Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Почётный консул [1973]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— Наверное, вид у него в этих очках был довольно нелепый, — сказал доктор Пларр. — А ему все равно, как он выглядит. В подпитии он вообще почти ничего не видел. Прошедшее и настоящее времена качались взад-вперед, как стрелка барометра при неустойчивой погоде. — Он любил тебя, Клара? Вопрос этот никогда раньше его не занимал. Чарли Фортнум как муж Клары всегда представлял для него только неудобство, когда он чувствовал потребность поскорее получить его жену. Но Чарли Фортнум, лежавший под наркозом на ящике в грязной каморке, превратился в серьезного соперника. — Он всегда был со мной очень добрым. Им подали мороженое из авокадо, Пларр снова почувствовал к ней влечение. До вечера у него не было визитов к больным; можно насладиться послеобеденным отдыхом, не прислушиваясь к рокочущему приближению «Гордости Фортнума», и продлить удовольствие почти на весь день. После того, первого, раза у него в квартире она никогда больше не пыталась изображать страсть, и ее равнодушие даже начало слегка его бесить. Когда он бывал один, он иногда мечтал вызвать у нее искренний возглас удовольствия. — Чарли когда-нибудь говорил, почему он на тебе женился? — Я же тебе сказала. Из-за денег. Когда он умрет. А теперь он умер. — Может быть. — Хочешь еще мороженого? Я позову Марию. Тут есть звонок, но звонит всегда только Чарли. — Почему? — Я не привыкла к звонкам. Все эти электрические штуки — я их боюсь. Ему было забавно видеть, как чинно она сидит за столом, словно настоящая хозяйка. Он вспомнил о своей матери; в прежние времена в поместье, когда няня приводила его к десерту в столовую, там тоже часто подавали мороженое из авокадо. Мать была гораздо красивее Клары, никакого сравнения, но он вспоминал, сколько всякой косметики для своей красоты она тогда покупала: притирания стояли в два ряда вдоль длинного туалетного стола, который тянулся от стены до стены. Иногда он подумывал, что даже в те дни отец у нее занимал второе место после «Герлена» и «Элизабет Арден» [парфюмерные фирмы]. — А как он в постели? Клара даже не потрудилась ответить. Она сказала: — Радио… надо его послушать. Могут передать что-нибудь новое. — Новое? — Ну о Чарли, конечно. О чем ты думаешь? — Думаю, что мы можем вместе провести весь день. — А если он явится? Пойманный врасплох, он ответил: — Не явится. — Почему ты так уверен, что он уже умер? — Я вовсе в этом не уверен, но, если он жив, он сначала позвонит по телефону. Не захочет тебя напугать, тебя и ребенка. — Все равно, надо слушать радио. Он нашел сперва Асунсьон, потом переключился на местную станцию. Никаких новостей не сообщили. В эфире звучала только грустная индейская песня и арфа. Клара спросила: — Ты любишь шампанское? — Да. — У Чарли есть шампанское. Ему его обменяли на виски «Лонг Джон», он сказал, что это настоящее французское шампанское. Музыка прекратилась. Диктор назвал станцию и объявил выпуск новостей; начал он с сообщения о Чарли Фортнуме. Похищен британский консул — диктор опустил уничижительный эпитет. Об американском после не упоминалось. Леон, по-видимому, как-то связался со своими сообщниками. Без эпитета титул Чарли звучал довольно внушительно. Делал его фигурой, достойной того, чтобы его похитили. Диктор сообщил, что власти считают, будто консула похитили парагвайцы. Думают, что его вывезли за реку, а похитители предъявляют свои требования через аргентинское правительство, чтобы запутать следы. По-видимому, они требуют освобождения десяти политических заключенных, содержащихся в Парагвае. Любая полицейская акция в Парагвае или Аргентине поставит под угрозу жизнь консула. Заключенных следует отправить самолетом в Гавану или в Мехико-Сити… За этим последовал обычный подробный перечень условий. Сообщение было сделано всего час назад по телефону из Росарио газете «Насьон» в Буэнос-Айресе. Диктор сказал, что нет оснований предполагать, будто консула прячут в столице, потому что машину обнаружили возле Посадаса, более чем в тысяче километров от Буэнос-Айреса. — Не понимаю, — сказала Клара. — Помолчи и послушай. Диктор продолжал объяснять, что похитители довольно ловко выбрали время, так как генерал Стреснер в настоящее время находится с неофициальным визитом на юге Аргентины. Ему сообщили о похищении, но, по слухам, он сказал: «Меня это не касается. Я приехал ловить рыбу». Похитители дают правительству Парагвая срок до полуночи в воскресенье; о согласии на их условия должно быть объявлено по радио. Когда это время истечет, они будут вынуждены пленного казнить. — Но при чем тут Чарли? — Наверное, произошла ошибка. Другого объяснения быть не может. Не волнуйся. Через несколько дней он будет дома. Скажи служанке, что ты никого не хочешь видеть: боюсь, что сюда нагрянут репортеры. — Ты останешься? — Да, на какое-то время останусь. — Мне сегодня что-то не хочется… — Да. Конечно. Понимаю. Она пошла по длинному коридору, увешанному спортивными гравюрами, и доктор Пларр остановился, чтобы еще раз взглянуть на узкий ручей, затененный ивами, который тек на маленьком северном островке, где родился его отец. Ни один генерал не ездил со своими полковниками ловить рыбу в таких ручьях. Мысль о покинутом доме отца преследовала его и в спальне. Он спросил: — Тебе хочется вернуться в Тукуман? — Нет, — сказала она, — конечно, нет. Почему ты спрашиваешь? Она прилегла на кровать, не раздеваясь. В загороженной ставнями комнате с кондиционером было прохладно, как в морском гроте. — А что делает твой отец? — Когда наступает сезон, режет сахарный тростник, но он уже стареет. — А не в сезон? — Они живут на деньги, которые я посылаю. Если я умру, они помрут с голоду. Но я же не умру, правда? Из-за ребенка? — Да, конечно, нет. А у тебя есть братья или сестры? — Был брат, но он уехал, никто не знает куда. — Он сидел на краю кровати, и ее рука на миг дотронулась до его руки, но она тут же ее отняла. Может быть, испугалась, что он примет это за попытку изобразить нежность и будет недоволен. — Как-то утром в четыре часа он пошел резать тростник и не вернулся. Может, умер. А может, просто уехал. Это напомнило ему исчезновение отца. Тут ведь они живут на материке, а не на острове. Какое это огромное пространство земли с зыбкими границами — повсюду горы, реки, джунгли и болота, где можно потеряться, — на всем пути от Панамы до Огненной Земли. — И брат ни разу не написал? — Как же он мог? Он не умел ни читать, ни писать. — Но ты же умеешь. — Немного. Сеньора Санчес меня научила. Она хочет, чтобы девушки у нее были образованные. Чарли мне тоже помогал. — А сестер у тебя не было? — Сестра была. Она родила в поле ребенка, придушила его, а потом и сама умерла. Он никогда раньше не расспрашивал ее о родне. Непонятно, что заставило его спросить теперь — может быть, захотелось выяснить, чем объясняется его наваждение. Чем она отличалась от других девушек, которых он видел в заведении сеньоры Санчес? Быть может, если он определит эту особенность, наваждение пройдет, как болезнь после того, как найдешь ее причину. Он бы с радостью придушил это наваждение, как ее сестра своего ребенка. — Я устал, — сказал он. — Дай я прилягу рядом с тобой. Мне надо поспать. Я сегодня не спал до трех часов утра. — А что ты делал? — Навещал больного. Ты разбудишь меня, когда стемнеет? Кондиционер возле окна жужжал так, словно наступило настоящее лето; сквозь сон ему показалось, что он слышит, как звонит колокол, большой пароходный колокол, подвешенный на веревке к стропилам веранды. Он смутно почувствовал, что она встала и ушла. Вдали послышались голоса, шум отъезжающей машины, а потом она вернулась, легла рядом, и он снова заснул. Ему приснилось, как уже не снилось несколько лет, поместье в Парагвае. Он лежал на своей детской кроватке над лестницей, прислушиваясь к шуму защелкиваемых замков и задвигаемых щеколд — отец запирал дом, — и все равно ему было страшно. А вдруг внутри заперли того, кого надо было оставить снаружи? Доктор Пларр открыл глаза. Металлический край кроватки превратился в прижатое к нему тело Клары. Было темно. Он ничего не видел. Протянув руку, он дотронулся до нее и почувствовал, как шевельнулся ребенок. Пларр коснулся пальцем ее лица. Глаза у нее были открыты. Он спросил: — Ты не спишь? Но она не ответила. Тогда он спросил: — Что-нибудь случилось? Она сказала: — Я не хочу, чтобы Чарли вернулся, но и не хочу, чтобы он умер. Его удивило, что она проявила какое-то чувство. Она не выказала ни малейшего чувства, когда сидела и слушала полковника Переса, а в разговоре с ним самим после того, как Перес ушел, вспомнила только о «кадиллаке» и о пропаже очков от Грубера. — Он так хорошо ко мне относился, — сказала она. — Он очень добрый. Я не хочу, чтобы его мучили. Я только хочу, чтобы его здесь не было. Он стал гладить ее, как гладил бы напуганную собачонку, и потихоньку, ненамеренно они обнялись. Он не чувствовал вожделения и, когда она застонала, не почувствовал и торжества. Пларр с грустью подумал: почему я когда-то так этого хотел? Почему я думал, что это будет победой? Играть в эту игру не было смысла, ведь теперь он знал, какие ходы ему надо сделать, чтобы выиграть. Ходами были сочувствие, нежность, покой — подделки под любовь. А его привлекало в ней ее безразличие, даже враждебность. Она попросила: — Останься со мной на ночь. — Разве я могу? Служанка узнает. А вдруг она расскажет Чарли? — Я могу уйти от Чарли. — Слишком рано об этом думать. Надо прежде его как-нибудь спасти. — Конечно, но потом… — Ты ведь только что о нем беспокоилась. — Не о нем, — сказала она. — О себе. Когда он здесь, я ни о чем не могу разговаривать, только о ребенке. Ему хочется забыть, что сеньора Санчес вообще существует, поэтому я не могу видеться с подругами, ведь они все там работают. А что ему за радость от меня? Он со мной больше не бывает, боится, что это повредит ребенку. Как? Иногда меня так и тянет ему сказать: ведь все равно он не твой, чего ты так о нем заботишься? — А ты уверена, что ребенок не его? — Уверена. Может, если бы он о тебе узнал, он бы меня отпустил. — А кто сюда недавно приходил? — Два репортера. — Ты с ними разговаривала? — Они хотели, чтобы я обратилась с воззванием к похитителям — в защиту Чарли. Я не знала, что им сказать. Одного из них я видела раньше, он иногда меня брал, когда я жила у сеньоры Санчес. По-моему, он рассердился из-за ребенка. Наверное, про ребенка ему рассказал полковник Перес. Говорит, ребенок — вот еще новость! Он-то думал, что нравится мне больше других мужчин. Поэтому считает, что оскорблен его machismo. Такие, как он, всегда верят, когда ты представляешься. Это тешит их гордость. Он хотел показать своему приятелю-фотографу, что между нами что-то есть, но ведь ничего же нет! Ничего. Я разозлилась и заплакала, и они меня сняли на фото. Он сказал: «Хорошо! О'кей! Хорошо! Как раз то, что нам надо. Убитая горем жена и будущая мать». Он так сказал, а потом они уехали. Причину ее слез было нелегко понять. Плакала ли она по Чарли, со злости или по себе самой? — Ну и странный же ты зверек, Клара, — сказал он. — Я сделала что-нибудь не так? — Ты же сейчас опять разыгрывала комедию, правда? — Что ты говоришь? Какую комедию? — Когда мы с тобой занимались любовью. — Да, — сказала она, — разыгрывала. А я всегда стараюсь делать то, что тебе нравится. Всегда стараюсь говорить то, что тебе нравится. Да. Как у сеньоры Санчес. Почему же нет? Ведь у тебя тоже есть твой machismo. Он почти ей поверил. Ему хотелось верить. Если она говорит правду, все еще осталось что-то неизведанное, игра еще не кончена. — Куда ты идешь? — Я и так тут потратил чересчур много времени. Наверное, я все же как-то могу помочь Чарли. — А мне? А как же я? — Тебе лучше принять ванну, — сказал он. — А то твоя служанка по запаху догадается, чем мы занимались. 2 Доктор Пларр поехал в город. Он твердил себе, что надо немедленно чем-то помочь Чарли, но не представлял себе, чем именно. Может, если он промолчит, дело будет улажено в обычном порядке: английский и американский послы окажут необходимое дипломатическое давление, Чарли Фортнума как-нибудь утром обнаружат в одной из церквей, и он отправится домой… домой?.. а десять узников в Парагвае будут отпущены на свободу… не исключено, что среди них окажется и его отец. Что он может сделать кроме того, чтобы дать событиям идти своим ходом? Он ведь уже солгал полковнику Пересу, значит, он замешан в этом деле. Конечно, чтобы облегчить совесть, можно обратиться с прочувствованной просьбой к Леону Ривасу отпустить Чарли Фортнума «во имя былой дружбы». Но Леон себе не хозяин, да к тому же доктор Пларр не очень хорошо себе представлял, как его найти. В квартале бедноты все топкие дороги похожи одна на другую, повсюду растут деревья авокадо, стоят одинаковые глинобитные или жестяные хижины и дети со вздутыми животами таскают канистры с водой. Они уставятся на него бессмысленными глазами, уже зараженными трахомой, и будут молчать в ответ на все его вопросы. Он потратит часы, если не дни, чтобы отыскать хижину, где прячут Чарли Фортнума, а что в любом случае даст его вмешательство? Он тщетно пытался уверить себя, что Леон не из тех, кто совершает убийства, да и Акуино тоже, но они только орудия — там ведь есть еще этот никому не известный Эль Тигре, кем бы он ни был. Пларр впервые услышал об Эль Тигре вечером, когда прошел мимо Леона и Акуино, сидевших рядышком в его приемной. Они были такими же для него посторонними, как и другие пациенты, и он на них даже не взглянул. Всеми, кто сидел в приемной, должна была заниматься ею секретарша. Секретаршей у него служила хорошенькая молодая девушка по имени Ана. Она была умопомрачительно деловита и к тому же дочь влиятельного чиновника из отдела здравоохранения. Доктор Пларр иногда недоумевал, почему его к ней не тянет. Может, его останавливал белый накрахмаленный халат, который она ввела в обиход по своей инициативе, — если до нее дотронешься, он, глядишь, заскрипит или хрустнет, а то и подаст сигнал полиции о налете грабителей. А может, его удерживало высокое положение отца или ее набожность — искренняя или напускная. Она всегда носила на шее золотой крестик, и однажды, проезжая через соборную площадь, он увидел, как она вместе со своей семьей выходит из церкви, неся молитвенник, переплетенный в белую кожу. Это мог быть подарок к первому причастию, так он был похож на засахаренный миндаль, который раздают в подобных случаях. В тот вечер, когда к нему пришли на прием Леон и Акуино, он отпустил остальных больных, прежде чем очередь дошла до этих двух незнакомцев. Он их не помнил, ведь его внимания постоянно требовали все новые лица. Терпение и терапия — тесно связанные друг с другом слова. Секретарша подошла к нему, потрескивая крахмалом, и положила на стол листок. — Они хотят пройти к вам вместе, — сказала она. Пларр ставил на полку медицинский справочник, в который часто заглядывал при больных: пациенты почему-то больше доверяли врачу, если видели картинки в красках — эту особенность человеческой психологии отлично усвоили американские издатели. Когда он повернулся, перед его столом стояли двое мужчин. Тот, что пониже, с торчащими ушами, спросил: — Ведь ты же Эдуардо, верно? — Леон! — воскликнул Пларр. — Ты Леон Ривас? — Они неловко обнялись. Пларр спросил: — Сколько же прошло лет?.. Я ничего о тебе не слышал с тех пор, как ты пригласил меня на свое рукоположение. И очень жалел, что не смог приехать на церемонию, для меня это было бы небезопасно. — Да ведь с этим все равно покончено. — Почему? Тебя прогнали? — Во-первых, я женился. Архиепископу это не понравилось. Доктор Пларр промолчал. Леон Ривас сказал: — Мне очень повезло. Она хорошая женщина. — Поздравляю. Кто же в Парагвае отважился освятить твой брак? — Мы дали обет друг другу. Ты же знаешь, в брачном обряде священник всего-навсего свидетель. В экстренном случае… а это был экстренный случай. — Я и забыл, что бывает такой простой выход. — Ну, можешь поверить, не так-то это было просто. Тут надо было все хорошенько обдумать. Наш брак более нерушим, чем церковный. А друга моего ты узнал? — Нет… по-моему… нет… Доктору Пларру захотелось содрать с лица другого жидкую бородку, тогда бы он, наверное, узнал кого-нибудь из школьников, с которыми много лет назад учился в Асунсьоне. — Это Акуино. — Акуино? Ну как же, конечно, Акуино! — Они снова обнялись, это было похоже на полковую церемонию: поцелуй в щеку и медаль, выданная за невозвратное прошлое в разоренной стране. Он спросил: — А ты что теперь делаешь? Ты же собирался стать писателем. Пишешь? — В Парагвае больше не осталось писателей. — Мы увидели твое имя на пакете в лавке у Грубера, — сообщил Леон. — Он мне так и сказал, но я подумал, что вы полицейские агенты оттуда. — Почему? За тобой следят? — Не думаю. — Мы ведь действительно пришли оттуда. — У вас неприятности? — Акуино был в тюрьме, — сказал Леон. — Тебя выпустили? — Ну, власти не так уж настаивали на моем уходе, — сказал Акуино. — Нам повезло, — объяснил Леон. — Они перевозили его из одного полицейского участка в другой, и завязалась небольшая перестрелка, но убит был только тот полицейский, которому мы обещали заплатить. Его случайно подстрелили их же люди. А мы ему дали только половину суммы в задаток, так что Акуино достался нам по дешевке. — Вы хотите здесь поселиться? — Нет, поселиться мы не хотим, — сказал Леон. — У нас тут есть дело. А потом мы вернемся к себе. — Значит, вы пришли ко мне не как больные? — Нет, мы не больные. Доктор Пларр понимал всю опасность перехода через границу. Он встал и отворил дверь. Секретарша стояла в приемной возле картотеки. Она сунула одну карточку на место, потом положила другую. Крестик раскачивался при каждом движении, как кадильница. Доктор затворил дверь. Он сказал: — Знаешь, Леон, я не интересуюсь политикой. Только медициной. Я не пошел в отца. — А почему ты живешь здесь, а не в Буэнос-Айресе? — В Буэнос-Айресе дела у меня шли неважно. — Мы думали, тебе интересно знать, что с твоим отцом? — А вы это знаете? — Надеюсь, скоро сможем узнать. Доктор Пларр сказал: — Мне, пожалуй, лучше завести на вас истории болезни. Тебе, Леон, запишу низкое кровяное давление, малокровие… А тебе, Акуино, пожалуй, мочевой пузырь… Назначу на рентген. Моя секретарша захочет знать, какой я вам поставил диагноз. — Мы думаем, что твой отец еще, может быть, жив, — сказал Леон. — Поэтому, естественно, вспомнили о тебе… В дверь постучали, и в кабинет вошла секретарша. — Я привела в порядок карточки. Если вы разрешите, я теперь уйду… — Возлюбленный дожидается? Она ответила: — Ведь сегодня суббота, — словно это должно было все ему объяснить. — Знаю. — Мне надо на исповедь. — Ага, простите, Ана. Совсем забыл. Конечно, ступайте. — Его раздражало, что она не кажется ему привлекательной, поэтому он воспользовался случаем ее подразнить. — Помолитесь за меня, — сказал он. Она пропустила его зубоскальство мимо ушей. — Когда кончите осмотр, оставьте их карточки у меня на столе. Халат ее захрустел, когда она выходила из комнаты, как крылья майского жука. Доктор Пларр сказал: — Сомневаюсь, чтобы ей долго пришлось исповедоваться. — Те, кому не в чем каяться, всегда отнимают больше времени, — сказал Леон Ривас. — Хотят ублажить священника, подольше его занять. Убийца думает только об одном, поэтому забывает все остальное, может грехи и почище. С ним мало возни. — А ты все еще разговариваешь как священник. Почему ты женился? — Я женился, когда утратил веру. Человеку надо что-то беречь. — Не представляю себе тебя неверующим. — Я говорю ведь только о вере в церковь. Или скорее в то, во что они ее превратили. Я, конечно, убежден, что когда-нибудь все станет лучше. Но я был рукоположен, когда папой был Иоанн [Иоанн XXIII (1881-1963); избран папой в 1958 году]. У меня не хватает терпения ждать другого Иоанна. — Перед тем, как идти в священники, ты собирался стать abogado. А кто ты сейчас? — Преступник, — сказал Леон. — Шутишь. — Нет. Поэтому я к тебе и пришел. Нам нужна твоя помощь. — Хотите ограбить банк? — спросил доктор. Глядя на эти торчащие уши и после всего, что он о нем узнал, Пларр не мог принимать Леона всерьез. — Ограбить посольство, так, пожалуй, будет вернее. — Но я же не преступник, Леон. — И тут же поправился: — Если не считать парочки абортов. — Ему хотелось поглядеть, не дрогнет ли священник, но тот и глазом не моргнул. — В дурно устроенном обществе, — сказал Леон Ривас, — преступниками оказываются честные люди. Фраза прозвучала чересчур гладко. Видно, это была хорошо известная цитата. Доктор Пларр вспомнил, что Леон сперва изучал книги по юриспруденции — как-то раз он ему объяснил, что такое гражданское правонарушение. Потом на смену им пошли труды по теологии. Леон умел при помощи высшей математики придать достоверность даже троице. Наверное, и в его новой жизни тоже есть свои учебники. Может быть, он цитирует Маркса? — Новый американский посол собирается в ноябре посетить север страны, — сказал Леон. — У тебя есть связи, Эдуардо. Все, что нам требуется, — это точный распорядок его визита. — Я не буду соучастником убийства. — Никакого убийства не будет. Убийство нам ни к чему. Акуино, расскажи, как они с тобой обращались. — Очень просто, — сказал Акуино. — Совсем несовременно. Без всяких электрических штук. Как conquistadores [конкистадоры (исп.)] обходились ножом… Доктора Пларра мутило, когда он его слушал. Он был свидетелем многих неприятных смертей, но почему-то переносил их спокойнее. Можно было что-то сделать, чем-то помочь. Его тошнило от этого рассказа, как когда-то, когда много лет назад он анатомировал мертвеца с учебной целью. Только когда имеешь дело с живой плотью, не теряешь любопытства и надежды. Он спросил: — И ты им ничего не сказал? — Конечно, сказал, — ответил Акуино. — У них все это занесено в картотеку. Сектор ЦРУ по борьбе с партизанами остался мною очень доволен. Там были два их агента, и они дали мне три пачки «Лаки страйк». По пачке за каждого человека, которого я выдал. — Покажи ему руку, Акуино, — сказал Леон. Акуино положил правую руку на стол, как пациент, пришедший к врачу за советом. На ней не хватало трех пальцев; рука без них выглядела как нечто вытащенное сетью из реки, где разбойничали угри. Акуино сказал: — Вот почему я начал писать стихи. Когда у тебя только левая рука, от стихов не так устаешь, как от прозы. К тому же их можно запомнить наизусть. Мне разрешали свидание раз в три месяца (это еще одна награда, которую я заслужил), и я читал ей свои стихи. — Хорошие были стихи, — сказал Леон. — Для начинающего. Что-то вроде «Чистилища» в стиле villancico [старинные испанские народные песни, нечто вроде рождественских колядок (исп.)]. — Сколько тут вас? — спросил доктор Пларр. — Границу перешло человек двенадцать, не считая Эль Тигре. Он уже находился в Аргентине. — А кто он такой, ваш Эль Тигре? — Тот, кто отдает приказания. Мы его так прозвали, но это просто ласковая кличка. Он любит носить полосатые рубашки. — Безумная затея, Леон. — Такие вещи уже проделывали. — Зачем похищать здешнего американского посла, а не того, что у вас в Асунсьоне? — Сперва мы так и задумали. Но Генерал принимает большие предосторожности. А здесь, сам знаешь, после провала в Сальте гораздо меньше опасаются партизан. — Но тут вы все же в чужой стране. — Наша страна — Южная Америка, Эдуардо. Не Парагвай. И не Аргентина. Знаешь, что сказал Че Гевара? «Моя родина — весь континент». А ты кто? Англичанин или южноамериканец? Доктор Пларр и сейчас помнил этот вопрос, но, проезжая мимо белой тюрьмы в готическом стиле при въезде в город, которая всегда напоминала ему сахарные украшения на свадебном торте, по-прежнему не смог бы на него ответить. Он говорил себе, что Леон Ривас — священник, а не убийца. А кто такой Акуино? Акуино — поэт. Ему было бы гораздо легче поверить, что Чарли Фортнуму не грозит гибель, если бы он не видел, как тот в беспамятстве лежит на ящике такой странной формы, что он мог оказаться и гробом. 3 Чарли Фортнум очнулся с такой жестокой головной болью, какой он у себя еще не помнил. Глаза резало, и все вокруг он видел как в тумане. Он прошептал: «Клара» — и протянул руку, чтобы до нее дотронуться, но наткнулся на глинобитную стену. Тогда в его сознании возник доктор Пларр, который ночью стоял над ним, светя электрическим фонариком. Доктор рассказывал ему какую-то чушь о якобы происшедшем с ним несчастном случае. Сейчас был уже день. В щель под дверью в соседнюю комнату, падая на пол, пробивался солнечный свет, и, несмотря на резь в глазах, он видел, что это не больница. Да и жесткий ящик, на котором он лежал, не был похож на больничную койку. Он спустил ноги и попытался встать. Голова закружилась, и он чуть не упал. Схватившись за край ящика, он обнаружил, что всю ночь пролежал на перевернутом гробе. Это, как он любил выражаться, просто его огорошило. — Тед! — позвал он. Доктора Пларра он не представлял себе способным на розыгрыши, но тут требовались объяснениями ему хотелось поскорее назад, к Кларе. Клара перепугается. Клара не будет знать, что делать. Господи, она ведь боится даже позвонить по телефону. — Тед! — прохрипел он снова. Виски еще никогда на него так не действовало, даже местное пойло. С кем же, дьявол его побери, он пил и где? Мейсон, сказал он себе, а ну-ка, не распускайся. Он всегда сваливал на Мейсона худшие свои ошибки и недостатки. В детстве, когда он еще ходил на исповедь, это Мейсон вставал на колени в исповедальне и бормотал заученные фразы о плотских прегрешениях, но из кабинки выходил уже не он, а Чарли Фортнум, после того как Мейсону были отпущены его грехи, и лицо его сияло блаженством. — Мейсон, Мейсон, — шептал он теперь, — ах ты, сопляк несчастный, что же ты вчера вытворял? Он знал, что, выпив лишнее, способен забыть, что с ним было, но до такой степени все забыть ему еще не приходилось… Спотыкаясь, он шагнул к двери и в третий раз окликнул доктора Пларра. Дверь толчком распахнулась, и оттуда появился какой-то незнакомец, помахивая автоматом. У него были узкие глаза, угольно-черные волосы, как у индейца, и он закричал на Фортнума на гуарани. Фортнум, несмотря на сердитые уговоры отца, удосужился выучить всего несколько слов на гуарани, но тем не менее понял, что человек приказывает ему снова лечь на так называемую кровать. — Ладно, ладно, — сказал по-английски Фортнум — незнакомец так же не мог его понять, как он гуарани. — Не кипятись, старик. — Он с облегчением сел на гроб и сказал: — Ну-ка, мотай отсюда. В комнату вошел другой незнакомец, голый до пояса, в синих джинсах, и приказал индейцу выйти. Он внес чашку кофе. Кофе пах домом, и у Чарли Фортнума стало полегче на душе. У человека торчали уши, и Чарли припомнился соученик по школе, которого Мейсон за это безбожно дразнил, хотя Фортнум потом раскаивался и отдавал жертве половину своей шоколадки. Воспоминание вселило в него уверенность. Он спросил: — Где я? — Все в порядке, успокойтесь, — ответил тот и протянул ему кофе. — Мне надо поскорей домой. Жена будет волноваться. — Завтра. Надеюсь, завтра вы сможете уехать. — А кто тот человек с автоматом? — Мигель. Он человек хороший. Пожалуйста, выпейте кофе. Вы почувствуете себя лучше. — А как вас зовут? — спросил Чарли Фортнум. — Леон. — Я спрашиваю, как ваша фамилия? — Тут у нас ни у кого нет фамилий, так что мы люди без роду, без племени. Чарли Фортнум попытался разжевать это сообщение, как непонятную фразу в книге; но, и прочтя ее вторично, так ничего и не понял. — Вчера вечером здесь был доктор Пларр, — сказал он. — Пларр? Пларр? По-моему, я никого по имени Пларр не знаю. — Он мне сказал, что я попал в аварию. — Это сказал вам я. — Нет, не вы. Я его видел. У него в руках был электрический фонарь. — Он вам приснился. Вы пережили шок… Ваша машина серьезно повреждена. Выпейте кофе, прошу вас… Может, тогда вы вспомните все, что было, яснее. Чарли Фортнум послушался. Кофе был очень крепкий, и в голове у него действительно прояснилось. Он спросил: — А где посол? — Я не знаю ни о каком после. — Я оставил его в развалинах. Хотел повидать жену до обеда. Убедиться, что она хорошо себя чувствует. Я не люблю ее надолго оставлять. Она ждет ребенка. — Да? Для вас это, наверное, большая радость. Хорошо быть отцом. — Теперь вспоминаю. Поперек дороги стояла машина. Мне пришлось остановиться. Никакой аварии не было. Я уверен, что никакой аварии не было. А зачем автомат? — Рука его слегка дрожала, когда он подносил ко рту кофе. — Я хочу домой. — Пешком отсюда слишком далеко. Вы для этого еще недостаточно окрепли. А потом вы же не знаете дорогу. — Дорогу я найду. Могу остановить любую машину. — Лучше вам сегодня отдохнуть. После перенесенного удара. Завтра мы, может, найдем для вас какое-нибудь средство передвижения. Сегодня это невозможно. Фортнум плеснул остаток своего кофе ему в лицо и кинулся в другую комнату. Там он остановился. В десятке шагов от него, у входной двери, стоял индеец, направив автомат ему в живот. Темные глаза блестели от удовольствия — он водил автоматом то туда, то сюда, словно выбирал место между пупком и аппендиксом. Он сказал что-то забавное на гуарани. Человек по имени Леон вышел из задней комнаты. — Видите? — сказал он. — Я же вам говорил. Сегодня уехать вам не удастся. — Одна щека у него была красная от горячего кофе, но говорил он мягко, без малейшего гнева. У него было терпение человека, больше привыкшего выносить боль, чем причинять ее другим. — Вы, наверное, проголодались, сеньор Фортнум. Если хотите, у нас есть яйца. — Вы знаете, кто я такой? — Да, конечно. Вы — британский консул. — Что вы собираетесь со мной делать? — Вам придется какое-то время побыть у нас. Поверьте, мы вам не враги, сеньор Фортнум. Вы нам поможете избавить невинных людей от тюрьмы и пыток. Наш человек в Росарио уже позвонил в «Насьон» и сказал, что вы находитесь у нас. Чарли Фортнум начал кое-что понимать. — Ага, вы, как видно, по ошибке схватили не того, кого надо? Вам нужен был американский посол? — Да, произошла досадная ошибка. — Большая ошибка. Никто не станет морочить себе голову из-за Чарли Фортнума. А что вы тогда будете делать? Человек сказал: — Уверен, что вы ошибаетесь. Вот увидите. Все будет в порядке. Английский посол переговорит с президентом. Президент поговорит с Генералом. Он сейчас тут, в Аргентине, отдыхает. Вмешается и американский посол. Мы ведь всего-навсего просим Генерала выпустить нескольких человек. Все было бы так просто, если бы один из наших людей не совершил ошибки. — Вас подвели неверные сведения, правда? С послом ехали двое полицейских. И его секретарь. Поэтому мне не нашлось места в его машине. — Мы бы с ними справились. — Ладно. Давайте ваши яйца, — сказал Чарли Фортнум, — но скажите этому Мигелю, чтобы он убрал свой автомат. Портит мне аппетит. Человек по имени Леон опустился на колени перед маленькой спиртовкой, стоявшей на глиняном полу, и стал возиться со спичками, сковородой и кусочком топленого сала. — Я бы выпил виски, если оно у вас есть. — Прошу извинить. У нас нет никакого алкоголя. На сковороде запузырилось сало. — Вас ведь зовут Леон, а? — Да. — Человек разбил о край сковороды одно за другим два яйца. Когда он держал половинки скорлупы над сковородой, пальцы его чем-то напомнили Фортнуму жест священника у алтаря, ломающего облатку над потиром. — А что вы будете делать, если они откажутся? — Я молю бога, чтобы они согласились, — сказал человек на коленях. — Надеюсь, что они согласятся. — Тогда и я надеюсь, что бог вас услышит, — сказал Чарли Фортнум. — Не пережарьте яичницу. Ближе к вечеру Чарли Фортнум услышал о себе официальное сообщение. Леон в полдень включил портативный приемник, но батарейка отказала посреди передачи индейской музыки, а запасной у него не было. Молодой человек с бородкой, которого Леон звал Акуино, пошел за батарейками в город. Его долго не было. С базара пришла женщина, принесла продукты и сварила им еду — овощной суп с несколькими кусочками мяса. Она стала энергично наводить в хижине порядок, поднимая пыль в одном углу, после чего та сразу же оседала в другом. У нее была копна нечесаных черных волос и бородавка на лице, к Леону она обращалась с угодливой фамильярностью. Он звал ее Мартой. Смущаясь присутствием женщины, Чарли Фортнум признался, что ему нужно в уборную. Леон приказал индейцу отвести его на двор в кабинку за хижиной. На двери уборной не хватало петли, и она не затворялась, а внутри была лишь глубокая яма, на которую набросили парочку досок. Когда он оттуда вышел, индеец сидел в нескольких шагах и поигрывал автоматом, нацеливаясь то в дерево, то в пролетающую птицу, то в бродячую дворнягу. Сквозь деревья Чарли Фортнум разглядел другую хижину, еще более жалкую, чем та, куда он возвращался. Он подумал, не побежать ли туда за помощью, но не сомневался, что индеец будет только рад пустить оружие в ход. Вернувшись, он сказал Леону: — Если вы сможете достать парочку бутылок виски, я за них заплачу. Кошелек его, как он заметил, никто и не думал красть, и он вынул оттуда нужную сумму. Леон передал деньги Марте. — Придется потерпеть, сеньор Фортнум, — сказал он. — Акуино еще не вернулся. А пока он не придет, никто из нас уйти не может. Да и до города не близко. — Я заплачу за такси. — Боюсь, что ничего не выйдет. Тут нет такси. Индеец снова сел на корточки у двери. — Я немного посплю, — сказал Фортнум. — Вы мне вкатили сильное снотворное. Он пошел в заднюю комнату, растянулся на гробе и попытался уснуть, но мысли мешали ему спать. Его беспокоило, как Клара управляется в его отсутствие. Он ни разу не оставлял ее на целую ночь одну. Чарли ничего не смыслил в деторождении, он боялся, что потрясение или даже беспокойство могут дурно отразиться на еще не родившемся ребенке. После женитьбы на Кларе он даже пытался поменьше пить — если не считать той первой брачной ночи с виски и шампанским в отеле «Италия» в Росарио, когда они впервые могли остаться наедине без помехи; отель был старомодный, и там приятно пахло давно осевшей пылью, как в старинных книгохранилищах. Он остановился там потому, что боялся, как бы Клару не испугал отель «Ривьера» — новый, роскошный, с кондиционерами. Ему надо было выправить кое-какие бумаги в консульстве на Санта-Фе, 9-39 (он запомнил номер, потому что это была цифра месяца и года его первого брака), бумаги, которые, если поступит запрос, докажут, что никаких препятствий к его второму браку не существует; не одна неделя прошла, прежде чем он получил копию свидетельства о смерти Эвелин из маленького городка Айдахо. К тому же в сейфе консульства он оставил в запечатанном конверте свое завещание. Консулом тут был симпатичный человек средних лет. Почему-то речь у них зашла о лошадях, и они с Чарли Фортнумом сразу нашли общий язык. После гражданской и религиозной церемоний консул пригласил молодоженов к себе и откупорил бутылку настоящего французского шампанского. Эта скромная выпивка среди канцелярских шкафов выгодно отличалась от приема в Айдахо после его первой женитьбы. Он с ужасом вспоминал белый торт и родственников жены в темных костюмах и даже с крахмальными воротничками, хотя брак был гражданский и в Аргентине его бы вообще не считали за брак. Вернувшись домой, они с женой вели себя осторожно и никому об этом не рассказывали. Венчаться по католическому обряду жена не пожелала из-за своих убеждений. Она состояла в секте христианской науки. К тому же гражданский брак ставил под угрозу ее наследные права, что тоже было унизительно. Чарли хотел, чтобы положение Клары было надежным: второй его брак должен был покоиться на прочном фундаменте. Через какое-то время он погрузился в глубокий сон без всяких сновидений, разбудило его радио из соседней комнаты, которое то и дело повторяло его имя: сеньор Карлос Фортнум. «Полиция, — сообщал диктор, — считает, что его, вероятно, увезли в Росарио, было установлено, что телефонный звонок в „Насьон“ был оттуда». В городе с более чем полумиллионным населением нельзя произвести повальные обыски, а похитители дали властям только четыре дня на удовлетворение предъявленных ими требований. Чарли Фортнум подумал, что один из этих четырех дней уже прошел; Клара, конечно, слушает передачу, но, слава богу, рядом с ней Тед, он ее успокоит. Тед знает, что произошло. Тед к ней поедет. Тед уж как-нибудь постарается, чтобы она не волновалась. Тед скажет ей, что, даже если его убьют, ей нечего опасаться. Она так страшилась своего прошлого; он это видел по тому, что она никогда о нем не поминала. Это и было одной из причин, почему он на ней женился; он хотел ее убедить, что ей никогда и ни при каких обстоятельствах не придется вернуться назад к матушке Санчес. Он даже чересчур рьяно о ней заботился, как неуклюжий человек, который держит в руках чужую и очень хрупкую вещь. Его донимал постоянный страх, как бы не нарушить ее душевный покой. По радио заговорили об аргентинской футбольной команде, разъезжавшей по Европе. — Леон! — позвал он. Маленький человек с ушами как у летучей мыши и внимательным взглядом хорошего слуги заглянул в дверь. Он сказал: — Долго же вы спали, сеньор Фортнум. Это очень хорошо. — Я слышал радио, Леон. — Ах да. — В руке Леон нес стакан, под мышками у него торчали две бутылки виски. — Жена принесла из города две бутылки, — сказал он и, с гордостью их показав (марка виски была аргентинская), тщательно отсчитал сдачу. — Вы только успокойтесь. Через несколько дней все будет кончено. — В том смысле, что меня прикончат? Дайте-ка мне виски. Он налил треть стакана и выпил. — Уверен, еще сегодня сообщат, что они приняли наши условия. И тогда завтра вечером вы сможете отправиться домой. Чарли Фортнум налил себе еще порцию виски. — Вы чересчур много пьете, — заботливо упрекнул его человек, которого звали Леон. — Нет. Я свою норму знаю. А тут главное — знать свою норму. Как ваша фамилия, Леон? — Я же вам говорил, что у меня нет фамилии. — Но духовный сан-то у вас есть? Скажите, что вы делаете в этой компании, отец Леон? Он мог поклясться, что уши у того дрогнули, как у пса, услышавшего знакомый окрик: только слово «отец» заменило «гулять» или «кошка». — Вы ошибаетесь. Вы же видели мою жену, Марту. Она принесла вам виски. — Но священник всегда остается священником, отец мой. Я вас разгадал, когда вы разбивали над сковородкой яйца. Так и вижу вас возле алтаря. — Вы это придумали, сеньор Фортнум. — Да, но что придумали вы? За посла вы могли бы получить хороший выкуп, а за меня — шиш. Никто за меня и песо не даст, кроме моей жены. Странно, если священник станет убийцей, но, вероятно, для этой работы вы найдете кого-нибудь другого. — Нет, — с глубочайшей серьезностью возразил Леон, — если, не дай бог, до этого дело дойдет, я возьму все на себя. Вину ни на кого перекладывать не буду. — Тогда мне лучше оставить вам немного виски. Рекомендую прежде выпить глоток… через сколько дней они сказали, кажется через три? Собеседник отвел глаза. Вид у него был испуганный. Шаркая, он сделал два шага к двери, словно отходил от алтаря и боялся наступить на подол слишком длинного облачения. — Посидели бы вы, поболтали со мной, — сказал Чарли Фортнум. — Я больше боюсь, когда один. Вам мне признаться не стыдно. Если нельзя сказать священнику, кому же тогда можно? А вот тот индеец… Он глазеет на меня и улыбается. Ему охота убивать. — Ошибаетесь, сеньор Фортнум. Мигель — человек хороший. Он просто не понимает по-испански и улыбается, чтобы показать, как он хорошо к вам относится. Попытайтесь еще поспать. — Хватит, выспался. Мне хочется с вами поговорить. Человек развел руками, и Чарли Фортнум представил себе его в церкви делающим ритуальные жесты. — У меня много дел. — А я ведь могу вас удержать, если захочу. — Нет, нет! Мне необходимо уйти. — Могу вас удержать. Запросто. Знаю как. — Обещаю, что скоро вернусь. — Чтобы вас удержать, мне ведь только надо сказать: отец мой, я хочу исповедаться. Человек застрял в пролете двери спиной к нему. Его голова с торчащими ушами напоминала церковную кружку, зажатую в руках. — С тех пор как я в последний раз исповедался, отец… Человек обернулся и сердито сказал: — Такими вещами не шутят. Если вы будете шутить, я вас слушать не стану… — Да это вовсе не шутки, отец мой. И не в том я положении, чтобы шутить по какому бы то ни было поводу. Право же, когда человек вот-вот умрет, ему есть в чем покаяться. — Я лишен своего сана, — упрямо возразил его собеседник. — Если вы действительно католик, то должны понимать, что это значит. — Я, кажется, лучше вас знаю правила, отец мой. При чрезвычайных обстоятельствах, если под рукой нет другого священника — а ведь тут его нет, правда? — соблюдать формальности не нужно. Ваши люди ведь не позволят никого сюда привести… — Никаких чрезвычайных обстоятельств пока что нет. — Все равно времени осталось немного… и если я прошу… Этот человек снова напомнил ему собаку, собаку, которую обругали, а за что, она и сама толком не понимала. — Сеньор Фортнум, поверьте мне, — взмолился он, — чрезвычайных обстоятельств не будет… и вам никогда не понадобится… — «Господи, прости нам грехи наши» — так, кажется, полагается начать? Черт те сколько времени прошло… За последние сорок лет я только раз был в церкви… не так давно, когда женился. Но на исповедь не ходил, вот уж чего не было! Чересчур много надо на это времени, нехорошо заставлять даму ждать. — Прошу вас, сеньор Фортнум, не смейтесь надо мной! — Да я не над вами смеюсь, отец мой. Может, немножко смеюсь над собой. Пока действует виски, еще могу. — Он добавил: — Смешно ведь, если вдуматься: «Ныне к вам прибегаю, да избавите душу мою от муки вечные…» Ведь такова, кажется, формула? А у вас все время револьвер наготове. Вам не кажется, что нам лучше начать сейчас? Пока револьвер не заряжен. У меня столько накопилось на душе. — Я не буду вас слушать. — Он поднял руки к своим оттопыренным ушам. Уши прижались к черепу и тут же отскочили обратно. Чарли Фортнум его успокоил: — Да не переживайте, ладно вам. Я же несерьезно. И какое это имеет значение? — В каком смысле? — Я ведь, отец мой, ни во что не верю. И не стал бы венчаться в церкви, если бы не законы эти. Вопрос был в деньгах. Для моей жены. А из каких побуждений вы-то женились? — Он быстро поправился: — Извините. Я не имел права это спрашивать. Но человечек, по-видимому, не рассердился. Вопрос даже чем-то, казалось, его заинтересовал. Он медленно пересек комнату, приоткрыв рот, как умирающий с голоду, который тянется к куску хлеба. В уголках рта скопилось немного слюны. Он подошел и присел на корточки возле гроба. А потом тихо произнес (можно было подумать, что он сам стоит на коленях в исповедальне): — Думаю, что от злости и одиночества, сеньор Фортнум. Я не хотел причинить вред этой бедной женщине. — Одиночество — это мне понятно, — сказал Чарли Фортнум. — И я от него страдал. Но при чем тут злость? На кого вы были злы? — На церковь, — сказал тот и добавил с насмешкой: — На матерь мою церковь. — Я бывал зол на своего отца. Мне казалось, он меня не понимает и на меня плюет. Я его ненавидел. И тем не менее мне стало очень тоскливо, когда он умер. А теперь… — и он поднял свой стакан, — я ему даже подражаю. Хотя пил он больше, чем я. Все равно отец есть отец, но я не понимаю, как можно питать злобу к матери нашей церкви. Я бы никогда не мог разозлиться на учреждение, хоть и самое дерьмовое. — Она ведь ипостась, — сказал тот, — утверждают, что она — ипостась Христа на земле, я даже и сейчас немножко в это верю. Такой человек, как вы — un ingles [англичанин (исп.)], — не может понять, как мне было стыдно того, что они заставляли меня читать людям. Я был священником в бедном районе Асунсьона возле реки. Вы заметили, что беднота всегда теснится поближе к реке? Все равно как если бы они собирались в один прекрасный день куда-то уплыть, но плавать не умеют, да и плыть-то им некуда. По воскресеньям я должен был читать им из Евангелия. Чарли Фортнум слушал его без особого сочувствия, но с весьма хитрым прицелом. Жизнь его зависела от этого человека, и ему было крайне необходимо знать, что им движет. Может быть, ему удастся затронуть какую-то струну взаимопонимания. Человек говорил без умолку, словно жаждущий, который никак не может напиться. Вероятно, ему уже давно не удавалось высказываться начистоту, видно, он только и мог выговориться перед человеком, который все равно умрет и запомнит из того, что он сказал, не больше, чем священник в исповедальне. Чарли Фортнум спросил: — А чем плохо Евангелие, отец мой? — Бессмыслица, — сказал бывший священник, — во всяком случае, в Парагвае. «Продай имение твое, и раздай нищим» [Евангелие от Матфея, 19:21] — я должен был им это читать, в то время как тогдашний наш старый архиепископ ел вкусную рыбу из Игуазу и пил французское вино с Генералом. Народ, правда, не подыхал с голоду, ему можно не дать умереть, кормя одной маниокой, а для богачей наше недоедание куда безопаснее голода. Настоящий голод доводит человека до отчаяния. А недоедание так ослабляет, что он не в силах поднять кулак. Американцы отлично это понимают, помощь, которую они нам оказывают, как раз и обеспечивает это состояние. Наш народ не подыхает, он чахнет. Слова «Пустите детей приходить ко мне… ибо таковых есть Царствие Божие» [Евангелие от Луки, 18:16] застывали у меня на языке. Вот передо мной в передних рядах сидят эти дети со вздутыми животами и пупками, торчащими, как дверные ручки. «А кто соблазнит одного из малых сих… тому лучше было бы, если бы…» [Евангелие от Матфея, 18:6] «И отдашь голодному…» [Книга пророка Исаии, 58:10] Что отдашь? Маниоку? А потом я делил между ними облатки, хоть они и не такие питательные, как хорошая лепешка, а вино пил сам. Вино! Кто из этих несчастных когда-нибудь его пробовал? Почему нельзя причащаться водой? Он же причащал ею в Кане Галилейской. А разве во время тайной вечери не стоял кувшин с водой, которую он мог бы пить вместо вина? К изумлению Чарли Фортнума, его собачьи глаза заблестели непролитыми слезами. — Только не думайте, — говорил он, — что все такие плохие христиане, как я. Иезуиты делают все, что могут. Но за ними следит полиция. Телефоны их прослушиваются. Если кто-то из них внушает опасение, его живо переправляют за реку. Но не убивают. Янки будут недовольны, если убьют священника, да ведь и не так уж мы опасны. Я как-то в проповеди упомянул об отце Торресе, которого застрелили вместе с партизанами в Колумбии. Только сказал, что не в пример Содому в церкви может найтись хоть один праведник, поэтому ей и не грозит такая участь, как Содому. Полиция донесла об этом архиепископу, и архиепископ запретил мне читать проповеди. Ну что ж, бедняга был уж очень стар, он нравился Генералу и, наверное, думал, что поступает правильно, отдавая кесарю кесарево… — Все это не моего ума дело, отец, — сказал Чарли Фортнум; приподнявшись на локте, он смотрел вниз на темные волосы, где еще проглядывала былая тонзура, как доисторическое капище в поле, если на него смотреть с самолета. Он вставлял слова «отец мой» при малейшей возможности; его почему-то это ободряло. Отцы обычно не убивают своих сыновей, хотя с Авраамом это чуть было не произошло. — Но я же ни в чем не виноват, отец мой. — Да я вас и не виню, сеньор Фортнум, боже избави. — Я понимаю, с вашей точки зрения, похищение американского посла вполне оправданно. Но я… я ведь даже не настоящий консул, да англичан эта ваша борьба и не касается. Священник рассеянно пробормотал избитую фразу: — Сказано, что один человек должен пострадать за всех людей… — Но это сказали не христиане, а те, кто распинал Христа. Священник поднял на него глаза: — Да, вы правы. Я это привел, не подумав. Вы, оказывается, знаете Священное писание. — Не читал его с самого детства. Но такие вещи западают в память. Как Struwelpeter [персонаж сказки немецкого писателя Генриха Гофмана (1809-1894), нечто вроде нашего Степки-растрепки]. — Кто-кто? — Ну, ему еще большие пальцы отрезали. — Никогда о нем не слышал. Он что, ваш мученик? — Нет, нет. Это из детской книжки, отец мой. — У вас есть дети? — резко спросил священник. — Нет, но я же вам говорил. Через несколько месяцев у меня должен родиться ребенок. Уже здорово брыкается. — Да, вспомнил. — И добавил: — Не беспокойтесь, скоро вы будете дома. — Эта фраза словно была обведена частоколом вопросительных знаков, и он хотел, чтобы пленник, согласившись, ободрил его самого: «Да, конечно. Само собой». Однако Чарли Фортнум не пожелал играть в эту игру. — А к чему этот гроб, отец мой? Жутковато, по-моему. — На земле спать чересчур сыро, даже если что-нибудь постелить. Мы не хотели, чтобы вы заболели ревматизмом. — Что же, это очень гуманно, отец мой. — Мы же не варвары. Тут в квартале есть человек, который делает гробы. Вот мы и купили у него один. Это безопаснее, чем покупать кровать… В квартале на гробы куда больший спрос, чем на кровати. Гроб ни у кого не вызовет интереса. — И, верно, подумали, что потом он пригодится, чтобы сунуть туда труп? — Клянусь, этого у нас и в мыслях не было. Но доставать кровать было бы опасно. — Что ж, пожалуй, я еще немножко выпью. Выпейте со мной, отец мой. — Нет. Понимаете, я дежурю. Мне надо вас сторожить. — Он робко улыбнулся. — Ну, с вами было бы нетрудно совладать. Даже такому старику, как я. — Дежурят у нас всегда двое, — пояснил священник. — Снаружи Мигель с автоматом. Это приказ Эль Тигре. И еще потому, что одного можно уговорить. Или даже подкупить. Все мы только люди. Кто из нас выбрал бы такую жизнь по своей воле? — Индеец не говорит по-испански? — Нет, и это тоже хорошо. — Вы не возражаете, если я немного разомнусь? — Пожалуйста. Чарли Фортнум подошел к двери и проверил, правду ли говорит священник. Индеец сидел у двери на корточках, положив на колени автомат. Он заговорщицки улыбнулся Фортнуму, словно оба они знали что-то смешное. И почти неприметно передвинул свой автомат. — А вы говорите на гуарани, отец мой? — Да. Я когда-то вел службу на гуарани. Несколько минут назад между ними возникла близость, симпатия, даже дружба, но все это улетучилось. Когда исповедь окончена, оба — и священник и кающийся — остаются в одиночестве. И если встретятся в церкви, оба сделают вид, будто не знакомы друг с другом. Казалось, что это кающийся стоит сейчас возле гроба, глядя на часы. Чарли Фортнум подумал: он высчитывает, сколько часов еще осталось. — Может, передумаете и выпьете со мной, отец? — Нет. Нет, спасибо. Может, когда все кончится… — И добавил: — Он запаздывает. Мне уже давно пора было уйти. — Кто это «он»? Священник сердито ответил: — Я же вам сказал, что у таких, как мы, нет имен. Темнело, и в проходной комнате, где были закрыты ставни, кто-то зажег свечу. Дверь к нему они оставили открытой, и ему был виден индеец, сидевший с автоматом у порога. Интересно, подумал Чарли, когда настанет-его черед спать. Человек по имени Леон давно ушел. Тут был еще и негр, которого он раньше не замечал. Если бы у меня был нож, подумал он, смог бы я проделать в стене дыру, чтобы сбежать? Человек, которого звали Акуино, внес свечу, держа ее в левой руке. Чарли Фортнум заметил, что правую руку он не вынимает из кармана джинсов. Может, он держит там револьвер… или нож… Он снова стал обдумывать свой явно безнадежный план пробуравить дырку в глинобитной стене. Но в немыслимом положении только и остается, что искать немыслимый выход. — Где отец? — спросил он. — У него дела в городе, сеньор Фортнум. Он заметил, что все они обращаются с ним крайне вежливо, словно пытаясь его заверить, будто «во всей этой истории нет ничего личного. Когда она кончится, мы сможем остаться друзьями». Но не исключено, что это обычная вежливость, которую, как говорят, тюремный надзиратель проявляет перед казнью даже к самому отпетому убийце. Люди так же почтительно относятся к смерти, как к знатному незнакомцу, приехавшему в город, пусть даже визит его вовсе некстати. Он сказал: — Я так хочу есть, что, кажется, съел бы вола. Это было неправдой, но вдруг они так глупы, что дадут ему нож? У него создалось впечатление, что он попал в руки не к профессионалам, а к любителям. — Потерпите немного, сеньор Фортнум, — сказал Акуино. — Мы ждем Марту. Она обещала сварить похлебку. Готовит она не очень вкусно, но если бы вы посидели в тюрьме, как я… Он подумал: ага, похлебку. Значит, мне снова дадут только ложку. — Тут осталось немного виски, — сказал он. — Может, выпьете со мной? Акуино сказал: — Нам пить не полагается. — Капельку, за компанию. — Ну разве что совсем капельку. Закушу луковицей, Марта принесла их для похлебки. Лук отобьет запах. Огорчать Леона не хочется. Он человек воздержанный, ему так положено, но мы-то, слава богу, не священники. Вы мне слишком много налили, — запротестовал он. — Много? Да всего половину того, что налил себе. Salud [привет (исп.)]. — Salud. Он заметил, что Акуино так и не вынул правую руку из кармана. — А вы кто, Акуино? — В каком смысле кто? — Вы рабочий? — Я преступник, — с гордостью сказал Акуино. — Мы все преступники. — Это ваше постоянное занятие? — Фортнум поднял стакан, и Акуино последовал его примеру. — Но ведь не с этого же вы начинали? — Ну, я, как и все, ходил в школу. Нас там учили священники. Они были хорошие люди, и школа была хорошая. Леон там тоже учился, он хотел стать abogado. А я — писателем. Но ведь и писателю надо на что-то жить, поэтому я стал торговать — продавал на улице американские сигареты. Контрабандные из Панамы. И хорошо зарабатывал… То есть мог позволить себе снять комнату еще с тремя парнями, и у нас хватало денег на chipas. От них здорово толстеешь. Они куда питательнее маниоки. — У меня за городом имение, — сказал Чарли Фортнум. — Мне был бы очень кстати новый capataz. Вы человек образованный. Вам было бы легко обучиться этому делу. — Ну, теперь у меня другая работа, — с гордостью заявил Акуино. — Я же вам сказал, что я преступник. И поэт. — Поэт? — В школе Леон помогал мне писать. Сказал, что у меня талант; но вот как-то раз в Асунсьоне я послал статью с критикой янки в газету. У нас в стране Генерал запрещает что-нибудь печатать против янки, и после этого они не стали даже читать те статьи, что я им посылал. Подозревали, что там есть какой-то двойной смысл, отчего у них будут неприятности. Решили, что я — politico [политик (исп.)], и что мне тогда оставалось? Я и стал politico. За это они посадили меня в тюрьму. Так всегда бывает, если ты politico и не Колорадо ["Колорадо" — национально-республиканская правительственная партия (основана в 1887 г.), опора диктатуры Стреснера], то есть не из партии Генерала. — В тюрьме было плохо? — Еще как плохо, — сказал Акуино. Он вынул правую руку и показал ее Чарли. — Вот тогда я и стал писать стихи. Чтобы научиться писать левой рукой, надо очень много времени, и потом пишешь медленно. А я ненавижу все медленное. Лучше быть мышью, чем черепахой, хотя черепаха и живет гораздо дольше. — После второго глотка виски он стал разговорчивым. — Меня восхищает орел, он камнем падает с неба на жертву, не то что гриф, который, медленно махая крыльями, слетает вниз и поглядывает, совсем ли она подохла. Поэтому я и взялся за стихи. Проза течет медленно, а поэзия падает, как орел, и бьет, прежде чем опомнишься. Конечно, в тюрьме мне не давали ни пера, ни бумаги, но стихи и не надо записывать. Я их заучивал наизусть. — А стихи были хорошие? — спросил Чарли Фортнум. — Правда, я-то в них не разбираюсь. — По-моему, кое-какие были хорошие, — сказал Акуино. Он допил виски. — Леон говорил, что некоторые были хорошие. Сказал, что они похожи на стихи какого-то Вийона. Тот тоже был преступником вроде меня. — Первый раз о нем слышу, — сказал Чарли Фортнум. — Стих, который я сначала написал в тюрьме, — рассказывал Акуино, — был о нашей самой первой тюрьме, о той, в которой мы все побывали. Знаете, что сказал Троцкий, когда ему показали его новый дом в Мексике? Считалось, что в такой дом не сможет проникнуть убийца. Он сказал: «Напоминает мою первую тюрьму. Двери так же лязгают». У моего стихотворения был рефрен: «Отца я вижу только сквозь решетку». Понимаете, я писал о манежах, куда в буржуазных домах сажают детей. У меня в стихотворении отец преследует сына всю жизнь: сначала он школьный учитель, потом священник, потом полицейский и тюремный надзиратель и в конце концов сам генерал Стреснер. Генерала я как-то видел, когда он объезжал страну. Он зашел в полицейский участок, где я сидел, и я его видел через решетку. — У меня скоро родится ребенок, — сказал Чарли Фортнум. — И я хотел бы увидеть этого маленького негодника, пусть ненадолго. Но, знаете, не через решетку. Хотел бы дожить до того, чтобы узнать, мальчик это или девочка. — Когда он родится? — Месяцев через пять или вроде этого. Точно не знаю. В таких делах я плохо разбираюсь. — Не беспокойтесь. Вы будете дома, сеньор, задолго до этого. — Если вы меня убьете, не буду, — ответил Чарли Фортнум, все же надеясь, несмотря ни на что, получить их обычный ободряющий ответ, как бы фальшиво он ни звучал; но не удивился, когда его не услышал: он начинал жить в царстве правды. — Я написал много стихов о смерти, — весело, с удовлетворением сообщил Акуино, подняв на свет стакан с остатками виски, чтобы поймать в нем отблеск свечи. — Больше всего мне нравится одно с таким рефреном: «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». А Леону не нравится, он говорит, что я пишу, как крестьянин, я ведь когда-то и собирался стать крестьянином. Ему больше нравится то, где сказано: «В чем бы ни была твоя вина — пищу всем дают одну и ту же». И есть еще одно, которым я доволен, хоть и сам толком не знаю, что я хотел сказать, но, когда хорошо его прочтешь, оно звучит красиво: «Когда о смерти речь, то говорит живой». — Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти. — По-моему, чуть не половина моих стихов — о смерти, — сказал Акуино. — А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть. — Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок. — Лично я вам желаю всяческого счастья, сеньор Фортнум. Но ни у кого из нас нет выбора. Может, завтра я умру под машиной или от лихорадки. А умереть от пули — это одна из самых быстрых и достойных смертей. — Вот, наверное, так вы меня и убьете. — Естественно… А как же иначе? Мы не жестокие люди, сеньор Фортнум. Пальцев мы у вас отрезать не будем. — Однако и без нескольких пальцев жить можно. Вы же без них обходитесь, верно? — Я понимаю, боль вас пугает, я-то знаю, что боль делает с человеком, что она сделала со мной, но не пойму, почему вы так боитесь смерти. Смерти ведь все равно не избежать, и, если священники правы, потом будет долгая жизнь за гробом, а если не правы, значит, и бояться нечего. — А вы верили в эту жизнь за гробом, когда вас пытали? — Нет, — признался Акуино. — Но и о смерти не думал. Была только боль. — У нас есть такая поговорка: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Лично я про эту загробную жизнь никогда не думал. Знаю только, что хотел бы прожить еще лет десять у себя в поместье и смотреть, как растет мой малыш. — Но вы вообразите, сеньор Фортнум, чего только не может произойти за десять лет! И ребенок ваш вдруг умрет — дети ведь здесь мрут как мухи, — и жена изменит, а вас замучает медленный рак. Пуля же — это так просто и так быстро. — Вы уверены? — Пожалуй, еще капля виски мне не повредит, — сказал Акуино. — Да у меня и у самого горло пересохло. Знаете старую поговорку: англичанину всегда не хватает двух рюмок до нормы. Он налил виски очень скупо осталось меньше четверти бутылки — и с грустью подумал о своем поместье, о баре на веранде, где всегда под рукой непочатая бутылка. — Вы женаты? — спросил он. — Не совсем, — ответил Акуино. — А я был дважды женат. Первый раз у меня что-то не заладилось. А во второй — сам не знаю почему — чувствую совсем по-другому. Хотите, покажу фотографию? Он нашел у себя в бумажнике цветной квадратик. Клара сидела за рулем «Гордости Фортнума», косясь на аппарат с таким страхом, словно он сейчас выстрелит. — Хорошенькая, — вежливо отозвался Акуино. — Понимаете, на самом деле она править не умеет, — сказал Фортнум, — и снимок чересчур засинен. Видите, какого цвета авокадо. Грубер обычно проявляет лучше. — Он с сожалением посмотрел на фотографию. — К тому же она не совсем в фокусе. И хуже здесь, чем на самом деле, но я тогда перебрал против нормы, и рука у меня, верно, дрогнула. Он с тревогой посмотрел на жалкий остаток в бутылке. — Как правило, ничего нет лучше виски, чтобы побороть эту дрожь. Как насчет того, чтобы прикончить бутылку? — Мне самую малость, — сказал Акуино. — У каждого человека своя норма. Я никого не стану попрекать, если она у него не такая, как у меня. Норма — она вроде бы встроена в твой организм, как лифт в жилой дом. — Чарли внимательно следил за Акуино. Он правильно рассчитал — нормы у них совсем разные. И сказал: — Мне понравился тот ваш стих насчет смерти. — Который? — Память у меня кошмарная. А что вы сделаете с трупом? — С каким трупом? — С моим трупом. — Сеньор Фортнум, зачем говорить о таких неприятных вещах? Я пишу о смерти, это правда, но о смерти совершенно отвлеченно. Я не пишу о смерти друзей. — Понимаете, ведь те люди в Лондоне, они обо мне никогда и не слышали. Им-то что? Я ведь не член их клуба. — «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». Вы об этом стихотворении говорили? — Да, да, именно! Теперь вспомнил. Но все равно, Акуино, даже если смерть — дело обычное, умирать все же надо с достоинством. Согласны? Salud. — Salud, сеньор Фортнум. — Зовите меня Чарли, Акуино. — Salud, Чарли. — Я не хотел бы, чтобы меня нашли в таком виде: грязным, небритым… — Я могу вам дать миску с водой. — А бритву? — Нет. — Хотя бы безопасную. Что я могу натворить безопасной бритвой? Да, дело в норме. Теперь ему казалось, что он все может. Будь у него хотя бы ножницы, глинобитную стену он сперва намочит. — А ножницы, чтобы подровнять волосы? — Надо спросить разрешения у Леона, Чарли. А острую палочку? — он придумывал, как бы ее назвать поубедительнее. Теперь, когда он выпил свою норму и голова у него работала, он был уверен, что убежать можно. — Я хочу написать Кларе, моей жене, — сказал он. — Той девушке на фотографии. Письмо можете держать у себя, пока все не кончится и вы не будете в безопасности. Я просто хочу ей сказать, что перед смертью думал о ней. Дайте мне карандаш, острый карандаш, — неосторожно добавил он, взглянув на стену и вдруг усомнившись, не был ли он чересчур самонадеян. Там, правда, видно местечко, где стена была рыхлая, из нее торчала солома, которую подмешивали к глине. — У меня есть шариковая ручка, — сказал Акуино. — Но я все-таки спрошу Леона, Чарли. Он вынул ручку из кармана и внимательно ее осмотрел. — А какой от нее может быть вред, Акуино? Я сам бы спросил твоего приятеля, но, понимаешь, со священниками мне почему-то не по себе. — Вы должны нам отдать все, что напишете, — сказал Акуино. — Нам придется это прочесть. — Конечно. Давайте начнем вторую бутылку? — Вы хотите меня напоить? Да я ведь кого хочешь перепью. — Что вы! Я еще сам своей нормы не выпил. Мне хватает одной рюмки сверх полбутылки, а вот вы только половину моей нормы и выпили. — Может, нам еще долго не удастся купить вам виски. — «Будем есть и пить, ибо завтра умрем!» [Книга пророка Исаии, 22:13] Это вроде как из Библии. Видно, и во мне просыпается сочинитель. А все виски. Вообще-то я не мастак писать письма. Но я первый раз в разлуке с Кларой с тех пор, как мы вместе. — Вам и бумага будет нужна, Чарли. — Да, о ней я и забыл. Акуино принес ему пять листиков бумаги, вырванных из блокнота: — Я их сосчитал. Вы должны будете все до одного мне вернуть, используете вы их или нет. — И дайте немного воды, помыться. Не хочу, чтобы письмо было в грязных пятнах. Акуино подчинился, но на этот раз слегка поворчал. — Это вам, Чарли, не отель, — сказал он, грохнув таз на земляной пол и расплескав по нему воду. — Если бы это был отель, я бы повесил на двери: «Прошу не беспокоить». Возьмите виски, выпейте еще. — Нет. С меня хватит. — Будьте другом, прикройте дверь. Не выношу, когда этот индеец на меня смотрит. Оставшись один, Чарли Фортнум намочил рыхлое место на стене водой и принялся ковырять его шариковой ручкой. Через четверть часа на полу лежала щепотка пыли, а в стене образовалось крошечное углубление. Если бы не виски, он бы отчаялся. Чарли сел на пол, чтобы скрыть вмятину в стене, вымыл ручку и принялся писать. Ему надо было как-то объяснить, на что у него ушло время. «Моя дорогая детка», — начал он и задумался. Официальные отчеты он писал на пишущей машинке, которая, казалось, сама складывала нужные фразы. «В ответ на ваше письмо от 10 августа…», «Подтверждая получение вашего письма от 22 декабря…», «Как я по тебе соскучился», — писал он сейчас. Это ведь и было самое главное, что он должен сказать; все, что он добавит, будет лишь повторением или перепевом той же мысли. «Кажется, прошли годы с тех пор, как я уехал из поместья. В то утро у тебя болела голова. Прошла теперь? Прошу тебя, не принимай слишком много аспирина. Это вредно для желудка, да и для ребенка, наверное, тоже. Ты проследи, очень тебя прошу, чтобы „Гордость Фортнума“ закрыли брезентом — вдруг пойдут дожди». Письмо, думал он, доставят либо когда он уже будет дома, либо когда он уже будет мертв; он вдруг почувствовал, какое огромное расстояние между глинобитной хижиной и его поместьем, между гробом и «джипом», стоящим под купой авокадо, между ним и Кларой, поздно встававшей с двуспальной кровати, баром с напитками на веранде, которым никто не пользуется. Глаза щипало от слез, и он вспомнил, как попрекал его отец: «Не трусь, Чарли, будь же мужчиной. Плакса!.. Терпеть не могу, когда себя жалеют. Тебе должно быть стыдно. Стыдно. Стыдно». Слово это звучало как похоронный звон по всякой надежде. Иногда, хоть и не часто, он пытался защищаться. «Да я же не о себе плачу. Утром я ставнем раздавил ящерицу. Нечаянно. Хотел ее выпустить. Я о ящерице плачу, а не о себе». Он и сейчас плакал не о себе. Слезы были из-за Клары и немножко из-за «Гордости Фортнума» — ведь оба были брошены на произвол судьбы и беззащитны. Сам-то он терпел лишь страх и неудобства. А одиночество, как он знал по опыту, терпеть куда тяжелее. Он перестал писать, глотнул еще виски и снова стал ковырять стену шариковой ручкой. Стена впитала воду и скоро опять стала сухой, как кость. Через полчаса он прекратил это занятие. Дыру он раскопал величиной с мышиную норку, не больше двух сантиметров в глубину. Чарли опять взялся за письмо и написал, словно бросая кому-то вызов: «Могу тебе сказать, что Чарли Фортнум готов идти напролом. Я не такой слабак, как они думают. Я твой муж и слишком тебя люблю, чтобы позволить какой-то мрази встать между нами. Я что-нибудь придумаю и сам отдам это письмо тебе в руки, то-то мы тогда посмеемся и выпьем того хорошего французского шампанского, которое я берег для особого случая. Мне говорили, что шампанское повредить ребенку не может». Он отложил письмо, потому что у него действительно зрела мысль, правда пока еще очень туманная. Он отер со лба пот, и на миг ему почудилось, будто он сгоняет и пары виски, отчего голова становится ясная. — Акуино! — позвал он. — Акуино! Акуино нехотя, настороженно вошел в комнату. — Виски больше не хочу, — сказал он. — Мне надо в уборную. — Я скажу Мигелю, чтобы он с вами сходил. — Нет, Акуино… Меня будет стеснять, если этот индеец сядет снаружи и станет тыкать в меня своим автоматом. Ему так и не терпится пустить его в ход. — Мигель не хочет вам зла. Ему просто нравится автомат. У него никогда его раньше не было. — Все равно я его боюсь. Почему бы вам не взять у него автомат и самому меня не стеречь? Я знаю, Акуино, вы не станете стрелять без надобности. — Он обидится, если у него возьмут его автомат. — Ну тогда, черт бы вас подрал, я сделаю свои дела здесь! — Хорошо, я с ним поговорю, — сказал Акуино. Большинству людей нелегко хладнокровно застрелить расположенного к вам человека — план Чарли Фортнума был очень прост. Когда Акуино вернулся, в руках у него был автомат. — Ладно, — сказал он, — пойдем. У меня только левая рука, но имейте в виду, когда у тебя автомат, снайпером быть не требуется. Одна из пуль наверняка попадает в цель. — Даже пуля поэта, — деланно улыбаясь, сказал Чарли Фортнум. — Я хотел бы, чтобы вы списали мне то стихотворение. Приятно будет сохранить его на память. — Которое? — Да вы же знаете, о чем я говорю. Насчет смерти. Он прошел через проходную комнату. Индеец на него не смотрел. Он с тревогой уставился на автомат, словно нечто бесценное попало в неверные руки. Всю дорогу до навеса под авокадо Чарли Фортнум болтал без умолку. Когда он был без сознания, часы его встали, и теперь он понятия не имел, сколько сейчас времени, но тени уже вытянулись. Под деревьями, густо увешанными темно-коричневыми плодами, стояла мгла. — Я почти дописал письмо, — сказал он. — До чего же трудно писать! Когда он дошел до двери сарайчика, он повернулся и вымученно улыбнулся Акуино. Если тот улыбнется в ответ, это будет хороший признак, но Акуино не улыбнулся. Может, он был просто чем-то озабочен. Может, он сочинял стихотворение о смерти. А может быть, он выпил не ту норму, что надо. Чарли Фортнум, собираясь с духом, посидел в загородке сколько положено. Потом быстро вышел и резко свернул направо, чтобы хижина оказалась между ним и Акуино. Надо было пройти всего несколько шагов, а там, под деревьями, его скроет темнота. Он услышал короткую очередь, крик, ответный крик и ничего не почувствовал. — Не стреляйте, Акуино! — крикнул он. Снова ударили выстрелы, и он рухнул прямо туда, где сгущалась темнота. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1 День для сэра Генри Белфрейджа начался скверно с самого завтрака. Вот уже третий день кряду повар зажаривал яичницу с обеих сторон. — Ты забыла сказать Педро, голубчик? — спросил он жену. — Нет, — ответила леди Белфрейдж. — Честное слово, не забыла. Я хорошо это помню… — Видно, он перенял эту привычку у янки. Это их обычай. Помнишь, чего нам стоило уломать их в отеле «Плаза» в Нью-Йорке? У них даже есть специальное название: поджаренная с одной стороны яичница. Вспомни, как это по-испански, может, Педро тогда поймет. — Нет, дорогой… Я о таком названии никогда не слыхала. — Иногда я даже сочувствую тем, кто обличает империализм янки. Почему мы должны есть их яичницу? Скоро Педро будет продавать нам сосиски с кленовым сиропом. А какое ужасное вино было вчера в американском посольстве, правда, детка? Наверное, калифорнийское. — Нет, дорогой. Аргентинское. — Ага, значит, он подлизывается к министру внутренних дел. Но министр и сам бы предпочел хорошее французское вино, такое, как подается у нас. — У нас вино тоже не очень хорошее. — На наши жалкие представительские лучшего позволить себе мы не можем. Ты заметила, что там подали аргентинское виски? — Беда в том, голубчик, что сам он вообще не пьет. Знаешь, он был просто скандализован тем, что мистер… бедный мистер… ну как его, нашего консула, Мейсон, да? — Нет, нет, то другой, этот — Фортнум. — Ну вот, когда они поехали смотреть развалины и бедный мистер Фортнум прихватил с собой две бутылки виски. — А я его не порицаю. Знаешь, ведь посол повсюду возит с собой холодильник, набитый кока-колой. Я бы не выпил так много их мерзейшего вина, если бы он не уставился на меня своими пуританскими глазами. Я почувствовал себя как та девица из книжки, которой нацепили на платье алую букву "п" [героиня романа американского писателя Н.Готорна (1804-1864) «Алая буква»]. П — от слова «пьяница». — По-моему, там было "п" от слова «прелюбодейка». — Очень может быть, я ведь видел это только в кино. Много лет назад. Там это было не очень ясно. День, который начался достаточно скверно из-за плохо зажаренной яичницы, час от часу становился все хуже. Пресс-атташе Кричтон явился с жалобой, что его совсем замучили телефонными звонками газеты. — Я же им объясняю, что Фортнум — всего лишь почетный консул, — говорил он. — А репортеру из «Ла пренсы» никак не втолкуешь разницу между «почетным» и «достопочтенным». Ничуть не удивлюсь, если они объявят его сыном пэра Англии. Сэр Генри в утешение ему заметил: — Сомневаюсь, чтобы они так хорошо разбирались в английских титулах. — Они, как видно, придают этому делу большое значение. — Просто потому, что сейчас мертвый сезон. У них ведь нет чудовища из Лох-Несса, а летающие тарелки появляются круглый год. — Я бы хотел, чтобы мы могли сообщить им что-нибудь успокоительное. — Да и я бы этого хотел, Кричтон, еще как! Вы, конечно, можете им сказать, что вчера я несколько часов провел с американским послом, только не говорите, что у меня от этого голова раскалывается. — В «Насьон» снова звонил какой-то неизвестный тип, на этот раз из Кордовы. Осталось всего четыре дня. — Слава богу, что не больше, — сказал посол. — На той неделе все будет кончено. Его либо убьют, либо освободят. — Полиция думает, что из Кордовы звонили для отвода глаз и что он находится в Росарио, а теперь, может, и здесь. — Надо было еще полгода назад отправить его на пенсию, тогда ничего бы не произошло. — Полиция думает, сэр, что его похитили по ошибке. Хотели захватить американского посла. Если это правда, то американцы обязаны что-то предпринять, хотя бы из благодарности. — Уилбур, — сказал сэр Генри Белфрейдж, — посол настаивает, чтобы я звал его Уилбуром, — отрицает, что намеченной жертвой был он. Уверяет, что США очень популярны в Парагвае, поездка Нельсона Рокфеллера по стране это доказала. В Парагвае никто не забрасывал их присутственные места камнями и не поджигал. Все было так же мирно, как в Гаити. Он зовет Рокфеллера Нельсоном, я сперва не понял, о каком Нельсоне идет речь. Даже подумал, что он и мне предлагает называть Рокфеллера Нельсоном! — Мне все же очень жаль беднягу. — Не думаю, Кричтон, чтобы Уилбур нуждался в нашей жалости. — Да я не о нем говорю… — Ах, о Мейсоне! Черт возьми, жена вдруг стала звать его Мейсоном, а я за ней повторяю. Если фамилия Мейсон как-нибудь попадет в официальное сообщение, бог знает что они там, в Лондоне, подумают. Еще решат, что речь идет о границе Мейсон — Диксон между рабовладельческими штатами и Севером. Мне надо все время повторять в уме: Фортнум, Фортнум, Фортнум, как тому ворону, который каркал «никогда». — Вы не думаете, сэр, что они и в самом деле его убьют? — Да конечно же нет, Кричтон. Они не убили даже того парагвайского консула, которого захватили несколько лет назад. Генерал тогда сказал, что этот субъект его не интересует, и они консула выпустили. Тут ведь не Уругвай, и не Колумбия, и, пожалуй, даже не Бразилия. Не Боливия. И не Венесуэла. И даже не Перу, — добавил он несколько неуверенно, поскольку безопасных мест становилось все меньше и меньше. — И тем не менее мы в Южной Америке, — с неумолимой логикой уточнил Кричтон. В это же утро поступило несколько неприятных телеграмм: кто-то снова поднял панику насчет Фолклендских островов. Стоило в мире наступить затишью, и спор о них тут же возникал, как и проблема Гибралтара. Министр иностранных дел желал узнать, как намерена голосовать Аргентина в Организации Объединенных Наций по африканскому вопросу. Канцелярия разработала новую директиву о расходах на представительство, и Генри Белфрейдж почувствовал, что и ему скоро придется угощать гостей аргентинским вином. Запрашивали и о том, примет ли Британия участие в кинофестивале Мар-дель-Платы. Член парламента от консерваторов обозвал английский фильм какого-то Рассела, представленный на фестиваль, порнографическим. Со вчерашнего дня, когда Белфрейджу было рекомендовано посетить министра иностранных дел, а после этого действовать в контакте с американским послом, новых директив в отношении Фортнума не поступало; британский посол в Асунсьоне получил такие же указания, и сэр Генри надеялся, что американский посол в Парагвае окажется несколько более расторопным, чем Уилбур. После ленча секретарь сообщил послу, что некий доктор Пларр просит его принять. — А кто он, этот Пларр? — Приехал с севера. По-моему, хочет вас видеть по делу Фортнума. — Что ж, ведите его, ведите, — сказал сэр Генри Белфрейдж, — пускайте всех подряд. Он был раздосадован, что его лишили отдыха после ленча: это было единственное время, когда он чувствовал себя частным лицом. На столике возле кровати его ждал новый роман Агаты Кристи, только что присланный книжной лавкой из Лондона. — Мы уже где-то встречались, — сказал он доктору Пларру и недоверчиво на него посмотрел: в Буэнос-Айресе почему-то все, кроме военных, именовали себя докторами. Худое лицо типичного юриста, подумал он; ему всегда было не по себе с этими адвокатами, его шокировали их циничные шуточки — приговоренный к казни убийца их трогал не больше, чем хирурга неизлечимо больной раком. — Да, у вас, в посольстве, — напомнил ему доктор Пларр. — На приеме. Я еще вызволил вашу жену, спас ее от поэта. — Ну конечно, теперь вспоминаю, как же! Вы ведь живете где-то там, на севере. Мы еще тогда говорили о Фортнуме, верно? — Верно. Я врач его жены. Она, видите ли, ждет ребенка. — Ах, так вы такой доктор! — Да. — Слава богу! Тут ведь не поймешь, правда? И к тому же вы действительно англичанин. Не то что все эти О'Брайены и Хиггинсы. Ну и ну, до чего же, наверно, тяжело этой бедной миссис Фортнум. Скажите ей, что мы делаем все, что в наших силах… — Да, — сказал доктор Пларр, — она это понимает, но мне все же хотелось бы знать, что тут предпринимают на самом деле. Я утром прилетел в Буэнос-Айрес специально, чтобы вас повидать и что-нибудь выяснить, и сегодня же ночью улетаю обратно. Если бы я мог сообщить миссис Фортнум более или менее определенные сведения и ее успокоить… — Положение в высшей степени сложное, Пларр. Понимаете, если все за что-то несут ответственность, то, как правило, ее не несет никто. Генерал сейчас где-то здесь на юге ловит рыбу и, пока он на отдыхе, отказывается обсуждать этот вопрос. Министр иностранных дел заявляет, что это чисто парагвайское дело и что президент не может оказывать давление на Генерала, пока тот находится здесь как гость правительства. Полиция, конечно, делает все, что может, но ей, как видно, было предложено действовать с максимальной осторожностью. В интересах самого Фортнума. — Но американцы… Они-то могут оказать давление на Генерала. Он бы не продержался в Парагвае и суток без их поддержки. — Знаю, знаю, Пларр, но это только осложняет положение. Видите ли, американцы правильно считают, что не следует поощрять похищения, даже если это грозит — как бы получше выразиться? — опасностью для чьей-то жизни. Ну, как в случае с германским послом, которого убили. Где же это было? В Гватемале? А в данном случае, говоря откровенно… что ж, почетный консул все же не посол. Они считают, что вмешательство было бы дурным прецедентом. Генерал не слишком расположен к англичанам. Конечно, если бы Фортнум был американцем, он отнесся бы к делу иначе. — Похитители думали, что он американец. Так говорит полиция. Она считает, что похитители охотились за дипломатической машиной и в темноте приняли "К" за "Д". — Ну да, сколько раз мы говорили этому идиоту, чтобы он не вешал флажка и убрал с машины дипломатический номер. Почетный консул не имеет на это права. — И все же казнить за это слишком сурово. — Что же еще я могу сделать, Пларр? Я дважды ездил в министерство иностранных дел. Вчера вечером имел частную беседу с министром внутренних дел. Без указаний из Лондона я ничего больше сделать не могу, а в Лондоне не чувствуют… ну как бы это сказать?.. неотложности этого дела. Да, кстати, как поживает ваша матушка? Я наконец-то все вспомнил. Вы тот самый Пларр. Ваша мать часто пьет у моей жены чай. Обе любят пирожные и такие штуки с dulce de leche. — Alfajores. — Вот-вот. Сам-то я их не выношу. Доктор Пларр сказал: — Я понимаю, сэр Генри, что кажусь вам крайне назойливым, но мой отец, если он еще жив, сидит у Генерала в одной из его тюрем. Это похищение, быть может, последняя возможность его спасти. Правда, это обстоятельство дает основания полиции меня подозревать, поэтому я чувствую себя как бы причастным к этому делу. Кроме того, не надо забывать о Фортнуме. Я несу за него некоторую ответственность. Он хоть и не мой больной, но я лечу миссис Фортнум. — Брак, кажется, какой-то странный. Я получил оттуда, из ваших мест, об этом письмо от одного старого сплетника по фамилии Джефрис. — Хэмфрис. — Да-да. Кажется, так. Он пишет, что Фортнум женился на недостойной женщине. Счастливец! Я уже в том возрасте, когда таких женщин и в глаза не видишь. — Мне пришло в голову, — сказал доктор Пларр, — что я мог бы попробовать связаться с похитителями. Если они позвонят миссис Фортнум, когда увидят, что с властями у них ничего не выходит. — Маловероятно, мой друг. — Однако возможно, сэр. Если бы нечто подобное произошло и я мог бы внушить им хоть маленькую надежду… А вдруг мне удалось бы уговорить их продлить срок, ну, скажем, на неделю. В этом случае было бы легче вести переговоры. — Хотите знать мое откровенное мнение? Вы только продлите агонию — и Фортнума, и миссис Фортнум. На месте Фортнума я бы предпочел быструю смерть. — Неужели ничего нельзя сделать? — Лично я уверен, что нет, Пларр. Я дважды разговаривал с Уилбуром — американцы и пальцем не пошевелят. Если им удастся показать, что подобные похищения бессмысленны, пожертвовав всего-навсего британским почетным консулом в мало кому известной провинции, они будут только рады. Уилбур говорит, что Фортнум пьяница, он привез две бутылки виски на их пикник в развалинах, а посол пьет только кока-колу. Я посмотрел наше досье на Фортнума, но ничего определенного в смысле алкоголизма там не значится, хотя парочка его отчетов… надо сказать, показалась мне маловразумительной. И к тому же письмо от этого — как его, Хэмфриса? — где он пишет, что Фортнум вывесил наш национальный флаг вверх ногами. Но для этого, правда, не надо быть пьяницей. — И все же, сэр Генри, если бы похитителей можно было уговорить хоть немного продлить срок… Сэр Генри Белфрейдж понимал, что послеобеденный отдых пропал бесповоротно; новый роман Агаты Кристи придется отложить. Он был человек добрый, совестливый, а к тому же еще и скромный. В душе он понимал, что на месте доктора Пларра вряд ли полетел бы в ноябрьскую жару в Буэнос-Айрес, чтобы помочь мужу своей пациентки. — Вы можете попытаться сделать следующее, — сказал он. — Сильно сомневаюсь, чтобы у вас что-нибудь вышло, но все-таки… Тут он запнулся. С пером в руке он был сама краткость: его доклады всегда были на редкость лаконичны и точны, составить депешу для него не представляло труда. В посольстве он чувствовал себя как дома, так же как когда-то в детской. Люстры сверкали, как стеклянные фрукты на елке. В детской, помнится, он ловко и аккуратно строил дома из кубиков. «Наш молодой мистер Генри умный мальчик», — приговаривала нянька, но стоило выпустить его на зеленый простор Кенсингтонского парка, как он тут же совершенно терялся. Бывало, что с чужими — как это порой случалось и теперь на приемах — он просто впадал в панику. — Да, сэр Генри? — Простите, я отвлекся. С утра голова болит. Это вино из Мендосы… Кооперативы! Ну что кооперативы понимают в вине? — Вы говорили… — Да, да. — Он сунул руку в нагрудный кармашек и нащупал шариковую ручку. Она у него была вроде талисмана. — Отсрочка будет иметь смысл, — сказал он, — если мы сумеем заинтересовать людей… Я сделал все, что мог, но там у нас Фортнума никто не знает. Никому нет дела до какого-то почетного консула. Он не на государственной службе. Сказать вам по правде, я и сам полгода назад советовал от него избавиться. А то самое письмо, будьте уверены, лежит в его досье. Поэтому там у нас только обрадуются, когда срок истечет, — ничего писать не придется, а его, надо надеяться, выпустят на свободу. — А если его убьют? — Боюсь, что министерство иностранных дел и это поставит себе в заслугу. Сочтет результатом своей твердой политики: вот, они показали, что не желают договариваться с шантажистами. Вы же знаете, как они обыграют это там, в палате общин. Закон и порядок. Никаких потачек. Будут цитировать Киплинга. Даже оппозиция их одобрит. — Дело не только в Чарли Фортнуме. Там ведь еще и его жена… она ждет ребенка. Если бы газеты это расписали… — Да. Понимаю. Женщина, которая ждет, и прочее. Но, судя по тому, что писал о ней этот Хэмфрис, английская пресса вряд ли воспылает должными чувствами к даме, на которой женился Фортнум. Это не сюжет для семейного чтения. «Сан» может, конечно, описать все как есть или «Ньюс оф зе уорлд», но не думаю, чтобы это произвело нужный эффект. — А что же вы предлагаете, сэр Генри? — Только никогда и ни в коем случае на меня не ссылайтесь, слышите, Пларр? Министерство тут же спровадит меня на пенсию, если там узнают, что я дал подобный совет. Впрочем, я и сам ни на йоту не верю, что это нам поможет: Мейсон не тот человек. — Какой Мейсон? — Извините, я хотел сказать Фортнум. — Да вы пока ничего и не посоветовали, сэр Генри. — Я же вот к чему веду… Государственные учреждения больше всего ненавидят, когда лай поднимают приличные газеты. Единственный способ добиться какого бы то ни было вмешательства — это придать делу гласность, но такую, к которой прислушиваются. Если бы вы смогли организовать какой-то протест у себя в городе… Хотя бы обратиться по телеграфу в «Таймс» от имени Английского клуба. Отдавая дань… — он снова пощупал ручку, словно надеясь почерпнуть у нее нужную казенную фразу, — его неусыпным заботам об интересах Великобритании… — Но у нас нет Английского клуба, сэр. И, по-моему, в городе, кроме Хэмфриса и меня, больше нет англичан. Сэр Генри Белфрейдж кинул быстрый взгляд на пальцы (он куда-то задевал щеточку для ногтей) и что-то пробормотал так быстро, что доктор Пларр не сумел разобрать ни слова. — Простите. Я не расслышал… — Дорогой мой, неужели я должен вам это разжевывать? Немедленно образуйте Английский клуб и протелеграфируйте ваше ходатайство в «Таймс» и «Телеграф». — Вы думаете, из этого что-нибудь выйдет? — Не думаю, но попытка не пытка. Всегда найдется какой-нибудь член парламента от оппозиции, который на это клюнет, что бы там ни говорили лидеры его партии. И во всяком случае, это может доставить министру un mauvais quart d'heure [неприятные четверть часа (франц.)]. К тому же есть еще и американская пресса. Может статься, что они это перепечатают. А «Нью-Йорк таймс» умеет выражаться весьма ядовито. «Будем бороться за латиноамериканскую независимость до последнего англичанина!» Знаете, на какую позицию могут стать эти пацифисты? Надежда, конечно, мизерная. Если бы он был крупный делец, в нем были бы куда больше заинтересованы. Беда в том, Пларр, что Фортнум — такая мелкая сошка. Самолета, на котором он мог вернуться на север, не было до вечера, а совесть не позволяла доктору Пларру придумать какой-нибудь предлог, чтобы избежать встречи с матерью. Он знал, как ей доставить удовольствие, и назначил по телефону свидание за чаем в «Ричмонде» на калье Флорида — ей были неприятны неизбежные разговоры на семейные темы дома, где она жила почти в такой же духоте, как и восковые цветы под стеклянным колпаком, купленные ею у антиквара рядом с «Харродзом». Ему всегда казалось, что у нее в квартире повсюду припрятаны маленькие секреты — на полках, на столах, даже под кушеткой, секреты, о которых она не хотела, чтобы он знал, скорее всего, просто свидетельства мелкого мотовства, на которое ушли полученные от него деньги. Пирожные с кремом — это хотя бы пища, а вот фарфоровый попугай — мотовство. Он пробирался черепашьим шагом сквозь толпу, которая во вторую половину дня всегда заполняла узкую улицу, когда ее закрывали для проезда машин. Его это ничуть не огорчало — ведь каждая лишняя минута, потерянная для свидания с матерью, была его чистой прибылью. Он увидел ее в дальнем углу набитого людьми кафе; она была во всем черном, и перед ней стояло блюдо с пирожными. — Ты опоздал на десять минут, Эдуардо, — сказала она. Сколько он себя помнил, он всегда разговаривал с матерью по-испански. Только с отцом он говорил по-английски, но отец был человек немногословный. — Прости, мама. Ты могла начать без меня. Когда он нагнулся, чтобы ее поцеловать, из ее чашки в нос ему ударил запах горячего шоколада, похожий на приторное дыхание могилы. — Если тут нет пирожного, которое тебе нравится, позови официанта. — Есть я ничего не хочу. Выпью кофе. У нее были большие мешки под глазами, но доктор Пларр знал, что мешки эти не от горя, а от запоров. Ему казалось, что, если их нажать, оттуда брызнет крем, как из эклера. Ужас что делает время с красивыми женщинами. Мужчины иногда хорошеют с годами, женщины — почти никогда. Он подумал: нельзя любить женщину, которая меньше чем на двадцать лет моложе тебя. Тогда можно умереть раньше, чем слиняет ее образ. Фортнум, женившись на Кларе, вероятно, страховался от утраты иллюзий, она ведь на сорок лет моложе его. Доктор Пларр подумал, что он не так предусмотрителен, потому что на много лет переживет утрату ее очарования. — Почему ты в трауре, мама? — спросил он. — Я никогда не видел тебя в черном. — Я в трауре по твоему отцу, — сказала сеньора Пларр и стерла с пальцев шоколад бумажной салфеткой. — Ты что-нибудь узнала? — Нет, но отец Гальвао имел со мной серьезный разговор. Он сказал, что ради моего здоровья надо проститься с пустыми надеждами. А ты знаешь, Эдуардо, какой сегодня день? Он тщетно рылся в памяти, потому что даже не помнил, какое сегодня число. — Четырнадцатое? — спросил он. — В этот день мы простились с твоим отцом в порту Асунсьона. Интересно, узнал бы отец, войди он сейчас в кафе, эту толстую женщину с мешками под глазами и вымазанным кремом ртом? В нашей памяти люди, которых мы не видим, стареют достойно. Сеньора Пларр сказала: — Отец Гальвао утром отслужил мессу за упокой его души. Она оглядела блюдо с пирожными и выбрала один из эклеров, по виду ничем не отличавшийся от других. Однако, когда Пларр напряг память, он все еще смог припомнить красивую женщину, которая плакала, лежа в каюте. В том возрасте слезы придавали блеск ее глазам. Под ними не было уродливых мешков. — А я еще не потерял надежду, мама, — сказал он. — Ты же слышала, похитители назвали и его в списке узников, которых они требуют освободить. — Какие похитители? Он забыл, что она не читает газет. — Ну, сейчас это чересчур долго рассказывать. — И добавил из вежливости: — Какое на тебе красивое платье. — Я рада, что тебе нравится. Специально заказала для сегодняшней мессы. Материя совсем недорогая, а шила домашняя портниха… Ты не думай, что я транжирка. — Что ты, мама! — Если бы твой отец не был таким упрямым… Ну зачем ему надо было там оставаться, чтобы его убили? Мог продать поместье за хорошие деньги, и мы бы прекрасно жили здесь все вместе. — Он был идеалистом, — сказал доктор Пларр. — Идеалы — вещь достойная, но с его стороны было некрасиво в первую очередь не подумать о семье, это же такой эгоизм! Он представил себе злые, полные упреков молитвы, которые она шептала утром, когда отец Гальвао служил заупокойную мессу. Отец Гальвао был иезуитом, португальцем, которого почему-то перевели сюда из Рио-де-Жанейро. Он пользовался большой популярностью у дам, может быть, они так охотно исповедовались ему потому, что он нездешний. Отовсюду доносился женский щебет. Но отдельные фразы нельзя было разобрать. Казалось, Пларр сидит в вольере и прислушивается к разноголосице птиц из чужеземных стран. Одни чирикали по-английски, другие по-немецки, он расслышал даже французскую фразу, которая, наверное, пришлась бы по сердцу его матери: «Georges est tres coupable» [Жорж очень виноват (франц.)]. Он посмотрел на нее, пока она тянулась губами к шоколаду. Любила ли она когда-нибудь отца и его самого или же просто изображала любовь, как это делает Клара? За годы, пока он взрослел, живя рядом с матерью, Пларр научился презирать лицедейство. В его комнате теперь не хранилось никаких сентиментальных памяток, даже фотографий. Она была почти такой же голой и лишенной всякой лжи, как полицейская камера. И в любовных связях с женщинами он избегал театральных возгласов: «Я вас люблю». Его часто обвиняли в жестокости, хотя сам он считал себя просто старательным и точным диагностом. Если бы он хоть раз обнаружил у себя болезнь, которая не поддавалась другому определению, он не колеблясь признался бы: «Я люблю», однако же всегда мог приписать чувство, которое испытывает, совсем другому недугу — одиночеству, гордыне, физической потребности или даже простому любопытству. Сеньора Пларр сказала: — Он никогда не любил ни тебя, ни меня. Это был человек, который не знал, что такое любовь. Ему хотелось задать ей вопрос всерьез: «А мы знаем?», но он понимал, что она воспримет его как упрек, а у него не было желания ее упрекать. С куда большим основанием он мог бы в подобном незнании упрекнуть самого себя. А может быть, думал он, она права, и я пошел в отца. — Я не очень отчетливо его помню, — сказал он, — разве, пожалуй, то, как он с нами прощался; я тогда заметил, что он поседел. И еще помню, как по вечерам он обходил дом и запирал все двери. От этих звуков я всегда просыпался. Я даже не знаю, сколько ему теперь было бы лет, если бы он был жив. — Сегодня ему исполнился бы семьдесят один. — Сегодня? Значит, это в день его рождения… — Он мне сказал, что лучший подарок, который он от меня может получить, — это увидеть, как мы оба уплываем по реке. С его стороны было жестоко так говорить. — Ну, мама, он вряд ли хотел быть к тебе жестоким. — Он даже заранее меня не предупредил. Я и вещи как следует сложить не успела. Забыла кое-какие драгоценности. У меня были часики с бриллиантами, я их надевала к черному платью. Помнишь мое черное платье? Да нет, куда же тебе помнить? Ты и ребенком всегда был такой ненаблюдательный. Он уверял, будто боится, что я расскажу друзьям, а они станут болтать, и полиция нас задержит. А я приготовила такой хороший именинный обед, острую закуску с сыром, он ведь больше любил острое, чем сладкое. Вот что значит выйти замуж за иностранца. Вкусы всегда такие разные. Утром я истово молилась, чтобы он не слишком мучился. — А я думал, что ты считаешь его уже мертвым. — Да я и говорю ведь о муках в чистилище. Отец Гальвао сказал, что больнее всего в чистилище, когда видишь, к чему привели твои поступки и какие страдания ты причинял тем, кого любил. Она положила на тарелку еще один эклер. — Но ты же говоришь, что он ни тебя, ни меня не любил. — Ну, какую-то привязанность он к нам питал. И у него было чувство долга. Он ведь такой типичный англичанин. Предпочитал мужское общество. Не сомневаюсь, что, когда пароход отошел, он отправился в клуб. — В какой клуб? Они уже много лет так долго не разговаривали об отце. — В этом клубе ему было совсем небезопасно состоять. Он назывался Конституционным, но полиция его прикрыла. Потом члены стали собираться тайком, как-то раз даже у нас в имении. А когда я возражала, он меня не слушал. Я ему говорила: «Помни, у тебя жена и ребенок». А он мне: «У каждого члена клуба есть жена и дети». Я сказала: «Ну тогда у них должны быть темы для разговора поважнее, чем политика…» Ладно, — добавила она со вздохом, — чего вспоминать старые споры. Я, конечно, его простила. Расскажи-ка, дорогой, лучше о себе. Но глаза ее стали стеклянными от полнейшего отсутствия интереса. — Да, в общем, и рассказывать-то нечего, — сказал он. Лететь вечерним самолетом на север для такого человека, как доктор Пларр, который предпочитал одиночество, было рискованно. На этом самолете редко летали незнакомые люди или туристы. Пассажирами, как правило, бывали местные политические деятели, возвращавшиеся из столицы, или жены богачей, которых он иногда лечил (они ездили в Буэнос-Айрес за покупками, в гости и даже причесываться, не доверяя местному парикмахеру). В небольшом двухмоторном самолете они составляли шумную компанию. Кое-какая надежда на спокойный перелет еще была, но настроение сразу испортилось, когда через проход его радостно приветствовала сеньора Эскобар — он ее сперва не заметил. — Эдуардо! — Маргарита! Он стал уныло стягивать ремни, чтобы пересесть на пустое место с ней рядом. — Не надо, — торопливо шепнула она. — Со мной Густаво. Он там сзади, разговаривает с полковником Пересом. — И полковник Перес здесь? — Да, они обсуждают это похищение. Знаете, что я думаю? — Что? — Я думаю, что этот Фортнум сбежал от жены. — Зачем бы он стал это делать? — Вы же знаете, Эдуардо, эту историю. Она — putain [шлюха (франц.)]. Из того кошмарного дома на калье… ну, да вы же мужчина и прекрасно знаете, о каком доме я говорю. Он помнил, что когда Маргарита хотела произнести что-нибудь не очень приличное, то всегда выражалась по-французски. Он так и слышал, как она вскрикивает в своей комнате, с тонким умыслом притемненной на две трети опущенными persianas [жалюзи (исп.)]: «Baise-moi, baise-moi» [целуй меня, целуй меня (франц.)]. Она никогда не позволила бы себе произнести подобную фразу по-испански. И теперь со вздохом, так же тонко рассчитанным, как и опущенные жалюзи, она сказала: — Я так давно вас не видела, Эдуардо. Он подумал, куда же девался ее новый любовник — Гаспар Вальехо из министерства финансов? Надо надеяться, что они не поссорились. Рев моторов избавил его от необходимости отвечать, но, когда предостережения из рупора были произнесены и они поднялись высоко над защитного цвета Платой, которая почернела с наступлением вечера, он приготовил ничего не значащую фразу: — Вы же знаете, что за жизнь у нас, врачей, Маргарита. — Да, — сказала она. — Знаю как никто. Вы еще пользуете сеньору Вегу? — Нет. По-моему, она сменила врача. — Я бы, Эдуардо, этого никогда не сделала, на свете на так уж много хороших врачей. Если я вас не вызывала, то только потому, что я до неприличия здорова. А, вот наконец и мой муж. Погляди, кто тут с нами, Густаво! И не делай вид, будто не помнишь доктора Пларра! — Как я могу его не помнить? Где вы пропадали, Эдуардо? — Густаво Эскобар тяжело опустил руку на плечо доктору Пларру и стал ласково его мять — он, как и все латиноамериканцы, щупал каждого, с кем разговаривал. Даже удар ножом в одной из повестей Хорхе Хулио Сааведры можно было счесть своего рода прощупыванием. — Мы по вам скучали, — продолжал он громко, как говорят глухие. — Сколько раз жена говорила: не пойму, почему нас больше не посещает Эдуардо? У Густаво Эскобара были пышные черные усы и густые бакенбарды; его кирпично-красное, как латерит, лицо было похоже на просеку в лесу, а нос вздымался, будто вставший на дыбы конь конкистадора. Он говорил: — Но я по вас скучал не меньше, чем жена. Наши скромные дружеские ужины… Все время, пока Маргарита была его любовницей, Пларр гадал: чего в тоне ее мужа больше — грубоватой шутливости или насмешки. Маргарита утверждала, будто муж ее бешено ревнив: ее гордость была бы уязвлена, если бы на самом деле он был к ней равнодушен. Может, он и не был к ней равнодушен, ведь она все же была одной из его женщин, хотя их у него было немало. Доктор Пларр как-то раз встретил его в заведении матушки Санчес, где он угощал сразу четырех девушек. Девушки, в нарушение местных правил, пили шампанское, хорошее французское шампанское, которое он, как видно, принес с собой. Но на Густаво Эскобара не распространялись никакие правила. Доктор Пларр иногда задавал себе вопрос: не был ли Эскобар одним из клиентов Клары? Какую комедию разыгрывала она перед ним? Уж не смирение ли? — А чем вы развлекались в Буэнос-Айресе, дорогой Эдуардо? — Был в посольстве, — крикнул ему в ответ доктор Пларр, — и навещал мать. А вы? — Жена ходила по магазинам. А я пообедал в отеле «Харлингэм». Он продолжал щупать плечо доктора Пларра, словно размышляя, не купить ли его для улучшения породы (у него было большое поместье на берегу Параны со стороны Чако). — Густаво снова покидает меня на целую неделю, — сказала Маргарита, — а перед тем как покинуть, всегда разрешает делать покупки. Доктору Пларру хотелось перевести разговор на своего преемника Гаспара Вальехо, которого должны были больше интересовать сообщенные ею сведения: Доктору было бы спокойнее на душе, если бы он узнал, что Вальехо все еще друг дома. — А почему бы вам, Эдуардо, не приехать ко мне в поместье? Я бы вам там устроил неплохую охоту. — Врач привязан к своим больным, — отговорился доктор Пларр. Самолет нырнул в воздушную яму, и Эскобару пришлось ухватиться за кресло Пларра. — Осторожнее, милый. Смотри еще что-нибудь себе повредишь. Лучше сядь. Может быть, Эскобара рассердил безразличный тон, каким жена выразила свою озабоченность. А может быть, он принял ее предостережение как попытку бросить тень на его machismo. Он произнес с уже откровенной насмешкой: — Насколько я знаю, сейчас вы привязаны к очень дорогой вам пациентке? — Мне одинаково дороги все мои пациентки. — Я слышал, что сеньора Фортнум ожидает ребенка? — Да. И как вы, наверное, знаете, сеньора Вега тоже, но она не доверяет мне как акушеру. Она пользуется услугами доктора Беневенто. — Скрытный же вы человек, Эдуардо, — сказал Эскобар. Он неловко пробрался мимо жены на место у окна и сел. Стоило ему закрыть глаза, и он, казалось, заснул, выпрямившись в кресле. Так, вероятно, выглядел один из его предков, когда спал верхом, пересекая Анды; он мягко покачивался вместе с самолетом, пролетавшим сквозь снежные скопления облаков. — Что он этим хотел сказать, Эдуардо? — шепотом спросила его жена. — Почем я знаю? Насколько он помнил, у Эскобара был крепкий сон. Как-то раз, в самом начале их связи, Маргарита сказала: — Его ничто не разбудит, разве что мы замолчим. Поэтому продолжай говорить. — О чем? — спросил он. — О чем хочешь. Почему бы тебе не рассказать, как ты меня любишь? Они сидели вдвоем на кушетке, а муж спал в кресле, повернувшись к ним спиной, в другом конце комнаты. Доктору Пларру не было видно, закрыты у него глаза или нет. Он осторожно сказал: — Я тебя хочу. — Да? — Я тебя хочу. — Не говори так отрывисто, — сказала она и потянулась к Пларру. — Ему надо слышать размеренные звуки тихой речи. Трудно произносить монолог, когда тебя ласкает женщина. Доктор Пларр в растерянности стал рассказывать сказку о трех медведях, начав ее с середины, и с тревогой наблюдал за могучей, скульптурной головой над спинкой кресла. — И тогда третий медведь сказал грубым голосом: «А кто съел мою кашу?» Сеньора Эскобар сидела верхом у него на коленях, как ребенок на деревянной лошадке. — Тогда все три медведя пошли наверх, и медвежонок спросил: «А кто спал в моей кроватке?» — Он стиснул плечи сеньоры Эскобар, потерял нить рассказа и продолжал первой пришедшей ему в голову фразой: — По кочкам, по кочкам, бух… Когда они снова сели рядом на кушетку, сеньора Эскобар — он еще не привык тогда звать ее Маргаритой — сказала: — Вы что-то сказали по-английски. Что? — Я сказал, что страстно вас хочу, — благоразумно схитрил доктор Пларр. Это отец качал его на коленях, мать не знала никаких игр. Может, испанские дети вообще не играют, во всяком случае в детские игры? — На что Густаво намекал, говоря о сеньоре Фортнум? — снова спросила Маргарита, вернув его в сегодняшний день и в самолет, который ветер мотал над Параной. — Понятия не имею. — Я была бы ужасно разочарована, Эдуардо, если бы у вас оказалось что-то общее с этой маленькой putain. Я ведь до сих пор к вам очень привязана. — Извините, Маргарита, мне надо поговорить с полковником Пересом. Внизу под ними мигали огни Ла-Паса, фонари вдоль реки словно прочертили белую полосу; при полной темноте на другом берегу казалось, что эти фонари обозначают край плоской земли. Перес сидел в дальнем конце самолета, возле уборной, и место рядом с ним не было занято. — Есть какие-нибудь новости, полковник? — спросил доктор Пларр. — Новости о чем? — О Фортнуме. — Нет. Откуда? А вы ждете новостей? — Я-то думал, что полиция что-нибудь знает… Разве по радио не говорили, что вы ищете его в Росарио? — Если он действительно был в Росарио, они успели бы привезти его в Буэнос-Айрес. — А что это был за звонок из Кордовы? — Наверное, глупая попытка сбить нас с толку. О Кордове не может быть и речи. Когда они звонили, они вряд ли успели даже до Росарио добраться. Езды пятнадцать часов на самой ходкой машине. — Тогда где же он, по-вашему, находится? — Вероятно, убит и скинут в реку или же спрятан где-то поблизости. Что вы делали в Буэнос-Айресе? Вопрос был задан из вежливости, а не в порядке допроса. Переса это интересовало не больше, чем Эскобара. — Хотел поговорить с послом по поводу Фортнума. — Да? И что он вам сказал? — Я нарушил его послеобеденный сон. Он сказал, что беда в том, что никому, в сущности, до Фортнума нет дела. — Уверяю вас, — сказал полковник, — что я так не думаю. Вчера я намеревался как следует прочесать barrio popular, но губернатор счел это чересчур опасным. Если удастся, он хочет избежать стрельбы. В нашей провинции до сих пор было мирно, если не считать небольших беспорядков по поводу священников из развивающихся стран. Губернатор послал меня в Буэнос-Айрес к министру внутренних дел. Мне кажется, он хочет оттянуть развязку. Если он сумеет отсрочить решение этого дела и нам повезет, труп Фортнума обнаружат за пределами нашей провинции. Тогда нас никто не сможет обвинить, что мы действовали неосмотрительно. Шантаж не удастся. Все будут довольны. Кроме меня. Даже ваше правительство — и оно будет довольно. Надеюсь, вдове дадут пенсию? — Сомневаюсь. Он ведь был всего лишь почетным консулом. А что говорит министр? — Этот стрельбы не боится. Побольше бы нам таких людей. Советует губернатору действовать вовсю, а если понадобится, то пустить в ход и войска. Президент хочет, чтобы дело было урегулировано до того, как Генерал кончит ловить рыбу. А что еще сказал ваш посол? — Он сказал, что если бы газеты подняли шум… — А с чего они его поднимут? Вы слышали дневную передачу по радио? Разбился английский самолет. На этот раз захватчик взорвал гранату. Погибло сто шестьдесят семь человек, сто шестьдесят семь Фортнумов, и один из них — знаменитый киноактер. Нет, доктор Пларр, надо признать, что, на их взгляд, наше дело — просто ерунда. — Значит, вы хотите умыть руки? — Ну нет, я всю жизнь занимался ерундой и предпочитал ее улаживать. Папки с нераскрытыми делами занимают слишком много места. Вчера на реке застрелили контрабандиста, теперь мы можем закрыть его дело. Кто-то украл сто тысяч песо из спальни в «Национале», но вор у нас на примете. А рано утром в церкви Ла-Крус обнаружена небольшая бомба. Бомба совсем маленькая — у нас ведь провинция — и должна была взорваться в полночь, когда церковь пуста. Однако, если бы бомба взорвалась, она могла бы повредить чудотворное распятие, а вот это уже сенсация для «Эль литораль» и, может, даже для «Насьон». Не исключено, что и так это уже сенсация. Ходят слухи, будто богородица сошла с алтаря и своими руками вытащила из бомбы запал и что архиепископ посетил место действия. Вы же знаете, что это распятие было впервые спасено задолго до того, как возник Буэнос-Айрес, это когда молния поразила индейцев, хотевших его сжечь. — Дверь из уборной отворилась. — Доктор, вы знакомы с моим коллегой, капитаном Волардо? Я рассказывал доктору о нашем новом чуде, Рубен. — Смейтесь, смейтесь, полковник, но бомба ведь не взорвалась! — Видите, доктор, и Рубен уже готов уверовать. — Пока что я воздержусь высказывать свое мнение. Как и архиепископ. А он человек образованный. — Я-то думал, что взрыватель был плохо пригнан. — А почему он был плохо пригнан? Надо всегда смотреть в корень. Чудо похоже на преступление. Вы говорите, что взрыватель был небрежно пригнан, но почем мы знаем, что это не богородица водила рукой, вставлявшей взрыватель? — И все же я предпочитаю верить, что нас держат в воздухе моторы — пусть их производил и не «Роллс-Ройс», — а не божественное вмешательство. Самолет снова нырнул в воздушную яму, и в салоне зажглась надпись, предлагавшая застегнуть ремни. Доктору Пларру показалось, что полковника слегка мутит. Он вернулся на свое место. 2 Доктор Пларр передал приглашения по телефону из аэропорта и стал ждать своих гостей на террасе «Националя». Он набросал письмо на бланке гостиницы в самых сдержанных выражениях — посол, как ему казалось, счел бы их трезвыми и убедительными. Город просыпался к вечеру после долгого послеобеденного отдыха. Вдоль набережной проехала вереница автомашин. Белая обнаженная статуя в бельведере сияла в электрическом свете, а реклама кока-колы горела алым светом, как лампадки у гробницы святого. С берега Чако паром выкрикивал в темноту какое-то предостережение. Шел десятый час — ужинать большинству жителей было еще рано, — и доктор Пларр сидел на террасе один, если не считать доктора Беневенто и его жены. Доктор Беневенто маленькими глоточками потягивал аперитив, словно недоверчиво пробовал лекарство, прописанное конкурентом, а его жена, суровая женщина средних лет, которая носила на груди большой золотой крест как некий знак отличия, не пила ничего и наблюдала, как исчезает аперитив супруга, с притворным долготерпением. Доктор Пларр вспомнил, что сегодня четверг и доктор Беневенто, вероятно, пришел в отель прямо после осмотра девушек матушки Санчес. Оба доктора делали вид, что не знают друг друга: несмотря на долгие годы со времени его приезда из Буэнос-Айреса, доктор Пларр все еще был в глазах доктора Беневенто пришлым пролазой. Первым из его гостей пришел Хэмфрис. Он был в темном костюме, застегнутом на все пуговицы, и в этот сырой вечер лоб его блестел от испарины. Настроение его отнюдь не улучшилось, когда дерзкий москит впился ему в лодыжку сквозь толстый серый шерстяной носок. Преподаватель английского языка сердито шлепнул себя по ноге. — Когда вы позвонили, я как раз собирался в Итальянский клуб, — пожаловался он, явно возмущенный тем, что его лишили привычного гуляша. Заметив на столе третий прибор, он спросил: — Кто еще придет? — Доктор Сааведра. — Господи, зачем? Не понимаю, что вы находите в этом типе. Надутый осел. — Я подумал, что его совет может нам пригодиться. Хочу написать письмо в газеты насчет Фортнума от имени Англо-аргентинского клуба. — Вы смеетесь. Какого клуба? Его же нет в природе. — А мы сегодня учредим этот клуб. Надеюсь, Сааведра согласится стать почетным президентом, я буду председателем. Вы ведь не откажетесь взять на себя обязанности почетного секретаря? Дел будет не слишком много. — Это чистое безумие, — сказал Хэмфрис. — Насколько я знаю, в городе живет еще только один англичанин. Вернее, жил. Я убежден, что Фортнум скрылся. Эта женщина, наверное, стоила ему кучу денег. Рано или поздно мы услышим о неоплаченных счетах в консульстве. А скорее всего, вообще ничего не услышим. Посольские в Буэнос-Айресе, конечно, постараются замять это дело. Блюдут честь своей так называемой дипломатической службы. Правды ведь все равно никогда не узнаешь. На это он постоянно и совершенно искренне сетовал. Правда была для него сложным предложением, которое его ученики никак не могли разобрать грамматически правильно. — Да нет же, никто не сомневается, что его похитили, — сказал доктор Пларр. — Вот это действительно правда. Я говорил с Пересом. — Вы верите тому, что говорит полицейский? — Этому полицейскому верю. Послушайте, Хэмфрис, не упрямьтесь. Мы должны как-то помочь Фортнуму. Даже если он и повесил наш флаг вверх ногами. Бедняге осталось жить всего три дня. Строго между нами, это посол сегодня посоветовал мне составить обращение в газеты. Любое, лишь бы привлечь какое-то внимание к Фортнуму. От имени местного Английского клуба. Ну да, да, вы это уже говорили. Конечно, такого клуба нет. Когда я летел назад, я подумал, что лучше назвать клуб Англо-аргентинским. Тогда мы сможем воспользоваться именем Сааведры и у нас будет больше шансов пробиться в газеты Буэнос-Айреса. Мы сможем сказать, как много Фортнум сделал, чтобы укрепить наши отношения с Аргентиной. О его культурной деятельности. — Культурной деятельности! Отец его был отъявленным пьянчугой, и Чарли Фортнум пошел в него. Помните тот вечер, когда нам пришлось тащить его на себе в «Боливар»? Он ведь на ногах не держался. Все, что он сделал для наших отношений с Аргентиной, — это женился на местной проститутке. — Все равно мы не можем обречь его на смерть. — Я бы и мизинцем не пошевелил ради этого человека, — заявил Хэмфрис. Что-то происходило в зале «Националя». Метрдотель, который вышел на террасу подышать воздухом перед началом вечернего столпотворения, поспешил назад. Официант, направлявшийся к столику доктора Беневенто, с полпути бросился на чей-то зов. За высокой стеклянной дверью ресторана доктор Пларр заметил голубовато-серый переливчатый костюм Хорхе Хулио Сааведры — писатель остановился, чтобы перекинуться словами со служащими. Гардеробщица приняла у него шляпу, официант взял трость, директор ресторана устремился из конторы к метрдотелю. Доктор Сааведра что-то объяснял, указывая то на одно, то на другое; когда он вышел на террасу к столику доктора Пларра, за ним тянулась целая свита. Даже доктор Беневенто приподнялся со стула, когда доктор Сааведра косолапо проследовал мимо него в своих сверкающих остроносых ботинках. — Вот и великий писатель, — усмехнулся Хэмфрис. — Держу пари, никто из них не читал ни слова из того, что им написано. — Вероятно, вы правы, но его прадед был здешним губернатором, — отозвался доктор Пларр. — У них в Аргентине сильно развита историческая память. Управляющий пожелал узнать, доволен ли доктор Сааведра тем, как стоит столик; метрдотель шепнул доктору Пларру, что будет подано специальное блюдо, которого нет в меню, — сегодня они получили из Игуазу свежую лососину; найдется и dorado [сорт рыбы (исп.)], если эту рыбу предпочитают гости доктора Пларра. Когда служащие постепенно удалились, доктор Сааведра произнес: — Какая глупость! Чего это они так суетятся?.. Я ведь только сказал, что намерен описать «Националь» в одном из эпизодов моего нового романа. И хотел объяснить, куда я хочу посадить своего героя. Мне нужно точно установить, что находится в поле его зрения, когда его враг, Фуэраббиа, ворвется с террасы с оружием в руках. — Это будет детектив? — коварно спросил Хэмфрис. — Люблю хорошие детективы. — Надеюсь, я никогда не стану писать детективов, доктор Хэмфрис, если под детективом вы подразумеваете эти абсурдные головоломки, нечто вроде литературных ребусов. В моей новой книге я исследую психологию насилия. — Снова у гаучо? — Нет, не у гаучо. Это современный роман — мой второй экскурс в политику. Действие происходит во времена диктатора Росаса [Росас, Хуан Мануэль Ортас де (1793-1877) — фактический диктатор Аргентины с 1835 по 1852 год]. — Вы же, по-моему, сказали, что роман современный. — Идеи современные. Если бы вы, доктор Хэмфрис, были не преподавателем литературы, а писателем, вы бы знали, что романист должен несколько отдалиться от своей темы. Ничто не устаревает быстрее, чем сегодняшний день. Вы же не ожидаете от меня, чтобы я написал о похищении сеньора Фортнума. — Он повернулся к доктору Пларру. — Мне нелегко было освободиться вечером, произошла небольшая неприятность, но, когда вызывает мой врач, я должен повиноваться. Так в чем же дело? — Мы с доктором Хэмфрисом решили учредить Англо-аргентинский клуб. — Отличная идея. А какова будет сфера его деятельности? — Разумеется, область культуры. Литература, археология… Мы бы просили вас стать его президентом. — Вы оказываете мне честь, — произнес доктор Сааведра. — Мне бы хотелось, чтобы одним из первых шагов нашего клуба стало обращение к прессе по поводу похищения Фортнума. Если бы он был здесь, он, конечно, тоже стал бы членом нашего клуба. — Чем я могу вам помочь? — спросил доктор Сааведра. — С сеньором Фортнумом я был едва знаком. Встретился раз у сеньоры Санчес… — Я кое-что тут набросал… наспех. Я ведь не писатель, выписываю только рецепты. — Он сбежал. Только и всего, — вставил Хэмфрис. — Вероятно, сам все и подстроил. Лично я отказываюсь подписывать. — Тогда нам придется обойтись без вас, Хэмфрис. Но после опубликования письма ваши друзья — если они у вас есть — могут задуматься, почему вы не являетесь членом Англо-аргентинского клуба. Еще решат, что вас забаллотировали. — Вы же знаете, что никакого клуба нет. — Нет, простите, такой клуб уже есть, и доктор Сааведра согласился быть его президентом. Это наш первый клубный обед. И нам подадут прекрасную лососину из Игуазу. Если не желаете стать членом клуба, ступайте есть гуляш в своем итальянском притоне. — Вы что, меня шантажируете? — Для благих целей. — В моральном отношении вы ничуть не лучше этих похитителей. — Может, и не лучше, а все же я бы не хотел, чтобы они убили Чарли Фортнума. — Чарли Фортнум позорит свою родину. — Не будет подписи — не будет и лососины. — Вы не оставляете мне выбора, — сказал доктор Хэмфрис, развертывая салфетку. Доктор Сааведра, внимательно прочитав письмо, положил его рядом с тарелкой. — Нельзя мне взять его домой и отредактировать? Здесь не хватает — не обижайтесь на критику, она продиктована чувством профессионального долга, — не хватает ощущения крайней насущности этого шага. Письмо оставляет читателя холодным, словно отчет какой-нибудь фирмы. Если вы поручите дело мне, я напишу письмо более яркое, полное драматизма. Такое, что его придется напечатать уже в силу его литературных достоинств. — Я хотел бы сегодня же вечером передать письмо по телеграфу в лондонскую «Таймс» и поместить в завтрашние газеты Буэнос-Айреса. — Такое письмо нельзя составлять наспех, доктор Пларр, к тому же я пишу медленно. Дайте мне время до завтра, обещаю, что это себя оправдает. — Бедняге, может быть, осталось всего три дня жизни. Я бы предпочел протелеграфировать свой черновик сегодня, а не ждать до завтра. Там, в Англии, завтра уже наступило. — Тогда вам придется обойтись без моей подписи. Очень сожалею, но для меня было бы ошибкой поставить свою подпись под письмом в его нынешнем виде. Никто в Буэнос-Айресе не поверит, что я к нему причастен. Оно содержит — простите меня — такие избитые фразы. Вы только послушайте… — Поэтому я и хотел, чтобы вы его переписали. И уверен, что вы это можете сделать сейчас. Тут же, за столом. — Неужели вы думаете, что писать так легко? А вы бы проделали сложную операцию с места в карьер, здесь, на столе? Если нужно, я просижу всю ночь. Литературные достоинства письма, которое я напишу, даже в переводе с лихвой искупят любую задержку. Кстати, кто его переведет — вы или доктор Хэмфрис? Я хотел бы просмотреть перевод, прежде чем вы отошлете его за границу. Я, конечно, доверяю вашей точности, но это вопрос стиля. Наше письмо должно дойти до сердца читателя, донести до него образ этого несчастного… — Чем меньше вы донесете его образ, тем лучше, — заметил Хэмфрис. — Насколько я понимаю, сеньор Фортнум человек простой — не очень мудрый или думающий, и вот он стоит перед угрозой насильственной смерти. Быть может, он прежде о смерти даже и не помышлял. В таком положении человек либо поддается страху, либо мужает как личность. Возьмите случай с сеньором Фортнумом. Он женат на молодой женщине, ожидает ребенка… — У нас нет времени писать на этот сюжет роман, — сказал доктор Пларр. — Когда я с ним познакомился, он был слегка пьян. Мне было не по себе в его обществе, пока я не обнаружил у него под маской веселья глубокую тоску. — А вы недалеки от истины, — удивился доктор Пларр. — Я думаю, он пил по той же причине, по какой я пишу, — чтобы не так страдать от душевного уныния. Он сразу мне признался, что влюблен. — Влюблен в шестьдесят лет! — воскликнул Хэмфрис. — Пора бы ему быть выше подобных глупостей. — Я вот их еще не преодолел, — сказал доктор Сааведра. — А если бы преодолел, то не смог бы больше писать. Половой инстинкт и инстинкт творческий живут и умирают вместе. Некоторые люди, доктор Хэмфрис, сохраняют молодость дольше, чем вы можете судить по своему опыту. — Ему просто хотелось всегда иметь под рукой проститутку. Вы это называете любовью? — Давайте вернемся к письму… — предложил доктор Пларр. — А что вы называете любовью, доктор Хэмфрис? Свадьбу по расчету в испанском духе? Многодетное семейство? Позвольте вам сказать, что я и сам когда-то любил проститутку. Такая женщина может обладать большим великодушием, чем почтенная матрона из Буэнос-Айреса. Как поэту мне больше помогла одна проститутка, чем все критики, вместе взятые… или преподаватели литературы. — Я думал, вы не поэт, а прозаик. — По-испански «поэт» не только тот, кто пишет рифмами. — Письмо! — прервал доктор Пларр. — Попытаемся закончить письмо прежде, чем мы покончим с лососиной. — Дайте спокойно подумать… Вступительная фраза — ключ ко всему остальному. Надо найти верный тон, даже верный ритм. Верный ритм так же важен в прозе, как верный размер в стихотворении. Лососина отличная. Можно попросить еще бокал вина? — Если напишете письмо, пейте хоть целую бутылку. — Сколько шума из-за Чарли Фортнума, — сказал доктор Хэмфрис. Он доел свою лососину, допил вино, теперь ему больше нечего было бояться. — Знаете, возможна и другая причина его исчезновения: он не хочет стать отцом чужого ребенка. — Я предпочел бы начать письмо с описания личности жертвы, — объявил доктор Сааведра, помахивая шариковой ручкой; кусочек лососины прилип к его верхней губе. — Но почему-то образ сеньора Фортнума от меня ускользает. Приходится вычеркивать чуть не каждое слово. В романе я бы мог создать его образ несколькими штрихами. Мне мешает то, что речь идет о живом человеке. Это подрезает мне крылья. Стоит написать фразу, как я чувствую, будто сам Фортнум хватает меня за руку и говорит: «Но я ведь совсем не такой». — Позвольте мне налить вам еще вина. — Он мне говорит и другое, что меня тоже смущает: «Почему вы пытаетесь вернуть меня к той жизни, которую я вел, к жизни унылой и лишенной достоинства?» — Чарли Фортнума больше заботило, хватит ли ему виски, достоинство мало его заботило, — бросил доктор Хэмфрис. — Вникните поглубже в чей-нибудь характер, пусть даже в свой собственный, и вы обнаружите там machismo. Шел одиннадцатый час, и на террасу стали стекаться посетители ужинать. Они шли с разных сторон, огибая столик доктора Пларра, словно кочевники, обходившие скалу в пустыне; некоторые из них несли детей. Ребенок, похожий на воскового божка, прямо сидел в коляске; бледная трехлетняя девочка в голубом нарядном платьице ступала по мраморной пустыне, пошатываясь от усталости, в ее крошечных ушках были продеты золотые серьги; шестилетний мальчик топал вдоль стены террасы, зевая на каждом шагу. Можно было подумать, что все они пересекли целый континент, прежде чем сюда попасть. На рассвете, опустошив это пастбище, кочевники соберут свой скарб и двинутся к новому привалу. Доктор Пларр с нетерпением сказал: — Верните мне письмо. Я хочу послать его таким, как есть. — Тогда я не смогу поставить свою подпись. — А вы, Хэмфрис? — Я не подпишу. Теперь вы меня не запугаете. С лососиной я покончил. Пларр взял письмо и разорвал его пополам. Он положил на стол деньги и поднялся. — Доктор Пларр, я жалею, что вас рассердил. Стиль у вас неплохой, но он сугубо деловой, и никто не поверит, что письмо писал я. Пларр пошел в уборную. Умывая руки, он подумал: я похож на Пилата; но это была та тривиальность, которую доктор Сааведра не одобрил бы. Мыл руки он тщательно, словно собираясь обследовать больного. Вынув руки из воды, он посмотрел в зеркало и спросил свое озабоченное отражение: женюсь я на Кларе, если они убьют Фортнума? Это не обязательно: Клара вовсе не рассчитывает, что он на ней женится. Если она получит в наследство поместье, она сможет его продать и уехать домой в Тукуман. А может быть, снимет квартиру в Буэнос-Айресе и будет есть пирожные, как его мать. Для всех будет лучше, если Фортнум останется жив. Фортнум будет лучшим отцом ребенку, чем он: ребенку нужна любовь. Вытирая руки, он услышал за спиной голос доктора Сааведры: — Вы считаете, доктор, что я вас подвел, но вы не знаете всех обстоятельств. Романист мочился, завернув правый рукав своего голубовато-серого пиджака, — он был человек брезгливый. Доктор Пларр ответил: — Мне казалось, что, давая вам на подпись письмо, пускай даже плохо написанное, я не прошу слишком многого. Ведь речь идет о человеческой жизни! — Пожалуй, мне лучше объяснить вам подлинную причину моего отказа. Сегодня мне одной пилюли будет мало. Мне нанесли большой удар. — Доктор Сааведра застегнул брюки и повернулся. — Я говорил вам о Монтесе? — О Монтесе? Нет, такого имени не помню. — Это молодой прозаик из Буэнос-Айреса — теперь уже не такой молодой, кажется, старше вас, годы бегут. Я помог ему опубликовать первый роман. Очень необычный роман. Сюрреалистический, но превосходно написанный. Издательство «Эмесе» его забраковало. «Сур» отклонил, и мне удалось уговорить моего издателя принять рукопись, пообещав, что я напишу о ней положительную рецензию. В те дни я вел в газете «Насьон» еженедельную колонку, весьма и весьма влиятельную. Монтес мне нравился. У меня было к нему что-то вроде отеческого чувства. Несмотря на то, что последние годы в Буэнос-Айресе я встречался с ним очень редко. Пришел успех — и у него появились новые друзья. И все же при всякой возможности я хвалил его. А теперь взгляните, что он написал обо мне. — Он вынул из кармана сложенную газету. Это была длинная, бойко написанная статья. Темой ее было отрицательное влияние эпической поэмы «Мартин Фьерро» [поэма Хосе Рафаэля Эрнандеса (1834-1886) о тяжкой доле гаучо] на аргентинский роман. Автор делал поблажку для Борхеса, нашел несколько хвалебных слов для Мальеа и Сабато, но жестоко насмехался над романами Хорхе Хулио Сааведры. В тексте так и мелькал эпитет «посредственность», а слово «machismo» издевательски повторялось чуть не в каждом абзаце. Была ли это месть за покровительство, когда-то оказанное ему Сааведрой, за все назойливые советы, которые, вероятно, ему приходилось выслушивать? — Да, это предательство, — сказал доктор Пларр. — Он предал не только меня. Он предал родину. «Мартин Фьерро» — это и есть Аргентина. Мой дед был убит на дуэли. Он дрался голыми руками с пьяным гаучо, который нанес ему оскорбление. Что было бы с нами сегодня, — доктор Сааведра взмахнул руками, словно обнимая всю комнату от умывальника до писсуара, — если бы наши отцы не почитали machismo? Смотрите, что он пишет о девушке из Сальты. Он даже не понял символики того, что у нее одна нога. Представьте себе, как бы он издевался над стилем вашего письма, если бы я его подписал! «Бедный Хорхе Хулио! Вот что происходит с писателем, который бежит от своей среды и скрывается где-то в провинции. Он пишет, как конторщик». Как бы я хотел, чтобы Монтес был здесь, я бы показал ему, что значит machismo. Прямо здесь, на этом кафельном полу. — У вас есть при себе нож? — спросил доктор Пларр, тщетно надеясь вызвать у него улыбку. — Я дрался бы с ним, как мой дед, голыми руками. — Ваш дед был убит, — сказал доктор Пларр. — Я не боюсь смерти, — возразил доктор Сааведра. — А Чарли Фортнум ее боится. Это такая мелочь — подписать письмо. — Мелочь? Подписать такую прозу? Мне было бы легче отдать свою жизнь. О, я знаю, это невозможно понять, если человек не писатель. — Я стараюсь понять, — сказал доктор Пларр. — Вы хотите привлечь внимание к делу сеньора Фортнума? Правильно? — Да. — Тогда вот что я вам посоветую. Сообщите газетам и вашему правительству, что я предлагаю себя в заложники вместо него. — Вы говорите серьезно? — Совершенно серьезно. А ведь это может подействовать, подумал доктор Пларр, есть маленькая возможность, что в такой сумасшедшей стране это подействует. Он был тронут. — Вы храбрый человек, Сааведра, — сказал он. — По крайней мере я покажу этому щенку Монтесу, что machismo не выдумка автора «Мартина Фьерро». — Вы отдаете себе отчет, что они могут принять ваше предложение? — спросил Пларр. — И тогда больше не будет романов Хорхе Хулиа Сааведры, разве что вас читает Генерал и в Парагвае у вас много почитателей. — Вы протелеграфируете в Буэнос-Айрес и в лондонскую «Таймс»? Про «Таймс» не забудете? Два моих романа были изданы в Англии. Да, еще и в «Эль литораль». Надо им позвонить. Похитители наверняка читают «Эль литораль». Они вдвоем зашли в пустую комнату директора ресторана, и доктор Пларр набросал телеграммы. Повернувшись, он заметил, что глаза доктора Сааведры покраснели от непролитых слез. — Монтес был мне все равно что сын, — сказал Сааведра. — Я восхищался его книгами. Они были так не похожи на мои собственные, но в них были свои достоинства… Я отдавал дань этим достоинствам. А он, как видно, всегда меня презирал. Я старый человек, доктор Пларр, так что смерть все равно от меня не так уж далека. История человека, рассказанная мной директору, — человека, который сюда врывается, должна была лечь в основу моего нового романа, я собирался назвать его «Незваный гость», но, вероятно, он так и не будет дописан. Даже когда я задумал роман, я знал, что это скорее его тема, а не моя. Когда-то я давал ему советы, а теперь, как видите, собрался ему подражать. Подражать — право молодости. Я предпочту смерть, но такую, какую даже Монтес должен будет уважать. — Он скажет, что и вас в конце концов погубил «Мартин Фьерро». — Большинство из нас в Аргентине губит «Мартин Фьерро». Но человек вправе сам выбрать день своей смерти. — Чарли Фортнуму не дают этого выбора. — Сеньор Фортнум стал жертвой непредвиденного стечения обстоятельств. Согласен, это не похоже на достойную смерть. Скорее, на уличную катастрофу или на тяжелый грипп. Доктор Пларр предложил отвезти Сааведру домой на машине. Писатель еще ни разу не приглашал его к себе, и он воображал, что тот живет в каком-нибудь старинном доме в колониальном стиле с зарешеченными окнами, выходящими на тенистую улицу, с апельсиновыми деревьями и лапачо в саду, — в доме, таком же парадном и старомодном, как его одежда. Быть может, на стене висят портреты прадеда — губернатора провинции — и деда, убитого гаучо. — Это недалеко. Мне нетрудно дойти пешком, — сказал Сааведра. — Пожалуй, нам стоит еще немного обсудить ваше предложение, договориться, как получше его осуществить. — Это уже от меня не зависит. — Не совсем так. В машине доктор Пларр объяснил писателю, что с того момента, как его предложение будет опубликовано в «Эль литораль», за ним станет следить полиция. — Похитителям ведь надо с вами связаться и предложить какой-то способ обмена. Проще, если вы сегодня уедете, прежде чем полиция обо всем этом узнает. Вы можете скрыться у кого-нибудь из ваших приятелей за городом. — А как похитители меня найдут? — Ну, хотя бы через меня. Они, вероятно, знают, что мы с сеньором Фортнумом друзья. — Не могу же я бежать и скрываться, как преступник. — Иначе им будет трудно принять ваше предложение. — Кроме того, — сказал доктор Сааведра, — я не могу бросить работу. — Но вы же можете взять ее с собой. — Вам легко так говорить. Вы можете лечить пациента где угодно, ваш опыт всегда при вас. А моя работа связана с моим кабинетом. Когда я приехал из Буэнос-Айреса, я почти год не мог взяться за перо. Моя комната казалась мне гостиничным номером. Чтобы писать, нужен домашний очаг. Домашний очаг… Доктор Пларр был поражен, обнаружив, что писатель живет недалеко от тюремной стены, в доме даже более современном и убогом, чем тот, в котором жил он сам. Серые многоквартирные дома стояли квадратами и словно являлись продолжением тюрьмы. Так и казалось, что корпуса обозначены буквами А, Б и В для различных категорий преступников. Квартира доктора Сааведры находилась на третьем этаже, а лифта не было. У подъезда дети играли в нечто вроде кеглей консервными банками, и по всей лестнице Пларра преследовал запах кухни. Доктор Сааведра, видно, почувствовал, что тут нужны объяснения. Постояв на втором этаже, чтобы перевести дух, он сказал: — Вы же знаете, что писатель не наносит визитов, как врач. Он постоянно живет со своей темой. Я пишу о народе, и мне было бы не по себе в буржуазной обстановке. Добрая женщина, которая у меня убирает, — жена тюремного надзирателя. Здесь я чувствую себя в подходящем milieu [окружении (франц.)]. Я вывел ее в последней книге. Помните? Там ее зовут Катерина, она вдова сержанта. Кажется, мне удалось ухватить ее образ мыслей. — Он открыл дверь и сказал с вызовом: — Вот вы и попали в самую сердцевину того, что мои критики называют миром Сааведры. Как выяснилось, это был очень маленький мир. У доктора Пларра создалось впечатление, что долгие занятия литературой не принесли писателю заметных материальных благ, если не считать приличного костюма, до блеска начищенных туфель и уважения директора ресторана. Столовая была узкой и длинной, как железнодорожное купе. Единственная полка с книгами (большинство из них самого Сааведры), ломберный стол, который, если его раздвинуть, занял бы почти всю комнату, картина XIX века, изображавшая гаучо на коне, кресло и два жестких стула — вот и вся обстановка, не считая громадного старинного шкафа красного дерева, который когда-то украшал более просторные покои, поскольку верхние завитушки в стиле барокко пришлось спилить из-за низкого потолка. Две двери, которые доктор Сааведра поспешил захлопнуть, на минуту приоткрыли Пларру монашескую кровать и кухонную плиту с выщербленной эмалью. В окно, затянутое ржавой противомоскитной сеткой, доносился лязг жестянок, которыми внизу играли дети. — Могу я предложить вам виски? — Совсем немного, пожалуйста. Доктор Сааведра открыл шкаф — он был похож на огромный сундук, где в чаянии отъезда сложили имущество, накопленное за целую жизнь. Там висели два костюма. На полках вперемешку лежали рубашки, белье и книги; в глубине среди каких-то вещей прислонился зонтик; с перекладины свисали четыре галстука; на дне лежала пачка фотографий в старомодных рамках вместе с двумя парами туфель и какими-то книгами, для которых не нашлось другого места. На полочке над костюмами стояли бутылка виски, наполовину пустая бутылка вина, несколько бокалов — один из них с отбитыми краями, хлебница и лежали ножи и вилки. Доктор Сааведра сказал с вызовом: — Тут тесновато, но, когда я пишу, я не люблю, чтобы было слишком просторно. Пространство отвлекает. — Он смущенно посмотрел на доктора Пларра и натянуто улыбнулся. — Это колыбель моих персонажей, доктор, поэтому для всего остального мало места. Вам придется меня извинить — я не могу предложить вам льда: утром испортился холодильник, а монтер еще не явился. — После ужина я предпочитаю виски неразбавленным, — сказал доктор Пларр. — Тогда я достану вам бокал поменьше. Чтобы дотянуться до верхней полки, ему пришлось встать на носки своих маленьких сверкающих ботинок. Дешевый пластмассовый абажур, раскрашенный розовыми цветами, которые слегка побурели от жары, едва скрадывал резкость верхнего света. Глядя, как доктор Сааведра с его сединой, голубовато-серым костюмом и ослепительно начищенными ботинками достает бокал, доктор Пларр был так же удивлен, как когда-то, увидев девушку в ослепительно белом платье, выходившую из глинобитной лачуги в квартале бедноты, где не было водопровода. Он почувствовал к доктору Сааведре уважение. Каковы бы ни были его книги, его одержимость литературой не казалась бессмысленной. Ради нее он готов был терпеть бедность, а скрытую бедность куда тяжелее вынести, чем откровенную. Чего ему стоило навести лоск на ботинки, выгладить костюм… Он не мог позволить себе разгильдяйства, как молодые. Даже стричься полагалось регулярно. Оторванная пуговица обнаружила бы слишком многое. В истории аргентинской литературы он, вероятно, будет помянут только в подстрочном примечании, но это примечание он заслужил. Бедность комнаты была подтверждением неутомимой преданности литературе. Доктор Сааведра засеменил к нему с двумя бокалами. — Сколько, по-вашему, нам придется ждать ответа? — спросил он. — Ответа может и не быть. — Кажется, ваш отец числится в списке тех, кого они требуют освободить? — Да. — Представляю себе, как странно вам было бы увидеть отца после стольких лет. Какое счастье для вашей матери, если… — По-моему, она предпочла бы знать, что он мертв. Ему нет места в той жизни, которую она ведет. — А может быть, если сеньор Фортнум вернется, его жена тоже не будет ему рада? — Почем я могу это знать? — Бросьте, доктор Пларр, у меня же есть друзья в доме сеньоры Санчес. — Значит, она была там опять? — спросил доктор Пларр. — Я ходил туда сегодня под вечер, и она была там. Все с ней носились — даже сеньора Санчес. Может быть, она надеется ее вернуть. Когда доктор Беневенто пришел осматривать девушек, я проводил ее в консульство. — И она вам рассказала обо мне? Его раздосадовала ее несдержанность, но вместе с тем он почувствовал облегчение. Он избавлялся от необходимости соблюдать тайну. В городе не было никого, с кем бы он мог поговорить о Кларе, а где же найдешь лучшего наперсника, чем собственный пациент? Ведь и у доктора Сааведры есть тайны, которые он не захочет сделать общим достоянием. — Она рассказала мне, как вы были к ней добры. — И это все? — Старые друзья понимают друг друга с полуслова. — Она — одна из тех, с кем вы там бывали? — спросил доктор Пларр. — По-моему, с ней я был только раз. Доктор Пларр не почувствовал ревности. Представить себе, как обнаженная Клара при свете свечи ждет, пока доктор Сааведра вешает свой голубовато-серый костюм, было все равно что смотреть с верхнего ряда галерки грустную и в то же время комическую сцену. Расстояние так отдаляло от него действующих лиц, что он мог ощущать лишь легкое сочувствие. — Значит, она вам не очень понравилась, раз вам не захотелось побыть с ней еще раз? — Дело не в том, понравилась мне она или нет, — сказал доктор Сааведра. — Она славная девушка и к тому же довольно привлекательная, но в ней нет того особенного, что мне требуется. Она никогда не производила на меня впечатление как личность — извините, если я выражаюсь языком критики, — личность из мира Хорхе Хулио Сааведры. Монтес утверждает, что этот мир не существует. Что он знает, сидя там, в Буэнос-Айресе? Разве Тереса не существует — помните тот вечер, когда вы с ней познакомились? Я не пробыл с нею и пяти минут, как она стала для меня девушкой из Сальты. Она что-то сказала — даже не помню, что именно. Я был с ней четыре раза, а потом мне пришлось от нее отказаться — слишком многое из того, что она говорила, не ложилось в мой образ. Мешало моему замыслу. — Клара родом из Тукумана. Вы ничего от нее не почерпнули? — Тукуман мне не подходит. Мое место действия — это районы контрастов. Монтес этого не понимает. Трелью… Сальта. Тукуман нарядный город, окруженный полумиллионом гектаров сахарного тростника. Сплошная ennui [тоска (франц.)]. Ее отец работал на уборке сахарного тростника, не так ли? А брат пропал. — Мне казалось, что это подходящий для вас сюжет, Сааведра. — Нет, он не для меня. И она не стала для меня живым существом. Там — унынье, бедность и никакого machismo на полмиллиона гектаров. — Он храбро добавил, словно их не оглушал лязг жестянок, катавшихся взад-вперед по цементу: — Вы себе не представляете, какой тихой и унылой может быть неприкрытая бедность. Дайте я налью вам еще немного виски. Это настоящий «Джони Уокер». — Нет, нет, спасибо. Мне пора домой. — Однако он медлил. Считается, что писатели обладают какой-то мудростью… Он спросил: — Как вы думаете, что будет с Кларой, если Фортнум умрет? — Может быть, вы на ней женитесь? — Разве я могу? Мне пришлось бы отсюда уехать. — Вы легко сможете устроиться где-нибудь получше. В Росарио?.. — Здесь ведь и мой дом, — сказал доктор Пларр. — Во всяком случае, это больше похоже на дом, чем все, что было с тех пор, как я уехал из Парагвая. — И тут вы чувствуете, что отец к вам ближе? — А вы и в самом деле человек проницательный, Сааведра. Да, возможно, я переехал сюда потому, что здесь я ближе к отцу. Когда я лечу в квартале бедноты, я знаю, что он бы меня одобрил, но, когда я хожу к своим богатым пациентам, у меня такое чувство, будто я бросил его друзей, чтобы помогать его врагам. Бывает, что с кем-нибудь из них я даже пересплю, но когда проснусь и погляжу его глазами, на лицо рядом на подушке… Возможно, это одна из причин, почему мои связи никогда не длятся долго; а когда я пью чай с матерью на калье Флорида в обществе других дам Буэнос-Айреса… он тоже там сидит и осуждающе смотрит на меня своими голубыми английскими глазами. Мне кажется, Клара бы понравилась отцу. Она из его бедняков. — Вы любите эту девушку? — Любовь, любовь… Хотел бы я знать, что вы и все остальные понимаете под этим словом. Да, я ее хочу. Время от времени. Как известно, физическое влечение имеет свой ритм. — Он добавил: — Это длится дольше, чем с другими. Тереса стала для вас одноногой девушкой из Сальты. Пожалуй, Клара — просто одна из моих бедняков. Но я ни за что не хотел бы, чтобы она стала моей жертвой. Не это ли чувствовал Чарли Фортнум, когда на ней женился? Доктор Сааведра сказал: — Может, я больше вас не увижу. Я приходил к вам за пилюлями против меланхолии, но у меня есть по крайней мере моя работа. Кажется, эти пилюли нужнее вам. Доктор Пларр рассеянно на него посмотрел. Мысли его были заняты другим. Войдя дома в лифт, доктор Пларр вспомнил, с каким волнением поднималась в нем впервые Клара. А что, если позвонить в консульство и позвать ее сюда? Кровать в консульстве слишком узка для двоих, и, если он пойдет туда, ему придется рано уйти, прежде чем появится женщина, похожая на ястреба. Он закрыл за собой дверь и раньше всего зашел в кабинет, чтобы взглянуть, не оставила ли секретарша Ана на столе какую-нибудь записку, но там ничего не было. Раздвинув шторы, он поглядел вниз на порт: у киоска с кока-колой стояли трое полицейских — может быть, потому, что к причалу подошел пароход, совершавший еженедельный рейс в Асунсьон. Сцена эта напоминала ему детство, но теперь он глядел на нее из окна пятого этажа с противоположной стороны реки. Он произнес вслух: «Да поможет тебе бог, отец, где бы ты ни был». Легче было верить в бога с обычным человеческим слухом, чем во всемогущую силу, которая умеет читать в твоих мыслях. Как ни странно, когда он произносил эти слова, перед ним возникло лицо не его отца, а Чарли Фортнума. Почетный консул лежал вытянувшись на крышке гроба и шептал: «Тед». Отец доктора Пларра звал его Эдуардо в угоду жене. Он попытался подменить лицо Чарли Фортнума лицом Генри Пларра, но годы стерли отцовские черты. Как на древней монете, которая долго пролежала в земле, он мог различить только легкую неровность там, где когда-то были очертания щек или губ. И это был голос Чарли Фортнума, который снова звал его: «Тед!» Он отвернулся — разве он не сделал все, что в его силах, чтобы помочь? — и открыл дверь спальни. При свете, падавшем из кабинета, он увидел под простыней тело жены Фортнума. — Клара! — сказал он. Она сразу проснулась и села. Он заметил, что она аккуратно сложила одежду на стуле — ее приучила к этому былая профессия. Женщина, которой приходится раздеваться несколько раз за ночь, должна тщательно складывать свои вещи, не то после двух или трех клиентов платье будет безнадежно измято. Как-то раз она ему рассказала, что сеньора Санчес заставляет девушек платить за стирку — это приучает к аккуратности. — Как ты вошла? — Попросила швейцара. — Он тебе открыл? — Он меня знает. — Он тебя здесь видел? — Да. И там тоже. Значит, я делил ее и со швейцаром, подумал Пларр. Сколько же еще неизвестных солдат на этом поле боя рано или поздно оживут и обретут плоть? Ничего более чуждого жизни на калье Флорида, со звяканьем чайных ложечек в чашках и пирожным с белым как снег dulce de leche и представить себе невозможно. Какое-то время он делил Маргариту с сеньором Вальехо — большинство любовных историй набегают одна на другую в начале или в конце, — но он предпочитал швейцара сеньору Вальехо; запахом его бритвенного лосьона в течение последних затянувшихся месяцев иногда пахла кожа Маргариты. — Я сказала, что ты дашь ему денег. Дашь? — Конечно, сколько? Пятьсот песо? — Лучше тысячу. Он сел на край кровати и откинул простыню. Ему еще не надоела ее худоба и маленькая грудь, которая, как и живот, не показывала признаков беременности. — Я очень рад, что ты пришла, — сказал он. — Сам хотел тебе позвонить, хотя это было бы не слишком разумно. Полиция считает, что я имею какое-то отношение к похищению… Подозревают, что я мог пойти на него из ревности, — добавил он, улыбнувшись при одной мысли об этом. — Они не посмеют тебя тронуть. Ты лечишь жену министра финансов. — И все-таки они могут за мной следить. — Ну и что? За мной же они следят. — Они шли за тобой сюда? — Ну, я знаю, как от них отделаться. Меня беспокоит не полиция, а этот подонок журналист. Он вернулся в усадьбу, как только стемнело. Предлагал мне деньги. — За что? За сведения для газеты? — Хотел со мной переспать. — А что ты ему сказала? — Сказала, что мне больше не нужны его деньги, и тогда он разозлился. Он поверил, что, когда я была у сеньоры Санчес, он и в самом деле мне нравился. Считает, что он потрясающий любовник. Ну и сбила же я с него спесь, — добавила она с явным удовольствием, — сказала, что как мужчина Чарли в тысячу раз лучше, чем он. — Как ты от него избавилась? — Позвала полицейского, — они оставили одного в усадьбе, сказали, что он будет меня охранять, но он все время за мной следит, — и, пока они спорили, села в машину и уехала. — Но ты же не умеешь водить машину. — Я часто смотрела, как это делает Чарли. Это нетрудно. Знаю, какие штучки надо толкать, а какие тянуть. Вначале я их перепутала, но потом все наладилось. До самой дороги машина шла рывками, но там я освоилась и поехала даже быстрей, чем Чарли. — Бедная «Гордость Фортнума», — сказал Пларр. — По-моему, я ехала чуть-чуть слишком быстро, раз не заметила грузовика. — Что случилось? — Авария. — Тебя ранило? — Меня — нет, а вот машина пострадала. Глаза ее блестели, она была возбуждена непривычными событиями. Он еще никогда не слышал, чтобы она так много разговаривала. Клара все еще обладала для него привлекательностью незнакомки — словно девушка, которую он случайно встретил на вечеринке. — Ты мне нравишься, — сказал он беспечно, не задумываясь, как сказал бы за коктейлем, причем оба понимали, что слова эти значат не больше, чем «давай пойдем со мной». — Водитель грузовика меня подбросил, — сообщила она. — Конечно, он тоже стал приставать, я сказала, что согласна и, когда мы приедем в город, пойду с ним в один дом на улице Сан-Хосе, где он бывает, но у первого же светофора выскочила, прежде чем он успел опомниться, и пошла к сеньоре Санчес. Знаешь, как она мне обрадовалась, правда, обрадовалась, совсем не сердилась и сама сделала перевязку. — Значит, тебя все-таки ушибло? — Я ей сказала, что знаю хорошего врача, — ответила она с улыбкой и сдернула простыню, чтобы показать повязку на левом колене. — Клара, я должен ее снять и посмотреть… — Ну, это подождет, — сказала она. — Ты меня немножко любишь? — Она быстро поправилась: — Ты меня хочешь? — Успеется. Лежи спокойно, дай мне снять повязку. Он старался дотрагиваться до раны как можно осторожнее, но видел, что причиняет ей боль. Она лежала тихо, не жалуясь, и он вспомнил некоторых своих богатых пациенток, которые убедили бы себя, что терпят невыносимую боль; они могли бы даже упасть в обморок со страха или чтобы обратить на себя внимание. — Хорошая крестьянская порода, — с восхищением произнес он. — Что ты сказал? — Ты храбрая девушка. — Но это же ерунда. Знал бы ты, как калечат себя мужчины в поле, когда рубят тростник. Я видела парня, у которого было отрезано полступни. — Тут же она спросила, словно из вежливости осведомляясь об общем родственнике: — Есть ли какие-нибудь новости о Чарли? — Нет.

The script ran 0.003 seconds.