1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Потерпите, — сказал он. — Еще немного.
— Порвете чулок, — выдохнула она жалобно и замолчала.
Тогда он спросил, задохнувшись:
— Что ж вы не кричите?
Она прошептала:
— Мне больно… хватит…
Было какое-то движение: искала рукой бот или туфлю, вплотную подвинулась к Сергею — он неожиданно ощутил своей щекой холодную мокроту меха воротника, смешанную с теплотой дыхания, почувствовал на плече тяжесть ее опершейся руки и, чувствуя этот сырой, слабо пахнущий морозом мех, видя ее мокрое лицо, порывисто и неуклюже поцеловал ее в дышащий теплом рот.
Она тряхнула головой, отстранилась изумленно.
— Ого! Салют! Вы это что — в армии так?
— Именно… — пробормотал Сергей растерянно и встал, от внезапного волнения, от неловкости этой злясь на себя, уже плохо слыша, как рядом скрипнула застежка ее надетого бота, но, когда она ветерком прошла мимо, задев его полой пальто, снова в сумеречном воздухе подъезда его коснулся запах сырого меха.
— Как вас звать? — негромко спросил Сергей. — Я с вами почти целый вечер… и не знаю.
Прислонясь к перилам, она ответила насмешливо:
— Вы всегда так знакомитесь?
Он плечом толкнул дверь парадного.
Преодолевая порывы метели, шли по сугробам. Она шагала, наклоняясь, смотрела под ноги, дыша в мех воротника, и Сергей спрашивал себя: «Зачем? Что это я?»
На углу он приостановился, молча закурил, прикрыв ладонями огонек спички.
Она тоже молча подняла голову, зажмурилась, на лице тенями мелькало движение снега. Вверху, окутанный метелью, в белом кольцевом сиянии горел фонарь. Она спросила:
— Что вы остановились?
— Далеко ваш дом? — спросил Сергей.
— Можете злиться, но не надо курить на морозе, — сказала она, взяла из его пальцев папироску, бросила в снег, затоптала каблуком. — Во-первых, меня зовут Нина. Надо было раньше спросить. Ну ладно! — Она засмеялась и своей легонькой перчаткой стряхнула снег с его шапки и плеч. — Посмотрели бы на себя — вы весь в снегу, как индюк в муке! Называется — допровожались! Идемте ко мне, погреетесь. Я отряхну вас веником. Так и быть.
Он только еле кивнул.
Вошли во двор, тихий, весь заваленный сугробами.
— Вот здесь, — сказала Нина, взглядом показав на окна, темнеющие над крышами сараев.
Сергей чувствовал: снег набился в его рукава, вызывая озноб.
Она открыла забухшую от мороза, утепленную войлоком дверь, и оба вошли в темноту парадного.
6
Сергей проснулся от странного безмолвия в незнакомой комнате, лежал на постели с тревожным, замирающим ощущением, сразу не мог понять, где он.
Стекла окон золотисто горели. Была тишина утра. За стеной в соседней квартире передвигали стулья, но голоса не доносились. Над головой звеняще тикал будильник. И вдруг он все вспомнил до ясности отчетливо, все то, что было вчера.
Он помнил, как они поднялись на второй этаж и она ввела его в свою комнату. Метель обдувала дом, ударяла по крыше, свистела в чердачных щелях, но ветер не проникал сюда, в тишину, в ночной уют, в запах чистоты, покоя, где веяло теплом, домашней устроенностью и зеленым куполом в полумраке светилась настольная лампа.
Потом они сидели возле открытой дверцы печи, в которой неистово кипело, трещало пламя, было паляще-жарко коленям, сидели без единого слова, и он украдкой смотрел на Нину, а она смотрела на огонь… После того как он вел себя с ней нарочито грубо, после того как ой вошел в эту маленькую, незнакомую комнату, ему трудно было нащупать нить разговора, преодолеть неловкость, быть прежним, таким, каким был на улице и в том подъезде; он еще ощущал на спине холод озноба, боялся — голос его будет вздрагивать.
— Кто вы? — наконец спросил он. — Военная медсестра, врач? Как вы очутились в ресторане?
— Закройте дверцу. Так лучше, — попросила она, а когда он закрыл, взглянула с шутливой благодарностью. — А то сгорят мои шелковые чулки. То есть как кто я?
Она, смеясь, откинула волосы.
— Да нет, — сказал он, усмехнувшись. — Кто вы вообще?
— Ну, положим, я геолог. И вернулась с Севера. И очутилась в ресторане. Отмечали мой приезд. А вы как очутились? — Она поставила ногу на полено, глядя на огненное поддувало.
— Просто так, — сдерживая голос, сказал Сергей. И договорил: — Просто так. Без всякой цели.
Она спросила минуту спустя:
— Зачем вы его ударили? Мстили за кого-то? Мне показалось…
— Не будем об этом говорить, — сказал он.
— Но я хорошо знаю Таню.
— Какую Таню?
Засунув руки в карманы, он с хмурым лицом прошелся по комнате, прохладной после колючего жара печи, постоял у окна, прижался лбом к веющему острым холодом стеклу, повторил:
— Сейчас не хочется говорить.
Он опять присел к печке, раскрыл дверцу, выбрал самое большое полено и, взвесив его на ладони, положил в огонь. Полено захрустело, горячо и буйно закипело в пламени, выделяя пузырящиеся капли сока на торце, и в этот миг охватившего его тепла и тишины заметил сбоку двери свою шинель, висевшую рядом с ее пальто, заметил мокрый мех воротника и тогда особенно ясно вспомнил, как неуклюже поцеловал ее в подъезде. И, вспомнив ее изумленно отклонившееся лицо, быстро сказал, пытаясь шутить:
— Кажется, я выполнил свою миссию. Простите. Мне пора.
Было тихо в комнате; ветер с гудением проносился за стенами дома.
Она не ответила. Только повернулась и посмотрела как бы просящими помощи глазами, и он совсем близко увидел виновато подрагивающие уголки ее губ.
— Нина, что ты хотела сказать? Что ты хотела сказать?.. — вдруг с трудом, вполголоса заговорил он, видя эти ее виновато и робко вздрагивающие губы, и не договорил, и так порывисто и неловко обнял за плечи, целуя ее, — стукнулся зубами о ее зубы.
«Кто она? Как это получилось?»
Он оделся, и тут ему бросилось в глаза: прижатая ножками будильника, на тумбочке белела записка.
Он осторожно взял ее — мелкий круглый почерк был странен, незнаком, бисерные буквы летели:
«Сережа! Я ушла. Все на столе. Делай что Хочешь. До вечера. Нина».
Звонко тикал будильник, и этот единственный звук подчеркивал безмолвную пустоту квартиры.
Сергей стал ходить по комнате, в смолистом свете утра теплел воздух, становился розовым, и вещи Нины — ее серый свитер на спинке стула, ее узкие туфли под тахтой — тоже мягко теплели от зари. Это были ее вещи, которые она носила, надевала, которые прикасались к ее телу.
«Кто она? Как это получилось?»
Он долго глядел в окно.
После вчерашней метели двор, крыши сараев были наглухо завалены розовеющим свежим снегом, на крышах четкими крестиками чернели по чистой пелене следы ворон… И эти следы на утреннем снегу тихим и сладким толчком тревоги отдавались в нем, стиснули горло.
7
Он вернулся домой в десятом часу утра.
Сквозь сон смутно донесся возмущенный шепот Аси, ворчливое бормотание отца — голоса жужжали, колыхались где-то рядом, и в полудреме он старался вспомнить, что было вчера — неожиданное, оглушающее, счастливое, — все, что случилось с ним.
И, уже очнувшись от сна, Сергей с минуту еще лежал, не размыкая глаз, слыша около себя голос Аси, и почему-то хотелось улыбнуться от звенящего и горячего чувства радости.
— Папа, он сопьется — каждый день возвращается на рассвете! Уверена, ходит к каким-то гадким женщинам. Его пиджак пахнет отвратительными духами. Ты чувствуешь? Именно не одеколоном, а духами…
— Не замечаю, — скрипуче отвечал отец. — Вообще, скажи, пожалуйста, откуда это у тебя — «гадкие женщины»? В твои годы странные познания! Духи… какие духи?
— У тебя нет нюха, — со слезами в голосе выговорила Ася. — Я давно говорила. Тебе что керосин, что духи — одно и то же! — И с негодованием воскликнула: — Ужас какой!
Сергей вздохнул, как будто только сейчас просыпаясь, и, громко затрещав пружинами, повернулся от стены — снова, как вчера, светло ударило по глазам уютным солнцем морозного утра, ослепительной белизной окна.
В комнате топилась печь, попискивали котята в коробке, отодвинутой от багровеющего поддувала. Ася, заспанная, аккуратный передник повязан на талии, стояла посреди комнаты, зеркально-черные глаза возмущенно смотрели на пиджак Сергея, висевший на стуле.
— Ах, ты проснулся! — воскликнула она даже испуганно как-то. — Здравствуйте, донжуан несчастный!
Отец, в очках, с сосредоточенным выражением занятого человека, ползал на четвереньках перед дверью, держал галошу в руке и, нацеливаясь, щелкал этой галошей по полу, по солнечным полосам, кряхтел от усилий.
— Э, паршивцы! Пошла прочь!
Исхудавшая кошка зевала, следила за движением галоши, изредка мягко вытягивала лапу, лениво играя.
И Сергей, не поняв, в чем дело, засмеялся беспечно, откинул одеяло, сказал с счастливой веселостью:
— Что у вас тут? Клопов щелкаете? А ну, Аська, марш в другую комнату, одеваться буду!
— Он еще командует! Лучше бы молчал! — Ася вспыхнула, выбежала, мелькнув передником, в другую комнату, крикнула за дверью: — Просто какой-то кошмар!
Отец, нацелясь, хлопнул галошей, досадливо забормотал, обращаясь не к Сергею, а вроде бы к кошке:
— Мураши. Откуда эти мураши зимой? Брысь, окаянная, все б тебе играть, а котята голодные. А ну — геть! Лезь к чадам. — Он подтолкнул кошку к коробке, где возились котята, потом снял очки, взглянул на Сергея близорукими глазами. — Доброе утро, сын…
— Доброе утро… Николай Григорьевич!.. — живо ответил Сергей и запнулся с неловкостью человека, заговорившего фальшивым тоном.
Он часто ловил себя на этой фальшиво-фамильярной интонации в разговоре с отцом, которая не позволяла назвать его ни «отцом», ни «папой», создавала некоторую натянутость в их взаимоотношениях, заметную обоим.
Отец смущенно бросил галошу к двери, сел на стул, на спинке которого висел пиджак Сергея, протер, повертел в пальцах очки. Густая серебристость светилась в его волосах; и было, казалось, нечто жалкое в том, как он протирал и вертел очки, в том, что его вылинявшая, довоенная пижама была не застегнута, открывала неширокую грудь, поросшую седым волосом.
Был он до войны статен, темноволос, ловок в движениях, поздним вечером приходил с работы, кидал портфель на диван, целовал мать — красивую, сияющую весело-приветливыми глазами; маленькие сережки, как две капли росы, сверкали в ее ушах; затем отец садился за стол, часто рассказывал о разных смешных случаях на комбинате, которым руководил он, при этом хохотал заразительно и молодо.
Во время войны сразу и навсегда кончилась молодость отца. И возник новый его облик, в который Сергей не мог поверить. Из писем знакомых стало известно, что на фронте отец сошелся с какой-то женщиной — медсестрой из полевого госпиталя, и тогда Сергей, ошеломленный, с бешеной злостью написал ему, что не считает его больше своим отцом и что между ними все кончено.
Он узнал, что отец, комиссар полка, выводил два батальона из танкового окружения под Копытцами, прорвался к своим, был тяжело ранен в грудь и позже тыловым госпиталем направлен на окончательное излечение в Москву. Николай Григорьевич застал Асю одну в полупустом, эвакуированном доме, мать умерла. Отец неузнаваемо постарел, обмяк и как бы опустился; лежал целыми днями на диване в своей комнате, плохо выбритый, безразличный ко всему, не ходил на перевязки, с утра до вечера читал старые письма матери, но не говорил ничего. После излечения его уволили в запас.
Он долго не работал. У Николая Григорьевича были серьезные неприятности, осенью его вызывали несколько раз в высокие инстанции — всплыло дело о потере сейфа с партийными документами полка во время прорыва из окружения, — отец жил в состоянии равнодушия и беспокойства одновременно и наконец устроился на тихую, совершенно не соответствующую его прежнему характеру работу — бухгалтером на заводе «Диафото», объясняя это своим нездоровьем.
Третьего дня вечером Сергей, вернувшись от Константина, вошел к себе и, раздеваясь, услышал из другой комнаты раздраженные голоса — отца и соседа по квартире Быкова. Он прислушался не без удивления.
— Никакой рекомендации я тебе не дам, никогда не дам! — говорил отец, взволнованно покашливая. — Я отлично помню шестнадцатое октября. Ты сказал мне: «Конец! Погубили страну, дотанцевались!» И посоветовал порвать партийный билет, бросить в уборную! Так это было? Так! Мол, революция погибла! Так и расскажи в партбюро своей текстильной фабрики: был момент, когда не верил ни во что!
— Ты болен!.. — донесся надтреснутый голос Быкова. — Ты болен тогда был, болен! В бреду все привиделось. И ты не чистенький, Николай Григорьевич! Я твою коммунистическую совесть наизнанку знаю, как вот пять пальцев. На фронте с бабой спутался, может, из-за этого и жена твоя умерла, а? По себе о людях судишь?
— Вон отсюда… вон! — шепотом выговорил отец.
Дверь распахнулась — Быков толкнул ее плотной, обтянутой кителем спиной, вышел, пятясь, щеки розовые, глаза неподвижно остекленели, остановились на сжатых кулаках отца, наступавшего из комнаты.
— Ты… ты убил свою жену, вот где твоя совесть старого коммуниста… — бормотал Быков и тотчас, перекатив глаза на Сергея, возвысил голос, замахал перед грудью отца пальцем. — Во-от каков твой отец, коммунист, во-от, смотри на него!..
— Вы что, с ума сошли? — спросил Сергей, видя болезненное лицо отца и багровое лицо Быкова, озлобленно махавшего пальцем в воздухе.
Сергей, едва сдерживая себя, двинулся к Быкову, взял его за ворот. Коснувшись толстой шеи, и, тряхнув так, что затрещал китель, вывел его, грузного, потного, в коридор и тут предупредил:
— Еще одно слово — и я вас вытряхну из кителя. Поняли?
— Пусти! Рукам воли не давай! — удушливо выкрикнул Быков и, одергивая китель, оглядываясь зло, засеменил новыми, обшитыми красной кожей бурками по коридору к своей двери.
— Ты все слышал? — спросил потом отец, осторожно поглаживая левую сторону груди. — Все?
— Нет. Но я понял.
После Николай Григорьевич, казалось, все время испытывая неловкость и неудобство, помнил эту сцену, и сейчас, в это солнечное морозное утро, присев возле быстро одевавшегося Сергея, он спросил с некоторой заминкой:
— Как дела, сын? Настроение как?
— Настроение великолепное. Перспективы шоферские. Умею водить «виллис», «студебеккер», «бээмвэ», — ответил Сергей. — Вчера слышал по радио — набирают на курсы шоферов; Шаболовка, пятнадцать. И говорил об этом с Костей, он старый шофер. Подучусь, буду водить легковую или грузовую, все равно. Аська, входи, я уже в штанах! — крикнул он, перекинув мохнатое полотенце через плечо.
— Это, конечно, перл остроумия! — отозвалась из-за двери Ася. — Просто все падают от смеха! Ха-ха!
Она вошла, худенькая фигурка очерчена солнцем, взгляд немигающий, ядовитый.
— Ты прожигаешь жизнь! Поздравляю! Ты вращаешься в светском обществе! Поздравляю! Твой новый костюм пахнет отвратительными духами. На нем был женский волос — отвратительный, золотистого цвета. Покрашенный, конечно.
— Не думаю, — сказал Сергей. — Что касается волоса, то это наверняка Костькин. Вчера он щеголял по Москве без шапки. Был ветер, волосы летели с него, как с одуванчика. Он страшно лысеет.
Ася презрительно возразила:
— С каких пор Константин стал золотистый? Оставь, пожалуйста! Я не дальтоник. Не морочь мне голову. Все очень остроумно. Были пострадавшие от смеха.
— Мороз. Потрясающе действует мороз.
Он звучно поцеловал ее в щеку, Ася отстранилась, произнесла неприступно:
— Я не люблю эти неестественные нежности. Обращай их, пожалуйста, к… своему пиджаку.
— Ася, при чем здесь пиджак? — вмешался Николай Григорьевич. — Что это такое? Хватит, пожалуйста.
— Ничего не хватит, папа! — ревниво перебила Ася, блестя глазами. — Он нас не видит и не хочет видеть. Он, видите ли, скуча-ает!..
— Аська, только не молоти чертовщину, — сказал Сергей. — Не хочу ссориться, честное слово. Когда двое ссорятся по мелочам, оба виноваты. Я хочу быть правым.
Николай Григорьевич в раздумье потер о колено дужки очков.
— Значит, в шоферскую школу? Н-да. Ничего советовать не могу, ты взрослый человек. Только одно: у тебя ведь десять классов, капитан артиллерии. Доволен будешь? В институт не тянет?
— Все забыл, что учил в школе. Таблица Менделеева, бином Ньютона — тень в безумном сне. Не хочется начинать все сначала, с детских штанишек. Не усижу за партой.
— Зато усидишь в грузчиках, — вступила Ася. — Это ужасно находчиво и современно!
— Когда меня оскорбляют родные сестры, я ухожу в ванную.
Сергей засмеялся, приподнял Асю за талию, опустил на стул и вышел в коридор коммунальной квартиры.
Ванная была занята, ровный плеск воды, кашель, кряхтение доносились оттуда. Сергей, не задумываясь, постучал, узнав по сопению и вздохам соседа Быкова.
— Здесь очередь, уважаемый товарищ!
Из кухни, освещенной солнцем сквозь замерзшее окно, пахнуло теплом — духом соленой поджаренной рыбы, картошки и жирным ароматом тушенки, кофе, — запахами недавних квартирных завтраков. Возле плиты с обычным запозданием (вставали поздно) шумно и бестолково возились со сковородкой соседи по квартире: художник Федор Феодосьевич Мукомолов, высокий человек с бородкой клинышком, и его жена — художница Эльга Борисовна, женщина худенькая, спокойная, поблекшая, совсем седая уже. Мукомолов дымил торчащей из бородки набивной папиросой, держал за ручку шипящую сковородку, Эльга Борисовна сыпала из пакета яичный порошок в баночку, говорила усталым голосом:
— Ты ничего не понимаешь, Федя, ты на редкость бестолков в этих делах. Надо сначала маргарин. Все сгорит. Отпусти, пожалуйста, сковородку. И вынь папиросу. Ты сыплешь пепел в разные стороны.
— Не может быть! — Мукомолов согнулся к плите, затряс бородкой над сковородой. — Надо искать, Эленька, искать. Вода заменит маргарин. Я утверждаю. Маргарин — это каноны. Надо ломать каноны. Совершенно верно.
Он постоянно придумывал новшества в кулинарном искусстве, потрясая и убеждая всю квартиру: мясо надо жарить на воде, можно жарить и варить маринованную селедку, поджаривать овес и грызть его, как семечки, — великолепное средство от гипертонии, укрепляет физические силы, удлиняет жизнь.
С вечной папиросой в зубах, он при встречах старомодно снимал шляпу, раскланивался, зимой и летом носил демисезонное пальто, никогда не болел, по утрам гремел в своей комнате гантелями и гирями. Порой, идя в ванную или уборную, появлялся на пороге кухни в галошах на босу ногу и в трусах, а вслед ему несся оклик Эльги Борисовны:
— Федя, Федя, ты меня удивляешь! Вернись! Оденься приличнее!
Считали его безвредным человеком, с чудинкой, что и должно быть, разумеется, свойственно художнику, живущему в ином мире. Мукомолов-отец ничем не был похож на своего сына Виктора, довоенного друга Сергея.
— Добрый день, здравствуйте, Сергей Николаевич! — воскликнул радостно Мукомолов, не выпуская из левой руки держак дымящейся сковородки и выкидывая Сергею правую руку, будто даря ее. — Гимнастику делали? Нет? Плюньте на ванную. М-м… Петр Иванович Быков подолгу, знаете… Слабость. Идемте ко мне. Нет, нет, идемте ко мне! У меня гири, гантели. Эля, держа сковородку. Я убегаю. Прошу вас, Сергей Николаевич.
Он выпустил сковородку, подхватил Сергея под локоть, потащил по коридору к своей двери, провожаемый упрекающим взором Эльги Борисовны.
Комната Мукомолова, большая, очень светлая от снега и солнца, с кучей дров около голландки, была увешана и заставлена картинами: портрет беловолосой веснушчатой девочки — губы изогнуты наивной улыбкой полумесяцем; крымские пейзажи; летнее росистое утро на лугу; глубинный мрак чащи с редкими пятнами на листьях; застывшая осенняя вода, затянутая туманцем в ожидании дождя. Сергей провел взглядом по стенам — и внезапно повеяло жарой, палящим солнцем от белых стен крымских домиков, до ощутимости запаха понесло прохладой из мрачной чащи, от тусклой осенней воды, — спросил удивленно:
— Это все ваше?
— Вот великолепные гири, вы только обратите внимание, разного достоинства — от килограмма до пуда, вот вам! — торопливо говорил Мукомолов, сбрасывая со стула измазанные красками потрепанные штаны, и показал стоявшие на стуле гири. — Берите и занимайтесь. Я — каждое утро и даже вечером. — И, смеясь глазами, погладил бородку. — Видите ли, чтобы сделать что-нибудь полезное на этом свете, надо колоссальное здоровье иметь. Особенно в искусстве. Титаническое здоровье Льва Толстого. Несокрушимое здоровье.
— Это все ваше? — опять спросил Сергей, оглядывая картины, и улыбнулся. — Кажется, я все это видел. Через такой луг шли под Лисками. Здесь нас бомбили. В этом урочище под Боромлей… Орудия стояли на опушке.
— Вы ошибаетесь, это… это не Лиски и не… как это, Боромля, — оживляясь, шаря по карманам спички, заговорил Мукомолов. — Но это так, так… ассоциации. Так, так… Вы правы. Садитесь, садитесь.
Торопясь, зажег спичку, прикурил, помахал спичкой, гася, бросил на пол, будто стряхнул что-то, обжегшее пальцы. В волнении начал искать свободный стул — свободных не было: два около мольбертов неряшливо завалены тюбиками красок, кусками пестро заляпанного картона, заставлены чашечками с мутной водой. Мукомолов фыркнул в бородку дымом, сказал виновато-весело:
— Простите, все стулья сожгли в войну. Сухие венские стулья отлично разжигали печь. Пустяки. Минуточку, минуточку. Вот сюда. Вот сюда, сюда зайдите. Как это вам? А?
Взяв за локоть Сергея, завел его за мольберт, повернул спиной к окнам и, скрестив на груди свои большие руки, склонил голову набок, словно бы прицеливаясь.
На мольберте на холсте — заваленный сугробами московский двор без забора, часть улицы, снег на мостовой; солдат, опустив вещмешок, растерянно стоит у двух столбов, где прежде были ворота, в нерешительности ищет глазами номер дома, мальчишка с санками, задрав голову, впился в молодое лицо солдата, рот приоткрыт.
Мукомолов сжал локоть Сергея и тотчас замахал погасшей папиросой, рассыпая в разные стороны пепел, бросил ее в чашечку с водой.
— Нет, нет, мальчишка не его сын! Нет, нет! Это еще до конца не выражено. Нет.
Он снова схватил толстую папиросу из коробки на стуле, стал ее зажигать, потом заходил по комнате чуть прыгающей, возбужденной походкой.
— Мне один критик говорит: у вас серая гамма! Нет света оптимизма. Вы понимаете? Но чувства, чувства, человеческие эмоции! «Серая гамма»! Все люди делятся на две половины: больных и здоровых. Для одних — диета, для других — нет. Так вот этот критик относится к тем, кто кушает только белый хлеб. Черный несъедобен для него: боится, расстроится желудок! Он бы уничтожил Левитана, растряс бы Саврасова в клочья! Вот вам!
Мукомолов трескуче закашлялся, взглянул на Сергея, слушавшего и не совсем его понимавшего, лицо неожиданно подобрело, заулыбалось ясно; мелкие морщинки звездочками собрались на висках.
— Простите, Сергей Николаевич, меня ужасно кусают эти критики. — И тут же спохватился, вскричал: — А гири? Возьмите себе пудовую! Прекрасно по утрам. Вы молоды, но молодость проходит — не успеешь по сторонам посмотреть. А как нужно здоровье! Для того чтобы кое-что сделать в искусстве, титаническое здоровье надо иметь. Да, да! Хотя бы чтоб доказать, что ты недаром жил, недаром!
Раздался громкий стук из коридора. Дверь приоткрылась, в щель заглянул Быков, весь распаренный, младенчески-розовый после ванны, пророкотал жирным баритоном:
— Ванна свободна. Эльга Борисовна сказала: тут вы. Пожалуйста. — Он улыбнулся одной щекой Мукомолову. — Молодость, Федор Феодосьевич. Не терпится. Очередь, говорит, собралась…
— Входите, входите, Петр Иванович, — пригласил Мукомолов широким жестом. — Что вы в дверях?
— А, показываете новенькое что?
Быков солидно и уверенно внес свое небольшое упитанное тело, был по-воскресному — в полосатой пижаме, чисто выбритые щеки лоснились, запахло цветочным одеколоном.
— Все рисуете, все образы рисуете, — заговорил Быков, туманным, как бы распаренным после ванны взором глядя не на Мукомолова, а на Сергея, и, близко подойдя к мольберту, расставил ноги в широких штанах пижамы. — Н-да… Так… Хм, н-да… Нравится вам, Сергей Николаевич?
Сергей промолчал — общество Быкова было неприятно ему.
— Вы отойдите, отойдите от картины, Петр Иванович. — Мукомолов смущенно потеребил бородку. — Так нельзя… Когда Рембрандт показывал своего «Блудного сына», все подошли близко и ничего не увидели. Рембрандт сказал, чтобы отошли от картины — краски дурно пахнут. Все отошли и изумились. Я не прошу, разумеется, изумляться, но нужно уметь смотреть картины.
Быков насмешливо обежал глазами комнату, поинтересовался:
— А для кого же картины эти рисуете, Федор Феодосьевич? Для музея иль для себя… так, для удовольствия? Деньги-то платят? Ну вот этот солдат сколько стоит?
— Я не оцениваю своих картин! Я не продаю их даже в музеи, как вы говорите! Их не покупают! Сейчас не покупают. Но я не гонюсь за деньгами, нет, нет! Я очень давно не продавал… не выставлялся! Но у меня около тысячи законченных акварелей, и, если каждую оценят минимум по две тысячи рублей, это два миллиона. Вот вам! Съели? — Мукомолов едко засмеялся.
— Эт ты, ого! — выговорил Быков и хлопнул себя по ляжкам. — Выходит, с миллионщиком в квартире живем! Лады, лады… Разбогатеете — миллион займу.
Быков с видом понимания поглядывал на Мукомолова, на скупую обстановку комнаты, будто снисходительно сочувствуя, жалея и этого неудачника Мукомолова, и эту обстановку, и картины его. И Сергею стало неприятно, зло на душе.
— Вы знаете, что такое реле? — спросил он.
— Что? Какой реле?
— В машине есть реле, которое должно срабатывать.
— Хм, — произнес Быков, настораживаясь. — Как так?
— Оно у вас не срабатывает!
Мукомолов ходил, почти бегал по комнате, наталкиваясь на разбросанный багет в углах.
— Да, да, у меня, может быть, тысяча акварелей!
Вошла Эльга Борисовна, неся сковородку, поставила на маленький столик и, раскрасневшаяся от жара плиты, пальцами отвела волосы со лба, проговорила упрекающе:
— Федя! Ты всех заговорил. Ты просто удивляешь. Как не стыдно! Человек шел в ванную, ты затащил его… Человек стоит с полотенцем. Петра Ивановича тоже задержал.
— Я зайду к вам позже, — сказал Сергей и пошел к двери.
Мукомолов бросился за ним, на пороге схватил за руку, заговорил весело и доказательно:
— Сергей Николаевич, мы должны с вами по утрам рубить дрова, пилить дрова в сарае. На свежем воздухе. Это лучшая гимнастика. Если вы составите компанию…
— Сережа, — тихо позвала Эльга Борисовна, — зайди к нам вечером. Я прошу тебя, очень прошу.
— Да, я зайду обязательно, — ответил Сергей и тотчас увидел: Быков тоже выходил из комнаты, ухмыляясь в ладонь. — Я зайду, — повторил Сергей.
— Я никакие секреты не слушаю, — успокоил Быков значительно. — Валяйте, валяйте, я ухожу.
8
Витькину комнату занимал Быков с женой. Прежде, до войны, он вселился в девятиметровую комнату в конце коридора, затем, в сорок первом году, в «клетушку» эту, как называл ее Быков, въехал инженер-холостяк. Работавший тогда в московском интендантстве, Быков по ордеру райисполкома занял большую светлую комнату, принадлежавшую прежде Мукомоловым. Она пустовала, Мукомоловы не входили в нее, точно пугало их пыльное безмолвие нежилья, школьные дневники на столе, книги Паустовского и Грина в шкафу, запыленные гири и гантели возле дивана. До вселения Быкова все здесь оставалось так, как в тот день, когда Витька Мукомолов уходил в ополчение. Были только вынуты из ящика стола школьные дневники, и стояла на подоконнике чернильница-непроливайка, покрытая пылью, с засохшими по краям чернилами. И тишина здесь, в комнате, не стирала, не притупляла боль Мукомоловых. Боль была тем сильнее, что никто не сообщил, не намекнул, не рассказал, где и когда он погиб. Эльга Борисовна была уверена дикой, не соглашающейся ни с чем верой, что погиб он в плену осенью сорок второго года, что прошел он и окончил свой путь той ночью, физически ощутимой ею.
В ту октябрьскую ночь мокро шлепал, шумел по крышам дождь, ветер пищал, гудел, проникая в ходы голландки, и в мрачно-холодной темноте комнаты было слышно, как старая липа во дворе, наваливаясь, корябала стены дома.
Ей казалось, кто-то рядом, знакомый и незнакомый, приходил и уходил из зеленого мира, из шума деревьев, улыбался ей, смотрел в глаза, и она сквозь мучительную тяжесть полусна старалась вспомнить: чей это такой знакомый, такой родной облик, и не могла вспомнить, ощутить его. И вдруг отчетливо и вместе бестелесно выплыл из темноты внятный голос: «Мама!..» Она очнулась — дергалось судорожно горло, села на постели, пальцами вцепилась в подбородок, лихорадочно вспоминая: «Боже мой, кто это? Кто это?..»
Она дрожала, озираясь на черные стекла.
Влажно плескал, стучал дождь, что-то шуршало в углах, скребло и ходило за стеной дома, будто шаги хлюпали в грязи, по лужам, широко и фиолетово светились окна, и она внезапно увидела среди этого света очертания человеческой головы, прильнувшей к стеклу.
— Мама!.. — послышалось ей.
— Витя?!
Она вскочила с постели, упала, задев за что-то, больно ушибла ногу, босая выбежала в коридор, в пронизанный сыростью тамбур, плача, распахнула дверь в темноту ночи, хлюпающую, двигающуюся, крикнула с мольбой:
— Витя!.. Витя!..
С плеском лил дождь, ветер резко и сильно ударял дверью о стену тамбура. Никто не подходил к ней. Ей стало страшно.
— Витя, Витя, — шепотом звала она, трясясь от рыданий.
Федор Феодосьевич, перепуганный ее криком, ничего не поняв, выскочил следом за ней в одном белье, едва увел в комнату, кашляя, тяжело дыша, зажигал спички — никак не мог прикурить, — спрашивал только:
— Что? Что?
— Витя… Витя… Заглянул в окно. Я… слышала голос…
Мукомолов говорил растерянно:
— Что ты, Эля, что ты! Это же листья, смотри, прилипли к стеклам. Листья… Эля, успокойся. Где у нас валерьянка?.. Что с тобой?
— Это он… он, я слышала, — повторяла она. — Я видела его… Он звал меня…
— Что ты, Эля, что ты!..
Потом, уже в постели, она проговорила тихо:
— Он погиб. — И, как бы прося пощады, уткнулась в худую волосатую грудь мужа. — Он погиб сегодня… в плену…
На фронте странно было читать Сергею в письмах Аси, что Витька Мукомолов пропал без вести. И, сопротивляясь этому, не верил, хотя мог поверить в тысячи других смертей, которые видел рядом.
С гибелью Витьки уходило что-то, отрывалось навсегда — и исчезал прежний зеленый и летний мир школы.
Вечером Сергей пришел.
Сидели, пили чай с конфетами «драже», полученными по карточкам; абажур низко светился над столом, покрытым старенькой скатертью.
Мукомолов молчаливо отхлебывал чай и после каждого глотка набивал над табачной коробкой толстые гильзы, шумно сопел, двигал под столом ногами. Эльга Борисовна маленькой сухой рукой все время распрямляла уголок скатерти, взглядывая на Сергея беспомощно спрашивающими глазами, говорила ровным голосом:
— Я помню его в последний раз… прислал нам письмо, мы совершенно не знали, где он находится. Просил сухарей, папирос. Совершенно случайно на открытке мы прочли штамп: «Бутово». Я пошла пешком до Красной Пахры. А там — леса… Я искала целый день. Везде солдаты… Не знаю, как меня не задержали. Я его нашла. Он был в какой-то грязной майке и очень бледный. Как он был удивлен! «Мама, как ты меня нашла? — спросил он. — Ты ходила, искала в лесах?» Ты знаешь Витю! Я спросила: «Почему ты грязный?» Он ответил: «Учимся стрелять». — «А почему ты такой бледный?» — «Мама, ты знаешь, какое время…» Он отпросился от вечерней поверки и пошел меня провожать — я торопилась в Москву. Я помню, он шел со мной слева, на голову выше меня, и грыз орехи. Я привезла ему орехи. А вечер был хороший такой, тихий… Витя смотрел куда-то, и глаза его были одинакового цвета с небом. Он уже смотрел по ту сторону мира. Он попрощался со мной, поцеловал меня в щеку, я и сейчас ощущаю… «Ничего, мама, все пройдет…» Это было последний раз, когда я его видела. На следующий день поехал Федор Феодосьевич, там уже никого не было. Валялись консервные банки, одежда, их там переодели…
Эльга Борисовна погладила чайную ложечку, переложила ее, передвинула сахарницу и по тому месту, где стояла сахарница, провела пальцами.
— Он погиб в сорок втором году, в плену. Двадцать седьмого октября.
— Эля! — Мукомолов задвигался на стуле, поднял бородку, нацелясь на синее окно. — Нам никто не сообщил, что Витя погиб в плену. По всей вероятности, из-под Бутова их направили под Ельню. Да, да, видимо, так. Там были страшные бои, самолеты ходили по головам, танки. А они, ополченцы — мальчишки, художники, профессора, — с винтовками на двоих… против этих танков. Вот как было. Их окружили, несколько тысяч… Художник Севастьянов был в ополчении, бежал из плена, из Норвегии, Эля. Жив сейчас. Если Витя в плену…
— Если бы он был жив, он бы вернулся. Нет, теперь я ничему не верю. Я помню его глаза, когда он смотрел на небо.
Наклонив голову, Эльга Борисовна осторожно тронула ладонью правую бледную щеку, где будто жил не тронутый временем тот поцелуй в Бутове, скорбно улыбнулась Сергею влажными глазами. Сергей с хмурым вниманием помешивал ложечкой в стакане.
Он знал, что говорить сейчас о том, что пропавшие без вести возвращаются, как говорил об этом неловкими намеками Федор Феодосьевич, убеждать, что Витька жив и может вернуться, — значило лгать.
Мукомолов закашлялся, не вынимая папиросы из зубов, и, задохнувшись кашлем, заходил по комнате мимо синевших окон, стиснул до хруста руки за спиной.
— Ополчение… — заговорил он вскрикивающим шепотом, оглядываясь на дверь. — О, это московское ополчение! Школьники, студенты, профессора. Там погибли — я уверен, да, да! — Лев Толстой, Репин, Эйнштейн…
Эльга Борисовна заплакала, по-детски закрыв узенькими ладонями лицо.
— Простите, Сережа, простите! Федя, прошу тебя, не кричи, — умоляюще, сквозь слезы попросила она, поднялась, плотнее закрыла дверь, постояла у двери, вытирая глаза, стараясь через силу улыбнуться Сергею: — У нас Быков, когда поругается на кухне, то всегда кричит: «Я тебя посажу!» Странно как-то… Ведь коммерческий директор большой фабрики… Все же он был майор, воевал…
— Быков? — проговорил Сергей. — Какой он майор! Заведующий складом в Германии. Возле складов не воюют!
— Эля! — вскрикнул Мукомолов. — Не переводи разговор, мне нечего бояться. Я пуганый воробей, старый, поживший пес. Я хочу знать. Я хочу спросить у Сергея Николаевича. Он был другом моего сына, и я спрашиваю его как сына, да, да… Сережа, как вы думаете, знал ли это Сталин?
— Не знаю, — ответил Сергей.
Мукомолов, сконфуженный, пробормотал как бы про себя: «Да, да», — ткнул недокуренную папиросу в пепельницу на столе, в несколько глотков жадно допил, будто утоляя жажду, остывший чай и после молчания, набивая гильзы табаком, снова пробормотал: «Непонятно это, да, да». Эльга Борисовна по-прежнему гладила, теребила уголок скатерти, синие жилки выделялись на ее маленькой руке. Сергей взглянул на грустное лицо Мукомолова, спросил:
— Вы не договорили, Федор Феодосьевич?
Мукомолов в задумчивости не отводил глаз от коробки с табаком, ноздри широкого носа раздувались.
— Ваше поколение было прекрасно и благородно воспитано. Вы ни в чем не сомневались, вы верили — и это отлично. Ваши прекрасные школьные учителя вас прекрасно воспитали. — Мукомолов покашлял, нервно подергал бородку. — Странно… Странно и страшно получилось… Дети умерли, погибли в бою, в плену, а родители живут… Это непонятная, чудовищная несправедливость — старшее поколение не должно переживать молодое, никогда!..
9
Час спустя Сергей лежал на диване в своей комнате, потушив свет, — был лимит на электроэнергию. Топилась на ночь голландка.
Разнеженная теплом кошка дремала возле постреливающей печи, спокойно вытянувшись, мурлыкая. Котята, вылизанные ее языком, с мокрой шерсткой, жалобно пищали, искали ее открытый мягкий живот, нажимали лапами вокруг сосков.
Сергей взял одного из котят, влажного, теплого, растопырившего лапы; пустил его себе на грудь; существо это беспомощно зашевелилось, дрожа слепой мордочкой, оскальзываясь лапами, заползло к горлу, тоненько пища, тыкалось дрожаще-нежно мокрым носом в шею, подбородок Сергея.
Он погладил его по шершаво-слипшейся спине.
— Дурак ты, дурак.
В слоистых потемках однотонно щелкали костяшки отцовских счетов в соседней комнате.
Сергей, лаская, гладил котенка, и было ему неспокойно, грустно, как не было с тех пор, как он вернулся. Лежа на спине, он вспоминал встречу с капитаном Уваровым в «Астории», Нину, вечер у Мукомоловых — и чувствовал, что был растерян и не хватало ему ясности и простоты; не было того, что представлялось месяц назад в гремящем прокуренном вагоне, мчавшемся домой, чего ожидал и хотел он.
— Ну что пищишь, дурак ты, дурак? — шепотом сказал Сергей и положил в коробку растопырившего лапы котенка.
Вечерняя тишина стояла в квартире. Розовое пятно — отсвет печи — суживалось и расширялось на стене, еле слышно щелкали в тишине счеты, шуршала бумага, и будто сквозь теплую толщину слабо пробивалась едва уловимая музыка — то ли радио, то ли заводил кто-то патефон. Константин?.. Он дома?
«Жить как Константин? — спрашивал себя Сергей. — А что потом? А дальше как? А завтра, а через, год? Да что задавать вопросы? Видно будет… Все будет видно… Главное, я дома… Но почему именно мне повезло, Константину, двум из школы — случайность?»
Звонок в прихожей. Три раза. Движение в глубине квартиры, шаги в коридоре, туго бухнула замерзшая дверь, голоса. Опять бухнула дверь, зазвенев пружиной. Тишина. Щелкнул выключатель, вкрадчиво постучали — и голос:
— Сергей Николаевич!
— Войдите! — Сергей скинул ноги с дивана.
Желтая полоса света из коридора легла на пол комнаты. В дверь протиснулась освещенная сзади фигура Быкова, голос сытый, как после обеда, он еще жевал что-то.
— Темнотища-то, ба-атюшки! Вам письмо или повесточка, шут разберет. Что же свет не зажигаете? Экономите?
— Давайте сюда, — сказал Сергей грубовато и при свете из коридора прочитал — это была повестка из милиции, уведомляющая его явиться завтра в одиннадцать часов утра к майору Стрешнекову. — Вы мне что-то хотите сказать? — спросил он Быкова, заглядывающего умиленно-ласково в коробку с котятами.
— К счастью, говорят, котята-то. Одного бы у вас взял, — сказал Быков. — Люблю малышей, даже детеныши безобразного бегемота — прелесть симпатичны. Видели? Я в Лейпцигском зоопарке видел.
— Слушайте, милый Петр Иванович, это вы, кажется, грозитесь тут пересажать всю квартиру? — Сергей посмотрел на него с неприязнью. — Вы? Интересно, как вы это сможете сделать?
Быков возмущенно выпрямил свое короткое, плотное тело.
— Глупости, какие глупости люди собирают! Я понимаю, я погорячился, ваш отец погорячился, но зачем глупости собирать? Вы меня еще не знаете, Сергей Николаевич, что ж, вы до войны вот как этот котенок были. Поживем — притремся, делить нам нечего. Нечего нам делить, да. В одной квартире.
— Будьте любезны… — сказал Сергей сдержанно. — Будьте любезны, прикройте дверь с другой стороны.
— Кто там у тебя? — послышался голос отца из соседней комнаты.
— Напрасно вы, напрасно. Покойной ночи, Сергей Николаевич, — заспешил, с озабоченностью наклоняя голову, Быков, затем деликатно закрыл дверь; заглохли шаги в коридоре.
Сергей при свете печи вторично прочитал веющую морозной улицей повестку.
В другой комнате загремел отодвигаемый стул, зашмыгали тапочки.
— С кем ты разговаривал? — спросил отец на пороге, устало снимая очки. — Кто заходил? Можно с тобой посидеть? Мы с тобой почти не видимся, сын.
— Заходил Быков. Передал повестку.
— Какую повестку? Опять в военкомат?
— Нет. Меня вызывают в милицию. Тебя это пугает?
— Но зачем в милицию?
— Вчера я ударил одну сволочь.
— Был пьян?
— Нет.
— Бить по физиономии — не так уж действенно, сын.
— Ты так думаешь? — усмехнулся Сергей.
Отец протер очки, спрятал их в карман пижамы, движения были спокойно-заученными, а глаза близоруко и утомленно приглядывались к полутемноте в комнате, озаренной гудящими вихрями огня в голландке. И все это раздражало Сергея своей добротой, домашностью, какой-то слабостью даже, которую он не хотел видеть в отце; и, не в силах подавить возникшее раздражение, Сергей заговорил неожиданно для себя:
— Вот ты, старый коммунист, даже старый чекист, скажи: почему ты терпишь Быкова? Не думал ли ты, что мы даем всяким хмырям взятки, именно взятки, чтобы они не беспокоили нас, — улыбаемся им, молчим, здороваемся, хотя знаем все? Так, что ли?
— Почему ты о Быкове?
— Ты знаешь, что он орет на кухне? Он что, пугает вас всех — и вы лапки кверху?
— Его не подведешь под статью Уголовного кодекса, Сергей. Он никого не убил, — ответил, опираясь на колени локтями, отец. — К сожалению, бывают вещи труднодоказуемые, сын. В августе сорок первого года я выводил полк из окружения, и мой растяпа политрук потерял сейф с партийными документами. Политрук погиб, а я едва не поплатился партбилетом. И хожу с выговором до сих пор. И ничего не сделаешь. Вот так, сын, не было четких доказательств. Не было. И ответил я как комиссар полка. А пятно трудно смыть.
— Что же тогда делать? — спросил Сергей вызывающе. — Терпеть, молчать? Так? Не-ет! Лучше ходить с выговорами! Может быть, ты вину политрука тоже по доброте душевной взял на себя? Ты что — добр ко всем?
— Во-первых, Сережа, на мертвых свалить легко. Во-вторых, я не советую тебе связываться необдуманно, — Николай Григорьевич неуверенно коснулся ладонью колена Сергея. — Только терпение и факты. Мерзавцев надо уничтожать фактами, доказательствами, а не эмоциями. Эмоции не докажут состава преступления. У тебя есть какие-нибудь доказательства против того, кого ты ударил?
— Доказательства для военного трибунала.
— А свидетели есть у тебя, сын?
— Только один свидетель — это я…
— Тогда этот человек может обвинить тебя в клевете. И легко привлечь тебя к суду за физическое оскорбление, за хулиганство. Здесь закон оборачивается против тебя.
Сергей встал, раздраженный.
— Ты, кажется, трусишь? Или чересчур осторожничаешь?
Отец тоже встал, сожалеюще-печально взглянул в лицо Сергея, сказал вполголоса:
— После смерти матери мне уже ничего не страшно. Страшно только за тебя. И то после того, как ты вернулся и живешь непонятной мне жизнью.
И пошел в свою комнату, шлепая стоптанными тапочками, горбясь, перед дверью задержался, смутно видимый в темноте, договорил:
— Вот уже месяц ты никак не называешь меня. Слово «папа» ты перерос, я понимаю. Называй меня «отец». Так легче будет и тебе и мне.
«Зачем я говорил так с ним? Он не заслужил этого! — несколько позже думал Сергей, шагая по улице, вдыхая щекочущие горло иголочки морозного воздуха. — Я не имел права так говорить. Я раздражен все время… Почему я раздражен против него?»
На углу он зашел в автоматную будочку, насквозь промерзшую, до скрипа накаленную стужей. Снял скользкую от инея трубку; подышав на пальцы, набрал номер Нины. Долго не подходили, и неопределенно длинные гудки в пространстве вызывали у него тревогу.
Когда щелкнуло в трубке и женский прокуренный голос пропел «алю-у», он попросил:
— Мне Нину Александровну.
— Нету ее, голубчик, нету. — Голос этот нехорошо фыркнул. — Ушла Нина Александровна.
Сергей резко повесил трубку. Некоторое время стоял в нерешительности — в раздумье глядел, как пар дыхания ползет по обледенелой стене, испещренной номерами телефонов, по инею на стекле, на котором кто-то гривенником вычертил рожицу с выпяченными губами, с комично длинным носом.
Стиснув зубы, он набрал номер Константина, сразу же отозвался приятно-веселый голос: «На проводе», — потом громкое чавканье; тоненькой струйкой влился фокстрот, как из другого мира.
— Пошел… со своим проводом, — проговорил Сергей. — Что у тебя там — патефон, компания?
— Прошу государственную тайну не разглашать! — Константин преспокойно жевал. — Никакой компании, за исключением патефона и бутербродов на столе. Ты что звонишь, а не зашел? Подняться на второй этаж — дороже плюнуть.
— Ты мне нужен. Приходи к метро «Павелецкая».
— Что стряслось? Деньги? Женщина? — Константин перестал жевать. — Мгновенно надеваю штаны. Нет таких крепостей, которые…
Возле метро в морозном пару, вылетающем из дверей, — беспрестанное движение толпы. Подземные скоростные поезда приносили людей из теплых недр туннелей; толпа, спеша, растекалась от метро, металлический скрип снега раздавался в студеном воздухе; поднятые воротники, голоса, огоньки зажигаемых спичек, простуженно-бодрые выкрики продавцов папирос около входа — развязных парней в телогрейках:
— «Казбек», «Казбек», покупай с разбегу! Запасайся к Новому году! — И бормотание озябшими губами: — Штучный «Беломор», штучный «Беломор»!
Сергей всматривался в растекающуюся от дверей толпу, искал на лицах мужчин, даже в походке женщин каких-то особых примет взаимного понимания. Он заметил в толпе немолодого мужчину, несущего елку, завернутую в мешковину, и рядом с ним женщину, молодую, живо говорившую ему что-то, и тогда вспомнил о близком Новом годе, но без праздничного ожидания, а с холодком неопределенного беспокойства.
— Категорический привет! Ты давно?
Подошел Константин в роскошной пыжиковой шапке, в кожанке на меху, красный шерстяной шарф по-модному подпирал подбородок. Сказал, протягивая руку, нагретую меховой перчаткой:
— Э-э, мордализация нахмуренная, решаешь мировые проблемы? Плюнь, не решишь. Пойдем куда-нибудь пиво пить.
— Подышим свежим воздухом, — хмуро сказал Сергей.
Когда отошли на сотню шагов от метро, уже не дуло банным воздухом из дверей вестибюля, острые лезвия мороза резали по лицу, иней оседал на воротнике.
— Американские миллиардеры для сохранения здоровья придерживаются гимнастики дыхания, — не выдержал молчания Константин. — На счет «четыре» — вдох, на счет «четыре» — выдох. Делай, братцы, вдох с левой ноги… Сделаем, братцы, по-армейски. Не желаете, товарищ Вохминцев, изображать миллионера? Напрасно.
— Помолчи, Костька…
— Ясно. Готов слушать. Что стряслось?
— Ничего. Иди и молчи.
— Не могу! — взмолился Константин плачущим голосом и перчаткою остервенело потеребил ухо. — Приятно прогуливаться весной с хорошенькой девочкой под крендель, а у меня обморожены руки и уши — нахватался сталинградских морозов, хватит! Зайдем куда-нибудь! Хоть в этот знакомый павильончик.
В закусочной, кивая на все стороны знакомым, Константин бесцеремонно-вежливо растолкал стоявших и сидевших за стойками, потеснил кого-то шутя («Братцы, всем место под солнцем»), очистил край столика в углу, крикнул через головы:
— Шурочка, принимай гостей — две кружки!
Пили из толстых кружек, залитых пеной, подогретое пиво; Константин густо посыпал края кружки солью, отхлебывал, вздыхая через ноздри, улыбался от явного удовольствия.
— Ей-богу, Сережка, здесь клуб фронтовиков!
Выло здесь многолюдно, тесно, накурено. Задушенная сизым дымом лампочка мутно горела под потолком. Голоса гудели, сталкивались в спертом пивном воздухе, пахло селедкой, оттаявшей в тепле одеждой, и перемешивались разговоры, смех, крики, не прекращающиеся среди серых шинелей; лишь уловить можно было недавнее, военное, знакомое: «Плацдарм на Одере…», «Под Житомиром двинули танки Манштейна…», «В сорок третьем стояли на Букринском плацдарме, через каждые пять минут играли «ванюши…», «Бомбежка — чепуха, самое, брат, неприятное — мины…» Мужские голоса накалялись, гул становился густым, хлопали промерзшие двери, впуская морозный пар, он мешался с дымом над головами людей; из-за столпившихся перед стойкой спин появлялось игривое, румяное лицо Шурочки, звенящей стаканами.
— Клуб, — повторил Константин, подул на шапку белой пены, спросил наконец: — Что все-таки случилось? Чего ощетинился?
— Ерундовое настроение.
— Почему «ерундовое»? Может быть, угрызения совести, что морду набил вчера этому… в «Астории»?.. Плюнь! Но должен тебя предупредить: ты тактически вел себя неосторожно — на рожон лез, пер грудью, как паровоз. — Константин отпил глоток пива, покрутил пальцами в воздухе.
Сергей поморщился, расстегнул на груди шинель (здесь было душно, жарко), сдвинул назад шапку, вынул папиросу; и, прикуривая, чиркая зажигалкой, с ощущением раздражения против Константина, против этой опытной его осмотрительности сказал:
— Ну а дальше?
Константин возвел глаза к потолку.
— Мы еще не живем при коммунизме, и в наше время, как это ни горько, еще волшебно действуют справки и прочие свидетельства. У тебя их нет. Бумажных доказательств. Чем ты можешь козырнуть против него, Сережка? Сейчас орут: все воевали! Докажешь, что не все воевали честно? Не докажешь! Хорошо, что все хорошо кончилось. Плюнь на все это!..
— Еще ничего не кончилось, — перебил Сергей. — Меня вызывают в милицию. Завтра. Я постараюсь доказать все.
Гул голосов все нарастал, двери закусочной беспрестанно хлопали, впуская и выпуская людей, пар, желтея, вздымался от порога, обволакивая лампочку.
— Не советую! Вот этого не советую! — убежденно произнес Константин. — Ни хрена не докажешь. Мы победили, война кончилась, ну кто будет разбираться в перипетиях? Тебе ответят: война — на войне убивают. Кто прав, кто виноват — разбираться поздно. Поверь, Сережка, просто я на год вернулся раньше тебя, пообтерся. Ты еще не обгорел. Этот хмырь не так прост. И на кой он тебе?
— Иногда мне хочется послать тебя подальше со всей твоей опытностью! — сказал зло Сергей. — И уж совсем мне непонятна твоя дружба с нашим милым соседом Быковым!
— Напомню: я работаю у него шофером на фабрике. Следовательно, он — мое начальство. С начальством ссориться — плевать против ветра.
— Идиотство!
Константин с грустным выражением посыпал солью на край кружки.
— Ничего не навязываю. Сказал, что думал. Знаю, знаю, — несколько ревниво проговорил он. — Если бы тебе посоветовал Витька Мукомолов, ты бы с ним согласился. Я для тебя друг второго сорта. Со штампом — «второй сорт». Так ведь? — Константин разминал на пальцах соль.
— Пошли отсюда, — сказал Сергей с неприятным и едким чувством к себе, к Константину. — Надоело.
Они вышли на улицу, изморозь мельчайшей слюдой роилась, сверкала в ночном воздухе.
10
— Я пришел вот по этой повестке. Мой военный билет у вас.
— Так. Вохминцев Сергей Николаевич, одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения… Капитан запаса? Так. Ну что ж… За нарушение порядка в общественном месте вы оштрафовываетесь на двадцать пять рублей.
— И только-то? За этим вы меня и вызвали?
— Вас не устраивает, гражданин Вохминцев? Та-ак! Может быть, вас устроит письмо в военкомат, в партийную организацию, где вы работаете? Произвели безобразие, скандал, избили человека — за это по статье привлекают, судят! Ваше счастье, что человек, ваш товарищ, которому вы нанесли физические увечья, не возбуждает дело. Вы это сознаете?
Майор милиции был молод, розовощек, холоден, на ранней лысине ровно и гладко начесаны волосы; сидел он, углами расставив локти на столе, отгороженном от Сергея деревянным барьером. Неприязненный голос, отчужденно-официальное лицо его не вызывали острого желания доказывать свою правоту: видимо, дежурный майор этот выполнял свои обязанности, верил одним фактам, а не словам, как верит большинство людей, и Сергей сказал сухо:
— Как раз я хотел бы суда. И не хотел бы никакого прощения со стороны этого человека.
— Так, значит? — Майор в некотором недоумении вложил пальцы меж пальцев. — Так… Не больны, гражданин? Или думаете: милиция — игрушечка? Можно говорить, что в голову лезет? Ты посмотри, Михайлов, какие фронтовики приехали! — крикнул он милиционеру, молчаливо стоявшему возле дверей. — Ему штрафа мало, ему суд подавай. Да вы понимаете, гражданин, что говорите? Отдаете отчет?
— Я понимаю, что говорю, — ответил Сергей. — Очевидно, вам кажется, что я ударил этого человека, потому что был пьян или мне просто хотелось ударить…
— Факт есть факт. Не он вас ударил. Простите, гражданин. У меня нет времени… Кажется, все ясно, — служебным тоном прервал майор и положил на барьер военный билет Сергея. — Благодарите судьбу за счастливую звезду. Этакую несерьезность наворотили и оправдываетесь. Неприлично. Вы свободны, гражданин Вохминцев. Я вас не задерживаю. И советую быть разумнее. Не советую портить репутацию офицера.
В интонации майора, в скучном туманном взгляде его появилось сожаление, усталость от этого надоевшего дела, похожего, вероятно, на десятки других дел; и Сергей уже понял это — и все стало мелким, унизительным и неприятным.
— Хотел бы вам сказать, товарищ майор, что дерутся не только по пьянке, — совсем нехотя сказал Сергей. — И тут никакая милиция, никакие штрафы не помогут!
Он вышел на улицу, зашагал по тротуару, вдыхая после кислого канцелярского запаха крепкую свежесть морозного воздуха. Звенели трамваи, и снег, и белизна солнечной мостовой, и толкотня, и пар на троллейбусных остановках, и новогодние игрушки в палатках, и маленькие пахучие елки, которыми везде бойко торговали на углах, — все было предпразднично на улицах. «Что ж, — думал он неуспокоенно, вспоминая разговор с майором. — У меня свои счеты с Уваровым. Это мои личные счеты! Еще ничего не кончено…»
Он сел в автобус и поехал на Шаболовку, в шоферскую школу, куда по рекомендации Константина несколько дней назад подал документы.
Когда ему сказали, что его приняли на курсы, что вечерние занятия начнутся со второго января, он не испытал радости, какой ожидал, только облегчение возникло на минуту. Но лишь вышел он из одноэтажного — в конце двора — домика школы, ощущение это утратилось, и было такое чувство, что он обманул самого себя.
Он доехал на автобусе до Серпуховки, слез и пешком пошел до Зацепы по каким-то неизвестным ему тихим переулочкам. В безветренном воздухе декабрьских сумерек падал редкий снежок, легко и щекотно скользил по лицу, остужал. Под отблеском холодного заката розовели вечерние дворы, грустно заваленные снегом до окон, за воротами виднелись тропки меж сугробов; дворники свозили на волокушах снег.
Мальчишки в глубине темнеющих переулков бегали на коньках, крича, стучали клюшками по заледенелой мостовой. Не зажигались еще огни, был тот покойный час зимнего вечера, когда далекие звонки трамваев долетают в замоскворецкие переулки как из-за тридевяти земель.
Сергей остановился на углу против вывески фотографий.
Фотографии незнакомых людей тянули его, как чужая и неразгаданная жизнь. Долго рассматривал улыбающиеся в объектив и вполоборота девичьи лица, грубоватые лица солдат, каменное рукопожатие вечной дружбы — онемело стоят, сжав друг другу руки.
Задумчивое лицо молодого капитана, рядом наклонена к его плечу завитая, в мелких колечках голова девушки, светлые брови, странно застывший взгляд. И Сергей с ощущением какой-то томительной тайны, казалось, угадывал по фотографии характеры этих людей, их судьбы… Кто они? Где они? Кого они любили или любят?
«Что же я, несчастлив? — думал он. — Не то слово — несчастлив… Работать шофером, жить покойно, тихо, жениться — счастье ли это? Вот этот капитан счастлив?»
11
— Заходи, раздевайся. Я рада, что ты пришел!
Она стала поспешно расстегивать холодные пуговицы его пахнущей зимней улицей шинели.
— Только я не одна. Ты не обращай внимания, заходи.
— Кто же у тебя? — обняв и не отпуская ее, спросил он. — Кто у тебя?
— Идем, — поторопила Нина, — в комнату. Ты меня заморозишь. Шинель повесишь там…
Она раскрыла дверь, и он шагнул через порог в теплый после холода запах чистоты, уюта и покоя, тотчас увидел в углу комнаты зеленоватое от света настольной лампы женское лицо с опущенными на щеку волосами. Она сидела на тахте, и Сергей быстро обернулся к Нине, спросил шепотом:
— Кто это?
— Сережа!.. — испуганно-сниженным голосом воскликнула Нина. — Это Таня, познакомься, пожалуйста, — уже в полный голос сказала она и стремительно подошла к женщине, выпрямившейся на тахте. — Это Сергей!
— Мы знакомы, кажется, — сказал Сергей.
Он сразу узнал ее: белокурые волосы, выпуклый лоб, полные руки; отчетливо вспомнил ее метнувшееся в толпе, искаженное плачем лицо, скомканный платочек, которым она тогда в ресторане, всхлипывая, вытирала щеки Уварова, полулежащего на полу, вспомнил то ощущение виноватости перед ней, какое появилось у него при виде ее заплаканного лица.
— Здравствуйте, — официальным тоном произнес Сергей. — Я не хотел бы…
Она дернулась на тахте, губы ее перекосились.
— Не надо! Не надо! Не говорите, пожалуйста… Я не могу! Не могу слышать…
— Я извиняюсь не перед ним, а перед вами, — сказал Сергей, хмурясь.
— Вы… вы молчите лучше!..
Она вскочила, полная в талии и почему-то жалкая в этой полноте, и, кусая губы, кинулась к вешалке, срывая пальто, пуховый платок. Она протолкнула руки в рукава, накинула платок, оглянулась затравленно.
— Удивляюсь тебе, Нина!
И выбежала, стукнув дверью в передней.
— О господи! — со вздохом проговорила Нина и сжала ладонями виски. — Как странно все, господи!
Сергей стоял посреди комнаты, не снимая шинели.
— Что это значит? — спросил он. — Ты можешь объяснить?
Нина подняла глаза умоляюще, по лбу пошли морщинки, сейчас же щелкнула ключом в двери, сказала виновато:
— Не дуйся, слышишь?
Потом, не приближаясь к нему, подошла к зеркалу, передразнивая его, нахмурила брови и, надув щеки, сделала смешное лицо, показала язык, затем, исподлобья глядя в зеркало, сказала тихо:
— Ну посмотри… Ну иди и посмотри на себя… Какое у тебя холодное лицо! Ну подожди. Я тебе объясню. Таня — моя подруга, еще с института. Это тебе ясно?
И тут уже с улыбкой сняла с него шапку, бросила ее на полочку, после этого стянула шинель, посадила Сергея на тахту возле себя.
— Ну что тут особенного? Вообще, я не люблю объясняться, доказывать то, что ясно и не докажешь. Это напрасная трата душевных сил. Таня ушла, и все. Ну? Ясно? Да?
Он сказал:
— Я хотел спросить: Уваров тоже заходит к тебе?
— Нет! — решительно ответила она. — Почему Уваров? Мы отмечали мой приезд в Москву, Таня привела его в ресторан — так это было. И больше ничего… Ну хватит, пожалуйста! Я ведь не задаю тебе никаких вопросов о твоих знакомых.
— Я хочу, чтобы все было ясно.
— А именно?
— Потому что просто хочу ясности.
— Какой ясности, Сережа?
— Ты понимаешь, о чем я говорю.
— Не совсем, Сережа. Неужели война делает людей жестокими?
— Нина, кто были те, в ресторане… с тобой?..
— Это были мальчики, Сережа, — сказала она протяжно, — мои знакомые по экспедиции. Геологи. Они не такие, как ты… Просто не такие. Они не воевали…
— Но ты ведь меня не знаешь.
— Я догадываюсь. А разве ты меня знаешь, Сережа?
Они помолчали.
— Ты всегда такая? — спросил он неловко. — Не представляю тебя где-нибудь в Сибири, в телогрейке. Наверно, рабочие только тем и занимались, что пялили на тебя глаза.
Она опять с улыбкой посмотрела ему в лицо.
— Ну нет! Ошибаешься! Разве можно пялить глаза вот на такую женщину? — Нина строго свела брови над переносицей, сказала притворным хрипловатым голосом: «У вас, товарищ Сидоркин, опять лоток не в порядке? Где ваши образцы? Почему не промыли?» Ну как? Интересная женщина? Не очень!
Она засмеялась, наклонясь к нему, отвела за ухо завиток каштановых волос, и он, с любопытством наблюдая за непостижимым изменением ее лица, засмеялся тоже, привлек ее за плечи, сказал:
— Услышишь твой голос — и хочется встать «смирно». Еще не хватает: «Вы что, первый день в армии, устава не знаете?» Хотел бы быть под твоей командой.
— Как иногда мы все ошибаемся! — растягивая слоги, проговорила Нина. — Нет, ты меня знаешь чуть-чуть, капельку.
— Я просто подумал: что ты любишь и что ненавидишь? Подумал — не знаю почему.
— Я ненавижу то, что и ты.
— Нина, я не имею права задавать вопросы. И этого не надо.
— Да. Я до сих пор ненавижу ночной стук в дверь, Сережа. И голос: «Откройте, почта…» Самые жуткие слова в мире.
— Почему?
— В войну мне принесли две похоронки. И обе — ночью. На отца и старшего брата. Мать умерла в Ленинграде. Это тебе понятно?
— Да.
— Что же ты еще не понимаешь во мне? — спросила Нина и, помолчав, сама ответила: — Когда вижу почтальонов, я обхожу их. Я ненавижу ночь, я боюсь войны. И то, что многие женщины еще носят телогрейки и сапоги, а я платья и туфли, — это тебе понятно? Мне не так легко жилось… И живется. Как хочется тишины, Сережа!..
— Как ты могла подумать, что я осуждаю тебя? За что? — Он обнял ее, увидел на ее плече, на сером свитере темное пятнышко грубой штопки, выговорил шепотом, задохнувшись от нежной жалости к ней: — Я не осуждаю тебя. Ты так подумала?..
Она потерлась щекой о его подбородок и молчала, закрыв глаза.
Потом он услышал ровные и отстукивающие звуки, они казались все отчетливее, громче, и Сергей невнятно понял — тикал на тумбочке будильник. Будильник шел, спокойно и четко отсчитывая секунды, как в то утро. И, на миг пронзительно ясно ощутив оглушительную тишину в комнате, Сергей подумал, что нечто важное вот придвинулось и происходит в его жизни, чего он хотел и ждал, — и, подумав об этом, почувствовал дыхание Нины на своей шее, и ослабление прозвучал ее голос:
— Но ведь тебя могли убить на войне, и ты бы никогда…
— Нет… — сказал он.
— Нет?
— Меня не могли убить на войне.
Она прижалась к нему и замерла так, глядя через его плечо на черное занавешенное окно.
— Подожди. Ох, иногда как страшно подумать…
— Но видишь, со мной ничего не случилось. Я не верил, что меня убьют.
— Как ты думаешь теперь жить, Сережа?
— Я тебе говорил — шоферская школа. Буду шофером, плохо? Мне кажется, это тебе не особенно нравится.
— Ты можешь быть и шофером, — сказала Нина. — Но я знаю, в Горнометаллургическом институте открылось подготовительное отделение. Охотно принимают фронтовиков. У меня есть знакомые в этом институте.
— Нина, я забыл таблицу умножения, пятью пять для меня сорок. Забыл все к чертям. Не усижу за партой. А что это — шахты?
— И шахты.
— Понятия не имею. В шахтах добывают уголь, так?
— Просто блестящие знания, тебя примут без экзаменов. Но я сужу, конечно, только со своей колокольни. Ты подумай. Я не могу тебе ничего советовать.
— Я сейчас не хочу об этом думать… Я просто не могу.
Он нетерпеливо притянул ее к себе, чувствуя горячую колючесть ее свитера и почему-то видя все время то пятнышко грубой штопки на плече, осторожно поцеловал ее в теплые волосы.
— Не знаю, что же это… — проговорил он неровным голосом. — Кто ты такая? Зачем я к тебе пришел? Ты это знаешь? Понятия не имею, кто ты такая. И вообще — что происходит?
— Обыкновенная и некрасивая женщина, Сережа. Восемнадцать лет уже миновало, как говорят теперь мужчины. И больше ничего.
— Ты этого, конечно, не понимаешь, и я сам не понимаю, — сказал Сергей намеренно шутливым тоном. — Но я бы все понял, если бы ты пошла за меня замуж. Пойдешь?
— Нет. — Она, смеясь, провела пальцем по его груди. — А кто ты такой?
— Кто я? Бывший командир батареи, а сейчас человек без определенных занятий. Беден. Холост. Но без памяти тянет меня к одной женщине. И сам не знаю почему. Вот и все. Кратчайшая биография. Не нужно анкеты.
Она, не смеясь уже, проговорила все-таки полусерьезно:
— Это я знаю. А дальше?
— Что ж… Значит, ты сама не знаешь, что это такое…
— А если это нельзя?
«Что я говорю? Зачем я стал говорить об этом?» — подумал он с мгновенно кольнувшей тревогой, однако преувеличенно спокойно договорил:
— Значит, ты меня не очень любишь, а?
— Сережа-а, — шепотом сказала Нина, снизу взглядывая ему в глаза. — Я тебя вот так… — И наклонилась, чуть прикоснулась губами к своей руке. — Не понял?
— Нет.
— Хорошо. Ты хочешь, я тебе скажу?.. — проговорила она, легонько дернув за борт его пиджака. — Хочешь?
— Я этого хочу.
— У меня есть муж, Сергей. Геолог. Он в Казахстане. В Бет-Пак-Дале. Но я ушла…
— Муж? И ты ушла? — спросил Сергей, следя за тем, как она все распрямляла, теребила борт его пиджака.
— Не будем портить друг другу настроение. — Ее ладонь уместилась на его рукаве, погладила ласково. — Не будем думать об этом, Сережа. Разве тебе не все равно?
— Я просто этого не знал, — сказал Сергей вполголоса.
Два часа спустя он возвращался домой; он быстро шел один по улице, ночной, снежной, безмолвной, ледяными вспышками сверкал иней на карнизах, на ручках парадных; лунный свет накалял воздух синим холодом.
«Мне все равно, был у нее муж или не был и есть ли он сейчас, — думал он. — Я люблю ее. Да, я люблю ее. И больше ничего не надо… Я хочу, чтобы мне везло. Во всем везло. Как везло на войне…»
12
Константин увидел его на трамвайной остановке, затормозил машину и, опустив стекло, замахал ему из кабины со свистом и криком:
— Серега! Куда тебя несет? Садись! Тысячу лет тебя не видел!
— А ты куда? Привет шоферам! — Сергей залез в кабину, приятно пахнущую теплым маслом, вопросительно глянул на Константина. — Кажется, не виделись неделю? Как жизнь?
— Кой там неделю? Куда исчез? Заходил раз десять. Ася в расстроенных чувствах: дома нет. В чем дело? Женщина?
— Чувствуется служба в разведке.
— Кто она?
— Если помнишь ту, с которой я танцевал в «Астории»…
— Ох ты!.. Вздернутый носик? Неужто она? Когда представишь?
— Когда захочешь.
— Принято. Так слушай сюда, Серега. Тут в Новый год я собираю в одном интеллигентном месте теплую компанию. Дым коромыслом, милые люди. Приходи с ней. Но ты все же меня забыл, бродяга! Забыл вдрызг! Неужели мужская дружба вдребезги, когда появляется женщина?
Он со скрежетом передвинул рычаг, насупленно покусал усики; машина, набирая скорость, неслась по снежной улице, вдоль трамвайных рельсов; подскакивая, трясся, гремел кузов, на стекло сыпалась изморозь. Откинувшись на спинку сиденья, Сергей смотрел на торопливо щелкающий по стеклу «дворник». Константин бешено засигналил на перекрестке, не поворачивая головы, крикнул высоким голосом:
— А, Сережка? Вдребезги?.. Все вниз макушкой? Стойка на лысине?
— Если есть время, давай на Большую Московскую. Мне туда, — ответил Сергей. — Есть время?
— Вот ты уже и откололся! — заключил Константин, всматриваясь в дорогу через стекло. — Ты уже… А все же старых друзей не забывай. Друзей не так много. Их почти нет! Сейчас к ней?
Сергей хорошо знал: все, что он должен был и мог ответить, будет обидным для Константина; и также знал — особенно обидным могло быть то, что он бросил шоферские курсы и что этот новый толчок в его жизни исходил от Нины. Однако ему самому еще не представлялось ясным, что такое подготовительное отделение загадочного и смутно воображаемого Горнометаллургического института, о котором все время напоминала она. Это неизвестное и новое вызывало лишь беспокоящее любопытство, поэтому Сергей ответил наконец:
— Сейчас на Большой Московской ты пойдешь со мной, и мы посмотрим. Вместе, понял, Костька? Ты куда едешь, на базу?
— Что посмотрим? Что ты из меня лепишь? — Константин с сомнением хохотнул. — Куда вместе? Я зачем?
— Останови возле бульвара. Там видно будет.
— Не понял. Я зачем?
— Стоп здесь, — нетвердо приказал Сергей. — Зайдем в одно заведение. Посмотрим.
На худощавых щеках Константина набухли желваки, но все же с видом независимости он остановил машину в конце бульвара, выжидающе спросил:
— Ну? Без поллитра не разберешься? А теперь что?
— Пошли.
Это была тихая улица Москвы с домами, обшарпанными войной. Огромное серое здание возвышалось за бульваром.
Длинные коридоры института были пустынны, солнечны, синеватый папиросный дымок плавал в плоских лучах света. Они поднялись на второй этаж, наугад пошли по коридору, мимо дверей аудиторий, одна из которых была приоткрыта, в щелку тек красиво-бархатистый размеренный голос, виднелся глянцевитый край доски, испещренный формулами, — и повеяло на Сергея чем-то далеким, давно знакомым, как четыре года назад в полузабытой школе перед экзаменами.
Константин, зажав незакуренную папиросу в зубах, заглянул в аудиторию, пожал плечами с ядовитым недоумением.
— Синусы, косинусы, тангенсы. Боже мой, убийство ночного сторожа днем! А что, из них можно сшить костюм? Ты меня не пужжай, а скажи — я уважаю образованность.
— Прекрати к черту! Скажите, где здесь… подготовительное?
Навстречу по коридору бежал ныряющей походкой чрезвычайно высокий, худой, в длинном пиджаке, в помятых брюках человек, сутулясь, как все высокие люди; лицо молодое, нервное, маленькие зоркие глаза его светились строгостью.
— Направо. За угол. Вторая дверь, — ответил он, уставив подбородок на Константина. — Это что, папироса? Вы кто такой? Студент? Рано изображаете из себя горняка! Бросьте папиросу! Не курить! Зарубите на носу: здесь не фронт, не атаки, не «ура!», а Горнометаллургический институт… Шагом марш! Вторая дверь!
— В детстве, надо полагать, его мышеловкой напугали, — заметил Константин после того, как человек этот исчез в солнечных полосах нескончаемого коридора. — Куда попали, бож-же мой! В филиал зоопарка?
В небольшой комнате деканата — сдержанный говор, смех и теснота. Здесь сидели на диванах, толпились грубоватые на вид парни в шинелях, в старых, с чужого плеча пальто, в армейских кирзовых сапогах, очередью стояли у столика. За столиком — свежее взволнованное личико белокурой девушки-секретаря; тонкий ее голос звучал с выражением неуверенности и испуга:
— Товарищи, товарищи, всех декан не примет! Вы донимаете? Не примет! Я вам сказала: подготовительное отделение переполнено! Ну что вы, товарищи, все в этот институт бросились? Мало институтов? Приходите завтра с документами: аттестат или справка об образовании, биография… Ну и все остальное.
Тогда Сергей спросил излишне громко:
— Кто последний к декану?
На него оглянулись. Толстоватый, как бы весь круглый паренек в кургузой шинели с нелепо пришитым заячьим воротником подвинулся на диване, сияя широким лицом, выкрикнул приветливо:
— Я крайний. За мной, кажись, никого.
— Деревня! — сказал Константин. — А ну еще подвинься, «крайний»! Еще в институт, как паровоз, прешь! Сэло, сэло!
— А я тебе что? — забормотал круглолицый, подвигаясь к самому краю. — А ты зачем ругаешься?
И тут секретарша с вытянутым растерянным личиком уже обратилась к Константину, как за помощью:
— Я предупредила товарищей. Всех декан не примет. Сдайте документы и приходите завтра с утра. Вот вы, новенькие… Вы тоже слышали?
— Милая девушка, мы подождем, — ответил игриво Константин. — Как видите, нас — рота.
— Вперед! Пополнение прибыло! Давай вливайся в нашу роту, братцы!
Вокруг засмеялись охотно.
Высокий парень в танкистской куртке, распираемой налитыми плечами, повернулся от стола; смелые его золотистые глаза глядели прямо, дружески, в зубах пустая трубка с железной крышечкой; парень этот спросил Сергея не без любопытства:
— Из каких родов?
— Семидесятишестимиллиметровая. Дивизионка.
— Тю, земляк!
|
The script ran 0.019 seconds.