Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмиль Золя - Нана [1880]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Главным произведением французского писателя, публициста и критика Эмиля Золя стал цикл из двадцати романов под общим названием «Ругон-Маккары», в которых прослежена история одного семейства в эпоху Второй империи. Он принес Золя мировую известность, а успех одного из романов — «Нана» — носил скандальный характер. Во многих странах он подвергался преследованиям цензуры, а в Дании и Англии даже был запрещен. Главная героиня романа — куртизанка Нана — стала воплощением пороков, падения нравов и чудовищного лицемерия, царивших в обществе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

На эту тему завязался было разговор, но вдруг у самых дверей уборной послышались громкие голоса. Борднав опустил створку потайного решетчатого окошечка. То был Фонтан в сопровождении Прюльера и Боска; у каждого под мышкой торчала бутылка, а в руках они держали бокалы. Фонтан стучал в дверь и кричал, что сегодня его именины и он угощает шампанским. Нана вопросительно взглянула на принца. Пожалуйста, его высочество не хочет никого стеснять, — напротив, он будет очень рад… Фонтан уже входил, не дождавшись разрешения, и, шепелявя, приговаривал: — Мы не сквалыги, мы угощаем шампанским… Внезапно он увидел принца, о присутствии которого не подозревал. Он остановился и с шутовской торжественностью произнес: — Король Дагобер ждет в коридоре, он просит разрешения чокнуться с вашим королевским высочеством. Принц улыбнулся, и все нашли, что это очень мило. Уборная была слишком маленькой для такого количества людей. Пришлось потесниться: Атласная и г-жа Жюль отошли к самой портьере, а мужчины столпились вокруг полуголой Нана. Все три актера были в костюмах второго действия. Прюльер снял шляпу бутафорского адмирала, огромный султан которой задевал потолок, а пьяница Боск в пурпуровом камзоле и жестяной короне старался удержаться на ногах; он поклонился принцу, точно монарх, принимающий сына могущественного соседа. Бокалы наполнили вином, и все стали чокаться. — Пью за здоровье вашего высочества! — величественно произнес старик Боск. — За армию! — добавил Прюльер. — За Венеру! — воскликнул Фонтан. Принц любезно поднимал бокал. Он подождал, трижды поклонился и проговорил: — Сударыня… адмирал… государь… И выпил вино залпом. Граф Мюффа и маркиз де Шуар последовали его примеру. Никто больше не шутил. Теперь все чувствовали себя придворными. Этот театральный мирок продолжал и в действительной жизни под жгучим дыханием газа разыгрывать фарс всерьез. Нана, забывая, что она в одних панталонах, с торчащим из разреза кончиком сорочки, разыгрывала роль знатной дамы, царицы Венеры, принимающей в своих интимных покоях государственных мужей. В каждую фразу она вставляла слова «ваше королевское высочество», делала с самым убежденным видом реверансы, обращаясь с этими скоморохами — Боском и Прюльером, как с государем и сопровождающим его министром. И никто не смеялся над этим странным смешением, когда подлинный принц, наследник престола, пил шампанское, которым угощал актер, и прекрасно чувствовал себя на этом карнавале богов, на этом маскараде королевской власти, в обществе театральной горничной, падших женщин, фигляров и торговцев живым товаром. Борднав, увлеченный этой сценой, мечтал о том, какие бы он сделал сборы, если бы его высочество принц согласился появиться вот так же во втором действии «Златокудрой Венеры». — Послушайте-ка, — дружески воскликнул он, — не позвать ли сюда моих бабенок? Нана запротестовала. Но сама она становилась развязней. Фонтан привлекал ее своей шутовской рожей. Прижимаясь к нему, она не сводила с него глаз, как беременная женщина, которой непреодолимо хочется съесть какую-нибудь гадость, и, вдруг, перейдя на ты, сказала: — Ну-ка, налей еще, дурень! Фонтан снова наполнил бокалы, и все выпили, повторяя те же тосты: — За его высочество! — За армию! — За Венеру! Нана потребовала, чтобы все замолчали… Она высоко подняла бокал и сказала: — Нет, нет, за Фонтана!.. Фонтан — именинник! За Фонтана! За Фонтана! В третий раз чокнулись за здоровье Фонтана. Принц, видя, как молодая женщина пожирает глазами актера, поклонился ему. — Господин Фонтан, — проговорил он с изысканной вежливостью, — пью за ваш успех. Его высочество вытирал полами своего сюртука мраморный умывальник, стоявший позади. Уборная походила на альков или на тесную ванную комнату благодаря испарениям, подымавшимся из умывальной чашки и от мокрых губок, сильному аромату духов, смешанному с опьяняющим, пряным запахом шампанского. Принцу и графу Мюффа, между которыми в тесноте стояла Нана, пришлось поднять руки, чтобы не коснуться при малейшем движении ее бедер и груди. Г-жа Жюль ждала в застывшей позе, ни капли не вспотев в этой духоте. Атласная, не смотря на свою развращенность, удивлялась, как это принц и эти господа во фраках не гнушаются в обществе фигляров ухаживать за голой женщиной, и думала про себя, что светские люди не очень-то чистоплотный народ. Тут в коридоре раздался приближавшийся звук колокольчика дядюшки Барильо. Заглянув в уборную, он был поражен, что все три актера еще в костюмах второго действия. — Ай, господа, господа! — запинаясь говорил он. — Поторопитесь… В фойе уже дан звонок. — Ладно! — спокойно сказал Борднав. — Публика подождет. Так как вино было выпито, актеры поклонились еще раз и ушли наверх переодеваться. Боск, окунувший в шампанском бороду, снял ее, и тогда под почтенной бородой внезапно обнаружилось лицо алкоголика, изможденное, посинелое лицо старого актера, пристрастившегося к спиртным напиткам. Слышно было, как на лестнице он хриплым с перепоя голосом говорил Фонтану, намекая на принца: — А что? Здорово я его удивил? В уборной Нана остались только принц, граф и маркиз. Борднав ушел вместе с Барильо, наказав ему не давать третьего звонка, пока он не предупредит г-жу Нана. — Вы позволите, господа? — спросила Нана, принимаясь гримировать руки и лицо, особенно тщательно отделывая их к третьему действию, где она выходила нагая. Принц и маркиз де Шуар уселись на диван. Только граф Мюффа не садился. Два бокала шампанского, выпитые в этой удушливой жаре, еще больше опьянили их. Когда мужчины закрыли дверь и остались с Нана, Атласная сочла более скромным удалиться за портьеру; она прикорнула там на сундуке и злилась, что ей приходится ждать, а г-жа Жюль стала ходить взад и вперед, не говоря ни слова и ни на кого не глядя… — Вы очаровательно спели «застольную», — заметил принц. Завязался разговор, состоявший из коротких фраз, прерываемых паузами. Нана не всегда могла отвечать. Размазав пальцами кольд-крем по лицу и рукам, она стала накладывать кончиком полотенца жирные белила. На минуту она перестала смотреться в зеркало, улыбнулась и окинула взглядом принца, не выпуская из рук белил. — Ваше высочество, вы балуете меня, — промолвила Нана. Загримироваться было сложным делом, и маркиз де Шуар следил за Нана с благоговением и восхищением. Он тоже заговорил. — Не может ли оркестр аккомпанировать вам под сурдинку? — сказал он. — Он заглушает ваш голос, это непростительное преступление. На этот раз Нана не обернулась. Она взяла заячью лапку и слегка водила ею по лицу; она делала это очень внимательно и так согнулась над туалетом, что белая выпуклость панталон с торчащим кончиком сорочки далеко выступила вперед. Но желая показать, что ее тронул комплимент старика, она сделала движение, покачивая бедрами. Наступило молчание. Г-жа Жюль заметила с правой стороны на панталонах дырку. Она сняла с груди булавку и минуты две возилась, ползая на коленях вокруг ноги Нана, а молодая женщина, словно не замечая присутствия костюмерши, пудрила лицо, стараясь, чтобы пудра не попала на скулы. Когда же принц сказал, что вздумай она приехать петь в Лондон, вся Англия сбежалась бы ее слушать, Нана любезно улыбнулась и на миг обернулась, утопая в облаке пудры; левая щека ее была очень бела. Затем она стала очень серьезной — надо было наложить румяна. Приблизив снова лицо к зеркалу, она стала накладывать пальцем под глаза румяна, осторожно размазывая их до висков. Мужчины почтительно молчали. Граф Мюффа еще не раскрывал рта. Он невольно думал о своей молодости. Его детство протекало в чрезвычайно суровой обстановке. Позднее, когда ему было шестнадцать лет и он целовал каждый вечер свою мать, он даже во сне чувствовал ледяной холод этого поцелуя. Однажды мимоходом он заметил через неплотно прикрытую дверь умывавшуюся служанку, и это было единственное волнующее воспоминание от зрелости до самой женитьбы. Впоследствии он встретил со стороны жены безусловное подчинение супружеским обязанностям, испытывая к ним сам нечто вроде благочестивого отвращения. Он вырос и состарился, не зная радостей плоти, подчиняясь строгим религиозным правилам, построив свою жизнь согласно предписаниям церкви. И вот его внезапно втолкнули в уборную актрисы, к голой продажной женщине. Человек, никогда не видевший, как его жена надевает подвязки, оказался свидетелем интимнейших тайн женского туалета; он очутился в комнате, где царил хаос от разбросанных баночек и умывальных чашек, где носился сильный и в то же время сладкий запах. Все существо его возмущалось, соблазн, который вызывала в нем с некоторых пор Нана, пугал его. Он вспомнил дьявольские наваждения, которые наполняли его детскую фантазию в то время, когда он питался книгами духовного содержания. Он верил в дьявола. Нана, ее смех, ее грудь и широкие бедра, эта женщина, насквозь пропитанная пороком, смутно представлялась ему воплощением дьявола. Но он дал себе обет быть твердым. Он сумеет защитить себя. — Итак, решено, — говорил принц, удобно расположившись на диване, — вы приедете в будущем году в Лондон, и мы окажем вам такой чудесный прием, что вы никогда больше не вернетесь во Францию… Да, видите ли, дорогой граф, у вас здесь недостаточно ценят красивых женщин. Мы всех их переманим. — Это его очень мало тронет, — язвительно заметил маркиз де Шуар, чувствовавший себя смелее в дружественной компании. — Граф — сама добродетель. При слове «добродетель» Нана так странно посмотрела на маркиза, что Мюффа стало досадно. Этот порыв удивил и рассердил его самого. Почему мысль о собственной добродетели так стесняет его в присутствии какой-то продажной твари? Он готов был прибить ее. Но вот Нана, протянув руку к кисточке, нечаянно уронила ее; и, когда она нагнулась, граф тоже бросился поднимать кисточку, — их дыхание смешалось, распущенные волосы Венеры упали ему на руки. Он испытал одновременно и наслаждение и угрызение совести, как католик, которого страх перед адом подстрекает совершить грех. В этот момент за дверью послышался голос дядюшки Барильо: — Сударыня, можно начинать? Публика волнуется. — Сейчас, — спокойно ответила Нана. Она обмакнула кисточку в банку с гримом для глаз; потом осторожно провела кисточкой между ресницами. Мюффа, стоя сзади, смотрел на нее. Он видел в зеркале ее круглые плечи, ее грудь, окутанную розовой дымкой. И, несмотря на все усилия, не мог отвернуться от ее лица с очаровательными ямочками, словно разомлевшего от вожделения; закрытый глаз придавал лицу Нана вызывающее выражение. Когда она закрыла правый глаз и стала наводить кисточкой грим, Мюффа понял, что он принадлежит ей. — Сударыня, — снова крикнул задыхающимся голосом сценариус, — публика неистовствует, кончится тем, что переломают скамейки… Можно начинать? — А ну вас! — проговорила, теряя терпение, Нана. — Начинайте, мне наплевать!.. Раз я не готова, что ж, пусть подождут! Она успокоилась и, обернувшись к мужчинам, добавила с улыбкой: — Право, нельзя даже минуту поговорить. Ее лицо и руки были загримированы. Она наложила пальцем две широкие полосы кармина на губы. Граф Мюффа еще больше разволновался; его привлекала извращенность, которую таили в себе пудра и все эти притирания; эта размалеванная молодость, эти чересчур красные губы на чересчур бледном лице, удлиненные пламенные глаза, окруженные синевой, словно истомленные любовью, — все вызывало в нем разнузданное желание. Нана ушла на минуту за портьеру, чтобы снять панталоны и натянуть трико Венеры, потом вернулась, со спокойным бесстыдством расстегнула коленкоровый лифчик, протянула руки г-же Жюль и просунула их в короткие рукава поданной ей туники. — Поскорей, а то публика сердится! — проговорила она. Принц, полузакрыв глаза, следил взглядом знатока за волнистыми линиями ее груди, а маркиз де Шуар невольно покачал головой. Мюффа рассматривал ковер, чтобы ничего больше не видеть. Впрочем, Венера была готова: на ней был только накинутый на плечи газ. Старенькая Жюль вертелась вокруг нее, бесстрастная, с пустыми, светлыми глазами; она быстро вынимала булавки из неистощимой подушечки, пришпиленной к ее груди на месте сердца, и подкалывала тунику Венеры, прикасаясь своими иссохшими руками к этой пышной наготе, ни о чем не вспоминая, даже как будто забывая, что сама она тоже женщина. — Ну вот! — воскликнула Нана, в последний раз оглянув себя в зеркало. Вернулся Борднав. Он беспокоился, третий акт уже начался. — И прекрасно! Я иду, — ответила Нана. — Эка важность! Я-то всегда их жду. Мужчины вышли из уборной. Но они не стали прощаться. Принц выразил желание прослушать третий акт за кулисами. Оставшись одна, Нана с удивлением окинула взглядом туалетную. — Где же она? — спросила молодая женщина. Нана искала Атласную. Когда она нашла ее сидящей в ожидании на сундуке за занавеской, та спокойно проговорила: — Я не хотела тебе мешать, пока здесь были все эти мужчины. И добавила, что уходит. Нана задержала ее. Ну, не дура ли! Ведь Борднав согласен ее взять! После спектакля они покончат с этим делом. Атласная колебалась. Слишком уж много тут фокусов. Не по ней вся эта публика. Тем не менее она осталась. Когда принц спускался с маленькой деревянной лесенки, на противоположной стороне сцены послышался какой-то странный шум: оттуда доносились заглушенные ругательства, топот, точно там происходила борьба. Это была целая история, отвлекавшая актеров, которые ждали своего выхода. Миньон уже несколько минут забавлялся, осыпая Фошри своими тяжелыми ласками. Он придумал новую игру — щелкал журналиста по носу, отмахивая, как он говорил, от него мух. Само собой разумеется, что эта игра чрезвычайно развлекала актеров. Но вдруг Миньон, увлекшись успехом, дал волю фантазии и влепил журналисту оплеуху, настоящую и основательную оплеуху. На этот раз он зашел слишком далеко. Фошри не мог шутя отнестись к подобному оскорблению, да еще при свидетелях. Бросив играть комедию, бледные, с дышавшими ненавистью лицами, соперники вцепились друг другу в горло. Они катались по полу, за боковой кулисой, обзывая друг друга сутенерами. — Борднав, господин Борднав! — позвал испуганный режиссер. Борднав пошел за ним, извинившись предварительно перед принцем. Когда он узнал катавшихся по полу Фошри и Миньона, то подошел к ним с гневным движением. Вот тоже нашли время, когда там его высочество, а в зале полно публики, которая, может быть, все слышит! В довершение неприятности появилась Роза Миньон: она прибежала, вся запыхавшись, как раз в момент своего выхода. Вулкан подал ей реплику. Роза остолбенела при виде мужа и любовника: они катались по полу у ее ног, вцепившись в друг друга и брыкаясь, с выдранными клочьями волос и побелевшими от пыли сюртуками. Они загородили ей дорогу, а один из механиков придержал шляпу Фошри, покатившуюся было, в пылу борьбы, на сцену. Вулкан придумывал фразы, чтобы рассмешить публику. Роза стояла, как пригвожденная, и продолжала смотреть на обеих мужчин. — Нечего тебе смотреть! — в бешенстве прошипел Борднав. — Иди! Иди, тебе говорят!.. Это не твое дело! Ты пропустила свой выход! Он толкнул ее, и Роза, перешагнув через оба тела, очутилась на сцене, в ярком свете рампы, перед публикой. Она не могла понять, почему они оказались на полу, почему они подрались. Она вся дрожала, в голове ее стоял шум, и когда, с улыбкой влюбленной Дианы, она подошла к рампе и спела первую фразу своего дуэта, в ее голосе было столько страсти, что публика устроила ей овацию. Она слышала раздававшиеся за кулисами глухие удары, которыми осыпали друг друга противники. Они докатились до занавеса. К счастью, музыка заглушила шум борьбы. — Черти вы этакие! — крикнул вне себя Борднав, когда ему удалось, наконец, разнять их. — Неужели вы не можете драться у себя дома? Вы ведь отлично знаете, что я этого не терплю… Ты, Миньон, изволь-ка оставаться здесь, на правой стороне, а вы, Фошри, ступайте налево и помните: если вы двинетесь оттуда, я вышвырну вас вон из театра… Ну-с, итак, решено: один направо, другой налево, иначе я не позволю Розе приводить вас сюда. Когда он вернулся к принцу, тот спросил, в чем дело. — Пустяки, — спокойно ответил Борднав. Нана стояла, уткнувшись в меха, и, в ожидании своего выхода, болтала с мужчинами. Когда граф Мюффа подошел ближе, чтобы взглянуть на сцену между двумя подрамниками, режиссер знаком пояснил ему, что надо ходить тише. С колосников веяло жаром. В кулисах, освещенных яркими полосами света, попадались редкие фигуры; они тихо разговаривали, стоя на месте, или ходили на цыпочках. Газовщик находился на своем посту, около сложной системы кранов; пожарный, прислонившись к кулисе, вытягивал шею, пытаясь что-нибудь разглядеть на сцене, а наверху рабочий, приставленный к занавесу, сидел на скамейке и, не зная содержания пьесы, смиренно ждал звонка, чтобы взяться за канаты. Слышался шепот, шаги ходивших взад и вперед за кулисами людей, а доносившиеся со сцены голоса актеров звучали в спертом воздухе странно, заглушенно и поразительно фальшиво. А дальше, за смутным шумом оркестра, чувствовалось дыхание наполнявшей зал толпы; по временам оно росло, и зрители разражались смехом и аплодисментами. Хотя публики не было видно, присутствие ее ощущалось даже в минуты полной тишины. — Здесь дует, — сказала вдруг Нана, плотно укутываясь в меха. — Взгляните, Барильо, я уверена, что где-нибудь открыто окно… Право, тут околеть можно. Барильо божился, что сам везде все закрыл. Может быть, где-нибудь разбито стекло. Актеры постоянно жаловались на сквозняки. В тяжкую духоту зала временами врывались струи холодного воздуха. Это был настоящий очаг простуды, как говорил Фонтан. — Посмотрела бы я на вас, кабы вы были в декольте, — продолжала Нана с досадой. — Тес!.. — шепнул Борднав. Роза так лукаво спела одну из фраз дуэта, что аплодисменты заглушили оркестр. Нана замолчала, лицо ее стало серьезным. Между тем граф направился было в один из проходов между декорациями, но Барильо остановил его, предупреждая, что там просвет на сцену. Мюффа видел декорации наизнанку и вкось; перед ним была задняя сторона рам, скрепленных густым слоем старых афиш, и уголок сцены — пещера Этны, вырытая в серебряном руднике, с кузницей Вулкана в глубине. Спущенная рампа заливала огнем фольгу, наложенную широкими мазками. Подвижные стойки с синими и красными колпачками были расположены с таким расчетом, что получилось впечатление пылающей кузни; а на третьем плане по земле стелились полосами огоньки газа, оттенявшие груду черных скал. И там, на возвышении с легким наклоном, среди капель света, похожих на плошки, зажженные в траве во время какого-нибудь народного праздника, дремала в ожидании своего выхода старая г-жа Друар, игравшая роль Юноны. За кулисами произошло небольшое движение. Симонна, только было приготовившаяся слушать Клариссу, вдруг воскликнула: — Посмотри-ка, Триконша! Это действительно была Триконша, старуха с длинными локонами и осанкой графини, вечно советовавшаяся с адвокатами. Заметив Нана, она прямо направилась к ней. — Нет, — сказала Нана, быстро обменявшись с ней несколькими словами, — теперь нельзя. У Триконши был серьезный вид. Прюльер мимоходом пожал ей руку. Две статистки смотрели на нее с волнением. Она, по-видимому, что-то соображала, затем кивнула головой Симонне. И быстрый обмен словами возобновился. — Хорошо, — сказала наконец Симонна. — Через полчаса. Но когда она поднималась к себе в уборную, г-жа Брон, снова разносившая письма, передала ей записку. Борднав, понизив голос, злобно выговаривал привратнице за то, что она впустила эту бабу, Триконшу; и как раз в тот вечер! Возмущался он все из-за присутствия его высочества. Г-жа Брон, тридцать лет прослужившая в театре, отвечала недовольным тоном: откуда ей было знать? У Триконши дела со всеми здешними актрисами; г-н директор двадцать раз видел ее и ничего не говорил. Пока Борднав изрыгал ругательства, Триконша спокойно и внимательно разглядывала принца, взвешивая его взглядом. Улыбка осветила ее пожелтевшее лицо, и она медленно вышла, провожаемая почтительными взглядами всех этих бабенок. — Значит, сейчас? — спросила она, обернувшись к Симонне. Симонна оказалась в большом затруднении. Письмо было от одного молодого человека, которому она назначила вечером свидание. Она отдала г-же Брон записочку, где было нацарапано: «Дорогой, сегодня невозможно, я занята». Но Симонна беспокоилась, как бы он не стал все-таки ее ждать. В третьем действии она не играла, и ей хотелось уйти тотчас же. Она попросила Клариссу пойти взглянуть, там ли молодой человек. У Клариссы выход был лишь в конце акта, поэтому она пошла вниз, пока Симонна на минутку поднялась в их общую уборную. Внизу, в распивочной г-жи Брон, одиноко пил игравший роль Плутона статист в широкой красной мантии с золотыми языками пламени. Лавочка привратницы, очевидно, очень бойко торговала, потому что углубление погребка под лестницей было совершенно мокро от грязных ополосков. Кларисса подобрала свою тунику Ириды, волочившуюся по грязным ступенькам. Из предосторожности она остановилась у поворота лестницы и, вытянув голову, заглянула в привратницкую. Чутье ее не обмануло. Этот идиот Ла Фалуаз продолжал сидеть там, на том же стуле, между столом и печкой. Он притворился, будто уходит, но тотчас же вернулся. Привратницкая все еще была переполнена изящно одетыми мужчинами в перчатках, сидевшими в смиренной, терпеливой позе. Они ожидали, серьезно глядя друг на друга. На столе остались лишь грязные тарелки. Г-жа Брон только что раздала последние букеты; одна отвалившаяся роза осыпалась возле черной кошки, свернувшейся клубочком, а котята подняли невероятную возню, прыгая бешеным галопом между ногами ожидавших мужчин. У Клариссы на мгновение появилось желание выгнать Ла Фалуаза. В довершение всего этого этот кретин не любил животных. Он поднимал локти, чтобы не прикоснуться к кошке. — Берегись, она тебя хватит! — сказал шутник Плутон, вылезая и вытирая себе рот тыльной стороной руки. Кларисса раздумала устраивать Ла Фалуазу сцену. Она видела, как г-жа Брон передала письмо Симонны молодому человеку; тот прошел в вестибюль и, прочитав при свете газового рожка: «Дорогой, сегодня невозможно, я занята», удалился, — очевидно, он привык к подобным отказам. Этот хоть умеет себя вести! Не то что другие, которые сидят там на подранных стульях г-жи Брон, в этом огромном стеклянном фонаре, где стоит невыносимая жара и не очень-то хорошо пахнет. Видно, здорово тянет сюда мужчину. Кларисса с отвращением ушла; она прошла вдоль сцены и проворно вбежала по лестнице, которая вела в уборные, на третий этаж, рассказать Симонне, что она видела. В сторонке за кулисами принц разговаривал с Нана. Он не отходил от нее и не спускал с нее своих полузакрытых глаз. Нана, не глядя на него и улыбаясь, утвердительно кивала головой. Но вот граф Мюффа, повинуясь внезапному порыву, охватившему все его существо, бросил Борднава, объяснявшего ему действие лебедок и цилиндров, и подошел к собеседникам, чтобы прервать их разговор. Нана подняла голову и улыбалась его высочеству. В то же время она внимательно прислушивалась, боясь пропустить свой выход. — Кажется, третий акт самый короткий, — сказал принц, его стесняло присутствие графа. Нана не ответила; лицо ее сразу изменилось; она всецело была занята теперь делом. Быстрым движением плеч она сбросила с себя мех, подхваченный стоявшей позади г-жой Жюль, и, обнаженная, поднесла обе руки к прическе, чтобы поправить ее, перед тем как выйти на сцену. — Тише! Тише! — шепнул Борднав. Граф и принц остолбенели от удивления. В мертвой тишине послышался глубокий вздох, отдаленный рокот голосов. Каждый вечер выход Нана в образе обнаженной богини производил одинаковое действие. Мюффа захотелось посмотреть на сцену, он приблизил глаз к дырке в декорации. По ту сторону ослепительного круга рампы находился темный зал, словно окутанный рыжеватой дымкой; и на этом неопределенном фоне, где смутно бледнели ряды лиц, выделялась белая, как бы выросшая фигура Нана, закрывая собой ложи от балкона вплоть до райка. Он видел ее спину, ее крутые бедра, широко раскинутые руки, а внизу, в будке, у самых ее ног виднелась, точно срезанная, голова суфлера, старческая голова бедняка с честным лицом. При некоторых фразах выходной арии Нана трепет пробегал по ее телу, начиная от ушей, спускаясь по стану и исчезал в складках волочившейся по полу туники. Когда среди бури аплодисментов замерла последняя нота, Нана поклонилась; газ ее туники развевался, волосы, сбегая по согнутой спине, покрыли бедра. Когда она стала отходить, нагнувшись, пятясь задом как раз к той дыре, через которую смотрел граф, он выпрямился, весь бледный. Сцена исчезла, он видел лишь оборотную сторону декораций, беспорядочно заклеенных старыми афишами. Весь Олимп присоединился теперь к дремавшей на возвышении, среди рассыпанных на земле огоньков газа, г-же Друар. Актеры ждали окончания акта; Боск и Фонтан уселись на пол, уткнувшись подбородком в колени; Прюльер потягивался и зевал перед выходом; у всех был кислый вид и покрасневшие глаза: все спешили отдохнуть. Тут Фошри, слонявшийся с левой стороны кулис, с тех пор как Борднав запретил ему появляться на правой, подошел к графу и предложил показать ему актерские уборные; кстати, он сам хотел немного успокоится. Мюффа, все больше слабея, теряя остатки воли, пошел за журналистом, предварительно поискав глазами маркиза де Шуар, но тот куда-то скрылся. Покидая кулисы, где было слышно пение Нана, граф испытал одновременно облегчение и какое-то беспокойство. Фошри пошел вперед по лестнице с деревянными перегородками на втором и третьем этажах. Графу Мюффа приходилось видеть во время благотворительных обходов точно такие же лестницы — голые, ветхие, выкрашенные в желтый цвет, со стертыми под ногами ступеньками и с железными перилами. На каждую площадку выходило низенькое, в уровень с полом, окошко, вроде квадратного слухового окна. Ввинченные в стену фонари с горевшими огоньками газа бросали яркий свет на эту нищенскую обстановку и распространяли невыносимую жару, которая поднималась вверх и сгущалась под узкой спиралью этажей. Подойдя к основанию лестницы, граф снова почувствовал на затылке горячее дуновение, струю женского аромата, вырвавшуюся из уборных вместе с потоками света и шумом. Теперь на каждой ступеньке его вое больше и больше разжигали и дурманили мускусный запах пудры и острый запах туалетной воды. На втором этаже было два длинных коридора, делавших крутой поворот; сюда выходили двери, выкрашенные в желтый свет, с большими белыми цифрами. Это напоминало коридоры в сомнительных меблированных комнатах; отстающие квадраты паркета образовали бугорки, да и весь дом осел от старости. Граф решился заглянуть в приоткрытую дверь и увидел очень грязную каморку, похожую на дрянную парикмахерскую в предместье. Вся меблировка ее состояла из двух стульев, зеркала и полочки с ящиком, почерневшей от грязных гребенок. Какой-то верзила, весь потный, менял белье; от плеч его валил пар. А рядом в такой же точно каморке, женщина, собираясь уйти, натягивала перчатки; ее волосы развились и были мокры, словно она только что приняла ванну. Фошри окликнул графа и, когда тот поднялся на третий этаж, из правого коридора донеслось яростное ругательство. Матильда, ничтожная актриска, игравшая мелкие роли, только что разбила свой умывальный таз, и мыльная вода потекла на лестницу. С шумом захлопнулась дверь какой-то уборной. Две женщины в корсетах быстро пробежали мимо; третья, придерживая зубами кончик сорочки, показалась было в дверях, но тут же скрылась. Потом послышался смех, спор, начатая и вдруг оборвавшаяся песня. Вдоль коридора, в щели, виднелось голое тело, сверкала белизна кожи, белья; две очень веселые девицы показывали друг другу свои родинки; одна, совсем еще молоденькая, почти ребенок, подняла юбку выше колен и зашивала панталоны; костюмерши при виде обоих мужчин приличия ради слегка задергивали занавески. То была суматоха, обычно сопровождающая конец спектакля, когда актеры окончательно смывают грим и переодеваются в другую одежду, утопая в облаках рисовой пудры, когда из приоткрытых дверей вырывается еще более острый запах человеческого тела. Дойдя до четвертого этажа, Мюффа не в силах был преодолеть овладевшего им опьянения. Здесь была уборная статисток, похожая на общий зал в каком-нибудь доме терпимости — двадцать женщин сбились в кучу, по комнате в беспорядке валялись куски мыла и флаконы с лавандовой водой. Мимоходом граф услыхал за дверью яростный плеск, целую бурю в умывальном тазу. Поднимаясь на последний этаж, граф еще раз полюбопытствовал, заглянув в оставшееся открытым потайное окошечко. Комната была пуста; при ярко пылавшем газе среди валявшихся на полу в беспорядке юбок стоял позабытый ночной горшок. Это было последнее впечатление, вынесенное им оттуда. Добравшись до пятого этажа, он стал задыхаться. Здесь сосредоточились все запахи, все тепло; желтый потолок был словно раскален, в рыжеватом тумане горел фонарь. С минуту Мюффа держался за железные перила. Ему показалось, что от них исходит тепло, живое тепло; он закрыл глаза и глубоко вздохнул, точно впитывая в себя целиком женщину, которой он еще не знал; но он ощущал на своем лице дуновение от ее невидимого присутствия. — Идите-ка скорей! — кричал Фошри, успевший уже исчезнуть. — Вас спрашивают. В конце коридора была уборная Клариссы и Симонны, продолговатая комната под самой крышей, неправильной формы, с неровными, в трещинах стенами. Свет проникал в нее сверху через два глубокие отверстия. В этот ночной час газ освещал своими огненными язычками уборную, оклеенную обоями по семи су за кусок, в розовых цветочках по зеленому полю. Две доски, одна подле другой, заменяли туалетные столики; они были покрыты клеенкой, почерневшей от пролитой воды. Под ними валялись помятые цинковые кувшины, стояли полные ведра с грязной водой, желтые глиняные кружки. Тут была целая выставка дешевых вещей, поломанных, грязных от постоянного употребления: зазубренные по краям умывальные тазы, роговые гребни без зубьев. Весь этот беспорядок создавали вокруг себя две женщины, которые вечно спешили, без стеснения раздевались и умывались бок о бок в комнате, куда они заглядывали лишь мимоходом; поэтому накоплявшаяся здесь грязь мало трогала их. — Идите же, — повторил Фошри тоном заговорщика, обычным среди мужчин, когда они встречаются у продажных женщин. — Кларисса хочет вас поцеловать. Наконец Мюффа вошел. Он очень удивился, застав здесь маркиза де Шуар, который примостился на стуле между двумя туалетными столиками. Вот куда, оказывается, скрылся маркиз. Он сидел, расставив ноги, потому что одно из ведер потекло и вокруг него образовалась мыльная лужа. Маркиз, очевидно, чувствовал себя здесь, как дома, — он знал, где найти укромное местечко; он как будто помолодел в напоминавшей баню духоте, в атмосфере спокойного женского бесстыдства, такого естественного в этом грязном углу. — Ты разве пойдешь со стариком? — спросила Симонна Клариссу на ухо. — Как бы не так! — громко произнесла та. Их костюмерша, очень некрасивая, но весьма развязная девица, помогая Симонне надеть пальто, покатилась со смеху. Все три подталкивали друг друга и что-то говорили, еще больше смеясь. — Ну же, Кларисса, поцелуй этого господина, ведь знаешь, он богач, — повторил Фошри. И, обращаясь к графу, добавил: — Вот увидите, граф, какая она милая: она сейчас вас поцелует. Но Клариссе мужчины опротивели. Она с гневом говорила об этих сволочах, сидевших внизу у привратницы. К тому же она спешила на сцену, из-за них она опоздает к своему выходу. Но Фошри загородил ей дорогу, и она приложилась губами к бакенбардам Мюффа, говоря: — Не думайте, вы тут ни при чем! Это — чтоб отвязаться от Фошри, он мне осточертел! Она исчезла. Графу стало неловко перед тестем. Краска залила его лицо. В уборной Нана, среди роскошных драпировок и зеркал, он не испытывал того острого возбуждения, какое вызывала в нем бесстыдная нищета этой неопрятной конуры, полной беспорядка, оставленного двумя женщинами. Маркиз пошел за Симонной, что-то ей нашептывая; но та очень спешила и только отрицательно качала головой. Фошри, смеясь, отправился вслед за ними. Тогда граф заметил, что остался один с костюмершей, полоскавшей умывальные чашки. Он также стал спускаться с лестницы; ноги у него подкашивались. Перед ним снова замелькали спугнутые им женщины в нижних юбках; опять захлопывались перед его носом двери. Но глядя на разнузданную беготню по всем четырем этажам полураздетых женщин, граф ясно различал только кота, жирного рыжего кота, удиравшего, задрав кверху хвост, из этого зараженного запахом мускуса пекла; он шел по лестнице и терся спиной о прутья перил. — Ну их! — произнес хриплый женский голос. — Я уж думала, нас сегодня так не отпустят!.. И надоели же они со своими вызовами. Спектакль окончился, занавес опустили. По лестнице быстро мчались люди, пролеты огласились восклицаниями, все спешили как можно скорее переодеться и уйти. Когда граф Мюффа спускался с последней скамейки, он заметил Нана; она медленно прогуливалась с принцем по коридору. Нана остановилась и с улыбкой сказала, понизив голос: — Хорошо, до скорого свидания. Принц вернулся на сцену, где его поджидал Борднав. Оставшись один с Нана, повинуясь внезапному гневу и желанию, Мюффа бросился за ней; в тот момент, когда она входила к себе в уборную, он грубо поцеловал ее в затылок, как раз в то место, где у нее росли коротенькие белокурые завитки, спускавшиеся очень низко между плеч. Он как будто возвращал ей поцелуй, полученный им наверху. Взбешенная Нана подняла уже было руку, но, узнав графа, улыбнулась. — Ах, вы меня испугали, — только и сказала она. Ее улыбка была прелестна, полна смущения и покорности, как будто Нана не надеялась на поцелуй и была счастлива, что граф ее поцеловал. Но она занята в этот вечер и в следующий. Надо подождать. Будь она даже свободна, она все равно помучила бы Мюффа, чтобы стать еще более желанной. Это можно было читать в ее глазах, наконец она сказала: — Знаете, я ведь теперь владелица имения… Да, я покупаю виллу около Орлеана, в местности, где вы иногда бываете. Мне говорил об этом Жорж, младший Югон; вы, кажется, с ним знакомы?.. Приезжайте ко мне туда в гости. Граф, испугавшийся собственной грубости — так обычно бывает у застенчивых людей — и устыдившийся своего поступка, учтиво поклонился и обещал воспользоваться приглашением. Он ушел, погруженный в мечты. Когда Мюффа догнал принца, он услыхал, проходя по фойе, голос Атласной: — Отвяжись, старая свинья! Это относилось к маркизу де Шуар, приставшему теперь к Атласной. Но она была по горло сыта всей этой шикарной публикой. Нана, правда, представила Атласную Борднаву, но той до смерти надоело держать язык на привязи из страха выпалить какую-нибудь глупость. Она стремилась теперь наверстать потерянное время тем более, что за кулисами случайно наткнулась на своего бывшего любовника. Это был тот самый статист, который исполнял роль Плутона; он уже однажды подарил ей целую неделю любви и оплеух. Она поджидала его, и ее раздражало, что маркиз разговаривает с ней, как с одной из актрисок, играющих в театре. В конце концов она с большим достоинством проговорила: — Берегись, сейчас придет мой муж! Но вот актеры, с усталыми лицами, в пальто, стали один за другим уходить. Мужчины и женщины спускались по узкой винтовой лестнице; в темноте можно было различить профили продавленных шляп, бледных, безобразных физиономий фигляров, смывших румяна. На сцене, где уже гасили огни рамп, Борднав рассказывал принцу какой-то анекдот. Принц ждал Нана. Когда она, наконец, спустилась, на сцене была полная тьма, и только дежурный пожарный ходил с фонарем, кончая обход. Желая избавить его высочество от необходимости сделать крюк, пройдя через проезд Панорам, Борднав велел открыть коридор, который вел из привратницкой в театральный вестибюль. Тоща началось поголовное бегство; женщины взапуски мчались по коридору, радуясь, что им удалось избавиться от мужчин, напрасно поджидавших их в проезде; они толкались, прижимали к телу локти и облегченно вздыхали, только вырвавшись на улицу; а Фонтан, Боск и Прюльер медленно выходили их театра, смеясь над глупым видом серьезных молодых людей, шагавших по галерее «Варьете» в то время, как малютки удирали бульварами со своими сердечными дружками. Но Кларисса всех перехитрила. Она боялась попасться на глаза Ла Фалуазу. Он действительно все еще сидел в привратницкой в обществе остальных франтов, продолжавших просиживать стулья г-жи Брон. Лица у всех были напряженные. И вот Кларисса, стремительно прошла позади одной из своих подруг. А мужчины хлопали глазами, ошеломленные вихрем юбок, кружившихся у основания узкой лестницы в отчаянии, что в результате столь долгого ожидания только и видели, как улетучились все эти бабенки, да притом так быстро, что они не успевали даже узнать ни одной из них. Черные котята спали на клеенке, уткнувшись в брюхо матери, блаженно растопырившей лапы; а на другом конце стола сидел, вытянув хвост, жирный рыжий кот и смотрел своими желтыми глазами на удиравших женщин. — Ваше высочество, соблаговолите пройти вот здесь, — сказал Борднав внизу у лестницы, указывая на коридор. Тут еще толкались несколько статисток. Принц шел следом за Нана, а Мюффа и маркиз сзади. Это был узкий проход между театром и соседним домом, нечто вроде тесной улички, крытой покатой крышей с прорезанными в ней окнами. Стены были пропитаны сыростью. По плиточному полу гулко, как в подземелье, отдавались шаги. Здесь, точно на чердаке, были свалены в кучу разные предметы, стоял верстак, где привратник строгал доски для декораций, громоздились деревянные перегородки, которые вечером ставились у двери, чтобы сдержать напор публики. Проходя мимо фигурного фонтана, Нана подобрала платье, так как из-за плохо привернутого крана вода заливала плиты пола. В вестибюле все распрощались. И когда Борднав остался один, он резюмировал свое суждение о принце, пожимая плечами с видом философского презрения. — Тоже порядочная скотина, — сказал он Фошри, не вступая в дальнейшие объяснения. Роза Миньон увела Фошри и мужа к себе домой, чтобы помирить их. На улице Мюффа оказался один. Его высочество преспокойно усадил Нана в свою карету. Маркиз побежал за Атласной и ее статистом; он был сильно возбужден, но удовлетворился тем, что пошел следом за двумя распутниками, питая смутную надежду, что и ему кое-что перепадет. У Мюффа голова горела, как в огне, и он решил пройтись до дому пешком. Всякая внутренняя борьба прекратилась. Волна новой жизни поглотила все идеи, все верования, сложившиеся в нем за сорок лет. Пока он шел по бульварам, ему слышалось в грохоте последних экипажей имя Нана, и оно оглушало его; перед глазами плясали в свете газовых фонарей обнаженные гибкие руки и белые плечи Нана. Мюффа чувствовал, что она захватила его целиком и он готов от всего отречься, все отдать, чтобы обладать ею немедленно, в тот же вечер, хотя бы на один час. Это молодость пробудилась в нем, жадная возмужалость отрока загорелась желанием в суровом католике, достойном и зрелом человеке. 6 Граф Мюффа с женой и дочерью приехали в Фондет накануне. Г-жа Югон, жившая там только с сыном Жоржем, пригласила их на недельку погостить. Дом, без всяких украшений, построенный в конце XVII столетия, возвышался среди огромного четырехугольного огороженного участка; в саду были прелестные тенистые уголки и ряд бассейнов с проточной ключевой водой. Имение тянулось вдоль дороги из Орлеана в Париж и морем зелени, кущами деревьев нарушало однообразие ровной местности с расстилавшимися до бесконечности засеянными полями. В одиннадцать часов, когда второй удар колокола собрал всех к завтраку, г-жа Югон с обычной своей доброй улыбкой крепко поцеловала Сабину в обе щеки и сказала: — Знаешь, это моя деревенская привычка… Когда ты здесь, я чувствую себя на двадцать лет моложе… Ты хорошо спала в бывшей своей комнате? И, не дожидаясь ответа, обернулась к Эстелле: — А эта крошка тоже всю ночь проспала без просыпу?.. Поцелуй меня, дитя. Уселись в обширной столовой, окна которой выходили в парк, но заняли только конец большого стола и сели потеснее, чтобы чувствовать себя ближе друг к другу. Сабина, очень весело настроенная, перебирала пробудившиеся в ней воспоминания юности: о месяцах, проведенных в Фондет, о долгих прогулках, о том, как однажды летним вечером она упала в бассейн, о старинном рыцарском романе, который она нашла на каком-то шкафу и прочитала зимой у камелька. Жоржу, несколько месяцев не видевшему графиню, она показалась странной; он даже заметил какую-то перемену в ее лице. Зато эта жердь Эстелла, молчаливая и угловатая, напротив, стала еще более бесцветной. Во время скромного завтрака — яиц всмятку и котлет — г-жа Югон, как истая хозяйка, начала жаловаться на недобросовестность мясников: они становятся прямо невыносимыми; она покупает все в Орлеане, но ей никогда не привозят того, что она заказывает. Впрочем, если стол неважный, гости сами виноваты: слишком поздно приехали. — Это ни с чем не сообразно, — говорила она. — Я ждала вас с июня месяца, а нынче уж середина сентября… Видите, как все теперь некрасиво… Она указала рукой на лужайку, где деревья уже начали желтеть. Погода была пасмурная, голубоватая дымка окутывала дали, терявшиеся в мягкой, меланхолической тишине. — О, я жду гостей, — продолжала г-жа Югон, — тогда будет веселее… Во-первых, приедут двое молодых людей, которых пригласил Жорж, — господин Фошри и господин Дагнэ — вы с ними знакомы, не правда ли?.. Затем господин де Вандевр; он уже пять лет обещает мне; может быть, в этом году решится наконец приехать… — Ну да! — сказала, смеясь, графиня. — Можно ли рассчитывать только на господина де Вандевра? Он чересчур занят! — А Филипп? — спросил Мюффа. — Филипп выхлопотал отпуск, — ответила старушка, — но он приедет, когда вас, наверное, уже не будет в Фондет. Подали кофе. Разговор коснулся Парижа, и кто-то произнес имя Штейнера. При этом имени г-жа Югон недовольно воскликнула: — Кстати, Штейнер, это тот самый господин, которого я как-то раз видела у вас, банкир, кажется… Вот уж отвратительный человек! Ведь это он купил для какой-то актрисы усадьбу в одном лье отсюда, там, позади Шу, недалеко от Гюмьера! Вся округа возмущена… Вы об этом знали, мой друг? — Нет, — ответил Мюффа. — Вот как! Штейнер купил здесь в окрестностях усадьбу! Жорж, как только мать его заговорила на эту тему, уткнулся носом в чашку, но ответ графа так удивил его, что он поднял голову и посмотрел на него. Почему он так явно лжет? Заметив движение молодого человека, граф подозрительно на него взглянул. Г-жа Югон продолжала распространяться на этот счет: усадьба называется Миньота; надо идти вверх по течению Шу до Гюмьера и перейти мост, это удлиняет путь на добрых два километра, — иначе рискуешь промочить ноги и даже окунуться в воду. — А как зовут эту актрису? — спросила графиня. — Ах, мне ведь говорили, — произнесла старушка. — Жорж, ты был нынче утром, когда садовник рассказывал нам… Жорж как будто старался вспомнить. Мюффа ждал и вертел в руках ложечку. Тогда графиня обратилась к нему: — Ведь, кажется, господин Штейнер живет с этой певичкой из «Варьете», Нана? — Совершенно верно, Нана. Ужасная женщина! — раздраженно воскликнула г-жа Югон. — Ее ждут в Миньоте. Я все знаю от садовника… Жорж, не правда ли, садовник говорил, что ее ждут сегодня вечером? Граф слегка вздрогнул от неожиданности. Но Жорж с живостью возразил: — Да нет, мама, садовник ничего не знает… Только что кучер говорил как раз обратное: в Миньоте раньше чем послезавтра никого не ожидают. Он старался казаться естественным и в то же время искоса наблюдал, какое действие производят его слова на графа. Тот, словно успокоившись, снова стал вертеть ложечку. Графиня устремила глаза в голубую даль парка и как будто перестала прислушиваться к разговору; с блуждающей улыбкой она следила за тайной, внезапно пробудившейся в ней мыслью; а Эстелла, выпрямившись на стуле, слушала все, что говорилось о Нана, и ни одна черточка ее невозмутимого, девственного лица не дрогнула. — Боже мой! — промолвила после минутного молчания г-жа Югон, к которой снова вернулось ее добродушие. — Напрасно я ворчу, всем ведь жить надо… Если мы встретимся с этой особой, мы ей просто не поклонимся — вот и все. Когда встали из-за стола, она снова пожурила графиню Мюффа за то, что та заставила себя нынче так долго ждать. Но графиня защищалась, сваливая вину за опоздание на мужа. Дважды, накануне назначенного дня, сундуки были уже уложены, а он отменял отъезд, ссылаясь на неотложные дела; затем он вдруг собрался, когда казалось, что поездка окончательно не состоится. Тогда старушка рассказала, что Жорж тоже дважды сообщал ей о приезде; она и ждать его перестала; сам он и глаз не казал, а тут вдруг третьего дня неожиданно появился, когда она уже потеряла всякую надежду. Все сошли в сад. Мужчины, идя рядом с дамами по правую и левую руку, молча слушали их. — Ну, да ничего, — сказала г-жа Югон, целуя белокурые волосы сына, — очень мило было со стороны Зизи приехать в деревню, чтобы побыть со своей мамой… Зизи у меня хороший, не забывает меня!.. После полудня она очень обеспокоилась. Жорж, как только встали от стола, начал жаловаться на тяжесть в голове, и мало-помалу Эта тяжесть перешла в отчаянную мигрень. Около четырех часов он поднялся в свою комнату и решил лечь — это было единственное лекарство. Ему надо выспаться до утра, и тогда он будет великолепно себя чувствовать. Г-жа Югон настояла на том, чтобы самой уложить его в постель. Когда она вышла, он соскочил и запер дверь на ключ, на два оборота, под предлогом, чтобы ему не мешали. Он пожелал мамочке спокойной ночи, нежным голосом крикнув ей «До завтра», обещая спать без просыпу. Но он не подумал ложиться. Лицо его было ясно, глаза оживлены, он бесшумно оделся и подождал, неподвижно сидя на стуле. Когда позвонили к обеду, он подслушал шаги графа Мюффа, направлявшегося в гостиную. Десять минут спустя, удостоверившись, что его никто не видит, он проворно удрал через окно, спустившись по водосточной трубе. Его комната, расположенная во втором этаже, находилась в задней части дома. Он бросился в чащу, вышел из парка и побежал полями в сторону Шу; желудок его был пуст, сердце быстро билось от волнения. Близился вечер, накрапывал мелкий дождь. Вечером-то Нана и должна была приехать в Миньоту. С тех пор, как в мае месяце Штейнер купил для нее усадьбу, ей порой до слез хотелось пожить там, но Борднав каждый раз решительно отказывал ей в отпуске, откладывая его на сентябрь под предлогом, что на время выставки он не хочет ни на один вечер заменять Нана дублершей. В конце августа он стал поговаривать, что даст ей отпуск в октябре. Взбешенная Нана заявила, что пятнадцатого сентября будет в Миньоте. Она даже стала нарочно приглашать гостей в присутствии Борднава, желая ему показать, что не боится его. Однажды днем, когда Мюффа, которому она оказывала искусное сопротивление, был у нее и умолял, весь дрожа, сжалиться над ним, она пообещала, что будет с ним поласковее, и тоже назначила ему свидание на пятнадцатое число. Но двенадцатого у нее вдруг явилось желание удрать туда немедленно с одной только Зоей. Быть может, если бы она предупредила Борднава, он нашел бы способ удержать ее. Нана забавляло, что она оставит его с носом, послав ему свидетельство от врача. Когда мысль приехать в Миньоту первой и прожить там два дня потихоньку от всех засела у нее в голове, она затормошила Зою с укладыванием вещей, втолкнула ее в фиакр и только тогда, расчувствовавшись, попросила у нее прощения и поцеловала ее. На вокзале, в буфете, она вспомнила, что надо предупредить письмом Штейнера. Она попросила его подождать и приехать через два дня, если он хочет застать ее отдохнувшей и посвежевшей. И тут же под влиянием новой прихоти, написала другое письмо тете, умоляя ее немедленно привезти маленького Луи. Малютке это так полезно! А как весело будет им вместе играть под деревьями! В вагоне, по дороге из Парижа в Орлеан, она только об этом и говорила; глаза ее увлажнились: цветы, птицы, ребенок — все эти понятия перепутались во внезапном порыве материнских чувств. Миньота находилась в трех с лишним лье от станции. Нана потеряла целый час на то, чтобы нанять лошадей, и наконец нашла объемистую расшатанную коляску, которая медленно катилась, дребезжа окованными железом колесами. Нана тотчас же вступила в беседу с кучером, хмурым старичком, и забросала его вопросами. Часто ли он проезжал мимо Миньоты? Значит, она за холмом? Не правда ли, там много деревьев? А издали дом-виден? Старичок ворчливо отвечал ей. Нана от нетерпения не могла усидеть в коляске; а Зоя, недовольная тем, что пришлось так скоро уехать из Парижа, сидела, угрюмо выпрямившись. Вдруг лошадь стала; Нана подумала, что они приехали. Она высунула голову и спросила: — Что, приехали? Вместо ответа кучер стегнул лошадь, которая стала тяжело подыматься в гору. Нана с восторгом смотрела на обширную равнину, расстилавшуюся под серым небом; собирались огромные тучи. — Ах, Зоя, посмотри, сколько травы! Это все пшеница, да?.. Господи, как красиво! — Сразу видно, что вы не бывали в деревне, сударыня, — проговорила в конце концов горничная обиженным тоном. — Я-то ее хорошо знала, когда жила у зубного врача; у него был в Буживиле собственный дом… к тому же сегодня холодно и здесь сыро. Они проезжали под деревьями. Нана, точно щенок, вдыхала запах листвы. Вдруг на повороте дороги она заметила среди ветвей часть здания. Быть может, это здесь. И она вновь начала беседу с кучером; но он все время отрицательно мотал головой. А когда они спускались с другой стороны холма, он ограничился тем, что поднял кнут и пробурчал: — Глядите там. Она привстала и высунулась всем телом из коляски. — Где же, где? — крикнула она, ничего пока еще не видя, и побледнела. Наконец она различила кусочек стены. И тут переполнявшее ее волнение вылилось в восклицаниях и легком смехе. — Я вижу, Зоя, вижу!.. Пересядь на ту сторону… Ах, на крыше терраса из кирпичей! Там оранжерея! Какой большой дом!.. Ах, как я рада! Гляди же, Зоя, гляди! Коляска остановилась у решетки. Открылась маленькая калитка, и появился садовник, длинный, сухопарый мужчина; он держал в руке картуз. Нана пыталась принять степенный вид: ей показалось, что кучер смеется про себя, поджав губы. Она удержалась, чтобы не пуститься бегом, и слушала садовника, а он, как нарочно, оказался очень болтливым; рассыпался перед Нана извинениями за беспорядок; ведь он только утром получил от хозяйки письмо. Но, несмотря на все усилия казаться степенной, Нана словно отделяла от земли какая-то сила, она шла так быстро, что Зоя едва за ней поспевала. В конце аллеи она на секунду остановилась и окинула взглядом дом. Он представлял собой большой павильон в итальянском стиле. Сбоку была пристройка поменьше. Эту виллу выстроил богатый англичанин после двухлетнего пребывания в Неаполе; но она тотчас же ему опротивела. — Я провожу вас, сударыня, — сказал садовник. А Нана уже опередила его, крикнув, чтобы он не беспокоился: она предпочитает осмотреть все сама. И, не снимая шляпы, она бросилась в комнаты, звала Зою, делилась с нею своими соображениями. Голос ее разносился с одного конца коридора до другого, наполняя возгласами и смехом пустынный дом, где уже много месяцев никто не жил. Прежде всего передняя: немного сыровато, но это ничего, здесь не спят. Очень хороша гостиная с окнами, выходящими на лужайку; только эта красная мебель — гадость, она ее переменит. Ну, а столовая! Чудесная столовая! Какие пиры можно было бы задавать в Париже, если бы иметь там такую огромную столовую! Поднимаясь на второй этаж, Нана вспомнила, что не видела кухни; она снова спустилась, каждый раз вскрикивая от радостного возбуждения. Зое пришлось восторгаться красотой плиты и величиной очага, в котором можно было зажарить целого барана. Когда Нана опять поднялась наверх, она пришла в величайший восторг от своей спальни. Эту комнату орлеанский обойщик отделал нежно-розовым кретоном в стиле Людовика XVI. Ах, как, должно быть, хорошо спится здесь! Настоящее гнездышко пансионерки! Далее было четыре, пять комнат для гостей, а затем — чудесный чердак; это очень удобно, будет куда поставить сундуки. Зоя хмуро и холодно обводила взглядом каждую комнату и не спешила следом за хозяйкой. Вдруг та исчезла, и Зоя увидела ее на верхней ступеньке крутой лестницы, которая вела на чердак. Ну уж, спасибо, у нее нет ни малейшей охоты ломать себе ноги. Но вот до нее донесся издали голос, словно выходивший из печной трубы: — Зоя! Зоя! Где ты? Поднимись!.. Ох! Ты и представить себе не можешь… Это просто сказка! Зоя, ворча, поднялась. Она нашла хозяйку на крыше. Нана облокотилась на кирпичную балюстраду и смотрела на расстилающуюся вдали долину. Горизонт был необъятен, но его обволакивала серая дымка; жестокий ветер гнал мелкие капли дождя. Нана должна была обеими руками держать шляпу, чтобы она не улетела, а юбки ее развевались, хлопая, как флаги. — Ну уж, извините! — сказала Зоя, выглянув и быстро прячась. — Да вас унесет, сударыня… Что за собачья погода! Нана ничего не слышала. Нагнув голову, она смотрела вниз на усадьбу, участок в двести пятьдесят — триста гектаров, окруженный стеной. Вид огорода целиком захватил Нана. Она поспешила туда, тормоша на лестнице горничную: — Там масса капусты!.. Огромная капуста, во какая!.. И салат, и щавель, и лук, и все, что угодно!.. Иди скорей! Дождь пошел сильнее. Нана раскрыла белый шелковый зонтик и побежала по дорожкам. — Простудитесь, сударыня! — крикнула Зоя, преспокойно оставаясь на крыльце под навесом. Но Нана хотелось посмотреть. И каждое новое открытие вызывало у нее восклицание. — Шпинат! Зоя, иди сюда!.. Ай, артишоки!.. Какие смешные. Так, значит, артишоки цветут? Взгляни! Это что такое? Я не знаю. Иди же, Зоя! Может быть, ты знаешь, что это такое? Горничная не двигалась с места. Право, ее хозяйка должно быть, рехнулась. Теперь дождь лил, как из ведра, маленький белый зонтик стал совсем черным; он не покрывал Нана, и с юбки ее струилась вода. Это ей нисколько не мешало. Она осматривала под проливным дождем огород и фруктовый сад, останавливаясь у каждого дерева, наклоняясь над каждой грядкой. Потом побежала взглянуть на дно колодца, приподняла стеклянную раму в оранжерее, посмотрела, что под ней находится и углубилась в созерцание огромной тыквы. Ей хотелось обойти все аллеи, немедленно вступить во владение всеми этими вещами, о которых она мечтала, шлепая по парижской мостовой в своих изношенных башмаках, когда была мастерицей. Дождь усилился, но она его не чувствовала, и только огорчалась, что наступает вечер. Она плохо различала в темноте предметы и прикасалась к ним пальцами, чтобы понять, что же это такое. Вдруг она разглядела в сумерках землянику. Это снова вызвало в ней ребяческую радость. — Земляника! Земляника! Здесь растет земляника, я чувствую ее запах!.. Зоя, тарелку! Иди рвать землянику! И Нана, присев на корточки в грязь, выпустила из рук зонтик; ее сейчас же залило дождем. Зоя все не приносила тарелки. Когда Нана поднялась, ее вдруг обуял страх. Ей показалось, что мимо скользнула какая-то тень. — Зверь! — крикнула она и застыла от изумления посреди дороги. Это был человек, и она его узнала. — Как!.. Бебе!.. Что ты здесь делаешь, Бебе? — Странно, — ответил Жорж, — я пришел, да и только. Она все еще не могла опомниться. — Ты, значит, узнал о моем приезде от садовника?.. Ох, что за ребенок! Да он весь мокрый. — Погоди, я тебе все объясню. Дождь застиг меня по дороге. Ну, а мне так не хотелось подниматься в Гюмьер, я перешел вброд Шу и провалился в яму с водой, черт ее возьми. Нана сразу забыла про землянику. Она вся задрожала от жалости. Бедняжечка Зизи попал в яму с водой! Она потащила его в дом, говорила, что велит хорошенько затопить камин. — Знаешь, — прошептал он, останавливая ее в темноте, — я ведь прятался, я боялся, что ты будешь меня бранить, как в Париже, когда я приходил к тебе неожиданно. Нана ничего не ответила и, смеясь, поцеловала его в лоб. До сих пор она обращалась с ним, как с мальчишкой, не принимала всерьез его любовных объяснений, играла с ним, словно не придавая ему никакого значения. Поднялась возня. Нана непременно хотела, чтобы камин затопили в ее спальне; там им будет лучше. Зоя нисколько не удивилась при виде Жоржа; она привыкла ко всяким встречам. Но садовник, принесший дрова, был поражен, увидев молодого человека, с которого струилась вода; он был к тому же совершенно уверен, что не открывал ему калитки. Садовника отослали, в нем больше не нуждались. Комнату освещала лампа, в камине ярко горел огонь. — Да он так ни за что не просохнет, он простудится, — говорила Нана, видя, что Жорж дрожит. — И ни каких мужских брюк! — Она уже собиралась позвать обратно садовника, и тут у нее вдруг мелькнула мысль. Зоя распаковывала в туалетной вещи и принесла хозяйке смену белья: сорочку, юбки, пеньюар. — Вот и отлично! — воскликнула Нана. — Зизи может все это надеть. А? Ты не брезгуешь?.. Когда твое платье высохнет, ты переоденешься и поскорей уйдешь, чтобы тебе не досталось от твоей мамы… поторопись, я тоже сейчас переоденусь. Когда, десять минут спустя, она вернулась в капоте, то всплеснула руками от восхищения. Ах, дусик, какой он хорошенький! Настоящая маленькая женщина! Он просто надел широкую ночную рубашку с прошивками, вышитые панталоны и длинный батистовый пеньюар, отделанный кружевом. С голыми руками, с рыжеватыми, еще влажными, ниспадавшими на шею волосами, белокурый юноша был похож в этом наряде на девушку. — Он такой же стройный, как я! — сказала Нана, обнимая его за талию. — Зоя, иди-ка, посмотри, как ему к лицу… А? Точно на него сшито. Кроме лифа… он слишком широк ему… Бедненький Зизи, у него здесь не так много, как у меня… — Ну понятно, у меня немножко тут не хватает, — говорил, улыбаясь, Жорж. Всем троим стало весело. Нана принялась застегивать пеньюар сверху донизу, чтобы придать юноше приличный вид. Она вертела его, как куклу, давала ему шлепки, оттопыривала сзади юбку и спрашивала, хорошо ли ему, тепло ли ему? Еще бы! Конечно, хорошо! Ничто так не греет, как женская сорочка; если бы он мог, он бы всегда ее носил. Он заворачивался в эти одежды, его радовала тонкость ткани, это широкое одеяние, такое ароматное; он ощущал в нем живительное тепло, словно исходившее от Нана. Зоя отнесла мокрое платье на кухню, чтобы оно как можно скорее просохло у огня. Жорж, полулежа в кресле, решился сделать маленькое признание. — Послушай-ка, ты не собираешься ужинать?.. Я умираю от голода. Я не обедал. Нана рассердилась. Вот дурень, удрал от мамаши на пустой желудок, да еще попал в яму с водой! Но сама она тоже сильно проголодалась. Разумеется, надо поесть! Только придется удовлетвориться чем попало. И, придвинув к камину круглый столик, они съели презабавный импровизированный обед. Зоя побежала к садовнику, который приготовил суп с капустой на тот случай, если хозяйка не пообедает перед приездом в Орлеане; хозяйка забыла распорядиться в письме, что готовить. К счастью, в погребе было достаточно запасов. Итак, им подали суп с капустой и куском сала. Затем Нана порылась в своем саквояже и нашла там свертки провизии, засунутые ею на всякий случай: паштет из гусиной печенки, мешочек конфет, апельсины. Оба набросились на еду и ели с волчьим аппетитом, как едят в двадцать лет, не стесняясь, по-товарищески. Нана называла Жоржа: «Дорогая моя»; она решила, что так гораздо проще и нежнее. Чтобы не беспокоить Зою, они по очереди ели из одной ложечки варенье, которое нашли в каком-то шкафу. — Ах, дорогая моя, — сказала Нана, отставляя столик, — я уже лет десять так хорошо не обедала. Однако становилось поздно, и она хотела поскорее отправить мальчика домой, во избежание неприятностей. Но он утверждал, что еще успеет. Впрочем, платье его плохо просыхало; Зоя говорила, что нужно подождать по меньшей мере еще с час; она засыпала на ходу, утомленная путешествием, и ее отправили спать. Тогда Нана и Жорж остались одни в молчаливом доме. Вечер прошел очень приятно. В камине тлели угли. В большой голубой комнате, где Зоя, перед тем, как подняться к себе, приготовила постель, было немного душно. Нана стало жарко; она поднялась, отворила на минутку окно и воскликнула: — Боже, как красиво!.. Посмотри, дорогая! Жорж подошел; подоконник показался ему слишком узким, он взял Нана за талию и положил голову к ней на плечо. Погода внезапно изменилась, небо прояснилось, полная луна заливала окрестность золотистыми лучами. Все вокруг было объято глубокой тишиной, долина словно ширилась, переходя в беспредельную равнину, где деревья казались тенистыми островками в неподвижном озере света. Нана растрогалась; ей представилось, что она опять стала ребенком. Несомненно, она мечтала о подобных ночах в какой-нибудь период своей жизни, теперь уже позабытый. Все, что случилось с ней после того, как она вышла из вагона, — и эта огромная равнина, и сильно пахнущие травы, и дом, и овощи — все это так взбудоражило ее, будто она уже лет двадцать как покинула Париж. Ее вчерашняя жизнь отошла далеко. У нее были ощущения, о которых она и не подозревала. Жорж покрывал шею Нана нежными поцелуями, и от этого она еще больше волновалась. Она неуверенной рукой отталкивала Жоржа, как ребенка, который утомляет своими ласками, и повторяла, что ему пора уходить. Он не отрицал этого: сию минуту, сейчас он уйдет. Вдруг запела птичка и сразу замолкла. Это была малиновка, притаившаяся в кустах бузины, под окном. — Подожди, — шепнул Жорж, — она боится лампы; сейчас я погашу свет. И, снова обняв Нана за талию, прибавил: — Через минутку мы опять зажжем. Юноша прижался к молодой женщине, а она, слушая малиновку, вдруг вспомнила. Да, все это она слышала в романсах. Когда-то она отдала бы душу за то, чтобы, как сейчас, светила луна и пели малиновки, чтобы около нее был муженек, преисполненный любви к ней. Боже мой! Она готова была заплакать, — настолько все это было хорошо и мило! Несомненно, она создана для честной жизни. Она отталкивала Жоржа, который становился смелее. — Нет, оставь меня, я не хочу… Это было бы очень гадко в твои годы… Послушай, я буду твоей мамочкой. Какая-то стыдливость сдерживала ее. Она вся покраснела, хотя никто не мог ее видеть. Позади них комната наполнилась мраком, а перед ними молчаливо и неподвижно простиралась пустынная равнина. Никогда еще Нана не испытывала такого стыда. Понемногу она почувствовала, что слабеет, несмотря на свое стыдливое чувство и сопротивление. Это переодевание, эта женская рубашка и пеньюар все еще смешили ее; она как будто играла с подругой. — О, это гадко, гадко, — бормотала Нана, сделав последнее усилие. И в предчувствии дивной ночи она упала, как девственница, в объятия юноши. Дом спал. На следующий день, когда колокол в Фондет прозвонил к завтраку, стол в столовой уже не казался слишком большим. С первым поездом приехали Фошри и Дагнэ, оба одновременно; а за ними прибыл следующим поездом граф де Вандевр. Последним сошел вниз Жорж; лицо его немного побледнело, под глазами были синие круги. На вопросы присутствующих он ответил, что ему гораздо лучше, но он еще не совсем пришел в себя после сильной головной боли. Г-жа Югон заглядывала ему в глаза с беспокойной улыбкой; она поправила юноше плохо зачесанные в то утро волосы; он старался уклониться от этой, казалось, стеснявшей его ласки. За столом она дружески подтрунивала над Вандевром, говоря, что ждала его целых пять лет. — Наконец-то вы здесь… Как же вы собрались? Вандевр шутливо ответил, что накануне проиграл в клубе бешеные деньги и решил уехать, намереваясь конец этому положить в провинции. — Честное слово, это правда; найдите мне только богатую наследницу… Здесь, должно быть, есть очаровательные женщины. Старушка поблагодарила также Дагнэ и Фошри за то, что они любезно согласились воспользоваться приглашением ее сына. Но ее ожидал еще более радостный сюрприз: вошел маркиз де Шуар, приехавший третьим поездом. — Ах, вот оно что! — воскликнула она. — Вы, видно, назначили здесь сегодня друг другу свидание? Условились? Что случилось? Уж сколько лет я не могу всех вас собрать у себя, и вдруг вы появляетесь все сразу… О, я не в претензии. Поставили еще один прибор. Фошри сидел возле графини Мюффа и удивлялся ее живости и веселому настроению после того, как видел ее такой томной в строгой гостиной на улице Миромениль. Дагнэ, сидевший по левую руку от Эстеллы, напротив, казалось, беспокоило соседство высокой молчаливой девушки; ему были неприятны ее острые локти. Мюффа и Шуар искоса посматривали друг на друга. Вандевр продолжал шутить по поводу своей будущей женитьбы. — Кстати, насчет дамы, — сказала наконец г-жа Югон, — у меня новая соседка, вы, должно быть, ее знаете. И она назвала Нана. Вандевр притворился, будто чрезвычайно удивлен. — Как? Усадьба Нана, оказывается, тут, по соседству? Фошри и Дагнэ также выразили удивление громогласными восклицаниями. Маркиз де Шуар ел куриную грудку и, казалось, ничего не понимал. Ни один из мужчин не улыбнулся. — Ну да, — ответила старушка, — говорю вам, эта особа приехала как раз вчера вечером в Миньоту. Я узнала все сегодня утром от садовника. На этот раз мужчины не сумели скрыть своего удивления. Все подняли голову. Как? Нана приехала? А ведь они ожидали ее только на следующий день, они думали, что опередили ее! Только Жорж сидел, опустив глаза, устало разглядывая свой стакан. С самого начала завтрака он, казалось, дремал, неопределенно улыбаясь. — Тебе все еще нездоровится, Зизи? — спросила у него мать, не спускавшая с него глаз. Он вздрогнул и, краснея, ответил, что совсем здоров; а на лице его все еще оставалось томное и жадное выражение, как у девушки, которая слишком много танцевала. — Что это у тебя на шее? — испуганно спросила г-жа Югон. — Какое-то красное пятно! Он смутился и пробормотал, что не знает; у него на шее ничего нет. Затем, подняв воротник сорочки, будто вспомнил: — Ах, да! Меня укусило какое-то насекомое. Маркиз де Шуар искоса взглянул на красное пятнышко. Мюффа тоже посмотрел на Жоржа. К концу завтрака гости стали обсуждать планы прогулок. Фошри все больше и больше волновал смех графини. Когда он передавал ей тарелку с фруктами, их руки встретились, и она посмотрела на него таким глубоким взглядом своих черных глаз, что он снова вспомнил признание, сделанное ему однажды вечером под пьяную руку приятелем. Вообще она была уже не та, она изменилась; даже серое фуляровое платье, мягко облегавшее плечи, обнаруживало какую-то небрежность, проникшую в ее изысканное и нервозное изящество. Выйдя из-за стола, Дагнэ и Фошри немного отстали, и первый отпустил грубую шутку по адресу Эстеллы: — Хорошенький подарочек мужу — этакая палка. Но когда журналист назвал ему цифру ее приданого — четыреста тысяч франков, — он сразу стал серьезен. — А мать? — спросил Фошри. — Шикарная женщина, не правда ли? — О да, за такой недурно бы приударить!.. Только к ней не подступишься, милый мой! — Ну, это еще вопрос!.. Надо попробовать. В этот день не предполагалось гулять; дождь снова лил как из ведра. Жорж поспешил исчезнуть и заперся на ключ в своей комнате. Мужчины избегали объяснений друг с другом, прекрасно понимая, что привлекло всех их сюда. Вандевр, проигравшись в пух и прах, действительно решил пожить некоторое время на подножном корму и рассчитывал на соседство какой-нибудь приятельницы, чтобы не слишком скучать в деревне. Фошри, пользуясь отпуском, данным ему Розой, которая в то время была очень занята, намеревался поговорить с Нана о второй статье в том случае, если оба они разнежатся на лоне природы. Дагнэ, который дулся на молодую женщину с тех пор, как появился Штеннер, мечтал снова сойтись с ней или хотя бы подобрать какие-нибудь крохи ласк, если представится благоприятный случай. Что касается маркиза де Шуар, то он ждал, когда пробьет его час. Но из всех мужчин, погнавшихся по следу этой Венеры, еще не смывшей румян, самым пылким был граф Мюффа; более, нежели остальных, его мучили новые ощущения: желание, страх и гнев, раздиравшие его потрясенное существо. Он получил твердое обещание, Нана ждала его. Почему же она уехала двумя днями раньше? Он решил отправиться в Миньоту в тот же день после обеда. Вечером, когда граф выходил из парка, Жорж помчался за ним. Он предоставил ему идти по Гюмьерской дороге, а сам перешел вброд Шу и влетел к Нана, запыхавшись, взбешенный, со слезами на глазах. Ах, он прекрасно все понял: этот старый хрыч направляется сюда, он спешит на свидание. Нана, пораженная сценой ревности, обняла юношу и стала всячески его утешать. Да нет же, он ошибается, она никого не ждет; если этот господин и придет, то она тут ни при чем. Глупый Зизи, портит себе кровь из-за пустяков! Она клялась головой сына, что любит только своего Жоржа, целовала его и вытирала ему слезы. — Слушай, вот ты увидишь, что я все делаю только для тебя. Приехал Штейнер, он здесь наверху… Ты прекрасно знаешь, что я не могу его прогнать. — Да, я знаю, я о нем и не говорю, — прошептал юноша. — Ну вот, я отправила его в крайнюю комнату и сказала ему, что нездорова. Он распаковывает свои сундуки… Раз никто тебя не видел, поднимись скорей ко мне в спальню, спрячься там и жди меня. Жорж бросился к ней на шею. Значит, это правда, она его чуточку любит? Значит, они, как вчера, потушат лампу и до утра останутся в темноте? Когда послышался звонок, Жорж живо выбежал из комнаты. Наверху, в спальне, он тотчас же снял ботинки, чтобы не шуметь; потом спрятался, усевшись на полу за портьерой, и стал послушно ждать. Нана приняла графа Мюффа все еще взволнованная, чувствуя себя как-то неловко. Она обещала ему, она даже хотела сдержать слово, так как считала его человеком серьезным. Но, право, кто же мог предвидеть то, что случилось накануне? Путешествие, незнакомый ей дом, юноша, который пришел к ней, весь мокрый от дождя! Ах, как было хорошо и как чудесно было бы продолжать все это! Тем хуже для графа. Три месяца она водила его за нос, разыгрывая порядочную женщину, чтобы еще больше разжечь его. Ну что ж! Она будет продолжать ту же игру, а если ему ни понравится, он может уйти! Она предпочитала лучше все бросить, чем обмануть Жоржа. Граф степенно сел, словно сосед по имению, явившийся с визитом. Только руки его дрожали. На эту сангвиническую, нетронутую натуру желание, разожженное искусной тактикой Нана, произвело в конце концов разрушающее действие. Этот важный человек, камергер, с таким достоинством проходивший по залам Тюильри, кусал по ночам подушку и рыдал от отчаяния, вызывая все тот же чувственный образ. Теперь он решил покончить с этим. По дороге, в глубокой предвечерней тишине, он мечтал о грубом насилии. И сейчас, после первых же слов, он хотел схватить Нана за руки. — Не надо, не надо, осторожно, — сказала она с улыбкой, просто, не сердясь. Мюффа снова схватил ее, стиснув зубы, а так как Нана стала отбиваться, он грубо напомнил ей, что пришел обладать ею. Она продолжала улыбаться, хотя все же была немного смущена, и держала его за руки. Чтобы смягчить свой отказ, она обратилась к нему на ты. — Слушай, голубчик, ну, успокойся… Право же, я не могу… Штейнер наверху. Но он обезумел; никогда еще ей не приходилось видеть мужчину в подобном состоянии. Ей стало страшно, она закрыла ему рот рукой, чтобы заглушить готовый вырваться у него крик, и, понизив голос, умоляла его замолчать, оставить ее. Штейнер спускался с лестницы. Когда Штейнер вошел, Нана говорила, томно полулежа в кресле: — Я обожаю деревню. Она повернула голову. — Мой друг, граф Мюффа гулял и зашел к нам на огонек, чтобы поздравить с приездом. Мужчины подали друг другу руки. Граф Мюффа молчал; лицо его оставалось в тени. Штейнер был угрюм. Заговорили о Париже: дела шли из рук вон плохо, на бирже творились какие-то безобразия. Четверть часа спустя Мюффа откланялся. Когда Нана вышла его провожать, он попросил назначить ему свидание на следующую ночь, но получил отказ. Штейнер почти тотчас же ушел наверх спать, ворча на вечные бабьи недомогания. Наконец-то ей удалось спровадить обоих стариков. Поднявшись к себе в спальню, Нана увидела, что Жорж все еще смирно сидит за портьерой. В комнате было темно. Нана села возле него, но он повалил ее; тогда они стали играть, катаясь по полу, останавливаясь и заглушая смех поцелуями, когда задевали босыми ногами за какую-нибудь мебель. Вдали по Гюмьерской дороге медленно шел граф Мюффа со шляпой в руке, подставляя пылающую голову тихой ночной прохладе. Следующие затем дни были полны очарования. В объятиях юного Жоржа Нана снова чувствовала себя пятнадцатилетней девочкой. От его нежной ласки в ней, уже привыкшей к мужчинам и пресыщенной, словно вновь распускался цветок любви. Временами она внезапно краснела, трепетала от волнения, иногда же у нее появлялась потребность смеяться или плакать; в ней вдруг заговорила беспокойная девственность, полная стыдливых желаний. Никогда еще не испытывала она таких трогательных чувств. Ребенком она часто мечтала о том, чтобы жить на лугу с козочкой, после того как увидела однажды на крепостном валу привязанную к колышку блеявшую козу. Теперь эта усадьба, это принадлежавшее ей имение глубоко волновали ее, действительность превзошла самые тщеславные мечты. У Нана появились совершенно новые ощущения, свойственные девочкам-подросткам; и по вечерам, когда после целого дня, проведенного на свежем воздухе, опьяненная запахом листьев, она поднималась в спальню к поджидавшему ее за занавеской Зизи, то чувствовала себя как пансионерка во время каникул, играющая в любовь с маленьким кузеном, за которого ей предстоит выйти замуж: она пугалась малейшего шума, словно боялась строгих родителей, и наслаждалась стыдливыми прикосновениями и сладострастным ужасом первого падения. В этот период у нее иногда появлялись прихоти сентиментальной девушки. Она часами смотрела на луну. Однажды ночью, когда весь дом спал, ей вздумалось спуститься с Жоржем в сад; они гуляли под деревьями, обнявшись за талию, и ложились на влажную от росы траву. В другой раз, у себя в комнате, когда оба перестали разговаривать, она зарыдала, повиснув на шее у юноши, и шептала, что боится смерти. Часто она пела вполголоса какой-нибудь романс г-жи Лера о цветах и птицах и умилялась до слез, прерывая себя, чтобы заключить Жоржа в страстные объятия, требуя от него клятв в вечной любви. Короче говоря, она поглупела, в чем сознавалась сама, когда они, усевшись на край кровати, свесив голые ноги и барабаня пятками по дереву, курили сигаретки, как добрые приятели. Приезд Луизэ окончательно переполнил радостью сердце Нана. Порыв ее материнских чувств был так велик, что принял размеры настоящего безумия. Она уносила сына на солнышко, чтобы посмотреть, как он будет дрыгать ножками; разодев его, словно маленького принца, она валялась с ним на траве. Она непременно хотела, чтобы он спал рядом с ней, в соседней комнате, где г-жа Лера, на которую деревня произвела потрясающее впечатление, начинала храпеть, едва повалившись в постель. Луизэ нисколько не мешал Зизи — напротив, Нана говорила, что у нее двое детей, и смешивала их в общем любовном порыве. Ночью она раз десять бросала Зизи, чтобы посмотреть, хороши ли дышит Луизэ, а вернувшись, снова ласкала любовника, вкладывая в обладание им материнскую нежность; и порочный юноша, любивший разыгрывать ребенка в объятиях этой рослой девушки, позволял укачивать себя, как младенца. Это было так хорошо, что Нана, в восторге от подобной жизни, совершенно серьезно предложила ему навсегда остаться в деревне. Они всех выгонят вон и будут жить одни — он, она и ребенок. До самой зари она строила тысячу планов, не слыша, как храпела спавшая крепким сном г-жа Лера, утомленная собиранием палевых цветов. Эта чудесная жизнь длилась с неделю. Граф Мюффа приходил каждый вечер и возвращался назад с пылающим лицом и горячими руками. Однажды его даже не приняли. Штейнер уехал по делам в Париж, и Нана сказалась больной. Она с каждым днем все больше и больше возмущалась при мысли обмануть Жоржа, невинного юнца, который так в нее верил! Она сочла бы себя последней дрянью. К тому же ей было просто противно, Зоя, молчаливо и презрительно относившаяся к этому приключению, решила, что ее хозяйка окончательно поглупела. На шестой день их идиллия была нарушена: ворвалась целая куча гостей. Нана пригласила массу народа, будучи в полной уверенности, что никто не придет. Поэтому она была неприятно поражена, когда однажды после обеда перед воротами Миньоты остановился переполненный людьми дилижанс. — Вот и мы! — крикнул Миньон, выскакивая первым и высаживая из кареты своих сыновей, Анри и Шарля. Следующим вышел Лабордет и помог вылезти целой веренице дам. Тут были: Люси Стьюарт, Каролина Эке, Татан Нене, Мария Блон. Нана надеялась, что это уже все, когда с подножки соскочил Ла Фалуаз, принимая в свои дрожащие объятия Гага и ее дочь Амели. Всех было одиннадцать человек. Разместить их оказалось делом нелегким. В Миньоте было пять комнат для гостей, из которых одну уже занимала г-жа Лера с маленьким Луизэ. Самую большую отдали Гага с Ла Фалуазом, порешив, что Амели будет спать рядом в туалетной, на складной кровати. Миньон с сыновьями получил третью комнату, Лабордет — четвертую. Оставалась пятая; ее обратили в общую спальную, поставив четыре кровати для Люси, Каролины, Татан и Марии. Штейнера решено было уложить в гостиной на диване. Час спустя, когда все разместились, Нана, разозлившаяся было в первую минуту, пришла в восторг от своей роли владелицы замка. Женщины поздравляли ее с Миньотой — сногсшибательная усадьба, моя милая, говорили они. Они привезли с собой струю парижского воздуха, сплетни последней недели, болтали все разом, со смехом, восклицаниями, шлепками. Кстати, а Борднав? Как он отнесся к ее бегству? Да ничего особенного. Сперва орал, что с полицией заставит ее вернуться, а вечером преспокойно заменил ее дублершей, молоденькой Виолен; она даже имела порядочный успех в «Златокудрой Венере». Последняя новость заставила Нана призадуматься. Было всего четыре часа. Решили прогуляться. — Знаете, — сказала Нана, — когда вы приехали, я как раз собиралась копать картошку. Тогда все захотели идти копать картошку, даже не переодеваясь. Это и была прогулка. Садовник с двумя подручными были уже в поле, в конце усадьбы. Женщины ползали на коленях, копались в земле руками, украшенными кольцами, и вскрикивали, когда им удавалось найти особенно крупную картофелину, — как это забавно! Татан Нене торжествовала: в молодости она столько перекопала картошки, что, забывшись, давала советы остальным, обзывая их дурами. Мужчины работали ленивее. Миньон добродушно пользовался пребыванием в деревне, чтобы пополнить образование сыновей: он говорил им о Пармантье. Вечером за столом царило безумное веселье. Гости буквально пожирали обед. Нана, очень возбужденная, сцепилась со своим метрдотелем, служившим раньше у орлеанского епископа. За кофе женщины курили. Шум бесшабашной пирушки вырывался из окон и замирал вдали, нарушая безмятежный вечерний покой; а запоздавшие крестьяне оглядывались и смотрели на сверкавший огнями дом. — Ах, как досадно, что вы послезавтра уезжаете, — сказала Нана, — все равно, мы что-нибудь предпримем. Было решено, что на следующий день, в воскресенье, поедут осматривать развалины бывшего аббатства Шамон, находившегося в семи километрах от Миньоты. Из Орлеана прибудет пять экипажей, и общество отправится после завтрака, а в семь часов в тех же экипажах вернется в Миньоту обедать. Это будет очаровательно. В тот вечер граф Мюффа, по обыкновению, поднялся на холм и позвонил у ворот Миньоты. Его несколько удивили ярко освещенные окна и взрывы громкого смеха. Узнав голос Миньона, он понял, в чем дело, и ушел, взбешенный новым препятствием: он дошел до последней точки и готов был на насилие. Жорж, входивший обычно через маленькую дверь, ключ от которой был всегда у него, преспокойно поднялся, крадучись вдоль стен, в спальню Нана. Ему пришлось на этот раз ждать ее до полуночи. Она явилась наконец совершенно пьяная, еще более преисполненная материнских чувств, чем в прошлые ночи. Когда она напивалась, то становилась очень влюбленной и даже навязчивой. Так, она непременно захотела, чтобы Жорж поехал с ней в аббатство Шамон. Он отказывался из страха, как бы его не увидели. Ведь если его встретят с нею — это вызовет безобразнейший скандал. Но она заливалась слезами, громко выражая свое отчаяние, разыгрывая несчастную жертву, и он стал ее утешать, пообещав принять участие в прогулке. — Значит, ты меня очень любишь, — говорила она. — Повтори, что любишь… Скажи, дусик, ты бы очень огорчился, если бы я умерла? Соседство с Нана взбудоражило весь дом в фондет. По утрам, за завтраком, добродушная г-жа Югон невольно всякий раз заговаривала об этой женщине; она рассказывала то, что передавал ей садовник. Старушка поддавалась своего рода навязчивой мысли, которая действует даже на самых порядочных буржуазных женщин, когда им приходится сталкиваться с публичной девкой. Она, всегда такая терпимая, была возмущена и точно подавлена смутным предвидением какого-то несчастья, пугавшим ее по вечерам; как будто по соседству рыскал вырвавшийся из клетки зверь, и она об этом знала. Поэтому она придиралась к своим гостям, обвиняя их в том, что все они постоянно бродят вокруг Миньоты. Кто-то видел, как Вандевр весело болтал с какой-то особой, не носившей шляпки, но он отрицал, что это была Нана. И действительно, то была Люси — она пошла проводить его, чтобы рассказать, как она выставила за дверь третьего по счету князя. Маркиз де Шуар также гулял ежедневно; но он ссылался на предписание врача. По отношению к Дагнэ и Фошри г-жа Югон была несправедлива. Особенно первый — он безвыходно сидел в Фондет. Дагнэ отказался от своего намерения возобновить связь с Нана и обнаруживал почтительное внимание к Эстелле. Фошри также проводил все свое время с графиней Мюффа и ее дочерью. Только однажды он встретил на лесной тропинке Миньона с полной охапкой цветов: тот преподавал сыновьям урок ботаники. Они пожали друг другу руки и обменялись новостями относительно Розы. Она прекрасно себя чувствует; оба получили от нее утром по письму, и она просила каждого из них воспользоваться подольше свежим деревенским воздухом. Таким образом, из всех своих гостей старушка щадила только графа Мюффа и Жоржа; граф утверждал, что у него важные дела в Орлеане и, конечно, ему не до ухаживания за этой негодяйкой; что же касается Жоржа, то он доставлял матери большое беспокойство — бедный мальчик страдал по вечерам такой ужасной мигренью, что ему приходилось засветло ложиться спать. Пользуясь ежедневными послеобеденными отлучками графа, Фошри сделался постоянным кавалером графини Мюффа. Во время прогулок в парке он нес за ней складной стул и зонтик. Журналист развлекал ее своим изощренным остроумием и вызывал на откровенность, к которой обычно располагает пребывание на лоне природы. Его общество словно вновь пробуждало в ней молодость, и она доверчиво открывала ему свою душу. Она считала, что этот молодой человек, с его шумной манерой все и вся высмеивать, не может скомпрометировать ее. По временам, когда они на минуту оставались одни за каким-нибудь кустом, их взгляды встречались: они переставали смеяться, сразу становились серьезными и смотрели друг на друга так глубоко, будто проникали в чужую душу и понимали ее. В пятницу за завтраком пришлось поставить еще один прибор. Приехал г-н Теофиль Вено. Г-жа Югон вспомнила, что пригласила его прошлой зимой у Мюффа. Он юлил, прикидывался добродушным, совсем незначительным человеком и будто не замечал беспокойного почтения, какое ему оказывали. Когда ему удалось отвлечь от себя внимание, он внимательно присмотрелся к Дагнэ, передававшему Эстелле землянику; прислушался к Фошри, смешившему графиню каким-то анекдотом, а сам грыз за десертом кусочки сахару. Как только кто-нибудь смотрел на него, он тотчас же начинал спокойно улыбаться. Встав из-за стола, он взял под руку графа и увел его в парк. Все знали, что Мюффа после смерти матери подпал под его влияние. Странные слухи носились о власти, какой обладал этот бывший поверенный в доме графа. Фошри, по-видимому, стесненный приездом старика, объяснил Жоржу и Дагнэ происхождение его богатства — это был крупный процесс, когда-то порученный ему иезуитами. По мнению журналиста, Вено, с виду слащавый и жирный старичок, был весьма опасным человеком, занятый теперь грязными поповскими интригами. Оба молодых человека стали шутить; они находили, что у старика идиотский вид. Представление о каком-то неведомом Вено, о Вено-исполине, ратующем за духовенство, показалось им смешным. Но они замолчали, когда граф Мюффа снова появился, все еще держа под руку старика, бледный, с покрасневшими, точно от слез, глазами. — У них, наверное, шла речь об аде, — проговорил, глумясь, Фошри. Графиня Мюффа, слышавшая эту фразу, медленно повернула голову, и глаза их встретились; она обменялась с Фошри тем проникновенным взглядом, каким они осторожно зондировали друг друга, прежде чем принять какое-либо решение. Обычно после завтрака гости вместе с хозяйкой отправлялись в самый конец цветника, на террасу, расположенную над равниной. В воскресенье, после полудня, погода была восхитительно мягкой. Часов в десять опасались дождя; но небо, не проясняясь, как бы растаяло в молочном тумане и рассеялось золотой пылью, пронизанной солнцем. Тогда г-жа Югон предложила спуститься через маленькую калитку террасы и прогуляться пешком в сторону Гюмьер, до Шу; она любила ходить и была очень подвижной для своих шестидесяти лет. Впрочем, все уверяли, что не нуждаются в экипаже. Таким образом, дошли разрозненными группами до деревянного мостика, переброшенного через речку. Фошри и Дагнэ шли впереди с графиней Мюффа и ее дочерью; за ними — граф и маркиз с г-жой Югон; а Вандевр со сдержанным и скучающим видом курил сигару, замыкая шествие. Г-н Вено то замедлял, то ускорял шаги, переходил от одной группы к другой, улыбаясь, точно хотел все слышать. — А Жорж, бедняжка, в Орлеане! — говорила г-жа Югон. — Он хотел посоветоваться относительно своей мигрени со старым доктором Тавернье, который больше не выходит из дому… Да, вы еще не вставали, когда он уехал — семи не было. Ну, хоть развлечется немного. Она прервала свою речь: — Смотрите-ка! Почему они все остановились на мосту? Действительно, дамы, Дагнэ и Фошри неподвижно стояли у начала моста, в нерешительности, словно их задержало какое-то препятствие. Однако дорога была свободна. — Идите же! — крикнул граф. Они не двигались, глядя, как приближалось что-то, чего другие не могли еще видеть. Дорога делала поворот, скрываясь за густой шпалерой тополей. Между тем какой-то смутный гул все усиливался: шум колес, смешанный с взрывами смеха и хлопаньем бича. Вдруг появилось пять колясок, гуськом, до того набитых людьми, что оси колес чуть не ломались. В них пестрели яркие туалеты, розовые и голубые. — Что такое? — спросила удивленная г-жа Югон. Но когда она почувствовала, когда угадала, в чем дело, то возмутилась таким посягательством на ее дорогу. — О, эта женщина! — прошептала она. — Идите, идите же. Не показывайте вида… Но было уже поздно. Пять колясок с Нана и ее компанией, отправлявшихся к руинам Шамона, въехали на деревянный мостик. Фошри, Дагнэ, графиня и Эстелла принуждены были отступить, г-жа Югон и остальные также остановились, выстроившись вдоль дороги. Картина была великолепная. Смех в колясках прекратился; лица с любопытством оборачивались. Произошел взаимный обмен взглядами в тишине, которая нарушалась лишь размеренным топотом лошадиных копыт. В первой коляске Мария Блон и Татан Нене, с раздувающимися над колесами юбками, развалились, точно герцогини, презрительно оглядывая этих порядочных женщин, гулявших пешком. Далее, Гага почти одна занимала все сиденье, скрывая своей полной особой Ла Фалуаза, тревожно высунувшего только кончик носа. Затем следовали Каролина Эке с Лабордетом, Люси Стьюарт с Миньоном и его сыновьями и, наконец, последней — Нана в обществе Штейнера. Они ехали в кабриолете; на откидной скамеечке, напротив молодой женщины, сидел бедняжка Зизи, уткнувшись коленями в ее колени. — Самая последняя, не правда ли? — спокойно спросила графиня у Фошри, делая вид, будто не узнает Нана. Колесо кабриолета чуть не задело ее, но она не отступила ни на шаг. Обе женщины смерили друг друга взглядом — глубоким, быстрым, решительным и многозначительным. Мужчины держались храбро. Фошри и Дагнэ, очень сдержанные, никого не узнавали. Маркиз робел, боясь какой-нибудь выходки со стороны этих женщин; он оторвал стебелек травы и вертел его между пальцами. Один лишь Вандевр, стоявший поодаль, приветствовал движением век Люси, которая, проезжая мимо, улыбнулась ему. — Будьте осторожны! — шепнул г-н Вено, стоя позади графа Мюффа. Тот, потрясенный, провожал глазами пронесшееся мимо него видение — Нана. Его жена медленно обернулась и внимательно посмотрела на него. Тогда он опустил глаза, словно хотел бежать от этого галопа лошадей, уносивших его плоть и душу. Он готов был кричать от муки, он все понял, увидев затерявшегося в юбках Нана Жоржа. Мальчишка! То, что она предпочла ему мальчишку, сразило его. Штейнер был ему безразличен, но мальчишка!.. Г-жа Югон сперва не узнала Жоржа. А он, когда проезжали через мост, готов был броситься в речку — его удержали колени Нана. Он весь похолодел и, бледный как полотно, выпрямился, ни на кого не глядя. Может быть, его не заметят. — Ах, боже мой, — воскликнула вдруг старушка, — ведь это Жорж с ней! Экипажи проехали; наступило неловкое молчание, как всегда, когда люди знают друг друга и не раскланиваются. Мимолетная встреча длилась словно вечность. И теперь колеса еще веселее уносили в золотистую даль полей всю эту компанию продажных женщин, переполнивших экипажи, разрумянившихся на вольном воздухе. Развевались яркие туалеты, снова раздались смех и шутки; дамы оглядывались назад, на этих порядочных людей, оставшихся на краю дороги и полных возмущения. Нана обернулась и увидела, как они, после некоторого колебания, пошли обратно, не переходя через мостик. Г-жа Югон опиралась на руку графа Мюффа, безмолвная и такая печальная, что никто не осмелился ее утешать. — Послушайте, душечка, — крикнула Нана, обращаясь к перегнувшейся всем корпусом в соседней коляске Люси, — а вы видели Фошри? Какую он состроил гнусную рожу! Ну, да он мне за это заплатит… А Поль, мальчишка, я так хорошо к нему относилась! И виду не показал… Нечего сказать, вежливо! И она устроила ужасную сцену Штейнеру, находившему, что все эти господа вели себя очень корректно. Значит, они, дамы, не заслуживают даже, чтобы перед ними сняли шляпу? Первый встречный грубиян имеет право их оскорблять? Спасибо, и он хорош! Этого только недоставало! Женщине всегда надо кланяться. — Кто эта высокая? — спросила Люси, крикнув во всю мочь под громыхание колес. — Графиня Мюффа, — ответил Штейнер. — Скажи, пожалуйста! А ведь я так и думала, — проговорила Нана. — Ну, милый мой, хоть она и графиня, а все же невелика птица… Да, да, невелика птица… У меня, знаете ли, глаз верный. Я ее теперь, как свои пять пальцев, знаю, графиню-то вашу… Хотите, об заклад побьюсь, что она живет с этой язвой, Фошри?.. Я вам говорю, что живет! Уж у нас, женщин, на этот счет нюх хороший. Штейнер пожал плечами. Его дурное настроение за последние сутки ухудшилось: он получил письма, из-за которых вынужден был уехать на следующий день; да и стоило ли приезжать в деревню, чтобы спать на диване в гостиной. — Ах, бедненький мальчик! — разжалобилась вдруг Нана, заметив бледного Жоржа, который по-прежнему сидел выпрямившись и затаив дыхание. — Как вы думаете, мама меня узнала? — спросил он наконец, запинаясь. — Ода, наверное. Она вскрикнула… Конечно, это моя вина. Он не хотел ехать. Я его заставила… Слушай, Зизи, хочешь, я напишу твоей маме? У нее очень почтенный вид. Я ей скажу, что никогда тебя не видела, что Штейнер привел тебя сегодня в первый раз. — Нет, не надо, не пиши, — сказал Жорж, чрезвычайно взволнованный. — Я сам все улажу… Ну, а если ко мне будут очень приставать, я совсем не вернусь домой. И он погрузился в размышления, придумывая, как бы вечером поудачнее солгать. Пять колясок катились по равнине, по бесконечной прямой дороге, окаймленной прекрасными деревьями. Поля тонули в серебристо-серой дымке. Женщины продолжали перебрасываться фразами за спинами кучеров, посмеивавшихся про себя над этой странной компанией. Временами та или иная из женщин вставала, чтобы лучше разглядеть окрестности, и упорно продолжала стоять, опираясь на плечо соседа, пока какой-нибудь толчок не отбрасывал ее обратно на сиденье. Каролина Эке вступила в серьезную беседу с Лабордетом; оба были того мнения, что не пройдет и трех месяцев, как Нана продаст свою дачу, и Каролина поручила Лабордету купить ее под шумок за бесценок. Перед ними сидел влюбленный Ла Фалуаз; он никак не мог добраться до толстой шеи Гага и целовал ее в спину через платье, так плотно облегавшее ее, что материя чуть не лопалась; а сидевшая с краю на откидной скамейке прямая, как палка, Амели говорила им, чтобы они перестали, — ее раздражало, что она сидит сложа руки и глядит, как целуют ее мать. В другой коляске Миньон, желая поразить Люси, заставлял своих сыновей читать басни Лафонтена; Анри в особенности был неподражаем — жарил одним духом, без остановки. Но сидевшая в первой коляске Мария Блон в конце концов соскучилась: ей надоело дурачить эту колоду Татан Нене рассказами о том, что в парижских молочных яйца делают с помощью клея и шафрана. Какая даль, когда же они доедут? Этот вопрос передавался из коляски в коляску и докатился, наконец, до Нана; та, расспросив кучера, встала и крикнула: — Еще с четверть часика… Видите, там, за деревьями, церковь… Затем она продолжала: — Знаете, говорят, владелица замка Шамон — бывшая кокотка наполеоновских времен. Да! Большая прожигательница жизни была, как сообщил мне Жозеф, который слышал об этом от епископской служанки, таких сейчас и нет больше. Теперь она водится с попами. — Как ее зовут? — спросила Люси. — Госпожа д'Англар. — Ирма д'Англар! Я ее знала! — заявила Гага. В колясках раздались восклицания, заглушенные более громким стуком лошадиных копыт. Некоторые из сидевших вытягивали шею, чтобы видеть Гага; Мария Блон и Татан Нене обернулись и встали на колени на сиденье, уткнувшись локтями в откинутый верх коляски; полетели перекрестные вопросы, язвительные замечания, умерявшиеся смутным восхищением. Гага ее знала; это вызывало у всех почтение к далекому прошлому. — Правда, я была молоденькой, — продолжала Гага, — но все-таки помню, я видела ее… Говорили, что в домашней обстановке она отвратительна. Но в экипаже она была шикарна! Притом же о ней ходили самые невероятные слухи, столько она творила гадостей и столько было происков с ее стороны, что волосы дыбом становились. Я ничуть не удивляюсь, что она стала владелицей замка. Она обирала мужчин, как липку; стоило ей дунуть, как они были у ее ног… Так, значит, Ирма д'Англар еще жива! Ну, душечки мои, ей, должно быть, не меньше девяноста лет. Женщины сразу стали серьезны. Девяносто лет! Черта с два прожить столько кому-нибудь из них, кричала Люси. Все они развалины. Впрочем, Нана объявила, что совсем не желает дожить до седых волос; так гораздо веселее. Между тем они приехали; разговор был прерван хлопаньем бичей; кучера стали осаживать лошадей. Среди этого шума Люси продолжала говорить, перескочив на другую тему: она настаивала на том, чтобы Нана уехала на следующий день со всей компанией. Выставка скоро закроется, надо возвращаться в Париж; сезон превзошел все ожидания. Однако Нана заупрямилась. Она ненавидит Париж и нескоро покажется там, черт возьми. — Не правда ли, дусик, мы останемся? — сказала она, сжимая колени Жоржа и не обращая никакого внимания на Штейнера. Экипажи круто остановились. Изумленное общество высадилось в пустынной местности, у подножия холма. Один из кучеров указал кнутом на развалины старинного аббатства Шамон, затерявшиеся среди деревьев. Все были разочарованы. Женщины находили, что это просто идиотство: какая-то куча мусора, поросшая ежевикой, да полуразвалившаяся башня. Право, не стоило так далеко ехать! Тогда кучер показал им замок, парк которого начинался у самого аббатства, и посоветовал идти по тропинке вдоль стены; они обойдут его кругом, а тем временем экипажи поедут в деревню и подождут компанию на площади. Это будет чудесная прогулка. Компания согласилась. — Черт возьми! Ирма недурно устроилась! — воскликнула Гага, останавливаясь перед выходившей на дорогу решеткой в углу парка. Все молча посмотрели на непроходимую чащу, почти скрывавшую решетку. Затем пошли по тропинке вдоль стены парка, поминутно поднимая голову и любуясь деревьями с длинными ветвями, образовавшими густой зеленый свод. Через три минуты они очутились перед новой решеткой и увидели на этот раз широкую лужайку, где два вековых дуба отбрасывали пятна тени; еще три минуты, и снова решетка; за нею развертывалась широкая аллея, темный коридор, в конце которого солнце бросало яркое, как звезда, пятно. Изумление, сперва молчаливое, понемногу прервалось восклицаниями. Правда, женщины пробовали было шутить, хотя и не без зависти; но зрелище это положительно произвело на них потрясающее впечатление. Какая, однако, сила — эта Ирма! Вот чего может добиться смелая женщина! Деревья все тянулись, плющ покрывал ограду, виднелись крыши беседок, шпалеры тополей чередовались с глубокими чашами вязов и осин. Когда же будет этому конец? Женщинам хотелось взглянуть на дом, им надоело все время кружиться, не видя ничего, кроме уходящей вдаль листвы. Они брались обеими руками за прутья решеток и прижимались лицом к железу. В них росло чувство известного уважения к невидимому среди этого необъятного пространства замку, о котором они могли мечтать только издали. Непривыкшие ходить пешком, женщины скоро устали. А ограда все тянулась, без конца; при каждом повороте тропинки вновь показывалась та же линия серого камня. Кое-кто, отчаявшись дойти до конца, уже поговаривал о том, чтобы повернуть назад. Но чем больше они уставали от ходьбы, тем большим уважением проникались к тишине и необычайному величию владения. — Это, наконец, глупо! — сказала Каролина Эке, стиснув зубы. Нана утихомирила ее, пожав плечами. Сама она уже несколько минут молчала и была немного бледна и очень серьезна. За последним поворотом, когда вышли на деревенскую площадь, ограда кончилась, и внезапно, в глубине двора, предстал замок. Все остановились, пораженные гордым величием широких парадных подъездов, фасада с двадцатью окнами, всем внушительным видом здания, три крыла которого были выстроены из кирпича, вделанного в камень. В этом историческом замке жил Генрих IV; там даже сохранилась его спальня с большой, обтянутой генуэзским бархатом кроватью. Нана задыхалась. — Черт возьми! — прошептала она очень тихо, будто про себя, и вздохнула совсем по-детски. Но тут все заволновались. Гага вдруг объявила, что там, возле церкви, стоит сама Ирма, собственной персоной. Она ее прекрасно помнит: такая же, негодяйка, прямая, несмотря на годы, и глаза те же; такие у ней были всегда, когда она принимала вид важной дамы. Вечерняя кончилась, и молящиеся начали расходиться. Через минуту не паперти показалась высокая старая дама. На ней было простое светло-коричневое шелковое платье, и всем своим почтенным видом она напоминала маркизу, избежавшую ужасов революции. В правой руке она держала сверкавший на солнце молитвенник. Она медленно перешла площадь, а за нею, на расстоянии пятнадцати шагов, следовал ливрейный лакей. Церковь опустела, все жители Шамона низко кланялись старой даме; какой-то старик поцеловал у нее руку, одна женщина пыталась встать на колени. Это была могущественная королева, обремененная годами и почестями. Она поднялась на крыльцо и исчезла. — Вот к чему приводит порядочная жизнь, — убежденным тоном произнес Миньон, глядя на сыновей, точно он хотел преподать им урок. Тогда каждый счел своим долгом что-нибудь сказать. Лабордет нашел, что она замечательно сохранилась. Мария Блон отпустила похабную шутку, но Люси рассердилась на нее и сказала, что следует уважать старость. В общем же, все сошлись на том, что она изумительна. Компания снова уселась в коляске. От Шамона до Миньоты Нана не проронила ни слова. Два раза она оглядывалась на замок. Убаюканная стуком колес, она не чувствовала около себя Штейнера, не видела перед собою Жоржа. В сумерках вставало видение: старая дама с величием могущественной королевы, обремененной годами и почестями, переходила площадь. Вечером, к обеду, Жорж вернулся в Фондет. Нана, еще более рассеянная и странная, послала его просить прощения у мамаши; так полагается, говорила она строго. У нее внезапно появилось уважение к семейным устоям. Она даже заставила его побожиться, что он не придет к ней ночевать; она устала, а он, выказав послушание, исполнит свой долг. Жорж, очень недовольный этими нравоучениями, предстал перед матерью с низко опущенной головой; на сердце у него было тяжело. К счастью, приехал его брат Филипп, рослый весельчак-военный; сцена, которой так опасался Жорж, была пресечена в самом начале. Г-жа Югон ограничилась полным слез взглядом, а Филипп, узнав, в чем дело, погрозил брату, что притащит его за уши, если тот еще раз вздумает пойти к этой женщине. У Жоржа отлегло от сердца, и он втихомолку рассчитал, на следующий день удерет в два часа, чтобы условиться с Нана относительно очередного свидания. За обедом в Фондет царила какая-то неловкость. Вандевр объявил, что уезжает; он хотел отвезти в Париж Люси; ему было забавно похитить эту женщину, с которой он встречался десять лет без всякого желания обладать ею. Маркиз де Шуар, уткнувшись носом в тарелку, мечтал о дочери Гага; он помнил, что держал когда-то Амели на коленях. Как быстро растут дети! Эта крошка становится очень пухленькой. Но молчаливее всех был граф Мюффа; лицо его покраснело, он сидел погруженный в раздумье. Затем, остановив долгий взгляд на Жорже, он вышел из-за стола и поднялся в свою комнату, сказав, что его немного лихорадит. Г-н Вено бросился за ним. Наверху произошла сцена: граф кинулся на кровать и зарылся в подушки, чтобы заглушить рыдания, а г-н Вено, ласково называя его братом, советовал ему призвать милосердие свыше. Граф не слушал его, он задыхался от слез. Вдруг он вскочил с постели и прошептал: — Я иду туда… Я больше не могу… — Хорошо, — ответил старик, — я пойду с вами. Когда они выходили, в темной аллее промелькнули две тени. Теперь каждый вечер графиня и Фошри предоставляли Дагнэ помогать Эстелле накрывать стол к чаю. Выйдя на дорогу, граф пошел так быстро, что его спутнику пришлось бежать, чтобы поспеть за ним. Старик запыхался, но это не мешало ему неустанно приводить графу всякие доводы против искушений плоти. Тот не раскрывал рта, быстро шагая в темноте. Когда они подошли к Миньоте, граф сказал просто: — Я больше не могу… Уходите. — В таком случае, да свершится воля божия, — прошептал г-н Вено. — Пути господни неисповедимы… Ваш грех будет его оружием. За обедом в Миньоте поднялся спор. Нана нашла дома письмо от Борднава, в котором он советовал ей отдыхать подольше; ему, по-видимому, наплевать было на нее — крошку Виолен каждый вечер вызывали по два раза. И когда Миньон стал снова настаивать на том, чтобы Нана ехала вместе с ним, она обозлилась и объявила, что не нуждается в советах. Впрочем, она была до смешного чопорна за столом. Когда г-жа Лера отпустила какое-то неприличное словцо, Нана прикрикнула на нее: черт возьми, она никому, даже собственной тетке, не позволит говорить сальности в ее присутствии! Впрочем, она всех огорошила нахлынувшими на нее добрыми чувствами, приливом какой-то глупой добродетели. Она стала разглагольствовать о необходимости религиозного воспитания для Луизэ, а для самой себя придумала целый план хорошего поведения. Все рассмеялись, а она заговорила глубокомысленным тоном, убежденно покачивая головой, о том, что только порядочность ведет к богатству и что она не хочет умереть под забором. Женщины вышли из себя и стали кричать, что это невозможно — Нана положительно подменили! Но она сидела неподвижно и снова вернулась к своим мечтам, устремив глаза вдаль, видя перед собой образ другой Нана, богатой, всеми почитаемой. Когда пришел Мюффа, все уже отправлялись наверх спать. Его заметил в саду Лабордет. Он все понял и оказал графу услугу: убрал Штейнера и сам довел Мюффа за руку по темному коридору до спальни Нана. Лабордет проявлял в такого рода делах безукоризненную благовоспитанность, был очень ловок и как бы счастлив тем, что устраивает чье-то счастье. Нана не выказала никакого удивления; ее только раздражала бешеная страсть Мюффа. К жизни надо относиться серьезно, не так ли? Любить — глупо, это ни к чему не ведет. К тому же у нее были угрызения совести — Зизи так юн! Право, она поступила нечестно. Ну, ладно, теперь она снова вернулась на путь истинный, она взяла в любовники старика. — Зоя, — сказала Нана горничной, обрадовавшейся отъезду из деревни, — завтра, как только встанешь, уложи вещи: мы возвращаемся в Париж. И Нана отдалась графу, но без всякого удовольствия. 7 Три месяца спустя, декабрьским вечером, граф Мюффа прогуливался по пассажу Панорам. Вечер был теплый, дождь загнал в узкий пассаж толпу народа. Людской поток медленно, с трудом подвигался между магазинами. Стекла побелели от отражавшихся в них лучей, все было ярко освещено, залито светом: белые шары, красные фонари, синие транспаранты, ряды газовых рожков, гигантские часы и веера, горевшие в воздухе вспышками пламени; а за прозрачными стеклами, в резком свете рефлекторов, пылали пестрые выставки — золотые изделия ювелиров, хрусталь кондитерских, светлые шелка модисток, и в хаосе кричащих вывесок гигантская ярко-красная перчатка вдали казалась окровавленной рукой, отрезанной и привязанной за желтую манжету. Граф Мюффа медленно поднялся к бульвару. Он кинул взгляд на мостовую и вернулся мелкими шажками вдоль магазинов. Нагретый сырой воздух поднимался в узком пассаже светящимся паром. На плитах, мокрых от стекавших с зонтов капель, гулко отдавались беспрерывные шаги; голосов не было слышно. Ежеминутно толкавшие графа прохожие оглядывали этого безмолвного человека с мертвенно бледным от газового света лицом. Чтобы избежать взглядов любопытной толпы, граф остановился перед писчебумажным магазином и стал внимательно рассматривать выставку пресс-папье в виде стеклянных шаров, в которых переливались пейзажи и цветы. Он ничего не видел, он думал о Нана. Зачем она снова солгала? Утром она написала ему, чтобы он не трудился приходить к ней вечером, так как заболел Луизэ, и она будет ночевать у тетки и ухаживать за ребенком. Но он кое-что подозревал и, явившись к ней, узнал от привратницы, что Нана только что уехала к себе в театр. Это удивило его, так как она не играла в новой пьесе. К чему же эта ложь и что ей было делать в тот вечер в «Варьете»? Какой-то прохожий толкнул графа; тот совершенно бессознательно отошел от писчебумажного магазина и, очутившись перед витриной с безделушками, стал сосредоточенно разглядывать выставленные записные книжечки и портсигары с одинаковой синей ласточкой в уголке. Нана безусловно очень изменилась. Первое время после возвращения из деревни она сводила его с ума, покрывая поцелуями его лицо, бакенбарды, ласкаясь, как кошечка; она клялась, что он ее любимый, единственный обожаемый муженек. Он больше не боялся Жоржа, которого мать держала в Фондет. Оставался толстяк Штейнер — граф мечтал занять его место, но пока воздерживался от объяснений по поводу банкира. Он знал, что тот снова страшно запутался в денежных делах и не сегодня-завтра будет исключен из Биржи, что банкир цеплялся за акционеров Солончаков в Ландах, стараясь вытянуть у них последний взнос. Когда граф встречал Штейнера у Нана, она объясняла рассудительным тоном, что не может выбросить его словно собаку, после того, как он потратил на нее столько денег. Впрочем, за последние три месяца Мюффа жил в таком чувственном угаре, что, помимо потребности обладать Нана, ничто другое не интересовало его. Позднее пробуждение плоти вызвало в нем ребяческую жадность, которая не оставляла места ни тщеславию, ни ревности. Лишь одно определенное ощущение могло его поразить: Нана становилась менее ласковой, она перестала целовать его бакенбарды. Это беспокоило его, и, не зная женщин, он спрашивал себя, в чем она может его упрекнуть. Он считал, что удовлетворяет все ее желания. И все время возвращался к полученному утром письму, к сложной сети, сотканной из лжи, конечной целью которой было желание провести вечер у себя в театре. Подхваченный новым потоком толпы, граф пересек проезд и, остановившись перед вестибюлем какого-то ресторана, вперил взор в ощипанных жаворонков и огромного лосося, выставленных в одной из витрин. Наконец граф оторвался от этого зрелища. Он встряхнулся, поднял голову и увидел, что уже около девяти часов. Нана скоро выйдет, он добьется от нее правды. Он снова стал ходить, вспоминая прошедшие вечера, проведенные на этом же месте, когда он встречал Нана при выходе из театра и увозил ее. Все магазины были ему знакомы, он узнавал запахи, носившиеся в воздухе, насыщенном газом: резкий запах кожи, аромат ванили, поднимавшийся из подвального помещения кондитерской, благоухание мускуса, вырывавшееся из открытых дверей парфюмерных магазинов. Он не решался смотреть на бледные лица продавщиц, коротко смотревших на него, как на знакомого. Мюффа, казалось, изучал ряд маленьких круглых окошечек над магазинами, будто видел их впервые среди громоздких вывесок. Потом он снова пошел вверх по направлению к бульвару и здесь на минуту остановился. Моросил мелкий дождик; ощущение холода от нескольких капель, упавших Мюффа на руки, успокоило его. Он подумал о жене, — она гостила близ Макона в замке своей приятельницы, г-жи де Шезель, которая болела с самой осени; экипажи катились по мостовой, по которой потоками струилась грязь, — в деревне, должно быть, отвратительно в такую непогоду. Внезапно его охватила тревога, он вернулся в удушливую жару пассажа и стал ходить крупными шагами среди гуляющих. Ему пришла в голову мысль: раз Нана избегает его, она, наверное, удерет через Монмартрскую галерею. С этой минуты граф стал стеречь ее у самой двери театра. Он не любил дожидаться в этом проулке, так как боялся, что его здесь узнают. Это было подозрительное место, как раз на углу галереи «Варьете» и галереи Сен-Марка, с темными лавочками: сапожной мастерской без покупателей, пыльными мебельными магазинами, прокуренной, погруженной в дремоту библиотекой для чтения, по вечерам освещавшейся лампами под зелеными абажурами. Здесь всегда можно было встретить хорошо одетых мужчин, терпеливо бродивших у артистического подъезда среди толкавшихся тут же пьяных механиков и обтрепанных статисток. Перед театром торчал освещавший дверь одинокий газовый фонарь, покрытый облупившимся шаром. У Мюффа мелькнула было мысль расспросить г-жу Брон; но он побоялся, как бы та не предупредила Нана и она не удрала бы бульваром. Он снова принялся ходить, решившись ждать до тех пор, пока его не прогонят, чтобы закрыть решетку, как это уже случалось с ним дважды. Мысль о том, что, может быть, придется уйти спать одному, сжимала ему сердце тоской. Каждый раз, когда из дверей выходили, оглядываясь на него, простоволосые девицы или мужчины в грязном белье, он отходил к читальному залу, где, между двумя наклеенными на стеклах афишами, глазам его представлялось все то же зрелище: какой-то старичок одиноко сидел, выпрямившись, за огромным столом, освещенный зеленым пятном от лампы, и читал зеленую газету, которую он держал в зеленых руках. Но за несколько минут до десяти часов возле театра стал прогуливаться другой господин, высокий красивый блондин в перчатках. На каждом повороте они бросали друг на друга искоса недоверчивые взгляды. Граф доходил до угла обеих галерей, украшенных высоким зеркальным панно, и, видя в зеркале свое отражение, важный вид и изящные манеры, испытывал стыд, смешанный со страхом. Пробило десять часов. Мюффа вдруг подумал, что ему очень легко убедиться, у себя ли в уборной Нана. Он поднялся по трем ступенькам, прошел маленькие сени, выкрашенные в желтую краску, и проник во двор через дверь, закрывавшуюся просто на задвижку. В этот час узкий, сырой, как дно колодца, двор с его черными ходами, водоемом, кухонной плитой и растениями, которыми загромождала его привратница, был окутан черными испарениями. Но обе стены, изрезанные окнами, были ярко освещены: внизу — склад бутафории и пожарный пост, налево — администрация, направо и вверху — актерские уборные. Казалось, вдоль этого колодца, в темноте, зияли открытые пасти огромных печей. Граф тотчас же увидел во втором этаже освещенные окна уборной; он облегченно вздохнул и, счастливый, подняв голову, стоял, забывшись, в липкой грязи и приторной вони задворок старого парижского дома. Из помятой водосточной трубы падали крупные капли. Проскользнувший из окна г-жи Брон луч освещал желтым светом кусочек мшистого каменного пола, низ стены, источенной водой из раковины, угол помойной ямы, загроможденной старыми ведрами и разбитыми горшками; там же валялся котелок с углем. Послышался скрип оконной задвижки, и граф скрылся. Нана, разумеется, скоро должна спуститься. Граф вернулся к читальному залу; в навевающем сон зеленоватом полумраке старичок по-прежнему сидел неподвижно у огромного стола, уткнувшись в газету. Граф снова стал ходить. Он продолжал прогулку, дошел до конца большой галереи, прошел галереей «Варьете» до галереи Фейдо, пустынной и холодной, тонувшей во мраке; он возвращался, проходил мимо театра, поворачивал за угол галереи Сен-Марка, доходил до Монмартрской галереи; в бакалейной лавке его заинтересовала машинка для пилки сахара. Но после третьего круга от страха, что Нана прошмыгнет за его спиной, граф потерял всякое чувство самоуважения: вместе с белокурым господином он стал у самого театра; оба искоса и недоверчиво посмотрели друг на друга, боясь возможного соперничества. Механики, выходившие в антракте покурить, толкали их, но ни тот, ни другой не смели жаловаться. Три растрепанные девицы высокого роста в грязных платьях появились на пороге, грызя яблоки и выплевывая кожуру, а мужчины стояли, опустив голову под наглыми взглядами этих негодяек, обливавших их бранными словами и находивших очень забавным задирать их и толкать. Как раз в эту минуту на ступеньках показалась Нана. Увидев Мюффа, она побелела как полотно. — А, это вы! — процедила она. Зубоскалившие статистки испугались, узнав ее, и вытянулись в струнку с неловким и серьезным видом горничных, застигнутых хозяйкой на месте преступления. Высокий блондин отошел в сторону, успокоенный, но грустный. — Ну, что же! Дайте мне руку, — нетерпеливо проговорила Нана. Они медленно удалились. Граф, заранее придумавший вопросы, не находил теперь слов. Она сама торопливо рассказала целую историю: в восемь часов она была еще у тетки, а потом, увидев, что Луизэ стало гораздо лучше, решила зайти на минутку в театр. — Важное дело? — спросил он. — Да, новая пьеса, — ответила она после минутного колебания. — Хотели узнать мое мнение. Мюффа понял, что она лжет. Но ощущение теплого прикосновения ее руки, крепко опиравшейся на его руку, лишало его сил. Гнев прошел, он не сердился больше на нее за долгое ожидание; единственной заботой было удержать ее теперь, когда она была рядом. Завтра он постарается узнать, зачем она приходила к себе в уборную. Нана все еще колебалась; в ней, видимо, происходила какая-то внутренняя борьба; она производила впечатление человека, который старается прийти в себя и принять какое-нибудь решение. Завернув за угол галереи «Варьете», она остановилась перед выставкой вееров. — Ах, как красиво, — пробормотала она, — перламутровая оправа и перья! И равнодушно прибавила: — Так ты хочешь проводить меня домой? — Разумеется, — сказал он удивленно, — раз твоему ребенку лучше. Она пожалела, что выдумала эту историю. Быть может, Луизэ опять стало хуже; она стала поговаривать о том, чтобы вернуться в Батиньоль. Но Мюффа предложил проводить ее и туда, поэтому она больше не настаивала. Ее душила бешеная злоба женщины, которая чувствует себя связанной по рукам и ногам и должна казаться очень кроткой; это продолжалось не больше минуты. Наконец она смирилась и решила выиграть время; только бы избавиться от графа к двенадцати часам ночи, — тоща все будет так, как она хочет. — Правда, ты ведь сегодня соломенный вдовец, — пробормотала она. — Твоя графиня приезжает завтра утром, верно? — Да, — ответил Мюффа, немного смущенный ее фамильярным тоном по отношению к графине. Но она продолжала расспрашивать, в котором часу придет поезд, собирается ли он на вокзал встречать жену. Она еще более замедлила шаг, словно интересуясь магазинами. — Посмотри-ка! — проговорила она, снова останавливаясь перед ювелирным магазином. — Какой красивый браслет? Она обожала пассаж Панорам. У нее с детства сохранилась страсть к парижской мишуре, к фальшивым бриллиантам, позолоченному цинку, картону под кожу. Проходя мимо выставок в магазинах, она не могла оторваться от витрин, как в те времена, когда девчонкой глазела на сласти в кондитерских или слушала игравший в соседней лавочке орган; в особенности захватывали ее кричащие дешевые безделушки: несессер в ореховой скорлупе, корзиночки, как у тряпичников, для зубочисток, градусники в виде Вандомской колонны или обелиска. Но в тот вечер она была слишком расстроена; она глядела, но ничего не видела. Ей хотелось в конце концов хоть иногда быть свободной; и ее затаенное возмущение неудержимо пробуждало потребность сделать глупость. И какая ей прибыль от этих богатых любовников! Она разорила принца и Штейнера на ребяческие капризы, даже не зная, куда ушли деньги. Ее квартира на бульваре Осман до сих пор не была окончательно меблирована; выделялась только красная шелковая гостиная — чересчур нарядная и загроможденная. И, тем не менее, теперь кредиторы мучили ее гораздо больше, чем в те времена, когда у нее не было ни единого су, — обстоятельство, вызывавшее в ней непрестанное изумление, так как она считала себя образцом экономии. Уже целый месяц этот жулик Штейнер с трудом добывал тысячу франков в те дни, когда она грозила выставить его вон, если он их ей не принесет. Что касается Мюффа — он дурак; он понятия не имел о том, сколько надо давать денег; она не могла сердиться не него за скупость. Ах, с каким удовольствием послала бы она к черту всю эту публику, если бы не повторяла себе двадцать раз в день правил хорошего поведения! Надо быть благоразумной. Зоя ежедневно твердила это. Да и у нее самой сохранилось благоговейное воспоминание о Шамоне. Величественное видение постоянно стояло, как живое, перед ее глазами. Вот почему, несмотря на сдержанный гнев, от которого ее всю трясло, она покорно шла под руку с графом, переходя среди поредевшей толпы от одной витрины к другой. Мостовая подсыхала, свежий ветерок, врывавшийся в галерею со стеклянным потолком, гнал теплый воздух, задувал цветные фонари, пламя газовых рожков, гигантский веер, горевший точно фейерверк. У подъезда ресторана один из лакеев тушил огни в лампах под стеклянными шарами, а в пустых, ярко освещенных магазинах продавщицы неподвижно стояли за прилавками и клевали носом. — Ах, какая прелесть! — воскликнула Нана перед последней витриной и даже сделала несколько шагов назад, умилившись бисквитной левреткой, которая подняла лапку перед скрытым розами гнездом. Наконец они вышли из пассажа, но Нана не хотела садиться в экипаж. Погода очень хорошая, спешить им некуда, и они отлично пройдутся пешком. Проходя мимо «Английского кафе», она вдруг захотела поесть устриц, говоря, что с утра ничего не ела из-за болезни Луизэ. Мюффа не осмелился ей перечить. Он еще не показывался с ней открыто и, потребовав отдельный кабинет, быстро миновал коридоры. Она шла за ним, чувствуя себя здесь как дома. Когда они входили в отдельный кабинет, двери которого почтительно открыл гарсон, из соседней гостиной, откуда неслась целая буря смеха и криков, внезапно кто-то вышел. Это был Дагнэ. — А! Нана! — воскликнул он. Граф быстро прошел в кабинет, оставив дверь полуоткрытой. Но когда он с важным видом скрылся в дверях, Дагнэ шутливо подмигнул и прибавил: — Черт возьми! Ты здорово устроилась — берешь теперь любовников прямо из Тюильри. Нана улыбнулась и приложила палец к губам, призывая его молчать. Дагнэ тоже, видно, вышел в люди, но она все же рада была встретить его здесь; она до сих пор еще питала к нему нежное чувство, несмотря на его подлое поведение, когда он, находясь в обществе порядочных женщин, не пожелал узнать ее. — Что ты поделываешь? — дружески спросила она. — Пристраиваюсь. Право, я подумываю о женитьбе. Нана с оттенком жалости пожала плечами. Но он продолжал шутить, говоря, что это не жизнь — выигрывать на бирже ровно столько, чтобы иметь возможность, если хочешь быть порядочным человеком, преподнести дамам цветы. Трехсот тысяч франков хватило ему на полтора года. Он будет практичным, возьмет за женой большое приданое и кончит, как его отец, префектом. Нана недоверчиво улыбалась. Кивнув головой на гостиную, она спросила: — С кем ты там? — Да целая компания, — ответил он, сразу забывая свои проекты под влиянием пьяного угара. — Вообрази, Леа рассказывает о своем путешествии в Египет. Ну и потеха! Там была одна история с купанием… И он рассказал историю. Нана с удовольствием слушала его. Они даже прислонились к стене, стоя в коридоре друг против друга. Под низким потолком горели газовые рожки, в складках драпировок застыл кухонный запах. Временами, когда в гостиной усиливался шум, им приходилось приближать друг к другу лицо. Каждые двадцать секунд их беспокоил нагруженный блюдами лакей, которому они преграждали дорогу. Но они, не прерывая беседы, прижимались к стене и спокойно разговаривали, как у себя дома, не обращая внимания на шум ужинавших и сутолоку сервировки. — Посмотри-ка, — прошептал молодой человек, знаком указывая на дверь кабинета, где скрылся граф Мюффа. Оба взглянули. Дверь чуть-чуть дрожала, словно колеблемая дыханием. Наконец она с необычайной медлительностью закрылась без малейшего шума. Они молча усмехнулись. И глупый же, должно быть, сейчас вид у графа, когда он сидит там один! — Кстати, — спросила она, — ты читал статью Фошри обо мне? — Да, «Золотая муха», — ответил Дагнэ, — я не говорил тебе о ней, потому что боялся тебя огорчить. — Огорчить? Почему? Его статья очень длинная. Она была польщена, что в «Фигаро» занимались ее особой. Если бы не объяснения парикмахера Франсиса, который принес ей газету, она бы даже не поняла, что речь идет о ней. Дагнэ посмотрел на нее снизу вверх и ухмыльнулся с обычной насмешкой. В конце концов, раз она довольна, остается и всем быть довольным. — Позвольте! — крикнул лакей, державший обеими руками мороженое и разъединивший их. Нана шагнула к маленькой гостиной, где ждал Мюффа. — Ну, что ж! Прощай, — сказал Дагнэ. — Иди к своему рогоносцу. Она снова остановилась. — Почему ты называешь его рогоносцем? — Да потому, что он рогоносец, черт возьми! Она снова прижалась к стене, чрезвычайно заинтересованная. — А! — только и сказала она. — Как, ты не знала? Его жена живет с Фошри, голубушка моя… Это, должно быть, началось еще в деревне… Сейчас, когда я шел сюда, Фошри меня покинул, и я подозреваю, что сегодня вечером у него на квартире назначено свидание. Кажется, они придумали какую-то поездку. Нана онемела от волнения. — Я так и догадывалась! — сказала она наконец, хлопнув себя по ляжкам. — Я сразу это поняла, как только увидела ее тогда, на дороге… Подумать только, порядочная женщина, и обманывает мужа! Да еще с этой сволочью Фошри! Вот уж он ее кой-чему научит.» — Ну, — злобно прошептал Дагнэ, — это у нее не первый. Она, может быть, знает столько же, сколько он. Нана была возмущена, у нее вырвалось восклицание: — Ну и публика! Экая грязь! — Позвольте! — крикнул лакей, снова разъединяя их; он был нагружен бутылками. Дагнэ притянул Нана к себе и на минуту задержал ее, взяв за руку. Он заговорил тем кристальным голосом с гармоничными переливами, который создавал ему успех у женщин. — Прощай, милая… Знаешь, я все так же люблю тебя. Она высвободилась и, улыбаясь, ответила; ее слова заглушали громовые крики «браво», от которых сотрясалась дверь гостиной. — Глупый, все кончено… Впрочем, это ничего не значит. Заходи как-нибудь на днях, побеседуем. И снова очень серьезно, с тоном оскорбленной в своих лучших чувствах мещанки, она добавила: — Ах, так он рогат… Это досадно, мой милый. Мне всегда были противны рогоносцы. Когда Нана вошла, наконец, в отдельный кабинет, она увидела, что Мюффа сидит на узком диване, бледный, покорный, и нервно перебирает пальцами бахрому скатерти. Он не сделал ей никакого упрека. Она же была очень растрогана, но к чувству жалости у ней примешивалось презрение. Ах, бедняга, как недостойно обманывает его какая-то гадкая женщина! Ей хотелось броситься к нему на шею и утешить его. Хотя, в сущности, это справедливо. Он вел себя с женщинами, как идиот, — это послужит ему впредь уроком. Но жалость все же одержала верх. Нана не бросила его, съев устрицы, как предполагала раньше. Они пробыли в «Английском кафе» не более четверти часа и вместе отправились к ней на бульвар Осман. Было одиннадцать часов; до двенадцати она сумеет найти предлог ласково выпроводить его. Из предосторожности она еще в передней отдала Зое распоряжение: — Ты постереги того и уговори его не шуметь, если этот будет еще у меня. — Ну куда же я его дену, сударыня? — Пусть посидит на кухне, — так будет вернее. Мюффа уже снимал в спальне сюртук. В камине ярко пылал огонь. То была все та же комната с мебелью палисандрового дерева, обоями и креслами, «обтянутыми тканью с крупными синими цветами по серому полю. Дважды Нана мечтала переделать ее — в первый раз она хотела всю ее обить черным бархатом, а во второй — белым атласом с розовыми бантами; но как только Штейнер соглашался и давал ей необходимые на ремонт деньги, она проедала их. Она удовлетворила только один свой каприз — положила перед камином тигровую шкуру и на потолок повесила хрустальный ночник. — Мне не хочется спать, я не лягу, — сказала она, когда они остались одни в комнате и заперли дверь на ключ. Граф покорно подчинился ей, он больше не боялся, что его увидят. Его единственной заботой было не рассердить ее. — Как хочешь, — пробормотал он. Тем не менее, прежде чем сесть к камину, он снял ботинки. Одним из любимых удовольствий Нана было раздеваться перед зеркальным шкафом, где она видела себя во весь рост. Она снимала решительно все, вплоть до сорочки, и, оставшись голой, долго разглядывала себя, забывая весь мир. Она страстно любила свое тело, восторженно любовалась атласной кожей и гибкой линией стана; эта самовлюбленность делала ее серьезной, внимательной и сосредоточенной. Часто парикмахер заставал ее в таком виде, но она даже не оборачивалась. В таких случаях Мюффа сердился, а она только удивлялась. И чего он злится? Ведь она делала это для собственного удовольствия, а не для других. В тот вечер, желая получше разглядеть себя в зеркале, она зажгла шесть свечей в стенных подсвечниках. Но уже спуская сорочку, она вдруг остановилась, чем-то озабоченная; с губ ее сорвался вопрос: — Ты не читал статьи в «Фигаро»? Газета на столе. Она вспомнила улыбку Дагнэ, и у нее мелькнуло подозрение. Если только Фошри оклеветал ее, уж она ему отомстит. — Говорят, там идет речь обо мне, — продолжала она, притворяясь равнодушной. — Ты как полагаешь, голубчик, а? И, спустив сорочку, она простояла голой, пока Мюффа не кончил читать. Граф читал медленно. В статье Фошри, озаглавленной «Золотая муха», говорилось о проститутке, происходившей от четырех или пяти поколений пьяниц; нищета и пьянство, передававшиеся по наследству от одного поколения к другому, выродились у нее в сильную половую невоздержанность. Она выросла в предместье, была детищем парижской улицы; рослая, красивая, с прекрасным телом, точно растение, возросшее на жирной, удобренной почве, она мстила за породивших ее нищих и обездоленных. Нравственное разложение низов проникало через нее в высшее общество и, в свою Очередь, разлагало его. Она становилась стихийной силой, орудием разрушения и, сама того не желая, развращала, растлевала Париж своим белоснежным телом. В конце статьи она сравнивалась с мухой, золотой, как солнце, мухой, слетевшей с навозной кучи; мухой которая всасывает смерть с придорожной падали, а потом жужжит, кружится, сверкает, точно драгоценный камень, и отравляет людей одним лишь прикосновением, влетая в их дворцы через открытые окна. Мюффа поднял голову и устремил пристальный взгляд на огонь. — Ну? — спросила Пана. Но граф ничего не ответил. Он как будто хотел еще раз прочесть статью. Холодная струя пробежала у него от затылка к плечам. Статья была написана из рук вон плохо, какими-то обрывками фраз, изобиловала терминами, полными неожиданных преувеличений, и странными сопоставлениями. Тем не менее чтение ее ошеломило графа, внезапно пробудив в нем то, о чем он избегал за последнее время думать. Наконец он поднял голову. Нана углубилась в восторженное самолюбование. Она нагибалась, внимательно разглядывая в зеркале маленькую коричневую родинку над правым бедром; она трогала ее кончиком пальца, еще больше запрокидывалась, чтобы родинка выступила рельефней, находя, очевидно, что она здесь очень забавна и красива. Потом Нана стала изучать себя еще более подробно; это занимало ее, возбуждало в ней любопытство порочного ребенка. Она всегда поражалась, когда смотрела на себя в зеркало: у нее был удивленный вид молодой девушки, вдруг обнаружившей у себя признаки половой зрелости. Она медленно развела руки, выставила вперед свой торс располневшей Венеры, перегнула стан, рассматривая себя сзади и спереди, остановила взор на профиле груди, на суживающейся книзу линии бедер. И, наконец, придумала развлечение, которое, по-видимому, очень ей понравилось: стала раскачиваться то налево, то направо, расставив колени, перегибаясь всем телом, делая беспрерывно судорожные движения, точно восточная танцовщица, танцующая танец живота. Мюффа не спускал с нее глаз. Она пугала его. Газета выпала у него из рук. В эту минуту ясновидения он презирал себя. Да, это так: в три месяца она изменила всю его жизнь. Он чувствовал, что развращен до мозга костей грязью, о существовании которой и не подозревал. Теперь все в нем насквозь прогнило. На мгновение он осознал все последствия зла, увидел, какое разложение внесла эта разрушительная сила: сам он отравлен, в семье распад, общество трещит и рушится. Но он был не в силах оторвать глаз от Нана, он в упор смотрел на нее, тщетно стараясь проникнуться отвращением к ее наготе. Нана больше не двигалась. Закинув за голову сплетенные руки и расставив локти, она откинулась назад. Он видел ее полузакрытые глаза, приоткрытые губы, ее лицо, застывшее в самовлюбленной улыбке; видел распущенные рыжие волосы, падавшие ей на спину, точно львиная грива. Перегнувшись и вытянув стан, она рассматривала свои крепкие бедра, упругую грудь амазонки, с сильными мышцами под атласной кожей. От локтя к ноге шла изящная, чуть волнистая линия. Мюффа смотрел на ее нежный профиль, утопавший в золотистом сиянии, на округлости белого тела, переливавшегося в пламени свечей, точно шелк. Он думал о прежнем своем страхе перед женщиной — этим библейским похотливым чудовищем со звериным запахом. Нана вся была покрыта пушком, и от этого кожа ее казалась бархатной, а в ее крупе и ногах породистой кобылы, в глубоких складках, словно завуалированных волнующей тенью, скрывающей пол, было нечто хищное. Да, это был золотой зверь, бессознательный, как сила природы, одним своим запахом растлевающий людей. Мюффа все смотрел, словно завороженный; и даже когда он закрыл глаза, чтобы не видеть, страшный зверь вырос из тьмы, принимая преувеличенно огромные размеры. Теперь этот зверь всегда будет перед его глазами, войдет в его плоть и кровь. Нана сжалась в комочек. Любовный трепет прошел по ее телу, глаза были влажны, и она точно вся подобралась, стала меньше, как будто для того, чтобы лучше себя ощущать. Потом она разняла руки, опустив их скользящим движением вдоль тела, и нервно стиснула ими грудь. Потягиваясь, растворяясь всем телом в неге, она потерлась ласково правой и левой щекой о плечи. Жадный рот нашептывал ей желания. Она вытянула губы и поцеловала себя под мышкой, улыбаясь другой Нана, также целовавшей себя в зеркале. Тогда у Мюффа вырвался неясный продолжительный вздох. Он приходил в отчаяние, глядя на это самообожание. Внезапно, словно подхваченный вихрем, который смел все, чем граф был полон мгновение назад, он схватил в грубом порыве Нана поперек тела и повалил ее на ковер. — Оставь меня, — закричала она, — мне больно! Он ясно сознавал свое положение, он знал, что она глупа, похабна и лжива, и все-таки желал ее, несмотря на отраву, которую она несла в себе. — Как глупо! — сказала Нана с сердцем, когда Мюффа отпустил ее. Но она успокоилась. Теперь он, наверное, уйдет. Она накинула ночную сорочку, отделанную кружевами, и уселась на пол у камина. Это было ее любимое местечко. Когда она снова стала расспрашивать про статью Фошри, Мюффа дал уклончивый ответ, желая избежать сцены. Впрочем, она объявила, что плевать хотела на Фошри, и погрузилась в длительное молчание, обдумывая, как бы выпроводить графа. Она хотела сделать все как можно деликатнее, потому что была по натуре добра и не любила причинять людям неприятности, тем более, что граф оказался рогоносцем, и это обстоятельство в конце концов растрогало ее. — Значит, — сказала она наконец, — ты ждешь жену завтра утром? Мюффа вытянулся в кресле и утомленно дремал. Он утвердительно кивнул головой. Нана серьезно смотрела на него, что-то обдумывая. Сидя боком, в волнах кружев, она обеими руками держала свою босую ногу и разглядывала ее. — Ты давно женат? — спросила она. — Девятнадцать лет, — ответил граф. — Гм!.. А твоя жена милая? Вы дружно живете? Он молчал. Затем возразил тоном, в котором чувствовалась неловкость: — Ты ведь знаешь, я просил тебя никогда не говорить о моей жене. — Это почему же? — воскликнула она, обозлившись. — Не съем я твоей жены, если буду о ней говорить… Милый мой, все женщины одна другой стоят. Нана остановилась, боясь сказать лишнее. Ей было жаль его, ведь она считала себя очень доброй. Бедняга, надо его щадить. Ей пришла в голову забавная мысль; она посмотрела на него с улыбкой и продолжала: — Послушай-ка, я тебе не рассказывала, какую Фошри про тебя сплетню разносит?.. Вот уж змея-то» Я на него не сержусь, потому что он, может быть, напишет обо мне рецензию; но все-таки он настоящая змея подколодная. И, выпустив ногу, еще громче смеясь, она подползла к графу и прижалась грудью к его коленям. — Вообрази себе, он уверяет, будто ты был невинен, когда женился… А? Ты действительно сохранил невинность?.. Это верно, а? Она смотрела не него настойчивым взглядом, она дотянула руки до его плеч и трясла его, чтобы вырвать признание. — Конечно, — ответил он серьезно. Тогда она снова повалилась на пол к его ногам к, расхохотавшись, как сумасшедшая, лопотала что-то сквозь смех и награждала графа легкими тумаками. — Нет, это бесподобно, ты единственный в своем роде, ты — феномен… Милый мой песик, какой ты был глупый! Когда мужчина не знает, с чего начать, это всегда ужасно смешно! Хотела бы я вас видеть, право!.. И все обошлось хорошо? Расскажи мне, ну, расскажи, пожалуйста. Она закидала его вопросами, расспрашивала обо всем, требовала подробных ответов. И так искренне хохотала, так корчилась от внезапных приступов смеха — причем сорочка ее соскользнула и задралась, а кожа так и золотилась от отблеска огня, — что граф постепенно описал ей свою брачную ночь. Он больше не чувствовал неловкости. Под конец ему самому стало смешно объяснять, «как он ее потерял», мягко выражаясь. Он только выбирал слова, сохраняя известную стыдливость. Нана, осмелев, спрашивала про графиню: она прекрасно сложена, но только настоящая ледяшка, по его мнению. — О, тебе нечего ревновать, — пробормотал он трусливо. Нана перестала смеяться. Она снова уселась на прежнее место, спиной к огню, подогнув колени и подложив под них сложенные руки, и серьезно произнесла: — Милый мой, очень скверно, когда мужчина ведет себя простофилей перед женой в первую брачную ночь. — Почему? — спросил с удивлением граф. — Потому, — ответила она медленно и назидательно. Она говорила торжественно, качала головой, но все-таки соблаговолила выразиться яснее. — Видишь ли, я знаю, как это происходит… Так вот, мой дружок, женщины не любят, когда мужчина стоит перед ними дурак дураком. Они ничего не говорят, потому что им стыдно, понимаешь?.. Но будь уверен, они наматывают себе это на ус… И рано или поздно, если не умеешь с ними обращаться, устраиваются с кем-нибудь другим… Так-то, мой милый. Он, по-видимому, не понял. Она объяснилась точнее, материнским тоном, преподавая ему этот урок, словно товарищ, по доброте сердечной. С тех пор, как она узнала, что он рогат, ей не терпелось — тайна тяготила ее, — ей безумно хотелось поговорить с ним об этом. — Господи, я говорю о вещах, которые меня не касаются… И только потому, что всем желаю счастья… Ведь мы просто поболтаем, не правда ли? Слушай же, отвечай мне откровенно. Но она замолчала, чтобы переменить позу, ей стало жарко. — Что, здорово жарко? У меня спина изжарилась… Погоди, теперь я немного погрею живот… Вот прекрасное средство против всяких болей. Повернувшись грудью к огню и поджав под себя ноги, она продолжала: — Скажи-ка, ты больше не живешь с женой? — Нет, клянусь тебе, — ответил Мюффа, опасаясь сцены. — И ты полагаешь, что она действительно ледяшка? Он ответил утвердительно, опустив подбородок. — И поэтому-то ты любишь меня?.. Отвечай же, я не рассержусь! Он ответил и на это. — Прекрасно! — заключила она. — Я так и догадывалась. Ах, бедняжка!.. Ты знаешь мою тетку Лера? Когда она придет, попроси ее рассказать про торговца фруктами, который живет напротив нее. Представь себе, этот фруктовщик… Черт возьми, какой жаркий огонь! Я должна повернуться. Погрею-ка теперь левый бок. Повернувшись к огню боком, она стала подшучивать над собой, как добрая зверушка, довольная, что видит себя в отблеске пылающего камина такой жирной и розовой. — Ишь ты! Я похожа на гуся… Да, да, я точно настоящий гусь на вертеле… Я поворачиваюсь да поворачиваюсь… Право, я жарюсь в собственном соку. Она снова звонко расхохоталась, но тут послышались голоса и хлопанье дверьми. Мюффа удивленно посмотрел на нее. Нана перестала смеяться, забеспокоилась. Это, верно, Зоина кошка; проклятое животное, все ломает. Половина первого. И с чего это ей пришло в голову заняться благополучием своего рогоносца? Теперь другой уже здесь, надо как можно скорее выпроводить графа. — О чем ты говорила? — благодушно спросил Мюффа в восторге, что Нана так мила с ним. Но желание скорей освободиться от его присутствия изменило ее настроение. Нана сделалась грубой и перестала стесняться в выражениях. — Ах да, фруктовщик и его жена… Ну, так вот, милый мой, они никогда не волновали друг дружку, ну ни столечко!.. Ей это очень не нравилось, понимаешь? Он, простофиля, не знал этого и, считая ее ледяшкой, стал ходить к потаскушкам, а те наградили его всякими мерзостями. Жена же, со своей стороны, платила ему той же монетой и путалась с мальчишками, похитрей ее колпака-мужа… Так всегда бывает, когда люди не понимают друг друга. Я-то хорошо это знаю! Мюффа побледнел. Он понял, наконец, ее намеки и хотел, чтобы она замолчала. Но она уже закусила удила. — Нет, оставь меня в покое!.. Если бы вы не были грубыми скотами, вы бы с женами так же мило обходились, как с нами; и не будь ваши жены гусынями, они постарались бы удержать вас теми же средствами, какими вас привлекаем мы. Все это фокусы… Вот и намотай себе на ус, мой милый. — Не вам говорить о порядочных женщинах, — произнес он сурово, — вы их не знаете. Нана сразу вскочила на колени. — Это я-то их не знаю!.. Да они даже и нечистоплотны, твои порядочные женщины! Нет, они нечистоплотны! Попробуй-ка, найди среди них хоть одну, которая осмелится показаться в таком виде, как я сейчас. Право, ты меня смешишь со своими порядочными женщинами! Не выводи меня из терпения, не заставляй говорить вещи, о которых я потом пожалею. Граф в ответ сдавленным голосом проворчал какое-то ругательство. Нана побледнела как полотно. Несколько секунд она молча смотрела на него. Потом звонко спросила: — Что бы ты сделал, если бы твоя жена тебе изменила? Он ответил угрожающим жестом. — Ну, а если бы я тебе изменила? — О, ты, — пробормотал он, пожав плечами. Нана, несомненно, не была злой. С первых его слов она удержалась от желания кинуть ему в лицо, что он рогоносец. Она предпочитала спокойно выведать все у него. Но тут уж он вывел ее из себя; с этим надо было покончить. — В таком случае, милый мой, — проговорила она, — я не знаю, какого черта ты торчишь тут у меня и целых два часа морочишь мне голову… Иди к своей жене, которая изменяет тебе с Фошри. Да, да, совершенно верно — улица Тэбу, на углу Прованской… Видишь, я даже адрес тебе даю. И, увидев, что Мюффа встал на ноги и покачнулся, как бык, которого ударили обухом по голове, продолжала торжествующе: — Недурно, если порядочные женщины станут отбирать у нас любовников!.. Хороши, нечего сказать, ваши порядочные женщины! Она не могла продолжать. Страшным движением он швырнул ее на пол и, подняв ногу, хотел раздавить ей каблуком голову, чтобы заставить замолчать. На мгновение она ужасно перепугалась. Ослепленный, обезумевший, он принялся бегать по комнате. И тогда его подавленное молчание, борьба, от которой он весь дрожал, тронули ее до слез. Она почувствовала удивительную жалость. И, свернувшись клубочком у камина, чтобы согреть себе правый бок, принялась его утешать: — Клянусь, голубчик, я думала, ты знаешь; а то я ни за что не стала бы говорить… А может, это еще и неправда. Я ничего не утверждаю. Мне рассказали; все об этом говорят, но это еще ничего не доказывает… Брось, ты напрасно расстраиваешься. Будь я мужчиной, мне бы плевать было на женщин! Женщины, видишь ли, что в верхах, что в низах стоят друг друга: все развратницы и обманщицы. Она самоотверженно нападала на женщин, чтобы смягчить нанесенный ему удар. Но он ее не слушал, не понимал, о чем она говорит. Продолжая шагать, он надел башмаки и сюртук. Еще с минуту он ходил по комнате, потом, как бы найдя наконец дверь, убежал. Нана чрезвычайно обозлилась. — Ну, и прекрасно! Счастливого пути! — говорила она вслух, хотя была совершенно одна. — Этот тоже вежлив, когда с ним разговаривают!.. А я-то еще распиналась! Первая помирилась и, кажется, достаточно извинялась!.. А он тут торчал и только раздражал меня! Она была недовольна и обеими руками царапала себе ноги, но в конце концов махнула на все рукой. — А ну его к черту! Я не виновата, что он рогат! И, обогревшись со всех сторон, юркнула в постель, позвонила и велела Зое впустить другого, который ждал на кухне. Выйдя на улицу, Мюффа пошел очень быстро. Снова прошел ливень. Граф поскользнулся на грязной мостовой. Взглянув машинально на небо, он увидел лохмотья черных, как сажа, обгонявших луну туч. В этот час на бульваре Осман прохожих было мало. Он прошел мимо стоявшего в лесах здания Оперы, ища темноты, бессвязно что-то бормоча. Эта тварь лжет. Она выдумала все по глупости и из жестокости. Он должен был размозжить ей голову, когда она валялась у него под ногами. В конце концов это слишком позорно, он больше никогда не увидится с ней, никогда до нее больше не дотронется; иначе он окажется слишком подлым. Он с силой и как бы облегченно вздохнул. Ах, это голое чудовище, глупое, жарящееся, точно гусь на вертеле, оплевывающее все, что он почитал сорок лет! Луна очистилась от туч, пустынная улица была залита ее бледным сиянием. Графу стало страшно, он разразился рыданиями; его вдруг охватило отчаяние, он обезумел, ему казалось, что он проваливается в какую-то бездну. — Боже, — шептал он, — все кончено, ничего больше не осталось. На бульварах запоздалые прохожие прибавляли шагу. Мюффа старался успокоиться. В его воспаленном мозгу вновь возникла новость, рассказанная этой девкой; ему хотелось спокойно все обдумать. Графиня должна была вернуться из замка г-жи де Шезель утром. Действительно, ничто не мешало ей приехать в Париж накануне вечером и провести ночь у этого человека. Он вспомнил теперь некоторые подробности пребывания в Фондет. Однажды вечером он застал Сабину в саду под деревьями; она была так смущена, что ничего не ответила ему. Фошри находился тут же. Почему бы ей и не быть теперь у него? По мере того, как Мюффа думал об этой истории, она казалась ему все более правдоподобной. Он даже пришел к заключению, что это вполне естественно и даже необходимо. Пока он разгуливает в нижнем белье у потаскухи, его жена раздевается в комнате у любовника — все просто и весьма логично. Рассуждая таким образом, он старался сохранить хладнокровие. У него было ощущение, что весь мир вокруг него рушится и летит в бездну, охваченный плотским безумием. Его преследовали сладострастные картины: обнаженную Нана сменял образ обнаженной Сабины. При этом видении, так роднившем их в бесстыдстве, обвевавшем их обеих одним дыханием желания, он споткнулся о мостовую и чуть не попал под лошадь. Выходившие из какого-то кафе женщины со смехом толкнули его. Тогда, будучи не в состоянии, несмотря на все усилия, сдержать слезы и не желая плакать на людях, он бросился в темную, пустую улицу Россини и там, идя мимо молчаливых домов, разрыдался как ребенок. — Конечно, — говорил он сдавленным голосом, — ничего не осталось, ничего. Граф так рыдал, что вынужден был прислониться к стене. Он закрыл лицо мокрыми от слез руками. Шум шагов прогнал его оттуда. Он испытывал стыд, страх, заставлявший его бежать от людей и беспокойно бродить, точно он был ночной вор. Когда на тротуаре встречались прохожие, он старался идти развязной походкой, думая, что все читают его историю в судорожных движениях его плеч. Он прошел улицу Гранж-Бательер и дошел до улицы Фобур-Монмартр. Здесь его настиг яркий свет, и он повернул обратно. Около часу бродил Мюффа по кварталу, выбирая самые темные закоулки. Очевидно, у него была цель, к которой ноги несли его сами собой по дороге, все время удлинявшейся обходами. Наконец он остановился на повороте какой-то улицы и поднял голову. Он пришел куда надо. Это был угол улиц Тэбу и Прованской. Ему понадобился целый час, чтобы дойти сюда в том состоянии болезненного бреда, в каком он находился, тогда как достаточно было бы и пяти минут. Он вспомнил, что месяц тому назад заходил к Фошри поблагодарить его за заметку в хронике, в которой описывался бал в Тюильри и где упоминалось его имя. Квартира находилась на антресолях; маленькие квадратные окна были наполовину закрыты огромной вывеской. Последнее окно налево освещалось яркой полосой света — луч от лампы, видневшейся через полуспущенную портьеру. Граф устремил взор на эту яркую полосу, сосредоточено чего-то ожидая. Луна исчезла за черными тучами; падала ледяная крупа. В церкви Троицы пробило два часа. Прованская улица и улица Тэбу уходили вглубь, освещенные яркими пятнами газовых фонарей, терявшихся вдали в желтой дымке. Мюффа не двигался с места. Это спальня, он помнит ее; она обтянута красной турецкой материей, в глубине стоит кровать в стиле Людовика XIII. Лампа, должно быть, направо, на камине. Вероятно, они лежали, потому что не видно было ни единой тени; полоса света неподвижно сияла, она напоминала отблеск ночника. И граф, не спуская глаз с окна, придумывал целый план: он позвонит, поднимется наверх, не обращая внимания на окрики привратника, плечом высадит двери, ворвется к ним и бросится прямо на кровать, не давая им времени разнять руки. На мгновение его остановила мысль, что у него нет оружия, но тогда он решил, что задушит их. Он перебирал свой план, совершенствовал его, все время чего-то ожидая, — может быть, какого-нибудь указания, чтобы действовать наверняка. Если бы в ту минуту показалась женская тень, он бы позвонил. Но мысль, что он может ошибиться, леденила его. Что он скажет? У него появились сомнения; его жена не могла быть у этого человека, — это чудовищно, это немыслимо. Однако Мюффа продолжал стоять. Мало-помалу им овладело оцепенение, какая-то слабость; от долгого ожидания у него началась галлюцинация. Полил дождь. Подошли двое полицейских, и Мюффа должен был отойти от двери, где он укрылся. Когда они скрылись в Прованской улице, он вернулся, весь мокрый и дрожащий. Яркая полоса все еще перерезала окно. Он собирался уже уйти, как вдруг мелькнула чья-то тень; он подумал, что ошибся, настолько это было мимолетно. Но одно за другим замелькали теневые пятна, в комнате поднялась какая-то суматоха. Прикованный снова к тротуару, он испытывал ощущение нестерпимого жжения в желудке и теперь ждал, чтобы понять, в чем дело. Мелькали профили рук и ног, путешествовала огромная рука и с нею — силуэт кувшина для воды. Мюффа не мог ничего ясно различить, но ему казалось, что он узнает знакомый шиньон. И граф вступил в спор сам с собою: как будто прическа Сабины, только затылок не ее — она худее. В эту минуту граф ничего не знал, он больше уж не мог выдержать напряжения. Он испытывал такую невыносимо жгучую боль внутри и такое отчаяние от ужаса неизвестности, что прижался к двери, чтобы успокоиться, и дрожал, как нищий. Но все же он не мог оторвать глаз от окна, его гнев растворился, и в воображении вырос моралист: он увидел себя депутатом, он говорил перед лицом собрания, метал громы и молнии против разврата, предвещал катастрофы; он вновь переживал статью Фошри о ядовитой мухе, он выступал, заявляя, что общество не может существовать при таком падении нравов. Ему стало легче. Тем временем тени исчезли. Видно, любовники снова улеглись в постель. Он продолжал смотреть на окно, ожидая чего-то. Пробило три часа, потом четыре. Он не мог уйти. Когда дождь лил сильнее, он забивался в уголок у дверей; ноги его были забрызганы грязью. Никто больше не проходил. Время от времени граф закрывал глаза, точно обожженные полосой света, на которую он смотрел упорно и пристально, с идиотским упрямством. Дважды еще промелькнули тени, повторяя те же движения, и снова он увидел гигантский силуэт кувшина для воды. И оба раза спокойствие восстанавливалось, и только лампа отбрасывала таинственный свет ночника. Эти тени усиливали его сомнения. Внезапно ему в голову пришла мысль, успокоившая его и отдалившая минуту необходимости действовать: ему надо дождаться, когда женщина выйдет оттуда. Он, несомненно, узнает Сабину. Ничего нет проще, никакого скандала и зато полная уверенность. Надо только здесь остаться. Из всех волновавших его неясных чувств в нем сохранилась одна лишь определенная потребность — знать. Но он уж засыпал от скуки у этой двери. Чтобы развлечься, он стал высчитывать, сколько времени ему придется прождать. Сабина должна быть на вокзале в девять часов. Почти четыре с половиной часа! Но он терпеливо ждал, он не двигался с места, он даже находил известное очарование в том, что ночное ожидание его продлится вечность. Вдруг полоса света исчезла. Простой этот факт показался ему неожиданной катастрофой, чем-то неприятным и волнующим; ясно — они потушили лампу, они лягут спать. Это благоразумно в столь поздний час. Но он рассердился: темное окно его больше не интересовало. Мюффа еще с четверть часа смотрел не него, потом это его утомило, он отошел от двери и сделал несколько шагов по тротуару. До пяти часов он ходил взад и вперед, поднимая временами голову. Окно все еще было безжизненно; минутами Мюффа спрашивал себя, уж не приснились ему эти пляшущие на стеклах тени. Он был подавлен неимоверной усталостью: на него нашла такая тупость, что он забывал, чего ждет на углу этой улицы, спотыкался о камни мостовой и просыпался как перепуганный, зябко вздрагивая, точно человек, который даже не знает, где он: стоит ли вообще о чем-нибудь беспокоиться? Раз эти люди заснули, пускай их спят. К чему вмешиваться в их дела? Такая темень, — никто никогда не узнает об этом. И вот все, что было в нем, все ушло, вплоть до любопытства, все было поглощено одним желанием — покончить, поискать где-нибудь облегчения. Становилось холоднее, улица опостылела ему; дважды граф уходил, затем снова возвращался, волоча ноги, и, наконец, ушел окончательно. Конечно, ничего нет. Он спустился к бульвару и больше уже не приходил. Началась мучительная прогулка по улицам. Он медленно шел, равномерно шагая вдоль стен. Каблуки его стучали, он видел лишь свою тень, то выраставшую, то уменьшавшуюся у каждого газового фонаря. Это баюкало его, занимало мысли. Позднее он ни за что не мог бы вспомнить, где проходил. Ему казалось, что он часами кружился, как в цирке. У него осталось только одно очень ясное воспоминание. Не умея себе объяснить, как это случилось, он вдруг очутился у решетки пассажа Панорам: прильнув к ней лицом, он держался обеими руками за прутья. Он не дергал их, он просто старался заглянуть внутрь пассажа, охваченный переполнившим все его сердце волнением, но не мог ничего разглядеть: мрак заливал пустынную галерею, ветер, дувший с улицы Сен-Марк, пахнул ему в лицо сыростью, как из подвала. Но он упорно стоял, пока не перестал грезить; он удивился, спрашивая себя, что ему нужно здесь в этот час, почему он прильнул к решетке с такой страстностью, что прутья впились ему в лицо. Тогда он снова возобновил свою бесцельную ходьбу, а сердце его было исполнено грусти, точно ему изменили и он теперь навсегда остался в этом мраке один. Наконец забрезжило утро, наступил мутный зимний рассвет, печальный рассвет грязных парижских тротуаров. Мюффа вернулся на широкие улицы, где была стройка, к лесам новой Оперы. Вымоченная ливнями, изборожденная повозками, покрытая известкой земля превратилась в грязное озеро. Не глядя, куда он ступает, Мюффа все шел, скользя, с трудом удерживаясь на ногах. Пробуждение Парижа, появление на улицах дворников и первых групп рабочих вносили в его душу новое смятение, по мере того как становилось светлее. На него оглядывались, с удивлением смотрели на его промокшую шляпу, на его грязную одежду и растерянный вид. Он долго бродил среди лесов стройки, стоял, прислоняясь к дощатым заборам. В его опустошенном сознании сохранилась лишь одна мысль: он был несчастлив. Тогда он вспомнил о боге. Внезапная мысль о помощи свыше, о божественном утешении поразила его, как нечто неожиданное и странное; она вызвала образ г-на Вено; Мюффа представил себе его толстенькое лицо, гнилые зубы. Несомненно, г-н Вено, которого Мюффа избегал последние месяцы, чем несказанно огорчал старика, будет счастлив, если граф зайдет к нему и расскажет о своем горе. Когда-то бог оказывал графу милосердие. При малейшем огорчении, при малейшем препятствии, мешавшем ему на жизненном пути, граф шел в церковь, падал на колени, повергая ниц свое ничтожество перед всевышним могуществом, — и выходил оттуда подкрепленный молитвой, готовый пожертвовать благами мира всего ради вечного спасения. Но в эту пору он ходил в церковь только изредка, в часы, когда его страшили муки ада; его одолевали всяческие слабости, Нана мешала ему исполнять свой долг. Мысль о боге изумила его. Почему не подумал он о боге сразу, в тот ужасный миг, когда разбивалось и летело в бездну все его слабое человеческое существо? Едва волоча ноги, он стал искать церковь. И не мог вспомнить, не узнавал улиц в этот ранний час. Однако, повернув за угол улицы Шоссе-д'Антен, он заметил в конце ее башню церкви Троицы, которая неясно вырисовывалась и таяла в тумане. Белые статуи над оголенным садом представлялись зябкими Венерами, терявшимися среди пожелтевшей листвы парка. На паперти граф перевел дух, его утомил подъем по широким ступеням. Наконец он вошел. В церкви было очень холодно, ее топили накануне; под высокими сводами скопились испарения от воды, просочившейся сквозь оконные щели. Боковые приделы тонули во мраке, в церкви не было ни души; где-то в глубине, в мутном сумраке угрюмого пробуждения, слышалось шарканье башмаков церковного сторожа. Граф, наткнувшись на сдвинутые в беспорядке стулья, растерянный, с горечью в сердце, упал на колени у решетки маленькой часовни, около чаши со святой водой. Он сложил руки, вспоминал молитвы, всем существом своим жаждал отдаться религиозному чувству. Но только губы его шептали слова молитв, рассудок же был далек, возвращался назад, принимался снова бродить по улицам, словно его погоняла неумолимая необходимость. Он повторял: «О боже, помоги мне, не оставь раба своего, предающегося милостыни твоей! О боже, я преклоняю пред тобой колени, не дай погибнуть от врагов твоих!» Ответа не было, тьма и холод ложились на его плечи, шорох шаркающих вдали башмаков мешал молиться. Он все время только и слышал этот раздражающий шорох в пустынной церкви, которую подметали утром после ранней службы. Опираясь о стул, он поднялся; колени его хрустнули. Бог все еще не снизошел к нему. Зачем идти к г-ну Вено, к чему плакать в его объятиях? Этот человек бессилен что-либо сделать. И вот машинально он вернулся к Нана. На улице Мюффа поскользнулся и почувствовал, сто на глаза его навертываются слезы; он не сетовал на судьбу, он был лишь слаб и болен. Он слишком устал, слишком страдал от дождя и холода. Мысль вернуться к себе, в темный особняк на улице Миромениль, леденила его. У Нана ему пришлось ждать, пока не пришел привратник, потому что дверь была заперта. Поднимаясь по лестнице, он улыбнулся, согретый мягким теплом этого гнездышка, где он сможет растянуться и уснуть. Когда Зоя открыла ему дверь, она даже отступила от удивления и беспокойства. У ее хозяйки отчаянная мигрень, всю ночь она глаз не сомкнула. Но все же она пойдет посмотрит, не уснула ли хозяйка. Горничная проскользнула в спальню, а граф вошел в гостиную и бросился на кресло. Но почти тотчас же появилась Нана. Она вскочила прямо с постели, накинув юбку, босая, с распущенными волосами, в скомканной и разорванной после любовной ночи сорочке. — Как! Опять! — воскликнула она, пылая от гнева. Она хотела собственноручно вышвырнуть графа за дверь. Но видя его таким жалким, таким несчастным, она в последний раз прониклась к нему жалостью. — Нечего сказать! Хороший у тебя вид, бедный мой песик! — продолжала она снисходительно. — В чем дело?.. Ты их подстерег, ты очень расстроился? Он ничего не ответил; он был похож на загнанного зверя. Но она поняла, что у него все еще нет доказательств, и, чтобы успокоить его, проговорила: — Видишь, я ошиблась. Твоя жена — порядочная женщина, честное слово!.. А теперь, миленький, надо идти домой и лечь спать. Это необходимо для тебя. Он не двигался с места. — Эй, слушай-ка, убирайся вон! Я не могу оставить тебя… Уж не собираешься ли ты здесь поселиться? — Да, пойдем ляжем, — пробормотал он. Она сдержала гнев, хотя ей не терпелось выгнать его. Поглупел он, что ли? — Ладно, убирайся, — повторила она. — Нет. Тогда она окончательно вышла из себя. — Да это просто противно!.. Пойми, что я тобой сыта по горло; иди к своей жене, которая тебе изменяет. Да, да, она тебе изменяет, можешь мне поверить… Ну, что? Получил? Оставишь ты меня, наконец, в покое? Глаза Мюффа наполнились слезами. Он умоляюще сложил руки. — Пойдем ляжем. Тут Нана совсем потеряла голову, у нее сжалось горло от нервного рыдания. В конце концов почему она должна служить отдушиной! Какое ей дело до всех этих историй? Конечно, она по доброте душевной старалась как можно осторожнее открыть ему глаза. И теперь ей же приходится за все отвечать! Ну уж, извините! Хоть у нее и доброе сердце, но не настолько. — К черту! Будет с меня! — кричала она, колотя кулаком по столу. — А я-то еще распиналась, хотела быть преданной. Да, милый мой, мне нужно сказать только слово, и завтра же я буду богачкой. Граф с удивлением поднял голову. Он никогда не думал о деньгах. Да если она только чего-нибудь пожелает, он тотчас же исполнит ее желание. Все его состояние принадлежит ей. — Нет, поздно, — возразила она. — Я люблю мужчин, которые дают, не дожидаясь, чтобы их просили… Нет, если бы ты предложил мне целый миллион за одну только ночь, я бы и то отказалась. Конечно, у меня кое-что другое есть… Проваливай, или я за себя больше не ручаюсь. Я на все способна. Нана угрожающе направилась к нему. И в тот момент, когда эта добродушная проститутка, доведенная до высшей степени раздражения, дошла до последней точки, убежденная в своем праве, убежденная в том, что стоит выше всех этих честных людей, надоевших ей до смерти, в этот момент внезапно раскрылась дверь, и появился Штейнер. Это окончательно переполнило чашу. У Нана вырвался отчаянный вопль. — Так! Вот и другой! Штейнер, ошеломленный раскатом ее голоса, остановился. Непредвиденное присутствие Мюффа было ему неприятно, он боялся объяснения, от которого уклонялся целых три месяца. Моргая глазами, он смущенно топтался на месте, избегая смотреть на графа. Он задыхался, лицо его побагровело, черты исказились, как у человека, который обегал весь Париж, чтобы принести приятное известие, и чувствует, что напоролся на какую-то катастрофу. — Тебе еще чего здесь нужно? — грубо спросила Нана, обращаясь к банкиру на «ты», чтобы поиздеваться над ним. — Мне… мне… — бормотал он. — Мне нужно передать вам то, о чем вы сами догадываетесь. Он колебался. За день до того Нана заявила ему, что если он не добудет ей тысячу франков на уплату векселя, она перестанет его принимать. Два дня он обивал пороги. Наконец ему удалось в то самое утро достать нужную сумму денег. — Тысячу франков, — сказал он наконец, вынув из кармана конверт. Но Нана не помнила о деньгах. — Тысячу франков! — воскликнула она. — Что я, милостыню, что ли, прошу?.. Вот тебе тысяча франков. И, взяв конверт, Нана бросила его банкиру в лицо. Он с удивлением взглянул на Нана, а затем обменялся с Мюффа отчаянным взглядом. Нана подбоченилась и закричала еще громче: — Ну-с, скоро вы перестанете меня оскорблять!.. Я рада, что ты тоже пришел, голубчик; по крайней мере чистка так чистка… А ну-ка, вон отсюда! И видя, что они не торопятся уйти, словно прикованные к месту, продолжала: — Что? Вы говорите, я делаю глупости? Возможно! Но вы мне все слишком надоели! К черту! Не хочу больше быть шикарной, хватит! Если околею, — значит, мне так нравится. Они хотели утихомирить ее, стали ее умолять успокоиться. — Раз, два… вы не желаете уходить?.. Так вот же вам! Глядите, у меня гости. Резким движением она распахнула дверь спальни. Тоща оба они увидели в неубранной постели Фонтана. Актер не ожидал, что его покажут в таком виде: он болтал в воздухе ногами, сорочка его задралась кверху, он катался в измятых кружевах и похож был, благодаря своей темной коже, на козла. Впрочем, он ничуть не смутился; он привык на подмостках ко всяким случайностям. После первого ощущения неловкости он нашел подходящую мимику, чтобы с честью выйти из положения, изобразив кролика, как сам называл это, то есть вытянул губы, наморщил нос и задвигал всей своей рожей. От его наглой физиономии фавна так и несло пороком. Уже целую неделю Нана ездила за Фонтаном в «Варьете», воспылав к нему мимолетной страстью, какую зачастую испытывают проститутки к уродству комических актеров. — Вот! — проговорила она, указывая на него жестом трагической актрисы. Мюффа, терпеливый ко всему, возмутился при этом оскорблении. — Потаскуха! — прошептал он. Нана, вошедшая уже было в спальню, вернулась; последнее слово должно было остаться за ней. — Что-о? Потаскуха? А твоя жена? И вышла, изо всей силы хлопнув дверью, с шумом закрыв ее на задвижку. Мужчины остались одни и молча смотрели друг на друга. Вошла Зоя. Но она не стала их гнать, — напротив, очень рассудительно завела с ними беседу. Как мудрая особа, она считала, что ее хозяйка немного хватила через край. Тем не менее она ее защищала: комедиант не долго продержится, надо переждать, пока пройдет это увлечение. Оба ушли, не проронив ни слова. На улице, растроганные общей участью, они обменялись молчаливым рукопожатием и, повернувшись друг к другу спиной, разошлись, волоча нога, в разные стороны. Когда Мюффа вернулся наконец в свой особняк на улице Миромениль, его жена только-только подъехала. Они встретились на широкой лестнице, от темных стен которой веяло ледяным холодом. Оба подняли голову и увидели друг друга. Граф все еще был в своей забрызганной грязью одежде, и лицо его было растерянным и бледным, как у человека, только что предавшегося пороку. Графиня, словно разбитая проведенной в поезде ночью, едва держалась на ногах; прическа ее была сделана кое-как, веки окружены синевой. 8 Это происходило на улице Верон, на Монмартре, в маленькой квартирке на четвертом этаже. Нана и Фонтан пригласили нескольких друзей отпраздновать крещенский сочельник. Они устроились только за три дня до этого и справляли новоселье. Все вышло неожиданно, они и не собирались начинать совместную жизнь, случилось это в первом пылу их медового месяца. На следующий день после своей грубой выходки, когда Нана так решительно выставила графа и банкира, она почувствовала, что все вокруг нее рушится. Она сразу учла положение: кредиторы наводнят переднюю, станут вмешиваться в ее сердечные дела, толковать о продаже всего имущества, если она не будет благоразумна; пойдут споры, бесконечные изворачивания, чтобы отвоевать несчастную обстановку. И она предпочла все бросить. К тому же огромная раззолоченная квартира на бульваре Осман была нелепа и угнетала ее. Воспылав нежностью к Фонтану, Нана мечтала о хорошенькой светлой комнатке, воскресив свой прежний идеал цветочницы, когда пределом ее желаний были зеркальный шкаф из палисандрового дерева и кровать с голубым репсовым пологом. В два дня она распродала все безделушки и драгоценности, какие ей удалось вынести из дома, и исчезла с десятью тысячами франков в кармане, не сказав ни слова привратнице; Нана в воду канула, исчезла бесследно. Зато уж теперь мужчины не станут к ней бегать. Фонтан был очень мил. Он не возражал и не мешал ей. Он даже сам поступил по-товарищески. У него тоже было около семи тысяч франков сбережений, и он охотно согласился присоединить их к десяти тысячам Нана, хотя его и обвиняли в скупости. Это казалось им солидным хозяйственным фондом. С этого они и начали свою новую жизнь, сообща наняв и обставив две комнаты на улице Верон, делясь всем по-дружески. Сначала все шло восхитительно. Г-жа Лера с Луизэ явилась первой в крещенский сочельник. Фонтана еще не было дома, и г-жа Лера позволила себе выразить опасения по поводу того, что племянница отказывается от богатства. — Ах, тетя! Я так люблю его! — воскликнула Нана, красивым жестом прижимая к груди обе руки. Эти слова произвели необычайное впечатление на г-жу Лера. Она прослезилась. — Ты права, — сказала она убежденно, — любовь прежде всего. И тетка стала восторгаться уютными комнатами. Нана показала ей спальню, столовую, даже кухню. Конечно, они были невелики, но потолки в них побелили, переменили обои, и солнышко весело светило в чистые окна. Г-жа Лера задержала Нана в спальне, а Луизэ расположился на кухне, за спиной кухарки, чтобы наблюдать за жарившейся курицей. Если тетка позволяла себе высказать свои соображения, то только потому, что перед приходом сюда у нее побывала Зоя. Зоя самоотверженно осталась на боевом посту, зная, что хозяйка отблагодарит ее позднее — в этом она не сомневалась. Во время разгрома квартиры на бульваре Осман Зоя отстаивала интересы Нана, не уступала кредиторам, придумывала достойное отступление, спасала остатки добра, отвечала, что хозяйка путешествует, и никогда не указывала ни одного адреса. Из страха, что ее проследят, она даже лишала себя удовольствия навещать Нана. Между тем утром она забежала к г-же Лера, так как были новости. Накануне явились кредиторы: обойщик, угольщик, прачка соглашались повременить и даже предлагали хозяйке очень крупную сумму, если она вернется домой и будет вести себя благоразумно. Тетка повторила слова Зои. За этим, вероятно, скрывался мужчина. — Никогда! — заявила возмущенная Нана. — Вот как! Хороши поставщики! Уж не думают ли они, что я продамся, чтобы оплатить их счета!.. Да я скорее умру с голоду, чем обману Фонтана. — Так я и ответила: у моей племянницы слишком любящее сердце. Все же Нана было очень досадно, что продают Миньоту и что Лабордет покупает дачу для Каролины Эке за такую нелепую цену. Она обозлилась на всю эту банду: настоящие твари эти девки, хотя и задирают нос. Ну уж, извините, она гораздо лучше их всех! — Пусть важничают, — решила она, — деньги никогда не принесут им настоящего счастья… И потом, знаешь, тетя, мне теперь не до них — я слишком счастлива. В это время вошла г-жа Малуар. На ней была одна из тех необыкновенных шляп, форму которых умела придумывать только она одна. Радость свидания была велика. Г-жа Малуар объяснила, что роскошь ее смущала; теперь же она иногда будет заходить сыграть партию в безик. Ей тоже показали квартиру, и на кухне в присутствии кухарки, поливавшей соусом курицу, Нана стала говорить об экономии, сказав, что прислуга будет стоит слишком дорого и она сама хочет заняться хозяйством. Луизэ с вожделением смотрел на противень. Вдруг раздался шум голосов. Пришел Фонтан с Боском и Прюльером. Можно было садиться за стол. Суп был уже подан, когда Нана стала в третий раз показывать квартиру. — Ах, друзья мои, как у вас хорошо! — повторял Боск лишь для того, чтобы доставить удовольствие товарищам, которые угощали обедом; по правде говоря, «гнездышко», как он выражался, его вовсе не привлекало. В спальне он стал еще любезнее. Обычно он не терпел женщин, и мысль, что мужчина мог обзавестись одной из этих мерзких тварей, вызывала в нем негодование, на какое был способен этот пьяница, презиравший мир. — Ай да молодцы! — продолжал Боск, подмигивая. — Устроились втихомолку… И прекрасно: вы, пожалуй, правы. Это прелестно, мы будем навещать вас, ей-богу. Но тут явился Луизэ верхом на палке от метлы, и Прюльер сказал с язвительным смехом: — Каково! У вас уже есть малыш? Это было очень смешно. Г-жа Лера и г-жа Малуар хохотали до упаду. Нана, нисколько не сердясь, умиленно засмеялась: к сожалению, нет, это не так, а то было бы совсем неплохо и для малыша и для нее самой; впрочем, она надеется, что и у них будет ребенок. Фонтан, дурачась, взял Луизэ на руки, играя, сюсюкая. — Не правда ли, мы любим нашего папочку… Называй же меня папой, бездельник. — Папа… Папа… — лепетал ребенок. Все стали его ласкать. Боску это надоело, и он предложил сесть за стол: для него важнее всего было пообедать. Нана попросила разрешения посадить Луизэ рядом с собой. Обед прошел очень весело. Однако Боску мешал ребенок, сидящий рядом, от которого он должен был ограждать свою тарелку. Г-жа Лера также стесняла его. Она расчувствовалась и шепотом начала рассказывать ему какие-то тайны и собственные приключения с весьма почтенными господами, до сих пор еще преследовавшими ее. Ему дважды пришлось отодвинуться, так как она подвигалась все ближе, бросая на него томные взгляды. Прюльер вел себя весьма невежливо с г-жой Малуар, ни разу ничего не предложив ей. Его интересовала исключительно Нана, и он досадовал, что она принадлежала Фонтану. Эти голубки тоже наскучили ему своими нескончаемыми поцелуями. Против всех правил они захотели сесть рядом. — Ешьте же, черт возьми! Еще успеете, — повторял Боск с полным ртом. — Подождите, пока мы уйдем. Но Нана не могла сдержаться. Она была в упоении от своей любви, раскраснелась, точно невинная девушка, смотрела на Фонтана с нежностью и томностью. Устремив на него взгляд, она осыпала его ласкательными именами: мой песик, мой дусик, мой котик; а когда он передавал ей воду или соль, она наклонялась к нему и целовала куда попало: в губы, в глаза, нос, ухо. Если же он ворчал, она искусно с покорностью и раболепством, словно побитая кошка, исподтишка ловила его руку, удерживала ее в своей и целовала. Она нуждалась в непрестанной его близости. Фонтан важничал и снисходительно разрешал Нана проявлять свои чувства к нему. Его широкие ноздри дрожали от чувственного удовлетворения, чудовищная и потешная физиономия, напоминающая козлиную морду, расплывалась от тщеславия при виде слепого обожания со стороны этой прекрасной женщины, такой белолицей и пухленькой. Иногда он отвечал небрежным поцелуем человека, который внутренне получает удовольствие, но разыгрывает равнодушие. — В конце концов, вы действуете на нервы! — воскликнул Прюльер. — Убирайся оттуда хоть ты! И, прогнав Фонтана, он переставил приборы, чтобы занять его место рядом с Нана. Тут раздались возгласы, аплодисменты и забористые словечки. Фонтан мимикой и забавными ужимками изображал отчаяние Вулкана, оплакивающего Венеру. Прюльер стал тотчас же любезничать, но Нана, ногу которой он нащупывал под столом, ударила его, чтобы он сидел смирно. Нет, конечно, она не станет его любовницей. В прошлом месяце у нее было явилось мимолетное влечение к красавцу Прюльеру, но теперь она его ненавидела. Если он еще раз ущипнет ее под предлогом, что поднимает салфетку, она бросит ему в лицо стакан. Вечер провели хорошо. Разговор, естественно, зашел о «Варьете». Каналья Борднав, его и смерть не берет! Он снова заболел скверной болезнью и так страдает, что не знаешь, как к нему подступиться; во время репетиции он все время орал на Симонну. Вот уж кого актеры не стали бы оплакивать! Нана объявила, что если бы он предложил ей роль, она послала бы его к черту. Впрочем, она говорила, что вообще не будет больше играть, — что такое сцена по сравнению с домашним очагом. Фонтан, не занятый ни в новой пьесе, ни в той, которую репетировали, также выражал преувеличенную радость по поводу возможности пользоваться полной свободой и проводить вечера со своей кошечкой у камина. Остальные восторгались, называли их счастливцами и притворились, что завидуют их счастью. Подали крещенский пирог. Боб достался г-же Лера, она опустила его в стакан Боска, и все закричали: «Король пьет, король пьет!» Нана, воспользовавшись взрывом всеобщего веселья, подошла к Фонтану и, обняв его за шею, принялась целовать актера и нашептывать ему что-то на ухо. Но красивый Прюльер, смеясь, кричал, что это не дело. Луизэ спал на двух сдвинутых стульях. Гости разошлись лишь около часу ночи. Прощались уже на лестнице. Так, в течение трех недель жизнь влюбленных протекала действительно прекрасно. Нана казалось, что она возвратилась к началу своей карьеры, когда ее первое шелковое платье доставило ей такую большую радость. Она редко выходила из дому, разыгрывая роль женщины, любящей одиночество и простоту. Однажды рано утром, выйдя купить на рынке Ларошфуко рыбу, она была смущена, встретившись лицом к лицу со своим бывшим парикмахером Франсисом, как всегда, хорошо одетым: на нем было тонкое белье и безукоризненный сюртук. Ей стало стыдно, что он увидел ее на улице в капоте, растрепанную, шлепающую поношенными туфлями. Но у него хватило такта проявить даже преувеличенную любезность. Он не позволил себе ни одного вопроса и сделал вид, что поверил, будто она была в отъезде. Да, она многим причинила огорчение, решив уехать. Это было лишением для всех. В конце концов Нана забыла свое первое смущение и принялась с любопытством расспрашивать Франсиса. На них напирала толпа, тогда она втолкнула его в ворота и встала перед ним со своей корзиной в руках. Что говорят о ее бегстве? Да как сказать! Дамы, у которых он бывает, говорили всякое. В общем — много шуму; подлинный успех. А Штейнер? Г-н Штейнер очень опустился, он, несомненно, плохо кончит, если не придумает какой-нибудь новой комбинации. А Дагнэ? Ну, этот чувствует себя великолепно! Г-н Дагнэ умеет устраиваться. Нана, которую эти воспоминания взволновали, открыла было рот для дальнейших расспросов; однако она стеснялась произнести имя Мюффа. Тогда Франсис, улыбаясь, заговорил первый. Что касается графа, то прямо было тяжело смотреть, как он страдал после отъезда Нана — настоящая скорбящая душа; его встречали повсюду, где могла бы находиться Нана. Наконец, г-н Миньон, встретив однажды графа, увел его к себе. Нана рассмеялась, услышав эту новость, но смех ее был не совсем естественный. — Ах, так! Теперь он живет с Розой! — сказала она. — Ну и пусть! Знаете, Франсис, мне, в сущности, наплевать!.. Подумайте только — такой святоша и туда же!.. Привык, значит, — не может и недели воздержаться! А еще клялся, что после меня не сойдется ни с одной женщиной! На самом же деле Нана была взбешена. — Да и Роза хороша — моими объедками пользуется; подумаешь, какое добро подцепила! О, я понимаю, она хотела отомстить за то, что я отняла у нее эту скотину Штейнера!.. Не велика хитрость — завлечь к себе мужчину, которого я выставила за дверь. — Господин Миньон не так рассказывает о случившемся, — сказал парикмахер. — По его словам, граф сам выгнал вас. Да, и вдобавок очень некрасивым образом — пинком в зад. Нана страшно побледнела. — Как? Что? — закричала она. — Пинком в зад?.. Нет, это уж слишком! Милый мой, да я сама спустила со всех лестниц этого рогоносца, а он рогоносец, к твоему сведению; его графиня изменяет ему с первым встречным, даже с этой сволочью Фошри… А Миньон-то! Ведь он шатается по улицам и предлагает всем и каждому свою потаскушку-жену, которая никому не нужна, — до того она худа. Ах, какая подлая публика, ну и подлецы! Нана задыхалась. Переведя дух, она продолжала: — Значит, они это говорят… Ну, так вот что, милый Франсис, я пойду к ним… Хочешь, пойдем сейчас же вместе?.. Да, я пойду туда, и посмотрим, хватит ли у них нахальства повторить, что меня вытолкнули пинками в зад… Меня! Да я никогда никому не позволю и пальцем себя тронуть. И никогда меня никто не посмеет ударить, понимаешь, потому что я бы глотку перегрызла тому, кто посмеет прикоснуться ко мне. Однако Нана успокоилась. Они могут говорить что угодно; они для нее все равно, что грязь на башмаках. Для нее было бы позором считаться с этими людишками. Ее же совесть чиста. А Франсис, сделавшись фамильярным, когда она так разоткровенничалась перед ним в своем домашнем капоте, позволил себе, прощаясь, дать ей совет. Она напрасно пожертвовала всем ради своего увлечения. Увлечения портят жизнь. Она слушала его, опустив голову, а он с видом знатока, который страдает, глядя, что такая красивая женщина обесценивает себя, убеждал ее подумать. — Ну, это мое дело, — сказала Нана наконец. — Но все же спасибо тебе, голубчик. Она пожала ему руку, которая была немного сальной, несмотря на его безукоризненный костюм, и пошла за рыбой. Весь день история с пинком в зад не давала ей покоя; она даже рассказала об этом Фонтану, снова упомянув, что ни за что не потерпела, если бы ее задели. Фонтан глубокомысленно заявил, что все светские мужчины — скоты и их надо презирать. С тех пор Нана прониклась к ним величайшим пренебрежением. В то же вечер они отправились в «Буфф» посмотреть дебютировавшую в крошечной роли в десять строк знакомую Фонтану маленькую актрису. Было около часу ночи, когда они дошли пешком до высот Монмартра. На улице Шоссе-д'Антен они купили пирожное-мокко и съели его в постели, так как было холодно, а топить не стоило. Сидя друг возле друга на своем ложе, покрывшись по пояс одеялом и нагромоздив за спиной подушки, они ужинали, беседуя о маленькой актриске. Нана находила, что она некрасива и неизящна. Фонтан, лежа с краю, передавал куски пирога, лежавшие на ночном столике между свечой и спичками. Но, в конце концов, они поссорились. — О! Как можно это говорить! — кричала Нана. — У нее глаза точно щелочки и волосы как мочала! — Да замолчи же! — повторял Фонтан. — Прекрасная шевелюра и взгляд, полный огня… Как чудно, что вы, женщины, всегда готовы загрызть друг друга! Ему было досадно. — Ладно, хватит! — сказал он наконец грубым голосом. — Ты знаешь, что я не люблю, когда мне надоедают… Давай спать, а то это плохо кончится. И он погасил свечу. А Нана продолжала, обозленная: она не желает, чтобы с ней говорили таким тоном; она привыкла к уважению. Фонтан не отвечал, и ей пришлось замолчать. Но она не могла заснуть и все время ворочалась. — Черт возьми! Перестанешь ты, наконец, вертеться? — заорал он вдруг, резко подскочив. — Я не виновата, что здесь крошки. Действительно, в постели были крошки. Она ощущала их под самыми ляжками, они ее кололи повсюду. Какая-нибудь одна крошка жгла ее, заставляла чесаться до крови. Кроме того, когда едят пирожное, следует вытрясти одеяло. Фонтан, сдерживая нарастающий гнев, снова зажег свечу. Оба встали и босые, в сорочках, раскрыв постель, стали сметать руками крошки с простыни. Дрожа от холода, он снова лег, посылая Нана к черту, оттого, что она требовала, чтобы он хорошенько вытер ноги. Наконец и она легла на свое место, но, едва вытянувшись на постели, снова подскочила. Опять крошки! — Ну, конечно! Они прилипли к твоим ногам… Я больше не могу, говорят тебе, не могу. И она занесла было ногу, чтобы перелезть через него и спрыгнуть на пол. Тогда выведенный из терпения Фонтан, которому очень хотелось спать, со всего маху влепил ей оплеуху. Пощечина была такая сильная, что Нана мигом очутилась на своей подушке. Она была ошеломлена. — Ото! — только и сказала она, по-детски глубоко вздохнув. Он тут же пригрозил ей, что всыплет еще, если она только шевельнется. Затем он задул свечу, улегся на спину и тотчас же захрапел. Она же, уткнувшись носом в подушку, плакала, слегка всхлипывая. Какая подлость злоупотреблять своей силой! Но она испытывала настоящий страх — до того грозной сделалась уродливая рожа Фонтана. И ее гнев проходил, как будто пощечина успокоила ее. Он внушал ей уважение. Она подвинулась вплотную к стене, чтобы предоставить ему побольше места. В конце концов, она даже заснула, хотя щека ее горела, а глаза были полны слез; но в то же время, покорная и утомленная, не чувствуя больше крошек, она испытывала приятную истому. Наутро Нана, проснувшись, крепко обняла Фонтана обнаженными руками и прижала его к груди. Не правда ли, он никогда, никогда больше не будет себя так вести? Она его горячо любила. Получить пощечину от Фонтана было еще не так плохо. И вот началась новая жизнь. Ни за что, ни про что Фонтан награждал ее оплеухами. Она мирилась с ними. Иногда она кричала, грозила ему; но он припирал ее к стене, говоря, что задушит ее, и она смирялась. Чаще всего, бросившись на стул, она минут пять рыдала. Потом забывала нанесенную обиду и, развеселившись, с пением и смехом, с развевающимися юбками бегала по квартире. Хуже всего было то, что теперь Фонтан исчезал по целым дням и возвращался не раньше полуночи; он ходил в кафе или посещал своих старых друзей. Нана все терпела, ласкаясь к нему и боясь лишь одного — что он совсем не вернется, если она станет его упрекать. Но в те дни, когда у нее не бывали ни г-жа Малуар, ни ее тетка с Луизэ, она изнывала от скуки. Поэтому однажды, в воскресенье, когда она покупала на рынке Ларошфуко голубей, она от души обрадовалась, встретив Атласную, пришедшую туда за пучком редиски. С того самого вечера, когда Фонтан угощал принца шампанским, подруги ни разу не виделись. — Как, ты здесь? Разве ты живешь теперь в этих краях? — спросила Атласная, с изумлением увидев Нана в домашних туфлях на улице в столь ранний час. — Ах, бедняжка! Ты, значит, попала в беду? Нана остановила ее, наморщив брови, так как тут были еще женщины, в капотах, накинутых на голое тело, растрепанные, с пухом в волосах. По утрам все проститутки этих улиц, с заспанными глазами, едва успев выпроводить ночного гостя, отправлялись за покупками, шлепая стоптанными туфлями, не в духе и усталые после утомительной ночи. Со всех перекрестков спускались к рынку бледные молодые, еще привлекательные в своей небрежности женщины, или ужасные, старые и распухшие, бесстыдно выставляя напоказ голое тело, пренебрегая тем, что их могут встретить в таком виде в часы, когда они не заняты своим ремеслом. На тротуарах прохожие оборачивались, но ни одна из них даже не улыбалась, всецело занятая покупками, с презрительным видом, словно хозяйка, для которой мужчина и не существует. Как раз, когда Атласная платила за свой пучок редиски, какой-то молодой человек, видимо запоздавший на службу чиновник, бросил ей мимоходом: «Здравствуйте, милашка». Она сразу выпрямилась и с видом оскорбленной королевы сказала: — Что ему надо, этой скотине? Потом ей показалось, что она его узнала. Три дня тому назад, около полуночи, возвращаясь одна с бульвара, она беседовала с ним около получаса на углу улицы Лабрюйер, стараясь его завлечь. Но это воспоминание только еще больше озлобило ее. — Ну, не свинья ли? Кричать о таких вещах среди бела дня! Если видишь, что человек идет по делу, к нему надо относиться с уважением! Нана, наконец, купила себе голубей, хотя сомневалась в их свежести. Тогда Атласная предложила показать ей свою квартиру; она жила рядом, на улице Ларошфуко. Лишь только они остались вдвоем, Нана рассказала о своем увлечении Фонтаном. Дойдя до своего дома, Атласная даже остановилась, держа редиски под мышкой, возбужденная последней подробностью в рассказе подруги. Нана, совсем завравшись, уверяла, что выставила графа Мюффа пинком в зад. — Вот здорово-то! — повторяла Атласная. — Здорово! Пинком в зад! И он ничего не сказал, не правда ли? Ведь все они трусы! Я бы хотела присутствовать при этом, чтобы посмотреть на его рожу. Дорогая моя, ты права. И к черту деньги. Я, как втюрюсь, готова прямо издохнуть за своего милого! Приходи ко мне, обещаешь? Дверь налево. Постучи три раза, а то тут всякий сброд шляется. С этих пор, когда Нана становилось очень скучно, она уходила к Атласной. Она знала, что застанет ее дома, так как та никогда не выходила раньше шести часов. Атласная занимала две комнаты, в которых ее устроил один аптекарь, чтобы спасти от полиции; но не прошло и тринадцати месяцев, как она изломала мебель, продавила сиденья стульев, испачкала занавеси и привела все в неимоверно грязный и беспорядочный вид, так что квартира производила впечатление, будто тут жила целая куча взбесившихся кошек. Иногда, по утрам, когда ей самой становилось противно от этой грязи и она решалась прибрать комнаты, у нее в руках оказывались перекладины от стульев и куски обоев, которые приходилось отдирать вместе с пятнами. В такие дни становилось еще грязней, нельзя было даже войти, так как предметы валялись прямо на полу. И в конце концов она бросала уборку. Но лампа, зеркальный шкаф, стенные часы и остатки занавесей все-таки еще вводили мужчин в заблуждение. Впрочем, уже целых полгода хозяин грозил выселить ее. Так для кого же она станет беречь мебель? Уж не для него ли? Больно нужно! И вставая с постели в хорошем настроении, она развлекалась тем, что била ногой по стенкам шкафа и комода, пока они не начинали угрожающе трещать. Нана, приходя, почти всегда заставала ее в постели. Даже в те дни, когда Атласная ходила за покупками, она была так утомлена по возвращении, что бросалась на кровать и засыпала. В течение дня она валялась, дремала, прикорнув на стуле, и выходила из состояния сонливости лишь к вечеру, когда зажигали газ. Нана чувствовала себя в ее квартире очень хорошо, сидя сложа руки на неубранной кровати, среди валявшихся на полу умывальных чашек и грязных со вчерашнего дня юбок, пачкавших кресла. Тут шла болтовня, бесконечные признания. Атласная в одной сорочке лежала на кровати, задрав ноги, слушала и курила. Иногда они угощались абсентом — в те дни, когда у них были неприятности, — чтобы забыться, как они говорили. Не утруждая себя тем, чтобы спуститься с лестницы, не надев даже юбки. Атласная, перегибаясь через перила, давала поручения десятилетней дочке привратницы, и та, искоса бросая взгляды на голые ноги дамы, приносила в стакане абсент. Все разговоры клонились к тому, какие мужчины свиньи. Нана надоела со своим Фонтаном: она не могла произнести и десяти слов, не повторяя без конца о том, что он говорил или делал. Но Атласная, добрая душа, слушала без скуки эти вечные истории о поджидании у окна, о перебранке из-за пережаренного рагу, о примирениях в постели после долгих часов ссоры. Из потребности говорить об этом Нана дошла до того, что рассказала о всех полученных ею побоях: на прошлой неделе он ей подбил глаз, и глаз ужасно распух; накануне из-за туфель, которых он не мог найти, он дал ей такую затрещину, что она ткнулась носом в ночной столик. Но Атласная не удивлялась; она спокойно курила сигарету, вынимая ее изо рта только для того, чтобы сказать, что она в таких случаях всегда нагибается, и пощечина остается в воздухе. Обе упивались этими рассказами о колотушках, счастливые, одурманенные бесконечным повторением одних и тех же бессмысленных выходок, поддаваясь расслабляющему, горячему томлению при воспоминаниях о побоях, служивших предметом их разговоров. Вот это-то удовольствие, возможность пережевывать побои Фонтана, описывать все его привычки, вплоть до манеры разуваться, и заставляло Нана каждый день приходить к Атласной, а особенно приятным было то, что девушка ей сочувствовала. Она сама пережила нечто подобное: у нее был пирожник, который избивал ее до полусмерти, и все же она его любила. Потом следовали дни, когда Нана плакала, говоря, что так дальше не может продолжаться. Атласная провожала подругу до самых дверей ее дома и простаивала целый час на улице, чтобы посмотреть, не убивает ли ее Фонтан. А весь следующий день обе женщины обсуждали состоявшееся примирение, предпочитая втайне, однако, такие дни, когда в воздухе пахло потасовкой, так как это больше возбуждало их. Они стали неразлучны; но все же Атласная не бывала у Нана, так как Фонтан заявил, что не желает принимать у себя в доме потаскушек. Они ходили вместе гулять, и вот однажды Атласная повела подругу к одной женщине, как раз к той самой г-же Робер, которая очень интересовала Нана: она внушала ей некоторое уважение с тех пор, как отказалась прийти к ней на ужин. Г-жа Робер жила на улице Монье — новой и тихой улице Европейского квартала, совершенно без лавок; красивые дома с маленькими, тесными квартирками населены там по преимуществу публичными женщинами. Было пять часов; вдоль пустынных тротуаров, среди аристократической тишины высоких белых домов, стояли экипажи биржевиков и богатых коммерсантов. Быстро шмыгали какие-то мужчины, поднимая глаза к окнам, где стояли, как бы в ожидании, женщины в пеньюарах. Нана сначала отказывалась войти, говоря с жеманным видом, что не знакома с этой дамой. Но Атласная настаивала. Всегда можно привести с собою приятельницу. Она просто хотела сделать визит из вежливости; та встретилась с ней накануне в ресторане, была очень любезна и взяла слово, что она ее навестит. Наконец Нана согласилась. Наверху молоденькая заспанная служанка сказала им, что барышни еще нет дома; однако она провела их в гостиную и оставила одних. — Черт возьми! Шикарно! — прошептала Атласная. То была строгая буржуазная комната, обитая темным штофом; в ней царила атмосфера добропорядочности, которая сопутствует разбогатевшему, удалившемуся на покой лавочнику. Ошеломленная Нана пришла в игривое настроение, но Атласная рассердилась — она ручалась за добродетель г-жи Робер. Ее всегда можно было встретить в обществе серьезных, пожилых мужчин, с которыми она ходила под руку. В данный момент ее содержал бывший фабрикант шоколада, очень важный господин. Когда он приходил, очарованный хорошим тоном дома, то приказывал докладывать о себе и называл г-жу Робер «мое дитя». — Да вот же она! — продолжала Атласная, указывая на фотографию, стоявшую перед часами. Нана с минуту рассматривала портрет. На нем была изображена очень темноволосая женщина с удлиненным лицом и скромной улыбкой на губах. Ее можно было свободно принять за благовоспитанную светскую даму. — Странно, — прошептала, наконец, Нана, — я безусловно где-то видела это лицо. Где? Не знаю. Только не в очень-то приличном месте… О, нет! Наверняка, это было не очень-то приличное место. И она добавила, обернувшись к подруге: — Итак, она взяла с тебя слово навестить ее. Что ей от тебя нужно? — Что нужно? Вероятно, просто поболтать, побыть немного вместе… Этого требует учтивость. Нана пристально посмотрела на Атласную; потом слегка прищелкнула языком. В конце концов, ей безразлично. Но так как эта дама заставляла их ждать, она заявила, что дольше сидеть не намерена, и они ушли. На следующий день Фонтан предупредил Нана, что не вернется к обеду, поэтому она рано зашла за Атласной, чтобы вместе покушать в ресторане. Они долго выбирали ресторан. Атласная предлагала пивные, которые Нана находила отвратительными. Наконец она уговорила Атласную поесть у Лауры. Это заведение находилось на улице Мартир, где обед стоил три франка. Соскучившись ждать назначенного часа, не зная, что делать на улице, они поднялись к Лауре на двадцать минут раньше. Все три зала были еще пусты. Они сели за стол в том зале, где на высоком табурете за стойкой восседала сама Лаура Пьедефер, женщина лет пятидесяти, с пышными формами, затянутыми в корсет. Дамы подходили к ней одна за другой, приподнимались над стойкой и с нежной фамильярностью целовали Лауру в губы, между тем как эта уродина с влажными глазами старалась, отвечая на поцелуи, не вызывать ничьей ревности. Служанка, напротив, была высокая, худая, рябая; она обслуживала дам, опустив глаза, горевшие мрачным огоньком. Все три зала быстро наполнились. Тут присутствовало до ста клиенток, как попало разместившихся за столиками. Большая часть была в возрасте около сорока лет — громадные женщины с отекшими телами и складками порока у дряблых губ. Среди вздутых грудей и животов выделялось несколько молоденьких, красивых худеньких девушек, с видом еще наивным, несмотря на бесстыдство телодвижений, — то были начинающие, подобранные в каком-нибудь кабачке и приведенные кем-нибудь из клиенток к Лауре; толпа толстых баб, возбужденных их молодостью, толкалась и ухаживала за ними, угощая сластями, подобно беспокойным старым холостякам. Мужчин было мало — человек десять — пятнадцать, не больше; они сидели в скромных позах, теряясь в волнах женских юбок. Только четверо молодых людей, которые пришли сюда из любопытства посмотреть на все это, весело балагурили. — Не правда ли, — говорила Атласная, — здесь хорошо кормят? Нана с чувством удовлетворения кивнула головой. Обед был обильный — такой в былое время подавали в провинциальных гостиницах: паштет в слоеном тесте, курица с рисом, бобы с подливкой, ванильный крем, залитый жженым сахаром. Дамы, лопаясь по швам в своих лифах и неторопливо вытирая губы рукой, больше всего налегали на курицу с рисом. Вначале Нана боялась встретить своих старых подруг, которые могли задать ей глупые вопросы, но вскоре она успокоилась: среди этой смешанной толпы, где полинялые платья и жалкие шляпки виднелись рядом с богатыми нарядами в братском единении нравственной распущенности, она не заметила ни одного знакомого лица. Один момент Нана заинтересовалась было молодым человеком с короткими курчавыми волосами и наглым лицом; он сидел за столом с целой оравой жирных девок, выполнявших, затаив дыхание, его малейшую прихоть. Но когда молодой человек смеялся, его грудь вздымалась. — Да это женщина! — вырвался у Нана легкий возглас. Атласная, набившая себе рот курицей, шепнула, подняв голову: — Ах да, я ее знаю… очень шикарная! Ее прямо из рук рвут друг у друга. Нана сделала брезгливую гримасу. Этого она еще не понимала, Тем не менее рассудительно заявила, что о вкусах не спорят, так как никогда не знаешь, что может когда-нибудь понравиться. И ела крем с невозмутимым видом философа, великолепно замечая, как Атласная своими большими синими глазами девственницы возбуждала сидевших за соседними столиками женщин. В особенности обращала на себя внимание полная блондинка, очень любезная; она вся пылала и толкалась так, что Нана готова была поднять скандал. Но в этот момент вошла новая посетительница, и ее появление поразило Нана. Она узнала г-жу Робер, ее красивое личико, напоминавшее темную мышку. Вошедшая фамильярно кивнула высокой худощавой служанке, потом подошла к Лауре и облокотилась на ее стойку. Они обменялись долгим поцелуем. Нана нашла подобное приветствие со стороны такой изысканной женщины очень странным, к тому же у г-жи Робер был вовсе не ее обычный скромный вид. Разговаривая шепотом, она окидывала взглядом залу. Лаура только что опять уселась на свое место, приняв снова величественный вид олицетворяющего порок старого идола с истасканным, лоснящимся от поцелуев обожательниц лицом; из-за стойки с блюдами царила она над своей клиентурой — толпой жирных, напыщенных женщин, чудовищная по сравнению с наиболее толстыми, довольная своим положением хозяйки гостиницы, приобретенным после сорокалетнего труда. Но вот г-жа Робер увидела Атласную. Она оставила Лауру, подбежала к обеим приятельницам и выразила глубокое сожаление о том, что они не застали ее накануне дома; и когда очарованная ею Атласная хотела во что бы то ни стало уступить ей место, та стала уверять, что уже обедала. Она пришла сюда просто так, посмотреть. Она болтала, стоя позади своей новой приятельницы и, опираясь на ее плечи, улыбающаяся и лукавая, говорила: — Ну, когда же мы увидимся? Если бы вы были свободны. Нана, к сожалению, не могла расслышать дальнейшего. Их разговор выводил ее из себя, она горела желанием сказать всю правду этой приличной женщине, но ее парализовал вид вновь прибывшей компании. То были шикарные женщины в нарядных туалетах и бриллиантах. Они приходили к Лауре, и все были с ней на ты; обладая извращенным вкусом, они являлись сюда, осыпанные драгоценными камнями, стоившими сотни тысяч, чтобы съесть обед за три франка, возбуждая завистливое изумление бедных, замызганных девок. Когда они вошли, громко разговаривая, звонко смеясь, принося из вне как бы луч солнца, Нана быстро отвернулась: она узнала среди них Люси Стьюарт и Марию Блон. В течении пяти минут, пока вновь прибывшие дамы беседовали с Лаурой, прежде чем пройти в соседнюю залу, Нана сидела, опустив голову, и была, казалось, очень занята скатыванием хлебных шариков на столе. Потом, когда ей наконец можно было повернуться, ее изумлению не было предела: стул возле нее опустел. Атласная исчезла. — Да где же она? — вырвалось у нее громко. Полная блондинка, окружавшая Атласную вниманием, зло рассмеялась; но когда Нана, раздраженная ее смехом, угрожающе посмотрела на нее, женщина сказала мягко, тягучим голосом: — Я тут, конечно, ни при чем; это та, другая, вас провела. Тогда Нана поняла, что над ней будут издеваться, и ничего больше не сказала. Она даже продолжала сидеть с минуту, не желая показать своего гнева. Из соседней залы до нее доносился хохот Люси Стьюарт, угощавшей целый стол девчонок, пришедших с бала на Монмартре. Было очень жарко, прислуга собирала груды грязных тарелок с остатками курицы и риса; а четверо молодых людей под конец напоили несколько парочек коньяком, чтобы заставить их развязать язык. Нана была в отчаянии, что ей придется платить за обед Атласной. Ну и девка, наелась и побежала с первой встречной уродиной, даже спасибо не сказала! Правда, речь шла всего о трех франках, но ей и это было неприятно: уж очень гадко с ней поступили. Тем не менее она уплатила; она бросила шесть франков Лауре, которую в этот момент презирала больше, чем грязь из сточной канавы. На улице Мартир Нана почувствовала, что ее злоба растет. Конечно, она не станет бегать за Атласной; очень нужно соваться к такой дряни! Но вечер был испорчен, и она медленно возвращалась по направлению к Монмартру, больше всего разгневанная на г-жу Робер. Ведь надо же иметь наглость разыгрывать из себя благородную женщину! Подумаешь, благородная из мусорной ямы! Теперь Нана была уверена, что встречала ее в «Бабочке», низкопробном кабачке на улице Пуассоньер, где мужчины платили всего по тридцать су. И вот этакая своим скромным видом вводит в заблуждение бухгалтеров, этакая отказывается прийти на ужин, когда ее приглашают, оказывая ей этим честь! Добродетель из себя разыгрывает! Влепить бы ей за эту добродетель! Вот такие-то притворщицы всегда до упаду веселятся во всяких гнусных трущобах, о которых никто не знает. С этими мыслями Нана дошла до своего дома на улице Верон. Она была совершенно потрясена, увидев в окне свет. Фонтан вернулся угрюмый; его также покинул товарищ, угощавший обедом. Он с холодным видом выслушал ее объяснения; а она, опасаясь побоев, смущенная тем, что застала его дома, в то время как ждала не раньше часа ночи, призналась, что потратила шесть франков с г-жой Малуар, умолчав об Атласной. Тогда он, с полным сознанием своего достоинства, передал ей адресованное на ее имя письмо, которое предварительно преспокойно вскрыл. Письмо было от Жоржа, все еще сидевшего в Фондет и отводившего душу в еженедельных пламенных посланиях. Нана обожала, когда ей писали, особенно если в письмах были горячие любовные излияния и клятвы. Она всем читала эти письма. Фонтан был знаком со стилем Жоржа, и он ему нравился. Но в тот вечер Нана до того боялась скандала, что притворилась равнодушной; она бегло и угрюмо прочла письмо и сейчас же отбросила его в сторону. Фонтан принялся барабанить по стеклу, недовольный, что приходится так рано ложиться спать, ибо не знаешь, чем занять вечер. Неожиданно обернувшись к молодой женщине, он спросил: — Не ответить ли сейчас же этому мальчишке? Обыкновенно писал Фонтан. Он долго подбирал выражения и был счастлив, когда Нана в восторге от его письма, которое он прочитывал вслух, целовала его, восклицая, что никто, кроме него, не сумел бы так хорошо написать. Под конец это их воспламеняло и бросало друг другу в объятья. — Как хочешь, — ответила она. — Я приготовлю чай, а потом мы ляжем. Тогда Фонтан сел к столу, где были разложены перья, чернила и бумага, закруглил руку и вытянул шею: — «Мой дружочек», — начал он вслух. Он трудился более часа, иногда задумывался над какой-нибудь фразой, подперев голову руками, оттачивая стиль, и смеялся про себя, когда удавалось найти нежное выражение. Нана молча выпила уже две чашки чаю. Наконец он прочитал ей письмо, как читают на сцене, отчетливым голосом, иногда сопровождая чтение жестами. Он говорил на пяти страницах о «восхитительных часах, проведенных в Миньоте, часах, воспоминание о которых сохранялось, подобно тонким духам, он клялся в „вечной верности этой весне любви“ и кончил, заявляя, что единственным его желанием было бы „вернуть это счастье, если счастье может возвратиться“. — Знаешь ли, — пояснил он, — я говорю все это из вежливости. Раз это только шутки ради… По-моему, здорово написано!.. Он торжествовал, но тут Нана по неосторожности, все еще остерегаясь скандала, сделала промах. Она не бросилась ему на шею, не стала восторгаться. Она нашла, что письмо хорошо, и только. Он обозлился. Если его письмо ей не нравится, пусть напишет другое; и вместо обычных поцелуев, следовавших за любовными излияниями, они сидели равнодушные друг против друга. Все же Нана налила ему чашку чаю. — Что за свинство! — крикнул он, обмакнув губы. — Ты ведь насыпала соли! Нана имела несчастье пожать плечами. Он разозлился. — Ну, несдобровать тебе сегодня! И тут началась ссора. Часы показывали только десять; это был способ убить время. Фонтан язвил, бросал в лицо Нана среди потоков ругани всевозможные обвинения, одно за другим, не давая ей оправдываться. И грязнуха-то она, и дура, и шляется повсюду. Потом он обрушился на нее по поводу денег. Разве он тратил шесть франков, когда обедал вне дома? Его угощали обедом, иначе он бы съел дома что придется. Да еще для этой старой сводни Малуар, этой тощей бабы, которую он завтра же выставит вон! Недурно! Далеко они пойдут, если каждый день будут оба выкидывать на улицу по шесть франков. — Прежде всего я требую отчета! — закричал он. — Ну-ка, давай деньги; сколько у нас осталось? Тут проявились все его инстинкты гнусного скареда. Нана в страхе поспешила взять из письменного столика оставшиеся у них деньги и положила перед ним. До сих пор ключ оставался в общей кассе; они черпали из нее свободно. — Как? — сказал он, пересчитав деньги. — Осталось меньше семи тысяч франков из семнадцати тысяч, а мы живем вместе только три месяца… Это невероятно! Он сам бросился к столику, перерыл его, притащил ящик, чтобы разобраться в нем при свете, но все же оказалось лишь шесть тысяч восемьсот с лишком франков. Тогда разразилась буря. — Десять тысяч франков за три месяца! — орал он. — Куда же ты их девала, черт возьми? А? Отвечай… Все к этой драной кошке, тетке твоей, уплывает, что ли? Или, может, ты платишь мужчинам… Ну да, ясно… Отвечай же! — Как ты горячишься! — сказала Нана. — Расчет сделать очень легко… Ты не считаешь мебели; потом мне пришлось купить белья. Когда устраиваешься, деньги расходятся быстро. Но Фонтан требовал объяснений и в то же время не желал их выслушивать. — Да, они слишком уж быстро расходятся, — продолжал он более спокойно. — Видишь ли, голубушка, с меня довольно общего хозяйства. Ты знаешь, что эти семь тысяч франков принадлежат мне. Так вот, они попали ко мне в руки, я оставляю их у себя. Понятно, ты расточительна, а я не хочу разориться. Пусть каждый остается при своем. И он с величественным видом положил деньги себе в карман. Нана смотрела на него, ошеломленная; он же снисходительно продолжал: — Ты понимаешь, я не настолько глуп, чтобы содержать чужих теток и детей. Тебе захотелось израсходовать свои деньги — твое дело; мои же деньги — святыня!.. Когда ты вздумаешь жарить окорок, я заплачу за половину. По вечерам мы будем рассчитываться. Вот и все! Вдруг Нана рассвирепела. Она не могла удержаться от возгласа: — Послушай-ка, ведь и ты проживал мои десять тысяч франков; это же свинство! Но он не стал дальше препираться. Он размахнулся и влепил ей через стол здоровую пощечину. — Ну-ка, повтори! — сказал он. Она повторила, несмотря на удар; тогда он бросился на нее с кулаками. Скоро он довел ее до такого состояния, что она, как обычно бывало, разделась и с плачем легла спать. Пыхтя и отдуваясь, он уже тоже собирался лечь, как вдруг увидел на столе письмо, написанное Жоржу. Он тщательно сложил его и, обернувшись к кровати, проговорил угрожающим тоном: — Прекрасное письмо, я сам отправлю его, потому что не люблю капризов… Ну, перестань выть, ты меня раздражаешь. Нана всхлипывала, затаив дыхание. Когда он улегся, она, задыхаясь и рыдая, бросилась к нему на грудь. Их драки всегда этим кончались; она боялась его потерять, у нее была жалкая потребность знать, что он принадлежит ей, несмотря ни на что, Дважды он гордо оттолкнул ее. Но теплое объятие этой женщины, умоляюще глядевшей на него своими большими влажными глазами преданного животного, пробудило в нем желание. И он разыграл великодушие, не удостаивая, однако, сделать первый шаг; он позволил ей ласкать себя и взять силой, как подобает человеку, чье прощение должно быть заслужено. Затем им овладело беспокойство, он испугался, не притворяется ли Нана, чтобы вновь заполучить ключ от кассы. Когда свеча была потушена, он почувствовал необходимость подтвердить свою волю: — Знаешь, голубушка, это очень серьезно; я оставляю деньги себе. Нана, засыпая в его объятиях, нашла блестящий ответ: — Хорошо, не бойся, я буду работать. С этого вечера их совместная жизнь шла все хуже и хуже. Всю неделю напролет звенели пощечины, регулировавшие их жизнь, подобно тиканию часов. От побоев Нана приобрела необычайную гибкость, цвет лица у нее стал белее и розовее, кожа мягче и такая нежная на ощупь, такая светлая, что казалось, будто она еще похорошела… Вот почему Прюльер сходил с ума по молодой женщине, являясь к ней, когда Фонтана не было дома, увлекая ее в темные углы, чтобы поцеловать. Но она отбивалась, возмущенная, краснела от стыда; ей казалось отвратительным, что он хотел обмануть друга. Тогда раздосадованный Прюльер начинал зубоскалить. Действительно, она становилась весьма глупой. Как могла она привязаться к подобной обезьяне? Ведь Фонтан со своим большим, вечно шевелившимся носом был и впрямь настоящей обезьяной. Грязный тип! Да вдобавок еще человек, который ее немилосердно бьет! — Возможно, но я люблю его таким, каков он есть, — ответила она однажды со спокойным видом женщины, не скрывающей, что у нее извращенный вкус. Боск довольствовался тем, что обедал у них возможно чаще. Он пожимал плечами, глядя на Прюльера. Красивый малый, но пустой. Что касается его самого, то он много раз присутствовал при семейных сценах; за сладким, когда Фонтан бил Нана, он продолжал медленно жевать, находя это естественным. В благодарность за обед он каждый раз восторгался их счастьем. Себя он провозглашал философом, потому что отказался от всего, даже от славы. Прюльер и Фонтан, развалившись на стульях, засиживались иногда до двух часов ночи, рассказывая друг другу с театральными интонациями и жестами о своих успехах; а Боск, углубившись в мечты, лишь изредка с презрением молчаливо вздыхал, допивая бутылку коньяка. Что оставалось от Тальма? Ничего. Так плевать на все, и стоит ли расстраиваться. Однажды вечером он застал Нана в слезах. Она сняла кофточку и показала ему спину и руки, покрытые синяками от побоев. Он посмотрел на ее тело, не думая даже воспользоваться положением, как сделал бы негодяй Прюльер. Потом сказал поучительным тоном: — Милая моя, где женщина, там и побои. Это, кажется, сказал Наполеон. Умойся соленой водой. Соленая вода — превосходное средство в таких случаях. Подожди еще, не раз будешь бита, и не жалуйся, доколе у тебя все цело… Знаешь, я сам себя приглашаю к обеду, я видел на кухне баранину. Но г-жа Лера имела иную точку зрения. Каждый раз, когда Нана показывала ей новый синяк на своей белой коже, она разражалась громкими криками. Ее племянницу убивают, так не может продолжаться. Правда, Фонтан выставил г-жу Лера, сказав, что больше не желает встречаться с ней в своем доме; и с этого дня, если он возвращался, когда она была еще там, ей приходилось уходить черным ходом, — это ее ужасно оскорбляло. Поэтому злоба ее против грубияна-актера была неиссякаема. Больше всего она, с видом порядочной женщины, благовоспитанность которой не подлежит сомнению, ставила ему в вину дурное воспитание. — О, это сразу видно, — говорила она племяннице, — у него нет ни малейшего понятия о приличиях. Его мать, вероятно, была из простых. Не отрицай, это чувствуется… Я уже не говорю о себе, хотя женщина в моих летах имеет основание требовать к себе уважения… Но ты, как ты, право, можешь терпеть его манеры? Ведь, не хваля себя, я могу сказать, что всегда учила тебя хорошо держаться, и ты получала от меня лучшие наставления. Не правда ли, вся наша семья была очень хорошо воспитана? Нана не возражала и слушала, опустив голову. — К тому же, — продолжала тетка, — ты водила знакомство только с благовоспитанными, приличными людьми… Мы как раз вчера вечером говорили об этом с Зоей. Она тоже ничего не может понять. «Как, — сказала она, — барыня, которая вокруг пальца водила такого прекрасного человека, как граф, — потому что, между нами, ты, говорят, его здорово дурачила, — как же это барыня позволяет колотить себя этакому шуту?» А я добавила, что побои еще куда ни шло, но чего бы я никогда не потерпела — такого отношения. Одним словом, ничто не говорит в его пользу. Я бы не желала иметь его портрет в своей комнате. А ты губишь себя из-за подобного человека; да, ты губишь себя, моя дорогая, ты из кожи вон лезешь, а между тем ихнего брата хоть отбавляй — и побогаче, да к тому же с положением. Ну, довольно! Не мне говорить об этом. Но, при первой же гадости, я бы бросила его, сказав: «За кого вы меня принимаете, милостивый государь?»; знаешь, с твоим величественным видом, от которого у него руки опустились бы. Тут Нана разрыдалась и прошептала: — Ах, тетя, я его люблю! Но, по правде говоря, г-жу Лера больше беспокоило кое-что другое: она видела, что племянница с большим трудом время от времени уделяет ей монеты по двадцать су для платы за пансион маленького Луи. Конечно, она пожертвует собою, она все-таки оставит ребенка у себя и дождется лучших времен. Но мысль, что Фонтан мешает им — ей, мальчишке и его матери — утопать в золоте, бесила ее до такой степени, что она даже стала отрицать любовь. Поэтому она закончила следующими словами: — Послушай, в тот день, когда он сдерет с тебя всю шкуру, приходи ко мне, дверь моего дома будет для тебя открыта. Скоро денежный вопрос стал для Нана большой заботой. Фонтан спрятал куда-то семь тысяч франков; вероятно, они были в надежном месте, а она никогда не посмела бы спросить о них, так как проявляла по отношению к этому гнусному человеку, как называла его г-жа Лера, большую стыдливость. Она боялась, что он подумает, будто она дорожит им только из-за этих несчастных грошей. Он ведь обещал участвовать в расходах по хозяйству. Первые дни Фонтан ежедневно выдавал три франка, но зато и предъявлял требования человека, который платит. За свои три франка он хотел иметь все: масло, мясо, овощи, и если она решалась осторожно заметить, что нельзя купить весь базар на три франка, он горячился, называл ее никуда не годной, расточительной дурой, которую надувают все торговцы, а кроме того, всегда грозил ей, что будет столоваться в другом месте. Затем, в конце месяца, он несколько раз позабыл оставить утром три франка на комоде. Она позволила себе попросить их, робко, обиняками. Это вызывало такие ссоры, он так отравлял ей жизнь, пользуясь первым попавшимся предлогом, что она предпочла больше на него не рассчитывать. Напротив, когда он не оставлял ей трех монет по двадцать су и все же получал обед, он становился очень веселым, любезным, целовал Нана, танцевал со стульями. А она в такие дни, сияя от счастья, даже жаждала не находить ничего на комоде, несмотря на то, что ей было очень трудно сводить концы с концами. Однажды она даже вернула ему его три франка, солгав, что у нее остались деньги от вчерашнего дня. Так как Фонтан накануне денег не давал, он слегка смутился, опасаясь, что она хочет его проучить. Но Нана смотрела на него такими влюбленными глазами, с таким самозабвением целовала его, что он спрятал деньги в карман и сделал это с легкой судорожной дрожью скряги, получившего обратно сумму, которая было от него ускользнула. С тех пор он больше ни о чем не заботился и никогда не спрашивал, откуда берутся деньги, строя кислую рожу, когда подавалась картошка, и едва не сворачивая себе челюсть от хохота при виде индейки или окорока, не без того, однако, чтобы и в счастливый момент не уделить Нана нескольких пощечин: надо же было набить себе руку. Итак, Нана нашла способ удовлетворить все нужды. Бывали дни, когда стол ломился от еды. Два раза в неделю Боск наедался до отвала. Однажды вечером г-жа Лера, взбешенная при виде стоявшего на плите обильного обеда, которого ей не приходилось отведать, не могла удержаться и, уходя, грубо спросила, кто за него платит. Захваченная врасплох, Нана растерялась и заплакала. — Ну, ну, нечего сказать, вот гадость-то — произнесла тетка, поняв, в чем дело. Нана решилась на это, чтобы иметь дома покой. Во всем была виновата Триконша, которую она встретила на улице Лаваль однажды, когда Фонтан ушел, разозлившись из-за блюда трески. Она согласилась на предложение Триконши, которая оказалась как раз в затруднительном положении, Фонтан никогда не возвращался раньше шести часов, поэтому Нана располагала дневными часами; она приносила то сорок франков, то шестьдесят, иногда и больше. Она могла бы дойти и до десяти, и пятнадцати луидоров, если бы сумела скрыть свое положение, но была очень довольна и тем, что доставала деньги на хозяйство. Вечером Нана обо всем забывала, когда Боск нажирался до отвала, а Фонтан, облокотившись на стол, позволял целовать себя с видом необыкновенного человека, которого любят ради него самого. И вот, вся отдаваясь любви к своему обожаемому, дорогому песику, еще более ослепленная страстью, за которую она сама теперь платила, Нана снова погрязла в пороке, как в начале своей карьеры. Она опять шлялась по улицам в погоне за монетой в сто су, как в те времена, когда была еще полунищей девчонкой. Однажды в воскресенье, на рынке Ларошфуко, Нана помирилась с Атласной, предварительно набросившись на нее с упреками из-за г-жи Робер. Но Атласная ограничилась ответом, что если чего-нибудь не любят, это еще не причина отвращать от этого других. И Нана, следуя философскому рассуждению, что никогда не знаешь, чем кончишь, великодушно простила. В ней даже пробудилось любопытство; она стала расспрашивать Атласную о всяких тонкостях разврата и была поражена, что может еще в свои годы узнать нечто новое после всего, что уже знала раньше. Она смеялась и прерывала подругу восклицаниями, находя это забавным, хотя и не без некоторого отвращения, так как, в сущности, смотрела на все, что не входило в ее привычки, с точки зрения мещанской морали. Она снова стала ходить к Лауре в те дни, когда Фонтан обедал вне дома. Там она развлекалась разговорами о любви и ревности, возбуждающе действовавшими на клиенток, что не мешало им, однако, уплетать за обе щеки. Толстая Лаура, полная материнской нежности, часто приглашала Нана погостить к себе на дачу в Аньер, где у нее были комнаты для семи дам. Молодая женщина отказывалась, ей было страшно. Но тогда Атласная уверила ее, что она ошибается, что господа, приезжающие туда из Парижа, будут их качать на качелях и играть с ними в разные игры, она обещала приехать, когда сможет отлучиться. Нана была настолько озабочена, что ей было не до веселья. Она очень нуждалась в деньгах. Когда Триконше не требовались ее услуги, что случалось слишком часто, она не знала, куда деваться и где бы раздобыть денег. Тогда начиналось неистовое шатание с Атласной по улицам Парижа, в самой гуще разврата, по узким переулкам, при тусклом свете газа. Нана опять стала посещать окраинные кабачки, где когда-то впервые плясала, задирая грязные юбки. Она снова увидела мрачные закоулки внешних бульваров, тумбы, у которых целовалась с мужчинами пятнадцатилетней девчонкой, где отец отыскивал ее, чтобы выпороть. Обе женщины обходили все кабачки и кафе околотка, взбирались по заплеванным и мокрым от пролитого пива лестницам или же медленно бродили по улицам, останавливаясь у ворот домов. Атласная, начавшая свой выход в свет с Латинского квартала, повела Нана к Бюлье и в пивные на бульваре Сен-Мишель. Но наступали каникулы, в квартале ощущалось сильное безденежье. И подруги вернулись на большие бульвары. Там они могли рассчитывать на некоторый успех. Начиная с высот Монмартра, вплоть до площади Обсерватории, они исходили таким образом весь город. Многое пришлось им пережить: дождливые вечера, когда стаптывается обувь, и жаркие, когда платье прилипает к телу, продолжительные ожидания и бесконечные прогулки, толкотню, брань и скотскую страсть прохожего, приведенного в мрачные, сомнительные меблированные комнаты, откуда он с ругательствами спускался обратно по грязным ступенькам лестницы. Лето приходило к концу, грозовое лето со знойными ночами. Нана и Атласная уходили после обеда, около девяти часов. По тротуару улицы Нотр-Дам-де-Лорет двумя шеренгами шли женщины, низко опустив голову и подобрав юбки; они спешили к бульварам и с деловым видом проходили вплотную мимо лавок, не обращая никакого внимания на выставленные в витринах товары. Это голодная толпа проституток квартала Бреда высыпала на улицу, как только зажигали газ. Нана и Атласная шли мимо церкви и всегда сворачивали на улицу Ле Пельтье. В ста метрах от кафе Риш, приближаясь к полю действий, они отпускали шлейф тщательно подобранного до того платья и с этого момента, не обращая внимания на пыль, подметая подолом тротуары и изгибая стан, продолжали медленно идти, еще больше замедляя шаг, когда попадали в яркую полосу света от кафе. Они чувствовали себя здесь как дома и, громко смеясь, с вызывающим видом, оглядывались на мужчин, смотревших им вслед. В темноте их набеленные лица с ярким пятном накрашенных губ и подведенными глазами были полны волнующего очарования женщин Востока, выпущенных на базарную площадь. До одиннадцати часов толкаясь в толпе, они были веселы, лишь изредка бросая вслед неловкому прохожему, задевшему каблуком оборку их юбок: «скверная рожа». Фамильярно обмениваясь приветствиями с гарсонами из кафе, они останавливались поболтать у столиков, угощались предложенными им напитками, пили их медленно, радуясь возможности посидеть в ожидании театрального разъезда. Но если с приближением ночи им не удавалось разок — другой прогуляться на ушицу Ларошфуко, они становились нахальнее, и охота принимала более ожесточенный характер. Под деревьями, вдоль темных, начинавших пустеть бульваров происходила отчаянная торговля, сопровождавшаяся бранью и драками. А благородные отцы семейств спокойно гуляли с женами и дочерьми, даже не прибавляя шагу, — настолько привыкли они к подобным встречам. Когда мужчины решительно отказывались от Нана и Атласной, стараясь как можно скорее исчезнуть в сгущавшихся сумерках, подруги, пройдя раз десять от Оперы до театра «Жимназ», принимались прогуливаться по улице Фобур Монмартр. Там до двух часов ночи пылали огни ресторанов, пивных и закусочных, толпа женщин кишела у входа в кафе; это был последний освещенный, полный оживления уголок ночного Парижа, последний рынок, где совершались сделки на одну ночь, грубо, между целыми группами, на протяжении всей улицы, точно в раскрытых настежь коридорах публичного дома. В те вечера, когда подруги возвращались с пустыми руками, между ними происходили ссоры. По улице Нотр-Дам-де-Лорет, темной и пустынной, скользили женские тени; это были запоздавшие проститутки из околотка, бледные женщины, раздраженные праздно проведенной ночью; они упорно продолжали свое дело, препираясь хриплыми голосами с каким-нибудь горьким пьяницей, которого они останавливали на углу улицы Бреда или Фонтен. Однако бывали и неожиданно удачные дни, когда им перепадали луидоры, полученные от приличных господ, которые шли с ними, спрятав в карман ордена. Особенно хорошим чутьем обладала Атласная. Она знала, что в дождливые вечера, когда мокрый Париж распространяет приторный запах неопрятного алькова, именно в такую пасмурную погоду зловоние грязных закоулков сильнее возбуждает мужчин. И она выслеживала наиболее хорошо одетых, догадываясь об их состоянии по мутным глазам. Точно приступ плотского безумия проносился над городом. Ей, правда, было немного страшно, так как наиболее приличные были в то же время и наиболее омерзительными. Весь лоск их пропадал. Животная похоть выявлялась во всей полноте своих чудовищных вкусов и утонченной развращенности. Поэтому-то проститутка Атласная относилась без всякого уважения к важным господам, разъезжавшим в экипажах, и, возмущаясь ими, говорила, что кучера гораздо лучше своих хозяев, так как уважают женщину и не изводят ее своими адскими затеями. Падение светских людей в бездну разврата поражало Нана, бывшую еще во власти предрассудков, от которых Атласная старалась ее освободить. — Значит, — говорила она в минуту серьезной беседы, — добродетель больше не существует. Начиная с верхов и кончая низами — все порочны. В таком случае любопытно, должно быть, в Париже с девяти часов вечера до трех утра! И она весело хохотала и восклицала, что если заглянуть во все комнаты, можно стать свидетелем презабавных вещей. Не только мелкий люд наслаждается вволю, немало найдется и знатных особ, залезших по уши в грязь, еще глубже, чем другие. Это пополняло ее образование. Однажды вечером, зайдя за Атласной, она увидела спускавшегося с лестницы маркиза де Шуар; он едва волочил ноги, опираясь на перила; лицо его было мертвенно-бледно. Нана сделала вид, что сморкается. Наверху она застала подругу в ужасной грязи, в омерзительно неопрятной постели, среди разбросанной всюду немытой посуды, так как Атласная уже целую неделю не убирала своей комнаты. Нана удивилась ее знакомству с маркизом. Да, она с ним знакома; он даже порядком надоел ей и ее бывшему любовнику-кондитеру. Теперь он иногда заходил к ней; но этот старик извел ее, он всюду лезет со своей похотью, даже в ее туфли. — Да, моя милая, даже в туфли… Этакая старая свинья! Он вечно требует таких вещей… Но больше всего смущала Нана беззастенчивость этого низкого разврата. Она вспоминала, как ей было весело притворяться влюбленной, когда она была содержанкой, между тем как падшие женщины вокруг нее постепенно гибли. К тому же Атласная вечно пугала ее полицией. У нее была масса рассказов по этому поводу. Когда-то она даже жила с агентом полиции для того, чтобы ее оставили в покое; дважды он выручал ее из беды, когда ее чуть было не зарегистрировали, но теперь она трепетала: если ее снова накроют, ей несдобровать, дело ясное. Нужно было только ее послушать. Чтобы получить вознаграждение, агенты арестовывали как можно больше женщин; отбирали все, да еще давали затрещины, если вздумаешь кричать, — настолько они были уверены в вознаграждении и поддержке даже в том случае, если в общей свалке попадалась и честная девушка. Летом, группами в двенадцать или пятнадцать человек, они производили облавы на бульварах; окружив тротуар тесным кольцом, они излавливали до тридцати женщин в один вечер. Только одна Атласная знала укромные места; едва заметив нос агента, она исчезала среди бросавшихся врассыпную испуганных женщин, удирая сквозь толпу. Это был такой ужас перед властью, такой страх перед префектурой, что некоторые из женщин оставались парализованными у входа в кафе, увлеченные сюда потоком, опустошавшим авеню. Но еще больше опасалась Атласная доносов; ее кондитер оказался такой свиньей, что грозил выдать ее, когда она его бросила. Да, многие мужчины жили за счет своих любовниц, пользуясь этим приемом. Она уже не говорила о мерзких женщинах, предававших из вероломства, если вы оказывались красивее. Нана выслушивала все это с возраставшим страхом. Она всегда трепетала перед властью, этой неведомой силой, этой местью людей, которые могли ее уничтожить, и никто в мире не защитил бы ее. Сен-Лазар представлялась ей могилой, темной ямой, куда женщин закапывали живьем, обрезав им предварительно волосы. Хотя она и внушала себе, что стоит ей бросить Фонтана, как у нее найдутся покровители, хотя Атласная и толковала ей о существовании известных списков женщин с приложением фотографий, которыми агенты обязаны были руководствоваться, не имея права трогать попавших в эти списки, она все же была в постоянном страхе, и ей всегда мерещилось, что ее толкают, тащат и отправляют на освидетельствование. Мысль о врачебном кресле наполняла ее ужасом и стыдом, несмотря на то что она давно уже потеряла всякое чувство стыдливости. Как-то в конце сентября, когда она прогуливалась однажды вечером по бульвару Пуассоньер с Атласной, та внезапно бросилась бежать. На вопрос Нана она быстро проговорила: — Полиция! Беги, беги! И вот в уличной сутолоке началось паническое бегство. Юбки развевались, обрывались на ходу. Происходили драки, слышались крики. Какая-то женщина упала. Толпа со смехом следила за грубым наступлением полицейских, быстро сходившихся тесным кольцом. Между тем Нана потеряла Атласную из виду. У нее подкосились ноги, она была уверена, что ее сейчас схватят; тут какой-то мужчина взял ее под руку и увел на глазах взбешенных полицейских. То был Прюльер, случайно узнавший ее. Молча он завернул с ней на пустынную в то время улицу Ружемон, где она, настолько обессиленная, что ему пришлось ее поддержать, получила возможность отдышаться. Нана его даже не поблагодарила. — Ну, — сказал он наконец, — тебе надо успокоиться… Зайдем ко мне. Он жил рядом, на улице Бержер. Но она сразу пришла в себя. — Нет, не хочу. Тогда он грубо продолжал: — Раз ты шляешься со всеми, почему же ты не хочешь?.. — Потому… Этим, по ее мнению, все было сказано. Она слишком любила Фонтана, чтобы изменить ему с его же другом. Остальные были не в счет, раз она не получала удовольствия, а делала это по необходимости. Ее глупое упрямство заставило Прюльера совершить подлость, достойную красивого мужчины, задетого в своем самолюбии. — Ну, как хочешь, — проговорил он. — Только мне с тобой не по пути, моя милая… Выпутывайся сама, как знаешь. И он оставил ее. Нана вновь охватил страх. Она сделала огромный крюк, чтобы снова попасть на Монмартр, быстро пробегая мимо лавок, бледнея при виде приближавшегося мужчины. На следующий день, когда Нана, все еще во власти пережитого накануне ужаса, отправилась к тетке, она встретилась в пустынной уличке Батиньоля лицом к лицу с Лабордетом. Сначала оба, казалось, смутились. Как всегда услужливый, он шел по каким-то тайным делам. Он первый оправился от замешательства и выразил удовольствие по поводу приятной встречи. Право, все до сих пор еще поражены окончательным исчезновением Нана. Требуют ее возвращения. Старые друзья томятся по ней. Потом, внезапно приняв отеческий тон, он стал ее журить. — Между нами, дорогая моя, говоря откровенно, это становится глупо… Можно понять увлечение. Но дойти до того, чтобы дать себя так обобрать и получать взамен одни затрещины… Разве что ты решила добиться премии за добродетель. Она слушала его смущенная. Однако, когда он заговорил с ней о Розе, торжествовавшей свою победу над графом Мюффа, в глазах ее блеснул огонек. — О, стоит мне захотеть… — пробормотала она. Лабордет тотчас же предложил ей свое содействие в качестве услужливого друга. Она отказалась. Тогда он подошел к ней с другой стороны. Он рассказал, что Борднав ставит пьесу Фошри, в которой для нее имеется превосходная роль. — Как! Пьеса, в которой есть роль? — воскликнула она с удивлением. — Да ведь он участвует в ней и мне ничего не сказал! Она не называла Фонтана. Впрочем, молодая женщина тотчас же успокоилась. Она никогда больше не вернется на сцену. Очевидно, это решение не прозвучало убедительно для Лабордета, так как он продолжал с улыбкой настаивать. — Ты знаешь, со мною нечего бояться. Я подготовлю твоего Мюффа, ты вернешься в театр, и я приведу его к тебе за ручку. — Нет! — сказала она твердо. И ушла. Она сама умилялась своему героизму. Она не чета этим мерзким мужчинам; уж из них ни один не пожертвовал бы собой, не раззвонив во все колокола. Все же одно ее поразило: Лабордет давал ей точно те же советы, что и Франсис. Вечером, когда Фонтан пришел домой, она спросила его относительно пьесы Форши. Фонтан уже два месяца тому назад вернулся в «Варьете». Почему же он ничего не сказал ей о роли? — Какой роли? — спросил он своим неприятным голосом. — Уж не говоришь ли ты о роли светской дамы?.. Вот оно что… Ты, пожалуй, воображаешь, что у тебя талант! Да ведь эта роль совершенно уничтожила бы тебя, голубушка… Право, ты смешна… Она была страшно оскорблена. Весь вечер ел издевался над ней, называл ее мадемуазель Марс. И чем сильнее он нападал на нее, тем больше она крепилась, вкушая горькое наслаждение в этом самозабвении, доходившем до героизма и делавшим ее в собственных глазах такой возвышенной и влюбленной. С тех пор, как она отдавалась другим, чтобы кормить Фонтана, она еще больше его любила, как будто усталость и отвращение к торгу собой углубляли ее любовь к нему. Он становился ее пороком, который она покупала, потребностью, без которой она, подстрекаемая пощечинами, не могла обойтись. А он, видя в ней безобидное животное, в конце концов стал злоупотреблять ее кротостью. Она действовала ему на нервы; он проникся такой бешеной ненавистью к ней, что даже пренебрегал собственными интересами. Если Боск пытался делать ему замечания, он кричал, раздраженный, неизвестно почему, что ему наплевать на нее и на ее хорошие обеды, что он выгонит ее на улицу только для того, чтобы подарить свои семь тысяч франков другой женщине. И тут между ними произошел разрыв. Однажды вечером Нана возвратилась домой около одиннадцати часов и нашла дверь запертой на задвижку. Она постучала раз — никакого ответа; второй раз — опять никакого ответа. Между тем она видела сквозь дверную скважину свет, и Фонтан, не стесняясь, шагал по комнате. Она снова начала стучать без конца, звала, сердилась. Наконец послышался голос Фонтана, медленно и грубо бросившего лишь одно слово: — Стерва! Она постучала обоими кулаками. — Стерва! Она стала стучать еще сильнее, чуть не разбивая дверь. — Стерва! И так, в течение четверти часа, одно и то же ругательство обрушивалось на нее, как пощечина, отвечая, точно насмешливое эхо, на каждый стук, которым она сотрясала дверь. Потом, видя, что она еще упорствует, он внезапно открыл дверь встал на пороге, скрестил руки и сказал тем же холодным, резким голосом: — Черт возьми! Когда же вы кончите?.. Что вам угодно? А? Дадите вы нам, наконец, спать?.. Разве вы не видите, что у меня гости? Он действительно был не один. Нана заметила фигурантку из «Буффа», уже в одной сорочке, с всклокоченными, как мочалка, волосами и щелками вместо глаз. Она хихикала, сидя на кровати, за которую заплатила Нана. Внезапно Фонтан с грозным видом шагнул через порог, разжимая свои толстые пальцы наподобие клещей. — Убирайся, или я задушу тебя. Тут Нана истерически зарыдала. Она испугалась и убежала. На этот раз выгнали ее. В ее бешенстве ей вдруг пришел в голову Мюффа; но не Фонтану ведь отплачивать ей той же монетой. На улице ей прежде всего пришло в голову пойти переночевать к Атласной, если у той никого не будет. Нана встретила подругу возле ее дома. Атласную также выбросили на улицу; хозяин, только что повесил на дверь замок, не имея на это никакого права, так как обстановка принадлежала ей; она ругалась, говорила, что потащит его к комиссару. Между тем уже пробило двенадцать часов, и надо было подумать о ночлеге. Тогда Атласная, сочтя более осторожным не вмешивать в свои дела полицейских, повела Нана на улицу Лаваль, к одной даме, содержавшей скромные меблированные комнаты. Им предоставили во втором этаже узкую комнатку с окнами, выходящими во двор. Атласная повторяла: — Я бы, конечно, могла пойти к г-же Робер. Там всегда найдется для меня угол… Но с тобой это невозможно… Она становится просто смешной со своей ревностью. На днях она меня поколотила. Когда они заперли дверь, Нана, еще неуспевшая успокоиться, разрыдалась и двадцать раз подряд принималась рассказывать о гадости, совершенной Фонтаном. Атласная снисходительно слушала подругу, утешала и возмущалась, ругая на чем свет стоит мужчин. — Ну и свиньи, ну и свиньи!.. Видишь, не надо больше иметь дела с этими свиньями! Затем она помогла Нана раздеться, окружая ее покорной предупредительностью, и вкрадчиво повторяла: — Ляжем поскорей, душечка. Нам будет очень хорошо… Глупо так убиваться! Говорю тебе, что все они мерзавцы! Не думай ты о них… Я ведь тебя очень люблю. Не плачь, сделай это для своей любимой крошки. В постели она тотчас же обняла Нана, чтобы успокоить ее. Она больше не желала слышать имени Фонтана; каждый раз, когда Нана произносила его, она останавливала ее поцелуем, мило надувая губки. С распущенными волосами, полная умиления, она походила на красивого ребенка. Мало-помалу в ее нежных объятиях Нана осушила слезы. Она была тронута и отвечала на ласки Атласной. Свеча еще горела, когда пробило два часа; обе, подавляя смех, обменивались нежными словами. Вдруг полуголая Атласная привстала на постели, прислушиваясь к поднявшемуся в доме шуму. — Полиция! — промолвила она, бледнея. — Ах, черт возьми! Не везет нам… Мы попались! Двадцать раз она рассказывала о нашествиях на гостиницы. И как раз в эту ночь, укрываясь на улице Лаваль, ни та, ни другая не подумали об этом. При слове «полиция» Нана совершенно потеряла голову. Она вскочила с постели, стала бегать по комнате и открыла окно с растерянным видом сумасшедшей, собирающейся броситься вниз головой. К счастью, маленький дворик был окружен решеткой вровень с окнами. Тогда Нана, не колеблясь, вскочила на подоконник и исчезла во тьме; сорочка ее развевалась, обнажая бедра, обвеваемые ночным ветерком. — Куда ты? — повторяла испуганная Атласная. — Ты убьешься! Когда же постучали в дверь, Атласная поступила по-товарищески и, захлопнув окно, спрятала одежду Нана в шкаф. Она уже примирилась и решила про себя, что, в конце концов, если ее и зарегистрируют, то, по крайней мере, прекратится этот глупый страх. Она притворилась женщиной, разбуженной от глубокого сна, зевала, переговаривалась через дверь и, наконец, отворила высокому детине с нечистоплотной бородой, обратившемуся к ней со словами: — Покажите руки… На них нет следа от уколов, значит, вы не работаете. Ну… одевайтесь. — Да я не портниха, я полировщица, — нахально объявила Атласная. Однако она послушно оделась, зная, что спорить бесполезно. В доме раздавались крики; одна из женщин вцепилась в дверь, отказываясь идти, другая, лежа с любовником, поручившимся за нее, разыгрывала роль оскорбленной честной женщины и грозилась подать в суд на начальника полиции. Целый час не прекращался топот тяжелых ног по лестницам, стук кулаками в дверь, грубая ругань, заглушаемая рыданиями, шуршание юбок — все это сопровождало внезапное пробуждение и бегство испуганной толпы женщин, грубо Захваченных тремя полицейскими под руководством маленького белокурого, очень вежливого комиссара. Затем дом снова погрузился в глубокую тишину. Никто не выдал Нана, она была спасена. Молодая женщина ощупью вернулась в комнату, дрожа от холода, полумертвая от страха. Ее босые ноги, ободранные об решетку, были окровавлены. Она долго сидела на краю кровати, все еще прислушиваясь. Но под утро она заснула; проснувшись в восемь часов, она выбежала из гостиницы и помчалась к тетке. Когда г-жа Лера, как раз сидевшая с Зоей за кофе, увидела ее у себя в этот ранний час и в таком растерзанном виде, с растерянным лицом, она тотчас же все поняла. — Значит, свершилось! — воскликнула она. — Я ведь говорила, что он оберет тебя как липку… Ну, входи, я тебе всегда рада. Зоя встала, пробормотав с почтительной фамильярностью: — Наконец-то вы к нам вернулись… Я ждала вас, сударыня. Г-жа Лера предложила Нана тотчас же поцеловать Луизэ, так как счастье ребенка зависело от благоразумия матери, говорила она. Луизэ еще спал, болезненный, малокровный. И когда Нана наклонилась над его бледным, золотушным лицом, сердце ее сжалось от воспоминания обо всем пережитом за последние месяцы. — О, мой бедный мальчик, мой бедный мальчик! — лепетала она, рыдая. 9 В «Варьете» шла репетиция пьесы «Красавица герцогиня». Только что покончили с первым актом и собирались перейти ко второму. Фошри и Борднав беседовали, развалившись в старых креслах на авансцене, а суфлер, старый маленький горбун Коссар, сидя на соломенном стуле, с карандашом в зубах, перелистывал рукопись. — Ну, чего же там ждут! — закричал вдруг Борднав, яростно стуча концом своей толстой палки по подмосткам. — Почему не начинают? Барильо! — Да господин Боск исчез куда-то, — отвечал Барильо, исполнявший обязанности помощника режиссера. Тут поднялась буря. Все звали Боска. Борднав ругался. — Черт возьми, постоянно одно и то же!.. Как ни звони, они всегда не бывают на месте… А потом еще ворчат, если их задерживают позже четырех. Но Боск явился с невозмутимым спокойствием. — Ну, что, в чем дело? Чего вам от меня нужно? А, моя очередь! Так бы и говорили… Ладно, Симонна дает реплику: «Вот съезжаются гости», и я вхожу… Откуда мне входить? — Ясно, что в дверь, — заявил раздосадованный Фошри. — Да, но где же эта дверь? На этот раз Борднав напал на Барильо и снова стал ругаться, чуть не продавив подмостки ударами палки. — Ах, черти! Я ведь велел поставить там стул, который должен изображать дверь. Каждый день приходится повторять одно и то же… Барильо, где же Барильо? И этот удрал! Все только и знают что бегать! Однако Барильо явился и сам поставил стул, не говоря ни слова, весь съежившись от страха перед грозой. И репетиция началась. Симонна, в шляпе и мехах, играла роль служанки, прибирающей комнату. Она прервала реплику и объявила: — Знаете, я порядком замерзла и буду-держать руки в муфте. Затем, изменив голос, она встретила Боска легким восклицанием: — «А, господин граф! Вы явились первым. Моя госпожа будет очень рада». На Боске были грязные брюки и широкое желтое пальто, а шея обмотана поверх воротника огромным шарфом. Засунув руки в карманы, он произнес глухим голосом, не играя и растягивая слова: — «Не беспокойте свою госпожу. Изабелла: я хочу застать ее врасплох». Репетиция продолжалась. Борднав, нахмурившись сидел глубоко в кресле и слушал с утомленным видом. Фошри нервничал, все время вертелся на стуле, меняя положение; его так и подмывало каждую минуту перебить актеров, но он обуздывал себя. Вдруг он услышал за спиной шепот, доносившийся из темного пустого зала. — Разве она здесь? — спросил он, наклоняясь к Борднаву. Вместо ответа тот утвердительно кивнул головой. Прежде чем согласиться играть роль Жеральдины, предложенную Борднавом, Нана пожелала посмотреть пьесу, так как колебалась, брать ли ей опять роль кокотки. Ее мечтой была роль честной женщины. Она притаилась в темной ложе бенуара с Лабордетом, который хлопотал за нее у Борднава. Фошри поискал ее глазами и продолжал следить за ходом пьесы. Освещена была только авансцена. Единственный газовый рожок на кронштейне, подающий свет рампе и благодаря рефлектору сосредоточивающий его на переднем плане, казался широко раскрытым желтым глазом, тускло и печально мерцавшим в полумраке. Коссар, держа рукопись ближе к кронштейну, чтобы лучше видеть написанное, находился целиком в полосе света, отчего его горб обрисовывался особенно рельефно. Борднав же и Фошри тонули во мраке. Только середина громадного строения, и то на протяжении всего лишь нескольких метров, была освещена слабым мерцанием газа, точно от большого фонаря, прикрепленного к столбу какой-нибудь железнодорожной станции. Движущиеся по сцене актеры казались причудливыми видениями с пляшущими позади них тенями. Остальная часть сцены, загроможденная лестницами, рамами, выцветшими декорациями, представлявшими груды развалин, утопала во мгле, напоминая разрушенное здание или разобранное судно; а свисавшие сверху задники были похожи на лохмотья, развешанные на перекладинах какого-то обширного тряпичного склада. В самом верху яркий солнечный луч, проникший через окно, золотой полосой прорезал темный свод. В глубине сцены актеры беседовали между собою в ожидании реплик. Забывшись, они постепенно говорили все громче и громче. — Эй, вы там, извольте молчать! — зарычал Борднав, яростно подпрыгнув в кресле. — Я не слышу ни слова… Если вам нужно разговаривать, можете выйти вон: мы работаем… Барильо, если разговоры будут продолжаться, я всех оштрафую! На минуту актеры умолкли. Они образовали небольшую группу, разместившись на скамейке и на ветхих стульях в углу сада, представлявшего первую вечернюю декорацию, приготовленную к установке. Фонтан и Прюльер слушали Розу Миньон; она рассказывала им, что директор «Фоли-Драматик» сделал ей недавно необыкновенно выгодное предложение. Но вдруг раздался голос: — Герцогиня!.. Сен-Фирмен!.. Ну, выходите же, герцогиня и Сен-Фирмен! Только при вторичном окрике Прюльер вспомнил, что Сен-Фирмен — это он. Роза, игравшая герцогиню Елену, уже поджидала его для выхода. Медленно волоча ноги по голым скрипящим доскам, старик Боск возвращался на свое место. Кларисса уступила ему половину скамейки. — Что это ему вздумалось так орать? — сказала она, подразумевая Борднава. — Чем дальше, тем хуже… Теперь ни одна постановка не проходит без того, чтобы он не нервничал. Боск пожал плечами. Все эти бури его не трогали, Фонтан прошептал: — Он чует провал. Какая-то идиотская пьеса. Затем, обращаясь к Клариссе, он вернулся к разговору по поводу Розы: — Послушай-ка, а ты веришь в предложение театра «Фоли»? По триста франков за вечер, сто представлений. Может быть, еще и виллу в придачу?.. Миньон, пожалуй, моментально послал бы к черту нашего Борднава, если бы его жене давали по триста франков. Но Кларисса верила в возможность такого предложения. Этот Фонтан всегда готов развенчать товарища. Тут их прервала своим появлением Симонна. Она озябла. Остальные, застегнутые доверху, с фуляровыми платками вокруг шеи, смотрели на солнечный луч, сиявший наверху и не согревавший холодный сумрак сцены. На дворе был ясный морозный день ноября. — А фойе нетоплено, — сказала Симонна. — Это возмутительно, он становится настоящим скрягой. Что касается меня, я собираюсь уехать: мне вовсе не хочется заболеть. — Тише там! — снова закричал Борднав громовым голосом. В продолжение нескольких минут слышно было только неясное чтение актеров. Они лишь слегка намечали жесты, говорили вполголоса, без интонаций, чтобы не утомляться. Однако каждый раз, отмечая какой-нибудь оттенок, они бросали взгляд в зрительный зал. Перед ними раскрывалась зияющая пропасть, в которой колебалась смутная тень, подобно легкой пыли, осевшей на высоком чердаке, лишенном окон. Темный зал, освещенный лишь слабым светом со стороны сцены, был погружен в меланхолически-тревожную дрему. Плафон, украшенный живописью, утопал в непроницаемом мраке. По правую и левую сторону от авансцены, сверху донизу, спускались огромные серые полотнища, защищавшие драпировки. Такие же чехлы были повсюду; полотняные полосы прикрывали бархатную обивку барьеров, охватывали двойным саваном галереи и казались во мраке мертвенными тенями. И на этом бесцветном фоне выделялись лишь более темные углубления лож, обрисовывавшие границы ярусов, с пятнами кресел, бархатная обивка которых из красного переходила в черный цвет. Совершенно спущенная люстра заполнила первые ряды партера своими подвесками, наводя на мысль о переезде с квартиры или об отъезде людей в безвозвратное путешествие. Как раз в этот момент Роза, исполнявшая роль красавицы герцогини, попавшей к даме полусвета, подошла к рампе. Она подняла руки, обратившись с очаровательной ужимкой к совсем пустому, темному залу, печальному, как дом, где находится покойник. — «Боже! какие странные люди!» — сказал она, подчеркивая фразу, в полной уверенности, что произведет этим впечатление. Скрываясь в глубине ложи бенуара, Нана, закутанная в большую шаль, слушала пьесу, пожирая глазами Розу. Она повернулась к лабордету и спросила его шепотом: — Ты уверен, что он придет? — Совершенно уверен. Вероятно, он явится с Миньоном, чтобы иметь какой-нибудь предлог… Как только он покажется, поднимись в уборную Матильды, а я его туда приведу. Они говорили о графе Мюффа. Это было свидание, искусно подготовленное Лабордетом на нейтральной почве. У него был серьезный разговор с Борднавом, дела которого сильно пошатнулись благодаря двум, следовавшим подряд, неудачам. Борднав поспешил предложить свой театр и дать роль Нана, желая заслужить расположение графа в надежде на заем. — Ну, а как тебе нравится роль Жеральдины? — продолжал Лабордет. Но сидевшая неподвижно Нана ничего не ответила. В первом акте автор показывал, как герцог де Бориваж изменяет своей жене с опереточной звездой, белокурой Жеральдиной. Во втором — герцогиня приезжала к актрисе во время маскарада, чтобы воочию убедиться, благодаря какой магической силе дамы полусвета покоряют мужей светских женщин. Герцогиню вводил туда кузен, изящный Оскар де Сен-Фирмен, в надежде, что ему удастся развратить ее. И для первого урока она, к большому своему удивлению, слышит, что Жеральдина ругается с герцогом, как извозчик, а тот очень предупредителен и как будто даже восхищен. У герцогини вырывается невольный крик: «Прекрасно! Значит, вот как надо разговаривать с мужчинами!» У Жеральдины была только одна эта сцена во всем акте. Что касается герцогини, она тут же оказывалась наказанной за свое любопытство: старый ловелас барон де Тардиво, приняв ее за кокотку, очень настойчиво ухаживал за ней, между тем как в другом конце сцены Бориваж, расположившийся на кушетке, целовался с Жеральдиной в знак примирения. Так как роль Жеральдины не была еще никому предназначена, старик Коссар поднялся, чтобы прочесть ее, и, невольно падая в объятия Боска, стал читать с интонациями. Как раз проходили эту сцену, и репетиция тоскливо тянулась, когда Фошри внезапно вскочил со своего кресла. До сих пор он сдерживался, но больше не мог владеть своими нервами. — Не так, не так! — закричал он. Актеры остановились, разводя руками. Фонтан обиженно спросил свойственным ему презрительным тоном: — Что? Что не так? — Все играют неверно; ну, совершенно неверно, совершенно, — продолжал Фошри и сам, жестикулируя и шагая по подмосткам, принялся с помощью мимики разыгрывать эту сцену. — Вот хотя бы вы. Фонтан, поймите как следует увлечение Тардиво; вы должны склониться в такой позе, чтобы обнять герцогиню… А ты, Роза, как раз в это время должна быстро пройти, вот так; но не слишком рано — только когда услышишь звук поцелуя… Тут он крикнул Коссару, увлеченный своими объяснениями: — Жеральдина, целуйте… Да погромче, чтобы было хорошо слышно! Старик Коссар, повернувшись к Боску, сильно чмокнул губами. — Хорошо, вот это поцелуй, — сказал Фошри, торжествуя. — Еще один поцелуй… вот видишь, Роза, я успел пройти мимо; тут я слегка вскрикиваю: «Ах, он ее поцеловал!» Но для этого нужно, чтобы Тардиво переиграл… Слышите, Фонтан, выходите снова… Ну, попробуйте еще раз, да дружнее. Актеры принялись повторять сцену. Но Фонтан делал это так неохотно, что опять ничего не вышло. Дважды Фошри пришлось повторять указания, причем он каждый раз делал это все с большим и большим увлечением. Все слушали его с угрюмым видом, переглядываясь, как будто он требовал от них, чтобы они ходили на голове; затем они делали неловкие попытки, но тотчас же останавливались, словно картонные паяцы, у которых внезапно оборвали нитку. — Нет, это слишком мудрено для меня, я не понимаю, — сказал наконец Фонтан, как всегда, нахальным тоном. Борднав не раскрывал рта. Он так глубоко уселся в кресло, что при мутном свете газового рожка виднелся лишь кончик его шляпы, надвинутой на глаза, а выпущенная им из рук палка легла поперек его живота. Он, казалось, спал. Внезапно он выпрямился. — Милый мой, это идиотство, — заявил он Фошри спокойным тоном. — Как идиотство! — воскликнул автор, сильно побледнев. — Сами вы идиот, друг мой. Борднав вдруг обозлился. Он повторял слово «идиотство», подыскивал более сильное выражение и нашел: «болван», «кретин». Пьесу освищут, не дадут довести акт до конца. И так как Фошри, вне себя, — хотя он и не особенно был оскорблен грубостями, которыми они обменивались при каждой новой пьесе, — обозвал Борднава скотиной, тот потерял всякое чувство меры, стал размахивать палкой, пыхтел, как бык, и орал: — Убирайтесь к черту!.. Целых четверть часа ушло у вас на пустяки… Да, на пустяки. Экая бессмыслица. А между тем все так просто… Ты, Фонтан, не трогаешься с места, а ты. Роза, делаешь легкое движение, вот так, не больше, и выходишь… Ну, начинайте! Вперед! Коссар, давайте поцелуй. Произошло замешательство. Сцена все-таки не удавалась. Теперь уже Борднав с грацией слона показывал жесты, а Фошри посмеивался, сострадательно пожимая плечами. Тут и Фонтан хотел вмешаться в дело; даже Боск позволил себе давать советы. Совершенно измученная Роза в конце концов села на стул, изображавший дверь. Все перепуталось. В довершение всего Симонна, которой послышалась ее реплика, вошла, среди общей сутолоки, слишком рано. Это до такой степени взбесило Борднава, что, размахнувшись изо всей силы палкой, он ударил ее. Он часто бил во время репетиции женщин, с которыми имел связь. Симонна убежала, а он злобно крикнул ей вслед: — Будешь у меня помнить, черт подери! Я закрою лавочку, если меня будут так изводить! Фошри только что нахлобучил на голову шляпу, делая вид, что собирается уйти из театра, но остановился в глубине сцены и вернулся, заметив, что Борднав, обливаясь потом, сел на место. Тогда и он снова занял свое место во втором кресле. Несколько секунд они неподвижно сидели рядом. В темном зале воцарилась тяжелая тишина. Несколько минут актеры молчали в ожидании. Все казались утомленными, точно после изнурительной работы. — Что ж! Будем продолжать, — сказал наконец Борднав обычным, совершенно спокойным голосом. — Да, будем продолжать, — повторил Фошри, — а эту сцену мы исправим завтра. Они вытянулись в креслах, а актеры продолжали репетицию вяло, с полным равнодушием. Во время перепалки между директором и автором Фонтан и остальные развеселились, усевшись в глубине сцены, на лавочке и на ветхих стульях. Они посмеивались, перебрасывались меткими словечками, журили друг друга. Но когда Симонна, после того как ее ударил Борднав, вернулась вся в слезах, они впали в драматический тон, говоря, что на ее месте задушили бы эту скотину. Она вытирала глаза, одобрительно кивала головой; теперь кончено, она бросит его, тем более, что накануне Штейнер предложил ей свои услуги. Кларисса была поражена, так как у банкира не было уже ни гроша; но Прюльер рассмеялся и напомнил о проделке этого проклятого жида, когда он афишировал связь с Розой, чтобы укрепить на бирже свое предприятие — ландские солончаки. Теперь он как раз носился с новым проектом о проведении тоннеля под Босфором. Симонна слушала с большим интересом. Что касается Клариссы, то она всю неделю не переставала злиться. Разве не обидно, что это животное Ла Фалуаз, которого она отвадила, бросив в достопочтенные объятия Гага, собирается получить наследство от очень богатого дяди! Таков ее удел — всегда ей приходится отдуваться за других. А тут еще гадина Борднав досадил ей, — дал роль в пятьдесят строк, как будто она не в состоянии сыграть Жеральдину! Она мечтала об этой роли, сильно надеясь, что На на от нее откажется. — Ну, а у меня! — сказал Прюльер, очень задетый. — У меня нет и двухсот строк. Я хотел отказаться от роли… Возмутительно заставлять меня играть роль этого Сен-Фирмена; в ней можно только провалиться. И что за слог, друзья мои! Знаете, я уверен, что будет полный провал. Но тут вернулась Симонна, беседовавшая со стариком Барильо, и сказала, запыхавшись: — Кстати, Нана ведь здесь. — Где же? — с живостью спросила Кларисса и поднялась, чтобы посмотреть. Слух распространился мгновенно. Все наклонились, стремясь увидеть Нана. Репетиция на минуту была прервана. Но Борднав вышел из своей неподвижности, крикнув: — Что такое? Что случилось? Кончайте же акт… И тише там, это невыносимо! Нана, сидя в ложе бенуара, все время следила за ходом пьесы. Дважды Лабордет заговаривал с нею, но она сердилась и толкала его локтем, заставляя замолчать. Второй акт подходил к концу, когда в глубине театра появились две тени. Они на цыпочках пробирались вперед, стараясь не шуметь; Нана узнала Миньона и графа Мюффа. Оба молча раскланялись с Борднавом. — А, вот они, — прошептала она и облегченно вздохнула. Роза Миньон подала последнюю реплику. Тогда Борднав заявил, что придется повторить второй акт, прежде чем перейти к третьему, и, прервав репетицию, приветствовал графа с преувеличенной вежливостью, а Фошри сделал вид, что всецело занят актерами, сгруппировавшимися вокруг него. Миньон насвистывал, заложив руки за спину, не спуская глаз со своей жены, которая, казалось, нервничала. — Ну что ж, поднимемся наверх? — спросил Лабордет у Нана. — Я провожу тебя до уборной и вернусь за ним вниз. Нана тотчас же вышла из ложи. Ей пришлось ощупью пробираться по проходу мимо кресел первых рядов партера. Но Борднав узнал ее, когда она проходила в темноте. Он нагнал ее в конце узкого коридора, тянувшегося за сценой и освещенного газом ночью и днем. Тут, чтобы ускорить дело, он стал с увлечением расхваливать роль кокотки. — Какова роль, а? Прямо создана для тебя. Приходи завтра репетировать. Нана оставалась равнодушной. Ей хотелось ознакомиться с третьим актом. — О, третий акт великолепен!.. Герцогиня разыгрывает кокотку у себя дома; это вызывает в Бориваже отвращение и наводит его на путь истинный. При этом происходит очень забавное qui pro quo: приезжает Тардиво и воображает, что попал к танцовщице… — А Жеральдина? — перебила Нана. — Жеральдина, — повторил Борднав, несколько смущенный, — у нее есть небольшая, но очень удачная сценка. Говорят же тебе — прямо для тебя создана! Подписываешь, а? Нана пристально посмотрела на него и наконец ответила: — Сейчас мы это решим. Она последовала за Лабордетом, поджидавшим ее у лестницы. Весь театр узнал Нана. Актеры перешептывались. Прюльера ее возвращение привело в негодование. Кларисса беспокоилась за свою роль. Что же касается Фонтана, он притворялся равнодушным, так как не в его характере было открыто нападать на женщину, которую он когда-то любил. В сущности его прошлое увлечение ею, перешедшее в ненависть, породило в нем бешеную злобу к ней за ее самоотверженность, за ее красоту, за их прошлую совместную жизнь, от которой он отказался в силу своего извращенного вкуса уродливого мужчины. Когда Лабордет подошел к графу, Роза Миньон, насторожившаяся при появлении Нана, сразу все поняла. Мюффа смертельно надоел ей, но мысль, что он бросит ее таким образом, выводила ее из себя. Изменяя правилу, которого она придерживалась по отношению к мужу — не говорить на эту тему, — она резко обратилась к нему: — Ты видишь, что происходит?.. Даю слово, если она повторит такую же штуку, как со Штейнером, я выцарапаю ей глаза! Миньон, спокойный и величественный, пожал плечами с видом человека, от которого ничего не ускользает. — Замолчи! — прошептал он. — Ну, сделай милость, замолчи! Муж Розы знал, что ему надо предпринять. Он уже достаточно почистил Мюффа, готового — он это чувствовал — по первому знаку Нана упасть к ее ногам. Против подобной страсти нельзя бороться. Поэтому, хорошо понимая людей. Миньон мечтал лишь о том, чтобы как можно лучше использовать создавшееся положение. Нужно посмотреть. И он выжидал. — Роза, на сцену! — крикнул Борднав. — Повторяем второй акт. — Ну, иди! — добавил Миньон. — Предоставь действовать мне. Затем в обычном шутливом настроении он решил, что будет очень забавно поздравить Фошри с удачной пьесой. Здорово придумано! Только почему выведенная в ней светская дама так добродетельна? Это неестественно. И он посмеивался, спрашивая, с кого взят тип герцога де Бориважа, возлюбленного Жеральдины. Фошри, нисколько не сердясь, улыбнулся. Но Борднав бросил взгляд в сторону Мюффа и, казалось, остался недоволен. Это поразило Миньона, вновь принявшего серьезный вид. — Начнем мы, наконец, черт возьми! — орал директор. — Давайте-ка Барильо!.. Ну? Боска опять нет? Что же он, смеется надо мной, что ли, в конце концов! Но тут совершенно спокойно явился Боск. Репетиция возобновилась как раз в тот момент, когда Лабордет кончил переговоры с графом. Мюффа трепетал при мысли, что снова увидит Нана. После разрыва он испытывал большую пустоту; он позволил увести себя к Розе, не находя себе места, думая, что страдает из-за нарушения своих привычек. Кроме того, живя в каком-то оцепенении, он не хотел ни о чем знать, запрещал себе разыскивать Нана, избегал объяснений с графиней. Ему казалось, что такое забвение необходимо ему для сохранения своего достоинства. Между тем в нем происходила глухая борьба, и Нана вновь овладевала им, — медленно, в силу воспоминаний, влечения плоти, в силу новых чувств, совершенно исключительных, умиленных, почти отеческих. Безобразная сцена стушевывалась; он уже не видел Фонтана, не слышал больше, как Нана выгоняет его, бросая ему в лицо оскорбительное обвинение его жены в измене. Все это были лишь забытые слова, между тем как у него до боли сжималось сердце от захватывающего его все более сильного ощущения жгучего объятия, от сладости которого он задыхался. Ему приходили в голову наивные мысли. Он обвинял себя, воображая, что Нана не оставила бы его, если бы он любил ее по-настоящему. Его тоска сделалась невыносимой. Он был очень несчастлив. Он испытывал сверлящую боль, как от старой раны. То было уже не слепое желание, требующее немедленного удовлетворения, а ревнивая страсть к этой женщине, потребность в ней одной, — в ее волосах, в ее устах, во всем ее теле. При одном воспоминании о звуке ее голоса дрожь пробегала у него по всему телу. Он желал ее с жадностью скряги и в то же время думал о ней с бесконечной нежностью. Любовь овладела им так болезненно, что при первых же словах Лабордета, взявшегося устроить свидание, он бросился в его объятия в неудержимом порыве, устыдившись потом сам такой странной для человека его ранга несдержанности. Но Лабордет умел приноравливаться ко всему. Он еще раз доказал свой такт, покинув графа у лестницы со следующими простыми, произнесенными небрежно словами: — Третий этаж, коридор направо, дверь только притворена. Мюффа очутился один в этом тихом уголке здания. Проходя мимо артистического фойе, он заметил через открытые двери запущенность огромного помещения, как бы стыдившегося при дневном свете своих пятен и ветхого вида. После темной, шумной сцены графа удивил бледный свет и глубокая тишина на площадке лестницы, которую он видел однажды вечером всю залитую газом и оживленную звонким стуком дамских каблучков, быстро перебегающих с одного этажа на другой. Чувствовалось, что сейчас уборные и коридоры пусты; ни души, ни малейшего шороха; в квадратные окна, приходившиеся вровень со ступенями лестницы, проникали бледные лучи ноябрьского солнца, бросая желтые полосы света, в которых среди мертвого покоя, царившего наверху, кружились пылинки. Радуясь этой тишине и безмолвию, граф медленно поднимался по лестнице, стараясь собраться с духом; как ребенок, не в силах удержаться от вздохов и слез. На площадке второго этажа он прислонился к стене, уверенный, что никто его не увидит. Приложив к губам платок, он устремил взгляд на покривившиеся ступени, на железные перила, лоснившиеся от постоянного трения, на облупившиеся стены, на все это убожество публичного дома, резко выступающее в бледном послеполуденном свете, когда женщины спят. На третьем этаже ему пришлось перешагнуть через большую рыжую кошку, лежавшую на одной из ступенек, свернувшись клубочком, с полузакрытыми глазами. Эта кошка одна стерегла дом, охваченная дремотой в спертом и холодном воздухе, пропитанном запахом, который каждый вечер оставляли здесь после себя женщины. В коридоре направо дверь уборной оказалась действительно лишь притворенной. Нана ждала. Матильда, нечистоплотная маленькая инженю, очень грязно содержала свою уборную. Повсюду валялись разные баночки, туалет был засален, стул покрыт красными пятнами, как будто на сиденье попала кровь. Обои, которыми были оклеены стены и потолок, были сплошь забрызганы мыльной водой. Так скверно пахло прокисшей лавандой, что Нана открыла окно. С минуту она стояла, облокотившись, вдыхая свежий воздух, наклоняясь, чтобы увидеть внизу г-жу Брон, которая, как улавливал ее слух, энергично подметала позеленевшие плиты узкого дворика, погруженного во мрак. Чижик в клетке, привешенной к решетчатому ставню, испускал пронзительные рулады. Сюда не доходил стук экипажей, проезжавших по бульвару и по соседним улицам; в этом обширном пространстве, залитом солнечным светом, было тихо, как в провинциальном городе. Подняв голову, Нана видела небольшие строения и галереи пассажа с блестящими стеклами, а дальше, напротив, большие дома улицы Вивьен, с возвышающимися один над другим безмолвными и как бы пустыми задними фасадами. В каждом этаже был балкон. Какой-то фотограф приспособил на одной из крыш большую клетку из синего стекла. Картина была веселая. Нана замечталась, когда послышался стук. Она обернулась и крикнула: — Войдите! Увидев графа, Нана закрыла окно. Было не жарко, да и не хотелось, чтобы любопытная г-жа Брон подслушивала. Они серьезно посмотрели друг на друга. И так как он продолжал стоять неподвижно с подавленным видом, она засмеялась и сказала: — Ну, вот и пришел, глупый! Мюффа, казалось, застыл от волнения. Он назвал ее сударыней, почитал за счастье вновь увидеть ее. Тогда, чтобы покончить с неловким положением, она сделалась еще фамильярнее. — Оставь церемонии. Ведь если ты пожелал меня увидеть, так не для того, чтобы мы вот так смотрели друг на друга, словно фарфоровые куклы… Мы оба виноваты. О, что касается меня, то я тебе прощаю. Они условились больше об этом не говорить. Мюффа на все соглашался, кивая головой. Он понемногу успокоился, но от полноты чувств не находил еще слов, готовых бурным потоком сорваться с его уст. Пораженная его холодностью, Нана сделала решительный шаг. — Итак, ты я вижу, образумился, — сказала она со слабой улыбкой. — Теперь, когда между нами заключен мир, пожмем друг другу руки и останемся добрыми друзьями. — Как добрыми друзьями? — пробормотал он, внезапно заволновавшись. — Да, быть может, это глупо, но мне всегда было дорого твое уважение… Теперь мы объяснились и, по крайней мере, если приведется встретиться, не будем смотреть друг на друга буками… Он пытался ее прервать. — Дай мне кончить… Ни один мужчина, слышишь, не может упрекнуть меня в какой-нибудь гадости. Вот мне и было досадно, что я начала с тебя… каждому своя честь дорога, мой милый. — Да не в этом дело! — воскликнул он пылко. — Сядь, выслушай меня. И, как бы опасаясь, что она уйдет, он усадил ее на единственный стул, а сам стал ходить, все сильнее возбуждаясь. В маленькой, залитой солнцем, закрытой уборной было приятно прохладно, и никакой шум извне не нарушал ее мирной тишины. В минуты молчания слышны были только резкие рулады чижика, подобные отдаленным трелям флейты. — Послушай, — сказал он, останавливаясь перед нею, — я пришел, чтобы снова сойтись с тобой. Да, я хочу, чтобы все было по-прежнему. Ты ведь отлично знаешь. Зачем же ты так со мною говоришь?.. Отвечай, согласна? Она опустила голову, царапая ногтем покрытое кровавыми пятнами сиденье. И видя, что он встревожен, она не спешила. Наконец она подняла ставшее серьезным лицо с прекрасными глазами, которым сумела придать грустное выражение. — О, это невозможно, дорогой мой. Я никогда больше не сойдусь с тобой. — Почему? — промолвил, запинаясь Мюффа, и на лице его появилась судорожная гримаса невыразимого страдания. — Почему?.. Ну… Потому что… Это невозможно, вот и все. Я не хочу. В течение нескольких секунд он смотрел на нее со страстью. Потом упал, как подкошенный. Нана с выражением досады на лице только еще добавила: — Да не будь же ребенком. Но Мюффа держал себя именно как ребенок, он упал к ее ногам, обхватил ее талию, крепко сжал и, уткнувшись лицом в ее колени, прильнул к ним всем телом. Когда он почувствовал ее близость, когда он снова стал осязать бархатистость ее тела под тонкой материей платья, он судорожно вздрогнул; лихорадочная дрожь пробежала по его телу; вне себя, он еще сильнее прижался к ее ногам, как будто хотел слиться с ней. Старый стул затрещал, и под низким потолком, в воздухе, пропитанном тяжелым запахом духов, послышались заглушенные рыдания, вызванные неудержимой страстью. — Ну, а дальше что? — говорила Нана, не оказывая сопротивления. — Все это ни к чему не приведет, раз это невозможно… Боже, до чего ты молод! Он успокоился. Но, не вставая с колен и не выпуская ее, говорил прерывающимся голосом: — Выслушай, по крайней мере, с каким предложением я шел к тебе… Я уже присмотрел особняк возле парка Монсо. Я исполню все твои желания. Я отдам все свое состояние, чтобы владеть тобою безраздельно. Да, это было бы единственным условием: безраздельно, слышишь! И если бы ты согласилась принадлежать мне одному, — о, я желал бы, чтобы ты была красивее всех, богаче всех; у тебя были бы экипажи, бриллианты, наряды… При каждом предложении Нана с величественным видом отрицательно качала головой, но Мюффа продолжал свое, и когда он заговорил о том, что поместит на ее имя деньги, не зная уже, что еще принести к ее ногам, она казалось, потеряла терпение. — Послушай, оставишь ты меня наконец?.. Я по доброте своей, уж так и быть согласилась побыть с тобой немного, видя, как ты страдаешь. Но теперь довольно. Дай мне встать. Ты меня утомляешь. Она высвободилась и встала, добавив: — Нет, нет, нет, не хочу. Тогда он с трудом поднялся и без сил упал на стул, откинувшись на его спинку и закрыв лицо руками. Нана, в свою очередь, принялась ходить. С минуту она смотрела на обои, покрытые пятнами, на засаленный туалет, на всю эту грязную дыру, утопавшую в бледных солнечных лучах. Затем остановилась перед графом и заговорила со спокойным величием: — Смешно! Богатые люди воображают, что за деньги могут получить все, чего бы ни захотели… Ну, а если я не хочу? Плевать мне на твои подарки. Предложи мне хоть весь Париж, я и то скажу «нет»… Вот, посмотри, тут правда, не очень-то чисто, но если бы я хотела жить здесь с тобой, все показалось бы мне милым, между тем как в твоих палатах можно околеть, когда сердце молчит… А деньги?.. Песик мой, деньги мне не нужны! Понимаешь, я топчу их ногами, плевать мне на них. И она сделала гримасу отвращения. Затем, перейдя на чувствительный тон, меланхолично добавила: — Я кое-что знаю, что стоит дороже денег… Ах, если бы мне могли дать то, чего мне хочется!.. Он медленно поднял голову, в глазах его блеснула надежда. — О! Ты не можешь мне этого дать, — продолжала она, — это не от тебя зависит, потому-то я и говорю с тобой… ведь мы только беседуем… Видишь ли, мне хотелось бы получить в их дурацкой пьесе роль порядочной женщины. — Какой порядочной женщины? — пробормотал он с удивлением. — Ну, да вот этой герцогини Елены… Стану я им играть Жеральдину!.. как бы не так… Пусть и не думают. Ничтожная роль, одна-единственная сцена, да и то… Но дело не в этом, — просто я больше не хочу играть кокоток, хватит с меня. Все кокотки да кокотки. Право, можно подумать, что у меня одни только кокотки в мыслях. В конце концов мне обидно, потому что я ясно вижу: им кажется, что я плохо воспитана… Ну так, милый мой, они попали пальцем в небо! Когда я хочу быть приличной, во мне достаточно шику!.. Да вот, посмотри! Она отошла к окну, затем вернулась с напыщенным видом, размеряя шаги, ступая с осторожностью жирной курицы, которая боится запачкать лапки. Он следил за ней глазами, еще полными слез, ошеломленный неожиданной комической сценой, ворвавшейся в его горькие переживания. Она прошлась еще несколько раз, чтобы показать себя во всем блеске, с тонкими улыбочками, усиленно моргая, раскачивая станом; затем снова остановилась перед ним. — Ну? Каково? Надеюсь, хорошо? — О, конечно! — пробормотал он, все еще подавленный, с помутившимся взглядом. — Я ведь тебе говорю, что мне ничего не стоит сыграть роль честной женщины! Я пробовала дома, — ни одна из них не может похвастаться, что так же, как я, похожа на герцогиню, которой наплевать на мужчин. Заметил ли ты, как я прошла мимо тебя, глядя в лорнет? Это уже врожденная манера держаться… И вообще, я хочу играть честную женщину; я мечтаю об этом. Я чувствую себя несчастной, мне необходима эта роль! Понимаешь? Она стала серьезной, говорила резким, взволнованным голосом, действительно страдала от своего нелепого желания. Мюффа, все еще под впечатлением ее отказов, выжидал, ничего не понимая. Наступило молчание и такая тишина, что слышно было, как летит муха. — Послушай, — продолжала Нана решительным тоном, — ты должен заставить их отдать эту роль мне. Он в изумлении молчал. Затем произнес с жестом отчаяния: — Но это невозможно! Ты ведь сама говорила, что это от меня не зависит. Она перебила его, пожав плечами: — Сойди вниз и скажи Борднаву, что хочешь, чтобы эта роль была в твоем распоряжении… Не будь же так наивен! Борднаву нужны деньги. Вот ты ему и одолжишь, раз у тебя их столько, что ты можешь сорить ими. И так как он продолжал противиться, она рассердилась. — Прекрасно, я понимаю: ты боишься рассердить Розу… Я тебе не говорила о ней, когда ты плакал, ползая у моих ног; мне пришлось бы слишком долго говорить. Да, когда клянутся женщине в вечной любви, не сходятся на следующий же день с первой встречной. О, моя рана еще свежа, я все помню!.. Кроме того, милый мой, я не нахожу ничего приятного в объедках после Миньонов! Разве, прежде чем разыгрывать дурацкую сцену у моих ног, ты не должен был порвать с этими грязными людьми? — Ах, какое мне дело до Розы!.. — найдя наконец возможность вставить фразу, воскликнул Мюффа. — Я ее немедленно брошу. Это заявление, казалось, удовлетворило Нана. — Что же тебя тогда смущает? Борднав — хозяин… Ты, быть может, скажешь, что кроме Борднава есть еще Фошри… Нана остановилась, она подходила к самому щекотливому пункту в этом вопросе. Мюффа молчал, опустив глаза. Он пребывал в добровольном неведении относительно ухаживания Форши за графиней, постепенно успокаивал себя, питал надежду, что ошибся в ту ужасную ночь, проведенную у неких дверей на улице Тэбу. Но у него сохранилось по отношению к этому человеку чувство отвращения и затаенной злобы. — Ну, так что же? Ведь не дьявол же в самом деле Фошри! — повторяла Нана, зондируя почву, желая узнать, каковы были отношения между мужем и любовником. — С Фошри можно поладить. В сущности говоря, уверяю тебя, он добрый малый… Ну, решено, ты скажешь ему, что это для меня. Мысль о подобном поступке возмутила графа. — Нет, нет, ни за что! — воскликнул он. Она подождала; с ее языка готова была сорваться фраза: «Фошри ни в чем не может тебе отказать», — но она почувствовала, что подобный аргумент будет слишком резким. Она лишь улыбнулась, и эта улыбка была настолько странной, что ею было сказано все. Мюффа посмотрел снизу вверх на Нана, затем вновь опустил глаза, смущенный и бледный. — О! Ты не очень-то любезен, — прошептала она наконец. — Я не могу! — сказал он голосом, полным тоски. — Все, что хочешь, только не это, моя любимая. Прошу тебя. Тогда она уже не стала останавливаться на дальнейших рассуждениях. Запрокинув своими маленькими ручками его голову, она наклонилась к нему и прильнула губами к его губам в долгом поцелуе. Его охватила дрожь, он трепетал под ее поцелуем, теряя голову, закрывая глаза. Затем она заставила его подняться. — Ступай, — сказала она просто. Он направился к двери. Но когда он выходил, она снова обняла его, приняла покорно-лукавый вид и, закинув голову, стала тереться, как кошечка, своим подбородком о его жилет. — Где этот особняк? — спросила она очень тихо, смущенным и смеющимся тоном ребенка, желающего получить вкусные вещи, от которых он сначала отказывался. — На авеню де Вилье. — И там есть экипажи? — Да. — Кружева? Бриллианты? — Да. — О, какой ты добрый, мой котик! Знаешь, сейчас все это было только из ревности… А теперь, клянусь тебе, я не буду такой, как тогда, потому что ты, наконец, понял, что нужно женщине. Раз ты даешь мне все, я ни в ком не нуждаюсь… И тогда я буду тоже только для тебя! Вот, вот и еще вот! Когда Нана выпроводила Мюффа за дверь, осыпав страстными поцелуями его лицо и руки, она на минуту перевела дух. Боже, какой ужасный воздух в уборной этой неряхи Матильды! Здесь было очень хорошо, температура была ровная и теплая, как бывает обыкновенно в квартирах Прованса при зимнем солнце; но, поистине, уж очень пахло испорченной лавандовой водой с примесью других неприятных вещей. Нана отворила окно и снова облокотилась о подоконник, рассматривала стекла пассажа, чтобы убить время. Мюффа, шатаясь, спускался по лестнице; в ушах у него шумело. Что же он скажет, как приступит к делу, которое его совершенно не касается? Подходя к сцене, он услышал спорящие голоса. Кончали второй акт. Прюльер горячился, так как Фошри хотел вычеркнуть одну из его реплик. — Уж вычеркивайте все, — кричал он, — так будет лучше! У меня всего каких-нибудь двести строк, и их будут еще урезывать!.. Нет, с меня довольно, я отказываюсь от роли. Он вытащил из кармана маленькую измятую тетрадь, лихорадочно повертел ее в руках, делая вид, что хочет бросить на колени Коссару. Его бледное лицо судорожно подергивалось под влиянием задетого тщеславия, губы сжались, глаза горели, и он не мог скрыть внутренней борьбы. Как, он, Прюльер, кумир публики, будет играть роль в двести строк! — Почему же не заставить меня тогда подавать письма на подносе? — с горечью продолжал он. — Послушайте, Прюльер, будьте благоразумны, — сказал Борднав, считавшийся с ним ввиду его успеха у публики лож. — Не подымайте скандала… Можно будет вставить фразу для эффекта. Не правда ли, Фошри, вы добавите что-нибудь для эффекта? В третьем акте можно даже удлинить сцену. — Тогда, — заявил актер, — пусть мне дадут последнюю реплику перед занавесом. В этом мне нельзя отказать. Фошри своим молчанием как бы выразил согласие, и Прюльер, все еще взволнованный и недовольный, снова спрятал роль в карман. Боск и Фонтан во время объяснения хранили полное равнодушие; каждый — за себя, это их не касается. Они были безучастны. И все актеры окружили Фошри, задавали ему вопросы, выпрашивали одобрения. А Миньон прислушивался к последним жалобам Прюльера, не теряя из виду графа Мюффа, возвращения которого он выжидал. Граф, очутившись снова в темноте, остановился в глубине сцены; он не хотел быть свидетелем ссоры. Но Борднав заметил его и поспешил к нему навстречу. — Ну и народ! — прошептал он. — Вы не можете себе представить, граф, сколько у меня неприятностей с этой публикой. Все они — один тщеславнее другого, к тому же алчные, желчные, всегда готовы затеять какую-нибудь грязную историю, и все были бы в восторге, если бы я переломал себе ребра… Простите, я погорячился. Он умолк. Воцарилось молчание. Мюффа соображал, как перейти к делу, но ничего не мог придумать и в конце концов сказал прямо, чтобы скорее покончить с этим: — Нана хочет получить роль герцогини. Борднав подскочил, воскликнув: — Да бросьте! Это безумие. Но, взглянув на графа, он увидел такое бледное и взволнованное лицо, что сам тотчас же успокоился. — Черт возьми, — только и сказал он. Вновь последовало молчание. В сущности, ему было безразлично. Пожалуй, будет даже забавно — толстушка Нана в роли герцогини. Притом, благодаря этой истории, он будет крепко держать графа в руках. Поэтому его решение последовало очень быстро. Он повернулся и позвал: — Фошри! Граф сделал движение, желая остановить его. Фошри не слышал. Фонтан припер его на авансцене к занавесу и стал ему объяснять, как он понимает роль Тардиво. Актер представлял себе Тардиво марсельцем, говорившим с акцентом, и подражал ему, повторяя целые реплики. Ну как, правильно? Он казалось, сомневался и предоставлял судить автору. Но Фошри принял это очень сухо, возражал ему, и Фонтан не замедлил обидеться. Отлично! Раз ему непонятен дух роли, будет лучше для всех, чтобы он ее и не играл. — Фошри! — снова позвал Борднав. Тогда молодой человек скрылся, радуясь случаю освободиться от актера, оскорбленного его поспешным отступлением. — Не стоит здесь оставаться, — сказал Борднав. — Идемте, господа. Чтобы избавиться от любопытных ушей, он повел обоих в бутафорскую, за сценой. Миньон с удивлением смотрел, как они скрылись. Пришлось спуститься с нескольких ступенек. Они попали в квадратную комнату с двумя выходившими на двор окнами и низким потолком. Сквозь грязные стекла проникал лишь тусклый полумрак подвала. Здесь, в ящиках, загромождавших всю комнату, были навалены всевозможные предметы, точно у какого-нибудь барышника с улицы Лапп, распродающего весь свой товар. Беспорядочная груда всевозможных тарелок, кубков из золоченой бумаги, старых красных зонтов, итальянских кувшинов, стенных часов всевозможных стилей, подносов и чернильниц, огнестрельного оружия и трубок — все это, покрытое слоем пыли толщиной в палец, было неузнаваемо, надбито, сломано, свалено в кучу. Невыносимый запах старого железа, тряпья, отсыревшего картона подымался из этой груды, где в течение пятидесяти лет собирались остатки реквизита игранных пьес. — Войдите, — повторил Борднав. — По крайней мере, мы будем одни. Граф, чувствуя себя очень неловко, отошел в сторону, чтобы дать возможность директору без него сделать это рискованное предложение. Фошри удивился. — В чем дело? — спросил он. — Видите ли, — сказал наконец Борднав. — У нас явилась идея… Только не приходите в ужас. Это очень серьезно. Что бы вы сказали о Нана в роли герцогини? Автор в первый момент растерялся, потом возмутился. — Нет, вы, надеюсь, шутите… Это было бы слишком смешно. — Ну так что же! Не так уж плохо, когда смеются!.. Подумайте, мой друг… Эта мысль очень нравится графу. Мюффа для вида поднял только что с пыльного пола предмет, назначение которого он, по-видимому, не мог распознать. Это была подставочка для яиц с подклеенной гипсом ножкой. Бессознательно держа ее в руке, он подошел к ним и пробормотал: — Да, да, это было бы очень хорошо. Фошри обернулся к нему, сделав резкий, нетерпеливый жест. Граф не имел никакого отношения к его пьесе. И он отчетливо произнес: — Ни за что! Нана в роли кокотки — пожалуйста, сколько угодно, но в роли светской женщины — это уж извините! — Вы ошибаетесь, уверяю вас, — возразил Мюффа, набравшись храбрости. — Как раз только что она изображала передо мной светскую женщину. — Где же это? — спросил Фошри с возрастающим удивлением. — Там, наверху, в одной из уборных… И вот это было то, что надо. Сколько благородства! В особенности ей удается игра глаз… Знаете, мимоходом, в таком роде… И, с подставкой в руке, граф начал подражать Нана; он совсем забылся, — так страстно хотелось ему убедить своих собеседников. Фошри смотрел на него, пораженный. Он все понял и больше не сердился. Граф остановился, почувствовал на себе его взгляд, в котором скользила насмешка и жалость, и лицо его покрылось слабым румянцем. — Господи, конечно это возможно; она, быть может, прекрасно сыграла бы, но только роль уже отдана. Мы не можем отнять ее у Розы. — О, если дело только в этом, — сказал Борднав, — я берусь все уладить. Тут, видя, что они оба против него, понимая, что Борднав втайне заинтересован, молодой человек из боязни в конце концов уступить стал протестовать с удвоенной энергией, чтобы поскорее прекратить разговор. — Нет, нет, ни в коем случае. Даже если бы роль оказалась свободной, я все равно не отдал бы ее Нана… Ну, кажется, теперь вам ясно… Оставьте меня в покое… Я не желаю губить свою пьесу. Последовало неловкое молчание. Борднав решил, что он лишний, и отошел. Граф стоял потупившись. Он с трудом поднял голову и сказал прерывающимся голосом: — А если бы я попросил вас, мой друг, сделать это для меня в виде одолжения? — Я не могу, не могу, — повторил Фошри, продолжая противиться. Голос Мюффа сделался настойчивее. — Я вас прошу… я этого хочу! И он в упор посмотрел на Фошри. Этот мрачный взгляд, в котором молодой человек прочел угрозу, заставил его неожиданно согласиться; он бессвязно пробормотал: — Впрочем, поступайте, как знаете, мне все равно… Но вы злоупотребляете. Увидите, увидите… Положение стало еще более неловким. Фошри прислонился к одному из ящиков и нервно стучал ногою об пол. Мюффа, казалось, с большим вниманием рассматривал подставку для яиц, которую он все еще вертел в руках. — Это подставка для яиц, — услужливо объяснил подошедший Борднав. — Да, да! Верно, для яиц, — повторил граф. — Простите, вы весь в пыли, — продолжал директор, ставя вещицу на полку. — Понимаете ли, если бы тут стали ежедневно обметать, этому бы конца не было… Потому-то здесь и не особенно чисто… Экий беспорядок!.. И поверьте, при желании здесь еще можно найти много ценного. Посмотрите, посмотрите-ка на все это. Он повел Мюффа вдоль ящиков, освещенных зеленоватым светом, проникавшим со двора, называл ему различные предметы, хотел заинтересовать его своим инвентарем тряпичника, как он, смеясь, говорил. Когда они снова подошли к Фошри, Борднав сказал небрежным тоном:

The script ran 0.006 seconds.