Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Зощенко - Перед восходом солнца [1943]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics

Аннотация. Собрание сочинений М.М. Зощенко — самое полное собрание прозы одного из крупнейших писателей-новаторов XX века. В него входят практически все известные произведения писателя от ранних рассказов, пародий и «Сентиментальных повестей» до книги «Перед восходом солнца» и поздних «положительных» фельетонов. Седьмой том включает книгу «Перед восходом солнца» (1943) и рассказы и фельетоны 1947–1956 гг. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

— Располагайтесь, — говорит подполковник. И, обернувшись к играющим, почти кричит: — Поручик К.! Восемь часов. Вам пора идти на работу. Лихого вида поручик, красивый, с тонкими усиками, сдавая карты, отвечает: — Есть, Павел Николаевич… Сейчас… Вот только доиграю. Я с восхищением гляжу на поручика. Сейчас ему идти «на работу» — в ночь, в темноту, в разведку, в тыл. Может быть, он будет убит, ранен. А он так легко, так весело и шутливо отвечает. Просматривая какие-то бумаги, подполковник говорит мне: — Вот отдыхайте, а завтра и вас «на работу» пошлем. — Есть, — отвечаю я. Поручик уходит. Офицеры ложатся спать. Тихо. Я прислушиваюсь к далеким ружейным выстрелам. Это моя первая ночь вблизи от фронта. Мне не спится. Под утро возвращается поручик К. Он грязный, усталый. Я сочувственно его спрашиваю: — Не ранены? Поручик пожимает плечами. Я говорю: — Сегодня мне тоже предстоит «работка». Улыбаясь, поручик говорит: — Да вы что думаете, что я на боевую операцию ходил? Я с батальоном ходил на работу. Отсюда три километра, в тыл. Мы там делаем вторую линию укрепления. Мне ужасно неловко, совестно. Я едва не плачу от досады. Но поручик уже храпит. Нервы Два солдата режут свинью. Свинья визжит так, что нет возможности перенести. Я подхожу близко. Один солдат сидит на свинье. Рука другого, вооруженная ножом, ловко вспарывает брюхо. Белый жир необъятной толщины распластывается на обе стороны. Визг такой, что впору заткнуть уши. — Вы бы ее, братцы, чем-нибудь оглушили, — говорю я. — Чего же ее так кромсать. — Нельзя, ваше благородие, — говорит первый солдат, сидящий на свинье. — Не тот вкус будет. Увидев мою серебряную шашку и вензеля на погонах, солдат вскакивает. Свинья вырывается. — Сиди, сиди, — говорю я. — Уж доканчивайте скорей. — Быстро тоже нехорошо, — говорит солдат с ножом. — Крайняя быстрота сало портит. С сожалением посмотрев на меня, первый солдат говорит: — Ваше благородие, война! Люди стонут. А вы свинью жалеете. Сделав финальный жест ножом, второй солдат говорит: — Нервы у их благородия. Разговор принимает фамильярный оттенок. Это не полагается. Я хочу уйти, но не ухожу. Первый солдат говорит: — В Августовских лесах раздробило мне кость вот в этой руке. Сразу на стол. Полстакана вина. Режут. А я колбасу кушаю. — И не больно? — Как не больно? Исключительно больно… Съел колбасу. «Дайте, говорю, сыру». Только съел сыр, хирург говорит: «Готово, зашиваем». — «Пожалуйста», говорю… Вот вам, ваше благородие, этого не выдержать. — Нервы слабые у их благородия, — снова говорит второй солдат. Я ухожу. Атака Ровно в двенадцать ночи мы выходим из окопов. Очень темно. В руках у меня наган. — Тише, тише, — шепчу я, — не гремите котелками. Но грохот унять невозможно. Немцы начинают стрелять. Досадно. Значит, они заметили наш маневр. Под свист и визг пуль мы бежим вперед, чтобы выбить немцев из их траншей. Поднимается ураганный огонь. Стреляют пулеметы, винтовки. И в дело входит артиллерия. Вокруг меня падают люди. Я чувствую, что пуля обожгла мою ногу. Но я бегу вперед. Вот мы уже у самых немецких заграждений. Мои гренадеры режут проволоку. Неистовый пулеметный огонь прекращает нашу работу. Нет возможности поднять руку. Мы лежим неподвижно. Мы лежим час, а может, два. Наконец телефонист протягивает мне телефонную трубку. Говорит командир батальона. — Отступайте на прежние позиции. Я отдаю приказ по цепи. Мы ползем назад. Утром в полковом лазарете мне делают перевязку. Рана незначительная. И не пулей, а осколком снаряда. Командир полка, князь Макаев, говорит мне: — Я очень доволен вашей ротой. — Мы ничего не сделали, ваше сиятельство, — сконфуженно отвечаю я. — Вы сделали то, что требовалось. Ведь это была демонстрация, а не наступление. — Ах, это была демонстрация? — Это была просто демонстрация. Мы должны были отвлечь противника от левого фланга. Именно там и было наступление. Я чувствую в своем сердце невероятную досаду, но не показываю вида. В саду Перед балконом дачи — красивая клумба со стеклянным желтым шаром на подставке. Убитых привозят на телегах и складывают на траву возле этой клумбы. Их складывают, как дрова, друг на друга. Они лежат желтые и неподвижные, как восковые куклы. Сняв стеклянный шар с подставки, гренадеры роют братскую могилу. У крыльца стоят командир полка и штабные офицеры. Приходит полковой священник. Тихо. Где-то далеко рявкает артиллерия. Убитых опускают в яму на полотенцах. Священник ходит вокруг и произносит слова панихиды. Мы держим руки под козырек. Могилу утрамбовывают ногами. Водружают крест. Неожиданно приезжает еще подвода с убитыми. Командир полка говорит: — Ну, как же так, господа. Надо было бы вместе. Фельдфебель, приехавший на телеге, рапортует: — Не всех сразу нашли, ваше сиятельство. Эти были на левом краю, в лощине. — Что же делать? — говорит командир. — Разрешите доложить, ваше сиятельство, — говорит фельдфебель. — Нехай эти полежат. Может, завтра будет еще. И тогда вместе захороним. Командир согласен. Убитых относят в сарай. Мы идем обедать. Полк в мешке Полк растянулся по шоссе. Солдаты измучены, устали. Второй день, почти не отдыхая, мы идем по полям Галиции. Мы отступаем. У нас нет снарядов. Командир полка приказывает петь песни. Пулеметчики, гарцуя на лошадях, запевают: «По синим волнам океана». Со всех сторон мы слышим выстрелы, взрывы. Такое впечатление, будто мы в мешке. Мы проходим мимо деревни. Солдаты бегут к избам. У нас приказ — уничтожить все, что на шоссе. Это мертвая деревня. Ее не жалко. Здесь нет ни души. Здесь нет даже собак. Нет даже ни одной курицы, которые обычно бывают в брошенных деревнях. Гренадеры подбегают к маленьким избам и поджигают соломенные крыши. Дым поднимается к небу. И вдруг в одно мгновение мертвая деревня оживает. Бегут женщины, дети. Появляются мужчины. Ревут коровы. Ржут лошади. Мы слышим крики, плач и визг. Я вижу, как один солдат, только что поджегший крышу, сконфуженно гасит ее своей фуражкой. Я отворачиваюсь. Мы идем дальше. Мы идем до вечера. И потом идем ночью. Кругом зарево пожаров. Выстрелы. Взрывы. Под утро командир полка говорит: — Теперь я могу сказать. Два дня наш полк был в мешке. Сегодня ночью мы вышли из него. Мы падаем на траву и тотчас засыпаем. Прорыв Я запомнил название этой деревни — Тухла. Здесь мы наспех вырыли окопы. Но проволочные заграждения натянуть не успели. Колючая проволока в больших мотках лежит позади нас. Вечером я получаю приказ — идти в штаб. Под свист пуль я иду вместе с моим вестовым. Я вхожу в землянку штаба полка. Командир полка, улыбаясь, говорит мне: — Малыш, оставайтесь в штабе. Адъютант в дальнейшем примет батальон. Вы будете вместо него. Я ложусь спать в шалаше. Снимаю сапоги в первый раз за неделю. Рано утром я просыпаюсь от взрыва снарядов. Я выбегаю из шалаша. Командир полка и штабные офицеры стоят у оседланных лошадей. Я вижу, что все взволнованы и даже потрясены. Вокруг нас падают снаряды, визжат осколки и рушатся деревья. Тем не менее офицеры стоят неподвижно, как каменные. Начальник связи, отчеканивая слова, говорит мне: — Полк окружен и взят в плен. Минут через двадцать немцы будут здесь… Со штабом дивизии связи нет… фронт разорван на шесть километров. Нервно дергая свои седые баки, командир полка кричит мне: — Скорей скачите в штаб дивизии. Спросите, какие будут указания… Скажите, что мы направились в обоз, где стоит наш резервный батальон… Вскочив на лошадь, я вместе с ординарцем мчусь по лесной дороге. Раннее утро. Солнце золотит полянку, которая видна справа от меня. Я выезжаю на эту полянку. Я хочу посмотреть, что происходит и где немцы. Я хочу представить себе полную картину прорыва. Я соскакиваю с лошади и иду на вершину холма. Я весь сияю на солнце — шашкой, погонами и биноклем, который я прикладываю к своим глазам. Я вижу какие-то далекие колонны и конную немецкую артиллерию. Я пожимаю плечами. Это очень далеко. Вдруг выстрел. Один, другой, третий. Трехдюймовые снаряды ложатся рядом со мной. Я еле успеваю лечь. И, лежа, вдруг вижу внизу холма немецкую батарею. До нее не более тысячи шагов. Снова выстрелы. И теперь шрапнель разрывается надо мной. Ординарец машет мне рукой. Другой рукой он показывает на нижнюю дорогу, по которой идет батальон немцев. Я вскакиваю на лошадь. И мы мчимся дальше. Зря приехал Карьером я подъезжаю к высоким воротам. Здесь штаб дивизии. Я взволнован и возбужден. Воротник моего френча расстегнут. Фуражка на затылке. Соскочив с лошади, я вхожу в калитку. Ко мне стремительно подходит штабной офицер, поручик Зрадловский. Он цедит сквозь зубы: — В таком виде… Застегните ворот… Я застегиваю воротник и поправляю фуражку. У оседланных лошадей стоят штабные офицеры. Я вижу среди них начальника дивизии, генерала Габаева, и начальника штаба, полковника Шапошникова. Я рапортую. — Знаю, — раздраженно говорит генерал. — Что прикажете передать командиру, ваше превосходительство? — Передайте, что… Я чувствую какую-то брань на языке генерала, но он сдерживается. Офицеры переглядываются. Начальник штаба чуть усмехается. — Передайте, что… Ну, что я могу передать человеку, который потерял полк… Вы зря приехали… Я ухожу сконфуженный. Я снова скачу на лошади. И вдруг вижу моего командира полка. Он высокий, худой. В руках у него фуражка. Седые его баки треплет ветер. Он стоит на поле и задерживает отступающих солдат. Это солдаты не нашего полка. Командир подбегает к каждому с криком и с мольбой. Солдаты покорно идут к опушке леса. Я вижу здесь наш резервный батальон и двуколки обоза. Я подхожу к офицерам. К ним подходит и командир полка. Он бормочет: — Мой славный Мингрельский полк погиб. Бросив фуражку на землю, командир в гневе топчет ее ногой. Мы утешаем его. Мы говорим, что у нас осталось пятьсот человек. Это не мало. У нас снова будет полк. Ад Мы сидим в каком-то овине. До окопов семьсот шагов. Свистят пули. И снаряды рвутся совсем близко от нас. Но командир полка Бало Макаев радостен, почти весел. У нас снова полк — наспех пополненный батальоном. Трое суток мы сдерживаем натиск немцев и не отступаем. — Пишите, — диктует мне командир. На моей полевой сумке тетрадь. Я пишу донесение в штаб дивизии. Тяжелый снаряд разрывается в десяти шагах от овина. Мы засыпаны мусором, грязью, соломой. Сквозь дым и пыль я вижу улыбающееся лицо командира. — Ничего, — говорит он, — пишите. Я снова принимаюсь писать. Мой карандаш буквально подпрыгивает от близких разрывов. Через двор от нас горит дом. Снова с ужасным грохотом разрывается тяжелый снаряд. Это уже совсем рядом с нами. С визгом и со стоном летят осколки. Маленький горячий осколок я для чего-то прячу в карман. Нет нужды сидеть в этом овине, над которым теперь нет даже крыши. — Ваше сиятельство, — говорю я, — разумней перейти на переднюю линию. — Мы останемся здесь, — упрямо говорит командир. Ураганный артиллерийский огонь обрушивается на деревню. Воздух наполнен стоном, воем, визгом и скрежетом. Мне кажется, что я попал в ад. Мне казалось, что я был в аду! В аду я был двадцать пять лет спустя, когда через дом от меня разорвалась немецкая бомба весом в полтонны. Я еду в отпуск В руках у меня чемодан. Я стою на станции Залесье. Сейчас подадут поезд, и я через Минск и Дно вернусь в Петроград. Подают состав. Это все теплушки и один классный вагон. Все бросаются к поезду. Вдруг выстрелы. По звуку — зенитки. На небе появляются немецкие самолеты. Их три штуки. Они делают круги над станцией. Солдаты беспорядочно стреляют в них из винтовок. Две бомбы с тяжким воем падают с самолетов и разрываются около станции. Мы все бежим в поле. На поле — огороды, госпиталь с красным крестом на крыше и поодаль какие-то заборы. Я ложусь на землю у забора. Покружившись над станцией и сбросив еще одну бомбу, самолеты берут курс на госпиталь. Три бомбы почти одновременно падают у заборов, взрывая вверх землю. Это уже свинство. На крыше огромный крест. Его не заметить нельзя. Еще три бомбы. Я вижу, как они отрываются от самолетов. Я вижу начало их падения. Затем только вой и свист воздуха. Снова стреляют наши зенитки. Теперь осколки и стаканы нашей шрапнели осыпают наше поле. Я прижимаюсь к забору. И вдруг через щелочку вижу, что за забором артиллерийский склад. Сотни ящиков с артиллерийскими снарядами стоят под открытым небом. На ящиках сидит часовой и глазеет на самолеты. Я медленно поднимаюсь и глазами ищу место, куда мне деться. Но деться некуда. Одна бомба, попавшая в ящики, перевернет все вокруг на несколько километров. Сбросив еще несколько бомб, самолеты уходят. Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания. За этот год я был бы убит минимум сорок раз. Я люблю Звоню. Дверь открывает Надя В. Она вскрикивает от удивления. И бросается мне на шею. На пороге ее сестры и мама. Мы идем на улицу, чтоб спокойно поговорить. Мы садимся на скамью у памятника «Стерегущему». Сжимая мои руки, Надя плачет. Сквозь слезы она говорит: — Как глупо. Зачем вы мне ничего не писали. Зачем уехали так неожиданно. Ведь прошел год. Я выхожу замуж. — Вы любите его? — спрашиваю я, еще не зная, о ком идет речь. — Нет, я его не люблю. Я люблю вас. Я больше никого не полюблю. Я откажу ему. Она снова плачет. И я целую ее лицо, мокрое от слез. — Но как я могу ему отказать, — говорит Надя, медленно перебивая себя. — Ведь мы обменялись кольцами. И была помолвка. В этот день он подарил мне именье в Смоленской губернии. — Тогда не надо, — говорю я. — Ведь я же снова уеду на фронт. И что вам меня ждать? Может, я буду убит или ранен. Надя говорит: — Я все обдумаю. Я все решу сама. Не надо мне ничего говорить… Я вам отвечу послезавтра. На другой день я встречаю Надю на улице. Она идет под руку со своим женихом. В этом нет ничего особенного. Это естественно. Но я взбешен. Вечером я посылаю Наде записку о том, что меня срочно вызывают на фронт. И через день я уезжаю. Это был самый глупый и бестолковый поступок в моей жизни. Я ее очень любил. И эта любовь не прошла до сих пор. Приходи завтра У подъезда я встречаю Тату Т. Она так красива и так ослепительна, что я отвожу от нее глаза, как от солнца. Она смеется, увидев меня. Она с любопытством рассматривает мою форму и трогает мою серебряную шашку. Потом говорит, что я стал совсем взрослый и что даже неприлично, если люди увидят нас вместе. Непременно будут сплетни. Мы поднимаемся по лестнице. Позвякивая шпорами, я вхожу в ее квартиру. У зеркала Тата поправляет свои волосы. Я подхожу к ней и обнимаю ее. Она смеется. Удивляется, что я стал такой храбрый. Она обнимает меня так, как когда-то на лестнице. Мы целуемся. И в сравнении с этим весь мир кажется мне ничтожным. И ей тоже безразлично, что происходит кругом. Потом она смотрит на часы и вскрикивает от страха. Говорит: — Сейчас придет мой муж. И в эту минуту открывается дверь, и входит ее муж. Тата едва успевает поправить свою прическу. Муж садится в кресло и молча смотрит на нас. Тата, не растерявшись, говорит: — Николай, ты только посмотри на него, какой он стал. Ведь он только сию минуту приехал с фронта. Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня. Разговор не вяжется. И я, церемонно поклонившись, ухожу. Тата провожает меня. Открыв дверь на лестницу, она шепчет мне: — Приходи завтра днем. Он уходит в одиннадцать. Я молча киваю головой. Лицо ее мужа и кислая его улыбка целый день не выходят из моей головы. Мне кажется ужасным — и даже преступным — пойти к ней завтра днем. Утром я посылаю Тате записку о том, что я срочно уезжаю на фронт. Вечером я уезжаю в Москву и, пробыв там несколько дней, возвращаюсь в полк. Вор Я командир батальона. Я обеспокоен тем, что дисциплина у меня падает. Мои гренадеры с улыбкой отдают мне честь. Они почти подмигивают мне. Вероятно, я сам виноват. Я слишком много беседую с ними. Около моей землянки целый день толкутся люди. Некоторым нужно написать письма. Другие приходят за советом. Какие могут быть советы, если я за спиной слышу, что они меня называют «внучек». Дошло до того, что из моей землянки стали пропадать вещи. Исчезла трубка. Зеркало для бритья. Исчезают конфеты, бумага. Надо будет всех подтянуть и приструнить. Мы на отдыхе. Я сплю в избе на кровати. Сквозь сон я вдруг чувствую, что чья-то рука тянется через меня к столу. Я вздрагиваю от ужаса и просыпаюсь. Какой-то солдатик стремительно выскакивает из избы. Я бегу за ним с наганом в руках. Я взбешен так, как никогда в жизни. Я кричу: «Стой!» И если б он не остановился, я бы в него выстрелил. Но он остановился. Я подхожу к нему. И он вдруг падает на колени. В руках у него моя безопасная бритва в никелированной коробочке. — Зачем же ты взял? — спрашиваю я его. — Для махорки, ваше благородие, — бормочет он. Я понимаю, что его надо наказать, отдать под суд. Но у меня не хватает сил это сделать. Я вижу его унылое лицо, жалкую улыбку, дрожащие руки. Мне отвратительно, что я погнался за ним. Вынув бритву, я отдаю ему коробку. И ухожу, раздраженный на самого себя. Двадцатое июля Я стою в окопах и с любопытством посматриваю на развалины местечка. Это — Сморгонь. Правое крыло нашего полка упирается в огороды Сморгони. Это знаменитое местечко, откуда бежал Наполеон, передав командование Мюрату. Темнеет. Я возвращаюсь в свою землянку. Душная июльская ночь. Сняв френч, я пишу письмо. Уже около часа. Надо ложиться. Я хочу позвать вестового. Но вдруг слышу какой-то шум. Шум нарастает. Я слышу топот ног. И звяканье котлов. Но криков нет. И нет выстрелов. Я выбегаю из землянки. И вдруг сладкая удушливая волна охватывает меня. Я кричу: «Газы!.. Маски!..» И бросаюсь в землянку. Там у меня на гвозде висит противогаз. Свеча погасла, когда я стремительно вбежал в землянку. Рукой я нащупал противогаз и стал надевать его. Забыл открыть нижнюю пробку. Задыхаюсь. Открыв пробку, выбегаю в окопы. Вокруг меня бегают солдаты, заматывая свои лица марлевыми масками. Нашарив в кармане спички, я зажигаю хворост, лежащий перед окопами. Этот хворост приготовлен заранее. На случай газовой атаки. Теперь огонь освещает наши позиции. Я вижу, что все гренадеры вышли из окопов и лежат у костров. Я тоже ложусь у костра. Мне нехорошо. Голова кружится. Я проглотил много газа, когда крикнул: «Маски!» У костра становится легче. Даже совсем хорошо. Огонь поднимает газы, и они проходят, не задевая нас. Я снимаю маску. Мы лежим четыре часа. Начинает светать. Теперь видно, как идут газы. Это не сплошная стена. Это клуб дыма шириной в десять саженей. Он медленно надвигается на нас, подгоняемый тихим ветром. Можно отойти вправо или влево — и тогда газ проходит мимо, не задевая. Теперь не страшно. Уже кое-где я слышу смех и шутки. Это гренадеры толкают друг друга в клубы газа. Хохот. Возня. Я в бинокль гляжу в сторону немцев. Теперь я вижу, как они из баллонов выпускают газ. Это зрелище отвратительно. Бешенство охватывает меня, когда я вижу, как методически они это делают. Я приказываю открыть огонь по этим мерзавцам. Я приказываю стрелять из всех пулеметов и ружей, хотя понимаю, что вреда мы принесем мало — расстояние полторы тысячи шагов. Гренадеры стреляют вяло. И стрелков немного. Я вдруг вижу, что многие солдаты лежат мертвые. Их — большинство. Иные же стонут и не могут подняться. Я слышу звуки рожка в немецких окопах. Это отравители играют отбой. Газовая атака окончена. Опираясь на палку, я бреду в лазарет. На моем платке кровь от ужасающей рвоты. Я иду по шоссе. Я вижу пожелтевшую траву и сотню дохлых воробьев, упавших на дорогу. Финал Наш полк снова на отдыхе. На розвальнях мы едем в обоз второго разряда — там предстоит ужин. Начальник обоза встречает дорогих гостей. На столе бурдюки с вином, шашлыки и всякая снедь. Я сижу за столом с сестрой милосердия Клавой. Я уже пьян. Но нужно пить еще. Каждый стакан сопровождается тостом. Я чувствую, что мне не следует больше пить. После газов у меня непорядки в сердце. Чтобы не пить, я выхожу на улицу. И сажусь на крыльцо. Приходит Клава и удивляется, что я сижу без пальто на морозе. Она за руку ведет меня в свою комнату. Там тепло. Мы садимся на ее постель. Но отсутствие наше уже замечено. Со смехом и шутками офицеры стучат в окно нашей комнаты. Мы снова идем к столу. Утром мы возвращаемся на стоянку полка. И я как камень засыпаю на своей походной койке. Я просыпаюсь от воя и взрыва бомб. Немецкий самолет бомбит деревню. Это не та бомбежка, что мы знаем из последней войны. Это четыре бомбы — и самолет улетает. Я выхожу на улицу. И вдруг чувствую, что не могу дышать. Сердце мое останавливается. Я берусь за пульс — пульса нет. С невероятным трудом, держась за заборы, я дохожу до нашего околотка. Врач, покачивая головой, кричит: — Камфару! Мне впрыскивают камфару. Я лежу, почти умирая. У меня немеет левая часть груди. Пульс у меня сорок. — Вам нельзя пить, — говорит врач. — Порок сердца. И я даю себе слово больше не пить. Меня везут в госпиталь по талому февральскому снегу. 1917–1920 Обратно к войскам поскакал на коне, И новым повеяло ветром в стране… Я ничего не понимаю Первые числа марта. С вокзала я еду на извозчике домой. Я еду мимо Зимнего дворца. Вижу на дворце красный флаг. Значит — новая жизнь. Новая Россия. И я — новый, не такой, как был. Пусть все позади — мои огорчения, нервы, моя хандра, мое больное сердце. С восторгом я вхожу в свой родной дом. И в тот же день обхожу всех моих друзей. Я вижу Надю и ее мужа. Встречаю Тату Т. Захожу к товарищам по университету. Я вижу кругом радость и ликование. Все довольны, что произошла революция. Кроме Нади, которая сказала мне: «Это ужасно. Это опасно для России. Я не жду ничего хорошего». Два дня я чувствую себя прекрасно. На третий день у меня снова хандра, снова перебои сердца, мрак и меланхолия. Я ничего не понимаю. Я теряюсь в догадках, откуда возникла эта тоска. Ее не должно быть! Вероятно, нужно работать. Вероятно, нужно все силы отдать людям, стране, новой жизни. Я иду в главный штаб, к представителю Временного правительства. Я прошу его снова назначить меня в армию. Но я негоден в строй, и меня назначают комендантом главного почтамта и телеграфа. То, что мне больше всего неприятно, — исполнилось. Я сижу в кабинете и подписываю какие-то бумаги. Эта работа мне противна в высшей степени. Я иду снова в штаб и прошу командировать меня куда-либо в провинцию. Мне предлагают Архангельск — адъютантом дружины. Я соглашаюсь. Через неделю я должен ехать. Пятичасовой чай За мной заходит правовед Л. Мы собираемся идти в один весьма аристократический дом — к княгине Б. Л. просит меня надеть все мои ордена. — Ей будет приятно, — говорит он. — Ее муж до сих пор на фронте. Он командует гвардейской дивизией. Я показываю свои ордена. Один орден — на моей кавказской шашке. Два ордена приклепаны на моем портсигаре. Четвертый орден носится на шее. Мне вообще как-то неловко его надеть. Пятый орден я не получил на руки — только в приказе. Л. настаивает. Он прилаживает орден под воротник моего френча. Чувствуя себя неважно, я иду с правоведом на Офицерскую. Мне не приходилось раньше бывать среди аристократии. Февральская революция сломала сословные перегородки. И вот я иду в этот дом. В маленькой гостиной два гвардейских офицера, несколько правоведов и лицеист. Княгиня нехороша собой — небольшого роста, с мелкими чертами лица. Но она держится очень просто. И я не чувствую неловкости. Лакей бесшумно вкатывает в комнату стеклянный столик на колесиках. Княгиня разливает чай. Разговор все время вокруг царской фамилии. Все время речь идет о Николае, об отречении, о здоровье того или иного члена царской семьи. О самочувствии супруги. И о всяких придворных делах и поступках. Я как бревно сижу в кресле, со своим орденом на шее. Мне абсолютно нечего сказать на эту тему. Я с тоской посматриваю на моего знакомого правоведа. Он отводит глаза от меня. Попив чай, мы переходим в большую гостиную. Однако тема разговора не меняется. Наконец кто-то из правоведов начинает петь модную тогда песенку: «По улицам ходила большая крокодила…» Все подхватывают эту песенку. Они поют ее пять или шесть раз и при этом смеются. Один из правоведов берет в зубы какой-то шарф, когда песенка доходит до слов: «В зубах она держала кусочек одеяла…» Все страшно смеются. И княгиня снисходительно посмеивается. В семь часов мы выходим на улицу. Л. спрашивает меня, как мне понравилось. Я пожимаю плечами. Невеста Вава Я приехал в Архангельск мрачный, в ужасной тоске. Тем не менее, а может быть и поэтому, меня там начали сватать. Мне прочили в невесты Ваву М. — дочь очень богатого рыботорговца. Я не видел эту девушку, и она не видела меня. Но там было принято такое сватовство. Это занимало дам, которым нечего было делать. Мою встречу с невестой обставили торжественно — в зимнем саду какого-то богатого дома. Передо мной была очень юная, очень тихая девушка. Нас оставили вдвоем, чтоб мы побеседовали. Я всегда был неразговорчив. Но в тот вечер случилась просто катастрофа. Я клещами вытаскивал из себя слова, чтобы заполнить ужасающие паузы. Девушка испуганно смотрела на меня и тоже молчала. Я ниоткуда не ждал спасения. Все ушли в дальние комнаты и плотно прикрыли дверь зимнего сада. Тогда я стал читать стихи. Я стал читать стихи из модной книжки В. Инбер — «Печальное вино». Потом я стал читать Блока и Маяковского. Вава слушала меня внимательно, не проронив слова. Когда в гостиную вошли люди, я был почти весел. Я спросил Ваву, понравилось ли то, что я ей читал. Она тихо сказала: — Я не люблю стихи. — Так зачем же вы целый час слушали их! — воскликнул я, глухо пробормотав: «Дура». — Это было бы невежливостью с моей стороны не слушать то, что вы говорите. Почти по-солдатски я повернулся на каблуках и, взбешенный, отошел от девушки. Замшевые перчатки По вторникам и субботам мы бываем у Д. Это молодая женщина, вдова морского офицера. У нее всегда очень весело. Она остроумна и кокетлива. Я не имею у нее успеха. Ей нравится мичман Т. — добродушный широкоплечий офицер. Вечер. Мы играем у нее в покер. Д. кокетничает с мичманом. Она как бы невзначай прикасается рукой к его руке и подолгу смотрит в его глаза. Похоже на то, что она пригласит его бывать у себя не только по вторникам и субботам. Впрочем, со мной она тоже приветлива. Но не настолько. Она говорит, что я слишком инертен, немужественен, печален. Меланхолия — это не ее идеал. Мы уходим от нее ночью. И на улице подшучиваем над мичманом, который загадочно улыбается. Утром я не нахожу свои перчатки. Мне очень жаль их. Это английские замшевые перчатки. Должно быть, я оставил их у Д. По телефону я звоню Д. В ответ я слышу продолжительный смех. Сквозь смех она говорит мне: — Ах, это ваши перчатки? Я почему-то была уверена, что это перчатки мичмана… Я захожу к ней в назначенный час. Она не отпускает меня, и мы пьем чай в ее будуаре. Попив чай, она склоняет свою голову мне на грудь. И я ухожу от нее через три часа. В передней она подает мне мои замшевые перчатки. — Вот ваши перчатки, плутишка, — говорит она, улыбаясь. — Согласитесь сами, что это немножко наивный прием — оставить перчатки, чтоб потом прийти к даме. Я бормочу извинения. Смеясь, она грозит мне пальцем. Вздохнув, говорит: — Как видите, я оценила вашу милую уловку. Вы предприимчивы. Я не ожидала этого от вас… — Мадам, — говорю я, — уверяю вас… Я случайно забыл перчатки… Я не имел никаких намерений… Я пожалел о том, что я так сказал. Лицо ее стало некрасивое, желтое, почти старое. — Ах, вот как, — сказала она сквозь зубы. — В таком случае я очень сожалею… О, пусть мне это будет уроком! Она меня больше не приглашала к себе. Я бы так же поступил на ее месте. Дороги ведут в Париж В кресле против меня французский полковник. Чуть усмехаясь, он говорит: — Завтра, в двенадцать часов дня, вы можете получить паспорт. Через десять дней вы будете в Париже… Вы должны благодарить мадемуазель Р. Это она оказала вам протекцию. — Я не просил об этом мадемуазель Р., — говорю я полковнику. Прищурившись, он смотрит на меня. — Ах, вот как, — говорит он. — В таком случае извините, я не знал, что это идет вразрез с вашим желанием. Я говорю: — Я не собираюсь никуда уезжать, полковник. Это недоразумение. Пожав плечами, он говорит: — Мой друг, вы отдаете себе отчет, что происходит в вашей стране?.. Прежде всего это небезопасно для жизни — пролетарская революция… Мы здесь, в Архангельске, чувствуем это еще не в такой степени… Вы должны подумать. Я завтра ожидаю вас в двенадцать. — Хорошо, я подумаю, — говорю я. Хотя мне нечего думать. У меня нет сомнений. Я не могу и не хочу уехать из России. Я ничего не ищу в Париже. Вечером ко мне приходит мадемуазель Р. Она француженка. Она не очень хороша собой. Но она очень веселая и смешливая. Кое-что я не понимаю в ней. Она всякий раз берет из пепельницы мой окурок папиросы и прячет его в сумку. «Это на память», — говорит она. Я не могу ее отучить от этой дурной манеры. Вероятно, она провинциалка. Но она утверждает, что она родилась в Париже. Она спрашивает меня, видел ли я полковника. Я ей рассказываю все, что было. Она немного раздражена. Сердито говорит: — Это глупо. Все ваши уезжают. Вы здесь все равно не останетесь. Дороги ведут в Париж. Восторженно она говорит о Париже и о том, как мы сказочно там будем жить. Я спускаю ее с облаков. Я говорю ей: — В таком случае зачем же вы уехали из Парижа? Вы здесь всего — гувернантка, учительница. А там вы будете швея. Она говорит: — Я приехала сюда к миллионеру. Это интересно… А там я буду не швея, а кокотка. Мы смеемся. У ворот Я взбегаю на третий этаж одним духом. Сердце мое колотится. Я звоню у Надиных дверей. Никто не отворяет. Я стучу в дверь сначала тихо, потом стучу ногой. Открывается соседняя дверь. — Вам нужно В.? — спрашивает старуха. — Они все уехали. — Куда? — Не знаю. Спросите дворника. Я стою у ворот. Передо мной дворник. Он узнал меня. Улыбается. — Все В. уехали, — говорит он почти радостно. — Когда? — В том месяце. В феврале. — А вы не знаете, куда они уехали? — Куда ж они могли уехать? К белым… Ну, так ведь папаша — генерал… А тут ваших дробили — красота!.. Конечно, уехали… Должно быть, увидев смятение на моем лице, дворник сочувственно вздыхает. — Да вы по ком страдали-то? — спрашивает он. — Что-то я не помню — но Наденьке или по Катеньке. — По Наденьке. — Очень милая госпожа, — говорит он. — Папа — генерал, супруг — помещик… Ясно… Взяла младенца и уехала. — Разве у нее был ребенок? — Я же говорю — взяла только что родившегося ребенка и уехала. Я иду домой. Весь мир мне кажется тусклым. В подвале Я сижу на низеньком табурете. На моих коленях чей-то потрепанный сапог. Рашпилем я подравниваю только что прибитую кожу подметки. Я — сапожник. Мне нравится эта работа. Я презираю интеллигентский труд — это умственное ковыряние, от которого, должно быть, исходят меланхолия и хандра. Я не вернусь больше к прошлому. Мне довольно того, что у меня есть. Напротив меня, за низким грязным столом, сидит хозяин Алексей Алексеевич — толстый сапожник в никелированных очках. Рядом с ним его племянник — подросток Андрюшка. Они оба работают сосредоточенно. Подросток не без лихости бьет молотком по подметке. Позади, на деревянном диване, — белобрысый хозяйский сын. Оболтусу двадцать лет. Он поступает в консерваторию, на класс скрипки. По этой причине он не работает. Он сидит с газетой в руках. Засмеявшись, подросток Андрюшка начинает рассказывать историю о том, как летом один жилец свалился из окна второго этажа. Выпив денатурату, он заснул на подоконнике и, потянувшись во сне, упал в сад. Побился, но не убился. Третью неделю я каждый день слышу эту историю. Тем не менее все смеются. И я тоже смеюсь — это почему-то смешно. На наш смех иной раз выходит из кухни хозяйка и, встав у дверей, тоже смеется, утирая передником рот и глаза. Хозяин, впрочем, не позволяет рассказывать эту историю. Он сердится и бранится, когда начинается этот рассказ. Но его самого захватывают подробности, и он смеется сильнее всех, держась рукой за живот. У него язва желудка, и ему нельзя смеяться. Поэтому он запрещает этот рассказ. Однако подросток либо хозяйский сын нарочно заводят об этом речь. Они начинают издалека, как бы с посторонних предметов — с выпивки, с денатурата, со спящих людей. Но всякий раз подгоняют разговор к происшествию. На этот раз подросток начинает с дворника, который испугался. Хозяйский сын подбрасывает несколько фраз не в пользу дворника. И тогда подросток, взвизгивая от смеха, рассказывает подробности — как бросился бежать этот дворник, когда рука падающего жильца ударила его по плечу и затылку. От смеха хозяин мотается на табуретке, по временам охая и хватаясь за живот. Наконец он выскакивает на кухню. Я говорю: — Не следует его смешить. Видите — ему опять нехорошо. Хозяйский сын говорит: — Чепуха. У папаши тошнота. Всем известно — это облегчает людей. Возвращается хозяин, утирая рот рукавом. Мы снова молча работаем. Чугунная тень Бывшая помещичья усадьба «Маньково» в Смоленской губернии. Сейчас здесь совхоз. При исполкоме я прилично сдал экзамены на звание птицевода. И теперь я заведующий птицеводческой фермой. Я брожу среди птиц с книгами в руках. Некоторые породы птиц я видел только в жареном виде. И вот теперь учебники мне приходят на помощь. Две недели я не отхожу от птиц, почти ночую с ними, стараясь изучить их характер и нравы. На третью неделю я позволяю себе небольшие прогулки в окрестности. Я хожу по проселочным дорогам. По временам встречаю крестьян. Всякий раз меня ошеломляют эти встречи. Шагов за пятнадцать крестьянин снимает свою шапку и низко кланяется мне. Я вежливо приподнимаю свою кепку и сконфуженно прохожу. Сначала я думаю, что эти поклоны случайны, но потом вижу, что это повторяется всякий раз. Быть может, меня принимают за какую-нибудь важную шишку? Я спрашиваю старуху, которая только что поклонилась мне почти в землю. — Бабушка, — говорю я, — почему вы так кланяетесь мне? В чем дело? Поцеловав мою руку и ничего не сказав, старуха уходит. Тогда я подхожу к крестьянину. Он пожилой. В лаптях. В рваной дерюге. Я спрашиваю его, почему он содрал с себя шапку за десять шагов и поклонился мне в пояс. Поклонившись еще раз, крестьянин пытается поцеловать мою руку. Я отдергиваю ее. — Чем я тебя рассердил, барин? — спрашивает он. И вдруг в этих словах и в этом его поклоне я увидел и услышал все. Я увидел тень прошлой привычки жизни. Я услышал окрик помещика и тихий рабский ответ. Я увидел жизнь, о которой я не имел понятия. Я был поражен, как никогда в жизни. — Отец, — сказал я крестьянину, — вот уже год власть у рабочих и крестьян. А ты собираешься лизать мне руку. — До нас не дошло, — говорит крестьянин. — Верно, господа съехали со своих дворов, живут по хатам… Но кто ж его знает, как оно будет… Я иду с крестьянином до его деревни. Я захожу в его избу. На каждом шагу я вижу чугунную тень прошлого. Умирает старик Я стою в крестьянской избе. На столе лежит умирающий старик. Он лежит уже третий день и не умирает. Сегодня у него в руке восковая свечка. Она падает и гаснет, но ее снова зажигают. У изголовья родственники. Они смотрят на старика не отрываясь. Вокруг невероятная бедность, грязь, тряпки, нищета… Старик лежит ногами к окну. Лицо у него темное, напряженное. Дыхание неровное. Иной раз кажется, что он уже умер. Наклонившись к старухе — его жене, я тихо говорю ей: — Я съезжу за доктором. Не дело, что он третий день лежит на столе. Старуха отрицательно качает головой. — Не надо его тревожить, — говорит она. Старик открывает глаза и мутным взором обводит окружающих. Губы его что-то шепчут. Одна из женщин, молодая и смуглолицая, наклоняется к старику и молча слушает его бормотанье. — Что он? — спрашивает старуха. — Титьку просит, — отвечает женщина. И, быстро расстегнув свою кофту, берет руку старика и кладет ее на свою обнаженную грудь. Я вижу, как лицо старика светлеет. Нечто вроде улыбки пробегает по его губам. Он дышит ровней, спокойней. Все стоят молча, не шевелясь. Вдруг тело старика вздрагивает. Рука его беспомощно падает вниз. Лицо делается строгим и совсем спокойным. Он перестает дышать. Он умер. Тотчас старуха начинает голосить. И вслед за ней голосят все. Я выхожу из избы. Мы играем в карты На столе керосиновая лампа под кокетливым розовым абажуром. Мы играем в преферанс. Мои партнеры — толстая дама Ольга Павловна, старик с гнилыми зубами и его дочь — молодая красивая женщина Вероника. Это бывшие помещики из соседних районов. Они не пожелали уехать далеко от своих владений. Сняв у крестьян эту избу, они живут здесь на правах частных людей. Вот уже четыре часа мы сидим за столом. Мне осточертела эта игра. Я бы с наслаждением ее бросил. Но мне неудобно — я в проигрыше, у меня большой ремиз наверху. Мне безумно не везет. Везет Ольге Павловне, которая с каждой удачей делается все более шумной и радостной. Открыв «10 игры», она от восторга ударяет ладонью по столу. — Я счастливая! — кричит она. — Мне всегда и во всем везло… Пройдет два-три месяца, и я уверена, что получу обратно свое имение… Старик с гнилыми зубами начинает смеяться. — Одно дело карты, почтеннейшая Ольга Павловна, — говорит он, — а другое дело — Россия, политика, революция. — Безразлично! — кричит Ольга Павловна. — В жизни мы тоже играем в карты. Одному везет, другому не везет. А мне всегда и во всем везло — ив жизни, и в карты… Вот увидите, я скоро получу обратно свое «Затишье»… Сдавая карты, она говорит: — Получу свое «Затишье», немного попорю своих мужиков, и все пойдет по-старому. — После такой революции только лишь попорете? — спрашивает гнилозубый старик, перестав смеяться. Ольга Павловна, прекратив сдачу, говорит: — Я не такая безмозглая, чтобы сажать в тюрьму своих мужиков. Я не намерена остаться без рабочей силы. Имейте это в виду… — Ну нет, почтеннейшая Ольга Павловна, — говорит старик. — Я категорически не согласен с вами… И буду возражать против вашей политики… Двоих я вешаю — я знаю кого. Пятерых отправлю на каторгу. Остальных — порю и штрафую. Пусть они год работают только на меня. Я бросаю свои карты так, что они подскакивают на столе и рассыпаются по полу. — Ох! — надменно восклицает Ольга Павловна. — Негодяи, преступники! — говорю я тихо. — Это из-за вас такая беда, такая темнота в деревне, такой мрак… Я выгребаю из карманов деньги и швыряю их на стол. Меня колотит лихорадка. Я выскакиваю в сени и, нащупав шубу, с трудом всовываю в нее свои руки. В комнате тихо. Даже никто не шепчется. Я жду, что в сени выйдет Вероника, но она не выходит. Я иду во двор. Вывожу лошадь из ворот. Ложусь в розвальни. Лошадь бойко бежит — она сама знает дорогу. Над моей головой темное небо, звезды. Вокруг снег, поля. И ужасная тишина. Зачем я приехал сюда? Для чего я тут, среди птиц и шакалов? Я завтра же уеду отсюда. В штабе полка Я сижу за столом. Переписываю приказ по полку. Этот приказ мы набросали сегодня утром вместе с командиром и комиссаром полка. Я — адъютант 1-го Образцового полка деревенской бедноты. Передо мной карта северо-западной России. Красным карандашом отмечена линия фронта — она идет от берега Финского залива через Нарву — Ямбург. Наш штаб полка в Ямбурге. Я переписываю приказ красивым четким почерком. Командир и комиссар уехали на позиции. У меня порок сердца. Мне нельзя скакать на лошади. И поэтому они редко берут меня с собой. Кто-то стучит в окно. Я вижу какую-то штатскую фигуру в изодранном, грязном пальто. Постучав в окно, человек кланяется. Я велю часовому пропустить этого человека. Часовой нехотя пропускает. — Что вам угодно? — спрашиваю я. Сняв шапку, человек мнется у дверей. Я вижу перед собой человека очень жалкого, очень какого-то несчастного, забитого, огорченного. Чтобы ободрить его, я подвожу его к креслу и, пожав ему руку, прошу сесть. Он нехотя садится. Он говорит, еле шевеля губами: — Если Красная Армия будет отходить — отходить ли нам вместе с вами или оставаться? — А кто вы будете? — спрашиваю я. — Я пришел из колонии «Крутые ручьи». Там наша колония прокаженных. Я чувствую, как мое сердце падает. Незаметно я вытираю свою руку о свои ватные штаны. — Не знаю, — говорю я. — Я один не могу решить этого вопроса. Кроме того, речь идет не о нашем отступлении. Я не думаю, что фронт отойдет дальше Ямбурга. Поклонившись мне, человек уходит. Из окна я вижу, что он показывает свои язвы часовому. Я иду в лазарет и карболкой мою свои руки. Я не заболел. Вероятно, у нас преувеличенный страх к этой болезни. Хлеб Я потерял сознание, когда утром вышел из штаба, чтобы пройтись немного по воздуху. Часовой и телефонист приводили меня в чувство. Они почему-то терли мои уши и разводили мои руки, как утопленнику. Тем не менее я очнулся. Командир полка сказал мне: — Немедленно поезжайте отдохнуть. Я вам дам две недели отпуска. Я уехал в Петроград. Но в Петрограде я не чувствовал себя лучше. Я пошел в военный госпиталь за советом. Послушав мое сердце, мне сказали, что для армии я негоден. И оставили меня в госпитале до комиссии. И вот вторую неделю я лежу в палате. Кроме того, что я плохо <себя> чувствую, я еще голоден. Это — девятнадцатый год! В госпитале дают четыреста граммов хлеба и тарелку супа. Это мало для человека, которому двадцать три года. Моя мать изредка приносит мне копченую воблу. Мне совестно брать эту воблу. У нас дома большая семья. Напротив меня на койке сидит молодой парень в кальсонах. Ему только что привезли из деревни два каравая хлеба. Он перочинным ножом нарезает куски хлеба, мажет их маслом и посылает в свой рот. Это он делает до бесконечности. Кто-то из больных просит: — Свидеров, дай кусочек. Тот говорит: — Дайте самому пожрать. Пожру и тогда дам. Заправившись, он разбрасывает куски по койкам. Спрашивает меня: — А тебе, интеллигент, дать? Я говорю: — Только не бросай. А положи на мой стол. Ему досадно это. Он хотел бы бросить. Это интересней. Он молча сидит, поглядывает на меня. Потом встает с койки и, паясничая, кладет кусок хлеба на мой столик. При этом театрально кланяется и гримасничает. В палате смех. Мне очень хочется сбросить это подношение на пол. Но я сдерживаю себя. Я отворачиваюсь к стене. Ночью, лежа на койке, я съедаю этот хлеб. Мысли у меня самые горькие. Сыр бри Каждый день я подхожу к забору, на котором наклеена «Красная газета». В газете «Почтовый ящик». Там ответы авторам. Я написал маленький рассказ о деревне. И послал в редакцию. И вот теперь не без волнения ожидаю ответа.

The script ran 0.012 seconds.