Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Кобо Абэ - Человек-ящик [1973]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Благодаря романам «Сожжённая карта» и «Человек — ящик», имя японского писателя Кобо Абэ не только приобрело всемирную славу, но и вошло в список величайших писателей XX века. Основная тема его произведений — \'\'я\'\' и «другие» — неожиданно оказалась удивительно близка огромному количеству людей. Проблема «одиночества в толпе», которую автор рассматривает в своих романах-притчах, где герои живут в полуфантастических, полудетских, полудетективных ситуациях, до предела обострённых и возникающих на грани между жизнью и смертью, уже много лет не оставляет читателей равнодушными.

Аннотация. «Человек-ящик» один из трёх романов («Человек-ящик», «Сожженная карта», «Чужое лицо») вошедших в книгу известного японского писателя Кобо Абэ «Избранное». …Все будто сговорились хранить молчание о людях-ящиках. Хотя и видели их… Хватит притворяться несведущим.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 

Белая дверь со следами времени, царапины и выбоины на ней не может скрыть многослойная краска. Ты задумываешься, точно проникая взглядом за дверь. Что бы означал этот звук, неожиданно привлекший твое внимание? Может быть, просто послышалось? Нет, слышал тот самый звук… Он шел не отсюда… Ты поворачиваешься к окну. У стены — кровать, на ней передвижное жилище из гофрированного картона, точно такое же, как у человека-ящика. Может быть, тебя беспокоит то, что в конце концов придет настоящий человек-ящик? Нет, для мужских шагов они слишком легкие. И не собака. Похоже, что это все та же курица. До чего же зловредная курица, усвоившая с некоторых пор привычку гулять по ночам. Каждую ночь приходит сюда в поисках еды. Чтобы курица гуляла по ночам — интересно, это редкое явление или не такое уж редкое? Она может одна, без всяких помех, клевать насекомых, которые ночью спокойно вылезают из своих укрытий, и, значит, еды у нее больше чем достаточно, а она почему-то всклокоченная и тощая. За любые привилегии неизбежно приходиться расплачиваться. (У тебя теперь появилась тяга к дидактике.) Ты подносишь ко рту недопитый стакан с пивом. Но лишь пригубил и не стал пить. Ты так подавлен, что не пьется. С тех пор как ты сел за стол, прошло больше четырех часов. Уже конец сентября, но погода пасмурная. Ватой, смоченной в спирте, ты стираешь потоки льющегося со лба пота, облизываешь липкие губы; не приносит прохлады и вентилятор. Нет, ты не можешь не услышать шагов, какими бы тихими они ни были. Ты полон сомнений. На столе лежит толстое стекло. На нем — неоконченные «Письменные показания». «Письменные показания» о событии, которое еще не произошло и неизвестно, произойдет ли вообще. Ты отодвигаешь их в сторону и берешь тетрадь. Обыкновенная тетрадь в светло-коричневую линейку… Я удивлен. Мне и в голову не приходило, что ты даже запасся точно такой же тетрадью, как моя. Непослушной рукой раскрываешь тетрадь. Первая страница начинается фразой: «Это невыдуманные записки о человеке-ящике. Я начинаю писать их в ящике. В ящике из гофрированного картона, который надет на голову и доходит до поясницы. Одним словом, человек-ящик — я сам». Полистав тетрадь, ты открываешь чистую страницу. Взяв шариковую ручку, приготовился писать дальше, но передумал и смотришь на часы. До полуночи еще девять минут. Последняя суббота сентября вот-вот кончится. С ручкой и тетрадью в руках ты встаешь. Подходишь к кровати. Наклоняешь ящик и влезаешь в него. Садишься в нем на край кровати. По всему видно, что ты привык влезать в ящик и вылезать из него. Поворачиваешь ящик так, чтобы окошко было обращено к лампе на рабочем столе. Но, чтобы писать записки, света недостаточно. Ты зажигаешь карманный фонарь, прикрепленный над окошком. Используя вместо стола пластмассовую доску, которой ты запасся заранее, начинаешь писать: «В самых общих чертах суть события состояла в следующем. Место действия — город Т… Последний понедельник сентября…» Ты, кажется, собираешься рассказать о событии, которое еще не произошло и произойдет лишь послезавтра, как об уже свершившемся. Зачем так торопиться? Может быть, поддержкой тебе служит изрядная порция самоуверенности? Программа будущих действий облечена в форму свершившихся — значит, ты уже нажал на спусковой крючок. И, определив предполагаемую траекторию полета пули, уже видишь примерно ту точку, куда она должна попасть. Ты хочешь, чтобы я прочел о том, что должно случиться. Я не думаю, что конечной целью может быть что-либо иное, кроме смерти. Итак, ты начинаешь писать. «…В дальнем конце приморского парка, где редко можно встретить человека, был выброшен на берег неопознанный труп. На нем был надет ящик из гофрированного картона, который доходил ему до поясницы и с помощью шнурка был крепко привязан к телу. Человек-ящик, бродяжничавший в последнее время в городе, видимо, случайно свалился в канал и приливом был выброшен на берег. Никаких личных вещей не обнаружено. Вскрытием было установлено, что смерть наступила тридцать часов назад». Тридцать часов назад… Ты решительный человек. Представим себе, что вскрытие было произведено рано утром в понедельник. Если вернуться назад на эти тридцать часов, то будет как раз сейчас. Или всего на несколько часов позже. Видимо, ты уже принял твердое решение. Неожиданно ты закрываешь тетрадь и сползаешь с кровати на пол. Задняя сторона ящика, оставшаяся на кровати, оказывается выше. Содержимое ящика, перекатываясь, производит сильный шум. Растерявшись, ты оборачиваешься, стараясь удержать ящик. Вертишь головой, прислушиваясь, что делается на втором этаже. Страх широким взмахом кисти лакирует твое лицо. И моментально высохший лак сбегается на нем мелкими морщинками. Слишком уж ты нервный. Тебе бы следовало быть реалистичнее. Сколько ни старайся, сделать больше того, на что ты способен, невозможно. Ты поворачиваешься к двери и принимаешь решительную позу. Идешь. Прижимаешь руки к бокам, слегка сжав пальцы… Сделав три шага, теряешь силы. Поворачиваешься и идешь к столу. Садишься и охватываешь голову руками. В одной из них тетрадь — она бесшумно падает на стол. Какое-то время ты сидишь в глубокой задумчивости, ничего не делая. Сейчас ты смотришь неотрывно на край толстого стекла, лежащего на столе. Чистая синева, скрадывающая расстояние. Чуть тронутая зеленью беспредельно далекая синева. Опасный цвет, манящий к побегу. Ты тонешь в этой синеве. Тебе кажется, что если ты весь погрузишься в нее, то сможешь плыть бесконечно. Ты вспоминаешь, что уже не раз испытывал этот зов синевы. Синева волн, бурлящих за гребными винтами корабля… Стоячая вода на месте заброшенных серных рудников… Синий крысиный яд, приготовленный в виде желеобразной тянучки… Фиолетовый рассвет, который наблюдаешь, ожидая первую электричку, чтобы поехать куда глаза глядят… Цветные стекла в очках любви, рассылаемых «Клубом смерти в душевном покое», назову его так, если другое его название — «Общество помощи самоубийцам» — недостаточно благозвучно. Опытнейшие мастера с огромной тщательностью наносят на эти стекла тончайшую пленку, содранную с сурового зимнего солнца. Только те, кто в этих очках, могут увидеть станцию отправления поезда, уносящего в безвозвратную даль. Может быть, ты слишком глубоко залез в свой ящик? И ящик, бывший не более чем средством, начал отравлять тебя? Мне приходилось слышать, что ящик — тоже источник появления опасной синевы. Цвет дождя, от которого простужается нищий… цвет времени, когда закрываются подземные магазины… цвет не выкупленных в ломбарде часов, подаренных в память об окончании университета… цвет ревности, разбивающейся о кухонную мойку из нержавеющей стали… цвет первого утра после потери работы… цвет чернил на ставшем ненужным удостоверении личности… цвет последнего билета в кино, купленного самоубийцей… и другие цвета — цвет анонимности, зимней спячки, смерти как средства облегчения страданий, дыры, проеденной сильнейшей щелочью — временем. Но стоило всего лишь на несколько сантиметров перевести взгляд — и ты уже избежал падения. Сколько ни старайся, в конце концов ты всего-навсего лжечеловек-ящик. И тебе все равно не удастся убить в себе самого себя. Сейчас ты рассматриваешь календарь фармацевтической фирмы, лежащий под стеклом. По обе стороны от фирменной марки — каких-то латинских изречений, окружающих кремового Гиппократа, — напечатано: слева — «Сезон витамина С и кортизона», справа — «September» — ослабление контроля над своими нервами и медицинские советы на каждый месяц. Затем твое внимание привлекли, видимо, красные иероглифы в левом углу. Последнее воскресенье сентября. Как раз день назад… на следующий день… нет, сегодня, за несколько минут до того, как, по твоим расчетам, в отдаленной части приморского парка будет выброшен на берег этот упакованный в ящик утопленник. Как ты ни стараешься не смотреть на четко отпечатанные иероглифы, они не исчезают. Так же, как твое расписание приема больных, написанное в прошедшем времени. Ты разводишь руки на ширину плеч и кладешь их на край стола. Да, так хорошо. Если, опираясь на руки, перенести центр тяжести вперед, удастся быстро встать на ноги. После того как спусковой крючок нажат, невозможно найти предохранитель, который бы спас от мук совести. Все-таки «Письменные показания», которые ты начал писать, никакой службы тебе не сослужат. Прошу тебя, до того как встанешь из-за стола, разорви и выбрось их. Если все пойдет согласно твоему плану, они абсолютно бесполезны, в случае же провала не спасут и самые убедительные показания. Что же касается того трупа, о котором вы меня спрашивали, то я с полной определенностью утверждаю, что это, несомненно, был господин военный врач, именем которого я воспользовался, чтобы начать врачебную практику. Я называю его господином военным врачом течение многих лет я полушутя так называл его, и это вошло у меня в привычку, думаю, ему это было приятно. Я давно опасался, что господин военный врач покончит жизнь самоубийством, и от всей души сожалею и глубоко раскаиваюсь, что недосмотрел и мне не удалось помешать ему. Я бы настоятельно просил, чтобы вы мне предоставили возможность дать по этому поводу подробные объяснения. За год до конца войны я был направлен в энский полевой госпиталь в качестве помощника господина военного врача. В то время господин военный врач с головой ушел в исследование возможности производства сахара из древесины и почти всех больных начал лечить я. К счастью, у меня прекрасная память и, что называется, золотые руки, и под руководством господина военного врача я стал делать довольно сложные операции. Что же касается исследований господина военного врача, то, как известно, во время войны сахара было крайне недостаточно и он пользовался большим спросом. Если бы удалось найти способ производства сахара из древесины — это было бы открытием мирового значения. Господин военный врач обратил внимание на то, что овцы едят бумагу, сырьем для которой служит, как известно, древесина, и подумал, что в кишках у них должны содержаться активные ферменты, превращающие целлюлозу в крахмал, и он дни и ночи напролет занимался тем, чтобы найти и выделить эти ферменты. Однажды произошло несчастье — господин военный врач тяжело заболел, то ли заразившись бактериями, содержащимися в кишках овец, то ли отравившись бесконечными пробами обработанной древесины. В течение трех дней держалась высокая температура, а потом начали происходить какие-то странные явления: каждый третий день случался приступ острой мышечной боли, сопровождавшийся судорогами и помутнением рассудка. Сам господин военный врач был не в силах поставить диагноз, да и другие врачи, его коллеги, тоже оказались бессильны. Я потом много раз, как только представлялся случай, обращался к книгам, но до сих пор так и не смог установить название болезни. Я с большим уважением относился к душевным качествам господина военного врача и, не жалея сил, ухаживал за ним. Болезнь его время от времени обострялась, и я до сих пор не могу простить себе, что, не в силах видеть мучений господина военного врача, уступил его настойчивым требованиям и стал постоянно делать ему уколы морфия. К концу войны он стал хроническим наркоманом. Я уже не мог бросить господина военного врача на произвол судьбы и демобилизовался вместе с ним. После демобилизации мы с господином военным врачом открыли клинику, и я в качестве его ассистента стал вести дела клиники и принимать больных. Время шло, а состояние здоровья господина военного врача не улучшалось, и в конце концов он уже не мог принимать больных и лишь давал мне указания, знакомясь с историями болезни. Вы спрашиваете, почему я, зная, что занимаюсь врачебной практикой незаконно, все же не прекратил ее, — ну что ж, я готов рассказать и об этом, ничего не скрывая. Во-первых, обстоятельства были таковы, что я должен был снабжать господина военного врача морфием. Теперь, как известно, сословные различия упразднены, и господин военный врач, разумеется, не принуждал меня. Я делал это из дружеских чувств, по собственному желанию, поскольку считал себя ответственным за случившееся. На возможный вопрос: если вы искренне питали к нему дружеские чувства, не лучше ли было подумать о лечении его от наркомании? — отвечу следующим образом. В отличие от лечения от наркомании обычных больных лечение врача — дело почти безнадежное, процент излеченных практически близок к нулю. Я, понимая, что происходит медленное отравление организма, которое в конце концов приведет к смерти, тем не менее не имел мужества бросить господина военного врача на произвол судьбы. Во-вторых, нельзя отрицать факта, что, воспользовавшись именем господина военного врача, я смог обеспечить свое существование. Однако я не использовал слабости господина военного врача в корыстных целях. Все финансовые дела были сосредоточены в руках его супруги. Позже между мной и ею установились близкие отношения, они также возникли потому, что господин военный врач, опасаясь, что я оставлю его, упорно принуждал супругу вступить со мной в такие отношения, поскольку считал их единственным средством, способным удержать меня. Такого рода психоз — явление, часто наблюдаемое на последней стадии наркомании. В-третьих, еще одной причиной, почему я продолжал заниматься врачебной практикой, была уверенность в себе, вызванная тем, что день ото дня моя популярность росла, мастерство стало широко признаваться. Правда, объективного критерия, позволяющего точно оценить искусство практикующего врача, не существует. Видимо, поэтому почти никогда незаконная врачебная практика не осознается как преступление. Кроме того, мой интерес к медицине все возрастал, и я постоянно черпал новейшие сведения в медицинских книгах и журналах. Двадцатилетний опыт, добросовестность и научное рвение превратились, как мне представляется, в самоуверенность, которая сняла проблему диплома врача. Действительно, осматривая пациентов, лечившихся ранее в других клиниках, я нередко сталкивался с безответственным, ошибочным диагнозом, поставленным безграмотными врачами, имеющими университетский диплом. Я, разумеется, не хочу сказать, что это является оправданием преступления, совершенного мной. Ничто не может оправдать нарушение закона. На восьмом году произошли серьезные перемены. До этого господин военный врач поручал мне присутствовать на конференциях врачей и осуществлять внешние контакты, что в конце концов вызвало неприятные разговоры, стали распространяться клеветнические слухи, будто он сошел с ума. Эти слухи доходили и до нас. В то же время количество потребляемых господином военным врачом наркотиков значительно превысило его обычную норму, и мне пришлось установить за ним строгий контроль. Я понимал, что над нами нависла серьезная угроза, и, посоветовавшись с господином военным врачом, мы решили закрыть клинику и переехать в этот город — так развивались события до настоящего времени. Из-за всех этих неприятностей психическое состояние господина военного врача стало резко ухудшаться, у него развилась мизантропия и явно обозначалось стремление покончить жизнь самоубийством. По предложению его супруги мы решили прервать всякое общение господина военного врача с внешним миром, решили, чтобы я, превратившись в господина военного врача, зарегистрировал клинику на себя. Хотя при этом формально положение менялось, фактически же все оставалось по-прежнему, и господин военный врач охотно согласился на наше предложение. К счастью, и в этом городе я завоевал большое доверие пациентов и, хотя сознаю, что совершил преступление, могу с полной уверенностью утверждать, что не совершил ничего, что могло бы вызвать заявление о причиненном мной ущербе. Я бы хотел сказать только одно: если жертва, не осознающая себя жертвой, — не жертва, то и я, не осознающий себя преступником, — не преступник, хотя я и не утверждаю, что закон позволено нарушать. Поскольку моя жизнь и мое имущество, как гражданина нашей страны, находятся под защитой закона, я не пытаюсь доказать, что можно идти против закона. В прошлом году я принял на работу новую медсестру-практикантку, и это явилось причиной того, что мы с N., как я уже говорил, стали жить врозь. Но я по-прежнему докладывал ей о всех доходах и расходах, и мы по-прежнему взаимно уважали наше право совместно вести дела — так что здесь, как мне кажется, никаких проблем не возникло. В настоящее время она открыла класс игры на фортепьяно и начала обучать детей — мне бы хотелось, чтобы вы все подробно выяснили у нее самой и убедились, что мои показания абсолютно достоверны. Я совершенно не могу представить себе, что послужило непосредственной причиной, почему господин военный врач покинул клинику и решил умереть. Он занимал комнату на втором этаже, ложился и вставал в самое неопределенное время и часто, чтобы выйти из комнаты или вернуться в нее, пользовался лестницей черного хода — вот почему я не считаю себя ответственным за его действия. Могу рассказать о небольшом столкновении, случившемся совсем недавно: жалуясь на то, что он тоскует по своим прежним исследованиям, связанным с получением сахара из древесины, он стал утверждать, что испытывает болезненное пристрастие к сладкому, я же, боясь за его здоровье, решил ограничить его в сладком, и он страшно рассердился. Но я не думаю, что этот факт мог явиться причиной его смерти. Как известно, на покойном был надет картонный ящик, не исключено, что господин военный врач совсем не собирался умирать, а просто гулял по дамбе, скользкой от дождя, лившего вчера весь день; в таком непривычном облачении он мог не рассмотреть как следует, что делается у него под ногами, и просто оступился. Вы можете спросить, почему он надел на себя ящик из гофрированного картона, — об этом я не имею ни малейшего представления. В течение нескольких месяцев у нас здесь слонялся по городу бродяга, надевший на себя картонный ящик, его многие видели, и, если бы вы спросили меня, не был ли это переодетый господин военный врач, я бы не мог категорически отрицать возможности того, что он тайно от меня устраивал подобное переодевание. Скорее всего, он убедил себя, что вместе со своим именем, происхождением, правами передал мне и себя как личность, а сам превратился в ничто. К тому же он стал ужасным человеконенавистником, и я вполне могу понять его состояние, когда, выходя на улицу, он старался укрываться от всех в ящике. Как ясно показали результаты экспертизы, на обеих руках и на ляжках трупа обнаружены многочисленные следы от уколов. И поскольку отравление его организма стало так прогрессировать, вряд ли вызывает особое удивление и эксцентричность его поступков. Существуют люди, видевшие, как человек-ящик выходил из клиники и входил в нее, и, основываясь на их показаниях и на том, что на трупе были обнаружены следы многочисленных уколов, заподозрили связь человека-ящика с клиникой, и меня даже вызывали на допрос. Но и в том случае, если бы такие очевидцы отсутствовали. И труп человека-ящика не был бы опознан, я должен честно признать, что мне был бы крайне неприятен даже намек на обвинение в том, что я, делая вид, будто ничего не произошло, продолжаю заниматься врачебной практикой. Мы договорились, что ни я, ни медсестра не будем заходить в комнату господина военного врача, пока он не вызовет нас звонком. Раньше тоже неоднократно случалось, что он по полдня и больше не звал нас, поэтому, заподозрив неладное, я зашел в его комнату лишь глубокой ночью в воскресенье. Но когда он не вернулся домой и на рассвете, я подал в полицию прошение о розыске и, хотя понимал, что в результате может обнаружиться моя незаконная врачебная практика, с готовностью пошел на это как на неизбежное. Больше всех противился тому, чтобы я прекратил врачебную практику, сам господин военный врач. Он подзуживал меня, расточая комплименты, и в то же время угрожал, неоднократно намекая, что покончит с собой, если я ее прекращу. Всем известно, на какое коварство и безрассудство способны наркоманы, чтобы добыть наркотик. Возможность самоубийства господина военного врача действительно меня крайне беспокоила. Прежде всего при оформлении справки о смерти мне бы пришлось указать те же имя и фамилию, что и у меня, и мне бы не хотелось представлять в муниципалитет такой документ. Я был вынужден много раз униженно просить господина военного врача: делайте что угодно, но хотя бы временно откажитесь от самоубийства. Господин военный врач совсем распоясался: за отказ хотя бы на время отложить самоубийство он потребовал, чтобы ему увеличили дозу наркотиков, разрешили любоваться наготой вновь нанятой медсестры-практикантки (пко Тояма), — в результате всего этого я оказался в крайне тяжелом положении. Но я не испытываю к нему неприязни. Больной обречен на страдания, неведомые здоровому, поэтому к нему, как мне кажется, нужно проявлять особую терпимость. Поскольку господин военный врач уже не нуждается во мне, я теперь не обязан, обманывая людей, и впредь продолжать заниматься врачебной практикой. По мнению господина военного врача, незаконная врачебная практика — это когда пациент несет материальный или физический ущерб, а если никто не пострадал, она не может рассматриваться как преступление, но я тем не менее считаю, что быть лжеврачом уже само по себе преступление, и именно с этих позиций рассматриваю свои действия. Сейчас мне представился случай честно во всем признаться, и я решил сиять многолетнюю тяжесть со своей души. Все рассказанное мной — чистая правда. ПАЛАЧ — НЕ ПРЕСТУПНИК …Видимо, тебя беспокоит, что в конце концов придется приступить к тому, что ты задумал. Только что послышался тихий металлический звук — ты кладешь в стерилизатор шприц. Этот звук я услышу с какого угодно расстояния. Полевая мышь учует запах воды и за десять километров. Вот хлопнуло от сквозняка окно на лестничной площадке… Да, несомненно… Оно хлопает только когда открывается или закрывается дверь твоей комнаты. Слышу… как ты идешь босиком по устланному пластиком коридору… ты приближаешься медленно, со скоростью одного шага в секунду… Конечно, на тебе надет ящик… На одиннадцатом шаге слышится другой звук — будто ты идешь по сырой циновке, — теперь ты ступил на лестницу. Ты поднимаешься. Ступенька, еще ступенька, все замедляя и замедляя шаги… ты наконец достигаешь площадки, останавливаешься… идешь вдоль балюстрады, ограждающей площадку второго этажа, прямо перед тобой маленькая комната. Во всю ширину узкого коридора почти сливающаяся со стеной дверь из криптомерии. Покойницкая. Совсем не из-за дискриминации — мол, трупы, — а просто принимая во внимание повышенную чувствительность к смерти пациентов клиники (что неоднократно проявлялось), для покойников выбрали самую отдаленную, незаметную комнату. К тому же она рядом с черным ходом, и выносить трупы тоже удобно. Собственно говоря, я еще не труп. Живым, правда, меня тоже трудно назвать, но все-таки не труп. И, не умерев, я нахожусь сейчас в покойницкой — я должен подчеркнуть это специально для тебя — не потому, что со мной обращаются как с трупом, а потому, что я сам на этом настаивал. Мне нравится эта комната. Прежде всего, в ней нет окон, а это отвечает моему теперешнему состоянию. С недавних пор мои зрачки, как мне кажется, потеряли способность уменьшаться на свету, и днем мне так режет глаза, будто в них попал песок. Кроме того, длина комнаты в два с половиной раза больше ширины, что точно соответствует пропорциям гроба, самого уютного места для меня, человека, утратившего все виды свойственной людям защитной реакции: чувства ненависти, недовольства, злобы. * * * Из коридора не доносилось ни шороха — ты замер. Так же как я сквозь дверь пытался уловить, что ты делаешь, ты сквозь дверь пытался уловить, что делаю я. Если бы дверь была наделена сознанием, она бы хохотала, держась за живот. Но и я понимаю твои колебания. Какое бы согласие ни царило между нами, тебе придется выполнить роль палача. И у тебя тяжело на душе — это естественно. Если бы мы поменялись местами, я бы, видимо, заколебался и не знал, как мне поступить. Ведь тот, кого должны убить, ясно осознает, что его убьют. Я бы, наверно, никогда не решился на то, чтобы, истязая человека, понимающего, что его убивают, непринужденно беседовать с ним. Я бы чувствовал себя гораздо спокойнее, если бы вместо непринужденной беседы обсуждал с ним проблему смерти. Нет, и такая тема, пожалуй, не годится. Это выглядело бы еще большим фарсом. Если же молча смотреть друг на друга, то нервы оголятся и произойдет замыкание — это вызовет сильнейший ожог. Лучше всего для меня сейчас — заснуть. Спокойно переселиться во сне в иной мир — что может быть приятнее? Но ведь ты тоже прекрасно знаешь, как чуток сон наркомана. Он всегда в полусне и поэтому как следует заснуть не может. Да и ты тоже не так прост, чтобы ждать, что я буду крепко спать. И я действительно не сплю. Сидя на кровати, я быстро пишу. Время от времени протираю гноящиеся глаза борной кислотой — это может нарушить твои планы. Но я прошу тебя, успокойся. Еще до того, как твоя рука коснется дверной ручки… как только я услышу первый твой шаг… сразу же прикинусь спящим. Ты, конечно, поймешь, что я прикинулся спящим, но так тебе будет спокойнее, чем если я буду спать на самом деле. Если я засну по-настоящему, то возникнет опасность, что проснусь, если же буду притворяться спящим, об этом можно не беспокоиться. Хочешь, я уроню тетрадь на пол, и ты поймешь, что я совершенно сознательно притворяюсь спящим. Главный виновник моего убийства — я сам, ты лишь сообщник. И тебе совсем не нужно брать всю ответственность на себя. Все равно тебе нужно будет решиться — так что решайся поскорее. Хоть прямо сейчас. Как только ты решишься на задуманное, моим запискам придет конец… Ты не хочешь, чтобы я оставил тебе письмо, хотя бы самое коротенькое? Я не думаю, что в нем возникнет необходимость, но в случае чего тебе будет спокойнее. Привлекать к ответственности за содействие в самоубийстве глупо. Иногда, правда, случается, что из-за одной спущенной петли распускается весь вязаный жакет. Вырежь то, что я напишу (чтобы бумага не намокла, положи в полиэтиленовый пакетик), и привяжи к пальцу трупа. Постой, к пальцу не годится, нужно выбрать какое-то другое место, к которому я бы сам мог привязать… Может, свернуть в трубочку и повесить на шею? Нет, ты ведь хочешь, чтобы моя смерть выглядела как смерть от несчастного случая, и поэтому до того, как сюда доберется дотошная полиция, нужно, пожалуй, спрятать где-нибудь в этой комнате, например, в кровати, где сразу заметить не удастся, а если полиция что-то заподозрит, при внимательном осмотре обязательно найдет. Вырезав написанное мной ниже, тетрадь, разумеется, сожги. что я кем-то убит, то это исключительно от моей неловкости… Нет, звучит надуманно, ясно, что я стараюсь кого-то выгородить. Так я, наоборот, посею семена подозрения. Лучше прямо, без обиняков. Пока сам не возьмешь в рот и не пососешь, любой леденец кажется страшно твердым. Но стоит взять в рот, сразу же хочется разгрызть его. А когда разгрызешь, прежней формы он уже не примет никогда. Неужели я еще так сильно привязан к жизни? И невольно обнаружил свои истинные чувства? Не нужно беспокоиться, как бы я ни был привязан к жизни, привязанность — это всего лишь привязанность. Разум подсказывает мне, что больше я не должен жить. Все-таки очень важно, что разум у меня еще сохранился. Но и этот разум, подобно песчаному замку на морском берегу, размываемому приливом, эфемерен. Еще две-три большие волны — и он исчезнет бесследно. Как раз сейчас я, кажется, готов отступить от своих слов и начать жадно цепляться за жизнь. Я готов на то, чтобы нагло сделать ей предложение, а если она мне откажет (я и не сомневаюсь, что она мне откажет), убить ее, и это доставит мне наслаждение. Мне много раз снилось, как я пожираю ее — она напоминала нечто среднее между говядиной и дичью. Мое чувство к ней, казалось, перекипело и выродилось в конце концов в чувство голода. Если этот голод и дальше будет усиливаться, хочешь не хочешь, придется съесть ее сырой. И пока разум у меня еще сохранился, я хочу все уладить. Самоубийство — вполне добропорядочный поступок, но, поскольку это поступок, его нельзя совершить лишь с помощью разума и желания. Иначе любая жалость, любое чувство станет поводом для колебаний. Но пока разум мой бодрствует, я, во всяком случае, не должен делать вид, что отталкиваю протянутую тобой руку помощи. Единственная просьба — протяни мне руку, пока еще я хочу взять ее. Это и в твоих интересах, и в моих тоже. * * * Что с тобой? Почему ты колеблешься? Я же обещал, что прикинусь спящим. Будь решительнее, и я сразу же превращусь в камень или бревно. Неужели ты уходишь, так тихо, чтобы я не слышал? (Напрасно. Тебе не выкрасться отсюда тише, чем ты пришел сюда.) * * * — Послушай, ты здесь?.. Если здесь, ответь… Не бойся, заходи. Это я кричу сейчас через дверь, изо всех сил напрягая голосовые связки. Ответа нет. Ни малейшего признака какого-то движения. Лишь ночная тишина, точно молотом бьют по стальному листу, болью отдается в ушах. Может быть, мне все это показалось? Возможно, и в стуке хлопающего окна на лестнице, и в скрипе половиц, будто по ним гуляет мокрая половая тряпка, виноват сухой ветер, неожиданно налетевший с гор после длившегося целых три дня дождя. Обстоятельства сложились так, что я не мог избежать поспешных выводов. В эту ночь ты не прислал ее. Ее нагота — абсолютно необходимое условие отсрочки моей смерти. С тех пор как ты стал готовить ящик (мой гроб), прошло десять дней, и то, что она исчезла, — признак того, что уже все готово и мне вынесен смертный приговор. Да, да, пусть шорох за дверью — галлюцинация, но твой приход — лишь вопрос времени. * * * Вскоре дверь действительно тихо отворилась. Я тут же прикидываюсь спящим. Кроме тебя, никто бы не мог так тихо отворить дверь, поэтому тем более мне следует делать вид, что я сплю. Я продолжаю прикидываться спящим. Чтобы выдержать вонь, ты задерживаешь дыхание. Прежде чем снова вдохнуть, проглатываешь слюну. Застывшая в груди ледышка величиной с большой палец проваливается на несколько сантиметров вниз. Ставя на пол пластмассовую канистру для воды и вылезая из ящика, ты осматриваешь узкую и длинную комнату без окон: действительно, точно гроб. Освещает комнату единственная тридцативаттная лампа дневного света у потолка. С нее свисают мухоловки, образуя нечто, напоминающее искусственную розу. А под ними, в центре комнаты, точно сердцевина этой розы, стоит металлическая больничная койка. Нелепо примостившись на этой койке, тихо сплю я. При каждом вздохе мое тело колышется, как колышется от прикосновения пузырь с растаявшим льдом. Я похож на распластанного морского черта в витрине рыбной лавки, которого никто так и не купил. Полосатая пижама распахнута, мой живот цвета вареной спаржи прикрывает застиранное полотенце в цветочек. Торчащие из-под полотенца ноги почти без волос и влажные, как сырая каракатица, с которой содрали шкуру. Воздух я вдыхаю носом, а выдыхаю через закрытый рот, отчего губы вибрируют, как толстый резиновый клапан. На этом клапане застыли кристаллы метана или аммиака, и он сверкает, как трико танцовщицы. Каждый раз, когда я засыпаю, внутри у меня отмирает какой-нибудь орган. Если бы устроить соревнование на скорость разложения, я бы не уступил и настоящему трупу. Ты зажал нос, на глазах показались слезы. Глаза ест вонь от пота. Ты больше не в силах терпеть. Тебе не следует придавать особенно большое значение тому, что ты убийца, — достаточно знать: ты прерываешь процесс разложения. Ты слегка касаешься моего плеча. Я продолжаю прикидываться спящим. Ты стягиваешь мою руку резиновым жгутом. Скальпель легко проникает в руку и находит вену. Кожа на руке покрыта сплошными струпьями — игла в нее просто не вошла бы. Тело белое, кровь и не показалась. Зажав в пальцах гигроскопическую вату, берешь вену и втыкаешь в нее иглу. Черная кровь проникает в шприц. Поршень вытянут до отказа, до двадцатого деления, но в шприце всего три кубических сантиметра морфия. Распустив жгут, ты прежде всего вводишь в вену эти три кубических сантиметра. И хотя, пока ты делал укол, я проснулся (я с самого начала притворялся спящим и просыпаться не было нужды), дыхание у меня стало прерывистым, и поэтому ты решил сделать еще один укол морфия — в общем, оправданий можно придумать сколько угодно. Прямо на глазах дыхание становится все тяжелее, осунувшееся лицо осунулось еще больше, рот провалился, как у покойника. Ты продолжаешь давить на поршень. Теперь в вену входит один воздух. Обнаженный кусок вены вспухает и начинает походить на рыбий пузырь. Ты вытаскиваешь иглу, мажешь края раны клейким составом и крепко сдавливаешь пальцами. Ты не собирался меня лечить, поэтому нечего было заботиться о том, чтобы избежать нагноения, так что оставим без внимания некоторую неаккуратность, с которой ты все это проделал. К тому же я, видимо, погрузился уже в глубокий сон. Если бы мне отрезали пальцы, мне бы показалось, что кто-то просто откусывает сильно наперченную венскую сосиску. Неожиданно у меня снова сбивается дыхание. Оно становится неровным, прерывистым, из горла вылетает кошачий хрип, и дыхание вообще пропадает. Во сне я стою перед бесчисленными уходящими вдаль светящимися арками — у входа в лишенный тени огромный город. Когда я, содрогаясь от смеха, вбегаю в них, мое тело легко взмывает в небо. Исчезает тень, и вместе с ней исчезает вес. В это мгновение я, лежа на койке, начинаю скрипеть зубами и судорожно биться (как рыба, пойманная на крючок). Скрипит зубами и кровать. Сотни пружин лопаются на разные голоса, как толстые сухие ветки в костре. Этот треск, растворяясь во сне, сливается со стоном леса арок и превращается в мой похоронный марш. Обняв колени и летя высоко в небе, я удивительно весел и сентиментален. Сделанный специально для меня крупным планом снимок ее, плачущей. Молодой сосне так идет дыхание зимы. Я вытягиваю руку и пальцем продырявливаю воздух. Из дыры вырывается зловоние. Сон темнеет и застывает. Я умираю. Ты взбираешься на мой труп. В руке у тебя канистра с водой. Сев мне на грудь, ты своей тяжестью выдавливаешь находящийся во мне воздух. Остатки воздуха выходят с легким бульканьем, точно лопаются рыбьи икринки. Сдавив изо всех сил мои легкие, ты засовываешь мне в рот огромную воронку и льешь в нее содержимое канистры. Одновременно постепенно приподнимаешься, уменьшая давление на мою грудь. Канистра наполнена морской водой. В воронке пляшет крохотный водоворот. Куски водорослей забивают дырку. Когда ты их вытаскиваешь, раздается звук, точно втягивают воздух через зуб с дуплом, — может быть, это морская вода уже переполнила меня и выливается изо рта. Наверно, тебе нужно приподняться чуть больше. Когда ты встал, двухлитровая канистра наполовину пуста. Так завершилась подготовка к тому, чтобы выдать меня за утопленника. судебно-медицинской экспертизы. Чтобы суд вынес определение, что человек утонул, нужно по меньшей мере, чтобы планктон был обнаружен не только в легких, но и в других внутренних органах. Оказавшаяся в легких морская вода, с какой бы удивительной ловкостью эта ни было проделано, наоборот, вызовет скорее подозрение. В общем, для подозрений мой труп дает массу оснований. Пусть труп будет вздут, как пузырь, переполненный водой, пусть рыбы оторвут от него куски, но на теле все равно останутся следы, которых нельзя не заметить. Вспухшие, задубевшие рубцы неправильной формы, сплошь покрывающие руки, от плеч до кистей, и ноги — от паха до колен. Наркоман, больной, в течение долгих лет постоянно употреблявший наркотики, — это ясно с первого взгляда, не говоря уже о том, что для получения наркотиков нужны надежные тайные каналы; в том маленьком провинциальном городке люди, которые бы имели возможность постоянно получать столь огромное количество наркотиков, разумеется, наперечет. Прежде всего это может быть либо какой-то шантажист, умело использующий слабости того или иного врача, либо сам врач. Действительно, согласно статистике, учитывающей профессиональную принадлежность наркоманов, самый большой процент составляют люди, имеющие отношение к медицине. И если установят количество использованных наркотиков, ты окажешься в безвыходном положении. Я понимаю, в каком ты был состоянии, когда начинал готовить свои «Письменные показания». Но ты опоздал. Единственное, что ты сейчас можешь, — это постараться, чтобы в дальнейших твоих действиях не было упущений. Ну ничего, все хорошо, все идет как нельзя лучше. То, что я написал только что, окажется для тебя холодным душем, а вот помешать тебе у меня нет возможности. Ты уже, должно быть, многим полицейским рассказал о бродяге, надевшем на себя ящик, но бессмысленная трата государственных средств на вскрытие умершего бродяги, чтобы установить причину его смерти, недопустима.) Итак, последние приготовления стащить меня вниз по лестнице нелегко. Тяжкий труд для такого хлюпика, как ты. К тому же, если ты взвалишь меня на спину, из легких фонтаном хлынет вода, которая зальет тебе затылок. Так что хорошо бы полотенцем обмотать мне голову. Потом ты возвращаешься за ящиком. Не забудь еще вылить из канистры остаток морской воды. Малейшая оплошность может привести к роковым последствиям. Затем надень на мой труп ящик и крепко привяжи — шнурком у поясницы. Возможно, лучше сделать это после того, как труп будет погружен на тележку. А натянуть брюки и надеть ботинки, пожалуй, лучше до того, как наденешь ящик. На этом все приготовления будут закончены. Теперь в путь. Может, на всякий случай накрыть сверху тряпкой? Нет, белая тряпка слишком бросается в глаза. Да и опасность встретить кого-нибудь по дороге почти исключена. А если и встретишь, свернешь в сторону — и все в порядке. Дорога идет под уклон, колеса тележки хорошо смазаны, так что везти ее будет совсем не тяжело. Только бы отделаться от собаки. Хуже нет, если увяжется за тобой назойливая собака. Поэтому перед тем как отправиться в путь, не забудь посадить ее на цепь. Теперь о месте, где выбросить труп, — я предлагаю за тем самым соевым заводом, как мы еще раньше договорились. Не могу сказать, что туда удобно добраться с тележкой, но и преимущества этого места тоже нельзя упускать из виду — вода подходит к самому обрыву и труп сразу понесет по течению. Пока ты со всем управишься, будет уже половина второго. Самое позднее до трех часов все должно быть завершено. Иначе кончится отлив, течение в канале прекратится, и вся работа этой ночи пойдет насмарку. Отложить же на завтра это отвратительное дело, только… (Записки по неизвестной причине обрываются.) СНОВА ВСТАВКА, НА СЕЙ РАЗ ПОСЛЕДНЯЯ Пришло наконец время открыть всю правду. Я хочу, сняв с себя ящик, предстать в своем истинном облике и одному тебе честно рассказать о том, кем был настоящий автор этих записок, в чем была его истинная цель. Возможно, ты мне не поверишь, но во всем, что написано до сих пор, нет ни капли лжи. Плод воображения — да, но не ложь. Ложь призвана, вводя в заблуждение того, для кого она предназначена, увести его от правды, воображение же, наоборот, может ближайшей дорогой привести к правде. И вот мы подошли вплотную к истине — до нее теперь рукой подать. Эти последние коррективы, они совсем короткие, должны все прояснить. Я, разумеется, не обязан раскрывать истину. Также и ты не обязан верить мне. Проблема не в обязанностях, проблема в реальных приобретениях и потерях. Мне нет никакого смысла обманывать тебя. Единственное, о чем я тебя прошу, — не воспринимай мои записки как детективный роман, допускающий множество различных решений. Правда, мне кажется, что в последнее время события развиваются в направлении, не подходящем для детективных романов. Я сейчас пишу об этом, и мне на ум пришла мысль о том, какое широкое распространение получила сейчас система продажи в рассрочку. Теперь уже нет, как в прошлом, людей, боящихся уколов, редко встречаются и такие, кто не решается покупать в рассрочку. Прибегать к рассрочке — значит в качестве залога, гарантирующего выплату долга, выставить напоказ и самого себя, и свою профессию, и местожительство. И когда людей, имеющих настоящую профессию и настоящее имя, которые используются ими в качестве залога, станет огромное большинство, это, естественно, приведет к сокращению количества преступников, сыщиков, охранников. В нынешний век лишь партизаны и люди-ящики стремятся надеть маску, противятся удобству рассрочки. Я и есть такой человек-ящик. Один из тех, кто представляет антирассрочников. Противясь общей тенденции, я хочу завершить свои записки правдивым рассказом. * * * Кстати, что ты думаешь о смерти как средстве облегчения страданий? Приведу в качестве справки судебные прецеденты, опубликованные городским судом Нагой в феврале 1963 года: 1. Когда при неизлечимой болезни смерть становится неизбежной. 2. Когда страдания больного невыносимы для окружающих. 3. Когда целью является пресечение страданий больного. 4. Когда больной находится в полном сознании и изъявляет свою волю или просьбу. 5. Когда это делает врач. Или когда есть достаточные основания согласиться с больным. 6. Когда средство умерщвления логически оправдано. * * * Если бы спросили меня, я бы сказал, что в этих судебных прецедентах слишком большое значение придается причинам физического свойства. Мне кажется, в том, что касается понимания сущности человека, они — следствие малодушия и банальности. Видимо, бывают случаи, когда душевные муки человека так же непереносимы для окружающих, как и страдания физические. Но на это не обращается никакого внимания. Когда люди находятся в таком месте, куда не доходит закон, каждое убийство можно рассматривать как смерть с целью облегчения страдания. Подобно тому как не считается преступлением убийство на войне или приведение в исполнение палачом смертного приговора, нельзя рассматривать в качестве преступления и убийство человека-ящика. В доказательство этого достаточно прочесть приведенные выше прецеденты, заменив слово «больной» на «человек-ящик». Ты должен отдавать себе полный отчет в том, что существование человека-ящика само по себе подобно существованию вражеского солдата или приговоренного к смерти и априори не рассматривается как законное. Вот почему я и считаю, что наиболее быстрый способ приближения к истине — не выяснять, кто настоящий человек-ящик, а установить, кто ненастоящий. Человек-ящик располагает опытом, о котором может рассуждать лишь человек-ящик, опытом только человека-ящика, о котором совершенно не способен рассуждать лжечеловек-ящик. * * * Например, летние дни, которые впервые встречает тот, кто стал человеком-ящиком. Это и начало испытаний, с которыми сталкивается человек-ящик. Каждое воспоминание вызывает чувство удушья — хочется ногтями разодрать ящик. И если бы только от жары — это бы еще можно стерпеть. Стало невмоготу — подойди к дверям любого бара у подземного перехода, и тебя обдаст холодным воздухом работающего там кондиционера. Противнее всего липкий пот, который, не успев высохнуть, вбирает в себя уличную пыль и превращается во все утолщающийся слой грязи. Лучшей питательной среды для плесени и бактерий не придумаешь. Потовые железы, задыхающиеся под слоем прокисшей грязи, тяжело дышат, высунув язык. Как моллюски на отмели во время отлива. Этот зуд разрушающейся кожи нестерпимее любой внутренней боли. Человек-ящик воспринимает как свою собственную беду рассказы о пытке, когда человека обмазывали дегтем, или о том, как сошла с ума танцовщица, выкрашенная золотой краской. Девственность фрукта, с которого счищена кожура, преследует человека-ящика как олицетворение чистоты. У меня много раз было желание вместе с ящиком содрать с себя и кожу, как счищают кожуру с инжира. Но в конце концов победила привязанность к ящику. Через пять-шесть дней, может быть, оттого, что кожа привыкла к грязи, я уже не испытывал никаких страданий. Или, возможно, организм приспособился к сокращению потребления кислорода, необходимого для дыхания кожи. Сначала я сильно потел, но к концу лета потеть почти совсем перестал. Пока человек потеет, он еще не настоящий человек-ящик. * * * Теперь я расскажу о нищем со значками. Самом противном типе из всех, с которыми пришлось встретиться мне — человеку-ящику. Это был дряхлый старик, весь, точно рыбьей чешуей, увешанный значками, игрушечными орденами и медалями, на его шляпе, как свечи на именинном пироге, торчали маленькие национальные флажки. При каждой встрече он с воплями набрасывался на меня. Привыкший к тому, что меня обычно не замечают, я потерял бдительность и однажды не смог избежать его неожиданного нападения. С нечленораздельными воплями нищий взобрался на мой ящик и что-то воткнул в него. С трудом согнав его, я вытащил то, что он воткнул в ящик, — это был один из флажков, украшавших его шляпу. Я был сильно взволнован. Еще несколько сантиметров — и спица, на которой был укреплен флажок, проткнула бы мне ухо. С тех пор я решил, хотя это было не в моих правилах, первым атаковать нищего со значками. К счастью, в то время я уже научился бросать из ящика тяжелые предметы. Сначала (если ты не левша) нужно просунуть в прорезь правую руку, согнуть в локте ладонью к себе и вместе с ящиком, не отрывая ног, отклониться влево. В тот момент, когда тело вернется в исходное положение, подняв локоть до уровня цели, резко выбросить вперед руку. Так же как при метании диска, только без участия ног. Того, кто не способен напасть на нищего со значками, нельзя еще назвать вполне сформировавшимся человеком-ящиком. Обычно дни человека-ящика, после того как он вышел на улицу, проходят спокойно. С неприятностями он сталкивается чрезвычайно редко. Смущение и робость оттого, что привлекаешь всеобщее внимание, проходят в первые два-три месяца. Прежде всего болезненно реагировать на взгляды окружающих — значит усложнять себе жизнь. Человек-ящик не может избежать того, что приходится делать человеку повседневно: есть, спать, справлять нужду. Для сна и естественных отправлений особые места выбирать не приходится — другое дело, если речь идет о еде. Когда кончаются запасы еды, приходится заниматься ее добычей. Если хочешь без денег и без особых затруднений добыть пропитание, нужно искать объедки. В поисках объедков направляешься в такое место, где они в изобилии и большом выборе. Но даже для того, чтобы находить объедки, надо знать секрет. В отличие от нищих и бродяг, прижившихся на свалках, человек-ящик не может питаться чем придется. И дело не в изысканности вкусов, а в элементарном понятии гигиены. Правда, было бы неверно утверждать, что объедки всегда нечистые, но они производят неприятное впечатление. Особенно пугает запах. За три года я так и не смог привыкнуть к нему. Все дело в несоответствии вкуса и запаха объедков. Все имеет свой собственный запах: рыба — рыбы, мясо — мяса, овощи — овощей; человек, удостоверившись, что запахи смешиваются у него во рту в определенном соотношении, успокаивается и соглашается с таким смешением. Предвкушая жареную креветку, человек выплюнет еду изо рта, если почувствует вкус банана. Его начнет тошнить, если откушенный кусок шоколада окажется по вкусу жареным моллюском. Запахи объедков, смешанные как попало, не позволяют соотнести их с определенными продуктами, и хотя теоретически человек понимает, с чем он имеет дело, физиологически принять их он не в силах. Первый шаг в добыче еды начинается с поиска сухих объедков, лишенных запаха. Но это невероятно трудно. Отбросы закусочных и ресторанов подразделяются на два основных вида: первый — легко теряющие форму, труднохранимые продукты, которых больше всего. Предварительно отделив их от несъедобных предметов (палочек для еды, бумажных салфеток, битой посуды и так далее), их сваливают в огромные пластмассовые баки, которые каждое утро увозят на свиноферму. Другой вид — продукты, которые сохраняют свою форму, но не могут быть поданы другому посетителю, например, хлеб, жареное мясо, сушеная рыба, сыр, сладости, фрукты. Эти продукты никакой особой ценности не имеют, но, стоит начать искать их, никак не попадаются на глаза. Может быть, потому, что хотя они и представляют собой объедки, но быстро не портятся и их можно использовать в дальнейшем. Действительно, хлеб высушивают и превращают в панировочные сухари, из костей жареной рыбы или курицы можно приготовить прекрасный бульон. Однако человек-ящик, я уже писал об этом, может свободно добывать себе еду прямо с прилавка магазина. Так что у него нет особой необходимости овладевать наукой выискивания объедков. Это лишь хорошая возможность привыкнуть к улице. Чтобы проводить время в давке и толчее в качестве человека-ящика, прежде всего необходимо привыкнуть к улице. И когда человек-ящик привыкает, то, где бы он ни находился, время начнет рисовать вокруг него концентрические круги. Все находящееся вдали будет быстро проноситься, находящееся вблизи — почти не двигаться, а в центре вообще замрет, и, значит, время не будет течь томительно однообразно. Тот, кому невыносимо скучно в ящике, — определенно еще не настоящий человек-ящик. * * * Вот теперь и подумай. Кто же не был человеком-ящиком? Кому так и не удалось стать человеком-ящиком? ЧТО ПРОИЗОШЛО с D. Подросток D. жаждал стать сильным. Он хотел любым способом стать сильным. Но не имел ясного представления, как этого добиться. В один прекрасный день ему пришла в голову мысль — из фанеры, плотной бумаги и зеркал сделать нечто похожее на перископ. В верхнем и нижнем концах трубки он поместил зеркала под углом в сорок пять градусов и с помощью этого приспособления мог, говоря образно, перемещать положение глаз в стороны, вверх и вниз на длину трубки. К зеркалам в верхнем конце он приделал петли из плотной бумаги, прикрепил шнурок и мог немного менять их угол наклона. Первое испытание своего прибора он решил провести в закоулке между сараями и забором близлежащего многоэтажного дома. Это место он присмотрел еще с тех пор, когда совсем маленьким играл там в прятки; оно представляло собой узкий проход, который не был виден ни с улицы, ни даже из окон дома. Он присел на корточки — в нос ударил запах крыс, смешанный с запахом сырой земли. Уперев локти в колени, он прижал свой перископ к глазу. Верхний конец выставил над забором. Улица идет круто под гору, поэтому прохожие, даже высокого роста, не смогут увидеть, что делается за забором. Кроме того, на крутой дороге они чувствуют себя неустойчиво и вряд ли кто-нибудь будет смотреть не под ноги, а вверх. Так уговаривал себя D., стараясь унять волнение, но когда улица и в самом деле отразилась в зеркале прямо перед его глазами, он от неожиданности оторопел. Ему показалось, что весь пейзаж впился в него осуждающим взглядом. Он непроизвольно отпрянул. Конец перископа стукнулся о забор и переломился, издав чавкающий звук, будто раздавили спелый мандарин. Весь потный от напряжения, D. принялся его ремонтировать с помощью клейкой ленты. Во второй раз он, уже смелее противостоя наползающему на него из зеркала пейзажу, продолжал наблюдение. И когда ему удалось устоять и не поддаться этому давлению, напряжение спало. Убедившись, что ответных взглядов опасаться нечего, он успокоился окончательно, смущение постепенно исчезло, и пейзаж стал меняться буквально на глазах. Он мог ясно осознать изменение отношений между пейзажем и собой, между остальными людьми и собой. Главная цель, которую он преследовал, изготовляя свой перископ, была так или иначе достигнута. Ничего особенно нового он для себя не обнаружил. Спокойный и в то же время обладающий огромной силой проникновения свет заливает пейзаж, высвечивая мельчайшие его детали, и все кажется мягким, атласным. С выражения лица прохожих, с их осанки начисто стерто все, что заставляло испытывать к ним чувство враждебности. Никаких злых, придирчивых взглядов. С бетонированной мостовой, с заборов, с телеграфных столбов, с дорожных знаков, со всяких выступов и неровностей, формирующих пейзаж, казалось, срезаны выпирающие острые углы. Весь мир, казалось, наполнен покоем, будто это самое начало субботнего вечера, которому суждено длиться вечно. С помощью зеркала он забавлялся с улицей. И улица улыбалась в ответ на его забавы. Как прекрасен мир, хотя бы в тот момент, когда смотришь на него. В своем воображении он заключил мирный договор с этим миром. Почувствовав вкус к своим наблюдениям и осмелев, D., меняя места, стал осматривать всю улицу. Улица не упрекала его за это. Мир, когда на него смотрели через перископ, был безгранично великодушен. Однажды, поддавшись порыву, он замыслил маленькую шалость. Решил подсмотреть, что делается в уборной соседнего дома. Это был стоящий в некотором отдалении флигель, в котором жила учительница физкультуры. А может быть, и не жила, а просто пользовалась флигелем с хорошей звукоизоляцией, чтобы, никому не мешая, играть на пианино. Но он тогда всего этого не знал, да и не особенно стремился узнать. Однако, замыслив свою шалость, он неожиданно отнесся к ней как к давно задуманной. Ему даже стало казаться, что все его усилия были направлены именно на ее подготовку. Флигель стоял в некотором отдалении от забора, почти вплотную к крохотной комнатке, выгороженной из коридора, в которой он занимался. Поэтому шум спускаемой, в уборной воды слышался гораздо ближе и явственнее, чем звуки пианино, заглушаемые капитальной стеной. Собственно говоря, пианино и шум льющейся воды никогда не слышались одновременно, но в голове D. слились воедино, будто в этом был какой-то тайный смысл: грустная, очаровательная мелодия, которую в самом конце своих упражнений играла учительница, и шум смешанного с воздухом водоворота в белой фаянсовой посудине. Стоило ему услышать, что в соседней уборной кто-то есть, как его обжигало изнутри, точно он вдохнул пар, и привычная мелодия вызывала привычное напряжение. На уровне пола в уборной, кажется, есть небольшая дверца, через которую выметают мусор, — когда-то он совершенно случайно обнаружил ее. Если только удастся открыть дверцу, проблемы не будет, если же не удастся, придется подсматривать через вентиляционное отверстие у потолка — другого выхода нет. Через него заглянуть трудно, особенно потому, что после того как был вынут вентилятор (наверно, испортился), отверстие затянули металлической сеткой от насекомых. Стоило ему только представить себе, как он будет подсматривать, и глаза начинали гореть от вожделения. По сделанным еще раньше наблюдениям, учительница прерывает свои упражнения два раза — примерно в пять и в восемь часов. После чего идет в уборную — чаще это происходит в восемь часов. Это было для него очень неудобно. Обычно родители в это время дома, и незаметно выйти во двор трудно. Вот если бы в пять часов: отец еще не возвращается со службы, и матери тоже часто не бывает в это время дома — она ходит за продуктами для ужина. Для решительных действий самое время. Правда, еще светло и есть опасность, что учительница может увидеть его, но тут-то и поможет перископ. Наблюдая за улицей, он научился уверенно им пользоваться. Желание осуществить задуманное и заняться подсматриванием за учительницей всеми цветами радуги закрасило его нерешительность. Вернувшись в тот день из школы, D., чтобы к пяти часам быть свободным, измыслил какие-то невероятные предлоги, чтобы задержать выход матери из дому. Примерно в четыре часа сорок минут упражнения закончились и вот-вот должна была начаться та самая мелодия — тогда он наконец отпустил мать. А сам, прижав к боку перископ, надел спортивные туфли с ободранными носами и, крадучись, выскользнул во двор. Вопреки его предположениям с этой стороны забора и перископ не мог ему помочь. Ну что ж, ничего не поделаешь, да к тому же, если подсматривать с этой стороны забора, скорее поймают. Нужно перебраться через него — там даже меньше опасности, что его заметят, подумал он. Поскольку он не собирается оповещать учительницу, что подсматривает… то, если она и обнаружит, что за ней подсматривают, а он сделает вид, будто не замечает, что она это обнаружила… между подсматривающим и подсматриваемой, смутно надеялся он; установится некая близость. Ему даже в голову не могло прийти, какого осуждения достойно подсматривание — невысказанное, тайное признание любви. Он подлез под забор и оказался на той стороне. Там было еще более сыро, чем в его дворе. Между забором и домом не было и полуметра, и сюда, видимо, редко кто забредал — земля была покрыта густым слоем серебристого мха. Боком он протиснулся в узкую щель между уборной и забором. Ему повезло. Дверца у пола уборной была сантиметров на пять приоткрыта. Перископ, естественно, нужно будет держать в горизонтальном положении. Перехватило дыхание, сжало грудь. Привалившись к забору, он закрыл глаза. Наконец, передохнув, выбрал место и пристроил перископ. Первое, что он увидел, — фаянсовый унитаз. Унитаз был не белый, как он предполагал, а светло-голубой. На полу был постелен белый коврик и стояли выкрашенные серебряной краской резиновые сандалии. Как он ни изменял положение зеркал, обзор передвигался лишь вправо и влево, а то, что было нужно, в поле зрения не попадало. Успокойся, говорил он себе, перископ находится в горизонтальном положении и, чтобы смотреть вверх и вниз, нужно повернуть трубку. Стена была фанерная, выкрашенная под дерево. Ему казалось, что время не движется. И музыка сегодня длится бесконечно. Он весь горел, дыхание вырывалось из горла, как из флейты. У него было ощущение, что раскрылась черепная коробка и из нее, как пробка из бутылки, выскочили глаза. Мать вот-вот вернется. Доносившиеся до него торжественные звуки вызывали дрожь во всем теле, как при нервном заболевании. Он еле сдерживал себя, чтобы не ворваться в дом и не разбить вдребезги пианино. Но конец игры приближался. Знакомые заключительные аккорды… вот последний… D. уговаривал себя; не нужно питать такие уж большие надежды, было бы слишком нахально надеяться, что с первого раза все удастся. Но и терять надежду тоже не хотелось. D. дрожал. Он тяжело дышал — воздуха не хватало. Широко раскрыв рот, он, как насосом, втягивал воздух. Неожиданно у самого его уха раздался голос: — Кто это здесь? Что ты делаешь? Только не вздумай убегать. Убежишь, всем расскажу. Сжавшись, D. чуть приподнялся. Он был повержен. Не осталось даже сил, чтобы повернуть голову и определить, откуда идет голос. Он еле дышал, дыхание его напоминало гаснущие на лету искорки, которые разбрасывает тонкая курительная палочка. — Обойди дом и заходи через парадное. — В голосе слышатся не угрожающие, а, наоборот, спасительные нотки. — Ну, вставай быстрей… — Голос доносится, кажется, из уборной. Но никого не видно. Откуда, каким образом она меня видит? — Не забудь свой чудной прибор. Иди к парадному. Дверь не заперта. — Она еще собирается в уборную или уже сейчас там сидит? Плохо приладил перископ. — Вижу, что собираешься делать. Убежишь, хуже будет. Не мешкай, иди к парадному… Ему не оставалось ничего другого, как подчиниться. Действительно, предположим, что убежит, но это же ничего не даст. Если понимать ее предостережение — убежишь, хуже будет — в том смысле, что, если он не убежит, она ничего не расскажет в школе и родителям, то, какое бы наказание его не ожидало, лучше всего получить его здесь. D. покорно, прижав к груди ненужный теперь перископ, обогнул дом и направился к парадному. Дверь, прежде напоминавшая ему податливую живую плоть, превратилась в железобетонную. Сразу за дверью — большая комната с пианино. Оно так источено жучком, что при одном взгляде на него тело начинало зудеть. На полу расстелен зеленый ковер. Как только он притворил за собой дверь, распахнулась дверь в глубине комнаты, и вошла учительница. Ей вдогонку несся шум воды. Видимо, она шла прямо из уборной. С шумом спускаемой воды в сознании D. ассоциировался ее белый зад, примостившийся на унитазе. Он не мог заставить себя поднять голову — его охватило чувство неловкости, будто он и в самом деле видит перед собой ее зад. — Запру дверь. Учительница прошла мимо него — щелкнул замок. — Тебе не стыдно? — Стыдно. — У тебя, я вижу, ломается голос. Мне теперь понятно, почему ты так поступил, но это же так нечистоплотно — просто противно. Я понимаю, что тебе стыдно, но мне, учительнице, еще более стыдно. Самому стыдно, и меня тоже заставил пережить стыд. Что мне с тобой делать? Отпущу я тебя сейчас, а ты скова повторишь то же самое… — Больше не буду… — Что же мне с тобой делать? — Правда, больше не буду. — Хорошо… Все-таки я должна тебя наказать. Я сделаю так, чтобы ты испытал примерно то же самое, что заставил испытать меня. Учительница села к пианино, пальцы ее быстро забегали по клавишам. Это были последние аккорды той самой мелодии. Но в отличие от тех, которые он слышал через стену, несравненно более торжественные. Казалось, напряженное полотнище флага трепетно бьется на ветру. D. все сильнее ощущал непристойность своего поступка, свою ничтожность и в конце концов не смог сдержать слез. — Как тебе эта мелодия? — Нравится. — Правда, нравится? — Очень нравится. — А кто композитор, знаешь? — Не знаю. — Шопен. Изумительный, великий Шопен. — Неожиданно учительница перестала играть и встала. — А теперь быстро раздевайся. Я выйду. D. не сразу понял, чего она от него хочет. И после того как она вышла из комнаты, какое-то время стоял неподвижно, ничего не соображая. — В чем дело? Почему ты мешкаешь? — раздался голос из-за двери. — Я все прекрасно вижу через замочную скважину. Если ты в самом деле осудил свой поступок, то должен сделать это. — Что сделать? — Раздеться, разве не ясно? Ты заставил учительницу пережить точно такой же позор — так что возражать не имеешь теперь никакого права. — Простите, пожалуйста. — Нет. Думаешь, тебе будет лучше, если я расскажу обо всем отцу и матери? D. был повержен. У него было ощущение, будто желудок проваливается куда-то вниз и внутри образовалась пустота. Дело не в том, что ему было так уж неприятно раздеться догола. Ему даже казалось, что в этом у них как будто достигнуто взаимопонимание. Но он не чувствовал в себе необходимой решимости. Раздевшись, он невольно возбудится. Но как отнесется к этому учительница? Трудно предсказать. Она, несомненно, разозлится и уж на этот раз не спустит ему. А может быть, просто расхохочется, держась за живот. И то и другое плохо. Но может быть, ему удастся взять себя в руки и умерить свое возбуждение? Нет, ничего не выйдет. Стоило ему только представить себя обнаженным, и он сразу же возбуждался. А от ее смеха возбудится, конечно, еще сильнее. Ему оставалось одно — смириться. Стыдясь своего безобразия, он сбросил куртку, стащил рубаху, спустил штаны и остался голым. Но учительница никак не реагировала. За дверью была полная тишина. Не просто не доносилось ни звука — материализовавшаяся тишина присела на корточки. Ее взгляд черным лучом пронзил его через замочную скважину. Все стало одноцветным, в глазах у него потемнело. Он стиснул колени, обхватил голову руками, готовый расплакаться. Но слез не было. Внутри у него вдруг все стало сухим, как песчаное побережье под утро. — Ну как, понял теперь? — Голос учительницы из-за двери был бесстрастен. Он кивнул. Он действительно все понял. Он постиг все гораздо глубже, чем подтвердил своим кивком, и даже гораздо глубже, чем казалось ему самому. — Теперь можешь идти. Дверь приоткрылась, и на пол беззвучно упал ключ. Ключ от двери, которую изнутри можно было открыть и без ключа. * * * Двери клиники, куда я наконец добрался, — на замке, и висит табличка, что сегодня приема нет. У черного хода хрипло поскуливает та самая добродушная собака. Я звоню. От нетерпения жму на кнопку звонка, не отнимая пальца. Кто-то подходит. Неожиданно дверь распахивается, и меня впускает в дом женщина — будто с нетерпением ждала моего прихода. Что-то пробормотав, она направляется в глубь дома. Я не расслышал как следует, что она сказала, — скорее всего, спутав меня с лжечеловеком-ящиком (или лжеврачом), выговаривает ему. Чем раньше я исправлю ее ошибку, тем лучше. Откашлявшись, я начинаю объяснять: — Я не сэнсэй. Я настоящий. Повторяю: настоящий. Вчера вечером я ждал тебя под мостом. Бывший фоторепортер… Приоткрыв рот, она быстро осматривает меня с ног до головы. Ее лицо застывает в удивлении. — Вам не стыдно? Почему не выполнили обещания? Снимайте его немедленно. Вы, видимо, не знаете, а… — Нет, знаю. Ты, наверное, имеешь в виду сэнсэя. Я только что встретил его на улице. — Снимайте же, прошу вас… — Не могу снять. Я очень торопился сюда. — Перестаньте. Теперь уж… — Но я голый. Совершенно голый. После того я вымылся в душе на побережье, выстирал белье и стал ждать, пока оно высохнет. Покинуть ящик можно лишь после того, как подготовишь себя к тому, чтобы его покинуть, — верно ведь? Потом я собирался разделаться с ящиком и прийти сюда. Чтобы ты сама убедилась, что я сдержал обещание. Но я заснул. Заснул так крепко, точно меня расплющило дорожным катком. И к тому же, пока я спал, все время видел сон, будто не в силах сомкнуть глаз, поэтому хотя я проснулся совсем недавно, так и не смог выспаться как следует. Но это бы еще ничего; когда я проснулся, то обнаружил, что белье и брюки куда-то исчезли. Положение отчаянное. Мне кажется, под утро я видел сон, как ребятишки, водрузив на бамбуковый шест флаг, носятся по берегу, — видимо, это был не сон, а явь. Теперь я догадываюсь, что бегали они не с флагом, а с моими брюками. Я пал духом. Нужно было как-то раздобыть брюки. Любое старье, лишь бы достать… С этой мыслью я поплелся в город, и вдруг — как раз там, где кончается дамба, — идет точно такой же человек-ящик, как я… Теперь все пропало, подумал я… Если буду искать брюки, не успею в клинику… Она неожиданно рассмеялась. С трудом удерживая на пятках согнутое пополам тело, она вся сотрясалась от смеха. Сначала она смеялась зло, издевательски, но надолго ее не хватило, и смех ее стал просто веселым. Высмеявшись, она становится оживленной и добродушной. — Это ничего, что голый. Договор есть договор. — Ты уж меня прости, но мне бы и старые брюки вполне подошли, может, одолжишь на время? — Так и быть, я тоже разденусь для вас догола. Вы же собирались меня фотографировать. Если мы оба будем голыми, стесняться нечего, правда? — Смотреть на голого мужчину — это же ужасно. — Ошибаетесь, — бесстрастно отвечает она и начинает быстро раздеваться. Блузка… юбка… лифчик… — До чего противный этот ящик. Я просто не могу уже выносить его. Совершенно обнаженная, она стоит передо мной. На губах — чуть заметный вызов. Но в глазах — мрачная мольба. Обнаженная, она ни капельки не выглядит обнаженной. Ей слишком идет нагота. Но мне она не идет. Особенно торчащая из ящика нижняя часть тела выглядит более чем комично. — Может, ты хоть на минутку закроешь глаза? Или отвернешься… — С удовольствием. В голосе ее смех. Она отворачивается и прислоняется плечом к стене коридора. Снимая сапоги, я чувствую, как всего меня бьет мелкая дрожь. Я тихо вылезаю из ящика и, крадучись подойдя к ней сзади, охватываю руками ее плечи. Она не сопротивляется, а я, сокращая и сокращая отделяющее нас расстояние, настойчиво убеждаю себя, что это расстояние обязан сохранять вечно. — А вдруг сэнсэй вернется, ничего?.. — Вряд ли вернется. Он и не собирался возвращаться… — Как пахнут твои волосы… — Нескладная… — Признаюсь. Я был ненастоящим. — Молчи… — А вот записки — настоящие. Они мне достались от настоящего человека-ящика после его смерти. Я обливаюсь потом… записках — чистая правда, что они представляют собой искреннее признание. Умирающий всегда испытывает непонятную зависть, ревность к тем, кто остается после его смерти. Среди них обязательно найдутся маловеры, до мозга костей пропитанные досадой на фальшивый вексель, именуемый «истиной», — они будут стремиться к тому, чтобы хоть крышку гроба заколотить гвоздями «лжи». Только не следует воспринимать их как обычные предсмертные записки.) ВО СНЕ И ЧЕЛОВЕК-ЯЩИК СНИМАЕТ С СЕБЯ ЯЩИК. ВИДИТ ЛИ ОН СОН О ТОМ, ЧТО БЫЛО ДО ТОГО, КАК ОН НАЧАЛ ЖИЗНЬ В ЯЩИКЕ, ИЛИ ВИДИТ СОН О СВОЕЙ ЖИЗНИ ПОСЛЕ ТОГО, КАК ПОКИНУЛ ЯЩИК… Дом, к которому я направлялся, стоял на холме, так сказать, у выхода из города. Я проделал бесконечно длинный путь в конной повозке и вот наконец подъехал к воротам дома. Судя по расстоянию, дом, возможно, стоит не у выхода из города, а скорее у входа в него. Конная повозка — я просто так называю ее. На самом же деле повозку везла не лошадь, вез человек, на котором был надет ящик из гофрированного картона. А если говорить совсем уж откровенно, этим человеком был мой отец. Ему за шестьдесят. Хоть в этом было нечто старомодное, отец, ни за что не желавший ломать исконную традицию города, по которой во время брачной церемонии жених должен приехать за невестой в конной повозке, впрягся в нее сам вместо лошади. Но, чтобы не позорить меня, спрятался в ящик из гофрированного картона. Он, видимо, заботился еще и о том, чтобы невеста не раздумала. Разумеется, если бы у меня были деньги, чтобы нанять конную повозку, отец наверняка не стал бы делать этого ради меня, да я и сам, думаю, не попросил бы его об этом. Но отказаться от свадьбы только потому, что я не в состоянии заплатить за конную повозку, было бы чересчур обидно. Поэтому мне не оставалось ничего другого, как прибегнуть к доброте отца. Однако шестидесятилетний отец совсем не годится на роль лошади. Он с трудом тащил повозку в гору по выбитой дороге — он не стоил и одной десятой настоящей лошади. Я, разумеется, не мог слезть с повозки, чтобы подталкивать ее сзади, и она почти не двигалась вперед. Только время летело с бешеной скоростью. К тому же еще и нещадная тряска довела до крайнего предела потребность справить нужду, и, когда мы доехали, я был совершенно зеленым. Наконец повозка остановилась. Отец отвязал от ящика кожаные ремни, которыми привязывают лошадь к повозке (не знаю, как они называются), и, глянув на меня из прорезанного в ящике окошка, слабо, устало улыбнулся. Я ответил ему натянутой улыбкой и медленно вылез из повозки. Повозка, которую я назвал конной, была предназначена для доставки грузов. Но уговора не приезжать за невестой в такой повозке не было — главное жениться, а там она от меня никуда не денется. Учащенно дыша я, шаркая ногами, побежал, расстегивая на ходу брюки, к обочине дороги и, напрягши живот, почувствовал такое огромное облегчение, будто взмыл в небо и лечу над синеющими вдали горами. — Эй, Шопен, что ты делаешь? — в растерянности воскликнул за моей спиной отец. Я допустил ужасную неосторожность. Между домом невесты и дорогой густо рос кустарник, и я был уверен, что он полностью скрывает меня. Но нашей невесте ждать стало невмоготу. Видимо, она еще издали услышала звук приближающейся повозки и вышла на обочину встретить меня. Смутившись, я попытался спрятаться за кустами, которые так неудачно посчитал надежным укрытием. Наши взгляды встретились. Я убежден, что она все видела. Между ветвей мелькнуло белое платье, послышался легкий топот бегущих ног, стук двери, точно удар деревянным молотком по ореху. И все смолкло. Изнывая, раскачиваясь из стороны в сторону, я с неимоверным трудом перебирался по тонкой веревке, протянутой между надеждой и отчаянием, и в тот миг, когда до заветного берега было рукой подать — вот-вот вступлю на него, надеялся я, — веревка вдруг оказывается перерубленной топором. Придется отказаться от женитьбы, но для меня это немыслимо. — Отец, ты ее опекун, прошу тебя, сделай что-нибудь. К горлу подступают слезы. Рыдая, я продолжаю мочиться. Струйка, пробив ямку в земле, весело разливается светло-желтой лужицей. — Нет, Шопен, придется отказаться, — печально уговаривает меня отец, постукивая по ящику высунутой из прорези рукой. — Прошу тебя, не упрямься. Современная молодая девушка не выйдет замуж за эксгибициониста. — Да какой я эксгибиционист! — А она вполне может так подумать, и тут ничего не поделаешь. Она же все видела. — Мы ведь все равно должны были вот-вот пожениться. — Веди себя как мужчина, хотя бы из уважения к отцу, который ради тебя даже взял на себя роль лошади. Прошу тебя. Счастье еще, что, кроме нее, никто этого не видел. В будущем, когда твоя, Шопен, биография разрастется в сотни томов, мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал об этой скандальной истории. Не годится, чтобы из биографии следовало, будто твоя судьба определилась тем, что ты не вовремя помочился. Правда? Ты ведь не совершал ничего постыдного. Виной всему предубеждение против эксгибиционистов и нерадивость городских властей, спустя рукава относящихся к строительству общественных уборных. Ну ладно, пошли. Нас ничто не связывает с этим городом. Отправимся в другой, большой город, где есть общественные уборные. Когда есть общественные уборные, в любое время можно справить нужду, и большую и малую… Я не надеялся, что большой город излечит меня от сердечной раны. Все это так, но отец почему-то зовет меня Шопеном. Ранен не я один, подумал я и решил не донимать его. В общем, я тоже согласился с мнением отца, что нам нечего оставаться в этом городе. Как не защищен человек, когда он мочится, — эта мысль ужасала меня. Повозку мы бросили. Но снять ящик отец решительно отказался. Он упорно утверждал, что, поскольку половина вины лежит на нем, его обязанность как отца — по-прежнему выполнять роль лошади. И я, верхом на ящике отца, покинул город, в котором прожил много лет. Придя в большой город, мы сразу же сняли мансарду с пианино и решили ждать, пока нам улыбнется счастье. Не отдавая себе в этом отчета, я воображал, будто совершил полный круг и теперь вошел в ее дом с черного хода. Утешить разбитое сердце можно было только работой, и отец где-то достал и принес мне альбом и перо. Используя вместо стола пианино, я принялся по памяти рисовать ее. Нужно ли говорить, что по мере роста моего мастерства на портретах она становилась все более обнаженной. — Шопен, у тебя незаурядный талант. Признаю. Но ты ведь знаешь, наши денежные дела малоутешительны. Может быть, стоит экономнее расходовать бумагу, делая рисунки поменьше… Отец был прав. Но он имел в виду, конечно, не размер бумаги. Просто на маленьком рисунке пером легче выразить то, что хочешь. Я продолжал рисовать, все уменьшая и уменьшая листки. Уменьшив их, я быстрее заканчивал свои рисунки и поэтому стал изводить бумаги еще больше, чем прежде; тогда мне пришлось разрезать бумагу на еще более мелкие листки. Кончилось тем, что я прикреплял булавками к доске крохотные квадратики бумаги величиной с подушечку большого пальца и, глядя через лупу, выводил тончайшие линии, не различимые невооруженным глазом. Только в минуты, когда я весь отдавался этой работе, я мог быть вместе с ней. Однажды я обнаружил странную вещь. Мансарда, где обычно была гробовая тишина, неожиданно оказалась наполненной людским гомоном. Почему-то я до сих пор не замечал этого. От двери до пианино стояла очередь, и эта очередь тянулась до самого конца коридора. Тот, кто был первым в очереди, клал деньги в ящик (в нем находился, разумеется, отец) и, бережно взяв мой рисунок, удалялся. Я не очень удивился. Мне даже казалось, что это длится уже довольно давно. Действительно, в последнее время еда стала у нас гораздо лучше, и вместо старого пианино, служившего мне столом, теперь стоял новенький рояль. Сильно изменился и ящик отца — теперь он был не из гофрированного картона, а из настоящей красной кожи с блестящими застежками. Видимо, ничего не подозревая, я начал приобретать всеобщее признание. У меня покупали рисунки прямо из-под пера, и, сколько я ни рисовал, очередь жаждущих купить рисунок не убывала. Однако теперь это ничего для меня не значит. На полученные деньги отец, кажется, купил настоящую лошадь, но и это не имеет ко мне никакого отношения. С тех пор я ни разу не видел, чтобы отец вылез из ящика, и даже сомневаюсь, действительно ли там мой отец. На моих рисунках, она остается такой, какой была давным-давно, хотя настоящая она должна была состариться на те годы, которые прошли, и это неизбежно — вот где причина моей тощи. Стоит мне об этом подумать — и в памяти отчетливо воскресает наша горькая разлука, и из глаз, которые теперь у меня всегда на мокром месте, сразу начинают течь слезы. И всякий раз отец протягивает из ящика руку и вытирает мне глаза новым шелковым носовым платком. Ведь рисунок такой крохотный, что и одной слезинки достаточно, чтобы испортить его. Вот почему теперь нет ни одного человека, который бы не знал моего имени. В мире вряд ли можно встретить энциклопедию, в которой не было бы статьи о Шопене, изобретателе и создателе первой в мире почтовой марки. Но с развитием почтового дела и передачей его в ведение государства мое имя прославилось как имя лжесоздателя марок. В этом, видимо, и состоит причина того, что ни на одной почте не висит мой портрет. И лишь красный цвет ящика, полюбившийся моему отцу, и теперь еще кое-где принят как цвет почтовых ящиков. ЗА ПЯТЬ МИНУТ ДО ПОДНЯТИЯ ЗАНАВЕСА «Теперь между мной и тобой дует горячий ветер. Бушует чувственный, обжигающе горячий ветер. Честно говоря, я не знаю, с каких пор он начал дуть. От этой безумной жары и свистящего в ушах ветра я, кажется, потерял ощущение времени. Но я знаю — направление ветра рано или поздно должно измениться. В один прекрасный день вместо него подует прохладный западный ветер. И тогда этот горячий ветер, точно призрачное видение, слетит с обнаженного тела, и никто о нем даже не вспомнит. Да, жара ужасающая. В самом горячем ветре притаилось предчувствие, что вот-вот он кончится. Почему? Если бы меня попросили объяснить, я бы, пожалуй, смог сделать это. Главное — будешь ты слушать мои объяснения или нет… Я знаю — существует театр одного актера, но не наскучу ли я тебе? Ну как?.. продолжать?.. или…» «Пожалуйста, только не очень долго…» «Говоришь, не очень долго, минут пять?» «Да, пять минут в самый раз». «Видимо, это все-таки любовь. Нечто отличное по своей сущности от того, что именуется любовью, становившееся постепенно все выше и выше, пока наконец не превратилось в огромную туманную башню и, не сформировавшись, застыло… Любовь, возникшая, если можно так сказать, из сознания того, что она безответна… парадоксальная любовь, начавшаяся с конца. Один поэт сказал: любить — прекрасно, быть любимым — отвратительно. Любовь, возникшая из безответной, не оставляет после себя и тени. Не знаю, прекрасна она или нет, но, во всяком случае, в ее боли нет раскаяния». «Зачем?» «Что зачем?» «К чему продолжать уже оконченный разговор?» «Ничего не окончено. Все началось с безответной любви. Сейчас как раз горячий ветер крепчает». «Жарко, потому что лето». «Нет, ты, кажется, не в состоянии понять. Разумеется, это рассказ. Рассказ, который именно сейчас я веду. Поскольку ты слушаешь, то обязана стать одним из его действующих лиц. Только что тебе признались в любви. Пусть мне это будет неприятно, пусть я буду чувствовать себя глупцом, все равно для меня было бы большим ударом, если бы мне не дали сыграть роль отверженного». «Почему же?» «Важно не завершение. Необходимо как-то отразить этот горячий ветер, обдающий сейчас мое обнаженное тело, — это факт. Завершение не проблема. Дующий сейчас горячий ветер — вот что важно. Уснувшие слова и чувства, будто через них пропустили высоковольтный за ряд, вспыхнули синим огнем — вот что значит быть захваченным этим горячим ветром. Редкостный случай, когда человек собственными глазами может увидеть душу». «Грандиозно. Соблазняя женщину таким способом, ни за что себя не ранишь. Но не проглядывает ли здесь слишком уж продуманный расчет?» «Действительно, половина сказанного тобой — правда. Но если ты не признаешь существование другой половины — давай прекратим этот разговор». «А хочется продолжать?» «Разумеется». «У тебя есть еще две минуты». «Ты поступаешь глупо». «Не нужно попусту тратить время». «Да, временем следует дорожить. Но я не собираюсь повернуть время вспять. Насколько мое существование в тебе незначительнее твоего существования во мне. Но когда я пытаюсь преодолеть эту муку, время начинает медленно растворяться. Если свободно владеешь искусством соблазнять, то всегда есть надежда ухватить хоть кусочек покоя и счастья. Поэтому для меня так важен этот редкостный горячий ветер, возникший из безответной любви. Изумительный лес слов, прекрасное море чувств… Достаточно слегка коснуться твоего тела — и время останавливается, наступает вечность. В этом мучительном вихре горячего ветра я не исчезну до самой смерти, мне даруют искусство перевоплощения…» И ВОТ, НЕ ДОЖИДАЯСЬ ЗВОНКА К ПОДНЯТИЮ ЗАНАВЕСА, ДРАМА ЗАКОНЧИЛАСЬ Теперь-то можно сказать точно и определенно. Я не ошибся. Возможно, потерпел поражение, но не ошибся. Поражение не вызвало ни малейшего раскаяния. Значит, я не жил ради завершения. Стук захлопнутой входной двери. Она ушла. Теперь я уже не сержусь и не обижаюсь. В стуке захлопнутой двери прозвучало глубокое сострадание и сочувствие. Между нами не было ни ссор, ни враждебности. Видимо, она хотела исчезнуть, постаравшись выскользнуть не через парадный ход. Поэтому она стеснялась стука входной двери. Подожду десять минут и забью ее гвоздями. Мне нечего надеяться, что она возвратится. Я лишь подожду, пока она отойдет настолько далеко, чтобы не слышать стука молотка. Покончу с входной дверью, и останется лишь запереть на засов дверь черного хода на втором этаже. После того как я заделаю фанерой и гофрированным картоном окна и вентиляцию, в дом не проникнет даже луч дневного света. Тем более что сейчас облачный вечер. Дом будет полностью отрезан от внешнего мира — в нем не останется ни входа, ни выхода. После этого я покину его. Выбраться из дома сможет только человек-ящик. В конце этих записок я собираюсь рассказать, каким способом и куда я сбегу. * * * Прошло десять минут. Я подошел к входной двери, чтобы забить ее. Промахнувшись, содрал кожу у ногтя большого пальца левой руки. Выступила кровь, но боль быстро прошла. * * * Я вспоминаю, что за все время с моего возвращения домой и до ее ухода мы не промолвили ни слова. Осадок, конечно, оставался. Но вряд ли он исчез бы от разговора. Этап, когда слова еще играют какую-то рель, закончился. Достаточно было нам обменяться взглядами, чтобы понять все. Слишком совершенное — это всего лишь одно из явлений, возникающих в процессе разрушения. Лицо у нее чуть напряженное. Может быть, оно кажется таким оттого, что на нем почти нет косметики. Но изменившееся выражение ее лица всего лишь частица происшедших в ней перемен — мне все равно, какое у нее выражение лица. Главное, что она одета. Какое на ней платье, в данном случае не важно. Уже около двух месяцев она жила обнаженной. Я тоже был совершенно обнаженным. У меня не было никакой одежды, кроме ящика. В доме находилось двое обнаженных. И кроме нас, не было никого. Табличка с именем и вывеска были сняты, красный фонарь у ворот потушен, никто не заходил к нам, даже по ошибке, и поэтому не было необходимости вывешивать объявление о временном прекращении приема. Раз в день, надев ящик, я выходил из дому. Я бродил по улицам как человек-невидимка, добывал предметы первой необходимости, главным образом пищу. Если заходить в один и тот же магазин не чаще одного раза в месяц, то нечего опасаться, что тебя обругают. Нельзя сказать, что мы роскошествовали, но и нужды ни в чем не испытывали. Я был уверен, что таким образом мы проживем вдвоем не один год. Поднявшись по лестнице черного хода в коридоре второго этажа, я снимал ящик и ботинки, а она, уже с нетерпением ждавшая моего возвращения, обнаженная взбегала ко мне наверх. Это были самые волнующие минуты. Дрожа, мы прижимались друг к другу так крепко, что между нами не оставалось и щелочки. Словарный запас у нас был поразительно беден. Ее голова доходила мне примерно до носа, и я шептал: «Как пахнут твои волосы», а она, прижимаясь ко мне еще крепче, вторила: «Как сладко». Так что дело было, я думаю, не в словах. Слова нужны, лишь пока вы не замкнуты в круге радиусом в два с половиной метра и еще можете воспринимать друг друга как разных людей. Я также не думаю, что наши отношения омрачало существование той самой покойницкой, находившейся тут же, рядом с лестницей. Мы обходили ее молчанием, а обходить молчанием равносильно признанию, что ее фактически не существует. Потом мы размыкали объятия и шли на кухню в конце коридора. Но, даже не обнимаясь, мы старались постоянно касаться друг друга. Например, она стояла у раковины и чистила картошку или лук, а я в это время, примостившись рядом на полу, гладил ей ноги. Пол в нашей кухне был покрыт тонким слоем плесени. Главная кухня была на первом этаже, а эту приспособили уже давно специально для больных, лежавших в клинике, но ею почти не пользовались, и она пришла в запустение. У нас была причина снова начать пользоваться этой кухней. Напротив нее через коридор находилась пустая комната, и было удобно выбрасывать в нее отходы после приготовления еды. Очистки овощей, рыбьи головы мы складывали в полиэтиленовые мешки, но крысы моментально их прогрызали и растаскивали отбросы по всему полу. Через полдня отбросы начинали разлагаться, и вонь вырывалась из комнаты всякий раз, как мы открывали дверь. Но даже это нас нисколько не беспокоило. Прежде всего потому, что соприкосновение с кожей другого человека полностью меняет обоняние. Кроме того, мы, видимо, бессознательно чувствовали, что это создает для нас благоприятные условия, позволяющие не думать о существовании покойницкой. Чтобы заполнить отбросами всю комнату, потребуется по меньшей мере полгода, предполагали мы оптимистически. Но действительно ли мы были так оптимистичны? Мне кажется, мы просто с самого начала отказались от всяких надежд. Страсть — это импульс к тому, чтобы воспламенять. У нас было непреодолимое желание воспламенять. Мы боялись прервать воспламенение, и я даже сомневаюсь, хотели ли мы, чтобы продолжал существовать реальный мир. Мы не имели права заглядывать в такую бесконечную даль, как полгода, когда отбросы заполнят всю комнату. С утра до ночи мы непрестанно старались касаться друг друга. Мы почти постоянно были замкнуты в круге радиусом в два с половиной метра. На расстоянии, которое обычно было между нами, друг друга почти не видно, но мы не испытывали от этого неудобства. Мы привыкли в своем воображении соединять в целое отдельные части — только так мы могли видеть друг друга, и это давало чувство огромной свободы. В ее глазах я был расчленен на мелкие куски. Она могла делать замечания относительно моей спины, но ни слова не говорила о своем мнении о моем облике в целом, независимо от того, нравился он ей или нет. Ее, видимо, это не особенно волновало. Слова, как таковые, стали терять всякий смысл. И время тоже остановилось. Все шло хорошо и три дня, и три недели. Но как бы долго ни длилось горение, если оно кончается, то кончается мгновенно. Поэтому, когда сегодня я увидел, что вместо того чтобы голой взбежать наверх, она, одетая, молча смотрит на меня, то испытал не какое-то невероятное смятение, а лишь уныние от мысли, что мне снова придется вернуться к своей прежней безрадостной жизни. Теперь моя нагота выглядела бесконечно жалкой. Точно за мной гонятся, я заполз в свой ящик и, замерев, стал ждать, пока она уйдет, — мне не оставалось ничего другого. Она нахмурилась и огляделась по сторонам, но сделала вид, что не замечает меня. Казалось, она хочет понять, откуда исходит дурной запах. Потом медленно повернулась и возвратилась в свою комнату. Я тоже, крадучись, пошел в бывшую процедурную. Если она хочет, можно начать все заново. Начинать заново можно бесконечно. Напрягши слух, я пытался определить, что она делает. Никакого движения. Не исключено, она ждет, чтобы я предложил начать все заново. Но сколько бы мы ни начинали заново, каждый раз будет возвращаться то же место, то же время. Циферблат часов облез. Больше всего стерлась Цифра 8. Два раза в день обязательно На нее смотрят шершавым взглядом, И она стерлась. Напротив нее Цифра 2. Глаза, закрытые ночью, Пробегают ее, не останавливаясь, И она стерлась значительно меньше. Если есть человек, имеющий часы С облезшим циферблатом, То это он, опоздавший начать жизнь На один оборот часовой стрелки. И поэтому мир всегда Обгоняет его на один оборот часовой стрелки. То, что он, как ему представляется, видит, - Это еще не начавшийся мир. Призрачное время. Стрелки на циферблате стоят перпендикулярно. Не дожидаясь звонка к поднятию занавеса, Драма закончилась. Теперь — последний откровенный рассказ. То, что в услыхал, было на самом деле стуком двери ее комнаты. Я не мог услышать стука входной двери. Она была забита с самого начала. Я потратил немало сил, чтобы она была забита покрепче. Значит, уйти она не могла. Выход на черный ход я запер на засов, так что она теперь навсегда замурована в доме. И разделяет нас только эта проклятая блузка и юбка. Причем эффект одежды моментально исчезнет, стоит мне выключить свет. Если ее не будет видно — это равносильно наготе. Невыносимо, когда она, одетая, смотрит на меня. А в темноте она будет воспринимать меня как слепого. Она снова станет нежной. А я буду полностью освобожден от необходимости ломать голову над планом, к которому у меня не лежит душа, — как ослепить ее. Вместо того чтобы вылезать из ящика, я лучше весь мир запру в него. Как раз сейчас мир должен закрыть глаза. И он станет таким, каким я представляю его себе. В этом доме убрано все, рождающее тень и обрисовывающее форму: начиная с карманного фонаря, спичек и свечей и кончая зажигалками. Немного подождав, я выключил свет. Не демонстративно, но в то же время и не особенно таясь, я вошел в ее комнату. Разумеется, обнаженный, сняв ящик. Представляя себе маленькую темную комнату, я растерялся от той невообразимой перемены, которая произошла в ней. Увиденное настолько отличалось от того, что я ждал, что я даже не испугался, а пришел в замешательство. Пространство, которое всегда было комнатой, превратилось в переулок с задней стороны лавок, выстроившихся у какого-то вокзала. Через дорогу напротив лавок — здание, где находились контора по продаже недвижимости и частная камера хранения ручного багажа. Это был узкий переулок, по которому с трудом мог пройти один человек, и даже тот, кто плохо ориентируется на местности, судя по ландшафту и расположению переулка, мог сразу определить, что он на самом деле — тупик, упирающийся в станционные здания. Сюда мог случайно забрести лишь тот, кому понадобилось помочиться. Мотки резинового шланга… печка, сделанная из металлической бочки… сваленные кучей ящики из гофрированного картона… старый велосипед и рядом пять горшков с засохшими карликовыми деревьями загораживали проход. С какой целью затерялась она именно здесь? Если у нее была цель найти ящик из гофрированного картона, то куда она собиралась направиться отсюда? Разгребая хлам и продвигаясь вперед, я наткнулся на узкую бетонную лестницу, преградившую мне путь. Не крутая, всего пять ступенек. Спустившись по ней, я не поверил своим глазам — лестница кончалась огромной бетонной площадкой. С первого взгляда я определил, что это начали строить виадук, но работа была прервана, и виадук так и остался недостроенным. Я ступил на площадку. Неожиданно усилился ветер и донес до меня грохот — это ночные работы на железной дороге. Видимо, в облаках отражалась неоновая реклама — небо было залито багрянцем. Еще шаг вперед, и вдруг передо мной пустота и метрах в семи-восьми железнодорожная линия. Стиснутый бетонными стенами в подтеках, напоминающих птичий помет, я испытывал чувство, будто нахожусь в кабине подъемного крана, нависшего над скелетом недостроенного здания. Я должен найти ее. Но отсюда я не могу и шага ступить вперед. Видимо, и это в конце концов часть все того же ограниченного пространства. И все-таки куда же она исчезла? Я с опаской глянул вниз; но в темноте ничего не увидел. А что если сделать еще один шаг? Любопытно. Наверно, там то же самое. Все то же, что происходит в пределах этого дома. * * * Да, чтобы не забыть, еще одно важное добавление. Самое главное при подготовке ящика — оставить в нем достаточно пустого места для своих записей. Хотя нет, пустого места всегда будет достаточно. Как усердно ни делай записи, заполнить пустое место целиком все равно не удастся. Меня всегда удивляет, что некоторые записи значат столько же, сколько пустое место. Во всяком случае, необходимое пространство для имени всегда останется. Но если ты не хочешь верить, не верь, мне все равно. Ящик, по виду простой обычный куб, на самом деле, если посмотреть на него изнутри, представляет собой запутанный лабиринт с замысловато петляющими дорожками. И сколько ни мечись в ящике, он — еще один слой кожи, покрывший твое тело, — изобретает все новые и новые дорожки в своем лабиринте, в которых окончательно запутываешься. Несомненно, где-то в этом лабиринте исчезла и она. Не убежала, нет, просто не в силах найти то место, где сейчас нахожусь я. Теперь я могу сказать это с полной уверенностью. Я нисколько не раскаиваюсь. Когда путеводных нитей много, то пусть существует столько правд, сколько путеводных нитей. Слышится сирена «скорой помощи».

The script ran 0.013 seconds.