1 2 3 4
– Мне это известно, – ответил врач. – А вы как думали?
– Я здоров, – повторил Дрого, почти не узнавая собственного голоса. – Я здоров и хочу остаться.
– Остаться здесь, в Крепости? Вы передумали, не хотите уезжать? Что с вами?
– Не знаю, – ответил Дрого. – Но уехать я не могу.
– О-о! – воскликнул, подходя к нему, Ровина. – Если вы не шутите, ей-богу, я этому только рад.
– Нет, не шучу, – сказал Дрого, чувствуя, как на смену возбуждению приходит какое-то странное томительное чувство, похожее на счастье. – Доктор, можете выбросить ту бумажку.
X
Это не могло не случиться; так было, вероятно, предопределено еще в тот день, когда Дрого впервые вместе с Ортицом подъехал к Крепости и она предстала перед ним в слепящем глаза полуденном блеске.
Дрого решил остаться. Одного желания, одних мечтаний о подвигах тут было бы, пожалуй, недостаточно. В тот момент он считал свой поступок заслуживающим всяческих похвал и был искренне удивлен, обнаружив в себе такое благородство. Лишь много месяцев спустя, оглянувшись назад, он поймет, какие, в сущности, ничтожные мелочи удержали его в Крепости.
Пусть бы протрубили тревогу, пусть бы грянули военные марши, а с севера пришли вести о надвигающейся опасности – это не остановило бы его; но в нем уже пустили корни рутина, воинское тщеславие, привязанность к этим стенам, которые стали привычным атрибутом его повседневной жизни. Хватило четырех месяцев, чтобы размеренный ритм службы засосал его.
Он привык нести дежурства по караулу, которые вначале казались невыносимо утомительными, постепенно усвоил требования устава, изучил любимые словечки и причуды начальства, топографию редутов, посты часовых, уголки, где можно было укрыться от ветра, сигналы труб. Овладевая секретами службы, он испытывал какое-то особое удовольствие и стал пользоваться уважением солдат и сержантов. Сам Тронк, убедившись, что Дрого – человек серьезный и аккуратный, по-своему привязался к нему.
Он так близко сошелся с офицерами гарнизона, что теперь даже самые изощренные их шутки и намеки не заставали его врасплох; вечерами они все вместе подолгу обсуждали городскую жизнь, к которой из-за отдаленности питали повышенный интерес.
Он привык к хорошему столу и удобной столовой, к уютному камину в офицерской гостиной – огонь в нем поддерживался круглосуточно; к заботливому денщику – добрейшему парню по имени Джеронимо, постепенно научившемуся предупреждать все его желания.
Привык вместе с Морелем время от времени ездить в ближайшее селение: добрых два часа верхом по узкому ущелью, которое он знал теперь как свои пять пальцев; привык к трактиру, где можно было наконец увидеть новые лица, где подавали роскошный ужин и звенел веселый смех девушек, всегда готовых одарить гостя любовью.
Привык к бешеным скачкам на лошадях по эспланаде перед Крепостью: в свободное время там можно было посостязаться с товарищами в ловкости; к тихим вечерам за шахматами, не обходившимся, правда, без обид, когда партии завершались победой Дрого. (Капитан Ортиц говаривал: «Новичкам всегда везет. Все через это проходят – каждый думает про себя, что он выдающийся игрок, а дело-то в новизне… со временем и остальные овладевают его приемами, и в один прекрасный день у него уже ничего не получается».)
Привык к своей комнате и мирному чтению по ночам, к напоминающей голову турка трещине в потолке над кроватью и к бульканью цистерны, со временем ставшему совсем домашним, к ямке от своего тела в матраце, к постели – поначалу такой неуютной, а теперь обмятой и послушной, к точно рассчитанному и уже автоматическому движению руки, которым он гасил керосиновую лампу или клал книгу на тумбочку. Он уже знал, как лучше расположиться утром перед зеркалом для бритья, чтобы свет падал на лицо под нужным углом, как наливать воду из кувшина в тазик, чтобы не набрызгать на пол, как справиться с непослушным замком одного из ящиков, отогнув ключ чуть-чуть книзу.
Привык к поскрипыванию двери в сырую погоду; к местечку на полу, куда падает свет заглядывающей в окно луны, и к медленному перемещению послушного ходу времени лунного луча; к возне в нижней комнате: каждую ночь ровно в половине второго старая рана в правой ноге подполковника Николози с удивительным постоянством давала о себе знать, прерывая его сон.
Все эти вещи стали как бы частью его самого, и расстаться с ними уже было бы жаль. Однако Дрого не отдавал себе в этом отчета и даже не подозревал, что уехать отсюда ему будет теперь трудно; не знал он и того, что жизнь в Крепости поглощает эти однообразно текущие дни со стремительной быстротой. И вчерашний, и позавчерашний день были одинаковыми, он не мог бы отличить один от другого; то, что было три дня или двадцать дней назад, казалось ему в равной мере далеким. Время текло и текло, но Дрого этого не замечал.
А пока вот он, самонадеянный и беспечный, на эскарпе четвертого редута ясной морозной ночью. Чтобы не замерзнуть, часовые шагают не останавливаясь, и снег скрипит у них под ногами. Огромная и совершенно белая луна освещает землю. И форт, и скалы, и каменистая долина на севере залиты чудесным светом, в котором поблескивает даже неизменная туманная завеса у северного края пустыни.
Внизу, в комнате дежурного офицера, всю ночь горит лампа: язычок пламени слегка подрагивает, отчего по стенам движутся тени. Дрого только что начал писать письмо – надо было ответить сестре друга Вескови, Марии, на которой он со временем, вероятно, женится. Но, написав пару строк, он, сам не зная почему, встал из-за стола и поднялся на крышу.
Это был самый низкий участок фортификации, совпадавший с седловиной перевала. Именно здесь находились ворота между двумя государствами. Их мощные, обитые железом створки не открывались с незапамятных времен. А караульный отряд, дежуривший на Новом редуте, уходил и возвращался ежедневно через узкую, охранявшуюся часовыми боковую дверь: пройти через нее можно было лишь по одному.
Дрого впервые дежурил на четвертом редуте. Едва выйдя на площадку, он посмотрел направо, на покрытые коркой льда и сверкавшие в лунном свете скалы.
Ветер, гнавший по небу маленькие белые облачка, стал трепать полы его шинели – новой шинели, которая значила для него так много.
Он стоял неподвижно и вглядывался в гряды скалистых гор, возвышавшихся впереди, в таинственную северную даль, а накидка шинели хлопала и морщилась на ветру, как реющий стяг. Этой ночью Дрого чувствовал себя красивым и молодцеватым и стоял, выпятив грудь, у парапета смотровой площадки в своей прекрасной шинели с развеваемой ветром накидкой. Рядом с ним стоял Тронк; закутанный в свою широкую крылатку, он даже не был похож на солдата.
– Скажите-ка, Тронк, – обратился к нему Джованни с напускной озабоченностью, – это оптический обман или луна сегодня действительно больше, чем обычно?
– Не думаю, господин лейтенант, – ответил Тронк, – здесь, в Крепости, она всегда кажется такой.
Голоса их звучали преувеличенно громко, словно воздух был стеклянным. Тронк убедился, что лейтенанту он больше не нужен, и, движимый своим вечным стремлением проверять, как несут службу часовые, направился вдоль края площадки.
Оставшийся в одиночестве Дрого чувствовал себя почти счастливым. Он с гордостью смаковал свое решение остаться, испытывая щемящее удовлетворение оттого, что променял обеспеченные ему маленькие радости на огромное благо с отдаленной и неизвестной перспективой (но не шевелилась ли при этом в его мозгу утешительная мысль, что уехать-то он всегда успеет?).
Предчувствие – или то была лишь надежда? – благородных и великих свершений побудило его остаться здесь, в Крепости, но решение это могло быть и просто оттяжкой, ведь, в сущности, все пути перед ним были пока открыты. А времени впереди еще много. Казалось, его ждет все самое лучшее, что только есть на свете. Куда же ему торопиться? Даже женщины, эти милые и непонятные существа, ждут его – он был в этом уверен – как счастливая данность, уготованная ему нормальным ходом жизни.
Сколько еще времени впереди! Даже один год – это бесконечно много, а его лучшие годы ведь только начались. Они рисовались его воображению длинной чередой, конец которой и разглядеть невозможно, этаким непочатым сокровищем, к тому же столь огромным, что оно еще успеет надоесть.
И не было никого, кто мог бы ему сказать: «Берегись, Джованни Дрого!» Жизнь казалась ему неисчерпаемой; какое упорное заблуждение, ведь молодость уже начала отцветать. Только Дрого не знал, что такое время. Даже если бы впереди у него была молодость, измеряемая, как у богов, не одной сотней лет, время и тогда бы не показалось неторопливым. Но в его распоряжении была всего лишь обычная человеческая жизнь со своим скупым даром – короткой молодостью – годы ее по пальцам можно перечесть, и пронесутся они так быстро, что и не заметишь.
Впереди еще уйма времени, думал он. А говорят, есть на свете люди, в какой-то момент начинающие (ну не чудаки ли!) ждать смерти – банального и абсурдного явления, которое к нему, разумеется, никакого касательства не имеет. Думая об этом, Дрого улыбался, а поскольку его уже начал пробирать холод, принялся мерить шагами площадку.
Крепостные стены в этом месте повторяли рельеф перевала, образуя сложную систему площадок и террас. Сверху Дрого было видно, как в лунном свете отчетливо чернеют на снегу растянувшиеся цепочкой часовые. Под их размеренными шагами похрустывала замерзшая корка снега.
Самому ближнему часовому, находившемуся метрах в десяти на террасе прямо под Дрого, холод, очевидно, был нипочем, и он стоял, привалившись к стене, неподвижно; казалось даже, что он заснул. Но Дрого слышал, как часовой густым басом напевает какую-то заунывную песню.
Слова, которых Дрого разобрать не мог, накладывались на протяжный и бесконечный мотив. Разговаривать, а тем более петь на посту строжайше запрещалось. Солдата следовало наказать, но Джованни пожалел его: ведь часовому так холодно, так одиноко этой ночью. И, спускаясь по короткой лесенке на террасу, он специально кашлянул, чтобы не застичь его врасплох. Часовой обернулся и, увидев офицера, стал как положено, но пение не прекратилось. Дрого рассердился: что эти солдаты себе позволяют? Думают, можно над ним насмехаться? Вот он ему сейчас покажет!
Часовой сразу же заметил, что лицо Дрого не сулит ничего хорошего, и, хотя формальности с паролем по давнему молчаливому уговору между часовыми и начальником караула не соблюдались, выполнил военный ритуал со всем старанием, вскинул винтовку и особенным голосом, как было принято в Крепости, спросил:
– Стой, кто идет?
Дрого, растерявшись, застыл как вкопанный. Теперь от солдата его отделяло не больше пяти метров, и в ясном свете луны Джованни отчетливо видел его лицо с плотно сомкнутыми губами, но песня звучать не перестала. Откуда же исходил голос?
Обдумывая эту странность – часовой все еще стоял в выжидательной позе, – Джованни машинально произнес пароль: «Чудо». «Чучело», – отозвался часовой и приставил винтовку к ноге.
В наступившей глубокой тишине, как и прежде, но даже еще явственней, слышались рокочущие звуки песни.
Наконец Дрого все понял, и по спине его медленно пополз холодок. Да это же вода, голос далекого водопада, с грохотом срывавшегося с ближних скалистых склонов. Ветер колебал длинную водяную струю, таинственно играло эхо, камни по-разному отзывались на удары струи, и все это создавало иллюзию человеческого голоса, бормотавшего и бормотавшего какие-то слова, слова нашей жизни, и, как всегда бывает, казалось, еще немного – и ты их поймешь, да не тут-то было.
Выходит, пел не солдат, не человек, способный чувствовать холод, наказание, любовь; пели враждебные ему горы. Какая обидная ошибка, подумал Дрого, может, и в жизни все вот так: мы считаем, что вокруг нас люди, такие же, как мы, но вместо них только холод, только камни, с их непонятным языком. Хочешь пожать руку друга, но твоя протянутая рука безвольно опускается и улыбка гаснет: оказывается, рядом – никого и ты так одинок.
Ветер раздувал великолепную офицерскую шинель, и ее синяя тень на снегу трепетала, как флаг. Часовой стоял неподвижно. Луна медленно, но неуклонно двигалась навстречу рассвету. «Тук-тук», – стучало сердце в груди Джованни Дрого.
XI
Почти два года спустя Джованни Дрого спал ночью у себя в комнате, в Крепости. Целых двадцать два месяца прошли, не принеся ничего нового, а он все чего-то ждал, словно жизнь именно к нему обязана была проявить особую щедрость. Но двадцать два месяца – срок немалый, за такое время много всякого может произойти: заводятся семьи, рождаются и даже начинают говорить дети; там, где был пустырь, вырастает большой дом; красавица стареет и становится никому не нужной; болезнь, даже самая затяжная, возникнув (пусть обреченный, не зная о ней, продолжает жить беспечно), постепенно подтачивает организм, на короткое время отступает, создавая иллюзию выздоровления, а потом снова находит для себя местечко поглубже и уносит последние надежды; за это время можно похоронить человека и забыть об умершем настолько, что его сын снова станет смеяться и по вечерам безмятежно прогуливаться с девушками по аллеям мимо кладбищенской ограды.
А вот жизнь Дрого вроде бы остановилась. Казалось, события одного и того же дня повторялись сотни раз, без малейшего изменения. Река времени текла над Крепостью, медленно разрушала ее стены, уносила вниз пыль и обломки камней, стачивала ступеньки и цепи, но Дрого не задевала: ей пока еще не удалось втянуть его в свой водоворот.
И эта ночь прошла бы, как все прочие, если бы Дрого не приснился сон. Он увидел себя снова ребенком, сидящим ночью на подоконнике.
Прямо напротив его дома в лунном свете сиял фасад роскошного особняка. Все внимание маленького Дрого было приковано к высокому узкому окну, увенчанному мраморным фронтоном. Луна, проникая через стекла, освещала накрытый скатертью стол, а на нем вазу и несколько статуэток из слоновой кости. Даже по этим немногочисленным предметам, открывшимся его взору, можно было предположить, что там, за ними, в темноте таится обширный зал, первый из бесконечной анфилады помещений, набитых разными ценными вещами, и что весь особняк погружен в сон – в тот глубокий и завидный сон, которым спят обычно богатые и счастливые люди. Какое удовольствие, думал Дрого, жить в этих залах, часами бродить по ним, открывая для себя все новые и новые сокровища.
Но тут между окном, из которого он выглядывал, и чудесным особняком, находившимся от него в каких-нибудь двадцати метрах, появились зыбкие колышущиеся призраки, похожие на волшебных фей со сверкающими под луной длинными вуалевыми шлейфами.
Появление во сне существ, никогда не встречавшихся ему в реальном мире, не удивило Джованни. Они медленно роились в воздухе, настойчиво кружа возле узкого окна.
По самой своей природе эти видения были как бы естественной принадлежностью особняка, и все-таки то, что они не обращали никакого внимания на Дрого и ни разу даже не приблизились к его дому, казалось обидным. Выходит, даже феи избегают обыкновенных детей и тянутся к баловням судьбы, которые о них и не думают, а спят себе преспокойно под шелковыми балдахинами?
– Эй… Эй… – робко подал голос Дрого, чтобы привлечь к себе внимание призраков, хорошо, однако, сознавая, что это бесполезно.
И действительно, они ничего вроде бы не слышали и никто из них не приблизился к его подоконнику даже на метр.
Но вот одно из волшебных существ уцепилось за раму того узкого окна и неким подобием руки тихонько постучалось в стекло, как бы вызывая кого-то.
И почти тотчас хрупкая тоненькая фигурка – такая крошечная на фоне внушительных размеров окна – показалась за стеклами, и Дрого узнал Ангустину – тоже ребенка.
Необычайно бледный Ангустина был в бархатном костюмчике с белым кружевным воротником; его, насколько мог судить Дрого, совершенно не устраивала эта беззвучная серенада.
Джованни надеялся, что товарищ хотя бы просто из вежливости пригласит его поиграть с призраками. Ничего подобного. Ангустина вроде бы и не замечал приятеля и не взглянул в его сторону, даже когда Джованни окликнул: «Ангустина! Ангустина!»
Вялым жестом Ангустина открыл окно и как-то по-свойски наклонился к уцепившемуся за подоконник призраку, словно желая с ним поговорить. Призрак указал на что-то, и Дрого, проследив этот жест взглядом, увидел просторную, совершенно пустую площадь перед домами. Над этой площадью, метрах в десяти от ее поверхности, двигался по воздуху маленький кортеж новых призраков, которые несли паланкин, с виду состоявший из того же вещества, что и они сами. Паланкин был весь украшен кисейными лентами и плюмажем. Ангустина со свойственным ему выражением отчужденности и скуки смотрел на приближающуюся процессию; было ясно, что паланкин предназначен ему.
Дрого глубоко уязвила такая несправедливость. Почему все Ангустине, а ему ничего? Ладно бы кому другому, но именно Ангустине, всегда такому надменному, спесивому!… Дрого посмотрел на другие окна в надежде найти кого-нибудь, кто мог бы за него вступиться, но никого больше не было.
Наконец паланкин, покачиваясь в воздухе, остановился подле окна, и все призраки разом сгрудились вокруг него, образовав что-то вроде трепещущего венка. Все свое внимание они сосредоточили на Ангустине, но в этом внимании угадывалась уже не прежняя почтительность, а жадное, даже недоброе любопытство. Предоставленный самому себе паланкин будто на невидимых нитях повис в воздухе.
И Дрого вдруг перестал завидовать, ибо осознал наконец смысл происходящего. Он видел Ангустину, стоявшего во весь рост на подоконнике, видел его глаза, устремленные на паланкин. Да, именно к нему явились посланцы фей в эту ночь, но с какой миссией! Видно, в дальнюю дорогу повезет его паланкин, и уж не вернется он больше ни на рассвете, ни следующей ночью, ни еще через ночь – никогда. Залы дворца тщетно будут ждать своего маленького хозяина, две женские руки осторожно закроют окно, которое беглец оставит распахнутым, да и все остальные окна запрут на засов, чтобы скрыть в темноте слезы и отчаяние.
Призраки, такие поначалу приветливые, явились, выходит, не для того, чтобы поиграть в лунных лучах; эти невинные создания вышли не из ароматных садов, а из преисподней.
Другие дети стали бы плакать, звать маму, Ангустина же не испугался, а спокойно разговаривал с призраками, словно хотел уточнить кое-какие детали. Приникнув к окну, призраки, напоминавшие взбитую пену, теснились, отталкивая друг друга, и тянулись к ребенку, а тот все кивал: ладно, ладно, мол, все в полном порядке.
Наконец призрак, первым уцепившийся за край окна – наверное, их предводитель, – сделал короткий повелительный жест. Ангустина, все с тем же скучающим видом, перешагнул через подоконник (казалось, он тоже стал невесомым, как призрак), грациозно ступил в паланкин и уселся, положив ногу на ногу. Гроздь призраков распалась, растворилась среди колышущейся кисеи, и заколдованный экипаж мягко тронулся с места.
И опять образовался кортеж; видения, описав полукруг в пространстве между домами, потянулись в небо, к луне. Следуя по этой дуге, паланкин проплыл в нескольких метрах от окна Дрого, который замахал, словно пытался послать другу прощальный привет: «Ангустина! Ангустина!»
Только тогда умерший товарищ повернул голову к Джованни и на мгновение задержал на нем не по летам серьезный взгляд. Но постепенно на лице Ангустины появилась заговорщическая улыбка: он как бы давал Дрого понять, что им двоим известно многое такое, чего не знают призраки; это была последняя попытка пошутить, последняя возможность показать, что он, Ангустина, не нуждается ни в чьей жалости; самое обычное дело, казалось, говорил он, глупо даже удивляться.
Паланкин уносил Ангустину все дальше, и вот он уже оторвал взгляд от Дрого и с веселым, но и недоверчивым любопытством стал смотреть вперед, туда, куда двигался кортеж.
Вид у него был как у ребенка, который получил в подарок в общем-то ненужную ему игрушку, но из вежливости не может от нее отказаться.
Вот так, с каким-то сверхчеловеческим благородством, Ангустина удалился в ночь, даже не оглянувшись на свой дом, на дремавшую внизу площадь, на другие дома, на свой родной город. Кортеж медленно змеился в небе, уходя все выше, выше, и превратился сначала в растянутый шлейф, потом в сгусток тумана, потом – в ничто.
Окно осталось открытым, лунные лучи еще падали на стол, вазу, статуэтки из слоновой кости – все продолжало спать. Там, позади, в другой комнате, в мерцании свечей, осталось лежать на кровати безжизненное тело маленького человека, лицом походившего на Ангустину. Наверно, на нем был бархатный костюмчик с большим кружевным воротником, а на его белых губах застыла улыбка.
XII
На следующий день Джованни Дрого командовал караулом на Новом редуте. Это был небольшой форт в сорока пяти минутах ходьбы от Крепости, возведенный отдельно на вершине скалистой горы над самой Татарской пустыней. Он считался главным, совершенно самостоятельным постом охраны, перед которым стояла задача первым подать сигнал тревоги в случае нападения.
Вечером Дрого выступил из Крепости со своим отрядом в семьдесят человек (именно столько требовалось на Новом редуте солдат, помимо двух канониров), так как там было десять караульных постов. Дрого впервые оказался за пределами Крепости и, в сущности, впервые переступил границу.
Джованни сознавал всю ответственность этого дежурства, но мысли его были заняты главным образом приснившимся ему Ангустиной. Сон оставил в его душе глубокий след: казалось, в нем содержался какой-то смутный намек на будущее, хотя Дрого не был слишком уж суеверен.
По прибытии на Новый редут была произведена смена караула, потом отдежуривший отряд ушел, и Джованни, стоя на краю верхней площадки, смотрел, как он удаляется, пересекая галечники. Сама Крепость отсюда казалась очень длинной стеной, просто стеной, за которой ничего нет. Разглядеть часовых с такого расстояния он не мог. Виден был только флаг, да и то лишь тогда, когда его начинало трепать ветром.
Целые сутки Дрого будет единственной властью на этом отдаленном Редуте. Что бы ни случилось, помощи просить неоткуда. Даже если появится неприятель, маленький форт должен будет защищаться своими силами. Да, в ближайшие двадцать четыре часа сам король значил бы в этих стенах меньше, чем Дрого.
В ожидании ночи Дрого разглядывал северную равнину. Из Крепости можно было видеть только небольшой треугольный участок пустыни, остальное загораживали горы. А теперь она просматривалась вся, до самого горизонта, как обычно затянутого пеленой тумана. Перед ним была пустыня, усеянная обломками скал и кое-где покрытая лишаями низкого пыльного кустарника. Справа, далеко-далеко, чернела какая-то полоска – очевидно, лес. С флангов подступали цепи суровых гор. Среди них были и необыкновенно красивые – с высоченными отвесными склонами, с вершинами, побеленными первым осенним снегом. Но никто ими не любовался: и Дрого, и солдаты инстинктивно смотрели только на север, на унылую равнину, безжизненную и загадочную.
То ли от сознания, что он один несет всю ответственность за форт, то ли от вида этой пустынной местности, то ли из-за странного сна, в котором он видел Ангустину, Дрого чувствовал, как с приближением ночи душа его наполняется безотчетной тревогой.
Стоял октябрьский вечер, погода была неустойчивая, в свинцово-серых сумерках гасли один за другим непонятно откуда падавшие на землю красноватые блики.
На закате Дрого всегда охватывало нечто вроде поэтического вдохновения. Это был час надежд. И Дрого стал перебирать в памяти героические картины, неоднократно приходившие ему в голову во время долгих дежурств и каждый раз обраставшие все новыми подробностями. Чаще всего он рисовал в своем воображении яростную схватку горстки возглавляемых им солдат с бесчисленным вражеским войском. Вот ночью на Новый редут совершает набег многотысячная татарская орда. Он сдерживает ее натиск на протяжении нескольких дней; почти все его товарищи уже убиты или ранены. Шальная пуля задевает и его: рана, конечно, серьезная, но не настолько, чтобы ему пришлось сложить с себя командование. Однако патроны уже на исходе, и он с забинтованной головой решается вести свой небольшой отряд на прорыв. Наконец прибывает подкрепление, враг разбит и обращен в бегство, а сам он, не выпуская из рук окровавленной сабли, падает без сознания. Кто-то пытается привести его в чувство и зовет по имени: «Лейтенант Дрого, лейтенант Дрого». И он, Дрого, медленно открывает глаза: это король. Сам король склонился над ним и благодарит за отвагу.
Это был час надежд, когда Джованни выдумывал всякие героические истории, которым, по-видимому, никогда не суждено сбыться, но которые так скрашивают жизнь. Иногда Дрого довольствовался гораздо более скромными фантазиями: пусть не он один окажется героем, пусть не будет раны и даже короля, благодарящего его за отвагу. Пусть будет обыкновенное сражение, одно-единственное, но тяжелое: он идет по всей форме в атаку и с хладнокровной улыбкой бросается навстречу каменным лицам врагов. Одна только битва, но и она, вероятно, могла бы сделать его счастливым на всю оставшуюся жизнь.
В тот вечер, однако, нелегко было чувствовать себя героем. Сумерки уже окутали мир, северная равнина стала совершенно бесцветной, но еще не погрузилась в сон и, казалось, затаила в себе что-то коварное.
Было уже восемь часов, все небо затянуло облаками, и тут Дрого показалось, что на равнине, справа, как раз под Редутом, движется небольшое черное пятно. Наверно, глаза у меня устали, подумал он. Да, я слишком долго вглядывался, вот глаза и устали, и теперь мне мерещатся какие-то пятна. Такое уже с ним случалось, когда он мальчишкой сидел по ночам над учебниками.
Дрого попробовал на несколько мгновений закрыть глаза, потом перевести взгляд на предметы, находившиеся поблизости: на ведро для мытья террасы, на железный крюк в стене, потом на скамейку, на которой, очевидно, сидел сменившийся офицер. И только через несколько минут снова посмотрел вниз, туда, где ему померещилось черное пятно. Оно не исчезло и все так же медленно двигалось.
– Тронк! – взволнованно крикнул Дрого.
– Слушаю, господин лейтенант! – мгновенно откликнулся тот, и голос его прозвучал так неожиданно близко, что Джованни даже вздрогнул.
– А, вы здесь? – сказал он, приободрившись. – Тронк, возможно, я ошибаюсь, но мне кажется… Мне кажется, что там, внизу, движется какой-то предмет.
– Так точно, господин лейтенант, – ответил Тронк уставным тоном. – Я уже несколько минут за ним наблюдаю.
– Как?! – воскликнул Дрого. – И вы заметили? Что же вы видите?
– Тот самый движущийся предмет, господин лейтенант.
Дрого почувствовал, как кровь стынет у него в жилах. Ну вот, начинается, подумал он, начисто забыв о своих героических фантазиях, именно со мной это должно было случиться. Теперь жди какой-нибудь неприятности.
– Ах, стало быть, вы тоже видите? – переспросил он в тщетной надежде, что Тронк ответит отрицательно.
– Да, господин лейтенант, – отозвался Тронк. – Уже минут десять. Я ходил вниз, проверять, как чистят пушки, потом поднялся сюда и увидел…
Оба немного помолчали; должно быть, и для Тронка все было тревожно и непонятно.
– Как по-вашему, Тронк, что бы это могло быть?
– Не могу взять в толк. Слишком медленно оно движется.
– Как это – слишком медленно?
– Да, сначала я подумал, что это метелки тростника.
– Метелки? Что еще за метелки?
– Там внизу, подальше, есть заросли тростника, – сказал Тронк, указывая рукой куда-то вправо, хотя жест этот не имел смысла, поскольку в темноте ничего не было видно. – В это время года на тростнике появляются черные метелки. Иногда ветер обрывает их – они же легкие – и гонит по земле, как клубы дыма… Но здесь что-то другое, – добавил он после паузы. – Метелки бы катились быстрее.
– Так что же это может быть?
– Никак не пойму, – повторил Тронк. – На людей не похоже, они бы подошли с другой стороны. И потом, оно продолжает двигаться. Непонятно.
– Тревога! Тревога!
Это крикнул часовой, находившийся поблизости. За ним закричал другой, третий… Они тоже увидели черное пятно. Потом его заметили солдаты, отдыхавшие в караулке. Все сгрудились у бруствера и смотрели вниз с любопытством, к которому примешивался и страх.
– Ты что, не видишь? – говорил один. – Ну вон же, прямо под нами. Вот, остановилось.
– Наверно, это туман, – предполагал другой. – В тумане бывают просветы, и тогда видно, что там, под ним. Вроде бы что-то шевелится, а на самом деле это дыры в тумане.
– Да-да, теперь и я вижу, – послышался еще один голос. – Но эта темная штуковина стоит на одном и том же месте, похоже, что там просто черный валун, вот и все.
– Какой еще валун! Разве не видишь, оно двигается? Ты что, ослеп?
– А я говорю – валун. Я его давно приметил, черный валун, похожий на монашку.
Кто-то засмеялся.
– Пошли, пошли отсюда. Сейчас же все в помещение, – вмешался Тронк, опередив лейтенанта, которого эти разговоры встревожили еще больше.
Солдаты неохотно возвратились в караулку, и опять стало тихо.
– Тронк, – спросил Дрого, не отваживавшийся на самостоятельное решение, – вы не думаете, что надо объявить тревогу?
– В смысле – сообщить в Крепость? В смысле – пальнуть в воздух, господин лейтенант?
– Да я и сам не знаю. Как по-вашему, стоит поднимать тревогу?
Тронк покачал головой.
– Я бы подождал, когда развиднеется. Если выстрелим, всю Крепость поднимем на ноги. А окажется, что там ничего и нет.
– Пожалуй, – согласился Дрого.
– К тому же, – добавил Тронк, – это было бы не по уставу. В уставе сказано, что тревогу можно объявлять лишь в случае опасности, прямо так и говорится: «В случае опасности, при появлении вооруженного противника и если подозрительные лица приблизятся к пограничной стене на расстояние, не превышающее ста метров». Вот что говорится в уставе.
– В общем, да, – сказал Дрого, – а тут, наверное, побольше ста метров будет, правда?
– Я тоже так думаю, – кивнул Тронк. – И потом, мы ведь не уверены, что это человек.
– А что же, по-вашему? – возразил Дрого несколько раздраженно. – Привидение?
Тронк ничего не ответил.
В нерешительности, дожидаясь, когда пройдет эта бесконечная ночь, Дрого и Тронк стояли, опершись о парапет, и напряженно смотрели вниз, туда, где начиналась Татарская пустыня. Загадочное темное существо вроде бы остановилось, уснуло, и Джованни понемногу стал успокаиваться, думая, что там и впрямь ничего нет – просто черный валун, по очертаниям напоминающий монахиню, или это обман зрения, нелепая галлюцинация – все от усталости. Теперь он даже испытывал смутное разочарование: так бывает, когда самые важные часы жизни проносятся мимо, не задев нас, и их грохот затихает вдали, а мы остаемся в одиночестве среди взвихренных сухих листьев, сожалея о том, что упустили опасный, но славный момент.
Ночь все тянулась, и из темной долины снова повеяло страхом. Ночь тянулась, и Дрого чувствовал себя ничтожным и одиноким. На дружескую поддержку Тронка рассчитывать не приходилось: слишком уж они были разными. Вот если бы рядом находились его товарищи – хотя бы один, тогда другое дело, тогда у Дрого достало бы сил даже на шутку и ожидание рассвета не было бы таким мучительным.
А языки тумана все ползли и ползли по равнине, образуя призрачный архипелаг в черном океане. Один из них протянулся у самого подножия Редута, накрыв тот таинственный предмет. Все вокруг было пронизано сыростью; шинель Дрого пропиталась влагой и обвисла тяжелыми складками.
Какая долгая ночь! Он уже потерял надежду, что она когда-нибудь кончится, но небо вдруг начало бледнеть, и порывы ледяного ветра возвестили о близком рассвете. И тут на Дрого навалился сон. Продолжая стоять у парапета, он уже дважды ронял голову и дважды, вздрогнув, поднимал ее. В конце концов она безвольно свесилась на грудь, и налитые тяжестью веки сомкнулись. Нарождался новый день.
Проснулся Дрого оттого, что кто-то тронул его за руку. Он с трудом стряхнул с себя сон, поражаясь тому, что уже совсем светло. Раздался чей-то голос – Тронка, конечно:
– Господин лейтенант, это лошадь.
Только тут он вернулся к действительности, вспомнил о Крепости, о Новом редуте, о загадочном черном пятне. И сразу же глянул вниз, горя желанием все узнать и в глубине души трусливо надеясь увидеть там одни лишь камни и кусты – ничего, кроме равнины, какой она была всегда – безлюдной, пустынной.
Но голос рядом все повторял:
– Господин лейтенант, это лошадь.
И Дрого действительно увидел эту фантастическую лошадь, неподвижно стоявшую у подножия скалы.
Небольшая, приземистая, но упитанная лошадка, по-своему даже красивая – с сухими ногами и длинной гривой. Выглядела она странно, но больше всего поражала ее масть: иссиня-черная, резко выделявшаяся на фоне тусклой равнины.
Откуда она взялась? Чья она? Ни одно живое существо – кроме ворон и гадюк – уже много лет не заносило в эти места. А тут лошадь, да к тому же сразу видно, что не дикая, а отличный экземпляр, настоящая боевая лошадка (разве что ноги чуть тонковаты).
Это было поразительно, это настораживало. Дрого, Тронк, часовые, да и другие солдаты, выглядывавшие из бойниц нижнего этажа, не могли оторвать от нее глаз. Появление лошади не укладывалось ни в какие уставы, воскрешало в памяти древние легенды о севере, о татарских ордах и битвах, наполняло своей таинственностью всю пустыню.
Сам по себе этот факт был не таким уж значительным, но ведь вслед за лошадью должно непременно появиться что-то еще. На лошадке было хорошо притороченное седло, как будто совсем недавно кто-то ехал на ней верхом. В общем, история была непонятная, и то, что до вчерашнего дня считалось нелепым предрассудком, сегодня могло оказаться правдой. Дрого мерещилось присутствие врагов, татар, распластавшихся в кустах, в расщелинах скал, замерших в неподвижности с крепко стиснутыми зубами: они ждали лишь наступления ночи, чтобы совершить свой набег. А за это время могли подтянуться их главные силы: грозная кишащая орда, выныривающая из северного тумана. Без музыки, без песен, без сверкающих сабель и красивых знамен. Оружие у них матовое, чтобы его не демаскировали солнечные блики, и даже кони приучены не ржать.
Но одна лошадка – именно так сразу же и подумали на Новом редуте – одна лошадка сбежала и, опередив противника, тем самым выдала его. Враги, вероятно, еще не заметили пропажи, поскольку животное сбежало из лагеря ночью.
Таким образом, лошадка принесла важную весть. Но насколько она опередила своих хозяев? До наступления вечера Дрого ничего не сумеет сообщить командованию Крепости, а татары между тем вот-вот могут нагрянуть.
Выходит, надо объявить тревогу? Тронк не советовал: в конце концов, это всего-навсего лошадь, а оказалась она возле Редута потому, что отбилась от хозяина, а ее хозяин – возможно, охотник-одиночка – по неосторожности заехал в пустыню и погиб там или заболел. Лошадь осталась одна, стала бродить по пустыне, ища спасения, и, почуяв в Крепости присутствие людей, ждет, что ей принесут овса.
Так утверждал Тронк, ставя под сомнение версию о том, что к Крепости приближается враг. Животное в такой необитаемой местности вряд ли покинет свой лагерь. И потом, говорил Тронк, он слышал, что кони у татар почти все как есть белые. На старинной картине, висящей в одном из залов Крепости, изображены татары верхом на белых скакунах, а эта лошадь черная как смоль.
И Дрого после долгих колебаний все же решил дожидаться вечера. Небо между тем порозовело, солнце залило все своим горячим светом, и солдаты, согревшись, приободрились. Да и Джованни с наступлением дня немного успокоился: соображения насчет татар утратили свою убедительность, все вновь обрело нормальные пропорции, животное оказалось обыкновенной лошадью, и ее появление можно было объяснить как угодно, а вовсе не обязательно наступлением противника. И тут, позабыв о ночных страхах, он вдруг понял, что готов к любым приключениям, и душа его наполнилась радостным предчувствием: уж не сама ли судьба стучится к нему в дверь? Счастливая судьба, которая может возвысить его над всеми прочими людьми.
Он с удовольствием лично позаботился о самых мелких формальностях караульной службы, словно хотел доказать Тронку и солдатам, что появление лошади, каким бы странным и тревожным оно ни было, его лично нисколько не обеспокоило; именно так, думал он, и поступают настоящие офицеры.
Солдаты же, по правде говоря, не испугались; появление лошади вызвало всякие шуточки, и всем ужасно хотелось поймать ее и отвести как трофей в Крепость. Один из солдат попросил даже у старшего сержанта разрешения сходить за лошадью, но тот лишь укоризненно глянул на него, давая понять, что, когда речь идет о службе, шутки неуместны. А этажом ниже, там, где были установлены пушки, один из канониров при виде лошади страшно разволновался. Звали его Джузеппе Лаццари, был он еще совсем молод и на службу поступил недавно. Он утверждал, что лошадь эта – его собственная, он ее сразу узнал, и ошибки тут быть не может: наверно, ее упустили, когда водили из Крепости на водопой.
– Да это же Фьокко, мой Фьокко! – вопил он так, словно его обокрали.
Спустившийся вниз Тронк сразу же велел прекратить этот крик и строго объяснил Лаццари, что его лошадь убежать никак не могла: чтобы попасть на северную равнину, ей пришлось бы перебраться либо через крепостную стену, либо через высокие горы.
Но Лаццари возразил, что есть какой-то проход – он сам слышал, – удобный проход в скалах, древняя, заброшенная дорога, о которой все уже позабыли. И верно, в Крепости помимо прочих ходила и такая легенда. Скорее всего, это была выдумка, так как никто никогда не видел даже следов той дороги. Справа и слева от Крепости на протяжении многих километров вздымались дикие горы, и перебраться через них было невозможно.
Но солдат не унимался, он прямо из себя выходил от мысли, что ему велят сидеть в Редуте и не позволяют забрать свою лошадь, хотя и дела тут всего на полчаса.
Между тем время шло, солнце клонилось к западу, в установленные сроки сменялись часовые, пустыня слепила глаза, безжизненная, как никогда, а лошадка была на прежнем месте: то стояла совсем неподвижно, будто спала, то бродила вокруг в поисках чахлой травки. Дрого выжидающе глядел вдаль, но ничего нового не замечал. Все те же отвесные скалы, туман далеко на севере и кусты, с приближением вечера постепенно менявшие свой цвет.
Явился сменный караульный отряд. Дрого и его солдаты вышли из Редута и направились через галечные россыпи к Крепости, на которую уже наползали синие вечерние тени. Когда подошли к крепостным стенам, Дрого произнес пароль за себя и за своих людей, ворота открылись, сменившийся патруль выстроился в небольшом дворике, и Тронк начал перекличку. Дрого же направился к коменданту, чтобы сообщить ему о странной лошади.
Как предписывалось уставом, сначала Дрого доложил о своем прибытии капитану-поверяющему, потом они вместе пошли искать полковника. Обо всяких новостях, как правило, сообщали старшему адъютанту, но на этот раз происшествие было слишком серьезным, чтобы терять время.
А слух о лошади молниеносно облетел Крепость. На самых отдаленных фланговых постах форта уже поговаривали о татарской коннице, ставшей лагерем у подножия скал. Полковник, узнав новость, сказал только:
– Зря не попытались взять эту лошадь, если на ней седло, мы могли бы узнать, откуда она.
Но было уже поздно, так как солдат Джузеппе Лаццари, когда патруль возвращался в Крепость, спрятался за огромным валуном, и никто этого не заметил. Потом он спустился вниз по галечнику, взял лошадку и теперь возвращался с ней в Крепость. К своему удивлению, он обнаружил, что лошадь-то не его, но теперь это уже не имело значения.
Только когда отряд вступил в Крепость, кто-то из товарищей Лаццари заметил, что он исчез. Если узнает Тронк, сидеть Лаццари на гауптвахте не меньше двух месяцев. Нужно было спасать товарища. И потому, когда старший сержант, делая перекличку, дошел до Лаццари, кто-то откликнулся за него: «Я».
А через несколько минут солдаты, уже разбредавшиеся по двору кто куда, вспомнили, что Лаццари не знает пароля. Здесь уже дело пахло не гауптвахтой, а смертью: как только он подойдет к стенам Крепости, в него по уставу должны стрелять. Несколько солдат тотчас побежали искать Тронка: надо же было что-то придумать.
Да поздно! Лаццари, держа черную лошадку под уздцы, уже подходил к Крепости. А Тронк как раз стоял на стене, куда его привело какое-то смутное предчувствие. Сразу же после поверки старшего сержанта охватило беспокойство; причины его он определить не мог, но чуяла его душа, что не все в порядке. Перебрав в памяти события дня, он добрался до момента возвращения в Крепость, так и не обнаружив ничего подозрительного. И вдруг словно обо что-то споткнулся; да, во время поверки был какой-то сбой, но в тот момент, как это часто бывает в подобных случаях, Тронк не придал ему значения.
Один из часовых стоял на посту над самыми крепостными воротами. В сумерках он увидел на галечнике метрах в двухстах от себя две приближающиеся черные фигуры. Сперва часового это не насторожило: мало ли, что может померещиться; в таких глухих местах, когда постоянно чего-то ждешь, нередко даже средь бела дня видишь силуэты людей, ползущих среди камней и кустов, и начинает казаться, что кто-то за тобой подглядывает, а потом идешь проверять и убеждаешься, что никого там нет.
Чтобы отвлечься, часовой огляделся по сторонам, махнул рукой товарищу – часовому, ходившему по стене правее, метрах в тридцати от него, поправил свою тяжелую, жавшую лоб шапку, поглядел налево и увидел старшего сержанта Тронка, который стоял неподвижно и не сводил с него сурового взгляда.
Часовой подтянулся, снова посмотрел вперед, убедился, что те две фигуры ему не померещились и находятся уже совсем близко – метрах в семидесяти. Да, это были солдат и лошадь. Часовой вскинул винтовку, взвел курок и, застыв в позиции, которую они сотни раз отрабатывали на учениях, крикнул:
– Стой, кто идет?
Лаццари был новичок и понятия не имел о том, что без пароля в Крепость ему не войти. Самое большее, чего он боялся, так это наказания за самовольную отлучку; но, может, полковник и простит его. Какую лошадь добыл! Красивая, и генералу б подошла.
До Крепости оставалось метров сорок. Уже было слышно, как лошадиные подковы цокают по камням. Почти совсем стемнело, издалека донесся сигнал трубы.
– Стой, кто идет? – повторил часовой. Еще раз – и придется стрелять.
При первом окрике часового Лаццари вдруг охватило беспокойство. Ему было странно, что именно теперь, когда он оказался в затруднительном положении, брат-солдат встречает его так грозно, но, услышав вторично: «Стой, кто идет?», он успокоился, узнав голос приятеля из своей же роты, которого все звали попросту Чернявый.
– Это я, Лаццари! – крикнул он. – Скажи командиру поста, чтобы мне открыли! Я коня привел. Только без шума, а то меня еще посадят!
Часовой не шелохнулся. Вскинув винтовку, он не двигался, оттягивая до последнего свое третье: «Стой, кто идет?» Может, сам Лаццари догадается о грозящей ему опасности, отступит назад, а завтра попытается как-нибудь примкнуть к караулу, возвращающемуся с Нового редута. Но в нескольких метрах от часового стоял Тронк, не сводивший с него сурового взгляда.
Ни единого слова не произнес Тронк, лишь поглядывал то на часового, то на Лаццари, из-за которого, наверно, его самого накажут. Что означали эти его взгляды?
Солдат с лошадью подошли уже метров на тридцать: выжидать дольше было неразумно. Чем ближе подходил Лаццари, тем становилось яснее, что часовой не промахнется.
– Стой, кто идет? – в третий раз крикнул он уже другим голосом: в нем явно звучало предостережение приятелю, не имеющее ничего общего с уставом. В этом крике так и слышалось: «Отходи назад, пока не поздно! Хочешь напороться на пулю?»
И тут вдруг до Лаццари что-то дошло: мгновенно вспомнив суровый закон Крепости, он понял, что теперь ему конец. Но непонятно почему, вместо того чтобы бежать прочь, он отпустил повод и пошел дальше один, громко крича:
– Это я, Лаццари! Ты что, не видишь? Чернявый, эй, Чернявый! Это я! Чего выставил винтовку? С ума, что ли, сошел, а, Чернявый?
Но на стене стоял уже не Чернявый, а обыкновенный солдат с каменным лицом и медленно поднимал дуло, целясь в своего друга. Уперев приклад в плечо, он все еще косил глазом в сторону старшего сержанта, с безмолвным отчаянием ожидая приказа: отставить. Тронк же по-прежнему был неподвижен и сверлил его взглядом.
Лаццари, не оборачиваясь и спотыкаясь о камни, отступил на несколько шагов.
– Это же я, Лаццари! – снова закричал он. – Не видишь, это я? Не стреляй, Чернявый!
Но то был уже не Чернявый, любивший позубоскалить с приятелями, а просто часовой Крепости в военной форме из темно-синего сукна с кожаной портупеей, такой же солдат, как все в этой ночи; обыкновенный часовой, который прицелился и уже нажимал на спусковой крючок. Сквозь сильный шум в ушах он вроде бы расслышал хриплый голос Тронка: «Целься точнее», хотя в действительности Тронк и рта не раскрыл.
Из дула вылетел сгусток огня, за ним – крошечное облачко дыма. В первое мгновение выстрел показался даже не очень громким, но после, многократно отраженный горами, он долго сотрясал воздух, медленно затухая вдали, как раскаты грома.
Теперь, выполнив свой долг, часовой приставил винтовку к ноге, перегнулся через бруствер и посмотрел вниз, надеясь, что промахнулся. В темноте ему и впрямь показалось, что Лаццари не упал.
Да, Лаццари стоял рядом с потянувшейся к нему лошадью. Потом в наступившей после выстрела тишине раздался его полный отчаяния голос:
– Ты же убил меня, Чернявый!
С этими словами он медленно повалился ничком. Тронк с непроницаемым лицом стоял все так же неподвижно, а в лабиринтах Крепости поднялась предвоенная суета.
XIII
Таково было начало той памятной ночи, наполненной ветром, отблесками качающихся фонарей, необычными сигналами грубы, грохотом сапог в переходах, облаками, которые стремительно налетали с севера и, цепляясь за верхушки скал, оставляли на них свои клочья, но задержаться не могли: что-то очень важное влекло их дальше.
Достаточно было одного выстрела, простого винтовочного выстрела, чтобы вся Крепость встрепенулась. Годами здесь царила тишина: все вечно прислушивались к северу, чтобы вовремя уловить голос надвигающейся войны, – слишком долго она длилась, эта тишина. Теперь вот раздался винтовочный выстрел – точно отмеренное количество пороха и свинцовая пуля, – но люди переглянулись так, словно только и ждали этого сигнала.
Конечно, и в тот вечер никто, кроме нескольких солдат, не произнес вслух слова, которое было у всех на уме. Офицеры предпочитали помалкивать, чтобы не спугнуть надежду. Разве не для войны с татарами возведены стены Крепости, разве не ради нее все тратят здесь годы своей жизни, разве не из-за татар часовые как заведенные денно и нощно вышагивают на своем посту? Одни каждое утро просыпаются с новой надеждой, другие загоняют ее поглубже, а третьи не знают даже, есть она или нет, может, они вообще ее потеряли. Но ни у кого не хватает смелости заговорить о ней вслух – это считается дурной приметой, а главное – кто же станет делиться своими самыми сокровенными мыслями? Солдатам такое не пристало.
Итак, пока есть один убитый солдат да еще лошадь неизвестного происхождения. В караульном отряде у ворот, выходящих на север, где как раз и случилось несчастье, все очень взбудоражены, и, хотя это не предусмотрено уставом, именно там сейчас находится Тронк, удрученный мыслями о грозящем ему наказании; ответственность за случившееся ложится именно на него: кто, как не он, допустил отлучку Лаццари, кто, как не он, должен был по возвращении заметить, что солдат не отозвался во время поверки?
Вот случай майору Матти продемонстрировать знание дела и употребить свою власть. По лицу его ничего не угадаешь, кажется даже, будто он улыбается. Однако же майор прекрасно осведомлен о происшедшем и приказывает дежурному по Редуту лейтенанту Ментане подобрать труп солдата.
Ментана – офицер неприметный, самый пожилой лейтенант в Крепости: не имей он на пальце кольца с крупным алмазом и не играй хорошо в шахматы, никто бы о нем и не вспоминал. Драгоценный камень на его безымянном пальце действительно велик, и редко кому удается одержать над ним победу за шахматной доской, но перед майором Матти он трепещет и, получив такой простой приказ – послать людей за убитым, совсем теряет голову.
На его счастье, майор Матти, заметив стоящего в уголке старшего сержанта Тронка, подзывает его:
– Тронк, поскольку вам здесь делать нечего, возьмите выполнение этой операции на себя!
Произносит он это таким естественным тоном, словно Тронк – обычный унтер и личного касательства к происшедшему не имеет. Матти не привык делать выговоры непосредственно провинившимся и бледнеет от злости, подыскивая необходимые слова: ему по душе всякие обстоятельные расследования с долгими допросами и протоколами, от которых самый незначительный проступок разрастается до чудовищных масштабов и почти всегда влечет за собой серьезное наказание. Тронк не моргнув глазом отвечает:
– Слушаюсь, господин майор! – и спешит в ближайший к воротам дворик.
Вскоре небольшой отряд, запасшись фонарями, выходит из Крепости: во главе выступает Тронк, за ним следуют четверо солдат с носилками, за ними – на всякий случай – еще четверо вооруженных рядовых. Замыкает шествие, кутаясь в линялый плащ и волоча саблю по камням, сам майор Матти.
Лаццари они находят в том положении, в каком его настигла пуля: лицом вниз, с вытянутыми вперед руками. Винтовка, висевшая у него через плечо, застряла между двумя камнями и торчит прикладом вверх, являя собой странное зрелище. Падая, солдат поранил себе руку, и, прежде чем его тело успело остыть, из ранки вытекло немного крови, темнеющей сейчас на белом камне. Таинственная лошадь исчезла.
Тронк склоняется над мертвым, чтобы взять его за плечи и перевернуть, но тут же отдергивает руки, как бы вспомнив, что по уставу это не положено.
– Поднимите его, – тихо и зло приказывает он солдатам. – Но сначала надо снять винтовку.
Один из солдат наклоняется, чтобы отстегнуть ремень, и ставит свой фонарь на камни рядом с мертвым. Лаццари не успел даже закрыть глаза, и свет фонаря отражается в узкой полоске белков между веками.
– Тронк! – слышится из темноты голос майора Матти.
– Да, господин майор! – отвечает Тронк, вытягиваясь в струнку.
Солдаты тоже замирают.
– Где это случилось? Где именно он сбежал? – спрашивает майор, медленно цедя слова и делая вид, будто спросил просто так, из праздного любопытства. – У источника? Там, где такие большие валуны?
– Так точно, господин майор, там, – отвечает Тронк, не пускаясь в дальнейшие объяснения.
– И никто не заметил, как он сбежал?
– Никто, господин майор.
– Хм, у источника, значит. А что, там было темно?
– Так точно, господин майор, довольно темно.
Тронк еще несколько мгновений стоит навытяжку, потом, поскольку новых вопросов от Матти не поступает, знаком велит солдатам продолжать свое дело. Один из них пытается отстегнуть ремень винтовки, но пряжку заело и ремень не поддается. Натягивая его, солдат чувствует тяжесть мертвого тела, непомерную, свинцовую тяжесть.
Освободив винтовку, двое солдат осторожно переворачивают убитого на спину. Теперь освещено все его лицо. Губы у Лаццари сомкнуты. Полуприкрытые, остановившиеся и не реагирующие на свет глаза говорят о том, что человек мертв.
– В лоб? – слышится голос майора Матти, сразу заметившего маленькую вмятину у переносицы.
– Простите, господин майор? – Тронк не понял вопроса.
– Я говорю: пуля попала в лоб? – раздраженно повторяет Матти.
Тронк приподнимает фонарь, направляет луч света на лицо Лаццари и, тоже заметив маленькую вмятину, инстинктивно тянется к ней пальцем – пощупать. Но сразу же смущенно отдергивает руку.
– Похоже, так и есть, господин майор, прямо в лоб.
(Почему бы ему самому не подойти и не посмотреть на покойника, если это так его интересует? А то задает всякие глупые вопросы!)
Солдаты, от внимания которых не укрылась растерянность Тронка, продолжают заниматься своим делом: двое подхватывают труп за плечи, двое берут за ноги. Голова, лишенная опоры, страшно откидывается назад. Рот, хоть на нем и лежит ледяная печать смерти, чуть приоткрывается.
– А кто стрелял? – спрашивает Матти, продолжая все так же неподвижно стоять в темноте.
Но Тронк уже не слышит вопроса. Все внимание сержанта сосредоточено сейчас на убитом.
– Поддержите ему голову! – приказывает он с глухой яростью, словно покойник – он сам. Вдруг до него доходит, что Матти снова о чем-то спрашивает, и Тронк вытягивается в струнку. – Простите, господин майор, я тут…
– Я спросил, – внятно повторяет майор Матти, и по его тону ясно, что только присутствие покойника вынуждает его сохранять выдержку. – Я спросил: кто стрелял?
– Вы знаете, как его зовут? – тихо обращается Тронк к солдатам.
– Мартелли, – отвечает кто-то из них. – Джованни Мартелли.
– Джованни Мартелли, – громко повторяет Тронк.
– Мартелли, – раздумчиво произносит майор. (Знакомое имя, должно быть, один из победителей соревнований по стрельбе. Стрелковой подготовкой руководит именно он, майор Матти, и лучших снайперов знает по имени.) – По прозвищу Чернявый, верно?
– Так точно, – отвечает Тронк, продолжающий стоять навытяжку. – Действительно у него прозвище Чернявый. Сами знаете, господин майор, солдаты между собой по-приятельски…
Он как бы старается выгородить Мартелли: дескать, в том, что парня прозвали Чернявым, его вины нет, и наказывать тут не за что.
Но майор не собирается наказывать солдата: такая мысль ему и в голову не приходит.
– Ага, Чернявый! – кивает он, не скрывая удовлетворения.
Старший сержант хмуро смотрит на майора, ему все ясно. Как же, как же, думает он, дай ему еще приз, сволочь, за то, что он красиво убил человека. Какой точный прицел, не правда ли?
Да, конечно, прицел был очень точным. Именно об этом думает сейчас Матти (а ведь когда Чернявый стрелял, было уже темно. Снайперы у него что надо).
Тронк люто ненавидит его в эту минуту. Как же, как же, можешь радоваться открыто, думает он. На то, что Лаццари убит, тебе наплевать. Похвали своего Чернявого, вынеси ему благодарность!
И действительно, майор совершенно спокойным голосом громко выражает свое удовлетворение:
– Что ж, Чернявый стреляет метко! – А про себя думает: этот хитрец Лаццари надеялся, что Чернявый промахнется, надеялся, что ему все сойдет с рук! Теперь он узнал, с кем имел дело. А Тронк?… Может, он тоже рассчитывал, что Чернявый промахнется, и тогда все кончилось бы несколькими днями гауптвахты. – О да, да! – снова восклицает майор, совершенно позабыв о том, что перед ним покойник. – Чернявый – стрелок отменный!
Наконец он умолкает, и старший сержант может опять заняться трупом. Теперь Лаццари лежит на носилках, как полагается: лицо его прикрыто походным одеялом, видны только руки – две большие крестьянские руки, которые кажутся еще живыми и налитыми кровью.
По знаку Тронка солдаты поднимают носилки.
– Прикажете идти, господин майор?
– А кого еще ты собираешься здесь ждать? – резко отвечает Матти, который только теперь с искренним удивлением почувствовал ненависть Тронка и считает нужным ответить ему так же резко, подчеркнув вдобавок пренебрежение старшего по званию к подчиненному.
– Вперед! – командует Тронк.
Следовало бы сказать «шагом марш», но это кажется ему сейчас неуместным. Только теперь он взглянул на Крепость, увидел на стене силуэт часового, смутно вырисовывающийся в свете фонарей. За этими стенами, в одной из казарм есть койка Лаццари и его сундучок, а в нем – привезенное из дома изображение мадонны, несколько холостых патронов, огниво, цветные носовые платки, четыре серебряные пуговицы для парадного мундира: они достались ему еще от деда и в Крепости никогда бы не пригодились.
На подушке, возможно, за эти два дня не разгладилась еще ямка от его головы, а в вещах найдется, наверно, и пузырек с чернилами, продолжает перечислять про себя педантичный даже в мыслях Тронк, ну да, пузырек с чернилами и ручка. Все это завернут в пакет и отправят его родным вместе с письмом от господина полковника. Остальное – то есть казенное имущество, в том числе и сменное белье, – передадут другому солдату. А вот красивая парадная форма и винтовка не достанутся никому: винтовку и форму похоронят вместе с хозяином – таков закон Крепости.
XIV
А когда наступил рассвет, с Нового редута увидели на северной равнине крошечную черную полоску. Черточку, которая двигалась и никак не могла быть галлюцинацией. Первым заметил ее часовой Андронико, потом – часовой Пьетри, затем – сержант Батта, который сначала смеялся над ними, и, наконец, дежурный офицер – лейтенант Мадерна.
Небольшая черная полоска – что-то совершенно непонятное – двигалась утром с севера через пустыню, хотя недобрые предчувствия заявили о себе в Крепости еще с ночи. Примерно в шесть утра часовой Андронико поднял тревогу. Да, с севера что-то двигалось: такого еще ни у кого на памяти не было. Когда рассвело совсем, на белом фоне пустыни стала отчетливо видна колонна людей, направлявшихся в сторону Крепости.
Через несколько минут, как и каждое утро с незапамятных времен (когда-то это объяснялось надеждой, потом – любовью к порядку, а теперь – всего лишь привычкой), полковой портной Просдочимо поднялся на крышу Крепости, чтобы взглянуть окрест. Это стало традицией, и сторожевые посты пропускали его без разговоров. Он наведывался на стену, на смотровую площадку, болтал о том о сем с дежурным сержантом, а потом снова спускался в свое подземелье.
В этот раз, окинув взглядом просматривавшийся со стены треугольник пустыни, Просдочимо решил, что он уже на том свете. Мысль, что он видит сон, ему и в голову не пришла: сновидения обычно бывают абсурдными и путанными, спящий человек подсознательно чувствует нереальность происходящего, понимая, что в один прекрасный момент наступит пробуждение. Во сне картины никогда не бывают такими четкими и материальными, как эта унылая равнина, по которой двигались строем неизвестные люди.
До чего же все было странно, до чего похоже на мечтания его молодости! Просдочимо просто не мог поверить в реальность происходящего и решил, что он умер.
Да, умер, и Господь Бог простил его. Портной подумал, что он уже на том свете, который с виду ничем не отличается от нашего, только там все хорошее сбывается в соответствии с твоими законными желаниями, а когда ты удовлетворен, душа успокаивается; одним словом, все совсем не так, как на этом свете, где что-нибудь да отравит даже самые лучшие дни.
Итак, Просдочимо решил, что он умер, и стоял как вкопанный: двигаться теперь ни к чему, ведь он – покойник, и заставить его пошевелиться может лишь какая-нибудь нездешняя сила. Но тут раздался голос старшего сержанта, вежливо тронувшего его за рукав:
– Что с вами? Вам плохо?
Только тогда Просдочимо очнулся.
Все было почти так же, как в мечтах, только еще лучше: со стороны северного королевства двигалась таинственная рать. Время летело очень быстро, никто не мог оторвать глаз от необычного зрелища, солнце сверкало почти у самого багрового горизонта, а чужеземцы подходили все ближе, хотя двигались не спеша. Кто-то заявил, что видит там и пеших, и конных, что идут они цепочкой и еще знамя несут. Сказал это один, а остальные тут же внушили себе, что видят то же самое – цепочку пехотинцев и кавалеристов и даже полотнище знамени, хотя на самом деле разглядеть можно было лишь медленно двигавшийся черный штрих.
– Это татары, – рискнул сострить часовой Андронико, но лицо его покрылось смертельной бледностью.
Спустя полчаса лейтенант Мадерна на Новом редуте приказал выпустить холостой заряд из пушки: то было своего рода предупреждение, предусмотренное уставом в случае приближения вооруженных сил чужеземцев.
Много лет в этих краях никто не слышал пушечных выстрелов. Стены форта слегка дрогнули. Звук выстрела разросся в замедленный гром, похожий на зловещий гул горной лавины. Лейтенант Мадерна смотрел в сторону Крепости, надеясь увидеть хоть какие-нибудь признаки тревоги. Но выстрел никого не удивил, ибо чужеземцы двигались именно по тому треугольному участку равнины, который просматривался с центрального форта, и там уже всё знали. Весть докатилась до самой отдаленной галереи, до того места, где крайний левый бастион примыкал к скальной стене, и даже до солдата, стоявшего на часах у подземного склада фонарей и шанцевого инструмента; да, даже до часового, который не мог ничего видеть, так как находился в темном подвале, докатилась эта весть. Как же ему хотелось, чтобы время прошло скорее, чтоб дежурство кончилось и можно было тоже подняться на стену, глянуть вниз.
Все было как прежде: часовые оставались на своих постах, мерили шагами свои участки стены, писцы переписывали донесения, поскрипывая перьями и неспешно макая их в чернильницы, – но с севера двигались неизвестные люди, которых вполне можно было принять за противника. В конюшнях солдаты чистили скребницами лошадей, из кухонной трубы лениво поднимался дым, трое солдат подметали двор, но над всем уже господствовало острое и непривычное чувство – чувство всеобщего нетерпеливого ожидания, словно час пробил, великий момент настал и возврата быть уже не может.
Офицеры и солдаты глубоко втягивали воздух, впитывая поднимавшуюся от земли утреннюю свежесть, чтобы лучше чувствовать, как бурлит их молодая кровь. Артиллеристы начали готовить пушки и с шутками суетились вокруг них, словно обихаживали норовистых коней. Во взглядах сквозила тревога, ведь прошло столько лет, и, кто знает, может, пушки уже не смогут стрелять, может, раньше их не очень старательно чистили и теперь нужно срочно принимать меры, ибо час близок и скоро все решится. И никогда еще вестовые не носились так стремительно по лестницам, никогда еще мундиры не были в таком порядке, штыки так надраены, звуки трубы – такими воинственными. Выходит, ждали не зря, выходит, все эти годы не потрачены впустую и старая Крепость еще может сослужить свою службу.
Теперь все боялись пропустить особый сигнал, сигнал настоящей боевой тревоги, которого никому из солдат еще не посчастливилось слышать. Во время занятий, проводившихся за стенами Крепости в укромной низинке, чтобы звуки не долетали до форта и не вызвали невзначай переполоха, трубачи тихими летними вечерами пытались иногда воспроизвести этот знаменитый сигнал – просто так, от чрезмерного усердия (никто ведь не думал, что к нему придется прибегнуть на деле). А теперь они жалели, что мало тренировались: это было довольно длинное арпеджио, завершавшееся на очень высокой ноте, так что без должной тренировки легко было сфальшивить.
Только комендант Крепости мог отдать приказ трубить этот сигнал, и все мысли были обращены к полковнику: солдаты ждали, когда он поднимется на стены и пройдет их из конца в конец; они уже представляли себе, как он приближается, горделиво улыбаясь и внимательно заглядывая в глаза каждому. Для него, должно быть, тоже наступил особенный день, разве не ушла на ожидание этого момента вся его жизнь?
Но полковник Филиморе стоял в своем кабинете и смотрел из окна на север, на маленький треугольник пустынной равнины, не заслоненный горами, видел цепочку черных точек, двигавшихся, словно муравьи, прямо на него, прямо на Крепость; действительно было похоже, что это солдаты.
Поминутно в кабинет входил кто-нибудь из офицеров – то подполковник Николози, то капитан-поверяющий, то дежурный по караулу. Входили, нетерпеливо ожидая его приказов… под разными предлогами, чтобы сообщить какие-нибудь маловажные новости: из города прибыла фура с продовольствием; с утра начат ремонт печи; истекает срок увольнительных для нескольких солдат; на террасе центрального форта установлена подзорная труба – вдруг господин полковник захочет ею воспользоваться.
Они сообщали об этом, поднося руку к козырьку и щелкая каблуками, и не понимали, почему полковник все стоит и молчит и не отдает приказов, которых все так ждут. Он еще не распорядился об усилении охраны, о выдаче каждому удвоенного боезапаса, об объявлении тревоги.
С какой-то непонятной апатией полковник хладнокровно наблюдал за приближением чужеземцев, не обнаруживая ни печали, ни радости, будто все это его вообще не касалось.
А ведь стоял прекрасный октябрьский денек, солнце сияло, воздух был чист и прозрачен – самые подходящие условия для сражения. Ветер развевал флаг над крышей форта, желтая земля во дворе блестела, и тени солдат четко вырисовывались на ней. Прекрасное утро, господин полковник.
Комендант же ясно давал понять, что хочет побыть один, и, когда все уходили из кабинета, мерил его шагами – от окна к столу, от стола к окну, ни на что не решаясь, машинально поглаживая свои седые усы и протяжно, совсем по-старчески вздыхая.
Вот уже черная цепочка исчезла с маленького треугольника равнины: значит, чужеземцы где-то совсем близко от границы и часа через три-четыре подойдут к самому подножию гор.
Но господин полковник без всякой надобности протирал платком стекла своих очков, перелистывал донесения и бумаги, накопившиеся на письменном столе: ждавший его подписи приказ по Крепости, чей-то рапорт с просьбой об увольнении, ежедневная сводка, составленная гарнизонным врачом, стопка накладных из шорной мастерской.
Чего вы ждете, господин полковник? Солнце уже высоко, даже только что вошедший майор Матти не скрывает некоторой озабоченности; даже он, никогда и ничему не верящий. Да покажись ты хотя бы часовым, пройдись по стенам. Чужаков, как утверждает капитан Форце, побывавший на Новом редуте, уже можно различить каждого в отдельности: они вооружены, у всех за плечом винтовка, времени больше терять нельзя.
А полковник Филиморе чего-то ждет. Он, конечно, допускает, что эти неизвестные и впрямь солдаты. Пусть так. Но сколько их? Один говорит двести, другой – двести пятьдесят, а кто-то даже заметил, что если это только авангард противника, то основные силы должны исчисляться не менее чем двумя тысячами штыков. Но этих основных сил пока что-то не видать, не исключено, что их вообще нет.
Основных сил противника, господин полковник, не видно только из-за северного тумана. Сегодня утром он заметно приблизился, северный ветер погнал его вниз, и он накрыл значительную часть равнины. Какой был смысл посылать эти две сотни человек, если за ними вслед не выступает настоящее большое войско? Можно с уверенностью сказать, что оно покажется еще до полудня. Один часовой, например, утверждает, что он сам совсем недавно видел, как у границы туманной полосы что-то двигалось.
Но комендант все шагает от стола к окну и обратно, лениво перебирает бумаги. Зачем чужеземцам нападать на Крепость, думает он. Может, это обыкновенные маневры в условиях пустыни? Времена татарских орд прошли – давно стали легендой. Кому вообще нужно нарушать границу? Да, есть в этой истории что-то сомнительное.
Пускай это никакие не татары, господин полковник, но солдаты – безусловно. Ни для кого не тайна, что уже много лет отношения с северным королевством серьезно испорчены, и поговаривают даже о войне. Да, это безусловно солдаты. И конные, и пешие. Скоро, должно быть, покажется артиллерия. Есть все основания полагать, что нападут они еще до наступления вечера, а стены Крепости старые, винтовки старые, пушки старые, все, абсолютно все здесь устарело, лишь солдатские сердца молоды. В общем, надеяться тебе, полковник, собственно, не на что.
Надеяться! О, как бы ему хотелось перестать надеяться, ведь именно на эти надежды он положил свою жизнь – сколько там ее осталось? – и если уж сейчас не тот самый подходящий случай, то другой уже вряд ли представится. Не страх заставляет его медлить, не мысль о том, что он может погибнуть. Такое ему и в голову не приходит.
Очевидно, под конец жизни ему вдруг улыбнулась Фортуна, представ перед ним в своих серебряных латах и с обагренным кровью мечом. Полковник Филиморе, почти уже и не помышлявший о ней, вдруг увидел ее лик, и было в этом лике, как ни странно, нечто дружественное. А он, если говорить начистоту, не решался сдвинуться с места и ответить улыбкой на улыбку: слишком уж часто он обманывался, с него довольно. Остальные офицеры Крепости сразу радостно бросились Фортуне навстречу. В отличие от своего командира они смотрели на нее доверчиво, предощущая – словно им это не впервой – сильный и терпкий запах битвы. А полковник все выжидал. До тех пор, пока прекрасное видение не тронет его своей десницей, он, считайте это суеверием, не двинется с места. Ведь достаточно пустяка – протяни руку, выдай свое заветное желание, и дивный образ исчезнет без следа.
Вот почему он лишь отрицательно покачивал головой в знак того, что Фортуна, должно быть, ошиблась. И, не веря, оглядывался по сторонам, назад, словно ища тех, других, подлинных ее избранников. Но никого там не было, значит, это не ошибка, значит, так и есть: именно ему выпала столь завидная участь.
Был момент перед рассветом, когда на белесой поверхности пустыни он увидел загадочную черную змейку и сердце его зашлось от радости. Потом образ Фортуны в серебряных доспехах и с обагренным кровью мечом стал понемногу тускнеть, и, хотя она направлялась к нему, ей почему-то никак не удавалось приблизиться вплотную, преодолеть с виду небольшое, а в действительности бесконечное расстояние.
Дело в том, что Филиморе слишком долго ее ждал, а когда дело идет к старости, нет больше той веры, какая бывает в двадцать. Да, слишком много лет он ждал ее напрасно, слишком много прочитано им приказов по гарнизону, слишком часто по утрам он всматривался в эту проклятую, вечно безлюдную равнину.
А теперь, когда чужеземцы явились, он явственно ощущает, что тут какая-то ошибка (но как же заманчиво во все это поверить), и она может оказаться роковой.
Между тем маятник стенных часов, висевших напротив письменного стола, продолжал перемалывать жизнь, и худые пальцы полковника, совсем иссохшие с годами, упорно протирали платком стекла очков, хотя в этом не было абсолютно никакой необходимости.
Стрелки часов приближались к половине одиннадцатого, когда в кабинет вошел майор Матти – напомнить полковнику, что пора принимать рапорты офицеров. У Филиморе это совсем выскочило из головы, и он был раздосадован: теперь придется что-то сказать людям о появившихся на равнине чужеземцах, откладывать больше невозможно, надо либо официально назвать их противником, либо обратить все в шутку, либо избрать «золотую середину» – распорядиться о мерах безопасности и в то же время показать, что сам он смотрит на это скептически и не собирается поднимать панику из-за пустяков. Какое-то решение, однако, принять следовало, и это его тяготило. Он предпочел бы выждать, совершенно ничего не предпринимая и тем самым как бы бросая вызов судьбе: пусть наконец сама сделает первый шаг.
Майор Матти с вечной своей двусмысленной улыбочкой произнес:
– Похоже, на этот раз мы дождались!
Полковник Филиморе ничего не ответил. Тогда майор добавил:
– Теперь уже показались и остальные. Идут колонной по трое, даже отсюда видно.
Полковник посмотрел ему в глаза и на какое-то мгновение испытал к майору почти что нежность.
– Вы говорите, появились и другие?
– Даже отсюда видно, господин полковник. Их уже довольно много.
Оба подошли к окну и на просматриваемом треугольнике северной равнины разглядели движущиеся черные змейки. Не одну, как на рассвете, а три; колонне чужеземцев не было видно конца.
Война, война, подумал полковник, стараясь отогнать эту мысль, как какое-нибудь запретное желание. Слова Матти вновь пробудили в нем надежду, и она наполнила его душу восторгом.
В таком вот смятении чувств полковник и появился вдруг в парадном зале перед всеми выстроившимися здесь офицерами (исключение составляли лишь дежурные караульной службы). На фоне слитного пятна голубых мундиров выделялись своей бледностью отдельные лица, которые он узнавал с трудом; юные и зрелые – все говорили ему одно, лихорадочно блестевшие глаза жадно требовали от него официального сообщения о надвигающейся опасности. Вытянувшись по стойке «смирно», офицеры не сводили с него взгляда, полного надежды, что ожидания их не будут обмануты.
В воцарившейся тишине было слышно их взволнованное дыхание. И полковник понял: он просто обязан им что-то сказать. Именно в эту минуту он почувствовал, как им овладевает какое-то новое, неудержимое чувство. К своему удивлению, сам не зная почему, Филиморе вдруг утвердился в мысли, что эти чужеземцы и в самом деле враги, вознамерившиеся нарушить границу. Он действительно не понимал, как такое могло с ним случиться: ведь всего минуту назад он был еще в состоянии пересилить искушение и не верить в это. Он чувствовал, как ему передается общее настроение, и был готов отбросить всякую осторожность и заговорить. «Господа офицеры, – скажет он им сейчас, – вот наконец и наступил час, которого мы дожидались много лет». Это или что-то в том же роде скажет он им, а офицеры с благодарностью воспримут его слова как благословение на ратный подвиг.
Он уже собирался начать свою речь, но в тайниках его души все еще что-то противилось. «Это невозможно, полковник, – говорил ему внутренний голос, – остановись, пока не поздно, тут какая-то ошибка (слишком все заманчиво, чтобы быть правдой), будь осторожен, потому что она может оказаться роковой».
И этот враждебный голос лишь усиливал тревогу.
Наконец он сделал шаг вперед, вскинул голову, как обычно, когда начинал говорить, и офицеры увидели, что лицо у него вдруг покраснело, да, господин полковник покраснел, как ребенок, потому что ему предстояло сейчас открыть тайную мечту всей своей жизни, мечту, которую он так тщательно скрывал.
Но едва лицо его покрылось нежным детским румянцем, а с губ уже готово было сорваться первое слово, как враждебный голос вновь поднялся из глубины души, и Филиморе на мгновение замешкался. И тут он услышал чьи-то стремительные шаги на лестнице, ведущей в зал. Никто из офицеров, напряженно следивших за своим командиром, ничего не заметил, но за долгие годы службы слух Филиморе до того обострился, что он мог распознать любой, даже самый слабый голос своей Крепости.
Шаги приближались, это было несомненно, и притом с необычайной торопливостью. В них чудилось что-то чужое и зловещее, что-то начальственное; наверняка они имели непосредственное отношение к тому, что происходило на равнине. Теперь их уже слышали и другие офицеры, и звук этот, они и сами не знали почему, безжалостно ранил душу. Наконец открылась дверь, и на пороге появился запыхавшийся, весь в пыли незнакомый драгунский офицер.
Он отдал честь и отрекомендовался:
– Лейтенант Фернандес из седьмого драгунского. Доставил вам пакет от его превосходительства начальника генерального штаба.
Эффектно держа кивер на согнутой левой руке, он приблизился к полковнику и протянул ему запечатанную депешу. Филиморе пожал гонцу руку.
– Благодарю вас, лейтенант, – сказал он. – Судя по всему, вы очень спешили. Сейчас вас проводят, вам надо немного освежиться.
Ничем не выдав своего беспокойства, полковник знаком подозвал первого попавшегося ему на глаза лейтенанта – Санти – и поручил гонца его заботам. Оба офицера вышли, и дверь за ними закрылась.
– С вашего позволения… – произнес Филиморе со слабой улыбкой и помахал конвертом, давая понять, что намерен прочитать послание тотчас же.
Он осторожно отделил пальцами печати, оторвал край конверта и извлек из него исписанный с обеих сторон и сложенный вдвое лист бумаги. Пока он читал, офицеры не спускали с него глаз, надеясь что-нибудь угадать по выражению лица. Но не тут-то было. Вид у полковника был такой, словно он, сидя после ужина долгим зимним вечером у камина, просматривал газету. Вот только румянец сошел с худощавого лица.
Окончив чтение, полковник вновь сложил листок, сунул его в конверт, конверт опустил в карман и вскинул голову, требуя внимания. Все почувствовали, что чары, в плену которых они были, вдруг рассеялись.
– Господа офицеры, – сказал полковник через силу. – Сегодня утром среди солдат, если не ошибаюсь, было заметно некоторое волнение, да и среди вас, если не ошибаюсь, тоже – в связи с появлением людей в так называемой Татарской пустыне.
Его слова с трудом преодолевали стену молчания. Было слышно, как по залу носится муха.
– Речь идет… – продолжал полковник, – речь идет о воинских подразделениях северного государства, которым поручено разметить пограничную линию, как это сделали и мы много лет назад. Поэтому они не подойдут к Крепости, а, скорее всего, разбившись на небольшие отряды, поднимутся в горы. О чем и сообщает мне в письме его превосходительство начальник генерального штаба.
Говоря это, Филиморе испускал продолжительные вздохи, свидетельствовавшие не о нетерпении или страдании, а просто о старости; казалось, даже голос у него вдруг постарел, таким он стал глухим и надтреснутым, а глаза подернулись мутной желтоватой пленкой.
Да, полковник Филиморе с самого начала чувствовал, что так и будет. Что это не враг – ему было совершенно ясно: конечно же, он не создан для славы, в чем имел возможность убедиться всякий раз, когда поддавался глупым иллюзиям. Ну почему, яростно спрашивал он себя, почему ты опять позволил себя обмануть? Ведь с самого начала чувствовал, что все кончится именно так!
– Вам известно, – продолжал он нарочито безразличным тоном, стараясь не выдать всей накопившейся в душе горечи, – что пограничные столбы и другие демаркационные знаки были установлены нами много лет назад. Но, как сообщает его превосходительство, остался один неразмеченный участок. Для завершения этой работы на место отправится подразделение под командованием капитана и одного из младших офицеров. Участок находится в горах, там, где тянутся две или три параллельные гряды. Нет нужды добавлять, как было бы хорошо, если бы мы смогли продвинуться поглубже и оставить северный склон за собой. Дело не в том, что он так уж важен в стратегическом отношении, надеюсь, вы понимаете, что там, наверху, никакие военные действия невозможны, да и для маневров место неподходящее… – Полковник немного помолчал, о чем-то задумавшись, потом добавил: – Да, для маневров… так на чем я остановился?
– Вы сказали, что нужно продвинуться как можно глубже, – подсказал майор Матти с подозрительной поспешностью.
– Ах да, я сказал, что нам следовало бы продвинуться как можно глубже. К сожалению, дело это нелегкое: северяне нас опередили. И все же… Ну да ладно, об этом потом, – сказал он, глядя на подполковника Николози.
Полковник умолк, словно речь эта его утомила. От его внимания не укрылось, что, пока он говорил, на лица офицеров легла тень разочарования, прямо на глазах они из рвущихся в бой героев превратились в ничем не примечательных гарнизонных служивых. Ну ничего, думал полковник, они молоды, у них еще все впереди.
– Так, – продолжал полковник, – а теперь я, к огорчению своему, должен многим из вас сделать замечание. Мне неоднократно доводилось видеть, как во время смены караула некоторые взводы являются на построение без командира. Вероятно, эти офицеры полагают, что им позволено опаздывать…
Муха летала по залу, флаг на крыше форта повис, как тряпка, полковник говорил о дисциплине и уставе, по северной равнине двигались вооруженные люди, но это был не жаждущий боя враг, а такие же безобидные солдаты, как они сами, и шли они не на смертельную схватку, а для осуществления банальной кадастровой операции; их винтовки были не заряжены, палаши не наточены. С севера на юг по пустыне двигалось вполне безопасное подобие войска, а в Крепости снова воцарилась повседневная рутина.
XV
Отряд, получивший задание разметить границу на участке, остававшемся открытым, вышел из Крепости на рассвете следующего дня. Командовал им здоровенный капитан Монти, в помощь которому были приданы лейтенант Ангустина и один из старших сержантов.
Каждому сообщили пароль на этот и на четыре следующих дня. Вряд ли, конечно, они могли погибнуть все разом, но на всякий случай одному из старослужащих было дано указание расстегнуть мундир погибшего или потерявшего сознание командира, сунуть руку во внутренний карман и вынуть запечатанный сургучом пакет, в котором находился листок с паролем, служившим пропуском в Крепость.
Вооруженный отряд из четырех десятков человек вышел из Крепости на северную сторону, когда из-за горизонта только-только показалось солнце. У капитана Монти были тяжелые, подбитые шипами ботинки такие же, как и у солдат. Один только Ангустина шел в сапогах, и капитан перед выходом из Крепости посмотрел на них с преувеличенным интересом, ничего, однако, не сказав.
Пройдя вниз по галечнику метров сто, свернули направо и, больше уже не спускаясь, двинулись к горловине узкого скалистого ущелья, уходившего в глубь гор.
Примерно через полчаса капитан заметил:
– В этих вот… – он указал на сапоги Ангустины, – вам туго придется.
Ангустина промолчал.
– Мне бы не хотелось задерживаться, – спустя некоторое время вновь заговорил капитан. – А в них вы намучаетесь, вот увидите.
На что Ангустина возразил:
– Теперь уже поздно, господин капитан, если уж на то пошло, вы могли бы сказать мне об этом раньше.
– Говори не говори, – возразил Монти, – вы все равно бы их надели, я же вас знаю.
Монти терпеть не мог лейтенанта. Скажите, какой гордый! Ну ничего, скоро ты у меня хватишь лиха, думал он и подгонял отряд даже на самых трудных участках, хотя ему было известно, что Ангустина не отличается крепким здоровьем. Между тем они уже добрались до основания отвесных склонов. Щебень здесь был мельче, ноги вязли в нем, и вытаскивать их становилось все труднее. Капитан сказал:
– Обычно из этого ущелья дует адский ветер… Но сегодня, слава Богу, здесь тихо.
Лейтенант Ангустина ничего не ответил.
– Хорошо еще, что солнца нет, – снова подал голос Монти. – Да, сегодня нам, можно сказать, повезло.
– А вы разве уже бывали в этих местах? – спросил Ангустина.
– Один раз, когда мы ловили дезер…
Он не окончил фразу, так как с верхушки нависавшей над ними серой стены донесся шум обвала. Камни, с силой ударяясь о скалы, рикошетируя и поднимая облачка пыли, с бешеной скоростью неслись вниз, в пропасть. Громоподобный гул катился от стены к стене. Неожиданный обвал продолжался несколько минут, но вскоре, так и не достигнув дна глубоких каньонов, камнепад прекратился; до галечника, где они остановились, докатилось лишь два-три камешка.
Все примолкли: в грохоте обвала ощущалось присутствие какой-то враждебной силы. Монти бросил на Ангустину взгляд, в котором сквозил вызов. Он рассчитывал, что лейтенант испугается, но ошибся. Зато было заметно, что даже после такого короткого перехода Ангустина весь взмок; его элегантная форма измялась.
Скажите, гордый какой, опять подумал Монти. Что ж, посмотрим, что ты запоешь потом. Он сразу повел группу дальше, заставляя солдат двигаться все быстрее и время от времени поглядывая назад, на Ангустину. Да, как он предполагал и надеялся, сапоги начали натирать лейтенанту ноги. Не то чтобы Ангустина сбавил темп или на лице его были написаны муки. Нет, это было заметно по тому, как он ступал, и по выражению суровой решимости на его лице.
– Кажется, я мог бы идти без передышки хоть шесть часов. Если бы не солдаты… Очень уж сегодня нам везет, – с видимым злорадством продолжал гнуть свое капитан. – Как вы там, Ангустина?
– Простите, капитан, – откликнулся тот, – вы что-то сказали?
– Ничего, – ответил Монти с недоброй улыбкой. – Я спросил, как у вас дела.
– А, да, спасибо, – уклончиво ответил Ангустина и после паузы, стараясь скрыть, что на крутизне дыхание у него срывается, добавил: – Жаль только…
– Что?… – спросил Монти, надеясь услышать от лейтенанта жалобу на усталость.
– Жаль, что нельзя приходить сюда почаще, места здесь очень красивые, – сказал тот и по обыкновению отстраненно улыбнулся.
Монти еще ускорил шаг. Но Ангустина не отставал; лицо его побледнело от усталости, из-под фуражки по лицу стекали струйки пота, да и на спине ткань мундира потемнела, но он не жаловался, и дистанция между ним и капитаном не увеличивалась.
Отряд уже продвигался среди скал. Со всех сторон вздымались страшные серые стены, казалось, ущелье тянется куда-то на невероятную высоту.
Последние признаки знакомого пейзажа исчезли, уступив место безжизненному унынию гор. Очарованный этим зрелищем, Ангустина то и дело устремлял взгляд вверх, на гребни, нависавшие над ними.
– Привал сделаем попозже, – сказал Монти, не спускавший с него глаз. – Пока я не вижу подходящего места. Признайтесь откровенно, вы ведь устали, правда? Некоторым здесь бывает не по себе. Конечно, нам непредвиденные задержки ни к чему, но лучше сказать сразу.
– Пошли, пошли, – ответил Ангустина таким тоном, словно старшим здесь был он.
– Я почему говорю? Потому что каждому может быть не по себе. Только поэтому…
Ангустина был бледен, из-под фуражки стекали ручейки пота, мундир был – хоть выжимай. Но лейтенант стиснул зубы и крепился: скорее бы он умер, чем спасовал. Незаметно для капитана он действительно поглядывал вверх, стараясь угадать, когда наступит конец мучительному подъему.
Солнце стояло уже высоко и освещало самые дальние пики, но свет этот не был чистым и ярким, как обычно в тихие осенние утра. По небу медленно и равномерно расползалась какая-то странная, зловещая дымка.
Да еще и сапоги стали причинять адскую боль, особенно в подъеме; судя по мучительному жжению, кожа, наверно, была уже стерта в кровь.
Внезапно осыпь кончилась, и ущелье уперлось в небольшую, поросшую чахлой травкой поляну у края цирка, образованного отвесными скалами. Со всех сторон его обступали высоченные стены, испещренные сложными узорами выступов и трещин.
Капитан Монти неохотно, правда, но все же распорядился сделать привал, чтобы перекусить. Ангустина чинно сел на большой камень, хотя весь дрожал от ветра, леденившего его потное тело. Они поделили с капитаном ломоть хлеба, немного ветчины и сыра, бутылку вина.
Ангустине было холодно, он поглядывал на капитана и солдат в надежде, что кто-нибудь из них развернет скатанную шинель, и тогда он сможет последовать его примеру. Но солдаты, казалось, совершенно не чувствовали холода и перекидывались шутками; капитан ел жадно, с удовольствием, время от времени бросая взгляд на вздыбившуюся над ними крутую гору.
– Теперь, – объявил он, – я знаю, где нам лучше подниматься, – и показал на отвесную стенку, за которой сразу начинался спорный участок. – Надо двигаться прямо туда. Придется поднажать, а, лейтенант?
Ангустина взглянул на стенку. Чтобы добраться до пограничного гребня, действительно надо было вскарабкаться по стенке или же попытаться обойти гору через какой-нибудь перевал. Но на это потребовалось бы гораздо больше времени, а им следовало торопиться: северяне были в более выгодных условиях, так как шли с опережением, и к тому же с их стороны путь был значительно легче. Да, не иначе, стенку придется брать в лоб.
– Туда? – спросил Ангустина, разглядывая обрывистые склоны, и заметил, что сотней метров левее подниматься будет гораздо легче.
– Туда, прямиком, – подтвердил капитан. – А вы как считаете?
– Главное – прийти первыми, – сказал Ангустина. Капитан глянул на него с неприязнью.
– Хорошо, – сказал он. – А теперь перекинемся в картишки.
Он вытащил из кармана колоду, разостлал на плоском камне свою шинель и, приглашая Ангустину, сказал:
– А, эти тучи. Вы вот все на них поглядываете, но не беспокойтесь, они погоду не испортят… – И рассмеялся, будто изрек что-то необычайно остроумное.
Стали играть. Ангустина чувствовал, что просто коченеет на ветру. Капитан устроился между двумя большими камнями, служившими ему укрытием, Ангустине же ветер бил прямо в спину. Теперь уж точно заболею, думал он.
– Ну что же вы, дать такого маху! – даже не закричал, а завопил вдруг Монти. – Черт побери, за здорово живешь подставить мне туза! Да где же ваша голова, дорогой лейтенант? Вы все смотрите по верхам, а в карты и не заглядываете.
– Нет-нет, – ответил Ангустина, – я просто ошибся! – И выдавил из себя смешок.
– А признайтесь, – сказал Монти с победоносным видом, – признайтесь, эти штуки здорово вас донимают. Клянусь, я так и знал.
– Какие штуки?
– Да ваши распрекрасные сапоги. Они не для таких переходов, дорогой лейтенант. Скажите правду – вам ведь больно?
– Да, они причиняют мне неудобство, – пренебрежительно отозвался Ангустина, показывая, что ему неприятен этот разговор. – Они действительно доставляют мне некоторое беспокойство.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся довольный капитан. – Я же говорил! В таких сапогах по осыпи не находишься!
– Король пик, – холодно прервал его Ангустина. – Прошу вас.
– Ах да, один момент, – весело откликнулся капитан. – А сапоги-то, сапоги!
Сапоги Ангустины и впрямь были неподходящей обувью для лазанья по отвесным скалам. Подметки все время скользили, тогда как шипы на тяжелых ботинках капитана Монти и солдат прочно цеплялись за выступы. Но Ангустина все равно не отставал: с удвоенным упорством, несмотря на усталость и застывающий на ледяном ветру пот, он ухитрялся идти в затылок капитану, забираясь все выше и выше.
Гора оказалась не такой труднодоступной, как выглядела снизу, к тому же на склоне было полно нор, трещин, небольших осыпей и отдельных шероховатых валунов, за которые удобно было цепляться. Неуклюжий капитан карабкался и прыгал с трудом, то и дело поглядывая вниз в надежде, что Ангустина совсем уже выдохся. Но тот держался: с поразительной ловкостью находил он удобную и прочную опору и сам удивлялся, откуда у него берутся силы карабкаться вверх так быстро.
По мере того как пропасть под ними становилась глубже, гребень горы тоже как будто отдалялся: на подступах к нему выросла совершенно отвесная желтая стена. А вечер надвигался все стремительнее, хотя плотный слой серых туч над головой не позволял определить, как скоро зайдет солнце. Вдобавок начало холодать. Из долины вырвался сердитый ветер, и слышно было, как он воет в трещинах.
– Господин капитан! – закричал вдруг снизу сержант, замыкавший цепочку.
Монти остановился. За ним – Ангустина, а потом и все солдаты, до последнего.
– Ну что еще? – спросил капитан, словно его оторвали от Бог знает каких важных дел.
– А северяне-то уже на гребне! – крикнул сержант.
– Ты что, спятил? Где ты их видишь? – отозвался Монти.
– Слева, вон на той седловине, чуть левее уступа, что торчит будто нос!
Он был прав. Три крошечные черные фигурки четко вырисовывались на фоне серого неба, и было хорошо видно, как они движутся. Не приходилось сомневаться в том, что они уже заняли нижний участок гребня и, судя по всему, до вершины доберутся первыми.
– Черт побери! – крикнул капитан, сердито поглядев вниз, на цепочку, как будто в этой неудаче были повинны солдаты. Потом обернулся к Ангустине: – Вершину взять должны мы, никакого разговора быть не может. Не то – лучше не показываться на глаза полковнику!
– Надо их как-то задержать, – сказал Ангустина. – Оттуда до вершины не больше часу пути. Если они не остановятся, мы их не обгоним.
– Может, лучше мне пойти вперед с четверкой солдат, – ответил капитан. – Небольшая группа справится быстрее. А вы поднимайтесь спокойно следом или ждите здесь, если устали.
Вот на что рассчитывает эта сволочь, подумал Ангустина, сам хочет отличиться, а меня оставить здесь. А вслух сказал:
– Слушаюсь, господин капитан. Как прикажете. Но я все же предпочитаю идти дальше. И вообще, если сидеть без движения, можно замерзнуть.
Капитан выбрал четверых самых ловких солдат, образовав своего рода штурмовую группу, и двинулся вперед. Ангустина же принял на себя командование остальными, надеясь, что ему удастся не отстать от Монти. Но тщетно: цепочка, несмотря на то что все прибавили шагу, растянулась настолько, что даже конца ее не было видно.
На глазах у Ангустины маленький отряд капитана скрылся за серыми выступами скалы. Какое-то время еще был слышен шум сыпавшейся из-под ног щебенки, а потом и он смолк, так же, как голоса, растворившиеся вдали.
Небо между тем совсем потемнело. Окружающие их скалы, потускневшие стенки на противоположной стороне ущелья, дно пропасти – все приобрело какой-то зловещий лиловатый оттенок. Небольшие вороны с резким карканьем летали вдоль ребристых выступов: казалось, они предупреждают друг друга о надвигающейся опасности.
– Господин лейтенант, – обратился к Ангустине солдат, шедший за ним, – сейчас дождь польет.
Ангустина остановился, посмотрел на него, но ничего не сказал. Сапоги больше не терзали ему ноги, зато начала сказываться безмерная усталость. Каждый метр подъема давался лейтенанту с огромным трудом. К счастью, скалы на этом участке были не такими крутыми и более изрезанными, чем те, что они уже преодолели. Интересно, как далеко ушел капитан, подумал Ангустина. Может, он уже побывал на вершине, воткнул там флажок, поставил пограничный знак и теперь возвращается назад.
Посмотрев наверх, он убедился, что вершина не так уж и далеко. Вот только неясно было, с какой стороны к ней подступиться – очень уж отвесной и гладкой была подпиравшая ее стенка.
Наконец, выйдя на узкий, усыпанный щебнем карниз, Ангустина оказался в нескольких метрах от капитана Монти. Тот, взобравшись на плечи одного из солдат, пытался одолеть стенку высотой не более десяти метров, но выглядевшую совершенно неприступной. Было очевидно, что Монти уже давно и безуспешно пытается взять это препятствие.
Едва переводя дух от усталости, капитан встретил Ангустину злобным взглядом.
– Могли бы подождать и внизу, лейтенант, – сказал он, – всем нам здесь не пройти, хорошо если сумею подняться туда я да еще двое солдат. Вам бы лучше было ждать нас внизу, скоро стемнеет, а спуск в темноте – дело нешуточное.
– Но вы сами сказали, – ответил Ангустина совершенно хладнокровно, – чтобы я поступал по своему усмотрению: либо оставался ждать, либо следовал за вами.
– Ладно, – сказал капитан, – теперь нужно отыскать дорогу: от вершины нас отделяют всего несколько метров.
– Как? Вон там уже и вершина? – спросил лейтенант с едва уловимой иронией, которой капитан, конечно же, не заметил.
– И десяти метров не будет, – кипятился капитан. – Черт побери, мне ли их не одолеть! Да я…
Его прервал чей-то дерзкий голос сверху; над краем невысокой стенки показались две головы.
– Добрый вечер! – крикнул, улыбаясь, один из незнакомцев, по-видимому офицер. – Хочу предупредить: здесь вам не подняться, нужно идти по хребту!
Оба исчезли; до стоящих внизу доносилась лишь неразборчивая речь чужаков.
Монти позеленел от злости. Значит, все кончено: северяне захватили и вершину. Капитан, не обращая внимания на продолжавших подходить снизу солдат, опустился на обломок скалы, лежавший на карнизе.
Вдруг повалил снег – густой и тяжелый, совсем как зимой. И кто бы мог подумать – за несколько минут щебенка, покрывавшая карниз, стала совсем белой, тогда как все остальное погрузилось в темноту. Никто и представить себе не мог, что ночь наступит так внезапно.
Солдаты как ни в чем не бывало развернули свои скатки и укрылись шинелями.
– Вы что делаете, черт вас побери! – взорвался капитан. – Немедленно свернуть шинели! Уж не собираетесь ли вы проторчать здесь всю ночь? Будем немедленно спускаться.
– С вашего позволения, господин капитан, – возразил Ангустина, – до тех пор, пока те находятся на вершине…
– Что-что? Что вы хотите этим сказать? – вскинулся капитан.
– По-моему, нельзя возвращаться назад, пока северяне там, на вершине. Да, они добрались туда первыми, и нам здесь делать уже нечего, но как это может быть истолковано?!
Капитан ничего не ответил и минуту-другую ходил взад-вперед по карнизу. Потом сказал:
– Теперь и они наверняка уберутся отсюда, на вершине в такую погоду еще хуже, чем здесь.
– Господа! – раздался голос сверху, и над кромкой стены показалось уже четыре или пять голов. – К чему все эти церемонии, беритесь за веревки и поднимайтесь сюда, в такую темень по крутому склону вам все равно не спуститься!
С этими словами они сбросили два толстых каната, чтобы с их помощью отряд из Крепости мог одолеть короткую стенку.
– Спасибо, – язвительным тоном ответил капитан Монти. – Спасибо за внимание, но мы уж как-нибудь сами о себе позаботимся!
– Ну, дело ваше! – крикнули сверху. – Но веревки мы тут оставим, как знать, может, они вам все-таки понадобятся.
Наступило долгое молчание. Лишь с тихим шорохом сыпал снег да время от времени кто-нибудь кашлял. Видимости не было почти никакой: едва-едва просматривался подсвеченный красноватым светом фонаря край поднимавшейся над ними стенки.
Солдаты Крепости, накинув шинели, тоже стали зажигать фонари. Поднесли фонарь и капитану.
– Господин капитан, – устало произнес Ангустина.
– Что еще?
– Господин капитан, а не перекинуться ли нам в картишки?
– К дьяволу ваши картишки! – ответил Монти, прекрасно понимавший, что этой ночью им отсюда уже не выбраться.
Не говоря ни слова, Ангустина вынул колоду из сумки капитана, доверенной одному из солдат, разостлал на камне край своей шинели, поставил рядом фонарь и стал тасовать карты.
– Давайте сыграем, господин капитан, даже если вам не хочется.
Только теперь Монти понял, что имел в виду лейтенант: ведь на них смотрят северяне и еще небось насмехаются; выходит, надо играть. Солдаты устроились у самой стенки, в небольшой впадине, и с веселым смехом принялись за еду, а оба офицера, сидя на открытом месте, под снегом, стали играть в карты. Позади них возвышалась отвесная стена, под ними чернела пропасть.
– Так его, всухую, не давать ему взяток! – крикнул кто-то сверху насмешливо.
Ни Монти, ни Ангустина не подняли головы, делая вид, будто очень увлечены. Но капитан играл неохотно, со злостью шлепая картами по шинели. Тщетно Ангустина пытался подзадорить его:
– Вот это да, два туза подряд… а эта взятка моя… признайтесь, трефового-то вы проморгали…
Время от времени он даже смеялся – и выходило это у него совершенно естественно.
Сверху до них снова донеслись голоса, затем топот: должно быть, северяне уходили.
– Желаю успеха! – крикнул все тот же голос. – Удачной вам игры… и не забудьте про веревки!
Ни капитан, ни Ангустина не ответили. Они продолжали азартно шлепать картами, как будто и не слышали этих криков.
Отблески фонаря на вершине погасли. По-видимому, северяне действительно собирались уходить. Колода совсем разбухла от снега, и тасовать ее становилось все труднее.
– Ну хватит, – сказал капитан, бросая свои карты на камень. – Хватит ломать комедию!
Он устроился под скалой и поплотнее завернулся в шинель.
– Тони! – крикнул он. – Принеси мне мой ранец и найди немного воды – пить хочется.
– Они еще видят нас, – сказал Ангустина. – Видят с гребня!
Но, поняв, что Монти этим не проймешь, стал играть сам с собой, делая вид, будто партия продолжается.
С громкими восклицаниями, якобы относящимися к игре, лейтенант в левой руке держал карты, а правой «ходил», бросая их на край шинели, и брал взятки. Сквозь густую завесу снега чужеземцы не могли, конечно, разглядеть сверху, что партнера у него нет.
Ужасный холод пронизывал его. Лейтенанту казалось, что он уже не сможет ни сдвинуться с места, ни даже лечь. Никогда в жизни ему еще не было так плохо. На гребне колыхался отсвет фонаря: чужаки явно удалялись, но еще могли его видеть. (А за стеклами чудесного особняка появилась тоненькая фигурка: он, Ангустина, совсем еще ребенок, необычайно бледный, в красивом бархатном костюмчике с белым кружевным воротником. Усталым жестом он открыл окно и наклонился к зыбким призракам, уцепившимся за подоконник, словно он с ними в дружеских отношениях и хочет им что-то сказать.)
– Без взяток, без взяток! – попытался крикнуть Ангустина так, чтобы его услышали чужеземцы, но голос у него был хриплый и слабый.
Черт побери, это уже второй раз, господин капитан!
Закутавшись в свою накидку и медленно что-то жуя, Монти внимательно приглядывался к Ангустине и чувствовал, что злость его прошла.
– Ладно, хватит, идите в укрытие, лейтенант, северяне уже ушли!
– Вы играете куда лучше меня, господин капитан, – упорно продолжал изображать игру Ангустина, хотя голоса его уже почти не было слышно. – Но сегодня вы что-то не в форме. Почему вы все смотрите туда, на вершину? Откуда такая нервозность?…
В снежной круговерти пальцы лейтенанта Ангустины разжались, и в трепещущем свете фонаря было видно, как державшая их рука безжизненно повисла вдоль шинели и из нее выпали последние раскисшие карты.
Прислонившись спиной к камню, лейтенант медленно запрокинул голову; странная сонливость овладела им. (А к особняку в лунной ночи приближался по воздуху маленький кортеж: новых призраков, которые несли паланкин.)
– Лейтенант, идите сюда, перекусите немного, на таком холоде надо есть, ну, скорее, пересильте себя! – кричал капитан; в голосе его зазвучали тревожные нотки. – Идите сюда, в укрытие, снегопад уже прекращается.
И верно: почти внезапно завеса снежных хлопьев сделалась менее густой и тяжелой, воздух стал прозрачнее, в свете фонарей уже можно было разглядеть скалы на расстоянии нескольких десятков метров.
И вдруг сквозь вьюгу в невообразимой дали сверкнули огни Крепости. Казалось, их бесконечно много – как в зачарованном замке, охваченном неистовством языческого карнавала. Ангустина увидел их, и слабая улыбка тронула одеревеневшие от холода губы.
– Лейтенант! – снова позвал капитан, начиная понимать, что происходит. – Лейтенант, да бросьте вы эти карты, идите сюда, здесь можно укрыться от ветра.
Но Ангустина все смотрел на огни и, говоря по правде, уже не знал точно, что это такое: Крепость, или далекий город, или родной дом, особняк, где его уже и ждать перестали.
Возможно, какой-нибудь часовой на эскарпе форта, бросив случайный взгляд на горы, различил высоко-высоко на хребте горящие фонари. С такого расстояния проклятая стенка казалась настолько ничтожной, что и разглядеть-то ее было нельзя. Возможно также, что командовал караулом Дрого, а ведь Дрого мог бы отправиться вместе с капитаном Монти и Ангустиной, если б захотел. Но всю эту операцию он считал донельзя глупой: теперь, когда угроза нападения рассеялась, приказ коменданта показался ему бессмысленной затеей, от которой не больно много чести. Но, увидев мерцающие огоньки в горах, Дрого пожалел, что не пошел с Монти. Выходит, славу можно обрести не только на войне. И ему так захотелось быть сейчас тоже там, наверху, в ночной темноте и в буйстве снежной метели. Но уже поздно: такой случай упущен.
Отдохнувший, в сухой одежде, закутанный в теплую шинель, Джованни Дрого, глядя на далекие огоньки, испытывал даже что-то вроде зависти, а в это время Ангустина, весь покрытый смерзшейся снежной коркой, собрав последние силы, разгладил свои мокрые усы и старательно расправил складки шинели – но не для того, чтобы поплотнее закутаться в нее и согреться, нет, у него было иное тайное намерение. Капитан Монти удивленно смотрел на него из своего укрытия и никак не мог взять в толк, что делает Ангустина. Где-то он как будто уже видел очень похожую сцену, но где именно – вспомнить не удавалось.
В одном из залов Крепости висела старинная гравюра, на которой была изображена смерть князя Себастьяно. Смертельно раненный князь лежал в лесной чаще, опираясь спиной о ствол дерева и склонив голову чуть набок, а его плащ ниспадал с плеч эффектными складками; во всем этом не было ничего от жестокой, физически отталкивающей картины смерти, и никого не удивляло, как это художник сумел передать благородство и изящество своего героя даже в такой ситуации.
Да, Ангустина – бессознательно, конечно, – добивался сходства с князем Себастьяно, получившим смертельную рану в глухом лесу. Правда, у Ангустины не было таких сверкающих доспехов, как у князя, у ног его не лежали окровавленный шлем и сломанная шпага. Опирался он не о ствол дерева, а о твердый валун; не последний луч солнца падал ему на лицо, а всего лишь слабый свет фонаря; но положение рук и ног, складки шинели, выражение смертельной усталости на лице были точно такими.
По сравнению с Ангустиной и капитан, и сержант, и все остальные солдаты, куда более крепкие и бравые, казались друг другу грубыми, неотесанными мужланами. А в душе Монти, как ни странно, шевельнулось даже чувство глухой зависти.
Снегопад прекратился, ветер жалобно завывал среди скалистых утесов, кружил ледяную пыль, колебал язычки пламени за стеклами фонарей. Ангустина, казалось, ничего этого уже не сознавал и лежал неподвижно, откинувшись на камень и не сводя глаз с далеких огней Крепости.
– Лейтенант! – снова попытался взбодрить его Монти. – Лейтенант! Ну же, идите сюда, под выступ, там вам не выдержать, вы замерзнете. Идите, тут Тони соорудил что-то вроде навеса.
– Спасибо, капитан, – едва слышно прошептал Ангустина и, поскольку говорить ему было очень трудно, слегка приподнял руку, давая понять, что для него теперь это не имеет значения, что все это совершенные пустяки.
(Наконец предводитель призраков сделал повелительный жест, и Ангустина с обычным своим скучающим видом перешагнул через подоконник и грациозно опустился в паланкин. Заколдованный экипаж мягко тронулся с места.)
Несколько минут слышалось лишь хриплое завывание ветра. У солдат, сгрудившихся под скалами, где было потеплее, отпала всякая охота шутить, и они молча боролись с холодом.
Когда ветер на минутку стих, Ангустина слегка приподнял голову, медленно разжал губы, чтобы сказать что-то, но успел только вымолвить: «Надо бы завтра…» Всего три слова, и произнесены они были до того тихо, что капитан Монти их едва расслышал.
Три слова, и голова Ангустины безвольно упала на грудь. Белая застывшая рука его лежала неподвижно в складке шинели, рот был закрыт, а губы снова сложились в слабую улыбку. (Уплывая в паланкине, он оторвал взгляд от друга и с веселым и недоверчивым любопытством стал смотреть вперед, в ту сторону, куда двигался кортеж. Вот так, с каким-то почти сверхчеловеческим благородством, он удалился в ночь. Волшебный кортеж, змеясь, медленно уходил в небо все выше и превратился сначала в растянутый шлейф, потом в крошечный сгусток тумана, потом – в ничто.)
– Что ты хотел сказать, Ангустина? Что – завтра? – Капитан потряс лейтенанта за плечи, пытаясь привести его в чувство; но лишь смял благородные складки военной плащаницы. Какая жалость! Никто из солдат пока еще не понял, что произошло.
Упреком Монти звучал лишь голос ветра из черного провала пропасти.
Что ты хотел сказать, Ангустина? Ты ушел, не окончив фразу. Может, это была глупая, банальная мысль, может, выражение несбыточной надежды. А может, и этого не было.
XVI
Лейтенанта Ангустину похоронили, и время в Крепости потекло, как прежде. Майор Ортиц спрашивал Дрого:
– Ты сколько уже здесь?
– Четыре года.
Неожиданно пришла зима, самое томительное время в году. Теперь надо было ждать снега: сначала он ложился слоем в четыре-пять сантиметров, потом, после перерыва, слоем потолще, а потом уже сыпал и сыпал без конца. Казалось, весна никогда не наступит. (И все-таки в один прекрасный день, гораздо раньше, чем все предполагали, становилось слышно, как со смотровых площадок текут весенние ручейки, и зиме нежданно приходил конец.)
Гроб с телом лейтенанта Ангустины, обернутый в полотнище знамени, покоился в земле, за невысокой оградкой, рядом с Крепостью. Над могилой возвышался белый каменный крест с выбитым на нем именем. Солдату Лаццари чуть в сторонке поставили крест поменьше, деревянный.
– Я иногда думаю… – сказал как-то Ортиц, – вот мы все жаждем войны, надеемся на случай, обижаемся на судьбу за то, что у нас никогда ничего не происходит. А взять хоть Ангустину…
– Выходит, – откликнулся Джованни Дрого, – выходит, Ангустина не нуждался в благосклонности судьбы и все равно сумел отличиться?
– Он был слаб и, наверно, нездоров, – сказал майор Ортиц. – Ему было хуже, чем всем нам. Он, как и мы, не схватился с врагом и войны, как и мы, не узнал. А погиб все-таки как воин. Так-то! Вам ведь известны, лейтенант, обстоятельства его смерти?
– Да, – ответил Дрого, – капитан Монти при мне рассказывал.
С наступлением зимы чужеземцы убрались восвояси. Прекрасные, развевающиеся и как бы обагренные кровью штандарты надежды постепенно поникли, и в душах вновь воцарился покой. Все вокруг опустело, и глаза тщетно искали хоть что-то в дальней дали, у самого горизонта.
– Да уж, он знал, когда умереть, – сказал майор Ортиц. – Словно пулю в сердце получил. Герой, ничего не скажешь. Однако ж никто не стрелял. Для всех, кто шел в тот день с ним, шансы были равны, никаких преимуществ он не имел, разве что умереть ему было легче, чем другим. А другие… что они, в сущности, сделали? Для других этот день был почти таким же, как и все остальные.
– Только немного похолоднее, чем обычно, – сказал Дрого.
– Да, немного похолоднее, – повторил за ним Ортиц. – Впрочем, и вы, лейтенант, могли пойти тогда с ними. Стоило только захотеть.
Они сидели на деревянной скамье на самой верхней площадке четвертого редута. Ортиц пришел навестить дежурившего там лейтенанта Дрого. С каждым днем их все больше связывали узы настоящей дружбы.
Они сидели на скамье, завернувшись в шинели, невольно поглядывая вдаль, на север, туда, где скапливались огромные, бесформенные снежные облака. Налетавший порывами северный ветер забирался под одежду. Высокие скалистые вершины справа и слева от перевала почернели.
Дрого сказал:
– Я думаю, завтра снег пойдет и у нас.
– Вполне возможно, – безучастно отозвался майор.
– Да, быть снегу, – снова сказал Дрого. – Вороны все летят и летят.
– Мы тоже виноваты, – сказал Ортиц, весь во власти одной неотступной мысли. – В конце концов каждый получает то, чего заслуживает. Ангустина, к примеру, был готов платить по самому высокому счету, а мы – нет. Наверное, в этом все дело. Может, у нас запросы слишком велики? А в общем, каждый получает то, чего заслуживает. Да уж…
– Ну и что? – спросил Дрого. – Что мы-то могли сделать?
– Лично я – ничего, – ответил Ортиц с улыбкой. – Я слишком долго ждал, а вот вы…
– Что – я?
– Уезжайте отсюда, пока не поздно, возвращайтесь в город. Привыкнете к жизни тамошнего гарнизона. Насколько я могу судить, вы не из тех, кто пренебрегает радостями жизни. Там вас наверняка ждет блестящая карьера, это уж точно. Не всем же на роду написано быть героями.
Дрого не отвечал.
– Вы упустили целых четыре года, – продолжал Ортиц. – Они, правда, зачтутся в выслугу за восемь, но подумайте, насколько лучше вам было бы в городе. Здесь вы отрезаны от мира, о вас все забыли… возвращайтесь, пока не поздно.
Джованни слушал, уставившись в землю, и молчал.
– Я видел, как было с другими, – говорил майор. – Постепенно они так привыкали к Крепости, что становились ее пленниками и теряли способность сдвинуться с места. Старики в тридцать лет! Да уж…
– Может, вы и правы, господин майор, – ответил Дрого, – но в моем возрасте…
– Вы молоды, – не отступал Ортиц, – у вас еще многое впереди, это правда. Но на вашем месте я не стал бы тянуть. Упустите еще каких-нибудь два года – двух лет вполне достаточно, – и повернуть назад будет уже слишком трудно.
– Благодарю за совет, – сказал Дрого, на которого слова майора не произвели никакого впечатления, – но ведь здесь, в Крепости, тоже можно надеяться на что-то лучшее. Пусть это звучит нелепо, но если начистоту, то и вам придется признать…
– Да, к сожалению, – ответил майор. – Все мы так или иначе на что-то упорно надеемся. Но сами посудите, это же абсурд. – Он махнул рукой в сторону севера. – Войну с той стороны никогда не начнут. После этой недавней истории никто всерьез о войне уже не думает.
Майор поднялся, глядя на север так же, как в то далекое утро, когда они встретились с Дрого на краю равнины и он, зачарованный, вглядывался в загадочные стены Крепости. Четыре года прошло с тех пор – солидный отрезок жизни, – но за это время не случилось ничего, ровным счетом ничего такого, что могло бы оправдать его великие надежды. Дни уносились прочь один за другим; однажды утром на краю чужой равнины появились солдаты, которые могли оказаться врагами, но после будничных работ по разметке границы убрались восвояси. На свете царил мир, часовые не трубили тревогу, ничто не предвещало каких-либо изменений. Как и в прежние годы, с теми же, что и всегда, приметами приближалась зима, и западный ветер тихонько посвистывал в штыках. Вот и он, майор Ортиц, по-прежнему здесь, стоит на террасе четвертого редута и, сам не веря собственным доводам, все вглядывается в северную пустыню, словно ему одному и дано право смотреть на нее, только ему и надлежит оставаться в Крепости – неважно, во имя какой цели, – а вот Дрого, хоть он и хороший парень, здесь не на своем месте, он просчитался, и пусть лучше уезжает.
XVII
|
The script ran 0.015 seconds.