1 2 3
Хватай-Каравай потянул за дышло, Крадись-по-Земле подтолкнул заднее колесо, и карета двинулась с такой быстротой, что не успела Франсина подумать о своем положении, как уже оказалась в сарае и ее едва не заперли там. Хватай-Каравай вышел, чтобы помочь прикатить во двор бочку сидра, которым маркиз приказал угостить солдат конвоя. Крадись-по-Земле направился к двери, собираясь выйти из сарая и запереть его, но когда он проходил мимо кареты, чья-то рука ухватилась за длинную шерсть козьей шкуры и остановила его. Он узнал кроткие глаза, чей взгляд действовал на него магнетически, и с минуту стоял как зачарованный. Франсина быстро выпрыгнула из кареты и властным тоном, который так чудесно подходит разгневанной женщине, сказала:
— Пьер, какие вести принес ты на дороге той даме и ее сыну? Что здесь творится? Почему ты прячешься? Я хочу все знать.
На лице шуана появилось выражение, еще неведомое Франсине. Бретонец подвел свою невинную возлюбленную к двери, повернул лицом к беловатому лунному свету и ответил, глядя на нее страшными глазами:
— Да, загублю я свою душу, Франсина, все тебе скажу. Только поклянись мне сначала вот на этих четках...
И он вытащил из-под козьей шкуры старые четки.
— Помнишь ты эту святыню? — продолжал он. — Поклянись, что ответишь правду на мой вопрос, на один только вопрос!
Франсина взглянула на четки и покраснела — они были залогом их любви.
— На этих четках, — взволнованно сказал шуан, — ты клялась...
Он не договорил. Франсина заставила его замолчать, прижав руку к его губам.
— Неужели тебе нужны клятвы? — сказала она.
Он тихонько взял ее за руку и, посмотрев на нее с минуту, спросил:
— Девушка, у которой ты служишь, взаправду мадмуазель де Верней?
Франсина побледнела, склонила голову и молча стояла перед ним, потупив глаза и опустив руки.
— Она — шлюха! — грозным тоном сказал Крадись-по-Земле.
При этом слове красивая рука снова закрыла ему рот, но на сей раз шуан отшатнулся. Перед глазами кроткой бретонки был уже не возлюбленный ее, но дикий зверь во всей ярости своей ужасной натуры. Брови у шуана сдвинулись, губы искривились, и он оскалил зубы, как пес, защищающий хозяина.
— Эх, была ты цветок, а стала — навоз! И зачем я тебя отпустил!.. Для чего вы приехали? Задумали предать нас, выдать Молодца!..
Эти слова скорее походили на рычанье, чем на человеческую речь. Франсине стало страшно, но, услышав последние слова упрека, она осмелилась взглянуть в свирепое лицо шуана, подняла на него ангельски кроткие глаза и спокойно ответила:
— Клянусь спасением моей души — это ложь. Это все твоя госпожа выдумала...
Тогда он опустил голову. Девушка приблизилась к нему грациозным движением и, взяв его за руку, сказал:
— Пьер, зачем нам с тобой мешаться в эти дела? Послушай, я не знаю, как ты можешь в чем-нибудь тут разобраться, раз уж я сама ничего не понимаю! А только помни, что эта красивая благородная девушка — и моя и твоя благодетельница. Она для меня все равно что сестра. И раз мы около нее находимся, с нею не должно случиться ничего худого, по крайней мере пока мы с тобой живы. Поклянись же мне в этом! Я здесь только тебе одному доверяю.
— Не я здесь распоряжаюсь, — ворчливо ответил шуан.
Лицо его потемнело. Она взяла его за большие оттопыренные уши и тихонько потеребила их, словно ласкала кота.
— Ну, обещай мне, — продолжала она, видя, что он смягчился. — Обещай сделать все, что в твоих силах, чтобы наша благодетельница была в безопасности!
Он покачал головой, как будто сомневался в успехе, и бретонка задрожала. В эту критическую минуту конвой вышел на плотину. Шаги солдат и бряцанье оружия разбудили эхо во дворе и, казалось, положили конец колебаниям шуана.
— Может, мне и удастся ее спасти, — сказал он своей возлюбленной, — если ты постараешься, чтобы она не выходила из дому. Да смотри, что бы ни случилось, оставайся там с нею и держи язык за зубами! Иначе ничего не выйдет!
— Обещаю! — ответила она в ужасе.
— Ну, ступай в дом. Ступай сейчас же, да скрой свой страх от всех, даже от хозяйки.
— Хорошо.
Она пожала ему руку и с легкостью птицы помчалась к крыльцу, а шуан, проводив ее отеческим взглядом, шмыгнул в живую изгородь, словно актер, убегающий за кулисы, когда поднимается занавес в трагедии.
— Знаешь, Мерль, — это место, по-моему, — настоящая мышеловка, — сказал Жерар, подходя к замку.
— Я и сам вижу, — озабоченно сказал капитан.
Офицеры поспешили поставить часовых, чтобы обезопасить плотину и ворота, затем окинули недоверчивым взглядом берега и подступы к замку.
— Ну, — сказал Мерль, — или надо с полным доверием войти в эту берлогу, или вовсе туда не входить.
— Войдем, — ответил Жерар.
Солдаты по команде «вольно» вышли из рядов, быстро составили ружья в козлы и столпились перед соломенной подстилкой — на середине ее красовался бочонок с сидром. Они разбились на группы, и два крестьянина начали раздавать им ржаной хлеб и масло. Маркиз вышел навстречу офицерам и повел их в дом. Поднявшись по ступенькам подъезда, Жерар окинул взглядом оба крыла замка, где старые лиственницы протягивали черные свои ветви, затем подозвал Скорохода и Сердцеведа.
— Пойдете оба в разведку: обшарьте хорошенько сад и живую изгородь. Поняли? Да поставьте часового перед вашей линейкой у соломы...
— А можно нам перед охотой разогреть нутро, гражданин майор? — спросил Сердцевед.
Жерар кивнул головой.
— Вот видишь, Сердцевед, — сказал Скороход. — Напрасно майор сунулся в это осиное гнездо. Командуй нами Юло, он никогда бы сюда не полез: мы тут как в котле.
— Ну и глуп ты, — ответил Сердцевед. — Как же это ты, король хитрецов, не догадался, что эта хибарка — замок миловидной гражданки, которой подсвистывает наш веселый дрозд[23], самый удалой из всех капитанов, и он женится на ней — это ясно как начищенный штык. Что ж, такая женщина сделает честь всей полубригаде.
— Правильно! — ответил Скороход. — Можешь еще добавить, что и сидром тут неплохим угощают, да что-то неохота его пить перед этими проклятыми изгородями. Мне все вспоминается, как Лароз и Вье-Шапо кувырком полетели в канаву около Пелерины. Никогда мне этого не забыть. У бедняги Лароза косица подпрыгивала, будто дверной молоток.
— Скороход, друг мой, для солдата у тебя слишком много фунтазии. Тебе бы песни сочинять в Национальном институте.
— У меня слишком много фантазии, — возразил Скороход, — а у тебя совсем ее нет. Не скоро ты дослужишься до консула.
Смех солдат положил конец этому спору; у Сердцеведа в патронташе не нашлось заряда, чтобы ответить противнику.
— Ну, идешь в разведку? Я поверну направо, — сказал Скороход.
— Ладно, я пойду налево, — ответил ему товарищ. — Только погоди минутку, выпью стакан сидра. У меня язык присох к глотке, как полоска пластыря, которым наш Юло залепляет дыры на своей распрекрасной треуголке.
Левая сторона сада, которую Сердцевед не торопился обследовать, была, к несчастью, на том опасном берегу, где Франсина заметила таинственное движение. На войне случай — это все.
Войдя в гостиную, Жерар сделал общий поклон и окинул проницательным взглядом собравшихся там людей. В душе его усилилось подозрение, он сразу подошел к мадмуазель де Верней и тихо сказал ей:
— По-моему, вам следует поскорее уехать, здесь небезопасно.
— Неужели вы могли бы чего-нибудь бояться в моем доме? — ответила она, смеясь. — Вы здесь больше в безопасности, чем в Майенне.
Женщина всегда уверенно ручается за любимого человека. Оба офицера успокоились. В эту минуту общество перешло в столовую, хотя и слышались разговоры, что какой-то важный гость еще не приехал. Благодаря молчанию, обычному в начале званых обедов, мадмуазель де Верней могла более внимательно рассмотреть участников этого собрания, весьма любопытного в такой обстановке, не подозревая, однако, что до некоторой степени сама является его причиной; как и многие женщины, привыкшие во всем искать для себя развлечения, она проявляла беспечность в самые решающие минуты жизни. Внезапно ее поразило одно наблюдение. Оба республиканских офицера отличались от всех сидевших за столом внушительностью своего облика. У обоих длинные волосы, стянутые на висках и заплетенные сзади в толстую косицу, обрисовывали лоб четкими линиями, которые придают такую простоту и благородство молодым лицам. Потертые синие мундиры, обтрепанные красные отвороты и обшлага, эполеты, обвисшие на спину в долгих походах, — все говорило об отсутствии в армии шинелей, даже у командиров, и все выделяло этих двух солдат среди людей, к которым они попали.
«О, здесь вся нация, свобода! — подумала Мари. Затем она бросила взгляд на роялистов. — А там только один человек — король, привилегии!»
Она невольно залюбовалась лицом Мерля: этот жизнерадостный солдат как бы воплощал собою образ французского пехотинца, который насвистывает под пулями песенку и не упустит случая пошутить над злополучным товарищем. Жерар вызывал уважение. Строгий, полный самообладания, он, казалось, наделен был душой истинного республиканца, какие во множестве встречались тогда во французской армии и которым их скромная, благородная самоотверженность сообщала неведомую до той поры энергию.
«Вот человек с широким кругозором. Я люблю таких, — подумала мадмуазель де Верней. — Опираясь на настоящее и господствуя над ним, эти люди разрушают прошлое, но во благо будущему...»
Эта мысль опечалила ее потому, что не относилась к ее возлюбленному; она быстро повернулась к нему, чтобы совсем иным восхищением отомстить Республике, которую уже возненавидела. Она увидела маркиза, окруженного людьми, настолько смелыми, настолько фанатичными, настолько рассчитывающими на будущее, что они решались бороться с победоносной Республикой, надеясь восстановить умершую монархию, отмененную религию, принцев, скитающихся за границей, и уничтоженные привилегии. И тогда она подумала: «Маркиз — человек такой же силы воли. Склонившись над обломками прошлого, он хочет создать из него будущее».
Мысль ее, питающаяся образами, блуждала в эту минуту между развалинами нового времени и развалинами прошлого. Совесть громко говорила ей, что один борется за отдельного человека, другой — за целую страну, но чувство привело ее к выводу, к которому могут привести и рассуждения: к признанию, что король — это страна.
Услышав в гостиной мужские шаги, маркиз поднялся и пошел навстречу новому гостю. Это оказался человек, которого ждали; удивленный большим обществом, он хотел что-то сказать, но Молодец украдкой от республиканцев знаком остановил его и предложил ему занять место за столом. Офицеры внимательно приглядывались к своим сотрапезникам, и у них возникли прежние сомнения. Духовная одежда аббата Гюдена и причудливые костюмы шуанов пробудили в них недоверие; они удвоили внимание и обнаружили удивительный контраст между манерами и речами гостей: насколько некоторые проявляли в своих словах преувеличенный республиканизм, настолько другие удивляли аристократичностью манер. Несколько случайно перехваченных взглядов, которыми маркиз обменялся с гостями, несколько неосторожных фраз с двойным смыслом, а главное, узкие каемки бороды, довольно плохо скрытые высокими галстуками, открыли им обоим одновременно истину. Одна и та же мысль пришла им в голову, и они сообщили ее друг другу взглядом, — г-жа дю Га предусмотрительно их рассадила, и они могли переговариваться только глазами. Положение требовало осторожности: республиканцы не знали, являются ли они в этом замке господами положения или их завлекли в западню, была ли мадмуазель де Верней жертвой или сообщницей в этом непостижимом приключении. Но вдруг нежданное событие ускорило развязку, прежде чем они поняли всё его значение. Новый гость был одним из тех румяных и тучных великанов, которые ходят, важно откидываясь назад, как будто вытесняют воздух на своем пути и считают, что все взгляды устремлены на них. Невзирая на знатное свое происхождение, он смотрел на жизнь, как на забаву, из которой надо извлечь возможно больше удовольствия. Он преклонялся перед собой, но все же оставался благодушно учтивым и остроумным, как и многие дворяне, которые, закончив свое воспитание при дворе, возвращаются в родовые поместья и не подозревают, что, прожив там безвыездно двадцать лет, они покрылись плесенью. Такие люди с несокрушимым апломбом совершают бестактности, говорят остроумные пустяки, весьма упорно не доверяют ничему хорошему и с невероятным усердием сами лезут в какую-нибудь ловушку. Работая вилкой с привычным проворством любителя хорошо поесть, он наверстал потерянное время и лишь тогда поднял глаза на сотрапезников. Удивление его возросло, когда он заметил офицеров; он вопрошающе поглядел на г-жу дю Га, и вместо ответа она указала ему глазами на мадмуазель де Верней. Увидев эту сирену, чья красота почти уже заставила умолкнуть в душах гостей чувства, вызванные стараниями г-жи дю Га, толстяк улыбнулся наглой и насмешливой улыбкой, за которой, видимо, таилась какая-то непристойная история, наклонился к соседу и шепнул ему два-три слова; оставшись тайной для офицеров и для Мари, слова эти переходили из уст в уста, каждый услышал их в свой черед, и они достигли наконец того человека, кого должны были ранить смертельно, поразив его в самое сердце! Вожди вандейцев и шуанов с жестоким любопытством устремили взгляды на маркиза де Монторана. Г-жа дю Га, радостно сверкая глазами, переводила их с маркиза на удивленную мадмуазель де Верней. Офицеры тревожно посматривали друг на друга, выжидая, чем кончится эта странная сцена. У всех в руках неподвижно застыли вилки, в комнате воцарилась тишина, и все взгляды были прикованы к Молодцу. От гнева его лицо побагровело, затем приняло восковой оттенок, и в глазах вспыхнула безумная ярость. Он резко повернулся к тому гостю, от которого приползла эта ядовитая змея, и упавшим голосом сумрачно спросил:
— Проклятье! Граф, это правда?
— Клянусь честью! — с важным поклоном ответил граф.
Маркиз опустил глаза, но тотчас снова их поднял и устремил на Мари; девушка, внимательно прислушиваясь к разговору, встретила этот взгляд, полный смертельной ненависти.
— Я отдал бы жизнь, — прошептал он, — чтобы тут же отомстить за себя.
Госпожа дю Га поняла эту фразу по движению его губ и улыбнулась ему, как улыбаются другу, обещая, что скоро его мучения кончатся. Презрение к мадмуазель де Верней, написанное на лице у каждого, довело до предела негодование республиканцев. Резким движением они поднялись.
— Что вам угодно, граждане? — спросила г-жа дю Га.
— Наши шпаги, гражданка, — с иронией ответил Жерар.
— За столом вам не нужны шпаги, — холодно возразил маркиз.
— Нет. Но сейчас мы поиграем в игру, хорошо вам знакомую, — воскликнул Жерар. — И здесь мы посмотрим друг на друга поближе, чем у Пелерины.
Все остолбенели. В эту минуту во дворе раздался дружный залп, повергнувший в ужас обоих офицеров. Они бросились на крыльцо, оттуда они увидели около сотни шуанов, которые метились в солдат, уцелевших после первого залпа, и стреляли по ним, как по зайцам. Бретонцы появились с берега, где они прятались по приказу Крадись-по-Земле с опасностью для собственной жизни; когда стихли последние выстрелы, сквозь крики и стоны умирающих слышно было, как несколько шуанов, оступившись, упали в воду, словно камни, брошенные в пропасть. Хватай-Каравай прицелился в Жерара; Крадись-по-Земле взял на прицел Мерля.
— Капитан, — холодно сказал маркиз, повторяя слова, недавно сказанные о нем Мерлем, — люди, видите ли, как иные плоды, — дозревают на соломе.
И он указал рукой на солдат: синие лежали на окровавленной соломенной подстилке, шуаны с невероятным проворством добивали раненых и раздевали убитых.
— Я был прав, когда сказал, что ваши солдаты не дойдут до Пелерины, — добавил маркиз. — И я думаю также, что вашу голову начинят свинцом раньше, чем мою. Что вы на это скажете?
Монторан испытывал неудержимую потребность излить свою ярость. Издевательство над побежденным врагом, жестокость и даже гнусность этого расстрела, произведенного без его приказа, но теперь одобряемого им, отвечали тайному желанию его сердца. В бешенстве своем он готов был уничтожить всю Францию. Синие, лежавшие с перерезанным горлом, и два уцелевших офицера, неповинные в том преступлении, за которое он жаждал отомстить, были в его руках картами, которые проигравший игрок в отчаянии разрывает на клочки.
— Лучше умереть, чем побеждать так, как вы, — сказал Жерар и, показав на обнаженные, окровавленные трупы солдат, крикнул: — Так подло убили их!
— Так же, как Людовика Шестнадцатого, — быстро ответил маркиз.
— Сударь, — с гордым достоинством ответил Жерар, — в суде над королями есть тайны, которых вам никогда не понять.
— Осудить короля! — вне себя воскликнул маркиз.
— Бороться против родины! — с презрением сказал Жерар.
— Вздор! — крикнул маркиз.
— Материубийцы! — воскликнул Жерар.
— Цареубийцы!
— Эге, да ты, кажется, затеял ссору перед смертью, — весело воскликнул Мерль.
— Это правда, — холодно сказал Жерар, поворачиваясь к маркизу. — Сударь, если вы намерены предать нас смерти, — продолжал он, — окажите, по крайней мере, милость расстрелять нас немедленно.
— Вот ты какой! — воскликнул капитан. — Всегда торопишь конец. Но, друг мой, если отправляешься в дальний путь и знаешь, что уже никогда не придется позавтракать, надо хоть поужинать.
Жерар гордо бросился вперед и без единого слова стал у стены. Хватай-Каравай прицелился в него, поглядел на неподвижно стоявшего маркиза, принял молчание своего начальника за приказ, и майор упал, как срубленное дерево. Крадись-по-Земле подбежал делить с убийцей новую добычу. Они ссорились, как два голодных ворона, и ворчали над еще не остывшим трупом.
— Капитан, если вы желаете закончить ужин, пойдемте со мною, — сказал маркиз Мерлю, решив сохранить ему жизнь для обмена пленными.
Капитан машинально пошел за маркизом и вполголоса сказал, как будто упрекая себя:
— Всему виною эта чертова девка! Что скажет Юло?
— Девка? — глухо воскликнул маркиз. — Так она действительно девка?
Слова капитана, видимо, совсем убили Монторана: он двинулся неверным шагом, бледный, расстроенный, мрачный.
Тем временем в столовой разыгралась другая сцена и в отсутствие маркиза приняла такой зловещий характер, что Мари, оказавшись без покровителя, прочла в глазах соперницы свой смертный приговор. Услышав залп, все гости поднялись, кроме г-жи дю Га.
— Не беспокойтесь, — сказала она, — это пустяки, наши люди убивают синих.
Когда маркиз вышел, она встала из-за стола.
— Вот эта девица явилась, чтобы отнять у нас Молодца! — сказала она спокойно, с подавленной яростью. — Она намеревается выдать его Республике.
— Сегодня с утра я двадцать раз могла выдать его, а я спасла ему жизнь, — возразила мадмуазель де Верней.
Госпожа дю Га с быстротой молнии бросилась на соперницу, в слепом своем бешенстве разорвала на девушке, ошеломленной этим нежданным нападением, непрочные застежки спенсера, разодрала платье, кружева, корсет, сорочку и грубой рукой осквернила священный тайник, где спрятано было письмо. Она искусно воспользовалась этими поисками, чтобы утолить свою ревнивую ненависть, и яростно терзала трепещущую грудь соперницы, оставляя на ней кровавые следы ногтей, с угрюмым наслаждением подвергая ее столь гнусному надругательству. В слабом сопротивлении, которое Мари оказывала этой исступленной женщине, шляпа ее развязалась и упала, волосы распустились, и локоны волной покрыли плечи; лицо ее засияло целомудрием, и две слезы, усилив огненный блеск ее глаз, скатились по щекам, оставив на них горячий влажный след; полуобнаженная, трепещущая, она замерла под взглядами гостей. Даже самые жестокосердые судьи, увидев ее скорбь, поверили бы ее невиновности.
Ненависть плохо рассчитывает. Г-жа дю Га не заметила, что никто не слушает ее, когда она с торжеством закричала:
— Вот видите, разве я оклеветала эту ужасную девку?!
— Положим, ничего ужасного я не заметил, — вполголоса сказал толстый гость, виновник катастрофы. — Мне, например, даже очень нравятся такие ужасы.
— Смотрите, — продолжала жестокая предводительница вандейцев, — вот приказ, подписанный Лапласом и скрепленный подписью Дюбуа. — При этих именах некоторые из гостей подняли голову. — А вот что в нем написано, — сказала г-жа дю Га: — «Граждане военные командиры всех чинов, правители округов, прокуроры-синдики и прочие власти в мятежных департаментах, особливо в тех местностях, где появится бывший маркиз де Монторан, главарь разбойников, по прозвищу Молодец, обязаны оказывать помощь и содействие гражданке Мари де Верней во всем, что от них зависит, и выполнять ее распоряжения, кои, в случае надобности, она будет давать им, и так далее...» Публичная девка осмелилась присвоить себе прославленное имя, чтобы опозорить его такой мерзостью! — добавила г-жа дю Га.
Ропот изумления пробежал среди гостей.
— Игра не равная, если Республика посылает против нас таких хорошеньких женщин, — весело заметил барон дю Геник.
— В особенности девиц, которым нечего терять в этой игре, — подхватила г-жа дю Га.
— Нечего? — переспросил шевалье дю Висар. — Помилуйте, мадмуазель обладает сокровищами, которые, вероятно, приносят ей изрядный доход.
— Республика, видно, любит позабавиться: в качестве послов она направляет к нам веселых девиц, — воскликнул аббат Гюден.
— Но, к несчастью, мадмуазель ищет удовольствий, которые убивают, — снова заговорила г-жа дю Га, и ликующее выражение ее лица указывало на смысл этой шутки.
— Как же тогда вы еще живы, сударыня? — сказала Мари и выпрямилась, приведя в порядок свой туалет.
Эта жестокая насмешка внушила преследователям некоторое уважение к столь гордой жертве и заставила их умолкнуть. Г-жа дю Га увидела, что на губах гостей мелькнула ироническая улыбка, это привело ее в бешенство, и, не замечая маркиза, вошедшего с капитаном в столовую, она крикнула, указывая рукой на мадмуазель де Верней:
— Хватай-Каравай, убери ее отсюда, — это моя доля добычи, я отдаю ее тебе, делай с ней все, что захочешь!
От этих слов «все, что захочешь», слушатели содрогнулись, ибо позади маркиза показались уродливые лица Хватай-Каравая и Крадись-по-Земле, и пытка предстала во всем своем ужасе.
Франсина, всплеснув руками, обмерла, словно пораженная громом, и слезы наполнили ее глаза. В минуту опасности мадмуазель де Верней вновь обрела самообладание; она бросила на гостей презрительный взгляд, вырвала из рук г-жи дю Га письмо и, высоко подняв голову, сверкая сухими, горящими глазами, бросилась к двери, где Мерль оставил свою шпагу. У порога она столкнулась с маркизом, холодным и неподвижным, как статуя. Ни малейшего сострадания не могла она прочесть на его лице, в его застывших чертах была лишь суровая решимость. Мари была поражена в самое сердце, и жизнь опостылела ей. Человек, так горячо уверявший ее в своей любви, несомненно слышал, как насмехались над нею, и остался холодным свидетелем ее позора, когда у всех на глазах обнажили сокровища красоты, которые женщина таит для любви. Может быть, она простила бы Монторану чувство презрения, но возненавидела его за то, что он видел ее унижение. Она бросила на него дикий, злобный взгляд, и в сердце у нее закипела лютая жажда мести. Но ее душило сознание своего бессилия: у нее за плечами уже стояла смерть. В голове ее поднялся вихрь безумия, кровь закипела, и мир, казалось ей, объят был огнем пожара. Внезапно изменив решение покончить с собою, она кинулась на маркиза и вонзила шпагу по самую рукоятку, но клинок скользнул между рукой и боком; маркиз схватил Мари за руку и увлек ее из комнаты с помощью Хватай-Каравая, который бросился на эту разъяренную женщину, когда она пыталась убить Монторана. При этом зрелище Франсина пронзительно закричала.
— Пьер! Пьер! Пьер! — жалобно звала она, следуя по пятам за своей хозяйкой.
Покинув ошеломленных гостей, маркиз вышел из столовой и притворил за собою дверь. До самого крыльца он судорожно сжимал руку Мари, а корявые пальцы Хватай-Каравая чуть не переломили ей плечо, но она чувствовала лишь пылающую руку молодого вождя. Она холодно посмотрела на него.
— Сударь, мне больно.
Маркиз не ответил, только пристально посмотрел на свою возлюбленную.
— Скажите, за что вы хотите отомстить так же низко, как отомстила мне эта женщина? — спросила она.
Вдруг она увидела мертвые тела, распростертые на соломе, и, задрожав, крикнула:
— Честное слово дворянина!.. — и захохотала диким смехом. — Прекрасный день!
— Да, прекрасный, — повторил он, — день без грядущего утра.
Он выпустил руку мадмуазель де Верней и посмотрел долгим взглядом на это восхитительное создание, от которого почти не в силах был отказаться. Ни одна из этих гордых душ не хотела покориться. Быть может, маркиз ждал хотя бы одной слезы, но глаза у девушки по-прежнему горели сухим блеском. Он быстро отвернулся, предоставив Хватай-Караваю его жертву.
— Бог услышит меня, маркиз, он и вам пошлет прекрасный день без грядущего утра.
Хватай-Каравай, смущенный такой великолепной добычей, повлек за собою мадмуазель де Верней с осторожностью, а взгляд его выражал иронию и некоторую почтительность. Вздохнув, маркиз вернулся к гостям; он был похож на мертвеца, которому не закрыли глаза.
Появление капитана Мерля казалось гостям необъяснимым, все недоуменно смотрели на него и обменивались вопрошающими взглядами. Мерль заметил удивление шуанов и, верный самому себе, сказал с печальной усмешкой:
— Не думаю, господа, что вы откажете в стакане вина человеку перед последним его походом.
Вандейцев успокоила эта шутка, брошенная с чисто французской беспечностью, но в эту минуту вошел Монторан, бледный, с остановившимся взглядом, от которого все похолодели.
— Ну, господа, — сказал капитан, — посмотрите, как мертвый развеселит живых.
— Ах, вы здесь, дорогой мой военный прокурор! — сказал маркиз, словно очнувшись от сна, и протянул капитану бутылку гравского вина, желая наполнить его стакан.
— О нет, благодарю, гражданин маркиз. Я, пожалуй, могу захмелеть.
Услышав эту шутку, г-жа дю Га улыбнулась гостям.
— Ну что ж, — сказала она, — избавим его от нашего десерта.
— Вы очень жестоко мстите, сударыня, — ответил капитан. — Вы позабыли о моем убитом друге. Он ждет меня, а я никогда не опаздываю на свидания.
— Капитан, — сказал тогда маркиз, бросив ему свою перчатку. — Вы свободны. Вот вам пропуск. Королевские егеря знают, что не следует истреблять всю дичь.
— Хорошо! Принимаю жизнь, — ответил Мерль. — Но как бы вам не раскаяться: ручаюсь, что я сам поведу охоту на вас и не дам вам пощады. Вы, может быть, очень умны, но вы не стоите Жерара, и хоть ваша голова — недостаточная плата за его жизнь, вы лишитесь головы.
— Он слишком поторопился, — возразил маркиз.
— Прощайте! Я мог бы чокнуться с моими палачами, но не останусь с убийцами моего друга, — сказал капитан Мерль и вышел, повергнув всех в изумление.
— Ну, господа, что вы скажете о мещанских старшинах, врачах и адвокатах, которые управляют Республикой? — холодно спросил Молодец.
— Клянусь богом, маркиз, они во всяком случае дурно воспитаны, — ответил граф де Бован. — Мне кажется, этот человек осмелился сказать нам дерзость.
Внезапный уход капитана был вызван тайной причиной. Девушка, подвергшаяся такому унижению, быть может, в ту минуту была на краю гибели, а Мерль не мог забыть, как она была прекрасна, когда разыгралась описанная нами сцена, и, выходя из комнаты, думал: «Если это девка, то, во всяком случае, девка необычная, и, право, я готов жениться на ней...» Он так надеялся вырвать ее из рук этих дикарей, что, лишь только ему подарили жизнь, первой его мыслью было взять отныне Мари под свое покровительство. Выйдя на крыльцо, капитан, к несчастью, никого не увидел во дворе. Он бросил взгляд вокруг, вслушался в тишину и услышал только отдаленный грубый смех шуанов, которые пили в саду за дележом добычи. Он решился обогнуть роковое крыло замка, возле которого перестреляли его солдат, и, дойдя до угла здания, различил вдали, при слабом свете нескольких свечек, королевских егерей, собравшихся кучками. Хватай-Каравая, Крадись-по-Земле и девушки там не было. Вдруг он почувствовал, что кто-то тихонько потянул его за полу мундира, и, обернувшись, увидел Франсину, стоявшую на коленях.
— Где она? — спросил капитан.
— Не знаю... Пьер прогнал меня и велел не двигаться с места.
— В какую сторону они пошли?
— Туда, — ответила Франсина, указывая на плотину.
Капитан и Франсина заметили тогда на поверхности озера, ярко озаренного луной, человеческие тени, в одной из них различили стройный силуэт женщины, и у них забилось сердце.
— Это она! — воскликнула бретонка.
Мадмуазель де Верней, казалось, покорно стояла среди нескольких человек, которые, судя по их жестам, ссорились между собою.
— Их несколько! — сказал капитан. — Все равно, идем!
— Вы без пользы погибнете! — воскликнула Франсина.
— Ну, я сегодня один раз уже умер, — весело ответил Мерль.
И они двинулись к темному своду ворот, за которыми происходила эта сцена. На полпути Франсина остановилась.
— Нет, дальше я не пойду, — тихо воскликнула она. — Пьер мне сказал, чтобы я не вмешивалась; я ему верю. Мы только все испортим. Делайте, что хотите, господин офицер, но отойдите от меня. Если Пьер увидит меня с вами, он убьет вас.
В этот момент Хватай-Каравай вошел в ворота — позвать кучера, оставшегося в конюшне, заметил капитана, и, наставив на него ружье, крикнул:
— Святая Анна Орейская! Верно нам говорил антренский ректор, что синие продали душу дьяволу. Погоди, погоди! Ты у меня теперь не воскреснешь!
— Стой! Мне подарили жизнь, — крикнул Мерль, видя грозящую опасность. — Вот перчатка твоего командира.
— Ну, ну! До чего хитры эти привидения! А я не подарю тебе жизнь... Ave Maria![24]
Шуан выстрелил. Пуля попала капитану в голову, он упал. Когда Франсина подошла к Мерлю, она услышала невнятные слова:
— Все-таки лучше остаться с ними, чем вернуться без них.
Шуан бросился раздевать синего и бормотал:
— А хорошо, что привидения воскресают во всей своей одежде.
Капитан пошевелил рукой, словно желая показать перчатку Молодца, и, увидев этот охранный знак, шуан остолбенел.
— Эх, не хочется мне теперь быть в собственной своей шкуре! — воскликнул он и исчез с быстротой птицы.
Чтобы понять эту роковую для капитана встречу, необходимо проследить за мадмуазель де Верней с той минуты, когда маркиз в отчаянии и ярости расстался с ней, отдав ее во власть Хватай-Каравая. Франсина судорожно ухватилась тогда за руку Крадись-по-Земле и, заливаясь слезами, потребовала, чтобы он исполнил обещание, которое дал ей. В нескольких шагах от них Хватай-Каравай вел свою жертву, словно влачил за собою груз. Волосы у Мари распустились; склонив голову, она все смотрела в сторону озера, но железный кулак крепко держал ее, и она поневоле следовала за шуаном; он то и дело оборачивался, чтобы заставить ее ускорить шаг, и каждый раз какая-то игривая мысль вызывала отвратительную улыбку на его лице.
— Ну и красотка! — воскликнул он с грубым восхищением.
Франсина услышала эти слова, и способность говорить вернулась к ней.
— Пьер!
— Ну что?
— Он убьет ее?
— Немного погодя, — ответил Крадись-по-Земле.
— Но она не поддастся, а если она умрет, умру и я.
— Вон как! Ты очень уж ее любишь... пусть умирает, — сказал Крадись-по-Земле.
— Пьер, если мы станем богаты и счастливы, то ведь всем будем обязаны ей. Да и не в этом дело! Разве ты не обещал спасти ее от всякой беды?
— Попробую! Ты оставайся здесь и смотри не шелохнись.
Франсина тотчас выпустила руку Крадись-по-Земле и в ужаснейшей тревоге осталась ждать во дворе. Крадись-по-Земле присоединился к приятелю в ту минуту, когда тот, войдя в сарай, заставил свою жертву сесть в карету. Хватай-Каравай попросил товарища помочь ему выкатить карету во двор.
— Что ты хочешь со всем этим делать? — спросил у него Крадись-по-Земле.
— Как что? Главная молодка отдала мне эту девку, и все ее добро теперь мое.
— Правильно, за карету ты выручишь деньги, а девка на что тебе? Она вцепится тебе в глаза, как кошка.
Хватай-Каравай громко захохотал и ответил:
— Не беда! Я отвезу ее к себе домой и привяжу покрепче.
— Ну, ладно, запряжем лошадей, — сказал Крадись-по-Земле.
Через минуту Крадись-по-Земле, предоставив товарищу стеречь добычу, выкатил карету во двор, и Хватай-Каравай сел в нее рядом с мадмуазель де Верней, не замечая, что она приготовилась выпрыгнуть и броситься в пруд.
— Эй, Хватай-Каравай! — крикнул Крадись-по-Земле.
— Что?
— Я покупаю твою добычу.
— Шутишь? — спросил шуан и ухватил свою пленницу за платье, как мясник хватает теленка, вздумавшего спастись от него бегством.
— Дай-ка на нее поглядеть, я скажу тебе свою цену.
Несчастная девушка вынуждена была выйти из экипажа и стать меж двух шуанов; каждый держал ее за руку и смотрел на нее таким взглядом, каким, вероятно, два библейских старца смотрели на купающуюся Сусанну.
— Слушай, — вздохнув, сказал Крадись-по-Земле, — хочешь получить тридцать ливров надежной ренты?
— А не врешь?
— По рукам, — сказал Крадись-по-Земле, подставляя ладонь.
— По рукам! Еще бы! На эти деньги можно раздобыть бретонок, да еще каких пригожих! Погоди, а карета! Кому же карета достанется? — спохватился вдруг Хватай-Каравай.
— Мне! — крикнул Крадись-по-Земле грозным тоном, свидетельствовавшим о своего рода превосходстве, которое свирепый характер давал ему над всеми его товарищами.
— А если в карете золото?
— Ты ударил по рукам?
— Ударил!
— Ну, значит, ступай за кучером, он лежит связанный в конюшне.
— А если золото в каре...
— Есть там золото? — грубо спросил Крадись-по-Земле у Мари, встряхнув ее за плечо.
— У меня есть около ста экю, — ответила мадмуазель де Верней.
При этих словах шуаны переглянулись.
— Э, друг! Не стоит ссориться из-за какой-то синей, — шепнул Хватай-Каравай на ухо Крадись-по-Земле. — Камень ей на шею — да в воду! А сотню экю разделим.
— Я дам тебе сто экю из своей доли выкупа д'Оржемона, — воскликнул Крадись-по-Земле, сдерживая стон, вызванный такой жертвой.
Хрипло вскрикнув от удовольствия, Хватай-Каравай отправился за кучером, и его счастье принесло несчастье капитану, которого он встретил на пути. Услышав выстрел, Крадись-по-Земле кинулся к тому месту, где Франсина стояла на коленях возле бедняги капитана и, сложив руки, молилась, все еще не в силах прийти в себя от тяжелого зрелища убийства.
— Беги к своей хозяйке, — резко сказал ей шуан. — Она спасена.
Он сам бросился за кучером, вернулся с быстротой молнии и, пробегая мимо трупа Мерля, заметил перчатку Молодца, которую все еще сжимала мертвая рука.
— Ого! — воскликнул шуан. — Хватай-Каравай неудачно выстрелил. Пожалуй, не придется ему попользоваться своей рентой.
Он вырвал у мертвеца перчатку и сказал мадмуазель де Верней, уже сидевшей в карете рядом с Франсиной:
— Возьмите-ка эту перчатку. Ежели в дороге на вас нападут, крикните: «Молодец!» — и покажите ее как пропуск. Тогда никакой беды с вами не случится.
— Франсина, — сказал он и, повернувшись к девушке, крепко схватил ее за руку. — Теперь мы расквитались с этой женщиной, идем со мной, и пусть она убирается к дьяволу.
— Ты хочешь, чтобы я покинула ее в такую минуту? — горестно сказала Франсина.
Крадись-по-Земле смущенно почесал себе за ухом, почесал лоб, затем поднял голову, и глаза его свирепо сверкнули.
— Это верно, — сказал он. — Можешь остаться при ней на неделю, но если через неделю ты не пойдешь со мной...
Он не договорил, но сильно ударил ладонью по дулу карабина, затем прицелился в свою возлюбленную и исчез, не дожидаясь ответа.
Лишь только шуан скрылся, голос, казалось раздавшийся из пруда, глухо крикнул:
— Сударыня! Сударыня...
Кучер и обе женщины вздрогнули от ужаса, ибо течением прибило к берегу несколько трупов. Из-за дерева показался притаившийся там синий.
— Позвольте мне примоститься на запятках вашей кареты, или мне конец! Сердцеведу захотелось выпить стакан сидра, и этот проклятый стакан стоил нам не одну пинту крови. Если бы парень сделал так, как я, пошел бы сразу в дозор, наши бедняги товарищи не плавали бы теперь в пруду, словно кораблики...
Пока за стенами замка происходили эти события, вожди мятежников, присланные из Вандеи, и вожди шуанов, со стаканами в руках, вели совещание под председательством маркиза де Монторана. Частые возлияния бордоского вина оживили эту беседу; к концу ужина она приняла весьма значительный, важный характер. За десертом был принят план совместных военных действий, роялисты предложили тост за здоровье Бурбонов. И в эту минуту раздался выстрел Хватай-Каравая, словно эхо губительной войны, которую эти веселые и высокородные заговорщики решили повести против Республики. Г-жа дю Га встрепенулась, и в ответ на ее невольный жест, вызванный радостью избавления от соперницы, гости молча переглянулись, а маркиз встал из-за стола и вышел из комнаты.
— Он все же любил ее, — иронически сказала г-жа дю Га. — Пойдите, господин де Фонтэн, прогуляйтесь с ним. Он будет скучен, как осенняя муха, если его не отвлечь от мрачных мыслей.
Она подошла к окну, выходившему во двор, надеясь увидеть там мертвое тело Мари. При свете последних лучей заходившей луны она заметила, что по дороге, обсаженной яблонями, с невероятной быстротой мчится карета. На ветру развевалась длинная вуаль мадмуазель де Верней. Увидев это, г-жа дю Га в ярости покинула собрание. Маркиз, облокотившись на перила крыльца, в глубоком и мрачном раздумье смотрел, как человек полтораста шуанов, разделив в саду добычу, вернулись во двор докончить бочку сидра и хлеб, приготовленный для синих. Эти солдаты нового типа, надежда монархии, пили, усевшись кучками, а на берегу, против крыльца, человек семь-восемь для забавы бросали в воду трупы синих, привязав им на шею камни. Эти дикие существа в разнообразных и странных одеждах, их лица, отмеченные выражением беспечности и жестокости, представляли столь необычайное и новое зрелище для г-на Фонтэна, который видел в войсках Вандеи некое подобие благородства и порядка, что он решил воспользоваться случаем и сказал маркизу де Монторану:
— Чего вы надеетесь добиться с подобными скотами?
— Немногого. Вы правы, дорогой граф, — ответил Молодец.
— Разве они когда-нибудь сумеют маневрировать, столкнувшись с республиканцами?
— Никогда!
— Могут ли они хотя бы понять и выполнить ваши приказы?
— Никогда!
— На что же они вам пригодятся?
— На то, чтобы с их помощью вонзить шпагу в чрево Республики! — произнес маркиз громовым голосом. — В три дня захватить Фужер, а в десять дней — всю Бретань!.. Поезжайте, сударь, — сказал он более мягким тоном, — возвращайтесь в Вандею; пусть д'Отишан, Сюзане и аббат Бернье действуют так же быстро, как я, и пусть не думают о сговоре с первым консулом, чего я уже начинаю опасаться, — он крепко пожал вандейцу руку, — и тогда через три недели мы будем в тридцати лье от Парижа.
— Но Республика посылает против нас шестьдесят тысяч человек и генерала Брюна.
— Шестьдесят тысяч человек! Неужели? — с язвительной усмешкой сказал маркиз. — С кем же тогда Бонапарту вести итальянскую кампанию? А генерал Брюн не приедет: Бонапарт послал его в Голландию против англичан. Здесь его заменит генерал Эдувиль, друг нашего друга Барраса... Вы меня понимаете?
Услышав такие речи, де Фонтэн посмотрел на маркиза де Монторана лукавым и умным взглядом, словно упрекая его в том, что маркиз сам не вполне вникает в смысл своих таинственных слов. Оба дворянина прекрасно поняли друг друга. Молодой полководец с загадочной улыбкой ответил на те мысли, какие они сообщили друг другу взглядом:
— Господин де Фонтэн, вы знаете мой герб? Мой девиз: «Упорствовать до могилы».
Граф де Фонтэн взял Монторана за руку и, пожав ее, сказал:
— Меня оставили на поле сражения у Катр-Шмен — сочли убитым. Значит, во мне вы можете не сомневаться, но, поверьте моему опыту, времена переменились...
— О да! — сказал подошедший к ним ла Биллардиер. — Вы молоды, маркиз. Послушайте меня. Ведь еще не все ваши земли проданы...
— А-а! Вы допускаете преданность без жертв? — сказал Монторан.
— Вы хорошо знаете короля? — спросил ла Биллардиер.
— Да.
— Я восхищаюсь вами.
— Король — это помазанник божий, — ответил предводитель шуанов, — а я сражаюсь за веру.
Они расстались: вандеец — затаив убеждение в необходимости примириться с обстоятельствами и хранить свою веру в сердце; ла Биллардиер — намереваясь вернуться в Англию; Монторан — решив упорно сражаться и будущими своими победами, о которых он мечтал, принудить вандейцев содействовать его планам.
Происшедшие события так потрясли мадмуазель де Верней, что, приказав ехать в Фужер, она без сил, полумертвая, откинулась в угол кареты. Франсина молчала, как и ее госпожа. Кучер, боясь какого-нибудь нового злоключения, поспешил выехать на большую дорогу, и вскоре они очутились на вершине Пелерины.
В густом и беловатом утреннем тумане Мари де Верней проехала широкую красивую долину Куэнона, где началась описываемая нами драма, и с высоты Пелерины смутно различила вдали сланцевую скалу, на которой построен город Фужер. Нашим троим путешественникам нужно было проехать до него еще около двух лье. Мадмуазель де Верней, чувствуя, что она коченеет от холода, вспомнила о бедняге пехотинце, приютившемся на запятках кареты, и, невзирая на его протесты, потребовала, чтобы он сел рядом с Франсиной. Увидев Фужер, она на минуту отвлеклась от своих размышлений. К тому же караул, поставленный у ворот Св. Леонарда, отказался пропустить в город неизвестных лиц, и ей пришлось предъявить разрешение, подписанное министрами; въехав в крепость, она почувствовала себя в безопасности от всяких вражеских действий, хотя в ту пору единственными защитниками Фужера были его жители. Кучер не нашел для нее иного приюта, кроме «Почтовой гостиницы».
— Сударыня, — сказал на прощание спасенный ею синий, — если вам нужно будет расправиться ударом сабли с каким-нибудь негодяем, располагайте моей жизнью. Рубиться я мастер. Зовут меня Жан Фалькон, по прозвищу Скороход. Я сержант первой роты орлов командира Юло, семьдесят второй полубригады, иначе говоря — майнцской. Прошу извинить меня за непрошеную любезность и хвастовство, но я могу предложить вам только душу бедного сержанта — все, чем в настоящее время я располагаю.
Он повернулся на каблуках и пошел, насвистывая.
— Чем ниже спускаешься по ступеням общества, — горько сказала Мари, — тем больше встречаешь искренних и благородных чувств. Маркиз заплатил мне смертью за свою жизнь, а простой сержант... Ну, оставим это...
Красавица парижанка легла в теплую постель, и преданная Франсина напрасно ждала от нее привычного ласкового слова; видя, что бретонка стоит в тревожном ожидании, мадмуазель де Верней грустно кивнула ей головой.
— Какой задался день, Франсина! Я постарела на десять лет!..
На следующее утро, лишь только она встала, явился Корантен. Мари разрешила впустить его.
— Франсина, — сказала она, — значит, уж очень я несчастна, если мне не слишком противно видеть сейчас Корантена.
И все же, увидев этого человека, она в тысячный раз почувствовала то бессознательное отвращение, которого не могло уменьшить двухлетнее их знакомство.
— Ну что? — сказал он, улыбаясь. — А я-то надеялся на успех!.. Так это не он был в ваших руках?
— Корантен, — ответила она медленно и горестно, — не говорите со мной об этом деле, пока я сама о нем не заговорю.
Корантен прошелся по комнате, искоса поглядывая на мадмуазель де Верней; он пытался разгадать тайные мысли необычайной девушки, проницательность которой иной раз могла привести в замешательство самых ловких людей.
— Я предвидел неудачу, — продолжал он, помолчав с минуту. — На случай если вы пожелаете устроить свою штаб-квартиру в этом городе, я уже собрал сведения. Мы в самом центре мятежа. Желаете тут остаться?
Она утвердительно кивнула головой, и этот безмолвный ответ вызвал у Корантена предположения, частью верные, о событиях, разыгравшихся накануне.
— Я снял для вас дом — еще непроданное национальное имущество. В здешнем крае отсталый народ: никто не посмел купить этот барак, потому что он принадлежит эмигранту, который слывет забиякой. Домишко стоит около церкви святого Леонарда, и, честное слово, вид из него великолепный! Этой конурой можно воспользоваться, она пригодна для жилья. Угодно вам перебраться туда?
— Немедленно! — воскликнула она.
— Но мне понадобится еще несколько часов, чтобы навести порядок и чистоту, и, надеюсь, тогда вам все придется там по вкусу.
— Пустяки! — сказала она. — Я готова жить и в тюрьме, и в монастыре. Устройте лишь так, чтобы я сегодня же вечером могла отдохнуть в полном уединении. А теперь уходите, оставьте меня. Ваше присутствие для меня невыносимо. Я хочу остаться одна с Франсиной, с нею я, пожалуй, сговорюсь лучше, чем сама с собою... Прощайте! Уходите! Ну, уходите же!
Эти торопливые слова, исполненные то кокетства, то деспотизма, то страсти, свидетельствовали о полном душевном спокойствии. Вероятно, во сне отстоялось все пережитое накануне, а размышление привело мадмуазель де Верней к решению отомстить. Если на ее лице порой и появлялось мрачное выражение, то это указывало лишь на удивительную скрытность некоторых женщин, на их способность затаить в душе самые бурные чувства и с милой улыбкой готовить гибель своей жертве. Оставшись одна, Мари принялась обдумывать, как бы ей живым захватить в руки маркиза. Впервые эта женщина жила той жизнью, о которой мечтала, но от одного дня такого существования у нее осталась лишь жажда мести, мести бесконечной, беспредельной. То была теперь единственная ее мысль, единственная страсть. Никакие уговоры и заботы Франсины не могли нарушить ее молчания — казалось, она спала с открытыми глазами, ибо за весь долгий день ни одним звуком, ни одним жестом не проявляла этой тайной своей лихорадочной работы мысли. Она неподвижно лежала на оттоманке, устроенной из стульев и подушек. И только вечером, взглянув на Франсину, небрежным тоном она произнесла следующие слова:
— Дитя мое, вчера я поняла, что мы живем для любви; сегодня я понимаю, что можно умереть ради мести. Да, ради того, чтобы разыскать его там, где он скрывается, вновь увидеть его, соблазнить и завладеть им, я отдала бы жизнь! Но если через несколько дней этот человек, который так унизил меня своим презрением, не будет лежать смиренно и покорно у моих ног, если я не сделаю его своим лакеем, тогда я буду самым жалким существом, я не буду женщиной, не буду сама собой!..
Дом, который Корантен нашел для мадмуазель де Верней, давал ему достаточно возможностей удовлетворить врожденную склонность этой девушки к роскоши и изяществу, — он собрал тут все, что могло, по его мнению, понравиться ей, и в стараниях своих проявил заботливость влюбленного, желающего угодить любимой женщине, или, скорее, услужливость власть имущего, решившего прельстить подчиненного, в котором он нуждается. На следующий день Корантен явился к мадмуазель де Верней и предложил ей переселиться в этот импровизированный дворец.
Причудница парижанка сменила неудобный диван на старинную софу, которую Корантен ухитрился разыскать для нее, и вступила во владение домом, словно он по праву ей принадлежал. На все, что мадмуазель де Верней увидела там, она смотрела с царственной беспечностью и с внезапной симпатией, как будто была хозяйкой каждой вещи, как будто даже малейшая из них была давно ей знакома, — эти обыденные подробности далеко не лишены значения для портретиста таких исключительных характеров. Казалось, она заранее, во сне, свыклась с этим домом и теперь стала жить в нем своею ненавистью, как могла бы жить любовью.
«По крайней мере, — говорила она себе, — я не возбудила в нем оскорбительной, убийственной жалости, я не обязана ему жизнью. О моя первая, моя единственная и последняя любовь! Какая развязка!»
И она внезапно кинулась к испуганной Франсине.
— Ты любишь? Да, любишь, — я помню. Ах, как хорошо, что возле меня будет женщина, которая может понять меня. Ну, как, бедная моя Франсина? Не кажется тебе, что мужчины — ужасные создания? Подумай только! Он говорил, что любит меня, и не устоял перед самым легким испытанием!.. А я... Да если бы все отвергли его, моя душа была бы для него пристанищем; если бы вся вселенная обвиняла его, я бы его защищала! Раньше мне казалось, что мир полон людей, которые суетятся, что-то делают, и все они были для меня безразличны. Мир этот был унылым, но не грозным. А теперь? Что мне мир без него?.. Ведь он-то, он станет жить своей жизнью, а меня не будет возле него, я не буду его видеть, говорить с ним, чувствовать его, держать его в объятиях, прижимать его к своей груди... Ах! Лучше собственной своей рукой зарезать его во сне!..
Франсина в ужасе с минуту молча смотрела на нее.
— Убить того, кого любишь?.. — спросила она кротким голосом.
— Конечно! Если он разлюбил.
Но, выговорив эти ужасные слова, она закрыла лицо руками, вновь села на софу и умолкла.
На следующее утро в ее комнату вошел нежданный гость, не попросив доложить о себе. Лицо у него было суровое. Это был Юло. Его сопровождал Корантен. Мадмуазель Де Верней подняла глаза и вздрогнула.
— Вы пришли потребовать у меня отчета об участи ваших друзей? — сказала она. — Они погибли.
— Я знаю, — ответил Юло. — И погибли не за Республику.
— Погибли за меня и из-за меня, — промолвила она. — Вы сейчас начнете говорить об отчизне! Отчизна! Разве она возвращает жизнь тем, кто умер за нее? Или хотя бы мстит она за погибших? А я отомщу за них! — воскликнула она.
Мрачные картины катастрофы, где и она была жертвой, вдруг всплыли в ее памяти, и эта грациозная девушка, всегда считавшая стыдливость лучшей из всех женских уловок, точно в припадке безумия, неровным шагом подошла к ошеломленному Юло и крикнула:
— За нескольких зарезанных солдат я приведу на эшафот, под топор гильотины, человека, чья голова дороже многих тысяч голов! Редко бывает, что женщины участвуют в войне, но вы, невзирая на вашу опытность, можете поучиться у меня военным хитростям. Ведь я брошу на ваши штыки целый род: предков маркиза и его самого, его прошлое и его будущее. Насколько я была с ним добра и правдива, настолько буду теперь вероломной и лживой. Да, полковник, я хочу заманить этого аристократа на мое ложе, и он сойдет с него для того, чтобы встретить смерть. Да... У меня никогда не будет соперницы... Несчастный сам произнес себе приговор: день без грядущего утра! Ваша Республика и я будем отомщены... Республика! — повторила она, и странные интонации ее голоса испугали Юло. — Так, стало быть, мятежника казнят за то, что он поднял оружие против родины? Стало быть, Франция похитит у меня мою месть?.. Ах, как мало значит жизнь! Ведь смерть искупит лишь одно его преступление. Но если этому гордецу нечего терять, кроме головы, то у меня будет целая ночь, и я заставлю его понять, что он теряет больше, чем жизнь!.. И тогда вы убьете его, командир (у нее вырвался вздох), но во что бы то ни стало сделайте так, чтобы никто не выдал ему тайну моего предательства, пусть он умрет, веря в мою любовь. Только об одном этом я прошу вас. Пусть он видит лишь меня, меня и мои ласки!
И она умолкла. Но сквозь румянец, горевший на ее лице, Юло и Корантен, казалось, видели, что гнев и бред безумия не совсем угасили в ней стыдливость. Она вся затрепетала, произнося последние слова своей речи, мысленно вновь вслушалась в них, словно усомнилась, что могла их произнести, и, вздрогнув, наивно сделала тот невольный жест, которым женщина удерживает спадающее с плеч покрывало.
— Но ведь он был у вас в руках! — сказал Корантен.
— Возможно, — с горечью ответила она.
— Зачем вы остановили меня, когда я хотел арестовать его? — спросил Юло.
— Ах, командир, мы ведь не знали, что это был он!
И тут эта взволнованная женщина, которая стремительно ходила по комнате, бросая горящие взгляды на обоих свидетелей ее бурной вспышки, неожиданно успокоилась.
— Я не узнаю себя, — сказала она с мужской твердостью. — К чему слова? Надо идти искать его.
— Искать его? — повторил Юло. — Дорогое дитя мое, берегитесь! Окрестные деревни сейчас не в нашей власти, и если вы осмелитесь выйти из города, вас захватят или убьют в ста шагах от крепости.
— Для тех, кто хочет отомстить, опасности не существует! — сказала она, презрительным жестом изгоняя обоих посетителей — ей было стыдно взглянуть на них.
— Какая женщина! — воскликнул Юло, уходя с Корантеном. — Что за идея пришла в Париже этим полицейским! Ведь никогда она не выдаст нам его, — добавил он, покачивая головой.
— Нет, выдаст! — возразил Корантен.
— Разве вы не видите, что она любит его? — продолжал Юло.
— Именно поэтому и выдаст, — сказал Корантен, глядя на удивленного командира. — К тому же и я здесь. Я не дам ей наделать глупостей, ибо, на мой взгляд, уважаемый, нет такой любви, которая стоила бы трехсот тысяч франков.
Когда этот дипломат из департамента полиции простился со старым солдатом, последний долго смотрел ему вслед и, уже не слыша звуков его шагов, сказал со вздохом:
— Право, иной раз человек может порадоваться, что он такой простофиля, как я... Разрази меня гром! Если я встречу Молодца, мы схватимся с ним грудь с грудью, не будь я Юло! А если эта лиса приведет его ко мне на суд теперь, когда созданы военные суды, я буду думать, что совесть у меня запачкана, как рубашка новобранца, когда он впервые понюхает пороху.
Резня в Виветьере и желание отомстить за обоих своих друзей побудили Юло вновь принять на себя командование полубригадой; к тому же новый военный министр Бертье ответил на его рапорт об отставке, что при настоящих обстоятельствах она не может быть принята. К депеше министра было приложено конфиденциальное письмо, в котором он, не указывая, какое поручение возложено на мадмуазель де Верней, писал, что данный случай отнюдь не связан с военными действиями и не должен их приостанавливать. Участие военного командования в этом деле, говорил он, должно ограничиться содействием сей уважаемой гражданке, ежели будет в том надобность. Узнав из донесений, что шуаны, по всем признакам, стягивают свои силы к Фужеру, Юло форсированным маршем тайно вернул в эту важную крепость два батальона своей полубригады. Опасность, угрожавшая родине, ненависть к аристократии, приверженцы которой могли захватить значительную часть края, дружба — все это зажгло старого солдата огнем былой молодости.
— Вот она жизнь, о которой я мечтала! — воскликнула мадмуазель де Верней, оставшись наедине с Франсиной. — Как быстро пролетают часы! И все же для моих мыслей они — целые века!..
Вдруг она взяла Франсину за руку и голосом, подобным пению жаворонка после грозы, медленно произнесла:
— Напрасно стараюсь я забыть: я все вижу перед собою эти прелестные губы, короткий, чуть приподнятый подбородок, огненные глаза, я все еще слышу, как кучер покрикивает, подгоняя лошадей. Мне словно снится сон... Так почему же столько ненависти, когда я пробуждаюсь?..
Она глубоко вздохнула, поднялась с дивана и впервые посмотрела из окна на тихий край, обреченный пожару гражданской войны тем жестоким аристократом, которого она хотела взять в плен одна, своими силами. Пейзаж, возникший перед ее глазами, очаровал ее, и она вышла из дому подышать вольным воздухом под открытым небом; она шла наугад, и если направила свой путь к бульвару, то, вероятно, туда ее вело колдовское свойство нашей души искать надежды даже в невозможном. Упования, порожденные такими чарами, нередко осуществляются, но тогда это предвидение приписывают предчувствию — силе, еще не объясненной, но вполне реальной и всегда потворствующей нашим страстям, подобно льстецу, который среди лживых слов порою скажет и правду.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
День без грядущего утра
События, о которых мы расскажем в конце нашего повествования, зависели от особенностей той местности, где они происходили, и необходимо дать подробное ее описание, иначе развязка этой драмы будет не совсем понятна.
Часть города Фужера расположена на сланцевой скале, которая словно оторвалась от горных хребтов, замыкающих с запада широкую долину Куэнона, — они носят различные названия в зависимости от местности. С этой стороны Фужер отделен от гор глубоким ущельем, где протекает речка Нансон. С восточного края скалы открывается тот же вид, каким наслаждаются и с вершины Пелерины, а с края, обращенного на запад, видна лишь извилистая долина Нансона; но есть на этой скале место, откуда можно охватить взглядом и часть дуги, образованной широкой долиной Куэнона, и все красивые изгибы сливающейся с нею маленькой нансонской долины. Это излюбленное место прогулок жителей Фужера — бульвар, куда направилась мадмуазель де Верней, как раз и оказалось театром, где разыгралась развязка драмы, начавшейся в Виветьере. Поэтому, как бы ни были живописны остальные части города, нам придется сосредоточить внимание исключительно на расположении окрестностей, которые видны с городского бульвара.
Чтобы дать представление о том, какой вид с этой стороны имеет фужерская скала, можно сравнить ее с одной из огромных башен, воздвигнутых сарацинами, вокруг которых их зодчие построили уступами широкие балконы, соединенные меж собою винтовыми лестницами. В самом деле, скала завершается готической церковью, и тонкие церковные шпили, колокольня и контрфорсы придают ей почти в точности форму сахарной головы. Перед порталом старинной церкви, посвященной святому Леонарду, находится небольшая неправильно очерченная площадь, которую защищает от обвала стена с балюстрадой, и оттуда идет крутой спуск к бульвару. Самый бульвар — широкая полоса земли, обсаженная деревьями и представляющая собой второй карниз, — пролегает вокруг скалы на несколько туазов ниже площади Св. Леонарда и примыкает к городским укреплениям. На десять туазов ниже стен и выступов скалы, поддерживающих эту террасу, возникшую благодаря удачному расположению сланцевых пород и терпеливому труду человека, вьется зигзагами вырубленная в скале Лестница королевы — спуск к мосту через реку Нансон, построенному Анной Бретонской. Путь этот является третьим карнизом, а под ним террасами спускаются к реке сады, словно ступени, убранные цветами.
Параллельно бульвару тянется вдоль реки цепь высоких скал, называемая горами Св. Сульпиция — по имени предместья, за которым они возвышаются; эти скалы, постепенно понижаясь, отлого спускаются к широкой долине Куэнона и резко поворачивают к северу. Издали кажется, что эти отвесные скалы, дикие и мрачные, смыкаются со сланцевыми уступами, поддерживающими бульвар: местами они отстоят от бульвара лишь на ружейный выстрел; они защищают от северных ветров узкую долину глубиною в сто туазов, где Нансон, разделяясь на три рукава, орошает луг с красиво разбросанными по нему деревьями и хижинами.
С южной стороны, в том месте, где кончается город и начинается предместье Св. Леонарда, фужерская скала изгибается складкой, смягчает свои резкие контуры, становится ниже и поворачивает к широкой куэнонской равнине вдоль Нансона, который она, таким образом, оттесняет к горам Св. Сульпиция, образуя ущелье, откуда речка вырывается двумя бурлящими ручьями, бежит к Куэнону и на равнине впадает в него. Вся эта красивая группа скалистых холмов носит название Колючее гнездо, а долина, которую они охватывают, называется лощиной Жибари; тучные ее пастбища поставляют большую часть масла, известного гастрономам под именем «лугового».
Там, где бульвар примыкает к городским укреплениям, поднимается башня, называемая башней Попугая. Начиная с этого четырехугольного сооружения, на котором был построен дом, где поселилась мадмуазель де Верней, поднимается то стена, то утес, отвесный, как стена, и часть города, расположенная на этом высоком, неприступном пьедестале, образует широкий полумесяц, в конце которого скалы делаются ниже и, расступаясь, дают дорогу Нансону. Тут находятся ворота Св. Сульпиция, а за ними — предместье, носящее имя того же святого. Затем, на гранитном округлом холме, возвышающемся над тремя ложбинами, где сходится несколько дорог, виднеются зубчатые стены с бойницами и феодальные башни фужерского замка — одного из гигантских сооружений бретонских герцогов: высота его стен пятнадцать туазов, а толщина — пятнадцать футов; с востока замок огражден прудом, а из него вытекает Нансон, который наполняет водою широкие крепостные рвы и вращает колеса водяных мельниц между воротами Св. Сульпиция и подъемными мостами крепости; с запада крепость защищена крутизной гранитных скал, на которых она воздвигнута.
От бульвара до этого великолепного обломка средневековья, окутанного зеленым покровом плюща, увенчанного четырехугольными и круглыми башнями, такими объемистыми, что в каждой поместится целый полк, — замок, город и скала, защищенные стенами укреплений или отвесными обрывами утесов, расположены широкой подковой, окруженной пропастями, у края которых бретонцы с помощью времени проложили несколько узких тропинок. Кое-где, словно архитектурные орнаменты, выступают гранитные глыбы, кое-где из трещин сочится вода и поднимаются хилые деревья. А дальше более пологие гранитные склоны питают зелень, привлекающую коз, и повсюду из влажных расселин тянется вереск, обвивая розовыми гирляндами изгибы темных скал. В глубине этой огромной воронки, по вечно свежим лугам, расстилающимся словно мягкий ковер, змеится речка.
У подножья замка, меж гранитных утесов, возвышается церковь Св. Сульпиция, именем которого названо предместье, расположенное за речкой Нансон. Предместье это, живописно омываемое притоками Нансона, осененное деревьями и украшенное плодовыми садами, словно брошено в глубину пропасти, и шпиль островерхой колокольни его церкви не достигает высоты соседних скал, как будто готовых рухнуть на церковь и окружившие ее лачуги; это селение рассекает на неравные части полумесяц, очерченный бульваром, городом и замком, и является наивным контрастом суровой картине горного амфитеатра, против которого раскинулось. И, наконец, весь Фужер, его предместья, его церкви и горы Св. Сульпиция, как рамкой, окружены высотами Рийе, представляющими часть той горной цепи, что охватывает широкую долину Куэнона.
Таков характер природы в этой местности. Главная черта ее — дикая суровость, смягченная веселыми видами, удачным сочетанием великолепнейших творений человеческого труда с причудливыми формами неровной земной поверхности, — ее неожиданные, небывалые противоположности удивляют, поражают и ошеломляют. Ни в одной области Франции путешественник не встретит таких грандиозных контрастов, как в этом широком бассейне Куэнона и в долинах, затерявшихся меж фужерскими скалами и возвышенностями Рийе. Это красота неописуемая, ибо в ней торжествует случай и вместе с тем она исполнена естественной гармонии. Здесь светлые, прозрачные воды и горы, одетые буйной растительностью Бретани, мрачные утесы и изящные церкви, укрепления, созданные самой природой, и гранитные башни, сооруженные человеком, вся приманчивая игра света и тени, все контрасты разнообразной окраски листвы, столь ценимые живописцами; группы домов, где суетится трудолюбивое население, и пустынные высоты, где гранит не терпит даже белых мхов, цепляющихся за камни, — словом, здесь соединилось все, что мы требуем от пейзажа: грация и суровая мощь, поэзия, исполненная вечно новых чар, величавые картины и прелесть сельской простоты. Бретань предстает здесь во всей своей красе.
Башня, именуемая башней Попугая, на которой построен был дом мадмуазель де Верней, основанием своим уходит на самое дно пропасти и поднимается до бульвара, устроенного наподобие карниза перед церковью Св. Леонарда. Из этого дома, с трех сторон изолированного от других жилищ, можно охватить взглядом широкую подкову города, начинающуюся от башни, извилистую долину Нансона и площадь Св. Леонарда. Он входит в тот ряд деревянных домов, насчитывающих три столетия существования, который тянется параллельно северной стене церкви и образует вместе с нею тупик, выходящий на покатую улицу, проложенную от церкви к воротам Св. Леонарда, — по ней-то и шла мадмуазель де Верней.
Разумеется, Мари и не подумала подняться к церковной площади, а направилась вниз — к бульвару. Лишь только она вышла за низенький зеленый шлагбаум, устроенный перед караульным постом, в ту пору находившимся в башне у ворот Св. Леонарда, великолепное зрелище, представшее перед нею, заставило на мгновение стихнуть бурю страстей в ее душе. Она залюбовалась широкой дугой долины Куэнона, которую охватила взором от горы Пелерины до того плоскогорья, где проходит дорога на Витре; затем взгляд ее остановился на Колючем гнезде и на извилистой лощине Жибари, вокруг которой гребни гор озарял затуманенный свет заходящего солнца. Ее поразила глубина долины Нансона — там самые высокие тополя едва достигали стен плодовых садов, расположенных ниже Лестницы королевы. Не переставая изумляться все новым неожиданным картинам, она дошла до того места бульвара, откуда видны были и обширная долина Куэнона, сквозь лощину Жибари, и очаровательный пейзаж, замкнутый подковой города, скалами Св. Сульпиция и возвышенностями Рийе. В этот закатный час дым, поднимавшийся над домами в предместьях и долинах, расплывался облаком, и все предметы внизу лишь смутно были видны сквозь этот голубоватый, прозрачный балдахин; слишком яркие дневные краски уже тускнели; небо принимало жемчужносерый оттенок; луна набросила пелену света на эту красивую пропасть; словом, все располагало душу к мечтаниям и вызывало в ней образы дорогих существ. Вдруг и деревянные кровли предместья Св. Сульпиция, и церковь с ее смелым шпилем, терявшимся в темной глубине долины, и вековые покровы плюща и ломоноса, окутавшие стены древней крепости, близ которой пробегает Нансон, бурля под колесами мельниц, — словом, все подробности пейзажа потеряли для нее интерес. Напрасно заходящее солнце рассыпало золотую пыль и накинуло багряную дымку на живописные хижины, разбросанные меж утесами, на луга и глубокие воды, — она стояла неподвижно, не спуская глаз с гор Св. Сульпиция. Каким-то чудом осуществилась безрассудная надежда, которая привела ее на бульвар. Сквозь кусты терновника и дрока, покрывавшие вершины гор, прямо перед собой она увидела несколько человек и, несмотря на их одежды из козьих шкур, узнала в этих людях гостей, приезжавших в Виветьер, а среди них ясно различила Молодца: малейшее его движение четко выделялось в мягком закатном свете солнца. Позади главной группы она увидела своего опасного недруга — г-жу дю Га. На минуту мадмуазель де Верней почудилось, что она видит сон, но вскоре ненависть соперницы открыла ей, что все было живым в этом сне. С глубоким вниманием следила она за каждым жестом маркиза и не заметила, что г-жа дю Га старательно направляет на нее дуло длинного ружья. Внезапный выстрел разбудил эхо в горах, и пуля, просвистевшая возле Мари, доказала ей меткость соперницы.
— Она посылает мне свою визитную карточку, — улыбаясь, сказала девушка.
Тотчас же раздался многоголосый окрик «Кто идет?», переносясь от часового к часовому, от замка до ворот Св. Леонарда, указывая шуанам на бдительность жителей Фужера, так хорошо охранявших даже наименее уязвимую часть городских укреплений.
«Это она, и это он!» — сказала себе Мари.
Молниеносно возникло у нее решение выследить маркиза и захватить его врасплох.
— Но я без оружия! — воскликнула она.
Она вспомнила, что, уезжая из Парижа, бросила в одну из своих дорожных картонок изящный кинжал, некогда принадлежавший какой-то султанше: отправляясь на театр военных действий, Мари решила захватить его с собою, как иные чудаки запасаются альбомами, чтобы записывать в них мысли, какие явятся у них в путешествии; но тогда ее не столько соблазняла перспектива пролить чью-то кровь, сколько удовольствие носить этот красивый канджар, украшенный драгоценными каменьями, играть светлым как взгляд клинком. Три дня назад, когда она хотела покончить с собою, чтобы избежать той гнусной пытки, какую готовила ей соперница, она горячо пожалела, что оставила свое оружие в картонке. Теперь она мигом вернулась домой, разыскала кинжал, заткнула его за пояс, закуталась в длинную шаль, подобрала волосы под черное кружево, надела широкополую шуанскую шляпу, принадлежавшую одному из слуг в ее доме, и с той догадливостью, какую иногда порождают страсти, взяла с собой перчатку маркиза, которую Крадись-по-Земле дал ей в качестве охранного знака; затем, ответив перепуганной Франсине: «Что поделаешь! Я пошла бы на поиски его даже в ад», — она вернулась на бульвар.
Молодец стоял на прежнем месте, но уже один. Судя по тому, куда он направлял подзорную трубу, он, должно быть, с тщательным вниманием командира рассматривал переправы через Нансон, Лестницу королевы и тот путь, который от ворот Св. Сульпиция поворачивает к церкви и, обогнув ее, соединяется с большими дорогами, защищенными крепостными пушками. Мадмуазель де Верней быстро сбежала по узким тропинкам, проложенным козами и пастухами, выбралась на Лестницу королевы, спустилась на самое дно ущелья, перешла через Нансон и пересекла предместье. Как птица в пустыне, она инстинктивно угадывала путь среди опасных обрывов в скалах Св. Сульпиция, достигла вскоре скользкой дороги, проложенной по гранитным уступам и, невзирая на кусты дрока, колючий терновник и острые мелкие камни под ногами, стала взбираться по крутому склону с такой энергией, какая, пожалуй, неведома мужчинам, но порою вспыхивает в женщине, охваченной страстью. Ночь застала Мари в то время, когда она поднялась к вершинам и при свете бледных лучей луны пыталась разглядеть, по какой дороге пошел маркиз; упорные поиски оказались бесплодными, и тишина, царившая вокруг, указывала, что шуаны и их предводитель исчезли. Страстный порыв сразу угас вместе с надеждами, его породившими. Очутившись одна, ночью, в незнакомом крае, охваченном войною, она принялась размышлять, вспомнила наставления Юло, выстрел г-жи дю Га и вздрогнула от страха. Ночная тишина, столь глубокая в горах, позволяла расслышать даже шорох листочков, скользивших по граниту, и эти легкие звуки, грустно трепетавшие в воздухе, лишь подчеркивали царившие тут одиночество и безмолвие. Яростный ветер гнал облака; чередование света и тьмы придавало самым безобидным предметам облик фантастический и грозный, усиливая ужас Мари. Она обратила взгляд к Фужеру, где огоньки в домах сверкали, словно земные звезды, и вдруг ясно различила башню Попугая. Стоило пройти небольшое расстояние, и она оказалась бы дома, но это расстояние было пропастью. Мари вспомнила, какие бездны зияли у края узкой тропинки, по которой она поднималась, и поняла, что возвращаться в Фужер опаснее, чем продолжать путь. Она подумала, что перчатка маркиза устранит все опасности ее ночной прогулки, даже если шуаны захватили окрестности города. Надо было страшиться только г-жи дю Га. Но при этой мысли Мари стиснула рукоятку кинжала и двинулась вперед, стараясь держать направление к дому, кровлю которого она увидела меж деревьев, когда поднялась на скалы Св. Сульпиция; но шла она медленно, ибо до тех пор еще не знала, как мрачное величие ночи гнетет одинокое существо среди дикой местности, где со всех сторон высокие горы склоняют головы, словно столпившиеся вокруг исполины. Не раз она вздрагивала от шелеста своего платья, цеплявшегося за кустарник, не раз ускоряла шаг и вновь замедляла его, думая, что настал ее последний час. Но вскоре обстоятельства приняли такой характер, что перед ними, пожалуй, отступили бы самые отважные мужчины, и мадмуазель де Верней охватил ужас, — тот ужас, который настолько напрягает пружины жизни, что все в человеке доходит до предела — и сила и слабость. Существа самые робкие совершают тогда неслыханные подвиги, а самые смелые лишаются рассудка от страха. На недалеком от себя расстоянии Мари услышала странные звуки, то смутные, то явственные, подобно тому как ночь была то темной, то светлой; звуки эти говорили о смятении, беспорядочном шествии какого-то полчища, и слух уставал улавливать их; они исходили откуда-то из недр земли, которая, казалось, дрожала под ногами несметного множества идущих людей. На мгновенье блеснул лунный свет, и мадмуазель де Верней увидела в нескольких шагах от себя длинную вереницу ужасающих фигур; они колыхались, словно колосья в поле, и скользили, как призраки; но едва она их заметила, тотчас спустилась тьма и, подобно черному занавесу, скрыла от нее эту зловещую картину и сверкающие желтые глаза. Она отпрянула и взбежала на верхний край откоса, спасаясь от трех страшных фигур, приближавшихся к ней.
— Ты его видел? — спросил чей-то голос.
— Нет, только почуял холодный ветер, когда он прошел мимо меня, — ответил другой хриплый голос.
— А меня обдало сыростью и запахом могилы, — сказал третий.
— Какой он? Белый? — продолжал первый.
— Почему же, — спросил второй, — только он один вернулся из всех, кто умер у Пелерины?
— Ну, как «почему»? — ответил третий. — Людям из братства Сердца господня во всем поблажка. А все-таки, знаешь, по-моему, лучше умереть без покаяния, чем вот этак, как он, бродить по ночам привиденьем, без еды, без питья, без крови в жилах.
— А-ах!
Этот возглас, или, вернее, этот дикий вопль, вырвался у всех трех шуанов, когда один из них указал пальцем на стройную фигуру и бледное лицо мадмуазель де Верней, которая бежала с непостижимой быстротой и так бесшумно, что они не слышали ее шагов.
— «Вон он!» — «Вот!» — «Где?» — «Там!» — «Нет, вон там!» — «Ушел?» — «Нет!» — «Да!» — «Видишь его?»
Слова эти раздавались, как однообразный ропот волн на песчаном берегу моря.
Мадмуазель де Верней смело шла по направлению к дому и смутно видела скопище людей, которые разбегались во все стороны, когда она приближалась к ним, и явно испытывали панический страх. И Мари словно несла какая-то неведомая сила, подчинив ее своей власти; необъяснимой была для нее легкость собственного тела; и это еще больше усиливало ее ужас. На пути перед нею то и дело во множестве вырастали темные фигуры, как будто поднимаясь из земли, в которой они покоились, и Мари слышала их нечеловеческие вопли. Наконец она не без труда добралась до опустошенного сада с разрушенной живой изгородью и сломанным забором. Часовой остановил ее, она показала ему перчатку. В эту минуту луна осветила ее лицо, шуан, уже направивший на Мари ружье, выронил его из рук, издав хриплый крик, который гулко прокатился по полям. В глубине сада она различила большое строение, где светилось несколько окон, — признак, что там были жилые комнаты, и тогда она подошла к стене этого дома, не встретив по дороге никаких препятствий. В первое окно, к которому она подкралась, она увидела г-жу дю Га и предводителей мятежников, приезжавших в Виветьер. Потрясенная этим зрелищем и чувством опасности, она отпрянула к небольшому окошечку, забранному толстой железной решеткой, и увидела в длинном сводчатом зале маркиза, — он был в двух шагах от нее, одинокий, печальный. Он сидел на грубом стуле перед очагом, и красноватые мерцающие отблески пламени, озарявшие его лицо, придавали этой сцене призрачный характер. Дрожа всем телом, девушка стояла неподвижно, прильнув к железным брусьям, надеясь, что глубокая тишина позволит ей услышать слова маркиза, если он заговорит. Она видела, что он удручен, измучен, бледен, и радовалась, что она стала одной из причин его печали; затем гнев сменился состраданием, сострадание перешло в нежность, и внезапно Мари поняла, что сюда ее привела не только жажда мести. Маркиз поднялся, повернул голову и остолбенел, увидев, как в тумане, лицо мадмуазель де Верней. С нетерпеливым и презрительным жестом он громко сказал:
— Что это? Теперь я всегда и всюду вижу эту дьяволицу, даже наяву.
Это жестокое презрение исторгло у несчастной девушки смех безумия, маркиз вздрогнул и бросился к окну. Мадмуазель де Верней отшатнулась от стены; она услышала неподалеку мужские шаги, подумала, что это Монторан, и кинулась бежать от него. В эту минуту для нее не существовало препятствий: она пронеслась бы сквозь стену, пролетела бы по воздуху, нашла бы дорогу в ад, лишь бы еще раз не прочесть слова: «Он презирает тебя», начертанные огненными буквами на челе этого человека, — слова, которые кричал ей внутренний голос, оглушая ее, как труба. Она шла наугад, не зная, куда идет, и вдруг остановилась, почувствовав, что на нее пахнуло пронизывающей холодной сыростью. Услышав позади себя топот нескольких человек, она быстро спустилась по лестнице в глубокий подвал. На последней ступеньке Мари остановилась и прислушалась, стараясь определить, в каком направлении побежали ее преследователи; несмотря на довольно сильный шум, доносившийся сверху, она услышала в подвале жалобные человеческие стоны, и тогда ей стало еще страшнее. Луч света, скользнувший с верхних ступеней, вызвал у нее ужасную мысль, что преследователи открыли ее убежище, и стремление спастись от них придало ей новые силы. Несколько минут спустя, когда она собралась с мыслями, ей было очень трудно объяснить себе, как могла она взобраться на невысокую стенку и спрятаться там. Вначале она даже не замечала, в каком неудобном положении находится ее тело, но затем эта поза стала для нее нестерпимой; притаившись под аркой свода, она напоминала статую Присевшей Венеры, которую любитель искусства поместил в слишком низкую нишу. Эта стена, довольно широкая и сложенная из гранита, отделяла лестницу от подвала, где раздавались стоны. Вскоре Мари увидела, как по ступенькам спустился и вошел под свод какой-то человек, одетый в козью шкуру, но ни малейшее его движение не указывало на торопливые поиски. Мадмуазель де Верней томило желание найти путь к спасению, и она тревожно ждала той минуты, когда огонь, принесенный незнакомцем, осветит подвал; она уже смутно видела на полу бесформенную, но живую глыбу, которая пыталась добраться до стены быстрыми, резкими движениями, судорожно извиваясь, словно рыба, вытащенная из воды на берег.
Маленький смоляной факел вскоре озарил стены подвала дрожащим синеватым светом. Несмотря на мрачную поэзию, которой воображение мадмуазель де Верней украсило эти своды, гулко отражавшие звуки горестной мольбы, ей пришлось убедиться, что подземелье было всего лишь давно заброшенной подвальной кухней. Бесформенная живая глыба оказалась при свете факела низеньким, очень толстым человеком, крепко связанным по рукам и по ногам: должно быть, те, кто захватили его, бросили свою жертву на сырые плиты каменного пола с полным пренебрежением к ее участи. Лишь только пленник увидел незнакомца, державшего в одной руке факел, а в другой вязанку хвороста, он застонал так жалобно, что глубоко тронул чувствительное сердце мадмуазель де Верней; позабыв свой страх, свое отчаяние, мучительно неудобную позу, от которой у нее онемело все тело, она старалась не шелохнуться. Шуан бросил принесенную вязанку в очаг, предварительно проверив прочность старого крюка, висевшего на цепи перед высокой чугунной плитой, и зажег факелом хворост. И тогда мадмуазель де Верней с ужасом узнала в этом пришельце хитрого Хватай-Каравая, которому ее отдала соперница; его лицо, освещенное вспыхнувшим пламенем, напоминало комически топорные черты деревянных человечков, которых вырезают из букса в Германии. В ответ на жалобный стон пленника эта физиономия, изборожденная морщинами и опаленная солнцем, расплылась в широкую, довольную улыбку.
— Видишь, — сказал он своей жертве, — мы, христиане, умеем держать свое слово, не то что ты. Вот сейчас огонь развяжет тебе и ноги, и язык, и руки... Ах, досада! Где же мне найти противень? Нечего подставить тебе под ноги, а ведь они до того жирны, что сало, пожалуй, потушит огонь. Что же это у тебя в доме такой плохой порядок? Хозяину надо погреться, а никаких удобств для такого дела нет.
Пленник пронзительно закричал, вероятно, надеясь, что его крик проникнет сквозь своды и привлечет на помощь какого-нибудь избавителя.
— Э-э! Можете петь сколько душе угодно, господин д'Оржемон. Наверху все спят, а вслед за мной придет сюда Крадись-по-Земле и запрет дверь.
Хватай-Каравай, не переставая говорить, постукивал прикладом карабина по навесу над очагом, по каменным плитам пола и печам, стараясь обнаружить тайник, где скряга спрятал свое золото. Поиски эти производились с такою ловкостью, что д'Оржемон вдруг умолк, испугавшись, не выдал ли его со страху кто-нибудь из слуг: хотя он и не доверял никому своих секретов, все же его привычки могли навести домашних на верные заключения. Иногда Хватай-Каравай внезапно оборачивался и бросал испытующий взгляд на свою жертву, как в детской игре, в которой ищут спрятанную вещь и по выражению наивного лица партнера стараются угадать, приближаются они к этой вещи или удаляются от нее. Д'Оржемон изобразил ужас, когда шуан принялся постукивать по кухонным печам, издававшим глухой звук пустоты, и, видимо, хотел таким способом обмануть на некоторое время доверчивость жадного Хватай-Каравая. Вдруг в кухню ворвались три шуана, стремглав сбежав с лестницы; один из них был Крадись-по-Земле. Хватай-Каравай прекратил свои поиски, бросив на Д'Оржемона взгляд, исполненный всей ярости обманутого скупца.
— Мари Ламбрекен воскрес! — крикнул Крадись-по-Земле, и весь вид его говорил, что всякие интересы бледнеют перед столь важной вестью.
— Не удивительно! — заметил Хватай-Каравай. — Недаром он так часто причащался, — можно сказать, совсем завладел господом богом.
— Ну, пользы ему от этого, как мертвому от башмаков. Ведь он соблазнил девку у Гоглю, а перед делом у Пелерины не получил отпущения грехов и, значит, смертный грех не успел с себя снять. Вот теперь аббат Гюден и говорит, что ему еще два месяца бродить по свету привиденьем, а потом уж он совсем вокреснет. Мы все трое видели его, он только что мимо нас прошел. Бледный, холодный, легкий, и кладбищем от него пахнет.
— А еще его преподобие говорил нам, что ежели привидение кого-нибудь схватит, так тому человеку придется бродить вместе с ним, — добавил четвертый шуан.
Уродливое и смешное лицо этого нового собеседника отвлекло Крадись-по-Земле от его набожных размышлений о совершившемся чуде воскрешения, которое, по словам аббата Гюдена, могло повториться для каждого благочестивого и ревностного защитника религии и короля.
— Видишь, Налей-Жбан, — с некоторой важностью сказал неофиту Крадись-по-Земле, — видишь, куда нас ведет самое малое упущение в обязанностях, предписанных святой религией! Тут сама святая Анна Орейская предупреждает нас, что мы должны быть беспощадны друг к другу за самую легкую провинность. Твой двоюродный брат Хватай-Каравай выпросил у Молодца, чтобы тебе поручили надзор за Фужером, и тебе хорошо будут платить. Но знаешь ты, из какой муки мы замешиваем хлеб для предателей?
— Знаю, господин Крадись-по-Земле.
— А знаешь, почему я об этом тебя спрашиваю? Люди говорят, будто ты очень уж любишь сидр и денежки. Смотри не вздумай мошенничать, надо служить только нам одним.
— Не прогневайтесь, сударь, сидр и денежки — штука хорошая и спасению души ничуть не мешают.
— Если брат и сделает какую-нибудь глупость, то уж, конечно, только по неведению, — сказал Хватай-Каравай.
— Какими бы воротами ни пришла беда, я спуску не дам! — крикнул Крадись-по-Земле таким громовым голосом, что дрогнули своды. — Ты за него в ответе, — добавил он, повернувшись к Хватай-Караваю. — Если он провинится, я и под козьей шкурой доберусь до твоей шкуры!
— Не в обиду вам будь сказано, сударь, — проговорил Налей-Жбан, — не случалось ли вам иной раз принимать контршуанов за шуанов?
— Приятель, — сухо сказал Крадись-по-Земле, — смотри, чтобы с тобой этого не случилось ни разу, а не то я перережу тебя пополам, как репу. А ежели кого пошлет Молодец, так у тех будет его перчатка. Только после дела в Виветьере Главная молодка прицепляет к ней зеленую ленту.
Хватай-Караваи быстро толкнул локтем своего товарища, показывая ему глазами на д'Оржемона: тот притворялся спящим, но Крадись-по-Земле и Хватай-Каравай по опыту знали, что никто еще не дремал около их камелька, и хотя последнюю фразу в разговоре с Налей-Жбаном шуан произнес вполголоса, пленник мог ее расслышать. Четверо шуанов испытующе посмотрели на него и решили, что он от страха лишился чувств. Вдруг, по еле заметному знаку, который подал Крадись-по-Земле, Хватай-Каравай снял с д'Оржемона башмаки и чулки, Налей-Жбан и Вези-Добро схватили его в охапку и поднесли к очагу; затем Крадись-по-Земле взял свясло от хвороста и привязал ноги скупца к чугунному крюку. Слаженные и невероятно проворные их движения исторгли у жертвы крики, а затем душераздирающие вопли, когда Хватай-Каравай подгреб ему под ноги угли.
— Друзья, милые друзья мои, — кричал д'Оржемон, — мне ведь будет больно! Ведь я такой же христианин, как и вы!..
— Лжет твоя глотка! — ответил Крадись-по-Земле. — Родной твой брат отрекся от бога, а ты купил жювинийское аббатство. Нам аббат Гюден говорил, что богоотступников можно поджаривать без зазрения совести.
— Братья мои во Христе, погодите! Я же не отказываюсь вам заплатить.
— Мы дали тебе две недели сроку. Прошло два месяца, а Налей-Жбан ничего еще не получил.
— Ты разве ничего не получил, Налей-Жбан? — с отчаянием спросил скряга.
— Ничего... Как есть ничего, господин д'Оржемон, — испуганно ответил Налей-Жбан.
Крики, превратившиеся в непрерывное рычание, похожее на хрип умирающего, вдруг возобновились с неслыханной силой. Четверо шуанов, для которых это зрелище было не менее привычным, чем то, что собаки бегают без башмаков, с полным спокойствием наблюдали, как корчится и вопит д'Оржемон; они напоминали путешественников, поджидающих у очага в гостинице, когда жаркое достаточно подрумянится, чтобы можно было его есть.
— Умираю! Умираю!.. — кричал д'Оржемон. — И вы не получите моих денег.
Несмотря на эти неистовые крики, Хватай-Каравай заметил, что огонь еще не опалил д'Оржемону кожу; он очень искусно помешал угли, чтобы пламя слегка разгорелось, и тогда скряга сказал упавшим голосом:
— Друзья мои, развяжите меня... Сколько вы хотите получить? Сто экю? Тысячу? Десять тысяч? Сто тысяч?.. Я вам предлагаю двести экю!
Голос его звучал так жалобно, что мадмуазель де Верней, забыв об опасности, грозившей ей самой, вскрикнула.
— Кто это сейчас подал голос? — спросил Крадись-по-Земле.
Шуаны испуганно озирались. Эти люди, столь храбрые под смертоносными жерлами пушек, боялись духов. Лишь один Хватай-Каравай, ничем не отвлекаясь, слушал признания, которые возрастающая боль вырывала у его жертвы.
— Пятьсот экю! Да... я вам даю пятьсот! — говорил скряга.
— Ладно. А где они? — спокойно спросил Хватай-Каравай.
— Где? Зарыты под первой яблоней. Пресвятая дева!.. В конце сада, слева. Разбойники!.. Воры!.. А-ах, умираю!.. Там десять тысяч франков.
— Не надо нам франков, — сказал Крадись-по-Земле, — давай ливры. На франках твоей республики языческие идолы. Такие деньги никогда ходить не будут.
— Да там ливры, полновесные луидоры. Только развяжите, развяжите меня... Вы же знаете теперь, где мой клад... моя жизнь!..
Шуаны переглядывались, обдумывая, кому из товарищей довериться, кого послать откопать зарытые деньги. Каннибальская их жестокость привела в эту минуту мадмуазель де Верней в такой ужас, что, даже не зная, спасет ли ее еще раз от любой опасности роль привидения, которую ей позволило сыграть ее бледное лицо, она смело крикнула низким голосом:
— Ужели не боитесь вы гнева божьего? Развяжите его, варвары!
Шуаны подняли голову, увидели вверху глаза, сверкавшие, как звезды, и в ужасе бросились прочь. Мадмуазель де Верней спрыгнула в кухню, подбежала к д'Оржемону и так резко отдернула его от огня, что свясло разорвалось; затем она разрезала кинжалом веревки, которые крепко стягивали все его тело. Как только скряга почувствовал себя свободным, он встал на ноги, и на лице его появилась страдальческая, но вместе с тем язвительная усмешка.
— Идите, идите к яблоне, разбойники! — сказал он. — О-ох! Вот уже два раза я надул их, а в третий раз они меня не поймают.
В этот момент во дворе громко раздался женский голос.
— Привидение! Привидение! — кричала г-жа дю Га. — Дураки! Это она! Тысяча экю тому, кто принесет мне голову этой шлюхи!
Мадмуазель де Верней побледнела, но скряга, улыбнувшись, взял ее за руку, увлек за собою под навес очага, провел так, что не осталось никакого следа, ибо они не задели костра, занимавшего в очаге небольшое пространство; затем он нажал какую-то пружину, чугунная плита поднялась, и, когда общие их враги вернулись в подвал, тяжелая дверь тайника уже опустилась бесшумно на свое место. Парижанка поняла тогда смысл рыбьей пляски, которой на ее глазах недавно предавался несчастный банкир.
— Вот видите, сударыня! — крикнул Крадись-по-Земле. — Привидение взяло себе синего в товарищи...
Должно быть, эти слова вызвали страшный испуг, ибо за ними наступила столь глубокая тишина, что д'Оржемон и его спутница услышали, как шуаны бормотали:
— Ave sancta Anna Aurica, gratia plena, Dominus tecum...[25]
— Молятся... олухи! — воскликнул д'Оржемон.
— Тише, — прервала своего путника мадмуазель де Верней, — разве вы не боитесь, что они откроют наше...
Смех старого скряги рассеял опасения парижанки.
— Чугунная плита вделана в гранитную толщиной в десять дюймов. Мы их слышим, а они нас не слышат.
Осторожно взяв руку своей освободительницы, он поднял и приложил ее к какой-то щели, откуда порывами проникал свежий ветер; девушка догадалась, что эта отдушина сделана в трубе очага.
— О-ох! — простонал д'Оржемон. — Черт побери! Все-таки ноги мне немного жжет. А эта кобылица Шарета, как ее называют в Нанте, вовсе неглупа и не станет разубеждать своих верных приверженцев; она хорошо знает, что, не будь они такими болванами, не стали бы они драться вопреки собственным своим интересам. Слышите: вот и она тоже молится. Хотелось бы посмотреть, как она читает акафист Анне Орейской! Уж лучше бы еще раз обчистила какой-нибудь дилижанс да вернула мне свой долг: ведь она четыре тысячи франков у меня взяла. С процентами да со всякими издержками это уже составляет четыре тысячи семьсот восемьдесят франков и несколько сантимов...
Закончив молитву, шуаны поднялись с колен и ушли. Старик д'Оржемон сжал руку мадмуазель де Верней, словно предупреждая, что опасность еще не миновала.
— Нет, сударыня, — послышался через несколько минут безмолвия голос Хватай-Каравая. — Ждите тут хоть десять лет, они не вернутся.
— Да она и не выходила, она должна быть здесь, — упрямо сказала «кобылица Шарета».
— Нет, сударыня, нет. Они улетели сквозь стену... Помните, как дьявол утащил отсюда того аббата, который принес присягу.
— Хватай-Каравай, ведь ты сам такой же скряга, как д'Оржемон. Неужели ты не догадываешься?.. Ведь этот старый сквалыга вполне мог затратить несколько тысяч ливров на то, чтобы сделать себе здесь, в фундаменте сводов, потайной закоулок с секретным входом.
Скряга и девушка услышали зычный хохот Хватай-Каравая.
— А ведь верно! — сказал он.
— Оставайся здесь, — снова заговорила г-жа дю Га. — Подожди, когда они выйдут. За один меткий выстрел я отдам тебе все, что ты найдешь в сокровищнице нашего ростовщика. Послушайся меня, если хочешь, чтобы я тебе простила, что ты продал эту девку, а не убил ее, как я тебе велела.
— Ростовщик? — возмутился д'Оржемон. — А ведь я одолжил ей деньги только из девяти процентов. Правда, я взял с нее закладную, а все-таки поглядите, какая неблагодарность! Знаете, сударыня, если бог наказывает нас за наши злые дела, то дьявол не преминет наказать за доброе дело, а человек поставлен меж двух этих пределов, ничего не знает о будущем, и, по-моему, все это напоминает задачу на тройное правило, в которой нет никакой возможности найти неизвестное.
Он испустил глубокий и весьма необычайный вздох, — как будто воздух, проходя через его гортань, задевал там старые, ослабевшие струны. Вдруг опять раздалось постукивание: Хватай-Каравай и г-жа дю Га вновь принялись исследовать стены, своды и каменный пол; казалось, эти звуки приободрили д'Оржемона; взяв свою спасительницу за руку, он помог ей подняться по узкой винтовой лестнице, устроенной в толстой гранитной стене. Когда они одолели ступенек двадцать, их головы слабо осветил луч лампы. Скупец остановился и, обернувшись к своей спутнице, пристально поглядел ей в лицо, словно внимательно рассматривал ненадежный вексель, полученный для учета; затем снова послышался его жуткий вздох.
— Я привел вас сюда, — сказал он, помолчав, — и тем самым сполна заплатил за вашу услугу, и, право же, я не вижу причины, почему я должен еще дать вам и де...
— Сударь, оставьте меня здесь! И я ничего у вас не прошу! — перебила его мадмуазель де Верней.
Эти слова и, быть может, презрение, вспыхнувшее на прекрасном лице девушки, успокоили старика, и он ответил с новым вздохом:
— Ах, раз уж я привел вас сюда, я сделал так много, что надо продолжать...
Он учтиво помог Мари подняться по нескольким ступенькам, довольно необычного расположения, и полулюбезно, полусердито ввел ее в маленькую комнатку размером не больше четырех квадратных футов, освещенную лампой, подвешенной к сводчатому потолку. Нетрудно было заметить, что скупец принял все предосторожности для того, чтобы ему можно было провести не один день в этом убежище, если события гражданской войны принудят его скрываться здесь.
— Не подходите к стене, запачкаетесь известкой, — вдруг сказал д'Оржемон.
И он поспешно просунул руку между спиной девушки и стенкой, видимо, недавно оштукатуренной. Однако этот жест произвел совсем не то действие, какого ожидал скупой старик. Мадмуазель де Верней быстро посмотрела вокруг и увидела в углу какое-то странное сооружение, форма которого вызвала у нее крик ужаса: она угадала, что там поставлено стоймя человеческое тело, покрытое слоем извести. Д'Оржемон грозным жестом приказал ей замолчать, и в его маленьких голубых глазках, словно сделанных из фаянса, был такой же испуг, как и в глазах его спутницы.
— Дурочка! Вы думаете, я убил его?.. Это мой брат, — сказал он, и на этот раз в его вздохе прозвучали траурные ноты. — Брат мой первым из местных священников принес присягу. И вот единственное убежище, где он мог укрыться от ярости других священников и шуанов. Подумайте! Преследовать такого достойного человека! Он так любил во всем порядок! Это мой старший брат. Только у него одного и хватило терпения научить меня десятичным дробям. Ах, какой он был хороший священник! Бережливый, умел копить деньги. Вот уже четыре года, как он умер, — не знаю, право, от какой болезни. Но, видите ли, когда священники молятся, они привыкли становиться на колени, и, может быть, ему было трудно все время стоять тут на ногах, как я это делаю... Я его тут и оставил: в другом месте они вырыли бы его из могилы. Я постараюсь похоронить его когда-нибудь в освященной земле, как он говорил, бедняга. Ведь он и присягнул-то только из страха.
Слезы выступили на сухих маленьких глазках старика, и в эту минуту его рыжий парик показался девушке менее безобразным; она отвела взгляд в сторону с затаенным чувством уважения к его горю; но, несмотря на свое умиление, д'Оржемон повторил:
— Не подходите к стенке, вы запач...
Он не отрываясь смотрел в глаза мадмуазель де Верней, словно хотел помешать ей рассмотреть повнимательней стены этой каморки, где легким не хватало воздуха. Все же Мари удалось украдкой от своего Аргуса окинуть взглядом стены, и, заметив на них странные выпуклости, она решила, что скупец сам сложил их из мешков с золотом и серебром. Меж тем д'Оржемон постепенно погружался в какое-то комическое восхищение. Хотя в каждой морщине старого скряги можно было прочесть боль от ожогов на ногах и страх от появления живого существа среди его сокровищ, однако его сухие глазки горели непривычным огнем волнения, вызванного опасным соседством с его спасительницей, чья бело-розовая щечка манила к поцелую, а от взоров черных бархатный очей приливали к сердцу такие жгучие волны крови, что он уж не знал, было ли это предвестником жизни или смерти.
— Вы замужем? — спросил он дрожащим голосом.
— Нет, — ответила она, улыбаясь.
— У меня кое-что есть, — продолжал он, и вновь послышался его удивительный вздох. — Но, конечно, я не так богат, как все толкуют. Такая молодая красавица, как вы, наверно, любит бриллианты, драгоценности, экипажи, золото, — прибавил он, испуганно посматривая вокруг. — Я могу все это дать... после моей смерти... И если бы вы пожелали...
Взгляд старика говорил о такой расчетливости даже в этой эфемерной любви, что мадмуазель де Верней, отрицательно покачав головой, не могла не подумать, что скряга намеревался жениться на ней лишь для того, чтобы похоронить свою тайну в сердце своего второго «я».
— Деньги! — сказала она, бросив на д'Оржемона иронический взор, который и осчастливил и раздосадовал его. — Деньги для меня ничто. Вы стали бы втрое богаче, если тут собрать все золото, от которого я отказалась.
— Не подходите к сте...
— А меж тем у меня взамен просили один лишь взгляд, — добавила она с невероятной гордостью.
— Напрасно вы отказались. Это была бы превосходная сделка. Но вы все-таки подумайте...
— А вы «подумайте», — прервала его мадмуазель де Верней, — о том, что я слышу сейчас голос, единый звук которого для меня дороже всех ваших богатств...
— Вы их не знаете...
Прежде чем д'Оржемон успел остановить ее, девушка коснулась пальцем небольшой раскрашенной гравюры, изображавшей Людовика XV верхом на коне, сдвинула ее с места и вдруг увидела внизу маркиза — он заряжал мушкетон. Отверстие в стене, закрытое дощечкой, на которую была наклеена гравюра, вероятно, соответствовало какому-то украшению в сводчатом потолке комнаты, по-видимому, служившей спальней предводителю шуанов. Д'Оржемон с величайшей осторожностью передвинул старый эстамп на прежнее место и сурово поглядел на девушку.
— Ни слова, если дорожите жизнью! — прошептал он и, помолчав, сказал ей на ухо: — Однако не малое судно задумали вы взять на абордаж. Вы знаете, что у маркиза де Монторана сто тысяч ливров дохода с земель, розданных в аренду? Земли эти еще до сих пор не проданы! А я на днях читал в «Ежедекаднике Иля-и-Вилены» декрет консулов, по которому секвестры приостановлены. Ага! Вы, конечно, находите теперь, что этот молодчик еще больше похорошел! Правда? Глаза у вас блестят, как два новеньких луидора!..
Взгляд мадмуазель де Верней загорелся, лишь только она услышала звук хорошо знакомого голоса. За то время, которое она провела здесь, словно погребенная в этом склепе, выпрямилась пружина ее воли, погнувшаяся под бременем событий. Казалось, она внезапно приняла роковое решение и обдумывала, как его выполнить.
«От такого презрения нет возврата, — сказала она про себя, — и если он больше не может любить меня, я убью его... Он не достанется ни одной женщине».
Вдруг раздался голос молодого предводителя:
— Нет, аббат, нет! — громко сказал он. — Это надо сделать именно так.
— Маркиз, — высокомерно возразил аббат Гюден, — вы осрамитесь на всю Бретань, если дадите этот бал в Сен-Джемсе. Не танцоры, а проповедники поднимут наши деревни. Вам нужны ружья, а не скрипки.
— Аббат, вы человек умный и должны понять, что, лишь устроив сбор наших сторонников, я увижу, что можно с ними предпринять. За обедом, по-моему, легче изучить их лица и узнать их намерения, чем с помощью любого шпионства, которое к тому же вызывает у меня отвращение. Со стаканом в руке они у нас разговорятся.
Мари встрепенулась,услышав эти слова: у нее сразу возникла мысль попасть на бал и там отомстить за себя.
— Вы, аббат, должно быть, принимаете меня за идиота, если читаете мне проповедь о греховности танцев! Да разве вы сами не пропляшете от всего сердца какую-нибудь чакону, лишь бы восстановили ваш орден, под новым его именем: Отцы веры?.. И разве вы не знаете, что сразу после мессы бретонцы идут плясать? А не известно ли вам, что пять дней тому назад Ид де Невиль и д'Андинье вели переговоры с первым консулом относительно восстановления на престоле короля Людовика Восемнадцатого? И если я собираюсь теперь сделать такой смелый ход, то единственно для того, чтобы тяжесть наших башмаков с подковками прибавила весу этим переговорам. А известно вам, что все вожди Вандеи, даже Фонтэн, поговаривают о необходимости покориться? Ах, аббат Гюден! Очевидно, принцев обманули, неверно осветив им положение дел во Франции. Преданность, о которой им толкуют, — это преданность только по необходимости. Аббат, я уже запачкал себе ноги, ступая по крови, но только взвесив все обстоятельства, я соглашусь погрузиться в нее до пояса. Я предан королю, а не каким-то четырем головорезам, не игрокам, запутавшимся в долгах, как этот Рифоэль, не разбойникам, пытающим людей огнем, не...
— Продолжайте, продолжайте: «Не аббатам, взимающим на больших дорогах контрибуции для нужд войны!» — прервал его аббат Гюден.
— А почему бы мне этого не сказать! — язвительно отозвался маркиз. — Я скажу больше: героические времена Вандеи прошли.
— Ну что ж, маркиз, мы и без вас совершим чудо.
— Да, вроде чуда с Мари Ламбрекеном, — смеясь, подхватил маркиз. — Ну, полно, аббат, не сердитесь! Я знаю, что вы не щадите своей жизни и стреляете в синих так же хорошо, как читаете «Oremus»[26]. Надеюсь, что с божьей помощью мы победим, и я увижу вас, в митре епископа, участником коронования его величества.
Эта фраза, вероятно, произвела на аббата магическое действие: слышно было, как он звякнул карабином и воскликнул:
— У меня в карманах полсотни патронов, маркиз, а жизнь моя принадлежит королю!
— Вот еще один из моих должников, — сказал скряга, обратившись к мадмуазель де Верней. — Занял он у меня немного, какие-то несчастные пятьсот — шестьсот франков, я не о них говорю, но есть за ним долг крови, и, надеюсь, мы расквитаемся. Какой казнью ни казнить этого сатану иезуита, все будет мало. Он поклялся, что смертью покарает моего брата, и поднял против него всю нашу округу. А за что? За то, что бедняга испугался новых законов...
Приложив ухо к какому-то незаметному приспособлению в своем тайнике, он прислушался и сказал:
— Ну вот, убираются наконец восвояси, эти разбойники. Пойдут и еще сотворят какое-нибудь чудо! Лишь бы не вздумали, как тогда, на прощанье подпалить мой дом.
Еще с полчаса после этого мадмуазель де Верней и д'Оржемон молча смотрели друг на друга, и вдруг грубый и густой голос Налей-Жбана тихонько крикнул:
— Господин д'Оржемон, опасности больше нет. Ну, на этот раз я вполне заслужил свои тридцать экю!
— Дитя мое, — сказал скряга, — дайте слово, что вы закроете глаза.
Мадмуазель де Верней зажмурила глаза и прикрыла их еще ладонью, но для большей уверенности д'Оржемон задул лампу и, взяв свою освободительницу за руку, помог ей сделать семь-восемь шагов по какому-то запутанному проходу, а через несколько минут осторожно отвел от глаз ее руку, и она увидела, что находится в той комнате, где недавно был маркиз де Монторан. Это оказалась спальня д'Оржемона.
— Дорогое мое дитя, — сказал скряга, — вы можете теперь уходить. Не смотрите же так вокруг. У вас, наверно, нет денег? Вот вам десять экю; некоторые монеты немного подточены, но ничего, их возьмут. Как только выйдете из сада, сразу увидите тропинку — она ведет в город или, как нынче говорят, в округ. Но под Фужером теперь шуаны. Трудно допустить, что вам удастся скоро попасть туда, и, значит, вам может понадобиться надежное убежище. Запомните хорошенько, что я вам сейчас скажу, но воспользуйтесь этим пристанищем только в самой крайней опасности. На дороге, которая ведет через Жибарийскую лощину к Колючему гнезду, вы увидите ферму, там живет Сибо Большой по прозвищу Налей-Жбан. Войдите туда и скажите его жене: «Здравствуй, Цапля», — и Барбета вас спрячет. Если Налей-Жбан увидит вас, то ночью он вас примет за привидение, а днем его можно задобрить десятью экю... Прощайте! Мы с вами в расчете... Ах, если бы вы пожелали, все это стало бы вашим, — добавил он, указывая широким жестом на поля, окружавшие его дом.
Мадмуазель де Верней бросила благодарный взгляд на этого странного старика, а он ответил вздохом в несколько разнообразных тонов.
— Вы, разумеется, потом отдадите мне эти десять экю (заметьте, я ничего не говорю о процентах), так, пожалуйста, внесите их на мой счет фужерскому нотариусу — мэтру Потра. А если бы вы пожелали, он бы и составил наш брачный контракт, красавица моя, сокровище мое!.. Прощайте!..
— Прощайте, — сказала Мари, улыбаясь, и помахала ему рукою.
— А если вам понадобятся деньги, — крикнул ей вслед д'Оржемон, — я вам одолжу из пяти процентов. Да, всего только из пяти! Неужели я сказал «из пяти»?..
Мари ушла.
«С виду как будто славная девушка, — думал д'Оржемон. — А все-таки я переделаю потайной ход из очага».
Затем он взял двенадцатифунтовый хлеб, окорок и вернулся в свое убежище.
Лишь только мадмуазель де Верней вышла в открытое поле, она словно возродилась к жизни: предутренняя прохлада освежила ее лицо, которое несколько часов как будто обжигал знойный воздух. Она попыталась найти тропинку, указанную скрягой, но луна уже зашла, и стало так темно, что ей пришлось идти наугад. Но вдруг у нее сжалось сердце от страха свалиться в пропасть, и это спасло ее, ибо она внезапно остановилась, почувствовав, что стоит сделать еще один шаг — и земля исчезнет у нее из-под ног. Посвежевший ветер, который ласкал ее волосы, журчанье воды, инстинкт — все это помогло ей угадать, что она подошла к самому краю скал Св. Сульпиция. Она обхватила руками какое-то дерево и стала ждать рассвета, испытывая сильную тревогу, так как слышала звон оружия, стук копыт и человеческие голоса. Она возблагодарила ночную тьму, спасавшую ее от опасности оказаться в руках шуанов, если они действительно окружили Фужер, как говорил ей старый скряга.
Словно огни ночных костров — сигналов борьбы за свободу, вспыхнули над горами багряные отблески, но темные синеватые тона подножья гор еще не посветлели и являлись контрастом белой дымке, реявшей над росистыми долинами. Вскоре над горизонтом неторопливо стал подниматься рубиновый диск, и небеса узнали его; из мрака выступили постепенно все очертания пейзажа, колокольня Св. Леонарда, скалы, луга, окутанные тенью, и в пламени рождающегося дня на вершинах обрисовались деревья. Красивым взлетом солнце вырвалось из хаоса огненных, оранжевых и сапфировых облаков, яркий свет гармонически ровными полосами разлился по холмам и затопил долины. Тьма рассеялась, день покорил природу. Потянул холодный ветерок, запели птицы, всюду пробудилась жизнь. Но едва мадмуазель де Верней успела окинуть взором живописную картину, открывшуюся перед нею внизу, как туман — явленье довольно частое в этих прохладных краях — протянулся пеленой, заполнил долины, поднялся до самых высоких холмов и словно под снежным покровом похоронил весь богатый бассейн Куэнона. Вскоре мадмуазель де Верней показалось, будто она видит перед собою один из ледников, которые покрывают вершины Альп. Затем по этим облакам тумана, как в океане, стали перекатываться волны, бурно вздымаясь высокими валами, сталкиваясь, кружась, мягко колыхаясь и опадая, окрашиваясь под лучами солнца в ярко-розовые тона, а кое-где отсвечивая прозрачным блеском, словно озеро жидкого серебра. Вдруг северный ветер дохнул на эту фантасмагорию, туман рассеялся и пал на траву росою, насыщенной озоном. И тогда мадмуазель де Верней заметила на фужерских скалах огромную темную массу. Человек семьсот — восемьсот вооруженных шуанов суетились в предместье Св. Сульпиция, словно муравьи в разоренном муравейнике. Трехтысячная орда шуанов, появившаяся как по волшебству, захватила окрестности замка и начала яростно штурмовать его. Несмотря на зеленеющие валы крепости и древние серые башни, спящий город не выдержал бы натиска, если бы не бдительность Юло. С бугра, из середины углубления, образованного валами, скрытая от глаз батарея в ответ на первые выстрелы шуанов ударила по дороге, ведущей к замку. Картечь смела нападающих и очистила путь. Затем из ворот Св. Сульпиция вышла рота солдат, пользуясь замешательством шуанов, построилась на дороге в боевой порядок и открыла по ним убийственный огонь. Увидев, что и на крепостных валах сразу появились шеренги солдат, словно искусный театральный декоратор мгновенно провел там синие полосы, и убедившись, что республиканские стрелки находятся под прикрытием крепостного огня, шуаны даже и не пытались сопротивляться. Однако другие шуаны, завладев узкой долиной Нансена, вскарабкались по карнизам скалы до бульвара и поднялись на него; весь бульвар покрылся козьими шкурами и стал похож на потемневшую от времени соломенную кровлю. В ту же минуту раздались бешеные залпы в другой части города, обращенной к долине Куэнона. Очевидно, Фужер окружили кольцом, и нападение шло со всех сторон. Огонь, вспыхнувший на восточном склоне скалы, указывал, что шуаны подожгли предместья. Впрочем, языки пламени, взметнувшиеся над крышами из сухого дрока или из гонта, вскоре исчезли, и вместо них поднялись столбы черного дыма, — пожар, видимо, потухал. Белые и бурые клубы порохового дыма скрыли от глаз мадмуазель де Верней эту сцену, но вскоре ветер разогнал дым. Командир республиканцев, наблюдая с утеса, возвышавшегося над бульваром, увидел, что первые его распоряжения выполнены великолепно, и уже приказал повернуть орудия батареи, чтобы держать под обстрелом нансонскую долину, Лестницу королевы и скалу. Две пушки, поставленные у заставы Св. Леонарда, разметали муравейник шуанов, захвативших эту позицию, а фужерские национальные гвардейцы, прибежавшие на церковную площадь, окончательно прогнали неприятеля. Сражение продолжалось всего полчаса, и синие потеряли меньше ста человек. Шуаны были разбиты, отброшены и уже отступали во всех направлениях по неоднократным приказам Молодца; он видел, что его смелая операция не удалась, но не знал, что это — последствия резни в Виветьере, побудившей Юло тайно вернуться в Фужер. Артиллерия прибыла в город только в эту ночь, ибо стоило Молодцу проведать о перевозке снарядов, он наверняка отказался бы от своего замысла, зная, что слухи о нападении неизбежно привели бы к плачевному его исходу. В самом деле, насколько Юло желал дать Молодцу суровый урок, настолько же Молодец стремился к успеху своей атаки, чтобы повлиять на решение первого консула. При первом же пушечном выстреле маркиз понял, что продолжать неудавшийся штурм из-за самолюбия — дело безумное, и, не желая бесполезно губить своих шуанов, поспешил разослать семь-восемь гонцов с предписанием немедленно отступить со всех пунктов. Юло заметил своего противника на скалах Св. Сульпиция в окружении многочисленного военного совета, в котором находилась и г-жа дю Га, и дал по ним залп; но позиция была выбрана весьма искусно: молодой предводитель оказался там в безопасности. Тогда Юло переменил роль — от обороны перешел к нападению. При первых передвижениях шуанов, открывших ему намерения маркиза, рота, стоявшая у стен крепости, получила приказ отрезать врагу путь к отступлению и двинуть вперед, чтобы захватить верхние проходы нансонской долины.
Несмотря на свою ненависть, мадмуазель де Верней испугалась за людей, которыми командовал ее возлюбленный; она быстро обернулась — посмотреть, свободен ли второй проход, но и там увидела синих: вероятно, они одержали победу на другом подступе к Фужеру и теперь возвращались из долины Куэнона через Жибарийскую лощину, намереваясь завладеть Колючим гнездом и той частью скал Св. Сульпиция, где были нижние проходы в долину. Итак, шуаны были заперты в ущелье, на узком лугу, и, казалось, должны были погибнуть все до единого — настолько правильно все предусмотрел старый командир республиканцев и настолько искусно он принял меры. Но пушки, столь хорошо послужившие Юло, были бессильны против этих двух пунктов, где начался ожесточенный бой, и лишь только Фужер оказался вне опасности, сражение приняло характер схватки, привычной шуанам. Мадмуазель де Верней поняла теперь, что за скопища людей она видела в окрестностях Фужера, зачем собирались предводители шуанов в доме д'Оржемона, поняла все события истекшей ночи и не могла постигнуть, как удалось ей избегнуть стольких опасностей. Борьба, продиктованная отчаянием, так захватила ее, что она стояла, не шевелясь, и не отрывала взгляда от драматических картин, развернувшихся перед нею. Вскоре бой, происходивший у гор Св. Сульпиция, приобрел для нее особый интерес. Увидя, что синие берут верх, маркиз и его друзья бросились в долину Нансона на помощь шуанам. Все подножье скал усеяли группы разъяренных бойцов; борьба шла не на жизнь, а на смерть, но ее арена и оружие давали шуанам перевес. Поле сражения постепенно захватило больше пространства: шуаны рассыпались и вскарабкались на скалы, хватаясь за кустарник, местами покрывавший крутизну. Мадмуазель де Верней ужаснулась, несколько поздно заметив, что ее враги уже достигли вершин и с яростью защищают опасные тропинки, которые туда вели. Все горные проходы были заняты сражающимися, и Мари испугалась, что окажется между ними; она покинула дерево, за которым укрывалась, и бросилась прочь, решив воспользоваться советом старого скупца. Долго бежала она по склону, обращенному к обширной долине Куэнона, и, увидев вдали какой-то хлев, догадалась, что он принадлежит ферме Налей-Жбана, где во время этого сражения, вероятно, оставалась дома только его жена. Такое предположение ободрило мадмуазель де Верней: она надеялась встретить радушный прием в этом жилище и провести там несколько часов, до тех пор пока можно будет безопасно вернуться в Фужер. По всем признакам победа скоро должна была остаться за Юло. Шуаны отступали так быстро, что Мари уже слышала вокруг себя выстрелы; боясь, что в нее попадет шальная пуля, она быстрее побежала к лачуге, держа направление по дымовой трубе. Тропинка привела ее наконец к какому-то навесу с крышей из сухого дрока, подпертой четырьмя неотесанными бревнами. В глубине этого открытого сарая, у глинобитной единственной стены, стоял пресс для изготовления сидра, тут же был устроен небольшой ток для обмолота гречихи и лежало несколько земледельческих орудий. Мадмуазель де Верней остановилась у одного из столбов навеса, не решаясь перейти через грязное болото, служившее двором этой низенькой хижине, которую она, как истая парижанка, издали приняла за хлев.
Эта лачуга притулилась к скале, защищавшей ее от северного ветра, и не была лишена поэтичности, ибо над ее кровлей гирляндами свисали побеги вяза, вереск и горные цветы. Грубая лестница, высеченная в скале, давала возможность обитателям лачуги подняться на вершину и подышать там чистым воздухом. Слева от хижины гора резко понижалась, открывая череду засеянных полей, из которых первое, несомненно, принадлежало хозяину этой фермы. Земляные насыпи, засаженные деревьями, окаймляли прелестными рощицами все поля, и ближайшая из этих живых изгородей примыкала к ограде двора. Дорожку, проложенную от фермы к полям, защищал толстый полусгнивший ствол дерева — своеобразный бретонский шлагбаум (название его позднее даст нам повод для отступления, которое довершит характеристику этого края). Между лестницей, вырубленной в сланцевом склоне, и тропой, перегороженной стволом дерева, в глубине грязного двора, под сенью нависшей скалы были положены один на другой, по четырем углам хижины, грубо обтесанные куски гранита — опора для стен, кое-как слепленных из глины, досок и мелких камней. Половина крыши была из сухого дрока, заменявшего солому, а другая половина — из дубовых дощечек, вырезанных в форме черепицы; это указывало, что и внутри дом разделен на две части; действительно, одна его половина, отгороженная плохим плетнем, служила хлевом, а в другой жили хозяева. Хотя в этой лачуге благодаря ее соседству с городом и были некоторые усовершенствования, уже совсем не встречавшиеся в двух лье от Фужера, все же она ясно отражала ту неустойчивость жизни, на которую обрекали крепостного человека войны и феодальные обычаи, настолько подчинявшие себе его нравы, что и до сих пор многие крестьяне в этих краях называют хоромами замок, где некогда жили их сеньоры. Мадмуазель де Верней с легко понятным удивлением рассматривала этот закоулок и наконец заметила, что на дворе в жидкой грязи набросаны осколки гранита — в качестве дорожки к жилищу, дорожки не очень надежной; но когда шум перестрелки заметно стал приближаться, девушка решила попросить убежища и принялась перепрыгивать с камня на камень, словно переходила через ручей. Дверь в доме состояла из двух частей: нижняя часть сделана была из цельного массивного дерева, а верхняя закрывалась ставней и служила окном. Такие двери встречаются в лавках некоторых маленьких городков Франции, но там они красиво отделаны и в нижней части снабжены колокольчиком: в этой лачуге дверь запиралась с помощью деревянной щеколды, достойной золотого века, а верхнюю часть закрывали ставней лишь на ночь, ибо свет проникал в комнату только через это отверстие. Правда, в хижине имелось и грубо сделанное окно, но мелкие его стекла походили на донышки бутылок, а толстый свинцовый переплет рамы занимал столько места, что, казалось, это окно скорее преграждало путь свету, чем пропускало его. Когда мадмуазель де Верней открыла дверь, заскрипевшую на ржавых петлях, ее обдало ужасающим запахом аммиака, который клубами вырывался из хижины, ибо четвероногие обитатели хлева ударами копыт разрушили перегородку, отделявшую его от жилой половины. Итак, ферма, — а это была ферма, — оказалась внутри нисколько не лучше, чем снаружи. Мадмуазель де Верней спрашивала себя: неужели в этой первобытной грязи могут жить человеческие существа? Но вдруг перед ней появился оборванный мальчик лет восьми-девяти, и она залюбовалась им: свежее, белое и розовое личико, полные щечки, живые глаза, зубы словно из слоновой кости и спутанные белокурые волосы, падавшие на полуголые плечи; все его маленькое тело дышало силой, а поза выражала ту дикую наивность, то прелестное удивление, от которого так широко открываются детские глаза. Мальчик был изумительно красив!
— Где твоя мать? — ласково спросила Мари и, наклонившись, поцеловала его в глаза.
Получив поцелуй, мальчик скользнул, как угорь, и исчез за кучей навоза, сваленного на бугре между тропинкой и домом. Кстати сказать, Налей-Жбан, как и многие бретонские хлебопашцы, согласно своеобразной системе земледелия в краю, всегда сваливал навоз на высоком месте, и, когда наступало время воспользоваться им для удобрения полей, дожди успевали лишить его всех полезных свойств. На несколько минут Мари осталась хозяйкой хижины и быстро оглядела все ее устройство. Дом состоял всего из одной комнаты, в которой она ждала Барбету. Самым заметным и самым пышным предметом в ней был огромный очаг с балдахином из синего гранита. Этимологию этого названия подтверждал свисавший с гранитной плиты полукруглый лоскут зеленой саржи, обшитый по краю светло-зеленой лентой; посредине «балдахина» стояла раскрашенная гипсовая статуэтка, изображавшая богоматерь. На цоколе статуэтки мадмуазель де Верней прочла две строчки духовного стиха, весьма распространенного в этой провинции:
Я, пресвятая матерь бога,
Гоню здесь горе от порога.
Позади богоматери виднелась картина — ужаснейшая мазня из синих и красных пятен, изображавшая святого Лавра. Кровать в форме гробницы, задернутая пологом из зеленой саржи, грубо сколоченная детская кроватка, прялка, топорные стулья, резной поставец с кое-какой утварью — вот почти вся обстановка этой хижины. У окна стоял длинный стол из каштана, две скамьи из того же дерева; свет, проникавший через бурые стеклышки, окрашивал его в темные тона старинного красного дерева. В углу возвышалась огромная бочка, и под ее втулкой мадмуазель де Верней заметила желтоватую грязь, своею сыростью разъедавшую пол, хотя он был сделан из кусков гранита, скрепленных глиной: видимо, хозяин дома вполне заслуженно носил свое шуанское прозвище. Мадмуазель де Верней подняла глаза кверху, чтобы избавиться от неприглядного зрелища, но тогда ей показалось, что под потолком собрались летучие мыши со всех концов света — так много темной паутины свешивалось с балок. На длинном столе стояли два большущих жбана, до краев наполненные сидром. Такие глиняные посудины существуют во многих областях Франции, и парижанину нетрудно представить их себе: они похожи на широкогорлые кувшины, в которых гурманам обычно подают на стол бретонское сливочное масло, но надо вообразить их более пузатыми и неровно покрытыми глазурью, переливающейся рыжими пятнами, как некоторые морские раковины. Горлышко такого жбана заканчивается носиком, довольно похожим на пасть лягушки, высунувшейся из воды подышать воздухом. Этим двум жбанам удалось наконец привлечь внимание Мари, как вдруг шум сражения сделался более явственным, и она стала искать, куда бы ей спрятаться, не дожидаясь Барбеты; но в это время появилась и хозяйка.
— Здравствуй, Цапля, — сказала Мари и едва сдержала невольную улыбку: лицо этой женщины имело изрядное сходство с каменными масками, которые в виде архитектурного орнамента помещают посредине оконного свода.
— А-а! Вы от д'Оржемона? — не очень приветливо спросила Барбета.
— Куда вы меня денете? Шуаны уже близко...
— Туда!.. — сказала Барбета, ошеломленная красотой и странным нарядом этого создания, которое она не смела причислить к представительницам своего пола. — Вон туда, в аббатский тайник.
Она провела Мари к изголовью кровати и поместила ее в узкое пространство между стеной и постелью, но вдруг обе перепугались, услышав, что кто-то спрыгнул в лужу на дворе. Едва Барбета успела спустить полог кровати и завернуть в него Мари, как оказалась лицом к лицу с беглецом-шуаном.
— Где бы тут спрятаться, старуха? Я граф де Бован.
Мадмуазель де Верней вздрогнула, узнав голос того гостя, чьи слова, оставшиеся для нее загадкой, вызвали трагедию в Виветьере.
— Эх, горе, вы же видите, монсеньор, негде тут схорониться! Лучше я выйду во двор, постерегу там. Ежели придут синие, я дам вам знать. А ежели я тут останусь да они найдут вас, — они спалят дом.
И Барбета вышла, — она не могла сообразить, как примирить интересы двух врагов, имевших одинаковое право укрыться здесь, ибо муж ее вел двойную игру.
— У меня осталось всего два заряда! — с отчаянием произнес граф. — Но синие уже прошли дальше. Э-э, ничего! Неужто мне так не повезет, что на обратном пути они опять пойдут мимо этого дома и вздумают заглянуть под кровать?
Он легкомысленно поставил ружье к столбику, возле которого стояла Мари, закутанная в зеленую саржевую занавеску, затем наклонился посмотреть, удастся ли ему пролезть под кровать. Несомненно, он увидел бы ноги притаившейся беглянки, но в этот опасный момент она схватила ружье, прыгнула на середину комнаты и прицелилась в графа. Он узнал ее и расхохотался: прячась в тайник, Мари сняла широкополую шуанскую шляпу, и волосы ее пышными прядями выбились из-под черной кружевной сетки.
— Не смейтесь, граф, вы мой пленник. Одно ваше движение, и вы узнаете, на что способна оскорбленная женщина...
Но в ту минуту, когда граф и Мари пристально смотрели друг на друга, взволнованные каждый своими мыслями, со скалы смутно донеслись крики:
— Спасайте Молодца! Рассыпайтесь! Спасайте Молодца! Рассыпайтесь!
Заглушая эти нестройные крики, раздался голос Барбеты, и в хижине два врага прислушивались к ее словам, взволнованные чувствами, глубоко различными, понимая, что она обращается не столько к сыну, сколько к ним.
— Ты что, не видишь синих? — сердито визжала Барбета. — Иди ко мне, озорник, а не то я сама тебя притащу! Или ты хочешь, чтобы в тебя угодила пуля? Ну, живо, беги!..
В то время, когда развертывались эти мелкие быстролетные события, во двор спрыгнул синий.
— Скороход!.. — окликнула его мадмуазель де Верней.
Скороход прибежал на ее голос и прицелился в графа более умело, чем его спасительница.
— Аристократ, — сказал насмешник-пехотинец, — не шевелись, а не то в два счета уничтожу тебя, как Бастилию.
— Скороход, — ласковым голосом промолвила мадмуазель де Верней. — Вы отвечаете мне за этого пленника. Делайте, как знаете, но вы должны доставить его в Фужер целым и невредимым.
— Слушаюсь, сударыня!
— Дорога в Фужер теперь свободна?
— Свободна и вполне безопасна, если только шуаны не воскреснут.
Мадмуазель де Верней весело вооружилась легким охотничьим ружьем графа и с иронической улыбкой сказала своему пленнику:
— Прощайте, граф! Нет — до свидания! — И, надев свою широкополую шляпу, она быстро пошла по тропинке.
— Поздно я понял, что нельзя шутить с честью женщин, которые лишились чести, — с горечью промолвил граф де Бован.
— Аристократ, — сурово крикнул Скороход, — если не хочешь, чтобы я отправил тебя в ваш бывший рай, не смей говорить ничего дурного об этой красивой даме.
Мадмуазель де Верней направилась в город тропками, соединявшими скалы Св. Сульпиция с Колючим гнездом. Достигнув этой возвышенности, она быстро прошла дорогу, извивавшуюся по выступам гранитных скал, и залюбовалась узкой красивой долиной Нансона, еще недавно столь шумной, а теперь совершенно тихой и мирной. С высоты гор лощина эта напоминала зеленую улицу. Тропинка привела мадмуазель де Верней к воротам Св. Леонарда, и она вошла в Фужер. Горожане все еще тревожились за исход сражения, которое, судя по отдаленным выстрелам, могло продлиться весь день; у заставы целая толпа поджидала возвращения национальных гвардейцев, чтобы узнать, как велики их потери. Необычайный костюм мадмуазель де Верней, ее распустившиеся волосы, ружье в руке, шаль и платье, запачканные известкой, забрызганные грязью и мокрые от росы, — все это возбудило любопытство жителей Фужера, тем более что по всему городу уже шли толки о власти, красоте и странностях этой парижанки.
Всю ночь Франсина в ужасной тревоге ждала свою госпожу, и когда наконец увидела ее, хотела заговорить, но Мари дружеским жестом остановила ее.
— Видишь, я жива, дитя мое, — сказала Мари. — Ах, когда мы уезжали из Парижа, как я жаждала волнений!.. Теперь я их изведала!.. — добавила она, помолчав.
Франсина пошла было распорядиться, чтобы подали завтрак, заметив своей госпоже, что та, несомненно, очень проголодалась.
— О, ванну, ванну!.. — воскликнула мадмуазель де Верней. — Помыться прежде всего!
Франсина была немало удивлена, когда ее госпожа потребовала самый элегантный из своих нарядов, привезенных в дорожных баулах. После завтрака Мари оделась весьма изысканно и так тщательно, как совершает это важное дело женщина, когда она намерена показаться на балу любимому человеку. Франсина не могла объяснить себе иронической веселости своей госпожи. Это не была радость любви, — женщина безошибочно различает ее в выражении лица, — это было какое-то сдержанное злорадство, предвещавшее что-то недоброе. Мари собственными своими руками задрапировала занавески окна, из которого открывалась внизу чудесная панорама, затем придвинула диван к камину, повернув его так, чтобы свет наиболее выгодно озарял ее лицо, и приказала Франсине достать цветов, желая придать комнате праздничный вид. Когда Франсина принесла цветы, Мари указала, как их живописно расположить. Окинув комнату последним, удовлетворенным взглядом, она велела Франсине послать к Юло за своим пленником и прилегла на диван, чтобы отдохнуть и вместе с тем принять позу, подчеркивающую грацию и слабость, неотразимо пленительную у некоторых женщин. Мягкая томность этой обольстительно-ленивой позы, дразнящая взор ножка, чуть видневшаяся из-под складок платья, изгиб шеи, тонкие пальчики руки, свисавшей с подушки, подобно грозди жасмина с белыми его колокольчиками, — все гармонически сочеталось с выражением ее глаз, все соблазняло и будило желания. Она приказала зажечь душистые курения для того, чтобы в воздухе разлились те нежные ароматы, что так властно волнуют мужское сердце и нередко подготовляют победу, когда женщина хочет одержать ее незаметно, не выказывая стремления победить. Через несколько минут в гостиной, примыкавшей к спальне, послышались тяжелые шаги старого воина.
— Ну, командир, где же мой пленник?
— Я только что приказал назначить пикет в двенадцать человек, чтобы расстрелять его как врага, захваченного с оружием в руках.
— Вы распорядились моим пленником?! — воскликнула Мари. — Послушайте, командир, если судить по вашему лицу, вам не доставляет большого удовольствия убивать людей вне поля сражения. Так вот, верните мне моего шуана, отсрочку его смерти я беру на себя. Заявляю вам, что этот аристократ мне пока просто необходим для осуществления наших планов. И к тому же расстреливать этого шуана-любителя так же нелепо, как стрелять в воздушный шар: достаточно булавочного укола, и он превратится в тряпку. Ради бога, предоставьте все эти жестокости аристократам. Республика должна быть великодушна. Разве вы, например, не простили бы жертвам Киберона и многим другим?.. Вот что, пошлите вы наш пикет в дозор, а сами приходите ко мне с моим пленником пообедать. Только не забудьте, что через час уже стемнеет, — добавила она с лукавой улыбкой, — и, если вы запоздаете, пропадет весь эффект моего туалета.
— Но как же, мадмуазель?.. — пробормотал ошеломленный Юло.
— Ну, что еще? А-а, понимаю!.. Не бойтесь, граф не уйдет от вас. Рано или поздно огонь ваших ружей опалит крылья этому толстому мотыльку.
Юло слегка пожал плечами, как человек, вынужденный, невзирая ни на что, покориться капризу хорошенькой женщины, и через полчаса возвратился с графом де Бованом.
Мадмуазель де Верней притворилась, что гости застали ее врасплох, и, казалось, была очень смущена, что граф видит ее на диване в небрежной позе, но, прочтя в глазах аристократа, что желанное впечатление произведено, она встала и с безупречной грацией, с тонкой учтивостью занялась приемом гостей. В ее жестах и позах, в улыбке и поступи, в интонациях голоса не было ничего деланного, заученного, ничто не говорило о затаенных мыслях и намерениях. Все было в ней гармонично, без единой вульгарной черточки, которая вызывала бы подозрения, что она лишь подражает манерам высшего общества, но не принадлежит к нему. Когда роялист и республиканец сели, она строго взглянула на графа. Дворянин хорошо знал женщин и понимал, что оскорбление, которое он нанес этой девушке, может стоить ему смертного приговора. Невзирая на такое предположение, он не проявил ни нарочитой веселости, ни огорчения и держал себя, как человек, не рассчитывающий на столь быструю развязку. Вскоре он счел смешным бояться смерти в присутствии красивой женщины, и к тому же строгий вид Мари навел его на некоторые мысли.
«Ага! Кто знает, может быть, графская корона соблазнит ее больше, чем ускользнувшая корона маркиза? Монторан сух, как палка, а я... — И он с довольным видом оглядел себя. — Но уж голову-то свою я во всяком случае спасу!»
Эти дипломатические размышления оказались совершенно бесполезными. Притворное увлечение, которое граф решил изобразить, нежданно обратилось в бурный каприз страсти, и опасная искусительница с удовольствием постаралась ее разжечь.
— Граф, — сказала Мари, — вы мой пленник. Я имею право располагать вами. Вас могут казнить только с моего согласия... но я слишком любопытна и сейчас не позволю расстрелять вас.
— А если я буду упорно молчать? — весело спросил он.
— С порядочной женщиной это еще возможно, но с девкой!.. Полно, граф, это немыслимо.
Эти слова, исполненные горькой иронии, Мари прошипела, как выразился Сюлли, говоря о графине де Бофор, и указывали они на столь острый язык, что граф ничего не ответил и лишь удивленно посмотрел на свою жестокую противницу.
— Послушайте, — добавила она с насмешливой улыбкой, — чтобы не опровергнуть ваших слов, я буду славной девкой, как все эти твари. Прежде всего вот ваше ружье...
И она мягким шутливым жестом подала ему карабин.
— Даю честное слово дворянина, мадмуазель, вы поступаете...
— Ах! — воскликнула Мари, перебивая его. — Довольно с меня дворянских честных слов. Доверившись дворянину, я приехала в Виветьер. Ваш предводитель поклялся мне, что я и мои люди будут там в безопасности.
— Какая подлость! — воскликнул Юло, нахмурив брови.
— Виновником ее является граф, — сказала Мари, указывая на дворянина. — Несомненно, Молодец имел доброе намерение сдержать свое слово, но граф де Бован распространил обо мне какую-то клевету, подтвердив все лживые наветы, которые «кобылице Шарета» вздумалось взвести на меня...
— Мадмуазель, — сказал совершенно сконфуженный граф, — даже под топором палача я буду утверждать, что сказал только правду.
— А что вы сказали?
— Что вы были...
— Говорите, не стесняйтесь, — что я была любовницей...
— Да, любовницей маркиза, а ныне герцога де Ленонкура, одного из моих друзей, — заявил граф.
— Ну, теперь я могла бы спокойно отправить вас на расстрел, — промолвила Мари, нисколько не смущаясь, тогда как граф был поражен ее кажущейся или действительной беспечностью после такого обвинения. — Однако, — сказала она, смеясь, — откиньте от себя навсегда мрачные мысли о смертоносных кусочках свинца, ибо вы оскорбили меня не больше, чем вашего друга, заявив, что я была его... Фи! как это гадко!.. Послушайте, граф, разве вы не бывали в доме моего отца, герцога де Верней? А?
Не желая, чтобы Юло слышал столь важное признание, какое она собиралась сделать, мадмуазель де Верней поманила к себе графа и сказала ему на ухо несколько слов. У г-на де Бована вырвался глухой возглас удивления, и он растерянно посмотрел на Мари. Она поспешила дополнить пробужденное ею воспоминание и, прислонившись к камину, приняла позу, выражавшую простодушие и детскую невинность. Граф преклонил колено.
— Мадмуазель, — воскликнул он, — умоляю вас даровать мне прощение, хотя я и недостоин его.
— Мне нечего прощать, — сказала она. — У вас сейчас так же мало оснований для раскаяния, как мало их было для наглого утверждения в Виветьере. Но эти тайны выше вашего разумения. Только знайте, граф, — добавила она строгим тоном, — дочь герцога де Верней великодушна, и ваша участь горячо ее заботит.
— Даже после такого оскорбления? — спросил граф с какой-то горестью.
— Иные люди стоят столь высоко, что оскорбление не может их коснуться. Граф, я из числа таких людей.
Девушка произнесла эти слова с такой благородной и гордой осанкой, что внушила пленнику уважение к себе, а для Юло вся эта интрига стала еще менее ясной. Он поднял руку, словно хотел закрутить усы, и тревожно поглядел на мадмуазель де Верней, но она красноречивым знаком дала ему понять, что не отклоняется от своего плана.
— А теперь побеседуем, — сказала она, помолчав. — Франсина, голубушка, принеси свечи.
Очень искусно она перевела разговор на те времена, которые всего лишь несколько лет стали старым режимом. Живостью своих замечаний и характеристик она помогла графу перенестись в это прошлое и с такой тонкой любезностью подготовляла его реплики, дала ему столько случаев блеснуть остроумием, что в конце концов де Бован решил, что никогда еще он не бывал столь приятным собеседником; он помолодел от этой мысли и попытался внушить обворожительной хозяйке то высокое мнение, которое сам имел о своей особе. Лукавая девушка с удовольствием испробовала на нем все пружины кокетства и обольщала его с особым искусством, ибо для нее это было только игрой. То она взглядом подавала ему надежду на быстрый успех, то словно удивлялась силе своего увлечения и вдруг выказывала холодность, все более очаровывая графа и незаметно усиливая его внезапно возгоревшуюся страсть. Она в точности напоминала рыболова, который время от времени вытаскивает удочку, чтобы посмотреть, клюет ли рыба. Граф попался на приманку наивного удовольствия, с которым его избавительница выслушала два-три довольно удачных его комплимента. Эмиграция, Республика, Бретань, шуаны были теперь за тысячу лье от его мыслей. Юло сидел, выпрямившись, безмолвный, неподвижный, суровый, как бог Терминус[27]. По недостатку образования он совершенно не был способен вести подобные разговоры. Он охотно допускал, что эти два собеседника говорят нечто весьма остроумное, но все силы свои напрягал на то, чтобы понять их и разгадать, не кроется ли за их словами заговора против Республики.
— Мадмуазель, — говорил граф, — Монторан из старинного рода, хорошо воспитан, довольно красив, но в нем совсем нет галантности. Он слишком молод, не видел Версаля, и поэтому воспитание его не было завершено: например, вместо того чтобы очернить противника, он скорее расправится ножом. Он может любить бурно, но у него никогда не будет тонкой изысканности обращения, отличавшей Лозена, Адемара, Куаньи и многих других!.. Он совсем не обладает приятным искусством говорить дамам милые пустяки, которые в конечном счете нравятся им больше, чем порывы страсти, очень быстро утомляющие их. Да, он из породы покорителей сердец, но у него нет ни их беспечности, ни их грации.
— Я это заметила, — подтвердила Мари.
«Ах! — молвил про себя граф. — Как она это сказала и как взглянула на меня! Несомненно, я очень скоро буду с нею в отношениях весьма коротких. И, ей-богу, чтобы принадлежать ей, я готов поверить всему, в чем ей угодно будет меня уверить».
Подали обед; граф предложил Мари руку. За столом она исполняла обязанности хозяйки с большой учтивостью и тактом, которые прививаются лишь воспитанием и утонченной жизнью при дворе.
— Теперь уходите, — сказала она Юло, когда встали из-за стола. — Он будет бояться вас, а если я останусь с ним наедине, я быстро узнаю от него все, что мне надо знать. Он дошел до такого состояния, когда мужчина говорит женщине все, что думает, и смотрит на все лишь ее глазами.
— А потом? — спросил Юло, явно намереваясь потребовать выдачи пленника.
— О! Потом он будет свободен! — ответила Мари. — Свободен, как ветер.
— Но ведь его захватили с оружием в руках!..
— Нет, — возразила она, прибегнув к той шутливой софистике, какой женщины любят опровергать неоспоримые доводы, — нет, я его обезоружила.
— Граф, — сказала она, вернувшись в комнату, — сейчас я добилась для вас свободы. Но услуга за услугу, — прибавила она и, склонив голову, взглянула на него с улыбкой, как будто хотела о чем-то попросить.
— Просите у меня все, что пожелаете, даже мое имя, даже честь мою! — воскликнул он в экстазе. — Я все сложу к вашим ногам.
Он подошел к ней и хотел схватить ее руку, надеясь, выдать свое желание за признательность. Но мадмуазель де Верней трудно было обмануть. По-прежнему мило улыбаясь, чтобы не лишать надежды нового поклонника, она отступила от него на несколько шагов и сказала:
— Неужели вы хотите, чтобы я раскаялась в своем доверии к вам?
— У молодых девушек воображение, видимо, работает быстрее, чем у женщин! — ответил он, улыбаясь.
— Девушка может потерять больше, чем женщина.
— Это правда! Надо быть осторожным, когда владеешь сокровищем.
— Оставим этот язык и поговорим серьезно, — сказала она. — Вы даете бал в Сен-Джемсе. Говорят, у вас там склады, арсеналы и резиденция вашего правительства... Когда будет бал?
— Завтра вечером.
— Вас не удивит, господин де Бован, что женщина, жертва клеветы, с женским упорством хочет добиться блистательного удовлетворения за те оскорбления, которые ей нанесли, и, конечно, в присутствии свидетелей перенесенных ею оскорблений. Поэтому я хочу попасть на ваш бал. Прошу вас, будьте моим защитником с той минуты, как я появлюсь там, и до той минуты, как я уйду... Мне не надо вашего честного слова, — сказала она, видя, что он приложил руку к сердцу. — Я ненавижу клятвы, они слишком похожи на предосторожность. Скажите только, что вы обязуетесь охранять меня от всякого преступного или позорного посягательства. Обещайте мне искупить свою вину, объявив, что я действительно дочь герцога де Верней, но обойдите молчанием те бедствия, на которые меня обрекло отсутствие отеческого попечения, и мы будем квиты. Ну? Два часа быть на балу покровителем женщины — разве это слишком дорогой выкуп?.. Право, больше вы не стоите... Ни одного обола!
И улыбкой она лишила эти слова всей их горечи.
— А что же вы потребуете за мое ружье? — смеясь, спросил граф.
— О, больше, чем за вас самого!
— Что же именно?
— Молчания! Поверьте мне, Бован, женщину может разгадать только женщина. Я уверена, что, если вы обмолвитесь хоть одним словом, я могу погибнуть в пути. Вчера несколько пуль предупредили меня, с какими опасностями я могу повстречаться на дорогах. О, эта дама искусная охотница и не менее ловкая камеристка. Ни одна горничная не раздевала меня так проворно, как она. Пожалуйста, постарайтесь, чтобы мне не пришлось опасаться на балу чего-либо подобного...
— Вы будете там под моей защитой, — гордо ответил граф. — Но, стало быть, вы поедете в Сен-Джемс ради Монторана? — грустно спросил он.
— Вы хотите знать больше, чем знаю я сама, — со смехом сказала она. — А теперь ступайте, — добавила она, помолчав. — Я сама выведу вас из города, ведь вы здесь воюете друг с другом, как каннибалы.
— Значит, хоть немножко, но вы принимаете во мне участие? — воскликнул граф. — Ах, мадмуазель! Позвольте мне надеяться, что вы не останетесь равнодушны к моей дружбе, ибо мне надо довольствоваться только этим чувством, — добавил он с фатовским видом.
— Какой прорицатель! — сказала она с тем веселым выражением, которое принимают женщины, когда хотят сделать признание, не роняя своего достоинства и не выдавая тайны своего сердца.
Затем она надела шубку и проводила графа до Колючего гнезда. Дойдя до конца тропинки, она сказала:
— Господин де Бован, никому ни слова, даже маркизу. — И она приложила палец к губам.
Осмелев от ласкового взгляда мадмуазель де Верней, граф взял ее за руку, и она милостиво это разрешила; он нежно поцеловал ей руку.
— О мадмуазель! Располагайте мною, я ваш на жизнь и на смерть! — воскликнул он, увидев себя вне опасности. — Но хотя я обязан вам не менее, чем своей матери, мне будет очень трудно ограничиться только чувством признательности...
И он быстро пошел по тропинке. Мари подождала, пока он не поднялся на скалы Св. Сульпиция, а затем, удовлетворенно покачав головой, тихо сказал себе:
— Этот толстяк готов отдать за спасение своей жизни больше, чем жизнь. Я без труда могла бы сделать из него покорную мне тварь! Тварь или творец — вот что отличает одного мужчину от другого!
Не закончив свою мысль, она подняла к небу взор, полный отчаяния, и медленным шагом вернулась к воротам Св. Леонарда. Там ее ждали Юло и Корантен.
— Еще два дня! — воскликнула она. — И тогда... — она умолкла, заметив Корантена.
— И тогда он падет от ваших пуль, — сказала она Юло на ухо.
Юло отступил на шаг и с неописуемым выражением насмешки посмотрел на эту девушку: ни ее манеры, ни лицо не говорили хотя бы о малейших угрызениях совести. Женщины отличаются замечательным свойством не размышлять о самых дурных своих поступках, когда их увлекает чувство; даже в их притворстве есть какая-то естественность, и только женщины могут совершить преступление, лишенное низости. Чаще всего они не знают, как все это случилось.
— Я отправляюсь в Сен-Джемс на бал, который дают шуаны...
— Но отсюда до Сен-Джемса пять лье, — прервал ее Корантен. — Хотите я буду вас сопровождать?
— Нет, — ответила она, — вас слишком занимает то, о чем я никогда не думаю... ваша персона.
Презрение, которое Мари выказывала Корантену, очень нравилось Юло, и, когда она повернула от ворот к церкви Св. Леонарда, он скорчил от удовольствия обычную свою гримасу. Корантен проводил девушку взглядом, и на лице его вспыхнуло сознание своей роковой власти над этим обворожительным созданием; он считал возможным подчинить себе Мари, управляя ее страстями, и таким путем когда-нибудь завладеть ею. Мадмуазель де Верней, вернувшись домой, поспешила обсудить со своей служанкой вопрос о бальном наряде. Франсина, привыкшая повиноваться своей госпоже, не пытаясь проникнуть в ее намерения, порылась в баулах и предложила греческий туалет. В ту пору во всем господствовал греческий стиль. Мари одобрила этот наряд; он уместился в небольшой легкой картонке.
— Франсина, дитя мое, я отправлюсь в путь по лесам и горам. Хочешь остаться дома или пойдешь со мною?
— Остаться! — воскликнула Франсина. — А кто же вас оденет?
— Куда ты положила перчатку, которую я тебе дала?
— Вот она.
— Пришей к ней зеленую ленту; а главное — захвати денег.
Заметив, что Франсина взяла монеты новой чеканки, она воскликнула:
— Этого еще не хватало! Ведь нас убьют из-за них! Пошли Иеремию разбудить Корантена... Нет, этот негодяй пойдет за нами следом! Лучше пошли попросить у командира от моего имени несколько экю по шести франков!
С чисто женской догадливостью, не упускающей никаких мелочей, она предусмотрела все. Пока Франсина заканчивала сборы к этому непостижимому для нее путешествию, Мари попробовала подражать крику совы и научилась в совершенстве воспроизводить сигнал шуанов. В полночь она вышла из города воротами Св. Леонарда, выбралась на тропинку, которая вела к Колючему гнезду, и смело двинулась впереди своей спутницы через Жибарийскую лощину, ступая твердым шагом, ибо ее воодушевляла сильная воля, всегда придающая телу и поступи человека что-то могучее. Не получить насморка, возвращаясь с бала домой, для женщины нелегкое дело, но когда ее сердцем владеет страсть, тело ее словно вылито из бронзы. Даже храбрый мужчина долго бы колебался в душе, прежде чем решиться на такой дерзкий шаг, но лишь только мысль о нем улыбнулась мадмуазель де Верней, опасность обратилась для нее в приманку.
— Вы отправились в путь, а не попросили у бога помощи, — сказала Франсина и, обернувшись, посмотрела на колокольню Св. Леонарда.
Набожная бретонка остановилась и, сложив руки, прочитала молитву святой Анне Орейской о благополучном исходе путешествия. Мари стояла неподвижно и смотрела задумчивым взглядом то на простодушное лицо своей горничной, погрузившейся в горячую молитву, то на игру лунного света, когда он, падая с облачного неба, проскальзывал сквозь прорези колокольни, придавая граниту легкость филиграни.
Путницы быстро дошли до лачуги Налей-Жбана. Звук их шагов, как ни был он легок, разбудил во дворе собаку — одного из тех огромных псов, которым бретонцы доверяют охрану своих дверей, запирающихся простой деревянной щеколдой. Почуяв чужих, пес подбежал к ним и залаял так грозно, что им пришлось отступить на несколько шагов и позвать на помощь, но в доме никто не пошевелился. Мадмуазель де Верней подала сигнал, подражая крику совы; тотчас же пронзительно скрипнули ржавые петли двери и показалось угрюмое, хитрое лицо Налей-Жбана, поспешно вскочившего с постели.
— Мне надо быстро добраться до Сен-Джемса, — сказала Мари, показывая надзирателю за Фужером перчатку маркиза де Монторана. — Граф де Бован сказал, что ты будешь моим проводником и защитником в дороге. Так вот, Налей-Жбан, достань нам, голубчик, двух ослов под седлом и приготовься проводить нас. Время дорого. Если мы завтра к вечеру не попадем в Сен-Джемс, нам не видать ни Молодца, ни бала.
Ошеломленный шуан взял перчатку, повертел ее в руках и зажег смоляную свечу толщиною с мизинец, а цветом напоминавшую коврижку. Такие свечи ввозят в Бретань из Северной Европы, и, как все, что видишь в столь своеобразном крае, этот товар свидетельствует о полном неведении самых простых основ торговли. Налей-Жбан заметил на перчатке зеленую ленту, поглядел на мадмуазель де Верней, почесал за ухом, осушил жбан сидра, предложил стакан красавице гостье и, усадив ее за стол на глянцевитую скамью из каштана, отправился разыскивать ослов. Тусклый лиловатый свет экзотической свечи не мог затмить прихотливой игры лунного сияния, разукрасившего сверкающими бликами черные тона потолка и мебели в этой закоптелой хибарке. Мальчик удивленно поднял свое хорошенькое личико, а над его пышными кудрями виднелись розовые морды и выпуклые блестящие глаза двух коров, просунувших головы сквозь дыры в стенке хлева. Пес — взгляд его был далеко не глупее, чем у людей в этой семье, — казалось, рассматривал незнакомых ему посетительниц с таким же любопытством, как и мальчик. Живописец долго бы любовался ночными эффектами этой картины, но Мари совсем не хотелось вступать в разговор с Барбетой, которая, словно призрак, поднялась на постели и уже широко раскрыла глаза, узнав недавнюю гостью; чтобы избавиться от неизбежных вопросов Цапли и зловония этой берлоги, девушка вышла во двор. Она быстро поднялась по лестнице, вырубленной в скале, приютившей хижину Налей-Жбана, и залюбовалась бесконечным разнообразием видов, ибо с каждым шагом вверх, к высотам, или вниз, к долинам, менялись виды, открывавшиеся взору. Луна окутывала светлой дымкой долину Куэнона. Для женщины, таившей в сердце отвергнутую любовь, была, конечно, сладостна та меланхолия, какую пробуждает в душе человека мягкое лунное сиянье, фантастический облик темных утесов и переливы светлых красок на воде. В эту минуту тишину нарушил крик осла; Мари поспешно спустилась к лачуге шуана, и они двинулись в путь. Налей-Жбан, вооруженный охотничьей двустволкой и облаченный в одежду из козьих шкур, походил на Робинзона Крузо. Угреватое, морщинистое его лицо едва виднелось из-под широкополой шляпы, которую бретонские крестьяне по традиции носят и до сих пор, гордясь завоеванным в долгие века рабства правом носить этот старинный головной убор феодалов. Маленький ночной караван, двигаясь под охраной проводника, чья одежда, движения и фигура имели в себе что-то патриархальное, напоминал «Бегство в Египет» — творение сумрачной кисти Рембрандта. Налей-Жбан старался избегать большой дороги и повел незнакомок по бесконечному лабиринту путей Бретани.
И только тогда мадмуазель де Верней поняла, что такое война шуанов. Проезжая по узким дорогам, она могла составить себе истинное представление о характере местности, которая с горных высот казалась ей восхитительной; лишь проникнув в глубь этого края, можно постигнуть таящиеся в нем непреодолимые трудности и препятствия. С незапамятных времен каждое крестьянское поле огорожено здесь земляным валом призматической формы высотою в шесть футов; по его гребню растут каштаны, буки и дубы. Эти валы носят название живые изгороди (как и в Нормандии); длинные ветви деревьев, увенчивающие их, обычно протягиваются над дорогой и, переплетаясь, образуют огромный свод. Дороги, угрюмо стиснутые стенами из глинистой земли, похожи на крепостные рвы, и если только гранит, который в этих местах почти везде выходит на поверхность почвы, не создает на дорогах нечто вроде бугристой мостовой, они обычно покрыты такою непролазной грязью, что самый маленький воз должны тащить две пары волов или две низкорослые, но сильные лошади местной породы. Топкая грязь на этих дорогах — явление столь заурядное, что поневоле установился обычай прокладывать в поле, вдоль земляного вала, тропинку для пешеходов, называемую стежка, — она начинается и кончается с каждым новым участком земли. Для того чтобы перебраться с одного поля на другое, надо всякий раз подняться на земляной вал по нескольким ступенькам, зачастую скользким от дождя.
Нашим путешественникам пришлось преодолевать на этих извилистых дорогах много и других препятствий. Земляные укрепления, окружающие каждый клочок пашни, имеют вход шириной около десяти футов, и вход этот запирается с помощью сооружения, называемого на западе Франции околицей. Околица — это бревно или толстая слега, просверленная на одном конце; отверстие насажено на неотесанный чурбан, который служит осью; на конце слеги, выступающем за ось, подвешен довольно тяжелый камень для противовеса, что позволяет даже ребенку без труда отворять этот оригинальный полевой шлагбаум, другой конец которого упирается в выемку, сделанную в земляной стене. Иногда крестьяне, вместо того чтобы воспользоваться в качестве противовеса камнем, берут для околицы ствол дерева с толстым комлем. Словом, детали такого затвора изменяются в зависимости от изобретательности владельца поля. Нередко околица состоит только из одной слеги, и оба конца ее с помощью глины вмазаны в земляной вал. Иногда же она похожа на квадратные ворота, сделанные из палок, разделенных одинаковыми промежутками и напоминающих перекладины лестницы, положенной набок. Ворота эти отворяют так же, как обычную околицу, и они откатываются в сторону на колесике из цельного дерева. Все эти изгороди, все эти околицы придают местности вид исполинской шахматной доски, где каждое поле образует совершенно изолированную клетку, замкнутую, как крепость, и, как она, защищенную валами. Входы, которые легко оборонять, всегда представляют для нападающих опаснейшее препятствие. В самом деле, бретонский крестьянин, оставляя землю под паром, думает, что он повышает ее плодородие, давая разрастись на ней огромным кустам дрока, и так ухаживает за ними, что в короткий срок эти кусты достигают человеческого роста. Такой предрассудок, вполне достойный людей, складывающих навоз на самом высоком месте своего двора, приводит к тому, что у них пятая часть всей пахотной земли покрыта густыми зарослями дрока, где можно скрыть множество засад. И, наконец, у этих любителей сидра, пожалуй, нет ни одного поля, где не росло бы несколько старых яблонь, опускающих до самой земли свои тяжелые ветви, губительные для всех злаков, что всходят в их тени. А если вы вспомните, как невелики тут крестьянские поля, какие густые, высокие деревья поднимаются вокруг них на земляных насыпях, захватывая своими алчными корнями четвертую часть каждого участка, вы будете иметь представление о сельском хозяйстве и характере местности, по которой в эту ночь проезжала мадмуазель де Верней.
Трудно сказать, что побудило крестьян соорудить эти грозные ограды — эти неисчислимые препятствия, делающие край непроходимым, а войну армий — немыслимой; быть может, причиной тому было желание избежать споров из-за земли, а может быть — весьма удобный для лености обычай держать скот взаперти, для того чтобы не стеречь его на пастбище. Но, как бы то ни было, если шаг за шагом изучить эту местность, станет понятной неизбежность неудачи регулярных войск в борьбе с мятежниками, ибо здесь пятьсот человек могут сопротивляться войскам целого королевства. В этом и был весь секрет военной тактики шуанов. И мадмуазель де Верней поняла, почему Республика вынуждена была подавлять мятеж скорее методами полиции или дипломатии, чем бесплодным применением военной силы. Действительно, что можно было сделать против людей, достаточно сообразительных, чтобы отказаться от захвата городов, но обеспечивающих себе господство в полях, окруженных неразрушимыми укреплениями? Как не вступить с врагом в переговоры, если вся сила этих ослепленных крестьян была в искусном и предприимчивом вожде?.. Мари восхитилась прозорливостью министра, разгадавшего из своего кабинета тайну умиротворения мятежного края. Ей казалось, что она поняла, какими соображениями руководствуются люди, столь могучие, что одним взглядом они охватывают все государство, люди, чьи действия, преступные в глазах толпы, являются лишь игрой исполинской мысли. Эти грозные души словно обладают некоей долей могущества рока или судьбы, даром предвидения, явные признаки которого внезапно возносят их высоко: только что толпа их искала в своих недрах, поднимает глаза и видит, что они уже парят над нею. Такие мысли как будто оправдывали и даже облагораживали мстительные замыслы мадмуазель де Верней, а внутренняя работа души и возникшие надежды усиливали ее энергию, помогали ей переносить непривычное и утомительное путешествие. В конце каждого наследственного клочка земли Налей-Жбан предлагал обеим всадницам спешиться и помогал им взобраться по крутому подъему, а когда полевая стежка обрывалась, им приходилось снова садиться на ослов и ехать проселочными дорогами, где загустевшая грязь уже указывала на приближение зимы. Сочетание больших деревьев, высоких земляных валов и глубоких выемок дороги поддерживало в ложбинах сырость, которая то и дело окутывала троих наших путников ледяной пеленой. Изнемогая от усталости, они на рассвете добрались до лесов Маринье. По широкой лесной тропе двигаться стало легче: свод, образованный ветвями, и толстые стволы деревьев защищали от немилости небес, а многочисленные препятствия, которые раньше приходилось преодолевать, теперь исчезли.
Не успели они проехать лесом и одного лье, как услышали вдали смутный рокот голосов и звон колокольчика, но в серебристых его звуках не было той прерывистой монотонности, которая говорит о движении стада. Налей-Жбан очень внимательно прислушивался к этой мелодии. Вдруг порыв ветра донес до него несколько слов церковного песнопения, и, видимо, этот напев сильно подействовал на него: не слушая возражений мадмуазель де Верней, он повернул усталых ослов на тропинку, уводившую их в сторону от дороги на Сен-Джемс. Новый и мрачный пейзаж еще более усилил опасения мадмуазель де Верней. По обеим сторонам тропинки громоздились друг на друга гранитные скалы причудливых очертаний. Из расселин каменных глыб, словно толстые змеи, выползали корни вековых буков, отыскивая вдалеке питательные соки. Путь, казалось, шел между двумя рядами подземных гротов, знаменитых своими сталактитами. Огромные каменные фестоны, на которых темная зелень остролиста и папоротника сочеталась с зеленоватыми и белесыми пятнами мхов, скрывали пропасти и входы в глубокие пещеры. Но лишь только путники проехали по узкой тропинке несколько шагов, перед мадмуазель де Верней открылось удивительнейшее зрелище, и она поняла тогда причину упрямства Налей-Жбана.
Над полукруглой котловиной, точно грубые ступени, высились амфитеатром гранитные уступы гор, и на них поднимались друг над другом стройные черные ели и пожелтевшие каштаны; место это напоминало исполинский цирк, где зимнее солнце скорее разливало бледные краски, чем свет своих лучей, где осень повсюду раскинула рыжие ковры сухих листьев. В центре этой залы, строителем которой как будто был всемирный потоп, возвышались три огромных друидических камня — обширный алтарь, над которым была водружена древняя церковная хоругвь. Человек сто коленопреклоненных мужчин, обнажив головы, молились в этой горной ограде, где ректор с двумя викариями служил мессу. Бедное облачение священника, слабый его голос, звучавший в широком пространстве, как тихий ропот, люди, исполненные веры, объединенные одним и тем же чувством и простертые перед алтарем, лишенным всякой роскоши, грубый, ничем не убранный крест, дикая мощь храма, время, место — все придавало этой сцене характер простоты, отличавшей первые века христианства. Мадмуазель де Верней застыла в восхищении. Эта месса в глубине лесов, культ божества, возвращенный гонением к своему первоисточнику, поэзия древних времен, смело возрожденная на лоне странной, причудливой природы, эти шуаны, вооруженные и безоружные, жестокие и молящиеся, воины и дети — все это так не походило ни на одно зрелище, которое она когда-либо видела воочию или в воображении! Она хорошо помнила, как в детстве ее приводила в восторг пышность богослужения римской церкви, столь привлекательная для чувств, но до сих пор она еще не знала бога, бога без прикрас: крест на алтаре, алтарь на земле; вместо резной каменной листвы, увенчивающей готические арки соборов, — осенняя листва высоких деревьев, поддерживающих небосвод; вместо множества красочных бликов, отбрасываемых цветными стеклами витражей, — первые красноватые лучи солнца, тусклыми отблесками скользящие по алтарю, священникам и молящимся; сборище людей здесь было только фактом, а не системой, это была молитва, а не религия. Но человеческие страсти, на мгновение подавленные и не нарушавшие гармонии таинственной картины, вскоре ожили и бурно выступили на сцену.
Когда появилась мадмуазель де Верней, кончалось чтение Евангелия. В священнике она с некоторым страхом узнала аббата Гюдена и поспешила спрятаться от него за огромным обломком гранитной скалы. Она быстро повлекла за собою Франсину. Но напрасно пыталась она увести Налей-Жбана с того места, которое он избрал для своего участия в церемонии этого богослужения. Мари надеялась избежать опасности, заметив, что характер местности позволит ей незаметно уйти раньше всех. Сквозь широкую трещину в граните она увидела, как аббат Гюден взобрался на каменную глыбу, заменившую ему церковную кафедру, и начал проповедь:
— In nomine Patris et Filii, et Spiritus Sancti...[28]
При этих словах все благоговейно перекрестились.
— Дорогие братья, — громко сказал аббат, — сначала помолимся за усопших: за Жана Кошегрю, Николá Лаферте, Жозефа Бруэ, Франсуа Паркуа, Сульпиция Купьо. Все они из нашего прихода и все умерли от ран, полученных ими в бою у Пелерины или при осаде Фужера... De profundis...[29]
Покаянный псалом читали, как это заведено обычаем, поочередно церковнослужители и молящиеся, и каждый стих произносили с усердием, предвещавшим успех проповеди. Когда псалом закончили, аббат Гюден снова заговорил, и голос его все разрастался: бывший иезуит знал, что горячая страстность речи — самый убедительный аргумент для его диких слушателей.
— Христиане! — говорил он. — Сии защитники бога подали вам пример исполнения долга. Не стыдно ли вам? Что скажут о вас в раю? Если бы не эти люди, которым уготовано вечное блаженство и которых святые встретят с распростертыми объятиями, то господь бог подумал бы, что в вашем приходе живут басурмане. Знаете ли вы, молодцы, что о вас говорят в Бретани и у самого короля?.. Не знаете? Верно? Так я вам скажу: «Как! Синие низвергли алтари, поубивали ректоров, казнили короля и королеву, хотят забрать из Бретани всех молодцов и сделать из них таких же синих, как они сами, и послать их далеко от родных приходов воевать в чужие края, где они могут умереть без покаяния и потому на веки веков пойдут в ад; у молодцов в приходе Маринье сожгли церковь, — а они опустили руки! О-о! Проклятая Республика продала с торгов божье имущество и земли сеньоров, разделила деньги между своими синими, а потом, чтобы питаться нашими деньгами, как она питается нашей кровью, издала такой декрет, чтобы с каждого экю в шесть франков брать по три франка, а из каждых шести человек брать по три человека в солдаты, — а молодцы из прихода Маринье не схватились за оружие, чтобы выгнать синих из Бретани! Ах, ах! Не пустят их в рай, и никогда не вымолить им спасения души!» Вот что о вас говорят! Христиане, дело-то идет о вечном блаженстве! А как вам его заслужить? Сражайтесь за веру и короля! Позавчера, в половине третьего дня, явилась мне сама святая Анна Орейская. И она сказала мне вот так же явственно, как я вам сейчас говорю: «Ты священник в приходе Маринье?» — «Да, госпожа моя, к вашим услугам!» — «Ну, так вот, я святая Анна Орейская, а богу я прихожусь родней, на бретонский лад. Я всегда нахожусь в Орей, а сюда пришла для того, чтобы ты сказал молодцам из Маринье: пусть они не надеются спасти свою душу, пока не возьмутся за оружие. Не давай им отпущения грехов, покуда не станут они служить богу. А когда они сделают это, благослови их ружья, и те молодцы, с кого ты снимешь грехи, станут без промаха попадать в синих, потому что ружья их будут освящены...» И она исчезла, а под дубом матушки Гусиные Лапки так и остался запах ладана. Я это место приметил. Ректор из Сен-Джемса поставил там красивую деревянную богоматерь. А вечером туда прибрела мать Пьера Леруа, которого называют Крадись-по-Земле, и бог исцелил калеку от ревматизма за добрые дела ее сына. Вот она, эта женщина, и вы собственными своими глазами увидите, что она ходит одна, без всякой поддержки. О, чудо! Такое же чудо, как воскресение из мертвых блаженного Мари Ламбрекена; бог сотворил это чудо, чтобы показать, что никогда он не покинет своих бретонцев, если они будут сражаться за служителей господа бога и за короля. Итак, дорогие мои братья, если хотите заслужить спасение души и показать себя защитниками короля, нашего владыки земного, вы должны во всем повиноваться человеку, которого послал король и которому мы дали имя Молодец. И тогда вы уже не будете басурманами, а вместе со всеми молодцами Бретани встанете под знамя божие и можете тогда забрать у синих из карманов деньги, которые они у вас украли, — ведь пока вы ведете войну, поля ваши не засеяны, а потому господь бог и король отдают вам добро убитых врагов. Христиане, неужто вы хотите, чтобы люди сказали, что молодцы из Маринье отстали от молодцов из приходов Морбигана, святого Георгия, Витре и Антрена, а ведь они все поднялись на службу богу и королю. Или вы хотите отдать им одним всю добычу? Что же вы, как еретики, будете сидеть сложа руки, когда столько бретонцев стараются заслужить себе спасение души и защитить короля? «Оставь все и иди за мной» — сказано в Евангелии. Разве мы, священники, уже не отказались от десятины?! Оставьте все и ведите священную войну. Вы уподобитесь Маккавеям. И все вам тогда простится. С вами будут тогда ваши ректоры и другие священники, и вы победите! Помните, христиане, что только на нынешний день дана нам власть благословить ваши ружья. Кто не воспользуется сей благодатью, к тому святая Анна Орейская не будет столь милосердна, как в прошлую войну, и не преклонит ухо к их молитвам.
Патетический тон проповеди, громовые раскаты голоса и жестикуляция, от которой оратор весь вспотел, казалось, не произвели большого впечатления: крестьяне стояли неподвижно, как статуи, вперив глаза в проповедника. Но вскоре мадмуазель де Верней заметила, что эта общая у всех поза вызвана своего рода магнетизмом: аббат зачаровал толпу. Подобно великим актерам на сцене, он захватил свою паству, и она слилась воедино, ибо он взывал к ее страстям и корысти. Он заранее давал прощение всем крайностям, развязывал единственные узы, которые сдерживали этих грубых людей и заставляли их соблюдать требования религии и общественной морали. Он осквернил свой сан священнослужителя ради политических интересов; но в те времена революции каждый в пользу своей партии превращал в оружие то, чем обладал, и мирный крест Иисуса становился орудием войны, так же как и лемех кормильца-плуга. Не видя вокруг никого, кто бы понял ее мысли, мадмуазель де Верней обернулась, чтобы посмотреть на Франсину, и была немало удивлена, увидев, что девушка разделяет всеобщий энтузиазм: она набожно молилась, перебирая четки, которые, вероятно, дал ей Налей-Жбан во время проповеди.
— Франсина, — шепнула мадмуазель де Верней, — ты, значит, тоже боишься стать басурманкой?
— О-о, мадмуазель! — ответила бретонка. — Поглядите! Ведь мать Пьера ходит!..
Лицо и поза Франсины говорили о такой глубокой вере, что Мари поняла тайную суть этой проповеди, влияние священников на деревню и причину поразительного эффекта сцены, которая началась в эту минуту. Ближайшие к алтарю крестьяне стали подходить к проповеднику один за другим и, опустившись на колени, подавали ему свои ружья, а он складывал их на алтарь. Налей-Жбан тоже поспешил освятить свою старую двустволку. Трое священников запели гимн «Veni Creator»[30], и тот, что служил мессу, окутал оружия смерти облаком голубоватого дыма, вычерчивая кадилом зигзаги, казалось, переплетавшиеся в воздухе. Когда легкий ветер развеял дым ладана, ружья по очереди раздали владельцам. Каждый шуан, стоя на коленях, получал свое ружье из рук священника, который при этом читал по-латыни молитву. Когда все снова вооружились и вернулись на свои места, глубокий и до тех пор безмолвный энтузиазм проявился бурно и вместе с тем трогательно.
— Domine, salvum fac regem[31].
Священник запел эту молитву звучным голосом, все подхватили ее хором и дважды пропели с каким-то неистовством. В этом пении было что-то дикое и воинственное. Две ноты, падавшие на слово «regem», которое крестьяне легко поняли, прогремели так внушительно, что мадмуазель де Верней с невольным умилением перенеслась мыслями к изгнанной династии Бурбонов. Эти воспоминания пробудили в ней образы собственного ее прошлого. Память возродила празднества при дворе, рассеявшемся по другим странам, — те празднества, где она блистала. Среди этих мечтаний внезапно возник образ маркиза, и тогда Мари, позабыв о картине, развернувшейся перед ее глазами, с обычной для женщин изменчивостью мыслей вернулась к планам мести, ради которых она рисковала жизнью, но которые могли рухнуть от единого взгляда. Она пожелала быть прекрасной в эту самую решительную минуту своей жизни, вспомнила, что у нее нет никакого убора, чтобы украсить прическу для бала, и ее прельстила мысль обвить голову веткой остролиста, так как ей понравились прихотливо изогнутые листья и красные ягоды этого растения.
— Ого! Теперь мое ружье, может, и даст иной раз осечку по дичи, но уж по синим — нет!.. Никогда!.. — сказал Налей-Жбан, с довольным видом покачивая головой.
Мари более внимательно взглянула на своего проводника и нашла, что его лицо типично для всех тех, кого она тут видела. Мыслей у этого старика шуана, видимо, было не больше, чем у ребенка. Когда он смотрел на свое ружье, щеки и лоб у него морщились от наивного удовольствия, но религиозный фанатизм придавал радостному выражению оттенок жестокости, и на мгновение на лице этого дикаря проглянули пороки цивилизации.
Вскоре путники достигли деревни, то есть четырех-пяти домишек, подобных лачуге Налей-Жбана, и, когда мадмуазель де Верней уже заканчивала свой завтрак, состоявший из хлеба, масла и молока, в деревню прибыли и вновь завербованные шуаны. Этот беспорядочный отряд вел ректор, держа в руках грубый крест, превращенный в знамя, а вслед за ним молодой шуан, преисполненный гордости, нес церковную хоругвь своего прихода. Мадмуазель де Верней пришлось присоединиться к этому войску, ибо оно тоже направлялось в Сен-Джемс и, вполне естественно, стало ее защитой от всяких опасностей с той минуты, как Налей-Жбан, по счастью для нее, проговорился, сообщив предводителю отряда, что красавица, которой он служит проводником, — подружка Молодца.
К закату солнца путешественники добрались до Сен-Джемса, маленького городка, обязанного своим названием англичанам, которые построили его в XIV веке, в пору своего владычества в Бретани. У въезда в город мадмуазель де Верней увидела странную военную сцену, но не обратила на нее особого внимания, так как боялась, что кто-нибудь из врагов узнает ее, и спешила скорее въехать в городские ворота. В поле расположилось лагерем пять-шесть тысяч крестьян. Их одежда, похожая на одежду новобранцев, убежавших в лес у Пелерины, исключала всякую мысль о войне. Это шумное скопище людей скорее напоминало большую ярмарку. Надо было присмотреться, чтобы разглядеть, что эти бретонцы вооружены, ибо различно скроенные козьи шкуры почти скрывали их карабины и самым заметным оружием были косы, заменившие многим ружья, которые им должны были вскоре выдать. В этом сборище одни ели и пили, другие дрались или громко перебранивались, но большинство спало, растянувшись на земле. Тут ни в чем не было ни порядка, ни дисциплины. Внимание мадмуазель де Верней привлек офицер в красном мундире: она предположила, что он английской службы. Подальше два других офицера, видимо, пытались обучить несколько шуанов, более смышленых, чем другие, обращению с пушками; пушек было две, и, вероятно, они составляли всю артиллерию будущей роялистской армии. Появление молодцов из прихода Маринье, которых узнали по их хоругви, встречено было громким ревом. Благодаря сумятице, вызванной прибытием этого отряда и священников, мадмуазель де Верней благополучно пробралась через лагерь в город. Она доехала до гостиницы, весьма неказистой, но находившейся недалеко от того дома, где устраивали бал. В город нахлынуло столько народу, что с великим трудом ей удалось получить в этой гостинице тесную каморку. Когда она там расположилась, пришел Налей-Жбан и, передав Франсине картонку с бальным нарядом ее госпожи, застыл у порога в неописуемой позе ожидания и нерешительности. В другое время мадмуазель де Верней позабавило бы посмотреть, как ведет себя бретонский крестьянин, очутившись за пределами своего прихода, но тут она поспешила прервать его оцепенение и, вынув из кошелька четыре экю, подала их своему проводнику.
— Вот возьми, — сказала она Налей-Жбану, — и, если хочешь сделать мне одолжение, немедленно возвращайся в Фужер. Только не проходи через лагерь и не вздумай, пожалуйста, отведать сидра.
Шуан взял деньги и, удивленный такой щедростью, посматривал то на полученные четыре экю, то на мадмуазель де Верней, но она махнула рукой, и он исчез.
— Вы отослали его? Как это можно, мадмуазель? — воскликнула Франсина. — Разве вы не заметили, что город окружен? Как нам теперь выбраться из него? И кто нас защитит?
— А разве тут нет твоего защитника? — спросила мадмуазель де Верней и с лукавой насмешкой тихонько свистнула, подражая сигналу и повадкам Крадись-по-Земле.
Франсина покраснела и печально улыбнулась веселости своей госпожи.
— Да, но где же ваш защитник? — сказала она.
Мадмуазель де Верней выхватила кинжал, и бретонка, всплеснув руками, в испуге опустилась на стул.
— Зачем же вы приехали сюда, Мари? — воскликнула она молящим тоном, не требующим ответа.
Но мадмуазель де Верней уже сгибала сорванные ветки остролиста и говорила:
— Не знаю, право, хорош ли будет в волосах остролист? Но при таком свежем цвете лица, как у меня, можно позволить себе этот мрачный убор. Как ты думаешь, Франсина?
Еще несколько подобных фраз, брошенных этой необычайной девушкой в то время, как она совершала свой туалет, указывали на полнейшую ее беззаботность. Всякий, кто услышал бы ее, с трудом поверил бы, что для нее настала решающая минута, что она играла своей жизнью. Довольно короткое платье из индийского муслина, словно смоченное водой, обрисовывало изящные линии ее фигуры. Она надела поверх него красную накидку, и множество складок, постепенно удлиняясь к бедрам, легли красивым полукругом, как греческая туника. Пышная одежда языческих жриц скрадывала нескромный характер наряда, который мода той эпохи позволяла носить женщинам. Чтобы смягчить бесстыдство моды, Мари прикрыла газом свои белые плечи, слишком обнаженные низким вырезом туники. Она свернула узлом длинные косы, заколов их на затылке, и они обрисовали неправильный конус с закругленным концом, искусственно удлиняя линии головы и придавая им особую грацию, как у некоторых античных статуй; несколько прядей выбивались завитками надо лбом и обрамляли щеки длинными блестящими локонами. В такой одежде, с такой прической Мари поражала сходством с прославленными шедеврами античной скульптуры. Она улыбкой одобрила свою прическу, ибо все эти ухищрения выделяли красоту ее лица, и, надев на голову венок из остролиста, с удовольствием заметила, что его красные ягоды удачно гармонируют с цветом туники. Загнув некоторые листочки так, чтобы видны были прихотливые контрасты в окраске верхней и нижней стороны, мадмуазель де Верней оглядела в зеркало весь свой наряд, желая оценить его эффект.
— Нет, это ужасно смело! — сказала она, словно ее окружала толпа льстецов. — Я похожа на статую Свободы!..
Она осторожно засунула кинжал за корсаж, оставив на середине груди рукоятку, украшенную рубинами: красные их переливы должны были привлекать взоры к сокровищам, столь подло оскверненным ее соперницей. Франсина не решилась отпустить свою госпожу одну. Увидев, что Мари уже собирается уходить, она нашла множество предлогов для того, чтобы проводить ее, указывая на все препятствия, какие приходится преодолевать женщине, когда она идет на праздник в маленьком городке Нижней Бретани. Кто же снимет с мадмуазель де Верней плащ и верхнюю обувь, которую пришлось надеть в защиту от грязи и навоза, хотя улицу и посыпали песком? Надо снять и газовую вуаль, закрывавшую ее лицо от взглядов шуанов, ибо любопытство, несомненно, привлекло их к тому дому, где происходило празднество. Действительно, на улице было так людно, что им пришлось идти меж двух рядов шуанов. Франсина больше не пыталась отговаривать свою госпожу; однако, оказав Мари последние услуги, оправив ее наряд, вся прелесть которого заключалась в оригинальности и свежести, она осталась во дворе, чтобы не бросить ее на произвол судьбы и в случае надобности примчаться ей на помощь: бедная бретонка видела впереди только несчастья.
В то время как Мари де Верней шла на праздник, в покоях Монторана происходила довольно странная сцена. Молодой маркиз, закончив свой туалет, надевал широкую красную ленту — отличительный знак его первенства на предстоящем собрании, как вдруг в комнату вошел встревоженный аббат Гюден.
— Идите скорее, маркиз, — сказал он, — лишь вы один можете успокоить бурю, которая почему-то поднялась среди наших начальников. Они хотят даже бросить королевскую службу. Кажется, этот дьявол Рифоэль виновник всей смуты. И всегда подобные ссоры вызывает какой-нибудь пустяк! Говорят, будто госпожа дю Га упрекнула Рифоэля за то, что он явился на бал очень плохо одетым.
— Сумасшедшая женщина! — воскликнул маркиз. — Вздумала требовать...
— Шевалье дю Висар, — продолжал Гюден, прерывая его, — ответил, что если бы дали ему деньги, обещанные от имени короля...
— Довольно, аббат... Мне все понятно. Эта сцена была подготовлена заранее. Не так ли? И вы являетесь послом...
— Я, маркиз? — снова прервал его аббат. — Напротив, я решительно стану поддерживать вас, и, надеюсь, вы будете ко мне справедливы и поверите, что восстановление алтарей во Франции, восстановление короля на троне его отцов представляют для моих смиренных трудов награду гораздо более заманчивую, нежели сан епископа Рейнского, который вы мне...
Аббат не посмел продолжать свою речь, ибо при этих словах маркиз горько усмехнулся. Но тотчас молодой предводитель отогнал от себя печальные мысли, лицо его приняло строгое выражение, и он пошел вслед за аббатом в комнату, из которой доносились сердитые голоса.
— Я здесь не признаю ничьей власти, — кричал Рифоэль, бросая на окружающих горящие взгляды и хватаясь за эфес сабли.
— А власть здравого смысла вы признаете? — холодно спросил маркиз.
Молодой шевалье дю Висар, более известный под своим родовым именем — Рифоэль, умолк, увидев главу католической армии.
— Что-нибудь случилось, господа? — спросил молодой предводитель, вглядываясь в разъяренные лица спорщиков.
— Да, случилось, маркиз, — ответил ему знаменитый контрабандист, смущенный, как простолюдин, который, очутившись перед вельможей, вначале чувствует на себе ярмо предрассудков, а затем, перешагнув преграду, отделяющую его от знатного человека, видит в нем равного себе и уже не знает никаких границ. — Да, кое-что случилось, — повторил он, — и вы явились очень кстати. Я не мастер на льстивые речи и объясняюсь напрямик. Всю прошлую войну я командовал отрядом в пятьсот человек. С тех пор как мы снова взялись за оружие, я завербовал на службу королю тысячу ребят, и головы у них такие же упрямые, как у меня. Вот уже семь лет, как я рискую жизнью ради правого дела. Я вас за это не упрекаю, но, знаете, всякий труд требует оплаты. Так вот, для начала я хочу называться господин де Котро и желаю, чтобы за мной признали чин полковника, иначе я сговорюсь с первым консулом и принесу ему повинную. Видите ли, господин маркиз, у меня и у моих людей есть чертовски назойливый кредитор, и приходится всегда удовлетворять его требования!.. Вот он, — добавил контрабандист, хлопнув себя по животу.
— Скрипачи уже пришли? — насмешливо спросил маркиз у г-жи дю Га.
Но контрабандист грубо затронул тему, слишком важную для этих людей, столь же расчетливых, как и честолюбивых; слишком долго они ждали подтверждения своих надежд на королевские милости, и поэтому презрительный вопрос их молодого предводителя не мог положить конец этой сцене. Юный и горячий шевалье дю Висар быстро загородил дорогу Монторану и схватил его за руку, чтобы тот не ушел.
— Берегитесь, маркиз! — сказал он. — Вы слишком пренебрежительно относитесь к людям, имеющим некоторое право на признательность того лица, чьим представителем вы здесь являетесь. Нам известно, что его величество дало вам полномочия устанавливать наши заслуги, за которые нам полагается награда... на земле или на том свете, — ведь эшафот поджидает нас каждый день. Про себя скажу, что чин генерал-майора...
— Вы хотите сказать — полковника?
— Нет, маркиз. Шарет уже произвел меня в полковники, мое право на чин, о котором я говорю, совершенно бесспорно, и я хлопочу в данную минуту не о себе, но обо всех моих храбрых соратниках, ибо их заслуги еще надо засвидетельствовать. Для этого достаточно вашей подписи, и до поры до времени они удовлетворятся обещаниями. И надо признаться, — шепотом добавил дю Висар, — что это очень немного. Но, — громко сказал он, — когда в Версале взойдет солнце и озарит счастливые дни монархии, легко ли будет преданным людям, которые помогали королю завоевать Францию в самой Франции, легко ли им будет добиться милости для своих семей, пенсий для вдов, возвращения земель и прочего имущества, которое у них так некстати конфисковали. Не думаю! Поэтому, маркиз, далеко нелишним окажутся письменные доказательства их заслуг. Я никогда не усомнюсь в короле, но не доверяю его министрам и придворным: эти бакланы будут трубить ему в уши о благе государства, о чести Франции, интересах короны и еще множество всякого вздора. А над каким-нибудь честным вандейцем или храбрым шуаном просто посмеются только потому, что он уже будет стар, потому что шпага, которую он обнажил ради правого дела, будет путаться у него в ногах, исхудавших в долгие дни лишений... Ну? Вы находите, что мы не правы?
— Вы говорите замечательно, господин дю Висар, но, пожалуй, говорите слишком рано, — ответил маркиз.
— Послушайте, маркиз, — тихо сказал ему граф де Бован, — а ведь Рифоэль, ей-богу, изложил все очень правильно. Вы-то вполне можете быть уверены, что король выслушает вас. А ведь нам придется видеть его лишь изредка, и, признаюсь вам, если вы не дадите мне честного слова дворянина добиться для меня в свое время должности обер-егермейстера Франции, какого черта я буду рисковать своей головой? Завоевать для короля Нормандию — не шуточное дело, поэтому я надеюсь также и на орден. Но, — добавил он, краснея, — мы еще успеем поговорить обо всем этом. Избави меня бог надоедать вам, по примеру этих нищих мужланов. Поговорите обо мне с королем, и этого с меня достаточно.
Каждый из главарей нашел более или менее ловкий способ осведомить маркиза о непомерной награде, какую он ждал за свои заслуги. Один скромно просил пост губернатора Бретани, другой — поместье и титул барона, третий — чин, четвертый — командование полком, и все требовали пенсий.
— А вы, барон? — спросил маркиз, обращаясь к дю Генику. — Вы разве ничего не хотите получить?
— Право, маркиз, эти господа оставили для меня только корону Франции. Что ж, я могу удовольствоваться ею!..
— Эх, господа! — сказал аббат Гюден громовым голосом. — Подумайте все-таки! В день победы ваша торопливость все испортит. Ведь королю придется сделать уступки революционерам.
— Якобинцам? — злобно крикнул контрабандист. — Пусть только король даст мне волю, — ручаюсь, что тысяча моих молодцов живо их перевешает, и мы от них избавимся.
— Господин де Котро, — сказал маркиз, — я вижу, что приглашенные уже начинают съезжаться. Мы все должны соперничать в заботах и усердии, чтобы побудить этих людей примкнуть к нашему святому делу, и вы сами понимаете, что сейчас не время заниматься вашими требованиями, будь они даже и справедливы.
С этими словами маркиз направился к двери, как будто хотел встретить первых гостей — несколько человек окрестных дворян. Но смелый контрабандист загородил ему дорогу и принял вдруг покорный и почтительный вид.
— Нет, нет, маркиз! Извините меня, но в тысяча семьсот девяносто третьем году якобинцы слишком хорошо научили нас, что не тот ест хлеб, кто его жнет. Подпишете мне вот эту бумажку, и завтра же я приведу вам полторы тысячи молодцов. Не подпишете, — я сговорюсь с первым консулом.
Бросив вокруг гордый взгляд, маркиз увидел, что дерзкие слова старого шуана и решительный его тон никого не возмущают. Только один человек, сидевший в углу, не принимал участия в этой сцене и спокойно набивал табаком глиняную трубку. Откровенное презрение к жадным ораторам, скромная поза и сочувствие, которое маркиз прочел в его взгляде, заставили де Монторана внимательнее посмотреть на этого бескорыстного служаку, и он узнал в нем майора Бриго. Вождь роялистов быстро подошел к нему.
— А ты? — сказал он. — Чего ты просишь?
— Э, маркиз! Пусть вернется король, и я буду доволен.
— А для себя?
— Для себя? Шутить изволите!
Маркиз пожал заскорузлую руку бретонца и, подойдя к г-же дю Га, сказал:
— Сударыня, я могу погибнуть в сражениях, не успев представить королю точный отчет о состоянии католической армии в Бретани. Если вам придется увидеть реставрацию, не забудьте ни этого славного человека, ни барона дю Геника. В них двоих больше преданности, чем во всех этих господах.
И он указал на вожаков, с явным нетерпением ожидавших, чтобы маркиз удовлетворил их просьбы. Все они держали в руках развернутые бумаги — вероятно, свидетельства их заслуг, удостоверенных роялистскими генералами в недавних войнах, — и все уже начинали роптать. В этой толпе аббат Гюден, граф де Бован и барон дю Геник совещались, как помочь маркизу отклонить столь непомерные притязания, ибо находили положение молодого предводителя весьма затруднительным.
Вдруг маркиз обвел это сборище своими голубыми глазами, блестевшими иронией, и сказал звонким голосом:
— Господа, я не знаю, достаточно ли широки полномочия, которыми королю угодно было облечь меня, — да, достаточно ли они широки для того, чтобы я мог удовлетворить ваши просьбы! Может быть, он не предвидел такого рвения и такой преданности. Вы сами сейчас будете судить о моих обязанностях, и, возможно, я окажусь в состоянии их выполнить.
Он вышел и вскоре вернулся, держа в руке развернутое письмо, скрепленное печатью и подписью короля.
— Вот грамота, в силу которой вы обязаны повиноваться мне, — сказал он. — Этот документ дает мне право управлять от имени короля Бретанью, Нормандией, провинциями Мэн и Анжу и устанавливать заслуги офицеров, отличившихся в королевских армиях.
Все сборище радостно всколыхнулось. Шуаны подошли к маркизу и почтительно его обступили. Все взгляды были прикованы к подписи короля. Молодой вождь стоял перед камином; вдруг он повернулся, бросил грамоту в огонь, и она сгорела в мгновение ока.
— Отныне я хочу командовать только теми, кто видит в короле — короля, а не добычу их алчности, — воскликнул юноша. — Вы свободны, господа! Можете меня покинуть.
Госпожа дю Га, аббат Гюден, майор Бриго, шевалье дю Висар, барон дю Геник и граф де Бован восторженно крикнули: «Да здравствует король!» Остальные вожаки секунду колебались, подхватить ли им этот возглас, но благородный поступок маркиза увлек их, все стали просить, чтобы он все забыл, заверяя, что и без королевской грамоты он по-прежнему будет их вождем.
— Идемте танцевать, — громко сказал граф де Бован, — и будь что будет! В конце концов, — весело добавил он, — лучше, друзья мои, просить господа бога, чем его святых! Давайте сначала сражаться, а там увидим.
— А! Вот это правильно. Прошу прощенья, барон, — тихо сказал Бриго, обращаясь к верному дю Генику, — я никогда не видел, чтобы с утра требовали плату за поденщину.
Все разошлись по гостиным, где уже собирались приглашенные. Маркиз тщетно пытался прогнать выражение печали, омрачавшее его лицо; ясно было видно, как тяжело подействовала эта сцена на человека, чья преданность еще сочеталась с прекрасными иллюзиями юности. И всем вожакам стало стыдно.
Пьянящая радость охватила это сборище, состоявшее из рьяных приверженцев роялистской партии: в глуши мятежной провинции они никогда не могли правильно судить о событиях революции и, естественно, принимали за действительность совершенно беспочвенные надежды. Смелые военные операции, начатые Монтораном, его имя, его состояние, его способности подняли во всех дух и вызвали политическое опьянение, самое опасное из всех видов опьянения, ибо охладить его могут только потоки крови, почти всегда проливаемой напрасно. Для всех собравшихся тут людей революция была лишь кратковременной смутой во французском королевстве, где, как им казалось, ничто не изменилось. Этот сельский край все еще принадлежал дому Бурбонов: роялисты так полновластно царили в нем, что Гош четыре года назад добился тут не столько мира, сколько перемирия. Дворяне весьма легкомысленно судили о республиканцах; Бонапарт был для них кем-то вроде Марсо[32], но более удачливым, чем этот его предшественник. Итак, женщины очень весело готовились танцевать. Лишь несколько главарей, которым уже приходилось драться с синими, сознавали, насколько положение серьезно; но, зная, что говорить о первом консуле, о его могуществе — бесполезно, ибо отсталые соотечественники их не поймут, они беседовали меж собой, равнодушно посматривая на женщин, которые в отместку вовсе не глядели на них и разбирали друг друга по косточкам. Г-жа дю Га, приняв на себя роль хозяйки дома, старалась успокоить нетерпение танцорок, обращаясь к каждой из них с обычными любезностями. Уже слышались визгливые звуки настраиваемых скрипок. Вдруг г-жа дю Га заметила маркиза, лицо его все еще хранило печальное выражение. Она быстро подошла к нему и сказала:
— Смею надеяться, что вас удручает не та весьма обычная сцена, которая произошла у вас с нашими грубиянами?
Она не получила ответа, маркиз был поглощен своими мыслями и как будто все еще слышал пророческий голос Мари, ее доводы, когда она среди этих самых вожаков в Виветьере убеждала его оставить борьбу королей против народа. Но слишком высока была душа у этого молодого человека, слишком много было в нем гордости и, может быть, убежденности, чтобы бросить начатое дело, и в эту минуту он решил мужественно его продолжать, невзирая на препятствия. Он гордо поднял голову и лишь тогда понял, что говорила ему г-жа дю Га.
— Вы, конечно, мыслями в Фужере? — сказала она с горечью, видя, что напрасны ее попытки развлечь маркиза. — Ах, сударь, я готова отдать всю свою кровь, лишь бы эта женщина принадлежала вам, лишь бы видеть, что вы счастливы с нею.
— Зачем же вы стреляли в нее?
— Хотела, чтобы она умерла или была в ваших объятиях. Да, сударь, я могла любить маркиза де Монторана, ибо видела в нем героя. Но теперь у меня осталось к нему лишь чувство горестной дружбы: я вижу, что его разлучило со славой непостоянное сердце какой-то оперной плясуньи.
— Что касается любви, — иронически сказал маркиз, — то вы неверно судите обо мне. Если бы я любил эту девицу, сударыня, я бы меньше желал ее... И если бы не вы, я, пожалуй, больше и не думал бы о ней.
— Вот она! — внезапно сказала г-жа дю Га.
Маркиз мгновенно обернулся, и от этой стремительности несчастной женщине стало мучительно больно; но яркий свет свечей позволял хорошо различить малейшие перемены в выражении лица человека, так страстно любимого ею, и, когда Монторан повернул голову, улыбаясь этой женской хитрости, в душе г-жи дю Га пробудился проблеск надежды на возврат счастья.
— Над чем вы смеетесь? — спросил граф де Бован.
— Над лопнувшим мыльным пузырем, — весело ответила г-жа дю Га. — Маркиз, если верить его словам, удивляется теперь, как могло его сердце хоть одно мгновение биться ради девки, которая называла себя мадмуазель де Верней. Помните ее?
— Ради девки?.. — с упреком повторил граф. — Сударыня, я — виновник зла и должен его исправить: даю вам честное слово, что эта девушка действительно дочь герцога де Верней.
— Граф! — воскликнул маркиз сразу изменившимся голосом. — Какому же вашему честному слову верить — тому, что вы дали в Виветьере, или сегодня, в Сен-Джемсе?
Громкий голос доложил о мадмуазель де Верней. Граф де Бован бросился к двери, предложил руку красавице незнакомке, с величайшей почтительностью провел ее через толпу любопытных и представил маркизу и г-же дю Га.
— Верить только тому, что сказано сегодня, — ответил он ошеломленному Монторану.
Госпожа дю Га побледнела, увидев ненавистную ей девушку. С минуту мадмуазель де Верней стояла неподвижно и гордым взором обводила залу, отыскивая гостей, бывших в Виветьере. Она дождалась вынужденного поклона соперницы, ответила легким покровительственным кивком, не взглянув на маркиза, дозволила де Бовану отвести ее на почетное место и усадить рядом с г-жой дю Га, которая, следуя женскому инстинкту, не выказала ни малейшей обиды и тотчас же приняла веселый, дружелюбный вид. Необычайный наряд и красота мадмуазель де Верней вызвали в зале шепот. Когда маркиз и г-жа дю Га посмотрели на участников сборища в Виветьере, они заметили, что поза каждого их них выражала почтение, казалось, непритворное, и, видимо, все старались придумать способ войти в милость к молодой парижанке, которую они еще недавно так унизили. Итак, враги встретились!
— Но ведь это колдовство, мадмуазель! В целом мире только вы можете так изумлять людей! Как? Вы приехали сюда совсем одна? — говорила г-жа дю Га.
— Совсем одна, — подтвердила мадмуазель де Верней. — Сегодня вечером, сударыня, вы можете убить только одну меня.
— Будьте снисходительны! — продолжала г-жа дю Га. — Я не могу выразить, как мне приятно снова увидеть вас! Право! Меня все время мучило воспоминание о моей вине перед вами, и я искала случая загладить ее.
— Мне легко простить вам, сударыня, все, в чем вы виноваты передо мною, но смерть синих, убитых вами, терзает мне сердце. Пожалуй, я могла бы еще посетовать на вашу резкую манеру вести корреспонденцию... Но я все вам прощаю в благодарность за услугу, которую вы мне оказали.
Госпожа дю Га утратила самообладание: прекрасная соперница пожимала ей руку, улыбаясь с оскорбительной любезностью. Маркиз стоял неподвижно, но в эту минуту он крепко схватил за руку графа де Бована.
— Вы недостойно обманули меня, — сказал он, — и даже бросили тень на мое честное имя. Я не какой-нибудь Жеронт[33] из комедии. Или вы, или я должны поплатиться за это жизнью.
— Маркиз, — высокомерно ответил де Бован, — я готов дать вам все объяснения, какие вы пожелаете.
И они направились в соседнюю комнату. Даже лица, наименее посвященные в тайну этой сцены, начинали понимать ее значение, и, когда скрипка заиграла ритурнель танца, никто не тронулся с места.
— Мадмуазель, какую же услугу я имела честь оказать вам? Услугу, столь важную, чтобы заслужить... — сказала г-жа дю Га и с каким-то бешенством сжала губы.
— А разве не вы, сударыня, сделали для меня ясным истинный характер маркиза де Монторана? Как равнодушно этот ужасный человек отдал меня на гибель!.. Я охотно уступаю его вам.
— Зачем же вы здесь? Чего вы ищете? — запальчиво спросила г-жа дю Га.
— Уважения и достоинства, которые вы отняли у меня в Виветьере, сударыня. А все остальное... Будьте совершенно спокойны. Даже если бы маркиз и вернулся ко мне, вам должно быть известно, что «любовь не возвратится вновь».
Госпожа дю Га взяла мадмуазель де Верней за руку с той жеманной ласковостью, какую женщины охотно выказывают друг другу, особенно в присутствии мужчин.
— Ну что ж, бедная моя детка! Я счастлива, что вы так благоразумны. Если услуга, которую я оказала вам, была сначала жестокой услугой, то пусть теперь она будет, по крайней мере, полной, — сказала она, пожимая девушке руку, хотя ей хотелось вонзить ногти в эту нежную, тонкую ручку. — Послушайте, я знаю повадки Монторана, — продолжала она с ехидной улыбкой. — Он обманул бы вас: он не хочет и не может ни на ком жениться.
— Вот как!
— Да, мадмуазель! Он принял возложенное на него опасное поручение лишь для того, чтобы заслужить руку мадмуазель д'Юкзель, — его величество король обещал ему полную свою поддержку.
— Вот как!
Мадмуазель де Верней не прибавила ни слова к этому насмешливому возгласу. Красивый шевалье дю Висар, нетерпеливо желая получить прощение за свою шутку, послужившую началом оскорблений в Виветьере, подошел к Мари и почтительно пригласил ее танцевать. Она протянула ему руку и упорхнула, чтобы занять место в кадрили, в которой участвовала и г-жа дю Га. Бальные туалеты дам, напоминавшие моды изгнанного из Франции двора, напудренные их прически или завитые и взбитые волосы — все это казалось смешным по сравнению с изящным, богатым и вместе с тем строгим нарядом, который мода дозволяла носить мадмуазель де Верней. Женщины вслух возмущались, но in petto[34] завидовали. Мужчины не могли налюбоваться естественной красотой прически без накладных буклей и нарядом, вся прелесть которого была в том, что он выделял прелестную, стройную фигуру.
В это время в залу вернулись маркиз и граф. Оба встали позади мадмуазель де Верней; она не обернулась. Но если бы даже она не увидела Монторана в зеркале, находившемся против нее, она угадала бы его присутствие по изменившимся манерам г-жи дю Га: ее деланно-равнодушный вид плохо скрывал нетерпеливое ожидание поединка, который влюбленные рано или поздно должны были начать. Маркиз разговаривал с графом де Бованом и с другими гостями, прислушиваясь в то же время к словам кавалеров и дам, которые по прихоти контрданса на минуту заняли место мадмуазель де Верней и ее соседей.
— О, бог мой! Да, сударыня, она пришла одна, — сказал кавалер.
— Какая смелость! — ответила танцорка.
— Право, будь я так одета, как она, мне казалось бы, что я голая, — сказала другая дама.
— Костюм, конечно, не очень пристойный, — возразил кавалер, — но она так красива, и этот наряд так к ней идет!
— Послушайте, мне стыдно за нее: она чересчур хорошо танцует, сразу видно оперную плясунью, — продолжала завистливая дама.
— Как вы думаете, она явилась сюда для переговоров от имени первого консула? — спросила третья дама.
— Ну, это шутка! — ответил кавалер.
— Вряд ли она принесет в приданое невинность, — смеясь, сказала первая танцорка.
Молодец резко повернулся, чтобы узнать, кто из женщин позволил себе эту наглую насмешку, и тогда г-жа дю Га посмотрела на него таким взглядом, который ясно говорил: «Видишь, что о ней думают».
— Сударыня, — со смехом сказал граф де Бован злому недругу Мари, — пока еще только дамы лишили ее невинности.
В душе Монторан простил графу всю его вину. Он наконец осмелился взглянуть на свою возлюбленную: при ярком блеске свечей она казалась еще милее, как это бывает почти со всеми красивыми женщинами. Но она повернулась к нему спиной и, возвратившись на место, заговорила со своим кавалером, — до слуха маркиза долетал ее необычайно приветливый, ласковый голос.
— Первый консул направляет к нам весьма опасных послов, — сказал ее кавалер.
— Сударь, это уже было сказано в Виветьере! — ответила она.
— Ах! У вас великолепная память! — воскликнул дворянин, досадуя на себя за свою оплошность.
— Чтобы прощать оскорбления, надо о них помнить, — сказала она и улыбкой вывела его из затруднительного положения.
— Эта амнистия распространяется на всех нас? — спросил маркиз.
Но она не ответила и с детским упоением унеслась в танце, повергнув Монторана в замешательство. Он смотрел на нее холодно и печально; заметив это, она кокетливо склонила голову, чтобы подчеркнуть грациозный нагиб шеи, и, конечно, не упустила ни одного движения, которое могло выделить редкое совершенство ее фигуры. Мари влекла, как надежда, и ускользала, как воспоминание. Видеть ее в такие минуты — значило проникнуться желанием обладать ею любой ценой. Ей это было известно, и сознание своей красоты наделяло ее невыразимым очарованием. Маркиз чувствовал, как в сердце у него поднялся вихрь любви, ненависти и безумия; он крепко сжал руку де Бована и скрылся.
— Как? Он ушел? — спросила мадмуазель де Верней, возвратившись на свое место.
Граф бросился в соседнюю залу и многозначительно кивнул головой своей протеже, подходя к ней с Монтораном.
«Он мой», — подумала она, разглядывая маркиза в зеркале: лицо его сияло нежным волнением надежды.
Она встретила молодого вождя гневным молчанием, но, расставаясь с ним, подарила его улыбкой. Она видела, насколько он выше других, и гордилась, что может деспотически мучить его; ей хотелось заставить его дорого заплатить за несколько ласковых слов, чтобы он почувствовал всю их ценность, — в ней говорил инстинкт, которому в большей или меньшей степени подчиняются все женщины. Когда кадриль кончилась, все дворяне, которые были в Виветьере, окружили Мари, и каждый старался словами, более или менее льстивыми, любезностями, более или менее удачными, добиться прощения своей вины, но тот, кого она хотела видеть у своих ног, не подходил к толпе поклонников, где она царила.
«Он все еще считает себя любимым, — подумала она, — и не хочет смешиваться с людьми, для меня безразличными».
Она отказалась танцевать. И словно этот праздник был устроен в ее честь, она переходила от одной группы участников кадрили к другой, опираясь на руку графа де Бована, открыто выказывая ему некоторую благосклонность. События, происшедшие в Виветьере, стараниями г-жи дю Га были уже известны всем в мельчайших подробностях: разглашая отношения мадмуазель де Верней и маркиза, она надеялась воздвигнуть новую преграду на их пути к примирению. Итак, двое поссорившихся влюбленных стали предметом всеобщего внимания. Монторан не осмеливался подойти к возлюбленной: сознание своей вины и бурные, вновь загоревшиеся желания внушали ему какую-то робость перед нею; а девушка, как будто разглядывая танцующих, тайком смотрела пытливым взглядом на его притворно спокойное лицо.
— Здесь ужасно жарко, — сказала она своему кавалеру. — Я вижу, что у маркиза Монторана совершенно мокрый лоб. Проведите меня в другую комнату, — тут нечем дышать Я задыхаюсь.
И кивком головы она указала графу на соседнюю гостиную, где несколько человек играли в карты. Маркиз последовал за своей возлюбленной, угадав ее слова по движению губ. Он дерзнул надеяться, что она удалилась от толпы для того, чтобы увидеться с ним, и эта возможная милость придала его страсти еще не изведанную силу; его любовь возросла от упорного сопротивления, которое он уже несколько дней считал своим долгом ей оказывать. Мари приятно было мучить молодого предводителя шуанов, взгляд ее, такой ласковый и бархатистый, когда она смотрела на графа де Бована, становился сухим и мрачным, когда ее глаза случайно встречались с глазами маркиза. Монторан, казалось, сделал над собою огромное усилие и сказал глухим голосом:
— Итак, вы не прощаете меня?
— Любовь ничего не прощает или прощает все, — холодно ответила Мари. — Но для этого надо любить... — добавила она, увидев, что он радостно встрепенулся.
Она опять оперлась на руку графа и быстро вышла в соседнюю комнату, похожую на будуар. Маркиз последовал за ней.
— Вы должны меня выслушать! — воскликнул он.
— Право, можно подумать, сударь, что я пришла сюда ради вас, а не из уважения к самой себе, — ответила она. — Если вы не прекратите этого некрасивого преследования, я уйду.
— Подождите, — сказал он, вспомнив одну из самых безумных выходок последнего герцога Лотарингского. — Разрешите мне говорить с вами только до тех пор, пока я буду в силах держать в руке этот уголь.
Он наклонился к камину, схватил раскаленный уголь и крепко сжал его в руке. Мадмуазель де Верней покраснела, быстро высвободила свою руку из-под руки графа и удивленно взглянула на Монторана. Граф тихо вышел, оставив влюбленных вдвоем. Столь безумный поступок смутил сердце Мари: в любви самое убедительное — отважное безрассудство.
— Этим вы лишь доказываете, что могли бы предать меня жесточайшей пытке, — сказала она, пытаясь разжать его руку. — У вас во всем крайности. Поверив словам глупца и клевете женщины, вы заподозрили ту, которая спасла вам жизнь, заподозрили ее в том, что она способна продать вас!
— Да, я был жесток с вами, — сказал он, улыбаясь. — Забудьте это навсегда, а я никогда этого не забуду. Выслушайте меня... Я был недостойно обманут, но в тот роковой день соединилось столько обстоятельств, говоривших против вас...
— И достаточно было этих обстоятельств, чтобы ваша любовь угасла?
Он не решался ответить. Она сделала презрительный жест и встала.
— О Мари! Я больше не хочу верить, что вы...
— Да бросьте же уголь. Безумец! Разожмите руку. Я требую!
Ему было приятно противиться нежным усилиям возлюбленной, длить острое наслаждение, чувствуя, как его руку охватывают тонкие ласковые пальчики, но наконец ей удалось разжать эту обожженную руку, и Мари готова была поцеловать ее. Кровь затушила уголь.
— Ну! Чего вы этим достигли?.. — спросила Мари.
Она нащипала корпии из своего носового платка, перевязала неглубокую рану, и, чтобы скрыть ее, маркиз надел перчатку. Г-жа дю Га на цыпочках вошла в гостиную и принялась подсматривать за влюбленными, ловко прячась от них, откидываясь назад при малейшем их движении. Она видела все, что они делали, но, конечно, ей трудно было догадаться, о чем они беседуют.
— Если бы все, что вам говорили обо мне, было правдой, — признайтесь, что в эту минуту я была бы вполне отомщена! — злорадно сказала Мари.
Маркиз побледнел.
— Какое же чувство привело вас сюда?
— Ну, милый мой мальчик, вы самый настоящий фат! Неужели вы думаете, что можно безнаказанно оскорблять такую женщину, как я? Я сюда пришла ради вас и ради себя, — сказала она после краткой паузы и, взявшись за рубиновую гроздь, сверкавшую на ее груди, показала ему клинок кинжала.
«Что все это значит?» — думала г-жа дю Га.
— Но вы еще любите меня... — продолжала Мари, — по крайней мере, желаете меня, — и взяв его за руку, добавила: — Доказательство этому — глупость, которую вы только что совершили. Я вновь стала для вас той, кем хотела быть, и ухожу счастливой. Кто любит, всегда получает отпущение грехов. А я любима, я вновь завоевала уважение человека, который для меня — весь мир. Теперь я могу умереть.
— Так вы еще любите меня? — спросил маркиз.
— Разве я это сказала? — насмешливо ответила она, с радостью наблюдая, как усиливается пытка, которой она подвергла маркиза с первой же минуты своего появления. — А знаете, мне пришлось принести некоторые жертвы для того, чтобы попасть сюда! Я спасла от смерти графа де Бована, и он оказался человеком более признательным, чем вы: в награду за мое покровительство он предложил мне свое имя и состояние. Вам подобная мысль никогда не приходила в голову!
Эти слова ошеломили маркиза, он решил, что граф обманул его, и ярость с небывалой еще силой охватила его; однако он сдержался и ничего не ответил.
— А-а! Вы раздумываете? — сказала она с горькой улыбкой.
— Мадмуазель, ваше недоверие оправдывает мои сомнения, — ответил маркиз.
— Уйдемте отсюда, господин де Монторан! — воскликнула Мари, заметив край платья г-жи дю Га.
Она поднялась. Но желание довести соперницу до отчаяния не давало ей уйти.
— Итак, вы хотите ввергнуть меня в ад? — спросил маркиз и сжал ее руку.
— А разве вы не ввергли меня туда пять дней назад? И даже в эту минуту разве не терзает меня жестокое сомнение в искренности вашей любви?
— Но почем я знаю, не хотите ли вы, из мести завладев всей моей жизнью, омрачить ее, вместо того чтобы искать моей смерти?..
— Ах, вы не любите меня! Вы думаете только о себе, а не обо мне! — с бешенством сказала она, проливая слезы.
Кокетка знала власть своих глаз, увлажненных слезами.
— Возьми мою жизнь, но осуши свои слезы! — сказал он самозабвенно.
— Любовь моя! — воскликнула она приглушенным голосом, — Вот наконец те слова, тот голос и взгляд, которых я так ждала! И теперь твое счастье для меня дороже моего счастья! Но, сударь, — продолжала она, — я попрошу еще одного, последнего доказательства вашей любви, раз она так велика, как вы уверяете. Я не хочу долго здесь оставаться, я пробуду лишь до тех пор, пока все не увидят, что вы принадлежите мне. Я не выпью даже стакана воды в этом доме, где живет женщина, которая дважды пыталась убить меня, которая, возможно, опять замышляет какое-нибудь предательство против нас, а в эту минуту подслушивает нас, — добавила она, указывая рукой на колыхавшиеся складки платья г-жи дю Га.
Затем она отерла слезы и, наклонившись, сказала что-то на ухо маркизу; он вздрогнул, ощутив ее ласкающее, теплое дыхание.
— Приготовьте все для нашего отъезда, — шептала она, — вы проводите меня в Фужер, и только там вы узнаете, люблю ли я вас! Второй раз я доверяюсь вам. А вы доверитесь мне второй раз?
— Ах, Мари, вы так завладели мною, что я уже и сам не понимаю, что делаю! Ваши слова, ваши глаза, вся вы — опьянили меня, и я готов выполнить любые ваши желания.
— Так подарите же мне минуту счастья, великого счастья! Дайте мне насладиться единственным торжеством, которого я жаждала. Я хочу вдохнуть вольный воздух той жизни, о которой мечтала, упиться обольщениями, пока они не рассеялись. Пойдемте отсюда. Будем танцевать.
Они вместе вернулись в залу, и, хотя сердце и тщеславие мадмуазель де Верней были удовлетворены полностью, насколько это возможно для женщины, непроницаемая кротость ее глаз, тонкая улыбка уст, легкость движений в быстром танце хранили тайну ее мыслей, как море хранит тайну преступника, вверившего ему тяжелый труп. Среди гостей пробежал шепот восхищения, когда Мари скользнула в объятия возлюбленного, когда они, сладострастно сплетая руки, с томным взглядом, запрокинув одурманенные головы, кружились в вальсе, сжимая друг друга с каким-то неистовством, выдавая в эту минуту свои надежды на будущие наслаждения, свои мечты о более тесном слиянии.
— Граф, узнайте, пришел ли в лагерь Хватай-Каравай, и пошлите его ко мне, — сказала де Бовану г-жа дю Га. — Будьте уверены, что за эту небольшую услугу вы получите от меня все, что пожелаете, даже мою руку. Месть дорого мне обойдется, — прошептала она, глядя ему вслед, — но на этот раз я не промахнусь.
Через несколько минут после этой сцены мадмуазель де Верней и маркиз ехали в карете, запряженной четверкой сильных лошадей. Франсина в безмолвном удивлении смотрела на мнимых врагов, которые держали друг друга за руки и, казалось, достигли полного согласия; она не решалась спросить себя, было ли это у ее госпожи коварством или любовью. Молчание и ночная темнота не дали маркизу заметить, как взволновалась мадмуазель де Верней, когда стали приближаться к Фужеру. В слабых отсветах заката вдали показалась колокольня церкви Св. Леонарда. И тогда Мари сказала себе: «Сейчас я умру».
У первого подъема влюбленным пришла одна и та же мысль: они вышли из кареты и пешком стали подниматься на холм, словно в память своей первой встречи. Мари опиралась на руку любимого и, пройдя несколько шагов, улыбкой поблагодарила его за то, что он не нарушал молчания; но когда они поднялись на высокое плато, с которого виден был Фужер, мечтательное настроение ее совершенно рассеялось.
— Дальше вам нельзя идти, — сказала она, — сегодня даже моя власть не спасет вас от синих.
Монторан выразил некоторое удивление; она печально улыбнулась и указала рукой на глыбу гранита, как будто приказывая ему сесть, но сама остановилась возле него, грустно поникнув головой. Волнение, раздиравшее душу, больше не позволяло ей прибегать к уловкам кокетства, которые она так щедро расточала целый вечер. В эту минуту она бы не почувствовала боли, встав коленями на горящие угли, как не чувствовал боли маркиз, сжимая в руке уголь, чтобы доказать силу своей страсти. Бросив на любимого взгляд, исполненный глубокой скорби, она произнесла ужасные слова:
— Все, в чем вы меня подозревали, — правда!
Маркиз вздрогнул, хотел было заговорить.
— Ах! Ради бога, выслушайте меня! Не перебивайте, — сказала она, умоляюще сложив руки. — Я действительно дочь герцога де Верней, — взволнованно продолжала она, — но побочная его дочь. Моя мать, мадмуазель де Катеран, постриглась в монахини, чтобы избежать мучений, которые дома готовили ей родители; пятнадцать лет она слезами искупала свой грех и умерла в Сеэзе. Только на смертном одре моя дорогая аббатиса обратилась к покинувшему ее человеку с мольбою позаботиться обо мне, — она знала, что оставляет меня одинокой, без друзей, без состояния, без будущего... Об этом человеке постоянно говорили в доме матери Франсины, которой меня поручили, но он забыл о своем ребенке. Все же герцог принял меня радушно и признал своей дочерью, потому что я была красива и потому, может быть, что он увидел во мне свою молодость. Это был один из тех вельмож времен предпоследнего короля, которые славились своим уменьем заставить людей прощать им преступления, ибо совершали их с изяществом. Больше я ничего не скажу: ведь это мой отец! Только позвольте мне объяснить, почему жизнь в Париже неизбежно должна была развратить мою душу. Друзья герцога де Верней и общество, в которое он ввел меня, увлекались иронической философией, восхищавшей Францию, потому что всюду ее излагали с большим остроумием. Блестящие разговоры, ласкавшие мой слух, пленяли тонкостью мысли или остроумно высказанным презрением ко всякой истине и святыне. Мужчины, насмехаясь над чувствами, прекрасно их рисовали, ибо сами их не испытывали, чаровали своими эпиграммами и уменьем добродушно, одним метким словом, передать целый роман, но зачастую они грешили чрезмерным остроумием и утомляли женщин стремлением превратить любовь скорее в искусство, чем в сердечную склонность. Меня захватило это течение. Правда, душа у меня, — простите мне мою гордость, — была слишком страстной, чтобы я не почувствовала, как у всех этих людей ум иссушил сердце, но жизнь, которую я тогда вела, породила во мне вечную борьбу между моими природными чувствами и порочными привычками. Некоторым выдающимся людям нравилось развивать во мне ту смелость мысли, то презрение к общественному мнению, которые лишают женщину душевной скромности и тем отнимают у нее часть ее очарования. Увы, несчастья не могли уничтожить недостатков, привитых мне богатством! — Она горько вздохнула и продолжала: — Мой отец, герцог де Верней, перед смертью признал меня своей дочерью и наследницей, значительно уменьшив по завещанию долю моего брата, своего законного сына. И вот однажды утром я осталась без защитника и без крова. Брат опротестовал в суде завещание, принесшее мне богатство. За три года, проведенных среди изобилия, во мне развилось тщеславие. Потворствуя всем моим причудам, отец пробудил во мне потребность в роскоши и пагубные привычки, тираническую власть которых не понимала моя юная и еще наивная душа. Друг моего отца, маршал и герцог де Ленонкур, старик семидесяти лет, предложил мне стать моим опекуном. Я дала согласие; через несколько дней после начала этого мерзкого судебного процесса я снова очутилась в блестящем доме, где могла наслаждаться всеми благами, в которых жестокость брата отказала мне у гроба отца. Каждый вечер старый маршал проводил у меня несколько часов, и я слышала от него лишь ласковые слова утешения. Его седины и все трогательные доказательства отеческой нежности побуждали меня видеть в его сердце те же чувства, что и в моем, — мне радостно было считать себя его дочерью. Я принимала от него в подарок дорогие уборы и не скрывала от него никаких своих прихотей, видя, что ему приятно баловать меня. Как-то вечером я узнала, что весь Париж считает меня любовницей этого жалкого старика. Мне доказали, что не в моей власти вновь завоевать честное имя, которого меня несправедливо лишили. Человек, злоупотребивший моей неопытностью, не мог быть моим любовником и не хотел быть моим мужем. В ту неделю, когда я сделала это ужасное открытие, накануне дня, назначенного для моей свадьбы с этим стариком, который все же согласился дать мне свое имя, — единственное искупление зла, какое он мог мне предложить, — он уехал в Кобленц. Я была с позором изгнана из маленького домика, где меня поселил маршал, — этот дом не принадлежал ему. До сих пор я говорила вам всю правду, как перед богом, но дальше не спрашивайте у несчастной женщины отчета о днях страданий, погребенных в ее памяти. Случилось так, что я стала женой Дантона. Вскоре ураган свалил этот исполинский дуб, который я обвила руками. Вновь я оказалась в бездне нищеты и на этот раз решила умереть. Не знаю, любовь ли к жизни или надежда утомить наконец злую судьбу и найти в глубине бездонной пропасти убегавшее от меня счастье были моими непрошеными советниками, или меня соблазнили уговоры одного молодого человека из Вандома, который уже два года льнул ко мне, как змея льнет к дереву, вероятно рассчитывая, что, дойдя до предела несчастья, я достанусь ему, — словом, не знаю, как это произошло, но я согласилась за триста тысяч франков принять гнусное поручение: приехать сюда, влюбить в себя незнакомого мне человека и выдать его властям. Лишь только я увидела вас, я сразу угадала, кто вы, по какому-то предчувствию, которое никогда нас не обманывает; и все же мне так хотелось сомневаться: ведь чем больше я любила вас, тем ужаснее была для меня уверенность. Я спасла вас из рук командира Юло, я отреклась от своей роли и решила обмануть палачей, вместо того чтобы обмануть жертву. Я была неправа: поступая так, я играла людьми, их жизнью, их политикой и собою с беспечностью девушки, для которой в мире существуют только чувства. Я считала себя любимой, я предалась надежде заново начать жизнь, но все, и даже, быть может, я сама, выдавало мое беспорядочное прошлое, — вы не могли питать доверие к женщине, столь страстной, как я. Но кто не оправдал бы моей любви и моей скрытности? Да, сударь, мне казалось, что я лишь видела тяжелый сон, что я проснулась и мне, как прежде, шестнадцать лет. Ведь я оказалась в Алансоне, где провела детство, мной овладели целомудренные, чистые воспоминания. Безрассудно и простодушно я поверила, что любовь — крещение, которое может возвратить мне невинность. На миг мне пригрезилось, что я еще девственна, ибо я никогда еще не любила. Но вчера вечером ваша страсть показалась мне искренней, и голос совести крикнул мне: «Зачем обманывать его?» Итак, знайте, маркиз, — сказала она сдавленным голосом, но с горделивым вызовом, — знайте и запомните, что я всего лишь бесчестное существо, недостойное вас. С этой минуты я вновь берусь за свою роль куртизанки, меня утомила роль женщины, которой вы возвратили все, что есть святого в сердце. Добродетель тяготит меня. Я стала бы презирать вас, если бы вы проявили слабость и женились на мне. Такая глупость простительна какому-нибудь графу де Бовану, но вам, сударь, надо быть достойным вашего будущего: без сожаления расстаньтесь со мною. Куртизанка, видите ли, была бы слишком требовательна, она любила бы вас иначе, чем простая и наивная девочка, которая на миг почувствовала в сердце чудесную надежду стать вашей подругой, всегда дарить вам счастье, быть достойной вас, возвышенной, благородной супругой, и в этом чувстве я почерпнула мужество воскресить в своей душе низкие пороки, чтобы поставить вечную преграду между собой и вами. Ради вас я жертвую почестями и богатством. Гордое сознание принесенной жертвы поддержит меня в несчастье, и пусть судьба располагает моей участью по своей воле. Я никогда вас не выдам. Я возвращусь в Париж. Там ваше имя будет моим вторым «я», и блеск, который вы сумеете ему придать, утешит меня во всех моих страданиях... А вы... вы — мужчина, вы забудете меня... Прощайте!
Она бросилась бежать к долине Св. Сульпиция и исчезла прежде, чем маркиз успел подняться и удержать ее; но она вернулась, спряталась во впадину скалы и из своего тайника с любопытством и сомнением наблюдала за маркизом; она увидела, что он идет куда-то наугад, машинально, как человек, сраженный несчастьем.
«Неужели это слабая душа? — сказала себе Мари, когда он скрылся из виду, когда она ощутила разлуку с ним. — Поймет ли он меня?»
Она вздрогнула и вдруг быстрым шагом одна пошла к Фужеру, словно боялась, что маркиз последует за нею в город, где его ждала смерть.
— Ну что, Франсина? Что он сказал тебе?.. — спросила она, когда верная бретонка присоединилась к ней.
— Бедный! Мари, мне стало жалко его. Вы, важные дамы, умеете ранить словами, как кинжалом.
— Каков он был, когда подошел к тебе?
— Ко мне? Да разве он заметил меня?.. Ах, Мари, он любит тебя!
— О! Любит или не любит — в двух этих словах для меня рай или ад. Между двумя этими гранями нет места, куда могла бы ступить моя нога.
Теперь, когда свершилась ужасная участь Мари, она могла всецело отдаться скорби; лицо ее, оживлявшееся до тех пор разнообразными чувствами, вдруг осунулось, и после целого дня непрестанных волнений, переходов от предчувствия счастья к отчаянию, красота ее внезапно утратила блеск и ту свежесть, источник которой — отсутствие страстей или упоение блаженством. Вскоре после ее возвращения к ней явились Юло и Корантен, горя нетерпением узнать о результатах столь безрассудного путешествия. Она встретила их веселой улыбкой.
— Ну, — сказала она Юло, заметив вопрошающее и озабоченное выражение на его лице, — лиса вновь попадет под выстрелы ваших ружей, и скоро вы одержите славную победу.
— Что же случилось? — небрежно спросил Корантен, искоса бросив на мадмуазель де Верней взгляд, каким подобные дипломаты стараются уловить чужие мысли.
— Ах, — ответила она, — Молодец увлечен мною более чем когда-либо, и я заставила его проводить меня до ворот Фужера.
— Видимо, ваша власть там и кончилась, — сказал Корантен, — у этого бывшего страх, должно быть, сильнее любви к вам.
Мадмуазель де Верней презрительно посмотрела на него.
— Не судите по себе, — ответила она.
— Почему же вы не привели его сюда? — спросил он невозмутимо.
— А что, если он действительно любит меня? — сказала она Юло, кинув ему лукавый взгляд. — Очень бы вы рассердились, если бы я спасла его и увезла из Франции?
Старый солдат подошел к ней быстрыми шагами и почти с восторгом поцеловал ей руку; но затем он пристально посмотрел на нее и с мрачным видом сказал:
— А вы забыли? Два моих друга и шестьдесят три моих солдата!..
— Ах, полковник, он не виноват в этом, — ответила она со всею наивностью страсти, — его обманула злая женщина, любовница Шарета, — она, думается мне, готова выпить кровь у синих...
— Не смейтесь над командиром, Мари, — заметил Корантен, — он еще не привык к вашим шуткам.
— Замолчите, — ответила она, — и помните, что тот день, когда вы станете мне слишком противны, будет последним днем нашего знакомства.
— Я вижу, мадмуазель, что мне надо готовиться к сражению, — спокойно сказал Юло.
— Вам оно не по силам, дорогой полковник. У них в Сен-Джемсе больше шести тысяч человек, регулярные войска, артиллерия и английские офицеры, — я сама видела. Но что могут эти люди сделать без него? Я согласна с Фуше: его голова — это всё!
— А получим мы его голову? — нетерпеливо спросил Корантен.
— Не знаю, — беспечно ответила она.
— Англичане! — гневно воскликнул Юло. — Только этого ему и не хватало, чтобы стать настоящим бандитом! Ну, погоди! Я тебе покажу англичан!.. А кажется, гражданин дипломат, ты частенько терпишь поражения от этой девушки, — сказал он Корантену, когда они отошли на несколько шагов от дома.
— Вполне естественно, гражданин командир, что ее слова совсем тебя сбили с толку, — раздумчиво ответил Корантен. — Вы, солдаты, не знаете, что существует несколько способов вести войну. Искусно пользоваться страстями мужчин и женщин как пружинами, приводя их в движение на пользу государства, поставить на свое место все колесики той огромной машины, которую называют «правительство», включив в ее механизм самые неукротимые чувства, и с наслаждением управлять рычагами, — разве это не значит творить, подобно богу, быть средоточием целого мира!
— Разреши мне предпочесть мое ремесло твоему, — сухо ответил Юло. — Делайте все, что вам угодно, с вашими «колесиками», но я не признаю другого начальства, кроме военного министра. Мне даны указания, скоро я выступлю в поход с моими удальцами, и мы ударим на врага в лоб, тогда как ты хочешь схватить его за хвост.
— Ну, к походу ты можешь готовиться, — ответил Корантен. — Как бы эта девушка ни казалась тебе непроницаемой, но, судя по тому, что мне удалось угадать, — схватка неизбежна, и вскоре я доставлю тебе удовольствие встретиться лицом к лицу с главарем этих разбойников.
— Как так? — спросил Юло и отступил на шаг, чтобы получше рассмотреть эту непонятную для него фигуру.
— Мадмуазель де Верней любит Молодца и, может быть, пользуется взаимностью, — глухим голосом сказал Корантен. — Понятно! Маркиз, красная лента через плечо, молод, остроумен и, кто его знает, пожалуй, все еще богат! Сколько соблазнов! Было бы очень глупо с ее стороны не действовать в свою пользу и не постараться выйти за него замуж, вместо того чтобы выдать его нам. Она хочет обмануть нас. Но в ее глазах я прочел какую-то растерянность. Вероятно, у влюбленных будет свидание; возможно, оно уже назначено. Ну что ж, завтра этот человек попадется мне в руки, и я-то уж его не выпущу. До сих пор он был врагом Республики, но несколько минут назад он стал моим врагом, а все, кто осмеливался встать между мною и этой девушкой, умерли на эшафоте.
Закончив свою речь, Корантен вновь погрузился в задумчивость и не заметил, какое глубокое отвращение появилось на лице честного солдата, ибо в эту минуту Юло понял сокровенную суть всей интриги и механизм пружин, употребляемых Фуше. Он решил противодействовать Корантену в том, что не могло существенно повредить успеху дела и желаниям правительства, решил дать врагу Республики возможность умереть честной смертью; с оружием в руках, а не от руки палача, поставщиком которого, по собственному своему признанию, оказалась эта ищейка тайной полиции.
— Если бы первый консул послушался меня, — сказал Юло, отвернувшись от Корантена, — он предоставил бы сражаться с аристократами таким вот лисицам — они достойны друг друга, — а солдат употреблял бы для иных дел.
От такой мысли у старого рубаки просветлело лицо, но Корантен холодно посмотрел на него, и в глазах этого мелкотравчатого Макиавелли блеснуло сардоническое выражение, говорившее о сознании своего превосходства.
«Дайте этим скотам по три локтя синего сукна, привесьте им кусок железа сбоку, — подумал Корантен, — и они вообразят, будто в политике можно убивать людей только одним способом...»
Несколько минут он медленно прогуливался один и вдруг сказал себе:
«Да, час пробил. Эта женщина будет моею! Круг, которым я охватил ее, за пять лет незаметно сужался, и теперь она в моих руках. А с нею я поднимусь в правительстве так же высоко, как и Фуше. Если она лишится единственного человека, которого полюбила, то от горя покорится мне душой и телом. Надо лишь следить днем и ночью и раскрыть ее тайну».
Вскоре наблюдатель мог бы заметить бледное лицо Корантена в окне дома, из которого видно было всякого, кто входил в тупик, образованный рядом домов, тянувшихся параллельно церкви Св. Леонарда. С терпеливостью кошки, подстерегающей мышь, Корантен пробыл там до утра, прислушиваясь к малейшему шуму, подстерегая и пристально рассматривая каждого прохожего. Занимавшийся день был базарным днем. Хотя в эти бедственные времена крестьяне с трудом решались приходить в город, Корантен увидел какого-то пожилого человека с хмурым лицом, одетого в козью шкуру, в руках у него была небольшая круглая корзинка; человек этот довольно беспечно поглядел вокруг и направился к дому мадмуазель де Верней. Корантен вышел на улицу, решив дождаться крестьянина у двери, но вдруг почувствовал, что, может быть, с одного взгляда выведает тайны, скрытые в корзинке этого посланца, если неожиданно появится в доме у мадмуазель де Верней. К тому же он знал по слухам, что почти невозможно побороть непроницаемую хитрость речей бретонцев и нормандцев.
— Налей-Жбан! — воскликнула мадмуазель де Верней, когда Франсина ввела шуана в ее комнату. «Неужели я любима?..» — произнесла она про себя.
Бессознательная надежда ярким румянцем залила ее лицо и оживила радостью сердце. Налей-Жбан посмотрел на хозяйку дома, затем бросил недоверчивый взгляд на Франсину, но мадмуазель де Верней жестом успокоила его.
— Сударыня, — сказал он, — часам к двум он придет ко мне и будет вас ждать.
От волнения мадмуазель де Верней могла лишь кивнуть головой, но даже самоед понял бы значение ее безмолвного ответа. В эту минуту в соседней гостиной послышались шаги Корантена. Налей-Жбан заметил, как мадмуазель де Верней вздрогнула и взглядом предупредила об опасности, но он ничуть не смутился и, лишь только в дверях показалось хитрое лицо шпиона, заговорил так громко, что оглушил всех.
— Эх, что вы! — говорил он. — Ведь и бретонское-то масло разное бывает. Вы хотите лугового масла, а даете всего по одиннадцать су за фунт. Не надо было тогда за мной посылать! А масло-то какое! — сказал он, открывая корзинку и показывая два комочка свежего масла, сбитого Барбетой. — Дайте настоящую цену, добрая госпожа, прибавьте хоть одно су.
В его трубном голосе не чувствовалось ни малейшего волнения, а зеленые глаза под лохматыми седеющими бровями спокойно выдержали пронизывающий взгляд Корантена.
— А ну-ка, помолчи, дядюшка! Ты не масло явился продавать, — ведь ты пришел к женщине, которая никогда в жизни не торговалась. Опасным ремеслом ты занимаешься, друг, оно доведет тебя до того, что в один прекрасный день ты станешь на целую голову короче.
И Корантен добавил, дружески похлопывая шуана по плечу:
— Нельзя долго служить и нашим и вашим — и шуанам и синим.
Налей-Жбану понадобилось все его самообладание, чтобы подавить бешеную злобу и не отвергнуть это обвинение, которое он вполне заслужил своей жадностью. Он сдержался и лишь ответил:
— Шутки надо мной шутите, сударь...
Корантен повернулся к нему спиной; но, здороваясь с мадмуазель де Верней, у которой забилось сердце, он легко мог наблюдать за шуаном в зеркале. Налей-Жбан, думая, что шпион не видит его, вопрошающе поглядел на Франсину, и бретонка, указав ему на дверь, сказала:
— Пойдемте со мной, дядюшка, мы с вами всегда столкуемся.
Ничто не ускользнуло от Корантена: плохо скрытое улыбкой тревожное волнение мадмуазель де Верней, ее румянец, изменившееся лицо, беспокойство шуана, жест Франсины, — он все заметил и убедился, что Налей-Жбан послан маркизом. В тот момент, когда шуан уже выходил из комнаты, Корантен ухватился за длинную шерсть козьей шкуры, притянул его к себе и, пристально глядя ему в лицо, сказал:
— Где ты живешь, любезный? Мне тоже нужно масло...
— Весь Фужер знает, где я живу, ваша милость, — я, почитай что, из...
— Корантен! — воскликнула мадмуазель де Верней, прерывая шуана. — Ужасная дерзость с вашей стороны являться ко мне в такой час, когда я едва одета!.. Оставьте этого крестьянина в покое; для него так же непонятны ваши каверзы, как мне непонятна их цель. Ступайте, добрый человек!
Одно мгновение Налей-Жбан колебался — уходить ли ему. Естественная или деланная нерешительность бедняка, не знающего, кого ему слушаться, обманула Корантена, а шуан, повинуясь властному жесту девушки, вышел тяжелым шагом. И тогда мадмуазель де Верней и Корантен молча взглянули друг на друга. На сей раз ясные глаза Мари не могли выдержать сухого блеска горящего взгляда этого человека. Решительный вид, с каким шпион проник в ее комнату, выражение лица, какого Мари еще не видела у него, глухой звук жиденького голоса, походка — все это испугало ее; она поняла, что между ними завязалась тайная борьба, в которой он употребит во зло ей все темные силы своего влияния на нее; в эту минуту она с полной отчетливостью увидела глубину бездны, в которую бросилась, но в любви своей она почерпнула мужество и стряхнула с себя ледяной холод ужасного предчувствия.
— Корантен, — заговорила она почти весело, — надеюсь, вы уйдете, чтобы я могла заняться своим туалетом?
— Мари... — сказал он, — позвольте мне называть вас так... Вы еще не знаете меня! Послушайте, даже менее проницательный человек, чем я, догадался бы, что вы любите маркиза де Монторана. Я не раз предлагал вам руку и сердце. Вы решили, что я недостоин вас, и, может быть, вы правы. Но если вы считаете, что вы слишком высоко стоите, слишком красивы и слишком благородны для меня, я сумею заставить вас опуститься до моего уровня. Мое честолюбие и мои взгляды не внушают вам уважения ко мне, но, откровенно говоря, вы ошибаетесь. Люди в моих глазах немного стоят, почти ничего, — да они и этого не заслуживают. Я, несомненно, достигну высокого положения, почестей, которые будут для вас лестными. Кто может любить вас сильнее, чем я? Кто даст вам больше власти над собою, чем тот, кто любит вас уже пять лет? Я рискую вызвать у вас невыгодное представление обо мне, вы не поймете, что от избытка любви можно отказаться от своего кумира, и все же я покажу вам всю меру моего бескорыстного обожания. Не качайте с таким сомнением вашей прелестной головкой. Если маркиз любит вас, выходите за него замуж, но сначала хорошенько убедитесь в его искренности. Я буду в отчаянии, если увижу вас обманутой, ибо ваше счастье для меня дороже моего счастья. Мое решение может удивить вас, но отнесите его лишь к благоразумию человека, который не настолько глуп, чтобы стремиться обладать женщиной против ее воли. Итак, я признаю бесплодность своих стремлений и виню в этом не вас, но самого себя. Я надеялся завоевать ваше сердце покорностью и преданностью, — вы знаете, что уже давно я стараюсь сделать вас счастливой, согласно моим понятиям о счастье, но вы ничем не пожелали вознаградить меня.
— Я вас терпела подле себя, — надменно сказала она.
— Добавьте, что вы в этом раскаиваетесь.
— А неужели я еще должна благодарить вас за то, что вы вовлекли меня в позорное дело?..
— Предлагая вам это дело, которое робкие души могут порицать, — смело продолжал Корантен, — я имел в виду только ваше счастье. А что касается меня, то все равно, — ждет ли нас успех или неудача, я сумею теперь воспользоваться любым исходом для своих планов. Если вы выйдете замуж за Монторана, я буду рад принести пользу делу Бурбонов: в Париже я состою членом клуба Клиши[35]. И если обстоятельства приведут меня к сношениям с принцами, я брошу служить Республике, ибо она клонится к упадку. Генерал Бонапарт все соображает очень тонко и понял, что ему невозможно быть одновременно и в Германии, и в Италии, и здесь, где революция на краю гибели. Несомненно, он совершил переворот восемнадцатого брюмера лишь для того, чтобы на самых выгодных условиях сторговаться с Бурбонами о судьбе Франции, ибо это человек весьма умный и довольно широкого размаха. Но смелые политики должны опередить его на том пути, на который он вступил. Щепетильность, не допускающую «предать» Францию, как и прочие подобные предрассудки, мы, люди выдающиеся, предоставляем глупцам. Не скрою от вас: мне даны все необходимые полномочия и для того, чтобы начать переговоры с главарями шуанов, и для того, чтобы их уничтожить, ибо мой покровитель Фуше, человек дальновидный, всегда вел двойную игру: в дни террора он был одновременно и за Робеспьера, и за Дантона...
— Которого вы подло покинули! — сказала она.
— Пустяки! — ответил Корантен. — Он умер, забудьте его. Ну, поговорите со мной откровенно, я вам подаю пример. Этот начальник полубригады хитрее, чем кажется, и, если вы хотите усыпить его бдительность, я буду вам полезен. Помните, что он во всех долинах насажал контршуанов и очень скоро может открыть ваши свидания с Монтораном. Оставаясь здесь, у него на глазах, вы будете во власти его соглядатаев. Смотрите, как быстро он узнал, что у вас в доме шуан! И разве такой опытный вояка не догадается, что малейший ваш шаг поможет ему выследить маркиза, если вы любимы им!..
Мадмуазель де Верней никогда еще не слышала, чтобы Корантен говорил таким добрым, ласковым голосом, он был воплощением чистосердечия и казался исполненным доверия. Сердце бедной девушки легко поддавалось благородным впечатлениям, она уже готова была выдать тайну змею, обвивавшему ее своими кольцами, но вдруг подумала, что ничто еще не доказывает искренности этой изворотливой речи, и без малейших угрызений совести решила обмануть своего надзирателя.
— Ну что же, — ответила она, — вы угадали, Корантен. Да, я люблю маркиза, но он не любит меня!.. По крайней мере, я боюсь этого, и, может быть, свидание, которое он назначил мне, скрывает западню...
— Но ведь вчера вы сказали нам, что он проводил вас до Фужера... — возразил Корантен. — Если бы он хотел прибегнуть к насилию, вас не было бы здесь.
— У вас сухая душа, Корантен. Вы умеете строить хитроумные догадки о житейских делах, но вы не знаете человеческого сердца. Может быть, поэтому вы всегда и вызываете во мне отвращение. Раз вы уж так прозорливы, постарайтесь понять, почему человек, с которым я так гневно рассталась позавчера, с нетерпением ждет меня сегодня к вечеру у майеннской дороги, в одном из домиков деревни Флориньи...
При этом признании, которое как будто вырвалось в невольном порыве, довольно естественном для такого искреннего и страстного существа, Корантен покраснел, ибо он был еще молод, но украдкой бросил на нее пронизывающий взгляд, пытаясь проникнуть в ее душу. Однако мадмуазель де Верней так хорошо разыгрывала откровенность, что шпион поверил и с деланным добродушием сказал:
— Хотите, я пойду вслед за вами, на некотором расстоянии? Я возьму с собой переодетых солдат, мы будем повиноваться вашим распоряжениям...
— Согласна... — ответила она, — но обещайте мне... поклянитесь честью... О нет! Я не верю в вашу честь!.. Поклянитесь вечным блаженством!.. Нет, вы не верите в бога!.. Ну, поклянитесь своей душой! Но, пожалуй, у вас нет души! Чем можете вы убедить меня в вашей искренности? И все же я доверяюсь вам, я отдаю в ваши руки больше, чем мою жизнь, — мою любовь или мою месть!
На бледном лице Корантена мелькнула едва заметная улыбка, и мадмуазель де Верней поняла, какой опасности ей удалось избежать. От удовольствия у шпиона ноздри не раздулись, а сжались; он взял руку своей жертвы, поцеловал ее с видом глубочайшего уважения и, отвесив поклон, не лишенный изящества, вышел из комнаты.
Через три часа после этой сцены мадмуазель де Верней, боясь, что Корантен вернется, вышла тайком из города воротами Св. Леонарда и направилась по узкой тропинке через Колючее гнездо к долине Нансона. Она считала себя в безопасности, пробираясь одна, без свидетелей, лабиринтом тропинок к жилищу Налей-Жбана; она шла весело, ибо ее вела надежда найти наконец долгожданное счастье и желание спасти любимого от грозившей ему участи. Тем временем Корантен разыскивал Юло. Он нашел его на маленькой площади, где тот занят был приготовлениями к какой-то военной экспедиции, и с трудом узнал его. В самом деле, храбрый ветеран принес жертву, великую ценность которой не все поймут. Усы у него были сбриты, косица обрезана, и волосы, причесанные по церковному уставу, были слегка припудрены. Надев грубые башмаки с подковками, сменив старый синий мундир и шпагу на козью шкуру и тяжелый карабин, засунув за пояс пару пистолетов, он делал смотр двум сотням жителей Фужера, костюмы которых могли обмануть глаз самого опытного шуана. В этой довольно обычной сцене сказывался воинственный дух маленького городка и характер бретонцев. То в одном конце площади, то в другом появлялись матери и сестры, приносили сыновьям и братьям фляги с вином или забытые пистолеты. Старики справлялись о количестве и качестве зарядов у этих национальных гвардейцев, переодетых шуанами и проявлявших такую веселость, как будто они собирались на охоту, а не в опасный поход. Схватки с шуанами, когда бретонцы-горожане сражались с бретонцами из деревень, казалось, заменили им рыцарские турниры. Может быть, этот патриотический энтузиазм был вызван кое-какими приобретениями национального имущества. Но немалую роль играли тут благодеяния революции, лучше оцененные в городах, чем в деревнях, дух политических партий и любовь к войнам, врожденная у французов. Юло был в восторге; он обходил ряды, обращаясь за сведениями к Гюдену, на которого перенес все чувства дружбы, когда-то отданной Мерлю и Жерару. Толпа жителей внимательно наблюдала за приготовлениями к экспедиции, сравнивая вид своих шумных сограждан с выправкой батальона из полубригады Юло. Синие стояли неподвижными, безмолвными рядами под командой офицеров, ожидая приказаний Юло, и, когда он переходил от взвода к взводу, каждый солдат провожал его глазами. Корантен подошел к старому начальнику полубригады и не мог удержаться от улыбки, увидев, как изменилось его лицо: Юло напоминал портрет, утративший сходство с оригиналом.
— Что нового? — спросил Корантен.
— Пойди постреляй с нами, — узнаешь! — ответил Юло.
— Ну, я не житель Фужера, — возразил Корантен.
— Оно и видно, гражданин! — сказал Гюден.
Из ближайших групп послышался язвительный смех.
— А ты думаешь, что только штыками можно служить Франции?.. — сказал Корантен.
Затем он повернулся спиной к насмешникам и, обратившись к одной из женщин, спросил, для чего и куда отправляется отряд.
— Беда, голубчик! Шуаны уже во Флориньи! Говорят, их больше трех тысяч, и они идут на Фужер.
— Флориньи! — воскликнул Корантен, весь побледнев. — Свиданье будет не там!.. А какое это Флориньи? — спросил он. — На майеннской дороге?
— Одно только Флориньи и есть, — ответила женщина, указывая на дорогу, в конце которой виднелась вершина Пелерины.
— Вы ищете маркиза де Монторана? — спросил Корантен у командира.
— Вроде того! — резко ответил Юло.
— Его нет во Флориньи, — сказал Корантен. — Пошлите туда ваш батальон и Национальную гвардию, оставьте при себе несколько человек из контршуанов и ждите меня здесь.
— Он не сошел с ума, для этого он слишком хитер, —j воскликнул Юло, глядя вслед Корантену, который пошел быстрым шагом. — Вот настоящий король шпионов!
Юло дал батальону приказ к выступлению. В полном молчании, без барабанного боя, республиканцы двинулись по узкому предместью к майеннской дороге, растянувшись меж домов и деревьев длинной сине-красной лентой; за ними следовали национальные гвардейцы, переодетые шуанами, но Юло остался на маленькой площади с Гюденом и двумя десятками наиболее толковых молодых горожан, поджидая Корантена, ибо его таинственный вид подстрекнул любопытство командира.
Франсина сама сообщила догадливому шпиону, что мадмуазель де Верней вышла из дому; все его предположения превратились в уверенность, и он тотчас бросился собирать сведения об этом явно подозрительном бегстве. Узнав от солдат, стоявших в карауле у ворот Св. Леонарда, что незнакомая им красивая дама прошла через Колючее гнездо, он помчался на бульвар, к несчастью для Мари, поспел туда вовремя и мог проследить каждый ее шаг. Хотя она надела платье и капор зеленого цвета, чтобы ее труднее было заметить, все же ее стремительные, почти безумные движения и прыжки указывали, куда она идет, пробираясь через обнаженные, побелевшие от инея живые изгороди.
— А-а! — воскликнул Корантен. — Ты собиралась идти во Флориньи, а спускаешься в Жибарийскую лощину! Я настоящий дурак, она провела меня. Но погодите, я из-под земли достану вас.
Угадав приблизительно место свидания, Корантен прибежал на площадь как раз в ту минуту, когда Юло уже собирался уходить, чтобы догнать свои отряды.
— Стойте, генерал! — крикнул Корантен. Юло обернулся.
Корантен мигом сообщил старому солдату о происшедших событиях и указал кое-какие из нитей, раскрывающих их подоплеку. Юло, пораженный проницательностью дипломата, крепко схватил его за плечо:
— Разрази меня гром! Ты прав, гражданин Всезнайка. Разбойники затеяли там атаку для отвода глаз! Я послал две колонны Национальной гвардии разведать местность между дорогами на Антрен и на Витре, они еще не вернулись. Значит, за городом мы найдем подкрепление, и наверняка оно не будет для нас лишним. Молодец не так глуп, чтобы пойти на опасное свидание, не захватив с собою проклятых своих филинов. Гюден, — сказал он молодому жителю Фужера, — беги, предупреди капитана Лебрена, что он может и без меня обойтись во Флориньи, пусть один задаст трепку разбойникам. Да поживей возвращайся, — ты знаешь тропинки. Я подожду тебя, мы вместе отправимся на охоту за этим бывшим и отомстим ему за убийства в Виветьере... Разрази меня гром! Как бегает! — воскликнул он, увидев, что Гюден помчался по дороге и исчез, словно по волшебству. — Жерару этот малый пришелся бы по душе!
Возвратившись на площадь, Гюден увидел, что к отряду Юло прибавили несколько солдат, взятых с караульных постов в городе. Юло предложил молодому горожанину отобрать из своих земляков человек двенадцать самых искусных в трудном ремесле контршуанов, приказал им выйти через ворота Св. Леонарда и двигаться вдоль склонов возвышенности Св. Сульпиция, обращенных к долине Куэнона, ибо там находилась хижина Налей-Жбана; а сам Юло, с остальной частью отряда, выступил через ворота Св. Сульпиция и направился к вершинам гор, где, по его расчетам, он должен был встретить людей из отряда Скорохода, намереваясь подкрепить ими кордон, охранявший скалы от предместья Св. Сульпиция до Колючего гнезда. Корантен, убедившись, что отдал судьбу вождя шуанов в руки самых неумолимых его врагов, поспешил на бульвар, откуда он лучше мог охватить взглядом военные операции Юло. Вскоре он увидел, что маленький отряд Гюдена вышел из долины Нансона и движется по каменистому склону у края долины Куэнона, тогда как Юло, миновав фужерский замок, поднимается опасной тропинкой к вершинам горной цепи Св. Сульпиция. Таким образом, оба отряда развертывались по двум параллельным линиям. Деревья и кусты, разукрашенные богатыми арабесками инея, отбрасывали на землю беловатый отсвет, и ясно можно было различить, как обе маленькие армии движутся двумя серыми полосами. Достигнув скалистого плато, Юло выделил из своего отряда всех солдат, одетых в мундиры, и Корантен увидел, как они, по приказу их искусного командира, образовали цепь дозорных, двигаясь на некотором расстоянии друг от друга, — первый в цепи должен был держать связь с Гюденом, а последний — с Юло, и, значит, ни один куст не мог ускользнуть от штыков этих трех движущихся линий, которые по горам и долам начали облаву на Молодца.
— Ну и хитер старый волк! — воскликнул Корантен, когда скрылись из виду последние штыки, блеснувши в густом кустарнике. — Молодцу крышка! Если бы Мари выдала этого проклятого маркиза, нас соединили бы с ней самые прочные узы — подлость... Но все равно, она будет моей!..
Двенадцать молодых горожан под командой сублейтенанта Гюдена вскоре достигли того склона скалистой возвышенности Св. Сульпиция, где она понижается, спускаясь вереницей холмов к лощине Жибари. Свернув с дороги, Гюден ловко перепрыгнул через запертые ворота первого огороженного поля, заросшего дроком, за ним прыгнули шестеро его земляков; остальные шесть по его приказу двинулись в поля направо от дороги, для того чтобы облава шла по обеим ее сторонам. Гюден сразу бросился к яблоке, поднимавшейся над кустами дрока. Глухие шаги шести контршуанов, которых он вел через заросли дрока, стараясь не качнуть заиндевелых ветвей, заставили семь-восемь человек во главе со Скороходом спрятаться за стволами высоких каштанов, венчавших земляной вал вокруг этого поля. Несмотря на белый отблеск инея, освещавший землю, и несмотря на острое свое зрение, жители Фужера вначале не заметили солдат, укрывшихся за деревьями.
— Т-с-с! Вот они! — сказал Скороход, подняв голову. — Измаяли нас эти разбойники! Но раз уж они попали нам на прицел, не промахнитесь! А не то, черт побери, мы не годимся даже в солдаты римского папы!
Однако зоркие глаза Гюдена заметили наконец несколько ружейных стволов, направленных на его маленький отряд. В это мгновение, словно в насмешку, восемь грубых голосов крикнули: «Кто идет?» — и раздалось восемь выстрелов. Вокруг контршуанов засвистели пули: одного ранило в руку, другой упал. Пятеро фужерцев, оставшихся невредимыми, ответили на атаку залпом и с криком «свои» бросились на мнимых врагов, чтобы захватить их, пока они не успели перезарядить ружья.
— Ну вот, оказывается, правильно мы ответили! — крикнул Гюден, увидев мундиры и старые треуголки своей полубригады. — Мы поступили, как настоящие бретонцы: сначала подрались, а потом объяснились.
Все восемь солдат остолбенели, узнав Гюдена.
— Эх, какая дьявольщина вышла, гражданин офицер! Да как же не принять вас за разбойников в этих козьих шкурах! — горестно воскликнул Скороход.
— Ну, случилось несчастье, и никто не виноват, — ведь вас не предупредили о вылазке контршуанов. А что вы тут делаете? — спросил Гюден.
— Разыскиваем дюжину шуанов, гражданин офицер, а они, будто для забавы, мучают нас. Бегаем мы, носимся, как отравленные крысы, и до того напрыгались через все эти загородки, черт бы их драл, что уж ноги больше не держат. Мы хотели тут отдохнуть. По-моему, разбойники сейчас где-нибудь недалеко, — вон около той лачуги, откуда идет дым. Видите?
— Ладно! — ответил Гюден. — Вы теперь уходите, — сказал он Скороходу и восьмерке солдат. — Отступайте через поля к горам Святого Сульпиция и усильте сторожевую цепь, которую командир там выставил. Вам нельзя с нами остаться — на вас мундиры. Тысяча чертей! Мы хотим покончить с этими собаками: с ними Молодец. Товарищи вам все расскажут. Ну, поворачивайте направо, да смотрите не угостите пулями шестерых наших ребят в козьих шкурах, — они могут вам встретиться. Контршуанов вы узнаете по галстуку: шейная косынка скручена у них жгутом.
Гюден оставил обоих раненых под яблоней и направился к хижине Налей-Жбана, на которую ему указал Скороход; вехой служил ему дым из трубы.
В то время как молодой офицер напал на след шуанов благодаря стычке, которая была довольно обычной в этой войне и могла оказаться более гибельной, маленький отряд Юло, продвигаясь по верхней линии наступления, вышел на возвышенность, против того места, куда Гюден привел своих людей. Старый командир, воодушевленный юношеским пылом, во главе своих контршуанов быстро пробирался вдоль изгородей, несмотря на возраст, довольно ловко перепрыгивал через околицы, зорким взглядом окидывал каждый бугор и, как охотник, прислушивался к малейшему звуку. В третьем огороженном поле, куда они попали, Юло увидел женщину лет тридцати, она вскапывала землю, низко согнувшись и усердно работая мотыгой; неподалеку мальчик лет семи-восьми стряхивал иней с веток утесника, которым местами поросло поле, срезал их кривым ножом и складывал в кучу. Услышав тяжелый прыжок Юло, перескочившего через изгородь, мать и сын подняли головы. Юло принял эту молодую женщину за старуху: преждевременные морщины избороздили лицо и шею бретонки, и она была так уродливо и смешно одета в бурую вытертую козью шкуру, что, если б не грязная юбка из желтого холста, — отличительный признак ее пола, — Юло никогда бы не подумал, что перед ним женщина; да и длинные черные ее космы были подобраны под красный шерстяной колпак. У мальчика сквозь лохмотья, едва его прикрывавшие, виднелось тело.
— Эй, старуха! — тихонько окликнул Юло, подходя к ней ближе. — Где Молодец?
В эту минуту через изгородь перелезли двадцать контршуанов, следовавших за Юло.
— Ну! К Молодцу тут не пройти. Надо будет вам вернуться обратно — туда, откуда пришли, — ответила женщина, недоверчиво поглядев на отряд.
— Разве я у тебя спрашиваю дорогу в фужерское предместье Молодца, старая карга? — грубо оборвал ее Юло. — Ради святой Анны Орейской! Скажи, проходил тут Молодец?
— Не пойму я никак, что вы спрашиваете? — ответила женщина и, нагнувшись, вновь принялась за работу.
— Проклятая баба! Ты, видно, хочешь, чтобы нас сцапали синие? Ведь они гонятся за нами! — крикнул Юло.
При этих словах женщина подняла голову и, снова бросив недоверчивый взгляд на контршуанов, сказала:
— Как же это синие могут гнаться за вами? Я только что их видела: человек семь-восемь шли нижней дорогой обратно в Фужер.
— Скажи пожалуйста! Того и гляди, она клюнет нас своим длинным носом, — сказал Юло. — Обернись, посмотри, старая коза! — И он указал пальцем на трех-четырех часовых, стоявших шагах в пятидесяти позади: легко было различить их треуголки, мундиры и ружья.
— Ты что же, допустишь, чтобы нам перерезали горло? Ведь Крадись-по-Земле послал нас на помощь Молодцу: фужерцы облаву на него устроили! — гневно говорил Юло.
— А-ах! Простите меня! — ответила женщина. — Но уж больно легко ошибиться. А вы из какого прихода будете?
— Святого Георгия, — громко ответили двое-трое фужерцев на нижнебретонском наречии. — И мы до смерти есть хотим.
— Ну, хорошо, — промолвила женщина. — Видите вон там дымок? Это мой дом. Идите по правой стороне тропинками и подойдете к нему с горы. Может, вам встретится мой муж: Налей-Жбан должен караулить, чтобы, в случае беды, упредить Молодца, — ведь вы уж знаете, что он нынче придет к нам, — добавила она с гордостью.
— Спасибо, тетушка, — ответил Юло. — Вперед, ребята! — добавил он, обращаясь к контршуанам. — Разрази меня гром! Теперь мы его поймаем!
Отряд быстрым шагом двинулся за командиром по тропинкам, которые указала бретонка. Услышав отнюдь не католическое ругательство мнимого шуана, жена Налей-Жбана побледнела. Она посмотрела на гетры и на козьи шкуры молодых фужерцев, села на землю и, прижав к себе сына, сказала:
— Святая дева Орейская! Блаженный Лавр, помилуй нас! Не верю я, что это наши! Башмаки у них без подковок!.. Беги нижней дорогой, упреди отца, не то пропала его голова, — сказала она мальчику, и тот, словно лань, помчался через заросли дрока и терновника.
Мадмуазель де Верней не встретила на своем пути ни синих, ни шуанов, которые преследовали друг друга в лабиринте полей, вокруг хижины Налей-Жбана. Увидев голубоватый столб дыма над обвалившейся печной трубой этого убогого жилища, она почувствовала, как сильно забилось ее сердце: быстрые, звонкие его удары, казалось, волнами поднимались к горлу. Она остановилась и, ухватившись рукой за ветку дерева, посмотрела на дым, вероятно, служивший маяком как для друзей, так и для врагов молодого вождя. Никогда еще она не чувствовала такого сокрушающего волнения...
«Ах, я слишком его люблю! — сказала она про себя с каким-то отчаянием. — Сегодня мне, должно быть, не удастся совладать с собой...»
Она бросилась вперед, стремительным шагом прошла расстояние, отделявшее ее от лачуги, очутилась во дворе, где жидкая грязь уже затвердела от заморозков. Огромный пес снова кинулся на нее с лаем, но Налей-Жбан произнес только одно слово, пес затих и стал вилять хвостом. Войдя в хижину, мадмуазель де Верней окинула ее быстрым, все замечающим взглядом. Маркиза там не было. Мари вздохнула свободнее. Ей было приятно видеть, что шуан постарался навести некоторую чистоту в единственной грязной комнате этой лачуги. Налей-Жбан схватил свою двустволку, молча поклонился гостье и вышел, кликнув собаку. Мари проводила его до порога и увидела, что он повернул вправо от хижины, на тропинку, загороженную толстым полусгнившим бревном. Отсюда ей видна была длинная череда полей, и запертые их входы казались глазу анфиладой ворот; обнаженные деревья и кусты живых изгородей открывали малейшие подробности пейзажа. Когда уже совсем исчезла из виду широкополая шляпа Налей-Жбана, Мари повернулась налево, чтобы посмотреть на фужерскую церковь, но ее закрывал сарай; девушка бросила взгляд на долину Куэнона, и перед нею как будто раскинулась бесконечная пелена из белой кисеи, но от этой белизны еще тусклее становилось серое небо, затянутое тяжелыми снеговыми тучами. День был тихий — один из тех дней, когда природа кажется безгласной, а воздух поглощает звуки. И хотя контршуаны и синие двигались неподалеку тремя линиями, образуя треугольник, который все сужался, по мере того как они приближались к лачуге, тишина вокруг была столь глубокой, что она угнетала мадмуазель де Верней, присоединяя к ее тревоге какое-то физическое ощущение тоски. В воздухе нависло несчастье. Наконец в том месте, где анфиладу полевых ворот, как занавес, замыкала небольшая рощица, она увидела молодого человека, который, словно белка, перепрыгивал через околицы и бежал с удивительной быстротой...
«Это он», — подумала Мари.
Если б не грация движений, Молодец был бы неузнаваем в простой одежде шуана, с мушкетоном, висевшим за плечами поверх козьей шкуры. Мари быстро скрылась в хижину, повинуясь смутному чувству, столь же необъяснимому, как инстинктивный страх; но вскоре Монторан уже стоял в двух шагах от нее, перед очагом, где горел, разбрасывая искры, яркий огонь. Оба лишились вдруг голоса, боялись взглянуть друг на друга, не смели пошевелиться. Одна и та же надежда объединяла их мысли, одно и то же сомнение разделяло их; в этом была мучительная тревога, в этом было сладострастие.
— Сударь, — сказала наконец мадмуазель де Верней взволнованным голосом, — только забота о вашей безопасности привела меня сюда.
— О моей безопасности? — с горечью переспросил он.
— Да, — ответила она. — До тех пор пока я в Фужере, ваша жизнь под угрозой... Я слишком люблю вас и поэтому сегодня вечером уеду из города. Больше не ищите меня там.
— Уедете? Ангел мой!.. Я последую за вами.
— За мной? Что вы говорите! А синие?
— Ах, дорогая моя Мари, что общего между синими и нашей любовью?
— Но мне думается, вам трудно остаться во Франции возле меня и еще труднее — уехать из Франции со мною.
— Разве есть что-нибудь невозможное для того, кто любит?
— Нет... Конечно, нет! Тогда, я думаю, все возможно. Хватило же у меня мужества ради вас отказаться от вас!
— Как! Вы принадлежали ужасному существу, хотя не любили его, и вы не хотите дать счастье, наполнить всю жизнь человека, который вас обожает, который клянется принадлежать только вам!.. Мари, ты любишь меня?
— Да, — ответила она.
— Так будь моею.
— Вы забыли, что я вновь играю гнусную роль куртизанки, что не я, а вы должны быть моим? Ведь я хочу бежать от вас лишь затем, чтобы на вашу голову не пало презрение, которое я могу навлечь на себя. Если б я не страшилась этого... так, может быть...
— Но если я ничего не боюсь?..
— А кто меня убедит в этом? Я недоверчива. Да и как не быть недоверчивой в моем положении?.. Если наша любовь будет недолгой, то, по крайней мере, пусть она будет полной и даст мне силы перенести несправедливость света. А что вы сделали ради меня?.. Вы увидели меня и загорелись желанием. Неужели вы думаете, что это возвышает вас над теми, кого я до сих пор встречала! Разве вы решились ради часа блаженства пожертвовать вашими шуанами, не беспокоиться об их участи, — как я не тревожилась о судьбе синих, убитых в тот день, когда, казалось, все было для меня потеряно? А вдруг я прикажу вам отказаться от всех ваших убеждений, от ваших надежд, от вашего драгоценного короля, который, может быть, посмеется над вами, когда вы погибнете ради него, меж тем как я с благоговением готова умереть за вас? А что, если я захочу, чтобы вы покорились первому консулу только для того, чтобы вам можно было последовать за мною в Париж?.. Если я потребую, чтобы вы уехали со мной в Америку и жили там вдали от света и суеты его, лишь бы убедиться, действительно ли вы любите меня ради меня самой, как я теперь люблю вас? Словом, вдруг я пожелаю, чтобы вы спустились ко мне, вместо того чтобы мне подняться до вас. Как вы тогда поступите?
— Молчи, Мари! Не клевещи на себя. Бедное дитя, я разгадал тебя! Верь мне! Если первое мое влечение стало страстью, то теперь страсть обратилась в любовь. Дорогая! Душа души моей! Ты так же благородна, как и твое имя, так же велика сердцем, как и прекрасна. Я достаточно высокого рода, да и в себе чувствую достаточно силы, чтобы заставить свет принять тебя. Не знаю, потому ли, что я предчувствую и жду от тебя небывалых и непрестанных наслаждений... потому ли, что я, кажется, нашел в твоей душе те драгоценные качества, которые заставляют мужчину вечно любить одну и ту же женщину... не знаю причин моей любви, но она беспредельна, и, думается, я уже не могу существовать без тебя, — жизнь станет мне ненавистной, если тебя не будет возле меня...
— Как, возле вас?
— Мари, ты не хочешь понять твоего Альфонса?
— Ах, вы думаете, будто для меня так лестно, что вы предлагаете мне ваше имя, вашу руку, — сказала она презрительным тоном, но пристальный взгляд ее старался угадать малейшие мысли маркиза. — А вы хорошо знаете, что не разлюбите меня через полгода? Какое будущее тогда ждет меня? Нет, нет... Только любовница может быть уверена в искренности чувства мужчины, ибо долг, законы, свет, интересы детей не играют тогда роли унылых пособников женщины, и если власть ее длительна — в этом ее гордость и счастье, которые помогут перенести самые большие в мире горести. Быть вашей женой и бояться, что когда-нибудь станешь вам в тягость!.. Этому страху я предпочитаю любовь недолгую, но искреннюю, даже если в конце ее ждет меня смерть или нищета. Да, скорее, чем любая женщина, я могла бы быть добродетельной матерью, преданной супругой, но для того, чтобы поддерживать в душе женщины такие чувства, мужчина не должен жениться в порыве страсти. Да и знаю ли я сама, будете ли вы мне нравиться завтра? Нет, я не хочу вашего несчастья, я покидаю Бретань, — сказала она, заметив колебание в его взгляде, — я вернусь в Париж, и вы не приедете туда разыскивать меня...
— Подожди! Если послезавтра утром ты увидишь дым на скалах Святого Сульпиция, вечером я буду у тебя — любовник или супруг, как ты того пожелаешь. Я всем пренебрегу!
— Альфонс! Так ты действительно любишь меня, — в упоении сказала она, — если готов подвергнуть такой опасности свою жизнь ради того, чтобы отдать ее мне?
Он не ответил, только взглянул на нее; она опустила глаза, но он прочел на пылающем лице своей возлюбленной восторг, равный его восторгу, и протянул к ней руки. Какое-то безумие охватило Мари, она склонилась на грудь маркиза, решив отдаться ему и в падении своем найти величайшее счастье, ибо она рисковала всем своим будущим, которое могла упрочить, если бы вышла победительницей из этого последнего испытания. Но едва ее голова опустилась на плечо возлюбленного, во дворе послышался легкий шум. Мари как будто очнулась, вырвалась из объятий Монторана и выбежала из хижины. Лишь тогда она немного овладела собой и могла подумать о своем положении.
«Он принял бы мой дар и, может статься, посмеялся бы надо мной, — сказала она про себя. — Ах, если б это было верно, я убила бы его... Нет, только не сейчас», — добавила она, заметив Скорохода, и сделала знак, который он прекрасно понял.
Бедный малый круто повернулся на каблуках, притворившись, что ничего не видел. Мадмуазель де Верней мгновенно вернулась в комнату и прижала палец к губам, показывая этим маркизу, что он должен хранить глубочайшее молчание.
— Они здесь! — еле слышно сказала она с ужасом.
— Кто?
— Синие.
— А-а! Нет, я не умру, не получив...
— Да, возьми...
Он прижал ее к себе, похолодевшую, беззащитную, и сорвал с ее уст поцелуй, исполненный ужаса и наслаждения, ибо он мог быть первым и последним. Затем они вместе подошли к порогу и, притаившись за косяком двери, стали наблюдать. Маркиз увидел Гюдена с отрядом в двенадцать человек, — они стояли внизу, у долины Куэнона. Он повернулся вправо, к анфиладе полевых околиц, — семь солдат стерегли тропинку у толстого гнилого бревна. Он взобрался на бочку с сидром, пробил крышу из деревянных планок, решив выбраться на гору, но, выглянув из дыры, тотчас спрятал голову: Юло занимал возвышенность, отрезая ему путь к Фужеру. Монторан посмотрел на возлюбленную, у нее вырвался крик отчаяния: она услышала топот трех отрядов, окружавших хижину.
— Выходи первая, — сказал он, — ты будешь мне защитой.
Слова эти наполнили ее гордостью и счастьем, она встала перед дверью, а маркиз взвел курок своего мушкетона. Измерив взглядом расстояние от порога хижины до бревна, Монторан бросился на семерых синих, осыпал их картечью и прорвался сквозь них. Все три отряда кинулись к загородке, через которую перескочил вождь шуанов, и увидели, как он бежит по полю с невероятной быстротой.
— Пли! Пли! Черти, дьяволы! Какие же вы французы! Пли, негодяи! — кричал Юло громовым голосом.
Лишь только с гребня возвышенности раздались эти слова, солдаты и люди Гюдена дали дружный залп, но, к счастью для беглеца, плохо прицелились. Маркиз уже подбежал к воротам первого поля, и в ту минуту, когда он перепрыгнул через них на второе поле, его чуть не настиг Гюден, в ярости бросившись за ним вдогонку. Услышав близко за собою топот опасного противника, Молодец помчался еще быстрее. Все же они почти одновременно подбежали ко второй околице, но тут Монторан так метко бросил мушкетон в голову Гюдена, что тот, ошеломленный ударом, замедлил шаг. Невозможно описать тревогу Мари и то внимание, с каким смотрели на это зрелище Юло и его отряд. Все молчали, бессознательно повторяя жесты обоих бегущих людей. Молодец и Гюден вместе достигли белой завесы, образованной заиндевевшей рощицей, но вдруг Гюден повернул назад и спрятался за яблоней: показалось человек двадцать шуанов, которые до той поры не стреляли, опасаясь попасть в своего начальника, — теперь они изрешетили дерево пулями. Весь маленький отряд Юло кинулся спасать безоружного Гюдена, который отступал от яблони к яблоне, пользуясь для перебежки теми минутами, когда королевские егеря заряжали ружья. Он недолго находился в опасности. Контршуаны, соединившись с синими, во главе с Юло подоспели на выручку молодому офицеру, добежав до того места, где маркиз бросил в него мушкетон. В эту минуту Гюден заметил, что его противник, видимо, совершенно измученный, сидит под деревом в рощице; тогда он предоставил товарищам перестреливаться с шуанами, укрывшимися за боковой изгородью поля, обошел их и с быстротою лесного зверя бросился к маркизу. Заметив этот маневр, королевские егеря дикими криками предупредили своего предводителя о новой опасности, затем, выстрелив с обычной удачливостью браконьеров, попытались оказать сопротивление контршуанам, но те смело взобрались на земляную насыпь, служившую врагу укреплением, и взяли кровавый реванш. Шуаны выбежали на дорогу, тянувшуюся вдоль изгороди поля, где произошла описанная нами сцена, и захватили возвышенность, ибо Юло совершил ошибку, покинув ее. Прежде чем синие спохватились, шуаны засели за выступами и гранями скал; из-за этих прикрытий они могли безопасно для себя обстреливать синих, если б Юло выказал намерение забраться туда и дать бой. В сопровождении нескольких солдат Юло двинулся к рощице на поиски Гюдена; фужерцы, оставшись в поле, принялись раздевать убитых и приканчивать раненых, — в этой ужасной войне обе враждующие стороны не брали пленных. Маркизу удалось спастись; шуаны и синие обоюдно признали неприступность позиций неприятеля, бесполезность дальнейшей борьбы и думали лишь о том, как бы разойтись.
— Если я потеряю этого юношу, я больше не хочу заводить друзей! — воскликнул Юло, внимательно глядя на опушку леса.
— Ого! — воскликнул один из молодых горожан Фужера, обыскивая мертвеца. — У этой птицы желтые перышки...
И он показал землякам набитый золотом кошелек, который нашел в кармане у какого-то толстяка, одетого в черное.
— А это что у него? — сказал другой, вытаскивая у покойника из кармана редингота требник. — Вот так штука, это поп! — воскликнул он, бросив требник на землю.
— Ах, разбойник, и поживиться-то у тебя нечем! — сказал третий, найдя в карманах шуана, которого он раздевал, только два экю по шести франков.
— Зато у него башмаки знаменитые, — ответил один из солдат, собираясь снять их.
— Погоди, башмаки получишь, если они придутся на твою долю, — возразил один из фужерцев и, сорвав башмаки с ног мертвеца, бросил их в кучу собранных вещей.
Четвертый контршуан принимал деньги, для того чтобы поделить их, как только соберутся все участники экспедиции. Когда Юло вернулся с Гюденом, последняя попытка которого захватить Молодца оказалась столь же опасной, как и бесплодной, он нашел два десятка своих солдат и человек тридцать контршуанов перед грудой мертвых врагов: одиннадцать трупов было сброшено в канаву, вырытую вдоль изгороди.
— Солдаты! — строго крикнул Юло. — Я запрещаю вам делить это тряпье! Стройся! Живо!
— Гражданин командир, — сказал один из солдат, указывая Юло на свои башмаки, из которых вылезали все пять пальцев босых ног. — Ну деньги — пускай, черт с ними! Но вот этакие сапожки, — продолжал он, показывая прикладом ружья на пару башмаков с подковками, — этакие сапожки, командир, пришлись бы мне как раз впору.
— Ты позарился на английские башмаки? — оборвал его Юло.
— Как же так? — почтительно сказал один из фужерцев. — С самого начала войны мы всегда делили добычу...
— Вам я не запрещаю... Можете следовать вашим обычаям, — резко перебил его Юло.
— На, Гюден, возьми-ка этот кошелек, в нем немало луидоров. Ты хорошо потрудился, и твой начальник не будет сердиться, если ты возьмешь его, — сказал молодому офицеру один из его бывших товарищей.
Юло искоса взглянул на Гюдена и заметил, что тот побледнел.
— Это кошелек моего дяди! — крикнул Гюден. Изнемогая от усталости, он все же сделал несколько шагов, подошел к груде мертвецов, и первым бросился ему в глаза труп его дяди; но как только он увидел багровое лицо, уже с синими пятнами, окоченевшие руки и огнестрельную рану, он глухо вскрикнул и сказал:
— Идем, командир!
Отряд синих тронулся в путь. Юло поддерживал под руку своего молодого друга.
— Разрази меня гром! Успокойся! Все пройдет, — говорил ему старый солдат.
— Но ведь он умер! Умер! — отвечал Гюден. — Кроме него, у меня нет родных, и он все-таки меня любил, хоть и проклял. Если бы король вернулся, весь наш край потребовал бы моей головы, а старик спрятал бы меня под своей сутаной.
— Вот дурень! — говорили национальные гвардейцы, оставшиеся для дележа добычи. — Старик-то был богат и, уж конечно, не успел в завещании лишить его наследства.
Закончив дележ, контршуаны догнали маленький отряд синих и пошли за ними на некотором расстоянии.
Мучительная тревога прокралась вечером в лачугу Налей-Жбана, где до тех пор жизнь была так простодушно-беспечна. Барбета и ее маленький сын с тяжелой ношей за плечами — мать с большой вязанкой валежника, мальчик с охапкой травы для скота — вернулись домой в тот час, когда обычно семья садилась за ужин. Войдя в хижину, мать и сын напрасно искали Налей-Жбана, и никогда еще эта жалкая комната не казалась им такой большой, — такая чувствовалась в ней пустота. Потухший очаг, сумрак, тишина — все предвещало какое-то несчастье. Когда совсем стемнело, Барбета поспешила развести яркий огонь и зажгла два орибуса — так назывались смоляные светильники во всем крае, от берегов Арморики[36] до верховьев Луары, и название это до сих пор употребляют в вандомских деревнях за Амбуазом. Все свои приготовления Барбета совершала с той медлительностью, которая сковывает движения, когда человек поглощен глубоким чувством; она прислушивалась к малейшему шуму; нередко завывание ветра обманывало ее, она выходила за порог своей жалкой лачуги и возвращалась в тяжкой печали. Ополоснув два жбана, она наполнила их сидром и поставила на длинный стол из каштанового дерева. Не раз она устремляла взгляд на сына, который следил, чтобы не подгорели гречневые лепешки, но не в силах была заговорить с ним. На мгновение глаза мальчика остановились на двух больших гвоздях — обычно на них висело отцовское ружье, и Барбета вздрогнула, увидев, как и он, это пустое место на стене. Тишину нарушало только мычанье коров да равномерный звук капель сидра, падавших из-под втулки бочонка. Бедная женщина, вздыхая, приготовила в трех глиняных мисках похлебку из молока, мелко нарезанной лепешки и жареных каштанов.
— Нынче дрались на поле Беродьера, — сказал мальчик.
— Сходи туда, погляди, — ответила мать.
Мальчик побежал, увидел при свете луны груду трупов, не нашел среди них отца и вернулся домой, весело насвистывая, он подобрал несколько монет по сто су, затоптанных в грязь ногами победителей и никем не замеченных. Когда он вернулся домой, мать сидела на скамеечке у огня и пряла коноплю. Мальчик отрицательно покачал головой, но Барбета уже не смела надеяться на что-нибудь хорошее. Лишь только на колокольне Св. Леонарда пробило десять часов, мальчик пролепетал молитву святой Анне Орейской и лег спать. Барбета всю ночь не смыкала глаз, но на рассвете она вскрикнула от радости, услышав еще издали стук тяжелых башмаков, подбитых железом. Вскоре в дверях показалось хмурое лицо Налей-Жбана.
— Молодца спасли, по милости святого Лавра! Я за это обещал поставить большую свечу. Не забудь, что мы теперь должны святому Лавру три свечи.
Затем Налей-Жбан схватил жбан с сидром и залпом осушил его. Когда жена подала ему похлебку и взяла у него ружье, он сел на скамью и, придвигаясь к очагу, сказал:
— Но как же это контршуаны и синие попали сюда? Ведь дрались-то во Флориньи? Какой дьявол мог им сказать, что Молодец у нас? Знали об этом только он сам, да его красотка, да мы...
Барбета побледнела.
— Синие обманули меня, будто они молодцы из прихода святого Георгия, — ответила она, дрожа всем телом, — и я им рассказала, где найти Молодца.
Тогда побледнел и Налей-Жбан и отставил от себя миску с похлебкой.
— Я послала нашего парнишку упредить тебя, — испуганно сказала Барбета, — да он тебя не нашел.
Шуан встал и так сильно ударил жену, что она замертво упала на кровать.
— Проклятая баба, загубила ты меня!.. — сказал он. Но вдруг ужас охватил его, и он крепко обнял жену. — Барбета! Барбета! — крикнул он. — Пресвятая дева! Уж очень тяжелая у меня рука!
— Как ты думаешь, — сказала она, открыв наконец глаза, — Крадись-по-Земле проведает об этом?
— Молодец велел разузнать, кто его предал, — ответил шуан.
— Кому велел? Самому Крадись-по-Земле?
— Хватай-Каравай и Крадись-по-Земле были нынче во Флориньи.
Барбета вздохнула свободней.
— Если из-за них хоть один волос упадет с твоей головы, солоно им придется. Я отомщу! — сказала она.
— Эх, пропала к еде охота! — печально воскликнул Налей-Жбан.
Жена пододвинула ему второй жбан, но он даже не взглянул на сидр. Две крупных слезы скатились по щекам Барбеты, оставив влажный след в морщинах ее увядшего лица.
— Слушай, жена, завтра утром надо набрать хворосту на горе Святого Сульпиция, насупротив церкви Святого Леонарда, и зажечь там костер. Это условный знак: Молодец зовет ректора из прихода святого Георгия, чтобы старик пришел отслужить для него мессу.
— Так он, значит, пойдет в Фужер?
— Да, к своей красотке. Из-за этого придется мне нынче немало побегать! Видно, он хочет жениться на ней и увезти ее тайком: он велел мне нанять лошадей и быть с ними на дороге к Сен-Мало.
Усталый Налей-Жбан прилег отдохнуть на несколько часов, а затем снова пустился в путь. На следующее утро он вернулся, старательно выполнив все поручения маркиза. Узнав, что Крадись-по-Земле и Хватай-Каравай не появлялись в доме, он рассеял опасения жены, и она, немного успокоившись, отправилась на гору Св. Сульпиция, где накануне приготовила на округлой вершине против церкви Св. Леонарда несколько вязанок заиндевевшего хвороста. Она вела за руку своего мальчугана, — он нес в разбитом деревянном башмаке тлеющие угли. Лишь только Барбета с сыном скрылись за сараем, Налей-Жбан услышал, как два человека перепрыгнули через последние из всей длинной анфилады полевые ворота, и в довольно густом тумане стали смутно вырисовываться их угловатые силуэты.
«Это Хватай-Каравай и Крадись-по-Земле!» — подумал он и вдруг вздрогнул: в маленьком дворике появились угрюмые лица обоих шуанов, затененные потрепанными широкополыми шляпами, похожие на те загадочные картинки, которые граверы иногда создают из штрихов пейзажа.
— Здравствуй, Налей-Жбан! — хмуро сказал Крадись-по-Земле.
— Здравствуйте, господин Крадись-по-Земле! — смиренно ответил муж Барбеты, — Не желаете ли зайти в дом распить жбан-другой сидра? У меня есть холодные лепешки и только что сбитое масло.
— От этого не отказываются, — ответил двоюродному брату Хватай-Каравай.
Шуаны вошли. Такое начало, казалось, не предвещало ничего страшного; хозяин поспешно направился к бочке, нацедил три жбана сидра, а тем временем Крадись-по-Земле и Хватай-Каравай, усевшись по сторонам длинного стола на лоснящихся скамьях, разрезали на куски лепешки и намазали их желтоватым свежим маслом, из которого под ножом брызгали капельки молока. Налей-Жбан поставил перед гостями полные жбаны сидра с шапкой пены, и трое шуанов принялись есть; но время от времени хозяин дома, торопливо утоляя жажду, бросал искоса взгляды на Крадись-по-Земле.
— Дай-ка мне твой рожок, — сказал Крадись-по-Земле Хватай-Караваю.
С силой вытряхнув на ладонь несколько понюшек, шуан сосредоточенно втянул табак в нос — обычная подготовка бретонца перед каким-нибудь важным делом.
— Холодно что-то, — сказал Хватай-Каравай, вставая из-за стола, и пошел закрыть верхнюю часть двери.
Тусклый свет туманного дня проникал теперь только через маленькое окошечко, слабо освещая лишь стол и две скамьи, но огонь отбрасывал в комнату красноватые отблески. В эту минуту хозяин, второй раз наполнив жбаны, поставил их перед гостями, но оба они отказались пить, сбросили свои широкополые шляпы и вдруг приняли торжественный вид. От их жестов и от взглядов, которыми они обменялись, Налей-Жбан затрепетал, ему показалось, что кровь выступила из-под красных шерстяных колпаков на их головах.
— Принеси нам топор, — сказал Крадись-по-Земле.
— Топор, сударь? Зачем вам топор?
— Полно, брат, ты и сам отлично знаешь, зачем, — сказал Хватай-Каравай, пряча в карман рожок, который вернул ему Крадись-по-Земле. — Ты приговорен.
Оба шуана разом поднялись и схватились за карабины.
— Господин Крадись-по-Земле, я ничего не говорил про Молодца...
— Сказано тебе: принеси топор, — ответил шуан.
Несчастный Налей-Жбан натолкнулся на грубую деревянную кровать своего мальчугана, и на пол упали и покатились три монеты по сто су. Хватай-Каравай подобрал их.
— Ого! Синие-то заплатили тебе новыми деньгами! — воскликнул Крадись-по-Земле.
— Истинную правду отвечу, вот перед образом святого Лавра скажу: я ничего, как есть ничего не говорил. Барбета приняла контршуанов за молодцов из прихода святого Георгия — вот и все.
— Зачем говоришь с женой о делах? — грубо возразил Крадись-по-Земле.
— Брат, да мы и не просим тебя объяснять, а просим топор. Ты приговорен.
По знаку сотоварища Хватай-Каравай помог ему схватить жертву. Очутившись в руках обоих шуанов, Налей-Жбан сразу обессилел и, упав на колени, в отчаянии протянул руки к своим палачам:
— Друзья мои, братец дорогой, что же вы делаете? Что будет с моим парнишкой?
|
The script ran 0.041 seconds.