Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Абрамов - Две зимы и три лета [1968]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_su_classics

Аннотация. Федор Абрамов (1920 -1983) - уроженец села Архангельской области, все свое творчество посвятил родной северной деревне. Его роман «Две зимы и три лета» охватывает период 1945 -1948 годов и рассказывает о героическом труде жителей деревни - женщин, стариков и подростков, взваливших на свои плечи тяжелую мужскую работу их отцов и сыновей, ушедших защищать Родину и погибших на полях сражений.

Аннотация. Книга является продолжением романа "Братья и сёстры" Фёдора Абрамова, рассказывает о жизни Пряслиных после войны.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

От багра Михаила Пряслина Подрезов отказался сам: тяжеловат. — Где мне с таким управиться! Ростом не вышел. Сказано это было, конечно, специально для того, чтобы отличить парня. Выбрал для себя Подрезов багор Егорши («Вот этот мне подойдет»), и Егорша чуть не заулюлюкал от радости: не каждый день услышишь такие слова от первого секретаря. В общем, трудно сказать, как все это вышло, а только за каких-нибудь двадцать-тридцать минут Подрезов так накалил молодняк, что тот готов был ради него и в огонь, и в воду. Да если правду говорить, то не только молодняк захватил подрезовский азарт. Он захватил и Анфису. А главное, ей тоже хотелось, чтобы Подрезов похвалил и ее. 3 Курью очистили от леса к концу следующего дня — ровно на сутки раньше, чем наметил Подрезов, — и это была такая радость, что бабы, несмотря на усталость (больше суток не спали), домой побежали ходко и говорливо. В воздухе заметно потеплело, пахло забродившей землей, горелым навозом. Пряслинские ребята несли первую рыбу от реки — вязанку серебристых ельцов. Но удивительнее всего были первые цветы. Много их, золотистых звездочек мать-и-мачехи, загорелось за нынешний день на взгорках, на межах, на закрайках полей, и девки, и бабы помоложе на ходу срывали их, подносили к носу, а Груня Яковлева, с часу на час поджидавшая мужа-фронтовика, стала собирать из цветов букетик. — Надо, бабы, — говорила она, улыбаясь и как бы оправдываясь. — Ведь он там Европы всякие освобождал — привык к цветам. — А ты, Минина, чего отстаешь? — спросил Подрезов. Когда Подрезов интересовался твоими домашними делами — верный признак того, что он доволен тобой. И Анфисе бы радоваться надо, а она быстро-быстро нагнулась, чтобы скрыть свою внезапную бледность, и только тогда глухо ответила: — Он не скоро еще приедет… В День Победы Анфиса получила две поздравительные телеграммы. И обе телеграммы кончались словами: «Скоро увидимся». Первая телеграмма была от мужа, а вторая — от Ивана Дмитриевича. И вот когда она поняла, что попала в круговерть… Если бы она написала мужу еще в войну, так и так, мол, встретила человека, хватит, измытарились мы с тобой, — ей бы не в чем было упрекнуть себя. Все по-честному. Не она первая расходится с мужем, не она последняя. Но как раз вот этого-то она и не сделала. Не хватило духу. Пожалела. Рассудила по-бабьи: пускай спокойно воюет. Потом разберемся. И вот подходит время — надо разбираться. Нет, не встречи с мужем она боялась. Не Григорию корить ее за измену. И даже если бы не вернулся к ней Лукашин, она знала: к старой жизни возврата нет. Но бабы, бабы… Что скажут ей бабы, с которыми она прошла через все муки войны? Поймут ли ее? Нет, не поймут. А, скажут, вот какая ты сука оказалась. Мы волосы на себе рвали, глаза все проплакали из-за того, что мужики наши не вернулись. А у тебя какое горе? Как от мужика родного отделаться? Да? ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 — В ресторане «Арктика» был? Попил пивка из толстой кружки? Не был? В ресторане-то? Да как же ты сумел обойти? Там ведь очередь — ой-ой-ой! — на километр. Мы еще едва в цирк не опоздали — целый упряг выстояли. Че-го-о? Ты и в цирке не был? И эту самую бабу на львах не видел? Да ты что, едрена вошь! Нда, съездил, называется, в город, подзаправился культуркой… Ну уж футбол-то, я думаю, в глаза залез. Я в прошлом годе, даром что в натуре до этого не видел, сразу понял, с чем едят-кушают. Мужики, эдакие лбы, в трусах напоказ бегают, публика орет, в ладоши хлопает: давай, давай! Со мной Кузьма Кузьмич был, начальник лесопункта, — глаза на лоб. «Егорша, говорит, да как же это? У нас, говорит, бабы всю войну без выходных вкалывают, а тут середи бела дня чуть не всем городом за мячом гоняются». Понимаешь, какая дикость? Чё-чё? Ты и футбол не видел? — Егорша даже привстал: так изумил его ответ Михаила. Да что ты там вообще видел? За каким хреном тебя туда носило? — За мазью! Сказано тебе. — За ма-а-зью… Пенек пекашинский! Ты что же, банки с мазью все время караулил? Надо же! Первый раз в городе — да не осмотреть все как следует. Псих! Ей-богу, псих. И на рынок не заскочил. Трудно? Просил ведь: зайди, купи зажигалку с девахой. Денег дал, обрисовал все как надо. Ежели у самого сообразильник работает с перебоями, Дунярку бы подключил… — Егорша сердито подбросил в костер две белые смолистые щепины, проследил глазами за искрами, полетевшими к небу. Ночь была тихая и светлая. Не успел отыграть закат, как начал румяниться восток. По Пинеге густо, россыпью шел лес. Лобастые бревна, как большие рыбины, с глухим стуком долбили заново поставленный бон. Бон поскрипывал, вода хлюпала в каменистом горле перемычки. А на той стороне в сосняке задорно чуфыркал косач, посвистывали рябчики и звонко-звонко — через реку — зазывали друг друга в гости легкие на подъем зуйки. — Нда, — уже другим тоном сказал Егорша, — никогда не слыхал, чтобы в июне косач да ряб паровали. А все из-за холодов. Не отгуляли вовремя, ну и нажимают… А вон-то, вон-то! Шантрапа-то! — вдруг оживился Егорша, указывая на реку. — Эй, далеко ли без хлебов? Вода на середке реки, малиновая от зари, была утыкана белыми флажками плыли трясогузки. Каждая на отдельном бревне. Длинный хвостик вытянут в струнку, грудка развернута по течению. — Куда это они? В Архангельск? — усмехнулся Егорша. — Вот какая у них серьезность на воде! А на земле вертлявее птички нету. Михаил проводил глазами трясогузок до поворота реки и опять уставился в огонь. — Ты чего? Совсем очумел после города? Какая там тебя муха укусила? — Отвяжись! Сколько можно!.. Талдычит одно и то же. Егорша с силой ткнул палкой в костер, встал, взял багор и начал спускаться к бону, который им поручили охранять до утра. Мокрые бревна скользили под его босыми ногами, покачивались, но он быстро растолкал прибившиеся к бону лесины. Затем напился, постоял-постоял, глядя на реку, и вдруг заорал во все горло: — Эхэ-хэ-хэ-хэй! Зычное эхо прокатилось по ночной Пинеге, выскочило на тот берег и побежало, аукая, по верхушкам сосняка. — Ну, по-летнему заиграло эхо, — сказал Егорша, возвращаясь к огню. Дождались и мы красных дней. Теперь не житье, а малина на сплаве будет. Просись к нам в бригаду. Михаил вздохнул. Красные отблески золотили его карие задумчивые глаза. — Чуешь, что говорю? — Легко сказать… — Чудило! Ты к самому Подрезову толкнись. Так и так: хочу на передовой участок. Лесной фронт. Комсомол… Да мало ли чего можно наворотить. — А сев как? Кто меня отпустит? — Ну, ежели ты такой жук навозный, страдай за всех. Мое дело подсказать. Сообрази! Лес-то теперь знаешь как нужен? Газеты надо читать, — с насмешливой назидательностью добавил Егорша. — А меня, думаешь, сразу отпустила Анфиса Петровна? Ого-го! Пришлось не один раз заходы делать. — Ладно, попробую, — сказал Михаил. С реки потянуло зябким туманом. Приближался восход. Егорша стал устраивать возле костра лежанку. Положил несколько щепок на землю, на них набросал старых ивовых веток, в изголовье кинул подсохшие сапоги. — Смотри не простудись, — сказал Михаил. — Ничего. Есть кое-какая закалка. — Егорша широко зевнул. — А спирт-то у Подрезова — охо-хо! Я воды хватил, снова под парами. Он лег на приготовленную постель, помолчал, глядя в светлое подрумяненное небо, и вдруг приподнялся на локоть. — Слушай, а как ты в размышлении насчет Раечки Клевакиной… моей соседки? — В каком размышлении? — Как, говорю, насчет картошки дров поджарить? — Егорша коротко хохотнул. — Болван! Еще чего придумаешь. — Тогда, чур — Раечка за мной. Так и затвердим. Согласен? У меня, когда я ее вижу, температура делается. Ей-бо! Гулко выстрелил угольком костер. Белый тонкий мундштучок папироски, которой напоследок разжился Егорша у Таборского, дымил в зеленой травке недалеко от его лица. Егорша быстро заснул. Лег на бок, зевнул и тотчас же запосвистывал. Тонко, как ряб. Михаил снял с себя фуфайку, прикрыл его голые ноги. Егорша не пошевелился. Тогда Михаил снова сел на свое место к огню, достал из грудного кармана берестяные корочки. За три года корочки потрескались, залощились, дратва, которой они были прошиты по краям, побелела, взлохматилась, а платочку — ни-ни, ничего не подеялось. Только немножко повытерся да посерел на сгибах. 2 Ему показалось, что Дунярка покраснела и как-то смущенно и даже растерянно переглянулась со своими подружками. Но в следующую секунду она уже стояла перед ним и с улыбкой протягивала руку: — Здравствуй. Пожатие было беглое, летучее, словно она это делала по необходимости. И вообще в этой высокой полногрудой девахе, одетой по-городскому, он с трудом узнавал прежнюю, тоненькую, как хворостинка, Дунярку. Все изменилось у нее за год: и одежда, и прическа, и даже рост. Впрочем, насчет роста скоро разъяснилось: она была в туфлях на высоком каблуке. Дунярка была довольна впечатлением, которое произвела на него. Он понял это, на мгновение встретившись с ее карими глазами. И, может быть, вот только эти карие глаза, всегда такие самоуверенные и насмешливые, — может быть, только они и остались от прежней Дунярки. Она тряхнула косами — тоже новая привычка. — Что же ты стоишь? Садись. Да сними, сними свой малахай. А я-то думаю: почему у нас, девчата, все еще холодно? Девчата рассмеялись. Конечно, это была шутка, но Михаилу она не понравилась. — Ну вот, он и обиделся. А мы всегда смеемся. Смех — это лучший витамин. Верно, девочки? Девочки охотно закивала. И ему стало ясно: Дунярка и тут командует. Да и как ей не командовать, если подруги ее просто замухрыги по сравнению с ней! — Чаю хочешь? — Нет. — Имей в виду: у нас пять раз не предлагают. Это тебе не деревня-матушка. Подружки опять захихикали. И на этот раз рассмеялся и он. В конце концов чего на осадки дуть, когда все настроились на вёдро? Вытирая пот со лба — тепло было в общежитии, — он завел общий, для всех интересный, как ему казалось, разговор о том, что вот они скоро станут агрономами, поедут в деревню и — ой-ей-ей, какая работа их ждет: ведь ни в одном колхозе сейчас нет севооборотов; но Дунярка фыркнула: «Тоже мне агитатор-пропагандист!» — и разговор оборвался. Он думал: во всем виноваты Дуняркины подруги. Это ради них, замухрыг, старается она. Чертов характер! Завсегда надо верховодить, чего бы это ни стоило. Но на улице не стало легче. Они шли по проспекту Павлика Виноградова и молчали. Люди — нету спасенья от людей. Спереди, с боков, сзади. Солнце шпарит в глаза. И Дунярка губы закусила — будто удила у нее во рту. Он заговорил первый: — А ты настоящей горожахой стала. Смотри-ко, все на тебя заглядываются. — Это на тебя, — не поднимая головы, сказала Дунярка. — Почему на меня? — А здесь любят, когда по улице ряженые ходят. — Ты о моей шапке? — Михаил остановился. — Ну хочешь, я заброшу ее к чертовой бабушке? — Не говори глупостей. Рассказывай лучше, как там мама, тетка? Приноравливаясь к ее четкому, упругому шагу (красиво она шла, гвозди забивала, а не шла, — недаром все мужики пялили на нее глаза), он стал рассказывать о матери, о Варваре, затем, чтобы доставить ей удовольствие, сказал: — А ты, между прочим, шибко стала смахивать на свою тетку. Ей-богу! Расчет его оказался безошибочным. Густой румянец расплылся по Дуняркиной круглой щеке. — Ну уж и на тетку, — сказала она с неожиданной застенчивостью. — Тетка у нас красавица. Куда мне. Он сразу воспрянул, снял с головы шапку. — Догадался-таки, — улыбнулась Дунярка. И он улыбнулся ей. Ну с чего он взял, что она стыдится его? Ведь вот же зацепил ее самолюбие, и все вернулось к старому. И это не беда, что она постоянно задирает его. Не спи! Такие шикарные девахи лопоухих не любят. Дунярка насмешливо повела бровью. — Ты в цирке бывала? — спросил Михаил, окончательно решив взять инициативу в свои руки. — Тоже спросишь! В городе живу — да в цирке не бывала. — Давай сходим в цирк? — Цирка еще нету. Он у нас приезжий. — Жалко. Ну тогда вот что — пойдем в ресторан? — Давай лучше в садик, — сказала Дунярка. В садик? Да, они стояли у входа в березовый садик. И этот маленький садик, эта солнечная березовая благодать, так неожиданно сменившая шум и грохот большого города, рассеяла последние остатки того тягостного отчуждения, от которого ему было не по себе с самого начала их встречи. И Дунярка стала прежней, пекашинской. И, садясь на белую пустую скамейку в дальнем углу садика, она сказала: — А правда, здесь хорошо? — Ага, — ответил он и вдруг приглушенным голосом добавил: — А помнишь, мы тогда на клеверище у реки сидели? Похоже. У нее удивленно выгнулась бровь, затем она скачала: — Да, вот и мы с тобой выросли. Мне уже девятнадцать. Старая дева. — И рассмеялась. — Ждут тебя, — сказал Михаил. — Анфиса Петровна зимой еще на собранье говорила: «Не тужите, говорит, бабы, — скоро свой агроном у нас будет». Дунярка задумчиво сковырнула носком туфли старый березовый лист, влипший в дорожку. Тонкий городской чулок заиграл на солнце. — Да, вот что, — вспомнил он. — Тетка твоя чулки просила купить, и с этими… как их… с резинками. Как хошь, а выручай. Я в этом деле, сама знаешь… Дунярка поджала ноги. — Дурит тетка. — А чего? Пускай наряжается. Она у нас любую девку еще заткнет за пояс. — Чулки-то здесь не растут на березах. — Ну уж ты не считай нас за нищих. Кое-что имеем. — Михаил хлопнул по оттопыренному карману штанов, затем откинулся на спинку скамейки, сказал, мечтательно скосив глаза: — Эх, жалко, что у тебя еще экзамены, а то бы вместе домой поехали. — Не знаю… В голосе Дунярки ему послышалась неуверенность. Работа будущая страшит? — А чего знать-то? Агрономь! Зря тебя, что ли, учили? Дунярка резко тряхнула косами. В черных зрачках ее белыми точками запрыгали березы. — Ну положим… меня учили? Училась-то я сама. Знаешь, как я жила? И нянькой была, и донором была, и полы мыла… — А ты думаешь, у нас рай был? — Чудак, — усмехнулась Дунярка. — Да я ничего не думаю. Понимаешь… — Она покусала губы. — У меня тут один лейтенант знакомый есть… Замуж зовет… Как думаешь? Идти? Он с первой минуты косился на маленькие граненые часики на металлической цепочке, которые красовались на ее смуглой полной руке повыше запястья, и все никак не мог понять: откуда? где взяла? А теперь наконец понял. И он сказал глухо: — Иди… Первыми упали в огонь берестяные корочки, потом платочек. Егорша, как истый лесоруб, моментально проснулся. Привстал, повел носом. — Паленым пахнет — не горим? — Нет, — сказал Михаил, — я это тряпку сжег. — А, так, — сказал Егорша и снова лег. — Егорша? А, Егорша? — немного погодя позвал Михаил. Егорша не откликнулся. Егорша спал. У него была поразительная, прямо-таки счастливая способность засыпать сразу. 3 Со сплавом, как и думал Михаил, ничего не вышло. Анфиса Петровна и слушать не захотела, когда он заикнулся об этом. Нет и нет. — Почему нет? — заартачился было он. — Егоршу небось отпускаешь. Чем он лучше? — То Егоршу, а то тебя. Без Егорши-то мы проживем, а без тебя… не знаю… Верно, верно говорю, Михаил… — И тут она еще сказала: — Потерпи маленько. Больше терпели. Всю войну вместе прошли — давай уж до фронтовиков дотянем. И он сдался. Кто-то должен же ковыряться в земле. Ведь за время войны где только не распахали залежи да пустоши. А потом — надо правду говорить выручала их Анфиса Петровна в войну, крепко выручала. Да если бы не она, Анфиса Петровна, им бы и избы новой не видать. Это она первая сказала: «Михаил, ставь избу». И на неделю согнала людей — всех, у кого хоть мало-мальски топор в руках держится. Вот так и не удалось ему начать новую жизнь, о которой столько они говорили с Егоршей нынешней весной. И он опять пахал, сеял, ставил изгороди. За этой работой как-то незаметно наступило лето. Дружно, словно наверстывая упущенное время, полезла молодая трава. Распустился кустарник. И уже комар начал оттачивать свое жало на лошадях и пахарях. По утрам его будили журавли. С повети, где он теперь спал с братьями, хорошо были слышны их позывные, когда на восходе солнца они летели с пекашинских озимей на заречные болота. За неделю тяжкой работы Михаил высох и почернел, как грач. Он сжег Дуняркин платочек, железный обруч набил на сердце, но куда деваться от памяти? Шагая за скрипучим, вихляющим плугом, переезжая с одного поля на другое, он постоянно натыкался на места, напоминавшие о ней. То это был Попов ручей, где он вызволял заплаканную Дунярку с Партизаном, то Абрамкина навина — тут Дунярка стыдливо сунула ему вышитый платочек, то старое клеверище у реки, где они сидели на жердях в тот душмяный вечер… Сколько же воды утекло с того вечера! Нет больше в живых Насти Гаврилиной — не вышла из больницы на своих ногах, под холстом привезли домой. Нет в живых Николаши Семьина, его первого учителя по кузнечному делу, да и клеверища, того розового пахучего поля, на котором впервые у него как-то незнакомо и тревожно забилось сердце, того клеверища тоже нет — он сам дважды запахивал его под рожь… Как-то раз, возвращаясь из дальней навины, где его только что сменил за плугом Илья Нетесов, Михаил неожиданно для себя услыхал песню: Летят утки и два гуся, Кого люблю, не дождуся… Кто же это поет? — подумал он. Варвара? Только она да девчонки еще не разучились петь. Нет, голос у Варвары другой — веселый, с колокольцами, — а этот был задумчивый и грустный, похожий на рыдание кукушки. Михаил поднялся из березового перелеска на зеленый взгорок и увидел Анисью Лобанову. Анисья боронила, сидя на брюхатой пегой кобыле. Дождя давно не было, и густая полоса пыли тянулась за бороной по полю. Первой его мыслью было скрыться в кустах, но Анисья уже заметила его и замахала рукой. Анисья и ее дети тяжелым камнем лежали на его совести. В тот вечер, когда они расстались с Дуняркой в садике, у него все перемешалось в голове, и о Трофимовых ли наказах ему было помнить? А назавтра было уже поздно. Назавтра Анисья, едва встали дети, объявила: «В деревню едем! К дедушке!» И такой тут поднялся переполох, так обрадовались ребятишки, что у него не хватило духу сказать правду. «Ну как хорошо, что ты приехал, — говорила Анисья. — В бога не верю, комсомолкой была. А тут сам бог тебя послал. Куда бы я с ними попала?» Так вот по его вине Анисья с детьми и тронулась в Пекашино. Он передал ей наказ свекра уже на пароходе. «Я знаю, все знаю. Да я тоже до краю дожила. От Тимофея вестей с первого дня войны нету. Квартиру у нас разбомбило — дети летом замерзают. Сам видел, в какой конуре живем. Пускай они, думаю, в деревне хоть на солнышке отогреются. — И пошутила: — Солнышко-то у вас ведь еще не по карточкам?» — «Ну правильно, — поддержал ее Михаил. Живем же мы — не умерли». Но все-таки он старался не попадаться на глаза Трофиму, потому что как ни крути, а это по его вине свалилось на старика еще три голодных рта, да и Анисью по возможности обходил стороной. Подъехав к нему, Анисья, не слезая с лошади, сняла с головы клетчатый платок, стряхнула с него пыль Волосы у нее были темные, с сильной проседью, а подстрижены коротко, как у школьницы. И платок она повязывала тоже необычно, вроде повойника, узлом на затылке. Все это шло от неизвестной ему комсомольской моды двадцатых годов, давно уже забытой и в городе, и в деревне. — Ну, как живем? — спросил Михаил. — Хорошо живем. — Хорошо? — Он внимательно посмотрел Анисье в лицо. Первый раз за эти годы он слышал, чтобы человек не жаловался на жизнь. По ее просьбе он выломал ей рябиновую вицу, затем — уже сам — поднял борону, очистил зубья от лохматой дернины. — И с дедком поладили? — Поладили. Теперь с ребятами на поветь перебрались. Как на курорте живем. Вот женка! — думал Михаил. Сама держится и на других тоску не нагоняет. Кто-кто, а он-то знал, какой сейчас курорт у Трофима Лобанова. — Слушай, — крикнул он ей вдогонку, — ты бы зашла к нам! Мати молока плеснет! Анисья не обернулась. Облако пыли, поднятое бороной, накрыло ее вместе с лошадью. Но клетчатый платок ее, алый от вечернего солнца, долго еще был виден ему с тропинки. И он вдруг спросил себя: какого же дьявола ты раскис? Ведь вон как жизнь корежит людей, а ничего — зажали зубы. Дома он с наслаждением умылся до пояса, переоделся в чистую рубаху. Лизка, ставя на стол латку со свежими ельцами (Петька и Гришка редкий день возвращались от реки с пустыми руками), заметила: — Ну, слава богу, и ты на человека стал похож. А то не знаешь, с какого бока к тебе и подойти. — Да ну! — Правда. И Раечка меня спрашивала. Из чуланчика уже в который раз подавала голос Татьянка: — Лиза, Лиза, скоро ли? — Чего ей там надо? — спросил Михаил. Лизка хитровато подмигнула: — Подожди маленько. К нам гостьи приехали. Что за ерунда? Какие еще гостьи?… Минут пять в чуланчике шло совещание шепотом, потом шепот стих, и из задосок вышли две барышни в голубых платьях в белую горошину. Михаил ахнул: — Откуда у вас новые платья? — Лизка сшила. Она все умеет. Да, Лиза? Лизка порозовела от похвалы. — Неужели не видел, как я по вечерам шила? Я и тебе сошью. В праздник в новой рубахе будешь. — В какой праздник? — На вот, проснулся. Обсевное! Варвара-кладовщица да женки когда уж теребят председательницу: «Давай, говорят, нам праздник. Заработали за войну. Мы, говорят, как люди хочем жить». — Вот как! Первый раз слышу. — А завтра бабы корову будут загонять в силосную яму, да, Лиза? — выложила последнюю новость Татьянка, за что и была награждена легким подзатыльником: не плети, мол, чего не надо, не суй свои длинный нос в каждую щель. — Что, ведь ему можно, — надулась Татьянка. — Да, — сказал Михаил, — дело у вас поставлено. — И улыбнулся, дивясь хитрости и изобретательности пекашинских баб. А впрочем, разве по другим деревням не то же самое? Скотину колхозную забивать нельзя — на это есть специальный закон. А вот ежели ту же скотину да подвести под несчастный случай, да составить акт — тогда претензий никаких. Михаил дососал головку последнего ельца, вышел из-за стола. — Егорша не заходил? Махры не оставил? Лизка обиделась: — Ты хоть бы посмотрел на нас. Зря, что ли, мы переодевались? — Затем, кусая губы, спросила: — Ну как, покрасивше ли я в новом-то платье? — А я? — выступила вперед Татьянка. А может, так вот и надо жить, как Лизка? — думал Михаил, выходя на крыльцо. Есть новое платье — и радуйся. Чего загадывать вперед? Он прошел на дорогу перед своим домом. Не попадется ли на глаза какой-нибудь курильщик? Никого вокруг не было. Илья Нетесов на поле, идти к Петру Житову далеконько, а к Егорше еще дальше… Нет, вздохнул он, придется, видно, куренье отложить до прихода Егорши, а сейчас, пока есть свободная минутка, надо взяться за изгородь. ГЛАВА ПЯТАЯ 1 Сыновей своих Илья уже не застал дома. Ребята малые — одному шесть, другому пять, — разве хватит у них терпения дожидаться отца, когда Егорша с утра скликает народ гармошкой? А вот Валентина — ума побольше — без отца не ушла. И задание его выполнила: хорошо, до блеска начистила боевые отцовские регалии. Марья, как увидела его во всем этом великолепии, ахнула: — Ну какой ты, отец, у нас красивой! Я не знаю, как мне с тобой и идти. Было тепло, солнечно на улице. Пахло распустившейся черемухой (много ее в Пекашине, весь косогор в белом цвету), и красиво, дружно зеленела молодая травка под горой на лугу. До правления они шли вместе, рука об руку: он посередке, а Марья и дочка рядом. А тут, у правления, пришлось расстаться, ибо Марья вдруг решила, что к народу он должен подойти один, без них. — Вишь, ведь машут, — заметила она. — Это не нам с Валентиной, солдату машут. И верно, в конце улицы, напротив зеленой ставровской лиственницы, лебедями, чайками бились белые бабьи платки. Илье не приходилось бывать на парадах, он не хаживал перед начальством в строю (в августе сорок первого их прямо с поезда бросили в бой), только раз на свой страх и риск он продубасил районные мостки в солдатской шинели. Три недели назад, когда ехал домой с войны. Продубасил потому, что нельзя было иначе. Из окошек на тебя смотрят, из учреждений, канцелярий выбегают («Привет победителю!»), ребятня гонится по сторонам, а ты что же — тяп-ляп? Открытым ртом мух ловить? Ну он уж старался. Прямил, изо всех сил прямил свою уже немолодую, ломаную-переломаную спину, ногу в стоптанном кирзовом сапоге ставил твердо и нет-нет да и поправлял украдкой усы, которые от нечего делать отпустил в госпитале. И вот, вспомнив про свой этот первый и единственный парад в жизни, Илья не то чтобы начал пушить пыльную жаркую улицу или деревенеть лицом, а все-таки заглотнул в себя воздух, подтянул к хребтине пуп. И поначалу все шло как надо. Под гармошку, под походный марш, которым подбадривал его улыбающийся и подмигивающий Егорша («Давай-давай, солдат, веселее!»), под одобрительные и горделивые взгляды родной дочери, которыми та подпирала его сбоку. И серебро и бронза на его груди сверкали — вот его отчет землякам за войну. Да только вдруг он увидел в сторонке от поджидавшей его толпы сухонькую, робкую, из-под темной ладошки смотревшую на него Федосеевну, и все — черная ночь накрыла праздник. В июле сорок первого года, когда он вместе с пекашинцами отправлялся на войну, вот эта самая Федосеевна на этом же самом месте упрашивала его слезно: «Илья Максимович, ты два года наставлял да берег моего Саню в лесу, дак уж не оставь его, побереги его и там». И об этом же она просила-умоляла и других мужиков, и Саня, ее единственный сын, ужасно конфузился и стыдился своей простоватой матери, и все отсылал, отсылал ее домой, и в конце концов добился своего: пошла Федосеевна домой, обливаясь слезами. Не уберег Илья Саню. В том же сорок первом году под Вязьмой Саню в клочья разорвало снарядом, так что нечего было и земле предать. А где остальные? Куда девался косяк молодых, здоровых мужиков и парней, которых вот отсюда, от этого ставровского дома, провожали тогда на войну? Пока что из этого косяка, или из этой пекашинской роты, как назвал их тогда райвоенком, он один вернулся к исходному рубежу — без изъянов, стопроцентным здоровяком, если не считать небольшой царапины на груди, — да еще вон там, опершись на изгородь, стоит одноногий, уполовиненный Петр Житов. 2 За три недели Илья уже успел присмотреться к бабам, но, может быть, только сегодня, в этот теплый и солнечный день, когда все они были принаряжены да принамыты, может быть, только сегодня он разглядел их по-настоящему. Постарели, повысохли, бедные, беззубые рты опали, и такой виноватый, заискивающий взгляд, словно они извинялись перед ним. Извинялись за свой вид, за то, что сделала с ними война. Две девушки, кажется Рая Клевакина и Лизка Пряслина, выбежали к нему с большим букетом пахучей, только что наломанной черемухи. Раздались сухие, деревянные хлопки. Егорша оборвал игру. И он понял: от него ждут речь. Так, наверно, был задуман праздник. — Папа, папа, скажи! — требовательно зашептала сбоку Валентина, крепко, изо всех сил сжимая отцовскую руку. И Петр Житов, свирепо буравя его своим взглядом от огороды, тоже давал понять, что, дескать, не боги горшки обжигают… Выручила Илью Варвара Иняхина. Варвара молодым, звонким голосом закричала с крыльца: — К столу, к столу, женки! И тут Егорша опять заиграл походный марш, но только уже не для него, а для баб, которые, моментально перестроившись, всем скопом, всей своей пестрой и душной ордой кинулись в заулок на голос Варвары. Столы были поставлены на двух половинах вдоль стен, и все равно всем места не хватило. — Эй, хозяин! Где ты? Открывай еще одно заседанье в коридоре. — Не кричите, — сказал Егорша. — Нету хозяина. С утра укатил в лес. И тут вдруг выяснилось, что и Трофима Лобанова с невестками нет, и Софрон Мудрый со своей женой не явился. А где Марфа Репишная? Где Анна Пряслина? Не пришли Не смогли перешагнуть через дорогих покойников. Так с самого начала и пошел этот праздник вперемежку с горючей слезой. Первую рюмку, конечно, выпили за победу, а дальше все потонуло в шумных выкриках и причитаниях. — Ох, Марьюшка, Марьюшка! Ты-то дождалась своего, а мой-то не вернется… И на могилку не сходишь… — Ондреюшка все мне писал: женка, береги себя, женка, береги себя… А сам себя не уберег… — Ты хоть пожила со своим Ондреюшком, а я-то, бабы, я-то горюша горькая… — Женки! Женки! — распоряжалась Варвара. — Ешьте мясо. Досыта ешьте! — Да как его исть-то? Где кусачки-то взять? — А у меня-то… — Офимья несгибающимся пальцем закрючила рот, показала своей соседке желтые беззубые десны. — Ничего! Кузнец теперь свой — новые скует… Илья вслушивался в эти разнобойные голоса и выкрики, смотрел на расходившихся женок, и перед ним, как наяву, развертывалась бабья война в Пекашине. Одна вспоминала, как она первая открыла хлебные плантации на болоте («Все за мной побежали»), другая дивилась тому, сколько она перепахала земли за эти годы («За день не обойти»), а многодетная подслеповатая Паладья, разоткровенничавшись, начала рассказывать, как она в прошлом году унесла сноп жита с колхозного поля. На нее зашикали, замахали руками: — Молчи, глупая! При председателе-то. Может, еще придется. — Нет уж, не придется! — яростно взвизгнула Паладья. — Не будет, не будет больше такого! — Не зарекайся. Хвалилась одна ворона — что вышло? — Что, что, женки? Чем вам не угодила председательница? — спросила Анфиса. — Угодила! Угодила, Анфисьюшка. Я за то тебя и люблю, что сердцем понимала беду нашу. — Анфиса! Анфиса Петровна! Родимушка ты наша! — закричали отовсюду бабы. Анфису обнимали, целовали, кропили рассолом бабьих слез. И она сама плакала: — Бабы, бабы вы мои золотые… — Да пожалейте вы председателя-то! — взъярился вконец измученный Михаил Пряслин, через голову которого женки все еще лезли обниматься с Анфисой. Замучите! Председатель-то один. — Миша! Миша! Золотце ты мое! — вдруг всплеснула руками белобровая потная Устинья и крепко обняла его за шею. — Тебя-то, желанный, век не забуду. Помнишь, как мне косу наставлял? — И мне! — И мне! — А меня-то как прошлой зимой в лесу выручил! Помнишь? — Михаил! — поднялась Анфиса. — Тише! Тише! Председатель хочет сказать. Огнистое солнце било в глаза Анфисе. В открытые окошки не прохлада — зной вливался с улицы. Илья взял с подоконника букет сомлевшей черемухи, помахал перед разогретым лицом Анфисы. Белый цвет посыпался на стол. — Вы вот тут, женки, сказали: ту Михаил выручил, другую выручил, третью… А мне что сказать? Меня Михаил кажинный день выручал. С сорок второго года выручал. Ну-ко, вспомните: кто у нас за первого косильщика в колхозе? Кто больше всех пахал, сеял? А кого послать в лютый мороз да в непогодь по сено, по дрова?.. — Анфиса всплакнула, ладонью провела по лицу. — Я, бывало, весна подходит — чему, думаете, больше всего радуюсь? А тому радуюсь, что скоро Михаил из лесу приедет. Мужик в колхозе появится… — Верно, верно, Петровна, — завздыхали бабы. А на другой половине в голос заревела Лизка со своими ребятами. — Не плачьте, не плачьте, — стали уговаривать их. — Ведь не ругают его, хвалят. Анфиса смахнула с глаз слезу. — Да, бабы, за первого мужика Михаил всю войну выстоял. За первого! А чем мне отблагодарить его? Могу я хоть лишний килограмм жита дать ему? Анфиса налила из своей половинки в стакан, протянула Михаилу: — На-ко, выпей от меня. — И низко, почти касаясь лбом стола, поклонилась парню. — И от меня! И от меня! В стаканах и чашках забулькал разведенный сучок (все сохранили до праздника по сто граммов спирта, заработанных на сплаве). На Михаила лавиной обрушилась бабья любовь. Кто-то, опять захлестнутый своим горем, заголосил: — У Анны хоть ребяты остались, а у меня-то в домике пусто… — Хватит вам слезы-то точить. Песню! — заорал Петр Житов и увесисто трахнул кулаком по столу. Жена его высоким голосом затянула «Аленький цветочек», к ней присоединилось несколько дребезжащих, высохших за воину голосов, но дружного пения не получилось. — Егорша! — взвилась Варвара. — Играй! Плясать хочу! — Варка, Варка, бессовестная! Ты хоть бы Терентия-то вспомнила… Варвара, молодая, нарядная, в голубом шелковом платье, туго, по-девичьи, затянутая черным лакированным ремешком со светлой пряжкой, выскочила на середку избы, топнула ногой. — Помню! Тереша меня за веселье любил. Говорят, что я бедова, Почему бедовая? У меня четыре горя Завсегда веселая. — Ну, разошлась офицерова вдова. — Да, не хухры-мухры! — Варвара вскинула руки на бедра, с вызовом обвела всех бесшабашным взглядом. — Офицерова вдова! Егорша дугой выгнул розовые мехи гармошки. — Варка! Варка! Про любовь! — вдруг ожили женки. На войну уехал дроля, Я осталась у моста. Пятый год пошел у вдовушки Великого поста. — Охо-хо-хо! Врешь, Варка! Врешь! — Не вру, бабы! Песня не даст соврать: Кто не знает — заявляю: Я не избалована Всю германскую войну Ни разу не целована. Варвара, лихо, с дробью отплясывая, схватила за рукав Илью, потащила из-за стола. Марья обхватила мужа за шею: — Не приставай! Липни к другому. — Фу, и спрашивать тебя не стану. Наши мужья головы сложили, а ты одна владеть будешь? Нет, не выйдет! Поровну делить будем. Приказа потребуем. — Горько-о-о! Горько-о-о!.. — Да вы с ума посходили! Нашли забаву при детях… — У Марьи полыхающей чернью зашлись глаза. Она отшатнулась от напиравших со всех сторон баб, уперлась затылком в простенок. — Горько-о-о! Горько-о-о! Илья, улыбаясь, нащупал под столом жесткую, заскорузлую руку жены, глянул на открытые двери, в которых еще недавно горели черные горделивые глаза дочери, и начал подниматься, нельзя не уважить народ. — Нет, нет! — завопили бабы. — Машка пущай! Пущай она! — Целуйся, дура упрямая! А не то я поцелую. — Давай, давай! Мы хоть посмотрим, как это делается!.. Ничто не помогло — ни упрашивания, ни ругань. Марья скорее дала бы изрубить себя на куски, чем уступила бы бабам в таком деле. Суровая, староверской выделки была у Ильи женушка. Даже в сорок первом году, когда он уходил на войну, не поцеловала его при народе. И бабы, так и не добившись своего, наконец оставили их в покое, вслед за гармошкой повалили на улицу. 3 Михаил, окруженный братьями и сестрами, стоял, качаясь, за углом боковой избы и тяжко водил растрепанной головой. Его рвало. — Натрескался, бесстыдник! Рубаху-то! Рубаху-то всю выгвоздал. Пойдем домой. — Се-стра-а! — Чего сестра? — Се-стра-а! — Михаил топнул сапогом, рванулся к заулку, где шумно, под гармошку, веселились бабы, упал. Татьянка с испугу заплакала, судорожно обхватила сестру ручонками. — Бросьте вы его, ребята, — сказала Лизка двойнятам, которые с двух сторон кинулись на помощь брату. — Он девку-то у меня, лешак, всю перепугал. — Она обняла Татьянку, но тут же на нее прикрикнула: — Чего ревешь? Не убили! Из-за угла избы выбежала с ведром воды Рая Клевакина. Жмурясь от солнца, едва удерживаясь от смеха при виде стоявшего на коленях Михаила, взлохмаченного, с бессмысленно вытаращенными глазами, она зачерпнула ковшом воды и плеснула ему прямо в лицо. Михаил взревел, вскочил на ноги. Раечка с визгом и смехом метнулась в сторону. Цинковое ведро опрокинулось. Михаил поддал его ногой, пошатываясь, побрел в заулок. Заулок у Ставровых просторный, скотина в него не заходит — на крепкие запоры заперт с улицы, — и Степан Андреянович за лето два укоса снимал травы. Хорошая копна сена выходила. А в нынешнем году, похоже, травы не будет. Начисто, до черноты, выбили лужок. Желтые головки одуванчиков, раздавленные сапогами и башмаками, догорали по всему заулку. И Лизка, по-хозяйски прикинув последствия нынешней гульбы, не смогла удержаться от слез. — Сестра! Кто тебя обидел? Кто? — Миша, Миша! — закричала Варвара от крыльца. Шальное, пьяное веселье кружило у крыльца. Скакали бабы, размахивая пестрыми сарафанами, визжала гармошка, Петр Житов, красный от натуги, прихлопывал здоровой ногой. Варвара подбежала к Михаилу, потащила его в круг. — Мишка, Мишка! — заорал Петр Житов. — Дай ей жизни, сатане! Женки мигом рассыпались по сторонам. Варвара привстала на носки, и-эх! пошла работа. Ноги пляшут, руки пляшут, с Егорши ручьями пот, а она: — Быстрей, быстрей, Егорша! Заморозишь! — Мишка, Мишка, не подкачай! — кричали бабы. Михаил топал ногами на одном месте, тяжело, старательно, будто месил глину, тряс мокрой, блестевшей на солнце головой, потом вдруг пошатнулся и схватился за изгородь. — Все. Готов мальчик, — с досадой подвел итог Петр Житов. А Варвара захохотала: — Ну, кому еще не надоело жить? Эх, вы! А еще зубы скалите… Никому не осмеять Меня, вертоголовую. Ребята начали любить Двенадцатигодовую. — Илюха! — с жаром воззвал Петр Житов к Нетесову. — Поддержи авторитет армии. Неужели такое допустим, чтобы баба верх взяла? — У меня по этой части претензий нет, — сказал Илья. — А у меня есть! — сказал Егорша. Он встал с табуретки, протянул гармонь Рае. — Раечка, поиграй за меня. Затрещала изгородь у хлева. Егорша живо подскочил к Михаилу, потянул его за рукав: — Ну-ко, дядя, нечего с огородой воевать. Дедкино это строенье. В толпе рассмеялись. — Что? Надо мной смеяться? Надо мной? — Михаил яростно заскрипел зубами, отбросил в сторону Егоршу. — Миша! Миша! — закричали в один голос женки. — Что ты? Одичал? Федор Капитонович, спускаясь с крыльца, брезгливо бросил: — Ну, теперь будет праздник. — А, товарищ Клевакин! Наш северный Головатый! — Михаил изогнулся в поклоне. Две-три бабы прыснули со смеху, но всех громче захохотал Петр Житов, потому что это он так окрестил Федора Капитоновича. В сорок третьем году Федор Капитонович двадцать тысяч рублей внес в фонд обороны. О его патриотическом подвиге шумела вся область. Газеты его называли северным Головатым. Его возили в город, вызывали на каждое совещание в районе, и только пекашинцы посмеивались, когда на собраниях ставили им в пример Федора Капитоновича. Верно, внес Федор Капитонович деньги в фонд обороны, и деньги немалые. Да откуда они у него взялись? Почему у других их нету? — Иди-иди, — сказал, нахмурившись, Федор Капитонович Михаилу. — Мал еще, сопляк, с людями-то разговаривать. — Я мал? Я сопляк? Нет, ты постой! Постой. Как деньги за самосад драть, ты тогда не говоришь, что я сопляк!.. Михаила обступили бабы. — Миша, Миша, — стала уговаривать его Варвара. — Разве так можно? Она оттащила его в сторону. — Варка, а ты мягкая… — сказал Михаил, обнимая ее. Варвара рассмеялась. — Молчи, не сказывай никому. Про это не говорят. — А почему? К ним подошла Лизка: — Пойдем домой. Докуда еще будешь смешить людей? — Домой? — Михаил топнул ногой. — Нет. Гулять будем. Егорша, где Егорша? Егорши в заулке не было. Бабы расходились по домам. Ворот новой рубашки у Михаила был распахнут сверху донизу. Одна пуговица висела на нитке. Лизка, вздыхая и качая головой, привстала на носки, оторвала эту пуговицу, и тут ей показалось, что еще одной пуговицы нет на вороте. — Стой! — закричала она на брата, сразу вся расстроившись. Но Михаил, подхваченный Варварой, уже двинулся вслед за бабами. Он ревуче запел: Шел мальчишка бережком, Давно милой не видал… Лизка оглянулась по сторонам, увидела Петьку и Гришку. — Ребята, хорошенько все обыщите. За избой посмотрите. Он, лешак, кажись, пуговицу потерял. Затем она сбегала в верхние избы, закрыла окошки. Близнецы, присев на корточки, старательно оглядывали то место, где недавно топтался их брат. Сдвоенные голоса Варвары и Михаила доносились из-за дома с улицы. — Ребята, — сказала Лизка. — Никуда не уходите. А придет Степан Андреянович, скажите, что я скоро прибегу. Уберу тут все. — И она побежала догонять брата. 4 Вставало утро. Познабливало. За Пинегой, над еловыми хребтами, разливалась заря — красные сполохи играли в рамах. Варвара, слегка покачиваясь, шла пустынной улицей, простоволосая — платок съехал на плечи, — и злыми, тоскливыми глазами поглядывала на окна. Господи, сколько ждали этого праздника, сколько разговоров было о нем в войну! Вот погодите, придет уже наш день — леса запоют от радости, реки потекут вспять… А пришел праздник — деревню едва не утопили в слезах… Поравнявшись с домом Марфы Репишной, Варвара привстала на носки, яростно забарабанила в окошко: — Марфа! Марфушка! Принимай гостей! В избе зашаркали босые ноги. Темные гневные глаза глянули сверху на нее: — Бесстыдница! Орешь середь ночи. Бога-то не боишься. — А, иди ты со своим богом! Я плясать хочу! — Варвара топнула ногой, взбила пыль на дороге. Немо, безлюдно вокруг. Сухим, режущим блеском полыхают пустые окошки. И тоской, вдовьей тоской несет от них… Ну и пускай! Пускай несет. А она назло всем петь будет — хватит, наревелась за войну! И Варвара, круто тряхнув головой, запела: Во пиру была да во беседушке, Ох, я не мед пила да я не патоку, Я пила, млада, да красну водочку. Ох, красну водочку да все наливочку. Я пила, млада, да из полуведра… Тявкнула гармошка в заулке у Василисы, а затем петухом оттуда выскочил Егорша. Волосы свалялись, лицо бледное, мятое, к рубашке пристала солома — не иначе как спал где-то… — Ну, крепко подгуляла! Значит, из полуведра? — Да, вот так. Еще чего скажешь? — Ты хоть бы меня угостила. Варвара скептическим взглядом окинула его с ног до головы. — Кабы был немножко покрепче, может, и угостила бы. — А ты попробуй! — вкрадчивым голосом заговорил Егорша. — Ладно, проваливай. Без тебя тошно. Варвара стиснула концы белого платка, пошагала домой. — Ты куда? — обернулась она, заслышав сзади себя шаги. — Вот народ! — искренне возмутился Егорша. — Праздник сегодня, а у них все как на похоронах. — А и верно, Егорша! Праздник. Давай вздерни свою тальяночку. И взбудоражили, растрясли-таки деревню. Бледные, заспанные лица завыглядывали из окошек. Но что-то невесело, тоскливо было Варваре, когда она подходила к своему дому. И даже восход солнца, нежным алым светом затрепетавший на белых занавесках в окнах, на ее усталом, осунувшемся лице, даже восход солнца не обрадовал ее. Она тяжело вздохнула и толкнула ногой калитку. — Спасибо. Егорша сунул ногу в притвор: — Погоди! За спасибо-то и по радио не играют… — Чего? — Холодно, говорю. Погреться пусти… — Егорша зябко поежился и остальное досказал глазом. — Ах ты щенок поганый! Глаза твои бесстыжие! — Ну, нашлась стыдливая… Калитка резко хлопнула. Белая нижняя юбка заплескалась над ступеньками крыльца. Лицо у Егорши вытянулось. Жалко, черт побери! Не с того, видно, конца заход сделал. Но не в его характере было долго унывать: сегодня не выгорело, в другой раз выгорит. Он развернул гармонь, голову набок — и пошел плеваться крепкими, забористыми припевками. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Где-то по городам, далеко-далеко за синими увалами лесов, шумно шагала лучезарная Победа — об этом изо дня в день трубили газеты. Уже и первые эшелоны с демобилизованными загрохотали по Руси. А пекашинцам — черт бы побрал их глухомань! — только и оставалось, что ждать. И ждали. Ждали, томительно высчитывая дни: когда же, когда же приедут родимые? Девки и молодухи, вдруг вспомнив про свою молодость, весь июнь шуршали уцелевшими нарядами: выжаривали на солнце, выколачивали прутьями. Потом, уже перед самым сенокосом, принялись за избы. Мыли со щелоком, с дресвой, скоблили потолки и стены, густо прокопченные военной лучиной. Лизка Пряслина тоже не захотела отставать от других. И как ни отговаривала ее мать («Нам-то кого встречать, глупая?»), выгребла грязь из дому. Да мало того. Заручившись помощью Раи Клевакиной, взялась за боковую избу Ставровых: пускай и у них будет как у людей. Егорша, вернувшись вечером со сплава, застал дома потоп. Он пришел в ярость. Кто просил эту лахудру разводить сырость? Он катал весь день бревна, бродил в воде — имеет право хоть пожрать по-человечески? На крик из чулана выскочила Раечка — мокрая, румяно-вишневая, с высоко подоткнутой юбкой. Но, увидав в дверях мужчину, пугливо метнулась назад. Лизка насмешливо хмыкнула: — Вот еще! Нашла кого стыдиться! — И не долго думая протянула Егорше пустые ведра. — Помогай лучше! Глазунов-то нам не надо. — Это можно, — вдруг уступчиво сказал Егорша. — Раз пошла такая пьянка… Даешь Берлин! На Раечку-соседку Егорша давно уже косил глаз. Сила девка! Упитанности довоенной, за тело не ущипнешь — будто кочан капустный скрипит под пальцем. А груди! Господи благослови… Пушки не пушки, штыки не штыки, а навылет, наповал бьют. И-эх! — думаешь: пущай у людей будет вечный мир, а мне хоть бы век из-под такого огня не выходить. Разные ключи и отмычки подбирал Егорша к Раечке. Сперва нажимал на гармонь. На лесозаготовках эта сваха действовала безотказно — к любому бабьему сердцу находила тропу. А с Раечкой не вышло. Поиграть, правда, поиграли, научилась Раечка разные тустепы да «поди-спать» выводить — все на чувствительное напирал Егорша, — а благодарности учителю никакой. Разве что по ходу дела, поправляя Раечкины пальцы, изредка срикошетишь куда надо. Егорша решил: обстановка неподходящая. В избу к себе Раечку не затащишь, на маслозаводе постоянно вертятся люди, надо, видно, на природу выходить. Листочки, кустики, то се, тары-бары-растабары — растает. В праздник он так и сделал. Выждал, покуда не разбрелись от них люди, выгреб на горки против своего дома и давай зазывать Раечку гармошкой. И Раечка пришла, села рядом в молодую траву. — Егорша, тебе тоже невесело? — Ой, невесело, Раечка! Кабы не эта природность кругом, кажись, с тоски бы удавился. — А я тоже люблю, когда все цветет. Особенно черемуху люблю. — И тут Раечка, как в кино, томно вздохнула и начала молотить полными ногами по траве возле черемшины, так что белый цвет посыпался. И — один раз бывает смерть! — Егорша очертя голову кинулся на штурм. С того дня Раечка перестала с ним разговаривать. Вечером на улице или в клубе встретишь — не подходи близко. Как говорится, вилы над переносьем. И вот сегодня, когда уж он подумывал, а не поставить ли вообще крест на всю эту канитель (чего-чего, а юбок теперь хватает), Раечка сама заявилась к ним в дом. 2 Громыхая цинковыми ведрами, Егорша выбежал из заулка, накачал воды из колодца Федора Капитоновича и легко, будто поутру, побежал домой. В заулке столкнулся с Михаилом. — А, трудяга! Здорово. Видал, как у меня дело поставлено? — Он брякнул дужками, опуская ведра с водой на лужок, кивнул на чулан, прислушиваясь к песне. — Райка, что ли, поет? — спросил Михаил. — Ага. Пойдем, я сейчас ее выкупаю — любо-дорого! — Валяй, — вяло ответил Михаил. — Тю, болван! Да ты что — все еще девок боишься? Егорша схватил ведра, побежал, расплескивая воду. В заулке радугой занялся мокрый лужок, а вскоре и в избе пошла кутерьма: крик, визг, хохот. Вышел оттуда Егорша, покачиваясь, насквозь мокрый, будто вынырнул из воды, но довольный. — Досталось маленько, — сказал он, отряхиваясь и звонко шлепая себя по мокрой груди. — Ну да я тоже не остался в долгу. Целое ведро на Раечку вылил. Они сели на бревно подле сарая с дровами, закурили. — Когда на Синельгу? — заговорил Егорша. Он терпеть не мог всякою молчанку. — Скоро. — Чувак ты все — таки! Говорил — просись в кадру. Ну, ума нету — ишачь с бабами до белых мух. Егорша повел прищуренным глазом в сторону воротец, остановился на столбе, затем, вытянув шею, цыкнул. Слюна точно попала в цель. Внезапно сухой жар опалил щеки Михаила: в глубине заулка рядом с домом Федора Капитоновича, за которым был колхозный склад, показалась Варвара. Она шла по красной от вечернего солнца дорожке, и красиво, сполохами переливалось на ней голубое платье с белыми нашивками по подолу. Егорша крикнул: — Приворачивал на беседу! Варвара поглядела в их сторону, щурясь от солнца, и, ничего не сказав, только белозубый рот блеснул в улыбке, — пошла дальше. — Чего это она нонче притихла? — спросил Егорша. — И каждый день, как невеста, наряды меняет? Ах, хороши подставочки! — восхищенно цокнул он языком, обнимая глазами Варварины ноги. Помолчал и ткнул Михаила в бок. — Слушай: я все хочу у тебя спросить. Ты тогда, в праздник, не догадался?.. А? Михаил тяжелым сапогом накрыл окурок. — Неужели нет? — Ерунду порешь. — Ну, хрен с тобой! Секретничай. Мне-то все равно. У меня, кажись, на сто восемьдесят градусов жизнь поворачивается. Михаил ни малейшего итереса не проявил к его сообщению. — Да ты что, оглох? Я говорю: меня на курсы трактористов посылают. Понимаешь? — Хорошо. — Чего хорошо? — Егорша откинул голову, сбоку посмотрел на приятеля: чистый доходяга! — Ты, может, жрать хочешь, а? Есть у меня полбуханки. Получил сегодня. — Нет. — Знаешь что, — заговорил, вдруг оживляясь, Егорша. — Я сегодня подъязков под Белой видел. Такие дяди выворачиваются — как поросята. Давай закатимся на утренку. Михаил покачал головой, встал. — Тьфу, лопух! Попробуй свари с таким кашу. На крыльцо с грязным ведром выскочила Раечка — босоногая, вся розовая в вечернем солнце. Глянула в их сторону и разом погасла. Что за черт? Синие щелки Егорши подозрительно ощупали долговязую фигуру, выходящую из заулка на деревенскую дорогу. Неужто снюхались? И это называется друг! Втихаря, за спиной товарища? Ну погоди, друг-приятель: не последний день живем. Авось и мы сумеем свинью подложить. 3 Белая ночь заглядывала на поветь через щели в крыше, в воротах, запертых на жердяной засов. А ребята еще не спали — шумно, тузя друг друга, возились у его ног. И гремели каменные жернова в сенцах, и наконец уж совсем черт-те что: кто-то посреди ночи — не то мать, не то Лизка — начал отметывать навоз у Звездони. Как раз в том месте во дворе, над которым была его постель. Конечно, стоило ему слегка прочистить горло, и живо бы все стихло, но именно этого-то пустяка он и не мог сейчас сделать. Не мог, потому что ему казалось, что все это — и чересчур шумная и смелая возня младших братьев, и небывалое ночное усердие Лизки и матери, — все это неспроста, все это делается с одной-единственной целью, задержать его дома. И он долго, не шевелясь, будто спеленатый, лежал на спине и напряженно, до боли в шейных позвонках, всматривался в сгущающиеся сумерки над головой. Первыми утихомирились ребята, затем смолкли жернова, затем оборвалась музыка внизу у коровы, и в доме наступила тишина. Пора! Надо действовать. Он приподнял голову и вдруг радостно вздрогнул, услыхав легкий шелест вверху. Это березовые веники, их старые, прошлогодние листья начали дрожать и волноваться в предутреннем ознобе. Счастливый знак! Ибо так же было тогда, в то утро. Тогда, в то утро, он проснулся — темень, голова раскалывается на части, и вдруг вот этот самый шелест над головой, все слышнее и слышнее, будто там, вверху много-много слетелось невидимых птиц и дружно забило крыльями. Потом он услышал голос Варвары, уговаривающей корову: «Ешь, ешь, моя красавица», — и корова отвечала откуда-то снизу довольным мычанием, точь-в-точь как ихняя Звездоня, когда той задают корм с повети. Но как он попал на поветь к Варваре? Он помнил, как вчера вместе с бабами отплясывал у нее в избе, помнил, как его вдруг начало тошнить и он, зажимая рот рукой, кинулся вон, но разрази его гром, ежели он помнит, как оказался на этой повети. — Который час? — спросил он хриплым, не своим голосом и с трудом повернулся на голос Варвары. — А, проснулся! Белое пятно качнулось в темном углу слева, потом зашуршала солома, и Варвара подошла к нему, — ее глаза сверкнули в темноте. — Ну и спать же ты, Мишка! Я из-за тебя, дьявола, всю ночь в избе промаялась. — Кто тебе велел. Поветь-то большая, много места. Варвара притворно вздохнула: — Тебя щадила. Думаю, проснешься, а рядом баба — еще родимчик с перепугу хватит. Вставай! Кавалер… Весь праздник проспал. А еще за Дуняркой за нашей вздумал ухаживать. Девка не старуха, она не любит, когда возле нее спят. Вот эта насмешка, как потом не раз думал Михаил, и решила все. Он вскочил на ноги — ах, так! я сплю? — и пошел на нее, широко раскинув руки в стороны. Варвара, отступая, захохотала: — Проснись! Расшиперил руки-то, — не овцу имаешь. Он прыгнул вперед и, как клещами, сдавил ее горячее, упругое тело. Она охнула, вырвалась: — Дурак, нашел с кем играть. С ровней надо играть-то. Потом она кричала: «Мишка, Мишка! — умоляла, упрашивала: — Будет, будет тебе!» — а он уже ничего не мог поделать с собой… Наконец он зажал ее в угол — глаза в глаза, нос против носа, а когда она кинулась в сторону, он грубо, через колено бросил ее на охапку резко пахнувшей травы… …Ворота не скрипнули — он загодя смазал проржавевшие петли. Туман стоял страшный, такой туман, что не было видно ни земли, ни неба, и он бежал в этом тумане босиком, в одной рубахе, каким-то особым нюхом угадывал тропинку вдоль болота, верткую, капризную, то карабкающуюся по травянистой бровке у самой стены старого гумна, то опять круто ныряющую в мокрые кусты, в месиво разъезженной дороги. У навеса над силосной ямой против молотилки он отдышался, прополоскал в росяной траве грязные ноги и быстро-быстро, уже пригибаясь и воровато оглядываясь по сторонам, поднялся по меже к Варвариному амбару. Три раза за эту неделю подходил он к этому амбару и три раза поворачивал назад. От стыда. От страха. Оттого что не мог решиться перебежать маленькую картофельную грядку, отделяющую амбар от заулка. Он-то, правда, думал: ему не придется этого делать. Варвара сама догадается, что он тут, у амбара, ждет, когда она раскроет для него ворота на повети, — зачем еще переться через крыльцо? Чтобы кто-нибудь увидел? Но Варвара не раскрывала ворот, и он уже начал сомневаться: а было ли все это? Была ли эта теплая и духовитая поветь? Была ли Варвара, ее насмешки над ним, а потом эти непонятные злые слезы? Он так и ушел от нее, оставив ее плачущей на охапке травы. А может, это приснилось ему? Может, это один из тех радостных и стыдных снов, которые ему часто снились в последние годы? Нынешним вечером он специально отправился к Егорше, который давно уже блудил с бабами: подскажи, посоветуй, как быть. И, слава богу, все обошлось без Егоршиных советов: сама Варвара, неожиданна появившись на вечерней дороге, объяснила ему все своей улыбкой… Он метнулся через картофельную грядку, с разбегу перемахнул изгородь, потом был заулок с дровяным сараем, со двором, бревенчатая стена которого еще дышала дневным теплом, деревянные мостки в клочьях тумана, крыльцо… и тут, на крыльце, когда он взялся за холодное, железное кольцо, на него опять напал страх. Неужели ворота заперты? Неужели ему придется стучаться? Ночью, под самым боком у Лобановых? Осторожно, стараясь унять внезапною дрожь, он повернул на себя кольцо, мягко нажал мокрым коленом на ворота. И вдруг ликующая радость до жара, до колокольного звона в ушах прожгла его: ворота были не заперты. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 — Ходит, ходит Мишка к Варваре. — Не плети, чего не надо! И слушать не хочу. — А чего мне плести-то? — А то. У меня Ваню убили на двадцать третьем годе, а я его носила, Варуха-то уж в сарафанце бегала — всяко ей годков пять было. Дак ну-ко, подсчитай, сколько теперь. Уж тридцать есть, не меньше. — А хоть сорок — мне-то что. А я сама на днях видела, как Мишка к ней на поветь лез.

The script ran 0.002 seconds.