилу соображала, что будет делать, как только приедет во Фриско. Альфред сказал, что его тетка даст ему в Туларе много денег. Сезонник показывал нам, как проехать к жилищу его брата за городом. В полдень мы затормозили у маленькой, увитой розами хижины, и сезонник, зайдя внутрь, стал о чем-то разговаривать с какими-то женщинами. Мы ждали его пятнадцать минут. – Я уже начинаю думать, что у парня не больше денег, чем у меня, – сказал Дин. – Мы всё больше зависаем! Возможно, в семье нет никого, кто бы дал ему хоть цент после его дурацкой выходки. – Сезонник вяло вышел из дому и стал показывать дорогу в город. – Прок-клятье, надо все-таки брата найти. – Он начал расспрашивать всех. Вероятно, он чувствовал себя нашим заложником. Наконец, мы приехали в большую булочную, и сезонник вышел к нам со своим братом, одетым в робу: очевидно, тот работал автомехаником где-то внутри. Несколько минут они с братом разговаривали. Мы ждали в машине. Сезонник рассказывал всем родственникам о своих приключениях и о том, как он потерял гитару. Но денег на этот раз ему дали, он отдал их нам, и можно было ехать во Фриско. Мы поблагодарили его и стартанули. Следующей остановкой был Туларе. Мы ревели вверх по долине. Я лежал на заднем сиденье, совершенно обессиленный, сдавшийся, а где-то днем, пока я дремал, заляпанный грязью «гудзон» промчался мимо палаток за Сабиналем, где я жил, и любил, и работал в призрачном прошлом. Дин твердо склонялся над рулем, гоня нашу карету. Я спал, когда мы, наконец, прибыли в Туларе; а там проснулся, чтобы выслушать безумные подробности. – Сал, проснись! Альфред нашел бакалею своей тетки, но знаешь, что случилось? Его тетка застрелила мужа и села в тюрьму. Магазин закрыт. Мы не получили ни цента. Подумай только. Вот как бывает: сезонник рассказал нам в точности такую же историю, об-лом со всех сторон, события усложняются – ух ты ж черт! – Альфред кусал ногти. Мы свернули с дороги на Орегон в Мадере и попрощались там с маленьким Альфредом. Пожелали ему удачи и попутного ветра домой. Он сказал, что это была лучшая поездка в его жизни. Казалось, всего минуты прошли прежде, чем мы начали скатываться с холмов перед Оклендом, как вдруг увидели перед собою раскинувшийся сказочный белый город Сан-Франциско, на его одиннадцати мистических холмах перед синим Тихим океаном, с его стеной тумана, наползающей с «картофельной грядки» вдалеке, с его дымом и позолотой позднего дня. – Во он дает! – завопил Дин. – У-ух! Готово! Бензину – как раз! Воды мне! Никакой больше суши! Дальше не поедешь, потому что земли больше нет! Ну, Мэрилу, дорогая моя, вы с Салом сразу же ступайте в гостиницу и ждите, пока я на вас не выйду утром, как только у меня все определится с Камиллой, и еще я позвоню Французу по поводу своей вахты на дороге, а вы с Салом первым же делом купите местную газету, посмотрите объявления о найме и придумайте, где будете работать. – И он въехал в мост через Окленд-Бэй, внеся туда с собою и нас. Учреждения в центре только-только наинали мигать огоньками; это напомнило мне про Сэма Спейда.[13] Когда мы, пошатываясь, вылезли из машины на О'Фаррелл-стрит, чихая и потягиваясь, то это было совсем как сход на берег после долгого рейса; наклонная улица покачивалась у нас под ногами; запахи китайского рагу из Чайнатауна витали в воздухе. Мы вытащили все наши пожитки из машины и сгрузили их на тротуар. Дин неожиданно стал прощаться. Он рвался увидеть Камиллу и узнать, что тут происходило. Мы с Мэрилу тупо стояли посреди улицы и смотрели, как он уезжает. – Вот видишь, какой он мерзавец? – сказала Мэрилу. – Дин бросит тебя на холоде в любой момент, если ему это выгодно. – Я знаю, – ответил я, оглянулся на восток и вздохнул. Денег у нас не было. Дин не вспомнил про деньги. – Где остановимся? – Мы немного побродили по узким романтичным улочкам, таща за собою узлы со шмутками. Все вокруг были похожи на побитую массовку, на усохших звездочек кино: разочарованные дублеры, карликовые автогонщики, язвительные калифорнийские типы с их краесветной печалью, симпатичные декадентские казановы, блондинки из мотелей с припухшими глазами, фарцовщики, сутенеры, шлюхи, массажисты, шестерки – чертова куча, ну как человеку жить с такой бандой? 10 Однако, Мэрилу уже знала, что это за люди, она бывала здесь, неподалеку от «Вырезки»,[14] – и серолицый клерк в гостинице разрешил нам снять комнату в кредит. Это был первый шаг. Затем нам следовало поесть, но мы не смогли этого сделать до самой полуночи, пока не нашли какую-то певичку из ночного клуба, которая у себя в комнате на перевернутом утюге, положенном на вешалку и засунутом в мусорную урну, разогрела нам банку свинины с фасолью. Я смотрел в окно на мигавший неон и спрашивал себя: где Дин и почему его не беспокоит наше благополучие? В тот год я утратил свою веру в него. Я просидел в Сан-Франциско неделю – это было самое битовое время в моей жизни. Мы с Мэрилу вышагивали по городу целые мили, пытаясь раздобыть денег на пропитание. Мы даже ходили к каким-то пьяным морякам в бич-холл на Мишн-стрит, про который она знала; те предлагали нам виски. В гостинице мы прожили вместе два дня. Я понял, что теперь, когда Дин вышел из кадра, Мэрилу я, на самом деле, не интересую, она лишь пыталась дотянуться до Дина через меня, его кореша. Мы ссорились в номере. Еще мы проводили целые ночи в постели, и я рассказывал ей свои сны. Я рассказывал ей о большом всесветном змее, который лежит, свернувшись, в земле, как червяк в яблоке, но однаждн он вспучит на земле холм, который с того времени станет называться Змеиным Холмом, и расстелется по всей равнине во всю свою длину в сотни миль, и будет пожирать все у себя на пути. Я сказал ей, что имя этому змею – Сатана. – Ой, что же будет? – скулила она; а тем временем прижималась ко мне крепче. – Святой по имени Доктор Сакс уничтожит его тайными травами, которые вот в этот самый момент сейчас готовит в своем подземном прибежище где-то посреди Америки. Но точно так же может быть явлено, что змей этот – всего лишь оболочка голубок: когда он умрет, громадные облака голубок серого цвета семени выпорхнут наружу и разнесут с собою вести мира по всему миру. – Я лишился разума от голода и горечи. Однажды ночью Мэрилу исчезла с владелицей ночного клуба. Как договаривались, я ждал ее в подъезде через дорогу, на углу Ларкин и Гири, голодный – как вдруг она вышла из фойе богатого дома напротив со своей подругой, владелицей этого самого ночного клуба, и с сальным стариком явно при деньгах. Первоначально она собиралась лишь зайти навестить подругу. Я сразу увидел, что она за курва. Она даже побоялась подать мне знак, хотя видела меня в том подъезде. Она процокала своими маленькими ножками мимо, нырнула в «кадиллак» – только ее и видели. Теперь у меня никого не оставалось, ничего. Я побродил вокруг, собирая бычки с тротуаров. Я проходил мимо точки на Маркет-стрит, где торговали жареной рыбой с картошкой, как вдруг женщина внутри метнула на меня полный ужаса взгляд: это была хозяйка, она очевидно подумала, что я сейчас зайду с пистолетом внутрь и ограблю ее. Я прошел чуть дальше. Мне неожиданно пришло в голову, что это моя мать примерно две сотни лет назад где-нибудь в Англии, а я – ее сын-разбойник, вернувшийся с каторги тревожить ее честные труды в трактире. В экстазе я замер прямо на тротуаре. Я смотрел вдоль Маркет-стрит. Я не знал, она ли это, или это Канал-стрит в Новом Орлеане: она вела к воде, к двусмысленной всеобщей воде – точно так же, как 42-я Улица в Нью-Йорке тоже ведет к воде, и никак не можешь понять, где ты сейчас. Я думал о призраке Эда Данкеля на Таймс-сквер. Я бредил. Мне хотелось вернуться и злобно смотреть на свою диккенсовскую мать в этой забегаловке. С головы до пят я весь трепетал. Казалось, что меня одолевает целая орда воспоминаний, уводящих назад, в 1750 год, в Англию, и что я сейчас стою в Сан-Франциско лишь в иной жизни и в ином теле. «Нет, – казалось, говорила та женщина своим полным ужаса взглядом, – не возвращайся, не докучай своей честной работящей матери. Ты более не сын мне – как и твой отец, мой первый муж. Вот здесь этот добрый грек пожалел меня. (А хозяином был грек с волосатыми ручищами.) Ты никчемный, ты пьянствуешь и безобразничаешь – и, наконец, ты можешь опозорить себя, похитив плоды скромных трудов моих в этом трактире. О сын! неужели никогда не опускался ты на колени и не молился об избавлении – из-за всех своих грехов и негодяйских деяний? Заблудший мальчик! Изыди! Не мучай мою душу: я хорошенько постаралась забыть тебя. Не растравляй старых ран, пусть будет так, будто ты никогда не возвращался и не глядел на меня – не видел унижений моего труда, моих наскребенных грошей, – ты, что стараешься жадно схватить, быстро лишить, недовольный, нелюбимый, злобный сын плоти моей. Сын! сын!» Это понудило меня вспомнить видение о Большом Папке в Гретне вместе со Старым Быком. И всего лишь на какое-то мгновение я достиг точки экстаза, которой всегда мечтал достичь, которая была завершенным шагом через хронологическое время в тени вне времени, была чудным изумлением в унылости смертного царства, была ощущением смерти, наступающей мне на пятки, чтобы я шел дальше, а фантом неотступно следовал за нею самой, а я спешил к той доске, с которой, оттолкнувшись, ныряли все ангелы и улетали в священную пустоту несозданного, в пустоту могущественных и непостижимых свечений, сияющих в яркой Квинтэссенции Разума, бесчисленных лотосов, что, распадаясь, являют земли в волшебном рое небес. Я слышал неописуемый кипящий рев – но не у себя в ушах, а везде, и он не имел ничего общего со звуками. Я осознал, что умирал и возрождался бессчетные разы, но просто не помнил ни одного из них, поскольку переходы от жизни к смерти и вновь к жизни столь призрачно легки – волшебное действие без причины, как уснуть и снова проснуться миллионы раз, – что крайне обычны и глубоко невежественны. Я осознал, что лишь из-за стабильности подлинного, глубинного Разума эта рябь рождения и смерти вообще имеет место – подобно игре ветерка на поверхности чистых, безмятежных, зеркальных вод. Я ощущал сладкое, свинговое блаженство, как заряд героина в центральную вену; как глоток вина на исходе дня, что заставляет содрогнуться; ноги мои дрожали. Я думал, что умру в следующий же миг. Но я не умер, а прошел четыре мили и собрал десять длинных окурков, и принёс их в номер Мэрилу, и высыпал из них табак в свою старую трубку, и зажег ее. Я был слишком молод, чтобы знать, что произошло. Через окно я носом чуял всю еду Сан-Франциско. Там были морские ресторанчики, где подавали горячие булочки, да и из корзин еще можно было есть; там сами меню были мягкими от пищевой съедобности, будто их обмакнули в горячие бульоны и обжарили досуха, и их тоже можно было есть. Лишь покажите мне чешуйку пеламиды на меню, и я съем его; дайте понюхать топленого масла и клешни омаров. Там были места, где готовили лишь толстые красные ростбифы au jus[15] или жареных цыплят, политых вином. Были места, где на грилях шипели гамбурги, а кофе стоил всего никель. И еще ох, это китайское куриное рагу, что со сковороды распускало в воздухе аромат, проникавший сквозь окно моей комнаты из Чайнатауна, мешаясь с соусами к спагетти с Норт-Бича, с мягкими крабами Рыбацкой Пристани – нет, лучше всего ребрышки с Филлмора, вертящиеся на вертелах! Добавьте сюда бобов с чили на Маркет-стрит, просто обжигающих, и хрустящих жареных картофельных палочек из запойной ночки Эмбаркадеро, и вареных гребешков из Сосалито на той стороне Залива – и это как раз будет мой ах-сон о Сан-Франциско. Прибавьте туман, разжигающий голод сырой туман, и пульсацию неонов в мягкой ночи, цоканье высоких каблучков красавиц, белых голубок в витрине китайской бакалейной лавки… 11 Таким и нашел меня Дин, когда, наконец, решил, что я достоин спасения. Он забрал меня домой, к Камилле. – Где Мэрилу, чувак? – Эта курва сбежала. – После Мэрилу Камилла была облегчением: хорошо воспитанная, вежливая молодая женщина, к тому же, она догадывалась, что те восемнадцать долларов, которые прислал ей Дин, – мои. Но О, куда ушла ты, милая Мэрилу? Несколько дней я отдыхал в доме у Камиллы. Из окна ее гостиной в деревянном доме на Либерти-стрит можно было видеть весь Сан-Франциско, пылающий зеленым и красным в дождливую ночь. Дин совершил самую смешную вещь за всю свою карьеру в те несколько дней, что я у них гостил. Он устроился ходить по кухням и демонстрировать новый вид чудо-печек. Торговец давал ему кипы брошюр и образцы. В первый день Дин был один сплошной ураган энергии. Я сопровождал его по всему городу, пока он объезжал свои стрелки. Идея заключалась в том, чтобы пробиться на официальный обед и посреди него вдруг подскочить и начать демонстрировать свою чудо-печку. – Чувак, – возбужденно кричал Дин, – это еще полоумнее, чем когда я работал на Сайну. Сайна торговал в Окленде энциклопедиями. Никто не мог от него отделаться. Он произносил долгие речи, он скакал вверх и вниз, он смеялся, он плакал. Однажды мы ворвались с ним в дом одного сезонника, где все как раз готовились идти на похороны. Сайна опустился на колени и стал молиться за спасение усопшей души. Все сезонники разрыдались. Он продал полный комплект энциклопедий. Это был самый безумный парень на свете. Интересно, где он сейчас. Мы, бывало, подбирались поближе к хорошеньким молоденьким дочерям хозяев и щупали их на кухне. Сегодня днем у меня была отпадная домохозяйка в маленькой такой кухоньке – я ее рукой вот так вот, демонстрировал… э-э! кхм! У-ух! – Валяй в том же духе, Дин, – сказал я. – Может, когда-нибудь станешь мэром Сан-Франциско. – Весь свой треп он разрабатывал заблаговременно, тренируясь по вечерам на нас с Камиллой. Как-то утром он стоял нагишом у окна и смотрел на город, пока всходило солнце: как будто он когда-нибудь действительно станет языческим мэром Сан-Франциско. Но энергия его выдыхалась. Однажды дождливым днем зашел его хозяин – узнать, чем он занимается. Дин валялся на кушетке. – Ты пытался продавать эти штуки? – Не-а, – ответил Дин. – У меня другая работа подкатывает. – Ну а что ты собираешься делать с образцами? – Не знаю. – В мертвой тишине торговец собрал свои скорбные кастрюльки и ушел. Мне до смерти все надоело. Дину – тоже. Но как-то ночью мы вдруг снова свихнулись вместе: пошли смотреть Слима Гайярда в маленький фрискинский клуб. Слим Гайярд – это высокий худой негр с большими печальными глазами, который всегда говорит: «Хорошо-руни» и «Как по части немного бурбонаруни?» Во Фриско целые жадные толпы молодых полуинтеллектуалов сидели у его ног и слушали, как он играет на пианино, гитаре и бонгах. Когда он разогревается, то снимает рубашку, майку – и погнали. Он делает и говорит все, что приходит ему в голову. Он может петь «Бетономешалка, Дыр-дыр, Дыр-дыр» – как вдруг замедляет бит, задумавшись, зависает над бонгами, едва касаясь их кожи кончиками пальцев, а все в это время, затаив дыхание, подаются вперед, чтобы расслышать: сначала думаешь, что он будет вот так вот какую-то минуту, но он продолжает иногда чуть ли не по целому часу, извлекая кончиками ногтей еле уловимый шум – все тише и меньше, пока расслышать уже совершенно ничего нельзя, и через открытые двери доносятся шумы с улицы. Потом он медленно поднимается, берет микрофон и говорит, очень медленно говорит: – Клево-оруни… четко-оруни… привет-оруни… бурбон-оруни… всё-оруни… как там у мальчиков с первого ряда с их девочками-оруни… оруни… ваути… орунируни… – Так продолжается минут пятнадцать, его голос становится все тише и мягче, пока уже совсем ничего не слышно. Его большие печальные глаза обшаривают зал. Дин встает в передних рядах и говорит: – Бог! Да! – И сцепляет в молитве руки, и потеет. – Сал, Слим знает время, он познал время. – Слим садится за пианино и берет две ноты, две до, потом еще две, потом одну, потом две – и вдруг большой дородный басист встряхивается и соображает, что Слим играет «До-Джем Блюз», и лупит своим пальцем по струне, и накатывает большой раскатистый бит, и всех начинает раскачивать, а Слим выглядит, как всегда, печально, и они вдувают такой джаз полчаса, а потом Слим звереет, и хватает бонги, и играет выдающиеся скоростные кубинские ритмы, и вопит всякие безумства на испанском, на арабском, на перуанском диалекте, на египетском – на всех языках, которые он знает, а знает он бессчетное число языков. Наконец, концерт окончен; каждый длится два часа. Слим Гайярд выходит и становится у столба, и смотрит поверх голов, пока люди подходят к нему поговорить. В руку ему всовывают стакан с бурбоном. – Бурбон-оруни… спасибо-оваути… – Никто не знает, где Слим Гайярд. Дину как-то приснился сон, что у него будет ребенок, что живот его весь раздуло, а сам он лежит на траве в калифорнийской больнице. Под деревом, в группе цветных людей сидит Слим Гайярд. Дин обращает к нему свой материнский отчаявшийся взор. А Слим говорит: «Ну, давай-оруни». Теперь Дин подошел к нему, как подходил бы к своему Богу; он и думал, что Слим – Бог; он шаркнул и поклонился ему, и пригласил его подсесть к нам. – Хорошо-оруни, – ответил Слим: он подсядет к кому угодно, вот только не может гарантировать, что будет с тобою вместе душой. Дин заказал столик, купил напитки и напряженно сел напротив Слима. Слим грезил поверх его головы. Каждый раз, когда он говорил «оруни», Дин откликался: «Да!» Я сидел за одним столиком о двумя безумцами. Ничего не происходило. Для Слима Гайярда весь мир был одним сплошным оруни. Той же самой ночью на Филлморе и Гири я врубился в Абажура. Абажур – это большой цветной парень, который заходит в разные музыкальные салоны Фриско в пальто, шляпе и шарфе, запрыгивает на сцену и начинает петь; на лбу у него набухают вены; он гнется и испускает каждым мускулом своей души мощный сиренный блюз. Когда он поет, то орет на людей: – Не помирайте, чтобы попасть на небо, начните с Доктора Перчика и кончайте виски! – Его голос раскатывается поверх всего. Он корчит рожи, он корчится сам, он делает все. Он подошел к нашему столику, перегнулся к нам и сказал: – Да! – а потом, шатаясь, вывалился на улицу, чтобы ударить по другим салонам. Потом там еще есть Конни Джордан – полоумный, который поет, размахивая при этом руками, и все заканчивается тем, что он брызжет на всех потом, сшибает микрофон и визжит как баба; потом его можно увидеть поздно ночью, совершенно изможденного, – он слушает дикие джазовые сейшаки в «Уголке Джемсона», расширив круглые глаза и опустив плечи, липко уставившись в пространство; перед ним – стакан с чем-нибудь. Я никогда не видел таких чокнутых музыкантов. Во Фриско джаз лабают все. Там край континента; им на все плевать. Мы с Дином валандались по Сан-Франциско таким вот манером, пока я не получил своего следующего солдатского чека и не собрался возвращаться домой. Чего я добился, приехав во Фриско, – не знаю. Камилле хотелось, чтобы я уехал; Дину было, так или иначе, все равно. Я купил буханку хлеба, мяса и сделал себе десяток бутербродов, чтобы снова протянуть через всю страну; они все на мне протухли к тому времени, как я доехал до Дакоты. В последний вечер Дин спятил и где-то в городе отыскал Мэрилу, мы забрались в машину и погнали по всему Ричмонду на той стороне Залива, по негритянским джазовым сараям на нефтеразработках. Мэрилу собиралась сесть, а цветной парень выдернул из-под нее стул. Девки приставали к ней в сортире с разными непристойностями. Ко мне тоже приставали. Дин весь извелся. Это был конец; мне хотелось оттуда выбраться. На рассвете я сел в свой нью-йоркский автобус и простился с Дином и Мэрилу. Им захотелось моих бутербродов. Я сказал им нет. Мрачный миг. Мы все думали, что больше никогда друг друга не увидим, и нам было наплевать. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Весной 1949 года у меня осталось несколько долларов от солдатских чеков, полученных на образование, и я поехал в Денвер, думая там и остаться. Я видел себя в Средней Америке этаким патриархом. Мне было одиноко. Там никого не было – ни Бэйб Роулинс, ни Рэя Роулинса, ни Тима Грэя, ни Роланда Мэйджора, ни Дина Мориарти, ни Карло Маркса, ни Эда Данкеля, ни Роя Джонсона, ни Томми Снарка, никого. Я бродил по Кёртис-стрит и Латимер-стрит, немного подрабатывал на оптовом фруктовом рынке, куда чуть было не устроился в 47-м, – самая тяжелая работа в моей жизни: как-то раз нам с японскими пацанами пришлось вручную толкать по рельсам целый товарный вагон – футов сто, с помощью примитивного домкрата, который с каждым рывком сдвигал эту махину на четверть дюйма. Чихая, я таскал корзины с арбузами по ледяному полу морозильников на раскаленное солнце. Во имя всего святого под звездами, ради чего? В сумерках я гулял. Я чувствовал себя пылинкой на поверхности печальной красной земли. Я проходил мимо гостиницы «Виндзор», где Дин Мориарти жил со своим отцом во время депрессии тридцатых, и, как и во время оно, я везде искал грустное – существующее лишь в моем воображении. Либо находишь кого-то похожего на твоего отца, в таких местах, как Монтана, либо ищешь отца друга там, где его больше нет. В сиреневых сумерках я, страдая каждой своей мышцей, бродил среди фонарей 27-й Улицы и Уэлтона в цветном районе Денвера и хотел стать негром, чувствуя, что даже лучшего из того, что предлагает мир белых, не хватит мне для экстаза: мне недоставало жизни, радости, оттяга, тьмы, музыки, недоставало ночи. Я остановился у маленькой хижины, где человек продавал горячий красный чили в бумажных стаканчиках; купив немного, я съел его на ходу в темных таинственных улицах. Я хотел быть денверским мексиканцем или даже бедным, надорвавшимся от работы джапом – кем угодно, только не тем, кем я так беспросветно был: разочаровавшимся «белым человеком». Всю жизнь у меня были амбиции белого; вот почему я оставил такую хорошую женщину, как Терри из долины Сан-Хоакин. Я миновал темные веранды мексиканских и негритянских домов; там звучали тихие голоса, иногда мелькало сумрачное колено какой-нибудь таинственной прелестницы, да темные мужские лица за изгородями из розовых кустов. Маленькие детишки сидели в древних креслах-качалках, точно мудрецы. Мимо прошла компания цветных женщин, и одна из молоденьких отделилась от остальных, материнского вида, и быстро подошла ко мне – «Привет, Джо!» – как вдруг увидела, что перед нею вовсе не Джо, и, зардевшись, отскочила. Хотел бы я быть этим самым Джо. Но я оставался всего лишь собой, Салом Парадайзом, что, печальный, гуляет в этой неистовой тьме, в этой непереносимо сладкой ночи, желая обменяться мирами со счастливыми, чистосердечными, экстатичными неграми Америки. Драные дворы напомнили мне о Дине и Мэрилу, которые так хорошо знали эти закоулки с самого детства. Как же я хотел отыскать их. На углу 23-ей и Уэлтона играли в софтбол под лучами прожекторов, которые, к тому же, освещали цистерну с бензином. Огромная возбужденная толпа ревела при каждом пасе. На поле были странные молодые герои всех сортов – белые, цветные, мексиканцы, чистые индейцы, – они играли с трогательной серьезностью. Детишки в спортивной в форме гоняют мяч на асфальте – только и всего. Никогда за всю свою жизнь я, как спортсмен, не позволял себе играть вот так – перед семьями, перед подружками, перед соседскими пацанами, ночью, под фонарями; игра всегда проходила в колледже, с большой помпой, с напыщенными лицами: никакой мальчишеской человеческой радости, как здесь. Теперь уже было слишком поздно. Рядом со мною сидел старик-негр, который, судя по всему, ходил смотреть игру каждый вечер. По другую сторону сидел старый белый бич; затем – семейство мексиканцев, потом какие-то девчонки, какие-то мальчишки – все человечество, целая куча. О, что за грусть фонарей в ту ночь! Молодой подающий был вылитый Дин. Хорошенькая блондинка в толпе – точь в точь Мэрилу. То была Денверская Ночь; и я в ней лишь умирал. Город Денвер, горой Денвер — Я лишь умирал Через дорогу негритянские семьи сидели прямо у себя на ступеньках, разговаривали и смотрели в звездное небо сквозь кроны деревьев; они просто отдыхали, расслабившись в этой мягкости, и лишь иногда бросали взгляд на площадку. Тем временем по улице проезжало много машин, они останавливались на перекрестке, когда загорался красный свет. Все было в возбуждении, и воздух полнился вибрациями действительно радостной жизни, которая ничего не ведает о разочаровании, о «белых горестях» и обо всем прочем. У старого негра в кармане была банка пива, которую он стал открывать: а белый старик с завистью пожирал эту банку глазами и шарил у себя в карманах, пытаясь определить, сможет ли и он тоже купить себе такую. Как я умирал! Я ушел оттуда. Я отправился повидать одну знакомую богатую девушку. Наутро она выудила из шелкового чулка стодолларовую бумажку и сказала: – Ты говорил о поездке во Фриско; раз так, то бери, поезжай и развлекайся. – Так все мои проблемы были решены, за одиннадцать долларов на бензин я получил в бюро путешествий место в машине до Фриско и полетел через всю землю. Машину вели два парня; они сказали, что они сутенеры. Два других парня были пассажирами, как и я. Мы сидели очень плотно и размышляли о конечной цели нашего путешествия. Через перевал Берто мы выехали на огромное плато, к Табернэшу, Траблсому, Креммлингу; по проходу Кроличьи Уши спустились к Стимбоут-Спрингс и вырвались наружу; пыльный крюк в пятьдесят миль; затем – Крэйт и Большая Американская Пустыня. Когда мы пересекали границу Колорадо и Юты, в небесах я узрел Господа Бога в виде громадных, золотых, пылавших на солнце облаков над пустыней; казалось, они показывали на меня пальцем и говорили: «Проезжай вот здесь и едь дальше – и ты на дороге к небесам». Но увы и ах, меня больше интересовали какие-то полусгнившие от старости крытые фургоны и бильярдные столы, зачем-то торчавшие посреди невадской пустыни вокруг ларька с кока-колой, а еще там были хижины с выгоревшими вывесками, все еще хлопавшими на призрачном, таинственном, пустынном ветру; они гласили: «Здесь жил Билл Гремучая Змея» или «Здесь много лет обитала беззубая Энни». Да, вперед! В Солт-Лейк-Сити сутенеры проверили своих девочек, и мы поехали дальше. Не успел я толком ничего понять, как снова увидел перед собой сказочный град Сан-Франциско, раскинувшийся вдоль бухты посреди ночи. Я немедленно побежал к Дину. Теперь у него был свой маленький домик. Я просто весь сгорал от нетерпения узнать, что он замышляет, и что сейчас произойдет, ибо за мной больше ничего не оставалось, все мои мосты уже сгорели, и мне было вообще на все начхать. Я постучался к нему в два часа ночи. 2 Он вышел к двери совершенно голым – ему было все равно, там мог стоять хоть сам Президент. Он принимал мир как есть, в сыром виде. – Сал! – вскричал он с неподдельным ужасом. – Вот уж не думал, что ты действительно рискнешь. Ты, наконец, сам ко мне приехал!

The script ran 0.036 seconds.