Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вольтер - Орлеанская девственница [1735]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: poetry, prose_classic

Аннотация. Написанная не для печати, зачисленная редакцией в разряд «отверженных» произведений, поэма Вольтера (1694-1778) «Орлеанская девственница» явилась одним из самых блестящих антирелигиозных памфлетов, какие только знала мировая литература. В легкомысленные образы облекает она большое общественное содержание. Яркие, кипучие, дерзкие стихи ее не только не потеряли своего звучания в наше время, но, напротив, получили большой резонанс благодаря своему сатирическому пафосу. Для своей поэмы Вольтер использовал один из драматических эпизодов Столетней войны между Францией и Англией — освобождение Орлеана от осаждавших его английских войск. Вольтер развенчивает слащавую и ханжескую легенду об орлеанской деве как избраннице неба, создавая уничтожающую сатиру на Церковь, религию, духовенство. Пародийно обыгрывая мотив чудодейственной силы, которая проистекает из чистоты и непорочности Жанны и которая якобы стала залогом ее победы над англичанами, Вольтер доводит эту мысль до абсурда: сюжет строится на том, что девичья честь Жанны служит предметом посягательств и коварных козней со стороны врагов Франции. Автор выводит на страницы поэмы целую галерею развратных, лживых, корыстолюбивых священнослужителей разного ранга — от архиепископа до простого монаха. Жанна в его поэме — краснощекая трактирная служанка с увесистыми кулаками, способная постоять за свою честь и обратить в бегство врагов на поле боя. Замысел поэмы возник, очевидно, в 20-е годы XVIII в. Работал над ней Вольтер медленно, с большими перерывами. Первые песни были написаны к началу 30 — концу 40 гг.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

На вечно мрачной стороне луны Есть рай, где дураки расселены. Там, на откосах пропасти огромной, Где только Хаос, только Ночь и Ад С начала мироздания царят И силою своей кичатся темной, Находится пещерная страна, Откуда благость солнца не видна, А виден, вместо солнца, свет ужасный, Холодный, лживый, трепетный, неясный, Болотные огни со всех сторон, И чертовщиной воздух населен. Царица Глупость властвует страною: Ребенок старый с бородой седою, Кося и, как Данте, разинув рот, Гремушкой вместо скипетра трясет. Невежество — отец ее законный, А чада, что стоят под сенью тронной, — Упрямство, Гордость, Леность и затем Наивность, доверяющая всем. Ей каждый служит, каждый ей дивится, И мнит она, что истинно царица, Хотя на деле Глупость — только тень, Пустышка, погрузившаяся в лень: Ведь Плутня состоит ее министром, Все делается этим другом быстрым, А Глупость слушается целый день. Он ко двору ее приблизил скопы Тех, что умеют делать гороскопы, Чистосердечно лгущих каждый час, И простаков, и жуликов зараз. Алхимиков там повстречаешь тоже, Что ищут золота, а без штанов, И розенкрейцеров, и всех глупцов, Для богословья лезущих из кожи. Посланником в сию страну чудес Лурди был выбран из своих собратий. Когда закрыла ночь чело небес Завесою таинственных заклятий, В рай дураков на легких крыльях сна Его душа была вознесена. Он удивляться не любил некстати И, будучи уже при том дворе, Все думал, что еще в монастыре. Сперва он погрузился в созерцанье Картин, украсивших святое зданье. Какодемон[36], воздвигший этот храм, Царапал для забавы по стенам Наброски, представляющие верно Все наши сумасбродства, планов тьму, Задуманных и выполненных скверно, Хоть «Вестник»[37] хвалит их не по уму. В необычайнейшем из всех музеев, Среди толпы плутов и ротозеев Шотландец Лоу прежде всех поспел; Король французов новый, он надел Из золотой бумаги диадему И написал на ней свою систему; И не найдете вы руки щедрей В раздаче людям мыльных пузырей: Монах, судья и пьяница отпетый Из алчности несут ему монеты. Какое зрелище! Одна из пар — С достаточным Молиной Эскобар[38]; Хитрец Дусен[39], приспешник иезуита, Стоит с чудесной буллою раскрытой, Ее творец склоняется над ним. Над буллой той смеялся даже Рим, Но все ж она источник ядовитый Всех наших распрей, наших крикунов И, что еще ужаснее, томов, Отравой полных ересп негодной, Отравой и снотворной и бесплодной. Беллерофонты[40] новые легки, Глаза закрывши, на химерах рыщут, Своих противников повсюду ищут, И, вместо бранных труб, у них свистки; Неистово, кого, не видя сами, Они разят с размаху пузырями. О, сколько, господи, томов больших, Постановлений, объяснений их, Которые ждут новых объяснений! О летописец эллинских сражений[41], Воспевший также в мудрости своей Сражения лягушек и мышей, Из гроба встань, иди прославить войны, Рожденные той буллой беспокойной! Вот янсенист, судьбы покорный сын. Потерянный для вечной благодати; На знамени — блаженный Августин; Он «за немногих» вышел против рати И сотня согнутых спешит врагов На спинах сотни маленьких попов. Но полно, полно! Распри, прекратитесь! Дорогу, простофили! Расступитесь! В Медардовом приходе видит взор Могилы бедный и простой забор, Но дух святой свои являет силы Всей Франции из мрака той могилы; За исцеленьем к ней спешит слепой И ощупью идет к себе домой; Приводят к ней несчастного хромого, Он прыгает и вдруг хромает снова; Глухой стоит, не слыша ничего; А простаки кричат про торжество, Про чудо явленное, и ликуют, И доброго Париса гроб целуют, А брат Лурди глядит во все глаза На их толпу и славит небеса, Хохочет глупо, руки поднимая, Дивится, ничего не понимая. А вот и тот святейший трибунал, Где властвуют монах и кардинал, Дружина инквизиторов ученых, Ханжами-сыщиками окруженных. Сидят святые эти доктора В одеждах из совиного пера; Ослиные на голове их уши, И, чтобы взвешивать, как должно, души, Добро и зло, весы у них в руках, И чашки глубоки на тех весах. В одной — богатства, собранные ими, Кровь кающихся чанами большими, А буллы, грамоты и ектеньи Ползут через края второй бадьи. Ученейшая эта ассамблея На бедного взирает Галилея, Который молит, на колени став: Он осужден за то лишь, что был прав. Что за огонь над городом пылает? То на костре священник умирает. Двенадцать шельм справляют торжество: Юрбен Грандье[42] горит за колдовство. И ты, прекрасная Элеонора[43], Парламент надругался над тобой, Продажная, безграмотная свора Тебя в огонь швырнула золотой, Решив, что ты в союзе с Сатаной. Ах, Глупость, Франции сестра родная! Должны лишь в ад и папу верить мы И повторять, не думая, псалмы! А ты, указ, плод отческой заботы, За Аристотеля и против рвоты! И вы, Жирар, мой милый иезуит, Пускай и вас перо мое почтит. Я вижу вас, девичий исповедник, Святоша нежный, страстный проповедник! Что скажете про набожную страсть Красавицы, попавшей в вашу власть? Я уважаю ваше приключенье; Глубоко человечен ваш рассказ; В природе нет такого преступленья, И столькие грешили больше вас! Но, друг мой, удивлен я без предела, Что Сатана вмешался в ваше дело. Никто из тех, кем вы очернены, Монах и поп, писец и обвинитель, Судья, свидетель, враг и покровитель, Ручаюсь головой, не колдуны. Лурди взирает, как парламент разом Посланья двадцати прелатов жжет И уничтожить весь Лойолин род Повелевает именным указом; А после — сам парламент виноват: Кенель в унынье, а Лойола рад. Париж скорбит о строгости столь редкой И утешает душу опереткой. О Глупость, о беременная мать, Во все века умела ты рождать Гораздо больше смертных, чем Кибела[44] Бессмертных некогда родить умела; И смотришь ты довольно, как их рать В моей отчизне густо закишела; Туп переводчик, толкователь туп, Глуп автор, но читатель столь же глуп. К тебе взываю, Глупость, к силе вечной: Открой мне высших замыслов тайник, Скажи, кто всех безмозглей в бесконечной Толпе отцов тупых и плоских книг, Кто чаще всех ревет с ослами вкупе И жаждет истолочь водицу в ступе? Ага, я знаю, этим знаменит Отец Бертье[45], почтенный иезуит. Пока Денис, о Франции радея, Подготовлял с той стороны луны Во вред врагам невинные затеи, Иные сцены были здесь видны, В подлунной, где народ еще глупее. Король уже несется в Орлеан, Его знамена треплет ураган, И, рядом с королем скача, Иоанна Твердит ему о Реймсе неустанно. Вы видите ль оруженосцев ряд, Цвет рыцарства, чарующего взгляд? Поднявши копья, войско рвется к бою Вослед за амазонкою святою. Так точно пол мужской, любя добро, Другому полу служит в Фонтевро[46], Где в женских ручках даже скипетр самый И где мужчин благословляют дамы. Прекрасная Агнеса в этот миг К ушедшему протягивала руки, Не в силах победить избытка муки, И смертный холод в сердце ей проник; Но друг Бонно, всегда во всем искусный, Вернул ее к действительности грустной. Она открыла светлые глаза, И за слезою потекла слеза. Потом, склонясь к Бонно, она шепнула: «Я понимаю все: я предана. Но, ах, на что судьба его толкнула? Такая ль клятва мне была дана, Когда меня он обольщал речами? И неужели я должна ночами Без милого ложиться на кровать В тот самый миг, когда Иоанна эта, Не бриттов, а меня лишая света, Старается меня оклеветать? Как ненавижу тварей я подобных, Солдат под юбкой, дев мужеподобных, Которые, приняв мужскую стать, Утратив то, чем женщины пленяют, И притязая тут и там блистать, Ни тот, ни этот пол не украшают!» Сказав, она краснеет и дрожит От ярости, и сердце в ней болит. Ревнивым пламенем сверкают взоры; Но тут Амур, на все затеи скорый, Внезапно ей внушает хитрый план. С Бонно она стремится в Орлеан, И с ней Алиса, в качестве служанки. Они достигли к вечеру стоянки, Где, скачкой утомленная чуть-чуть, Иоанна захотела отдохнуть. Агнеса ждет, чтоб ночь смежила вежды Всем в доме, и меж тем разузнает, Где спит Иоанна, где ее одежды, Потом во тьме тихонечно идет, Берет штаны Шандоса, надевает Их на себя, тесьмою закрепляет И панцирь амазонки похищает. Сталь твердая, для боя создана, Терзает женственные рамена, И без Бонно упала бы она. Тогда Агнеса шепотом взывает: «Амур, моих желаний господин, Дай мощь твою моей руке дрожащей, Дай не упасть мне под броней блестящей, Чтоб этим тронулся мой властелин. Он хочет деву, годную для боя, — Молю, Агнесу преврати в героя! Я буду с ним; пусть он позволит мне Бок о бок с ним сражаться на войне; И в час, когда помчатся стрелы тучей, Ему грозя кончиной неминучей, Пусть поразят они мои красы, Пусть смерть моя продлит его часы; Пусть он живет счастливым, пусть умру я, В последний миг любимого целуя!» Пока она твердила про свое, Бонно к седлу ей прикрепил копье… А Карл был лишь в трех милях от нее! Агнеса захотела той же ночью Возлюбленного увидать воочью. Стопой неверною, кляня броню, С трудом бедняжка тащится к коню, В седло садится с помраченным взглядом И с расцарапанным штанами задом. Толстяк Бонно на боевом коне Похрапывает тут же в стороне. Амур, боясь всего для девы милой, Посматривает на отъезд уныло. Едва Агнеса путь свой начала, Она услышала из-за угла, Как мчатся кони, как бряцают латы. Шум ближе, ближе; перед ней солдаты, Все в красном; в довершение невзгод То был как раз Шандосов конный взвод. «Кто тут?» — раздалось у опушки леса. В ответ на крик наивная Агнеса Откликнулась, решив, что там король: «Любовь и Франция — вот мой пароль!» При этих двух словах, — а божья сила Узлом крепчайшим их соединила, — Схватили и Агнесу и Бонно, И было их отправить решено К тому Шандосу, что, ужасен с виду, Отмстить поклялся за свою обиду И наказать врагов родной страны, Укравших меч героя и штаны. В тот миг, когда уже освободила Рука дремоты сонные глаза, И зазвучали пташек голоса, И в человеке вновь проснулась сила, Когда желанья, вестники любви, Кипят бурливо в молодой крови, — В тот миг Шандос увидел пред собою Агнесу, что затмила красотою Рассветный луч, горящий в каплях рос. Скажи мне, что ты чувствовал, Шандос, Увидев королеву нимф приветных Перед тобой в твоих штанах заветных? Шандос, любовным пламенем объят, К ней устремляет похотливый взгляд. Дрожит Агнеса, слушая, как воин Ворчит: «Теперь я за штаны спокоен!» Сперва ее он заставляет сесть. «Снимите, — говорит он в нетерпенье, — Тяжелое, чужое снаряженье». И в то же время, предвкушая месть, Ее раскутывает, раздевает. Агнеса, защищаясь, умоляет, С мечтой о Карле, но в чужих руках. Прелестный стыд пылает на щеках. Толстяк Бонно, как утверждает говор, Шандосу послужить пошел как повар; Никто, как он, не мог украсить стол: Он белые колбасы изобрел И Францию прославил перед миром Жиго[47] на углях и угревым сыром. «Сеньор Шандос, что делаете вы? — Агнеса стонет жалобно. — Увы!» «Клянусь, — в ответ он (все клянутся бритты), Меня обидел вор, в ночи сокрытый. Штаны — мои; и я, ей-богу, рад Свое добро потребовать назад». Так молвить и сорвать с нее одежды — Был миг один; Агнеса, без надежды, Припав в слезах к могучему плечу, Стонала только: «Нет, я не хочу». Но тут раздался шум невероятный, Повсюду слышен крик: «Тревога, в бой!» Труба, предвестник ночи гробовой, Трубит атаку, звук бойцам приятный. Встав поутру, Иоанна не нашла Ни панциря, ни ратного седла, Ни шлема с воткнутым пером орлиным, Ни гульфика, потребного мужчинам; Не думая, она хватает вдруг Вооруженье одного из слуг, Верхом садится на осла, взывая: «Я за тебя отмщу, страна родная!» Сто рыцарей за нею вслед спешат В сопровожденье шестисот солдат. А брат Лурди, заслышав шум тревоги, Оставил вечной Глупости чертоги И опустился между англичан, Согнув под ношей свой дородный стан: Он на себя различный вздор навьючил, Труды монахов и безмозглых чучел. Так нагружен, он прибыл и тотчас Широкий плащ старательно потряс Над бриттами, и лагерь их погряз В святом невежестве, в дремоте жирной, Давно привычных Франции обширной. Так ночью сумрачное божество С чернеющего трона своего Бросает вниз на нас мечты и маки И усыпляет нас в неверном мраке. Конец песни третьей ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ СОДЕРЖАНИЕИоанна и Дюнуа сражаются с англичанами. Что с ними происходит в замке Гермафродита Будь я царем, не знал бы я коварства. Я мирно бы народом управлял И каждый день мне вверенное царство Благодеяньем новым одарял. Будь государственным я человеком, Порадовал бы я и там и тут Талантливых людей пристойным чеком; Ведь, правда, стоит этого их труд. Будь я епископ несколько минут, Я постарался б вслед за молинистом Договориться с грубым янсенистом. Но если б я прелестницу любил, Я с нею никогда б не расставался, Чтоб праздником день каждый начинался, Чтоб вечно новым этот праздник был, Поддерживая в ней любовный пыл. Любовники, как горько расставанье! В нем множество опасностей для вас, И можете вы заслужить названье Рогатого на дню по десять раз. Едва Шандос последние завесы Сорвал с дрожащих прелестей Агнесы, Как вдруг Иоанна из рядов в ряды Несется воплощением беды. Непобедимое копье Деборы Пронзило Дильдо грозного, который Уворовал сокровища Клерво И осквернил монахинь Фонтевро. Потом второй удар, такой же ловкий, Сбил Фонкинара, годного к веревке; Хоть он и был на севере рожден, В Гибернии, где снег со всех сторон, Но, словно отпрыск южного народа, Во Франции повесничал три года. Затем погиб и рыцарь Галифакс, И брат его двоюродный Боракс, И Мидарблу, родителя проклявший, И Бартонэй, жену у брата взявший. И каждый, кто с ней рядом мчался в бой, — И рыцарь знатный, и солдат простой, Копьем с десяток англичан пронзает. Смерть мчится сзади, страх опережает: Могло казаться в тот ужасный миг, Что грозный бог сражается за них. В разгаре брани, в пекле битвы шумной Наш брат Лурди взывает, как безумный: «Дрожите, бритты! Девушка она, Святым Денисом вооружена. Да, девушка, и чудеса свершает, Ее рука препятствия не знает; Пади же ниц, грязь английская вся, Ее благословения прося!» Неистовый Тальбот, не зная страха, Приказывает захватить монаха; Его связали, но, мученьям рад, Не устает вопить смиренный брат: «Я мученик; британец гордый, ведай, Что девственность останется с победой!» Наивны люди; в слабых их сердцах Все оставляет след, как в мягкой глине. Всего же легче, кажется, поныне, Ошеломить нас и внушить нам страх! Добряк Лурди своим ужасным криком Гораздо больше напугал солдат, Чем амазонка в наступленье диком И все герои, что за ней летят. Привычка верить чуду без сомнений, Дух заблуждений, головокружений, Видений без начала и конца, Совсем смутил британские сердца. Британцы знали боевые громы, Но были с философией они В те времена не очень-то знакомы, — Встречаешь умных только в наши дни. Шандос, уверенный в удачном бое, Кричит своим: «Британские герои, За мной, направо!» Он сказал, но тут Все повернули влево и бегут. Так некогда в равнине плодородной, Там, где Евфрат струится многоводный, Когда решил людской надменный род Воздвигнуть столп до божиих высот, Бог, этого соседства не желая, В сто языков язык их превратил. Кому была нужна вода простая, Тому сосед известку подносил, И весь народ, осмеян богом сил, Рассеялся, постройку оставляя. Тотчас же осажденный Орлеан Узнал про пораженье англичан: Летит молва на легких крыльях птицы, Повсюду славя доблести девицы. Вы знаете великолепный пыл Французов; он всегда таким же был. Они идут на битву, как на праздник. Бастардов украшенье, Дюнуа[48], — За Марса приняла б его молва, — За ним Сентрайль, Ла Гир, Ришмон-проказник И Ла Тримуйль спешат из стен в луга И, будто бы преследуя врага, Кричат: «Кому здесь жизнь не дорога?» Но враг их поджидал: за воротами Тальбот, весьма благоразумный вождь, Учтя их возрастающую мощь, Расположился с десятью полками. Он, руки к небу страстно вознося, Амуром и Георгием клялся, Что скоро въедет в город осажденный. Жила мечта в нем, нет, пожалуй, две: Давно пылала страстью потаенной К нему супруга толстого Луве. И гордый воин, смелый и упрямый, Мечтал владеть и городом и дамой. Лишь выступили рыцари, и вот Им на голову падает Тальбот; Они смешались, и борьба идет. Равнины орлеанские, вы были Свидетелями тягостных усилий, Кровь человечья веществом своим Вас унавозила на двести зим. Нет, никогда ни Мальплакэ, ни Зама, Ни сам Фарсал[49], классическая яма, Все знаменитые места боев Не видели так много мертвецов. И друг о друга копья ударялись И, словно щепки, пополам ломались; Копыта вздыбившихся лошадей Давили обезумевших людей; Снопы огней, рождаясь под мечами, С полуденными спорили лучами; Отрубленные, посреди травы, Катались руки, ноги и главы. С высот небесных ангелы сраженья, Надменный Михаил и тот, другой, Что персов усмирил своей рукой, Склонились вниз, полны благоволенья, И наблюдали этот страшный бой. Архангел в руку взял весы закона, Какими взвешивают в небесах; И вот уже лежат на тех весах Судьба и Франции и Альбиона. Герои наши, взвешенные тут, Не вытянули надобного счета, Их перевесила судьба Тальбота; Так порешил небесный тайный суд. Ришмон, усердно несший ратный труд, Пронзен стрелой от задницы до ляжки; Старик Сентрайль был сильно ранен в пах, Куда — Ла Гир, не назову я, ах! Но как мне жаль любовницы-бедняжки! А Ла Тримуйль был загнан в ров с водой И вышел с переломленной рукой. Пришлось вернуться воинам увечным, И лечь в постель понадобилось им. То было карой, посланной предвечным За дерзкую насмешку над святым. Бог и казнит и милует, как хочет: Никто, Кенель, не вступит в спор с тобой; И Дюнуане поражен судьбой, Которую творец безумцам прочит. Тогда как те, оставив страшный бой, В носилках были снесены домой, Свой рок и Девственницу проклиная, Мой Дюнуа, как молния летая, Нигде не ранен, рубит англичан, Сбивает их ряды, как ураган, Дорогу пролагает и нежданно Выходит к месту, где разит Иоанна. Так два потока, ужас пастухов, С вершины гор стремительно слетая, Смешавшеюся яростью валов Сметают прочь богатства урожая: Еще грозней Иоанна с Дюнуа, Соединенные для торжества. Упоены, они так быстро мчались, Так дико с англичанами сражались, Что скоро с войском остальным расстались, Спустилась ночь; Иоанна и герой, Не видя никого перед собой, «За Францию!» — последний раз вскричали И на опушке леса тихо стали. При лунном свете ищут путь назад, Но только даром по лесу кружат; Они клянут обманчивую славу, Измучены и страшно голодны; Не ужинав, ложиться спать в канаву — Дурная привилегия войны. Так судно без руля, в ночи беззвездной, По воле ветра носится над бездной. Пред ними пробежав, какой-то пес Надежду на спасенье им принес; Он приближается, он громко лает, Кивает мордой и хвостом виляет, То побежит вперед, то повернет, Как будто их по-своему зовет: «Идите, господа, вослед за мною, Приятнейший я вам ночлег открою». Герои наши поняли тотчас, Что хочет он, по выраженью глаз; С надеждою пустились вновь в дорогу, О благе Карла помолившись богу, И состязались в лести меж собой, Хваля друг друга за недавний бой. Порою рыцарь сладострастным взглядом Смотрел на девушку, скача с ней рядом; Но ведал он, что от ее цветка Зависит честь французского народа, Что Франция погибла на века, Когда он будет сорван раньше года. Он усмирил желания свои: Он Францию предпочитал любви. Но все ж, когда, попав в ухаб дороги, Святой осел неверно ставил ноги, Воспламенен, но сдержан, Дюнуа Одной рукой поддерживал подругу, А та в ответ, по воле естества, Плечом склонялась на его кольчугу, И головы касалась голова. И вот, пока герои наши мчались, Нередко губы их соприкасались — Конечно, чтобы говорить вблизи Об Англии с их родиной в связи. О Кенигсмарк[50], в истории прочли мы, Что шведский Карл, воитель нелюдимый, Монархов победитель и любви, К двору не принял прелести твои: Боялся Карл плененным быть тобою; Он мудр был, отступив перед бедою. Но быть с Иоанною и помнить честь, За стол голодным сесть и все ж не есть, — Такой победе мы венок уделим. Был рыцарь схож с Робертом д'Арбрисселем[51], Святым, который некогда любил, Чтоб с ним в постели две монашки спали, Ласкал округлость двух мясистых талии, Четыре груди — и не согрешил. На утренней заре предстал их взглядам Дворец великолепный с пышным садом, Сияя беломраморной стеной, Дорической и длинной колоннадой, Балконами из яшмы дорогой, Из дивного фарфора балюстрадой. Герои наши, смущены, стоят, Им кажется, что это райский сад. Собака лает, и тотчас же трубы Играют марш, и сорок гайдуков, Все в золоте, на сапогах раструбы, Выходят, принимая пришлецов. Двух молодых пажей услыша зов, Они за ними в помещенье входят; Там в золотые бани их уводят Служанки; и, омытые, потом Едою подкрепившись и вином, Они легли в расшитые постели И до ночи героями храпели. Но надо вам узнать, что господин Такого замка и таких долин Был сыном одного из тех высоких Небесных гениев, что иногда Свое величье духов звездооких Средь смертных забывают без труда. Сошелся этот гений исполинский С монахиней одной бенедиктинской, И родился у них Гермафродит, Великий некромант, волшебник лысый, Сын гения и матери Алисы. Вот год пятнадцатый ему стучит, И дух, покинув горнюю обитель, Ему речет: «Дитя, я твой родитель! Я волю прихожу узнать твою; Проси, что хочешь; все тебе даю». Гермафродит, рожденный похотливым — Он в этом мать с отцом не посрамил, — Сказал: «Я создан, чтобы быть счастливым; В себе я чую всех желаний пыл — Так сделай же, чтоб я их утолил! Мне надо — страсть моя тому причиной — И женщиной в любви быть, и мужчиной, Мужчиной быть, когда пылает день, И женщиной — когда ложится тень». Инкуб сказал: «Исполнено желанье!» И с той поры бесстыдное созданье Двойное получает ликованье. Так собеседник божества Платон, О людях говоря, был убежден, Что первыми из первозданной глпны Чудесные явились андрогины; Как существа двуполые, они Питались наслаждением одни. Гермафродит был высшее созданье. Ведь к самому себе питать желанье — Совсем не самый совершенный рок; Блаженней, кто внушить желанье мог Вкусить вдвоем двойное трепетанье. Ему его придворных хор поет, Что он то Афродита, то Эрот: Ему повсюду ищут дев прекрасных, И юношей, и вдов, на все согласных. Но попросить Гермафродит забыл О даре, для него необходимом, Без коего восторг не полным был, О даре… ну, каком? — да быть любимым. И сделал бог, карая колдуна, Его уродливей, чем сатана. Его глаза не ведали победы, Напрасно он устраивал беседы, Балы, концерты, всюду лил духи И даже иногда писал стихи. Но днем, в руках красавицу сжимая, И по ночам, покорно отдавая Возлюбленному женственный свой пыл, Он чувствовал, что он обманут был. Он получал в ответ на все объятья Презрение, обиды и проклятья: Ему являл воочью божий суд, Что власть и мощь блаженства не дают. «Как, — говорил он, — каждая служанка Покоится в возлюбленных руках, У каждого солдата — поселянка, У каждой послушницы есть монах. Лишь я, богач, владыка, гений — ах! — Лишь я лишен в круговороте этом Блаженства, ведомого целым светом!» Он четырьмя стихиями клялся Карать и дев, и юношей коварных, Которым полюбить его нельзя, Чтоб стала окровавленной стезя Сердец жестоких и неблагодарных. По-царски относился он к гостям, И бронзовая Савская царица, Фалестра, македонская девица, Любезные двум царственным сердцам, Таких даров, какие ожидали К нему въезжавших рыцарей и дам От данников своих не получали Но если гость в неведенье своем Отказывал ему в благоволенье Или оказывал сопротивленье, Бывал посажен на кол он живьем. Спустился вечер, — господин был дамой, Четыре вестника подходят прямо К красавцу Дюнуа сказать, что он От имени хозяйки приглашен На антресоли в час, когда Иоанна Пойдет за стол под музыку органа. И Дюнуа, весь надушен, вошел В ту комнату, где ждал накрытый стол, Такой же, как у дщери Птолемея[52], Что, вечным вожделеньем пламенея, Великих римлян милыми звала, И возлежали у ее стола Могучий Цезарь, пьяница Антоний; Такой же, полный яств и благовоний, Как тот, за коим пил со мной монах, Король обжор в пяти монастырях; Такой же, за каким в чертогах вечных, — Когда не лгали нам Орфей, Назон, Гомер, почтенный Гесиод, Платон, — Отец богов, пример мужей беспечных, Вдали Юноны ужинал тайком С Европой иль Семелою вдвоем. На дивный стол принесены корзины Руками благородной Евфрозины И Талии с Аглаей молодой, — Так в небесах трех граций называют; Педанты наши их, увы, не знают; Там вместе с Гебою нектар златой Льет сын царя, поставившего Трою, Который, вознесенный над землей, Утехою был Зевсу потайною. Вот за таким столом Гермафродит С бастардом поздно вечером сидит. Блистает госпожа своим нарядом, На ней алмазы — удивленье взглядам; Вкруг желтой шеи и косматых рук Обвязаны рубины и жемчуг; Еще страшней она была такого. Она бросается на грудь герою, И Дюнуа впервые побледнел. Но даже средь смелейших был он смел И попытался нежностью взаимной Хозяйке отплатить гостеприимной. На безобразие ее смотря, Он думал: «Совершу же подвиг я!» Но не свершил: чудеснейшая доблесть Ей недоступную имеет область. Гермафродит почувствовал печаль, Но все ж ему бастарда стало жаль, И был в душе польщен он, без сомненья, Усильем, явственным для зорких глаз. Им были почтены на этот раз Отвага и похвальные стремленья. ««На завтра, — молвил, — можно отложить Реванш. Но примените все уменье, Чтоб страсть преодолела уваженье, И приготовьтесь мужественней быть». Прекрасная предшественница света Уж на востоке в золото одета: А в этот самый миг меняет вид, Мужчиной делаясь, Гермафродит. Тогда, от нового желанья пьяный, Отыскивает он постель Иоанны, Отдергивает занавес и, грудь Рукой бесстыдной силясь ущипнуть, К ней поцелуем приникая страстно, На стыд небесный посягает властно. Чем он страстней, тем более урод. Иоанна, гневом праведным вскипая, Могучую затрещину дает По гнусной образине негодяя. Так видел я не раз в моих полях: На мураве зеленой кобылица, По масти — настоящая тигрица, На мускулистых и тугих ногах, Сбивает неожиданным ляганьем Осла, который был настолько глуп, Что, полный грубым и тупым желаньем, Уже взобрался на любимый круп. Иоанна поспешила, вне сомненья: Просить хозяин вправе уваженья. Стыд под защиту мудрецы берут, Не потерплю я на него гонений; Но если принц, особенно же гений, Становится пред вами на колени, Тогда ему пощечин не дают. И сын Алисы, хоть урод и плут, Досель таких не ведал приключений И никогда избитым не был тут. Вот он кричит; и мигом разный люд, Пажи, прислуга, стражи, все бегут: Один из них клянется, что девица На Дюнуа не стала бы сердиться. О клевета, ужасный яд дворцов, Доносы, ложь и взгляд косой и узкий, И над любовью властен тот же ков, Которым преисполнен двор французский! Гермафродит наш вдвое оскорблен И отомстить немедля хочет он. Он произнес как только мог сердитей: «Друзья, обоих на кол посадите!» Они ему внимают, и тотчас Подготовляться пытка началась. Герои, драгоценные отчизне, Должны погибнуть при начале жизни. Веревкой связан Дюнуа и гол, Готовый сесть на заостренный кол. И сразу же, чтоб угодить тирану, К столбу подводят гордую Иоанну; За прелесть и пощечину ее Ей злое отомстит небытие. Удар кнута терзает плоть бедняжки, Она последней лишена рубашки И отдана мучителям своим. Прекрасный Дюнуа, покорный им, Сбирается в последнюю дорогу И набожно творит молитву богу; Но как найти в глазах его тревогу? Он палачей своих дивил порой; В его лице читалось: вот герой! Когда ж героя взоры различили Чудесную отмстительницу лилии, Готовую сойти в могильный склеп, Непостоянство вспомнил он судеб; И, зная, что ее посадят на кол, Такую благородную в борьбе, Прекрасную такую, он заплакал, Как никогда не плакал о себе. Не менее горда и человечна, Иоанна, страха чуждая, сердечно На рыцаря смотрела своего И сокрушалась только за него; Их юность, тел прекрасных белоснежность В них против воли пробуждали нежность. Такой прекрасный, скромный, нежный пыл Родился лишь у края их могил, В тот миг, как колокольчиком зазвякал, С досадой прежней ревность слив теперь, И подал знак, чтоб их сажали на кол Противный небесам двуполый зверь.. Но в тот же миг громоподобный голос, На головах вздымая каждый волос, Раздался: «Погодите их сажать! Постойте!» И решили подождать Злодеи, обнаружив не без страха На ступенях огромного монаха; Веревкою был препоясан он, И в нем легко был узнан Грибурдон. Как гончая, несясь между кустами, Почует вдруг привычными ноздрями Знакомый запах, сквозь лесную сень, Где скрылся убегающий олень, И вот летит вперед на резвых лапах, Не видя дичи, только чуя запах, В погоне перепрыгивает рвы, Назад не поворотит головы; Так тот, кому патрон Франциск Ассизский, Примчался на погонщике верхом Пройденным Девственницею путем, Упорно добиваясь цели низкой. «О, сын Алисы, — так воскликнул он, — Во имя сатанинских всех имен, Во имя духа вашего папаши, Во имя вашей набожной мамаши, Спасите ту, по ком томлюсь, любя. Я за обоих отдаю себя, Когда на рыцаря и на Иоанну Негодованье охватило вас, На место непокорных сам я стану; Кто я такой — вы слышали не раз. Вот, на придачу, мул, весьма пристойный, Примерный скот, меня носить достойный; Он ваш, и я б охотно присягнул, Что скажете вы: по монаху мул. О Дюнуа я толковать не стану, Что проку в нем? Подайте нам Иоанну; За девушку, которой пленены, Не пожалеем мы любой цены». Иоанна слушала слова такие И содрогалась: помыслы святые, И девственность, и слава для нее Дороже сделались, чем бытие. И благодать, святой подарок божий, Прекрасного бастарда ей дороже. Она в слезах молила небеса, Да пронесут они опасность мимо, И, закрывая грустные глаза, Незрячая, желала быть незримой. И Дюнуа был скорбью обуян. «Как, — думал он, — расстриженный болван Возьмет Иоанну, Францию погубит! Судьба волшебников бесчестных любит, Тогда как я, послушный до сих пор, Я потуплял горящий страстью взор!» Услыша вежливое предложенье, Улыбкой отвечал Гермафродит; Готов его принять без возраженья, Уже доволен он и не сердит. «Вы с мулом, — он монаху говорит, — Готовы оба будьте: я прощаю Французов; я их вам предоставляю». Владел монах Иакова жезлом, И перстнем Соломона, и ключом; Он также обладал волшебной тростью, Придуманной египетским жрецом, И помелом, принесшим с дикой злостью Беззубую к цару Саулу гостью, Когда в Эндоре, заклиная тьму, Она призвала мертвеца к нему. Был Грибурдон не хуже по уму: Круг начертав, он взял немного глины, Помазал ею нос своей скотины И произнес слова — источник сил, Которым персов Зороастр учил Услыша сатанинское наречье, — О, чудеса! О, власть нечеловечья! — На две ноги тотчас поднялся мул, Передними уздечку отстегнул, Густая шерсть сменилась волосами, И шапочка явилась над ушами. Не так ли некогда великий царь, За злобу сердца осужденный богом[53] Быком щипать траву по всем дорогам, Стал человеком наконец, как встарь? Под синим куполом небесной сферы Святой Денис, печален свыше меры, Услышал Девственницы слабый стон; К ней на подмогу устремился б он, Когда бы сам он не был затруднен. Денисовой поездкой оскорблен, Один весьма почтенный небожитель, Святой Георгий, Англии святитель, Открыто возмущался, что Денис Без позволения спустился вниз, Стараясь, как непрошеный воитель. И скоро, слово за слово, они, Разгорячась, дошли до руготни. В характере британского святого Всегда есть след чего-то островного: Пускай душа в раю поселена, Родная всюду скажется страна; Так выговор хранит провинциальный Сановник важный и официальный. Но мне пора, читатель, отдохнуть; Мне предстоит еще немалый путь. Когда-нибудь, но только не сегодня, Я расскажу вам, с помощью господней, К каким событьям это привело, Что сталось с Девой, что произошло На небе, на земле и в преисподней. Конец песни четвертой ПЕСНЬ ПЯТАЯ СОДЕРЖАНИЕМонах Грибурдон, пытавшийся обесчестить Иоанну, по заслугам попадает в ад. Он рассказывает о своем приключении чертям Друзья мои, пора, поверьте мне, Остепениться и зажить вполне, Как истые, прямые христиане! Среди гуляк, рабов своих желаний, Я молодости проводил года В трактирах вечно, в церкви никогда. Мы пьянствовали, ночевали с девкой И провожали пастыря с издевкой. И что же? Смерть, которой не уйти, С косою острой стала на пути Весельчаков, курносая, седая, И лихорадка, вестница хромая, Рассыльная Атропы[54], Стикса дочь, Терзает их умы и день и ночь; Сиделка иль нотариус свободно Им сообщают: «Вы умрете, да; Скажите же, где вам лежать угодно». И позднее раскаянье тогда Слетает с уст: печальная картина. Ждут помощи блаженного Мартина[55], Святой Митуш великих благостынь, Поют псалмы, коверкают латынь, Святой водою их кропят, но тщетно: Лукавый притаился незаметно У ног постели, когти распустил. Летит душа, но он ее схватил И увлекает в подземелья ада, Где грешных ждет достойная награда. Читатель мой! Однажды Сатана, Которому принадлежит страна Большая, с населением немалым, Блестящий пир давал своим вассалам. Народ в те дни без счета прибывал, И демоны гостей встречали славно: Какой-то папа, жирный кардинал, Король, что правил Севером недавно, Три интенданта, двадцать черных ряс, Четырнадцать каноников. Богатый Улов, как видите, был в этот раз. И черной сволочи король рогатый В кругу своих придворных и друзей Нектар бесовский пил, весьма довольный, И песенке подтягивал застольной. Вдруг страшный шум раздался у дверей:

The script ran 0.022 seconds.