Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Светлана Алексиевич - Цинковые мальчики [1991]
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_publicism, Документалистика, Проза, Публицистика

Аннотация. Без этой книги, давно ставшей мировым бестселлером, уже невозможно представить себе ни историю афганской войны – войны ненужной и неправедной, ни историю последних лет советской власти, окончательно подорванной этой войной. Неизбывно горе матерей «цинковых мальчиков», понятно их желание знать правду о том, как и за что воевали и погибали в Афгане их сыновья. Но узнав эту правду, многие из них ужаснулись и отказались от нее. Книгу Светланы Алексиевич судили «за клевету» – самым настоящим судом, с прокурором, общественными обвинителями и «группами поддержки» во власти и в прессе. Материалы этого позорного процесса также включены в новую редакцию «Цинковых мальчиков».

Аннотация. Светлана Алексиевич — автор книг о трагических страницах нашей недавней истории. Человек на войне, война как средство реализации государственных интересов, война как разрушительное нравственное зло — вот темы, которые волнуют писателя. Со страстной беспощадностью повествует С. Алексиевич о мучительных и кровавых страницах истории последних десятилетий XX века. «Цинковые мальчики» — книга об афганской войне, правду о которой власти скрывали от своего народа в течение многих лет.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

– Ты неправильно жил. Мы сейчас тебя научим. Будем социализм строить. Он улыбается: – Я до революции торговал и сейчас торгую. Поезжай домой. Это наши горы. Сами разберёмся… Едем по Кабулу, женщины бросают в наши танки палками, камнями. Бочата ругаются матом без акцента, кричат: «Русский, езжай домой». Чего мы здесь? …Стреляли из гранатомёта. Я успел развернуть пулемёт, это меня спасло. Снаряд в грудь летел, а так – одну руку прошило, в другую – ушли все осколки. Помню: такое мягкое, приятное ощущение… И никакой боли… И крик где-то надо мной: «Стреляй! Стреляй!» Нажимаю, а пулемёт молчит, потом смотрю – рука висит, все обгорело, только кисть осталась, а было чувство, что я пальцами нажимаю. Пальцев нет… Сознание не потерял, выполз вместе со всеми из машины, мне наложили жгут. Надо идти, ступил два шага и упал. Потерял где-то полтора литра крови. Слышу: – Нас окружают… Кто-то сказал: – Надо его бросить, а то все погибнем. Я попросил: – Застрелите меня… Один парень сразу отошёл, второй автомат передёрнул, но медленно. А когда медленно, патрон может стать на перекос. И вот патрон стал на перекос, он автомат бросает: – Не могу! На, сам… Я подтянул автомат к себе, но одной рукой ничего не сделаешь. Мне повезло: там был овражек маленький, я в нем за камнем лежал. Душманы ходят рядом и не видят. Мысль: как только они меня обнаружат, надо чем-то себя убить. Нащупал большой камень, подтянул к себе, примерился… Утром меня нашли наши. Те двое, что ночью сбежали, несли меня на бушлате. Понял: боятся, чтобы я не рассказал правду. А мне уже было все равно. В госпитале положили сразу на стол. Подошёл хирург: «Ампутация…» Проснулся, почувствовал, что руки у меня нет… Там разные лежали: без одной руки, без обеих рук, без ноги. Плакали втихаря. И в пьянку ударялись. Я стал учиться держать карандаш левой рукой… Приехал домой к деду, больше никого у меня нет. Бабка в плач: внук любимый без руки остался. Дед на неё прикрикнул: «Не понимаешь политики партии». Знакомые встречают: – Дублёнку привёз? Магнитофон японский привёз? Ничего не привёз… Разве ты был в Афганистане? Мне бы автомат привезти! Стал своих ребят искать. Он был там, я был там – у нас один язык. Свой язык. Мы понимаем друг друга. Вызывает меня ректор: «Мы тебя в институт с тройками приняли, стипендию дали. Не ходи к ним… Зачем вы на кладбище собираетесь? Беспорядок». Нам не разрешали собираться вместе. Нас боялись. Если мы организуемся, мы будем воевать за свои права. Нам надо давать квартиры. Мы заставим помогать матерям тех ребят, что лежат в могилах. Мы потребуем поставить памятники, ограды на этих могилах. А кому это, скажите, надо? Нас уговаривали: ребята, вы не очень распространяйтесь о том, что было, что видели. Государственная тайна! Сто тысяч солдат в чужой стране – тайна. Даже какая жара в Кабуле – тайна… Война не делает человека лучше. Только хуже. Это однозначно. Я никогда не вернусь в тот день, когда ушёл на войну. Не стану тем, кем был до войны. Как я могу стать лучше, если я видел… как за чеки покупают у медиков два стакана мочи желтушника. Выпил. Заболел. Комиссовали. Как отстреливают себе пальцы. Как уродуют себя капсюлями, затворами пулемётов. Как в одном самолёте возвращаются домой цинковые гробы и чемоданы с кожухами, джинсами, женскими трусами… Китайским чаем… Раньше у меня дрожали губы при слове – «Родина». Теперь я ни во что не верю. Бороться за что-то… За что бороться? С кем бороться? Кому все это сказать? Воевали – воевали. Ну и нормально. А может, и за дело воевали? Сейчас начнут газеты писать, что все правильно. И будет правильно. А с другой стороны, начинают писать, что мы убийцы. Кому верить? Я не знаю. Я никому не верю уже. Газеты? Я их не читаю. И даже их не выписываю. Сегодня мы одно пишем, завтра другое. А где правда? Я не знаю. Вот есть друзья. Одному, двум, трём – верю. Могу во всем положиться. А больше – никому. Я уже шесть лет здесь, я все это вижу… Дали мне инвалидную книжечку – льгота! Подхожу к кассе для участников войны: – Ты куда, пацан? Перепутал. Зубы стисну, молчу. За спиной: – Я Родину защищал, а этот… Незнакомый кто спросит: – Где рука? – По пьянке под электричку попал. Отрезало… Тогда понимают. Жалеют… У Валентина Пикуля в романе «Честь имею (исповедь офицера российского генштаба)» недавно прочёл: «Сейчас (имеются в виду позорные последствия русско-японской войны 1905 года) многие офицеры подают в отставку, ибо везде, где ни появятся, их подвергают презрению и насмешке. Дело доходит до того, что офицер стыдится носить свой мундир, стараясь появляться в штатском. Даже израненные калеки не вызывают сочувствия, а безногим нищим подают намного больше, если они говорят, что ногу отрезало на углу Невского и Литейного трамваем, а к Мукдену и Ляоляну они никакого отношения не имеют». Скоро о нас так напишут… Мне кажется, что теперь я могу даже Родину поменять… Уехать…» Рядовой, связист «Сам просился, мечтал попасть на эту войну. Было интересно. Ложился и представлял, как там. Хотел узнать, что это такое, когда у тебя одно яблоко и двое друзей, ты голодный и они голодные и ты это яблоко отдаёшь. Я думал, что там все дружат, что там все братья. За этим ехал. Вышел из самолёта, таращусь на горы, а дембель (в Союз уже парень летел) в бок толкает: – Давай ремень. – Чего?! – Ремень у меня был свой, фарцовый. – Дурак, все равно заберут. Забрали в первый же день. А я думал: «Афганистан – это все дружат». Идиот! Молодой солдат – это вещь. Его можно поднять ночью и бить, колотить стульями, палками, кулаками, ногами. Его можно ударить, избить в туалете днём, забрать рюкзак, вещи, тушёнку, печенье (у кого есть, кто привёз). Телевизора нет, радио нет, газет нет. Развлекались по закону слабого и сильного. «Постирай, чижик, мне носки» – это ещё ничего, а вот другое: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки. Оближи хорошенько, да так, чтобы все видели». Жара под семьдесят градусов, ходишь и шатаешься. С тобой можно сделать все. Но во время боевых операций «деды» шли впереди, прикрывали нас. Спасали. Это правда. Вернёмся в казарму: «А ну-ка, чижик, оближи мне носки…» А это страшнее, чем первый бой… Первый бой – интересно! Смотришь как художественное кино. Сотни раз в кино видел, как в атаку идут, а оказалось – выдумка. Не идут, а бегут, бегут не трусцой, красиво пригнувшись, а изо всех сил, а сил тогда у человека как у сумасшедшего, и петляешь, как бешеный заяц. Раньше любил парады на Красной площади, как идёт военная техника – любил. Теперь знаю: восхищаться этим нельзя, такое чувство, что скорее бы эти танки, бронетранспортёры, автоматы поставили на место, зачехлили. Скорее бы. Ещё лучше – пройти по Красной площади всем афганским «протезникам»… Таким, как я… Обе ноги выше колена отрезаны… Если бы ниже колен… Удача! Я счастливый человек был бы… Я завидую тем, у кого ниже колен… После перевязки дёргаешься час-полтора, такой маленький вдруг становишься без протезов. Лежишь в плавках и в тельняшке десантника, тельняшка получается с тебя ростом. Первое время никого к себе не подпускал. Молчал. Ну хотя бы одна нога осталась, а то ни одной. Самое трудное – забыть, что у тебя были две ноги… Из четырех стен можно выбрать одну, ту, где окно… Матери поставил ультиматум: «Если будешь плакать, ехать не надо». Я и там больше всего боялся: убьют меня, привезут домой – мать будет плакать. После боя раненого жалко, а убитого нет, только маму его жалко. В госпитале хочу сказать нянечке спасибо, а не могу, даже слова забыл. – В Афганистан опять пошёл бы? – Да. – Почему? – Там друг – друг, а враг – враг. А тут – постоянный вопрос: за что погиб мой друг? За этих сытых спекулянтов? Здесь все не так. Чувствуешь себя посторонним. Учусь ходить. Сзади меня подсекут. Упал. «Спокойствие, – говорю себе. – Команда первая – поворачивайся и выжимайся на руках, команда вторая – вставай и иди». Первые месяцы больше подходило: не иди, а ползи. Ползи. Самая яркая картинка оттуда: чёрный мальчишка с русским лицом. Там их много. Ведь мы там с семьдесят девятого года. Семь лет… Я туда поехал бы… Обязательно! Если бы не две ноги выше колена… Если бы ниже колена…» Рядовой, миномётчик «Я сам себя спрашивал: „Почему поехал?“ Ответов сто, но главный – вот в этих стихах, не запомнил только, чьи они: Две вещи на свете, словно одно: Во-первых, женщины, во-вторых, вино. Но слаще женщин, вкуснее вина Есть для мужчины – война. Завидовал коллегам, побывавшим в Афганистане: у них накопился колоссальный опыт. Где в мирной жизни его приобретёшь? Позади было уже десять лет работы хирургом в городской больнице большого города, но пришёл первый транспорт с ранеными, и я чуть с ума не сошёл. Рук нет, ног нет, лежит обрубок, который дышит. В садистских фильмах такое не увидишь. Делал там операции, о которых в Союзе только мечтать можно. Молодые медсёстры не выдерживали. То плачет так, что заикаться начинает, то хохочет. Одна стояла и все время улыбалась. Их отправляли домой. Человек умирает совсем не так, как в кино. Попала пуля в голову – взмахнул руками и упал. А на самом деле: попала пуля в голову, мозги летят, а он за ними бежит, может полкилометра бежать, и их ловит. Это за пределом. Он бежит, пока не наступит физиологическая смерть. Легче было бы застрелить, чем смотреть и слушать, как он всхлипывает, просит смерти как избавления. Если у него остались ещё какие-то силы. Другой лежит, к нему подкрадывается страх… Страх начинает тарахтеть… Кричит, зовёт… Проверишь: пульс нормальный. Успокоишь. А мозг ждёт момента, когда человек расслабится… Не успеешь отойти от кровати, а мальчишки – нет… Эти воспоминания – они забудутся не скоро. Подрастут эти мальчишки-солдаты, они все переживут заново. Поменяются их взгляды. У меня – нет. Мой отец во вторую мировую был лётчик, но он ничего не рассказывал. Ему казалось, что это обыденно, а мне было непонятно. А сейчас достаточно слова, намёка. Читаю вчера в газете: защищался до последнего патрона, последним застрелил себя. Что такое – застрелить себя? В бою вопрос ребром: ты или он? Ясно, что ты должен остаться. Но все ушли, а ты их прикрываешь, тебе приказали или ты сам решил, почти наверняка зная, что выбрал смерть. Я уверен, что психологически в эту минуту это не трудно. В той обстановке самоубийство воспринимается как нормальное явление, на него многие способны. Их называют потом героями. Самоубийцы в обычной жизни – ненормальные люди. Когда-то их не разрешали даже на кладбище хоронить вместе со всеми… Две газетные строчки, а ночью глаз не сомкнёшь, все в тебе поднимается. Тем, кто там был, не захочется второй раз воевать. Нас не обманешь, что мясо растёт на деревьях. Какие бы мы ни были – наивные, жестокие, любящие жену и детей, не любящие жену и детей, – мы все равно убивали. Я понял своё место в легионе, но ни о чем не жалею. Сейчас все заговорили о чувстве вины. У меня его нет. Виноваты те, кто нас туда послал. С удовольствием ношу афганскую форму, чувствую себя в ней мужчиной. Женщины в восторге! Однажды надел и пошёл в ресторан. Администратор остановила на мне свой взор, а я ждал: – Что, одет не по форме? А ну, дорогу обожжённому сердцу… Пусть кто-нибудь мне скажет, что моя полевая военная форма ему не нравится, пусть пикнет. Почему-то я ищу этого человека…» Военврач «Первую я родила девочку. Перед её рождением муж говорил, мол, все равно, кто будет, но лучше девочка, потом у неё появится братик, а она будет ему шнурочки на ботиночках завязывать. Так и получилось… Муж позвонил в больницу. Ответили: – Дочка. – Хорошо. Две девочки будут. Тут ему сказали правду: – Да сын у вас… Сын! – Ну спасибо! Ну спасибо вам! За сына стал благодарить. Первый день… Второй… Всем приносят нянечки детей, а мне нет. Никто ничего не говорит. Стала я плакать, поднялась температура. Пришла врач: «Что вы, мамочка, расстраиваетесь? У вас настоящий богатырь. Он ещё спит, не просыпается. Он ещё не проголодался. Вы не волнуйтесь». Принесли, развернули его, он спит. Тогда я успокоилась. Как назвать сына? Выбрали три имени: Саша, Алёша, Миша. Все нравятся. Приходит ко мне дочка с отцом, и Танечка сообщает: «Я зебий тянула…» Что за «зебий»? Оказывается, они набросали бумажки в шапку и жребий тянули. Два раза вытянули «Сашу». Это у нас Танечка решила. Родился он тяжёлый – четыре килограмма пятьсот граммов. Большой – шестьдесят сантиметров. Пошёл, помню, в десять месяцев. В полтора года уже хорошо говорил, но до трех лет не ладилось у него с буквами «р» и «с». Вместо «я сам» получалось «я шам». Своего друга звал «Тиглей» вместо Сергей. Воспитательница детского сада Кира Николаевна была у него «Килой Калавной». Увидел первый раз море, закричал: «Я не родился, меня морской волной на берег выбросило…» В пять лет я подарила ему первый альбом. Их у него четыре – детский, школьный, военный (когда он в военном училище учился) и «афганский» (из тех фотографий, что он присылал). У дочки свои альбомы, я каждому дарила. Я любила дом, детей. Стихи им писала: Пробился сквозь весенний снег Подснежника росток. Когда весна взяла разбег, Родился мой сынок… В школе меня ученики раньше любили. Я была радостная… Долго любил играть в «казаки-разбойники»: «Я – смелый». Ему было пять лет, Танечке – девять, мы поехали на Волгу. Сошли с парохода, от пристани до дома бабушки – полкилометра. Саша встал как гвоздик: – Не пойду. Бери меня на руки. – Такого большого да на руках?! – Не пойду, и все. И не пошёл. Это мы ему все время вспоминали. В детском саду любил танцевать. Были у него такие красные штанишки, шаровары. Он в них сфотографировался. Фотографии эти есть. Собирал марки до восьмого класса – остались альбомы с марками. Потом стал собирать значки – осталась коробка со значками. Увлекался музыкой. Остались кассеты с его любимыми песнями… Все детство мечтал стать музыкантом. Но, видно, вросло, впиталось в него то, что отец – военный, что жили мы всю жизнь в военном городке: он с солдатами кашу ел, машины с ними чистил. Никто не сказал ему «нет», когда он отослал документы в военное училище, наоборот: «Будешь, сынок, Родину защищать». Он хорошо учился, в школе всегда активистом был. Училище тоже закончил отлично. Нам благодарности командование присылало. …Восемьдесят пятый год. Саша в Афганистане… Мы им гордимся – он на войне. Я рассказываю своим ученикам о Саше, о его друзьях. Ждём, когда приедет в отпуск… До Минска мы жили в военных городках, и осталась привычка: когда дома – не закрывать дверь на ключ. Он заходит без звонка и говорит: «Вы телемастера не вызывали?» Из Кабула они с друзьями прилетели в Ташкент, оттуда смогли взять билеты до Донецка, ближе не было. А из Донецка (Минск не принимал) вылетели в Вильнюс. В Вильнюсе поезд надо было ждать три часа, это им долго, когда дом рядом, каких-то двести километров. Они взяли такси. Загорелый, худой, только зубы светятся. – Сыночек, – плачу, – какой ты худущий! – Мамочка, – поднял и кружит меня по комнате, – я живой! Я жив, мамочка! Понимаешь, жив! Через два дня – Новый год. Под ёлку он спрятал нам подарки. Мне платок большой. Чёрный. – Зачем ты, сыночек, чёрный выбрал? – Мамочка, там были разные. Но пока моя очередь подошла, только чёрные остались. Посмотри, он тебе идёт… В этом платке я его хоронила, два года не снимала. Он всегда любил делать подарки, называл их «сюрпризиками». Были они ещё маленькие, приходим с отцом домой – нет детей. Я – к соседям, я – на улицу, нет детей, и никто не видел. Как я закричу, как я заплачу! Открывается коробка из-под телевизора (купили телевизор и коробку не успели выбросить), вылезают оттуда мои дети: «Ты чего плачешь, мамочка?» Они накрыли стол, заварили чай, ждали нас, а нас нет. Саша придумал «сюрпризик» – спрятаться в коробку. Спрятались и заснули там. Был ласковый. Мальчики редко бывают такими ласковыми. Всегда поцелует, обнимет: «Мамочка… Мамулечка…» После Афганистана ещё нежнее стал. Все ему дома нравилось. Но были минуты, когда сядет и молчит, никого не видит. По ночам вскакивал, ходил по комнате. Один раз просыпаюсь от крика: «Вспышки! Вспышки!.. Мамочка, стреляют…» Другой раз слышу ночью – кто-то плачет. Кто может у нас плакать? Маленьких детей нет. Открываю его комнату: он обхватил голову двумя руками и плачет… – Сыночек, что ты плачешь? – Страшно, мамочка. – И больше ни слова. Ни отцу, ни мне. Уезжал как обычно. Напекла ему целый чемодан орешков, печенье такое. Его любимое. Целый чемодан, чтобы на всех хватило. Они там скучали по домашнему… Второй раз он тоже приехал на Новый год. Сначала ждали его летом. Писал: «Мамочка, заготавливай побольше компотов, вари варенье, приеду – все поем и выпью». С августа перенёс отпуск на сентябрь, хотел в лес пойти, лисички собирать. Не приехал. На ноябрьские праздники его тоже нет. Получаем письмо, мол, как вы думаете, может, мне лучше опять приехать на Новый год: уже ёлка будет, у папы день рождения в декабре, а у мамы – в январе… Тридцатое декабря… Целый день дома, никуда не выхожу. Перед этим было письмо: «Мамочка, заказываю тебе заранее вареники с черникой, вареники с вишней и вареники с творогом». Вернулся муж с работы, решили: теперь он ждёт, а я в магазин съезжу, гитару куплю. Утром как раз открытку получили, что гитары поступили в продажу. Саша просил: не надо дорогую гитару, купите обычную, дворовую. Вернулась из магазина, а он дома: – Ой, сыночек, прокараулила! Увидел гитару: – Какая гитара красивая! – И танцует по комнате. – Я дома. Как у нас хорошо! И в нашем подъезде даже запах особенный. Говорил, что у нас самый красивый город, самая красивая улица, самый красивый дом, самые красивые акации во дворе. Он любил этот дом. Теперь нам жить здесь тяжело – все напоминает о Саше, и уехать трудно – он тут все любил. Приехал он на этот раз другой. Это не только мы, дома, но и все его друзья заметили. Он им говорил: – Какие вы все счастливые! Вы даже себе не представляете, какие вы все счастливые! У вас праздник каждый день. Я пришла с новой причёской из парикмахерской. Ему понравилось: – Мамочка, ты всегда делай такую причёску. Ты такая красивая. – Денег, сыночек, много надо… Если каждый день… – Я привёз деньги… Берите все… Деньги мне не нужны… У друга родился сын. Помню, с каким лицом он попросил: «Дай подержать». К концу отпуска у него разболелся зуб, а зубного врача он боялся с детства. За руку потащили в поликлинику. Сидим ждём, когда вызовут. Смотрю – у него на лице пот от страха. Если по телевизору шла передача об Афганистане, он уходил в другую комнату… За неделю до отъезда у него тоска в глазах появилась, она из них выплёскивалась. Может, это мне сейчас так кажется? А тогда я была счастливая: сын в тридцать лет майор, с орденом Красной Звезды приехал. В аэропорту смотрела на него и не верила: неужели этот красивый молодой офицер – мой сын. Я им гордилась. Через месяц пришло письмо. Он поздравил отца с Днём Советской Армии, а меня благодарил за пироги с грибами. После этого письма со мной что-то случилось… Не могу спать… Вот лягу… Лежу… До пяти утра лежу с открытыми глазами… Четвёртого марта вижу сон… Большое поле и по всему полю белые разрывы… Что-то вспыхивает… И тянутся длинные белые ленты… Саша мой бежит, бежит… Мечется… Негде ему спрятаться… и там вспыхнуло… И там… Я бегу за ним… Хочу его обогнать… Хочу, чтобы я впереди, а он за мной… Как когда-то в деревне попали мы в грозу… Я его прикрыла собой, он подо мной тихонько скребётся, как мышонок: «Мамочка, спаси меня!» Но я его не догнала… Он такой высокий, и шаги у него длинные-длинные… Бегу изо всех сил… Вот-вот сердце разорвётся… А догнать его не могу… …Стукнула входная дверь. Заходит муж. Мы с дочкой сидим на диване. Он идёт к нам через всю комнату в ботинках, пальто, шапке. Такого никогда не было, он у меня аккуратный, потому что всю жизнь в армии, везде у него дисциплина. Подошёл и опустился перед нами на колени: – Девочки, у нас беда… Тут я вижу, что в прихожей ещё люди есть. Заходят медсестра, военком, учителя из моей школы, знакомые мужа… – Сашенька! Сыночек!!! Уже три года… А мы до сих пор не можем открыть чемодан… Там Сашины вещи… Привезли вместе с гробом… Мне кажется, что они Сашей пахнут. Его сразу ранило пятнадцатью осколками. Он только успел сказать: «Больно, мамочка». За что? Почему он? Такой ласковый. Добрый. Как это его нет? Медленно убивают меня эти мысли. Я знаю, что умираю, – нет больше смысла жить. Иду к людям, тащу себя к людям… Иду с Сашей, с его именем, рассказываю о нем… Выступала в политехническом институте, подходит ко мне студентка и говорит: «Меньше бы этого патриотизма в него напихали, был бы жив». Мне плохо стало после её слов. Я там упала. Я ради Саши ходила… Он не мог исчезнуть просто так… Теперь говорят, что роковая ошибка, что никому это не надо было – ни нам, ни афганскому народу. Раньше я ненавидела тех, кто Сашу убил… Теперь ненавижу государство, которое его туда послало. Не называйте имени моего сына… Он теперь только наш… Никому его не отдам… Не отдам даже его имя…» Мать «Вспышка… Фонтан света… И все… Дальше ночь… Мрак… Открыл один глаз и ползаю по стене: где я? В госпитале… Дальше проверяю – руки на месте?.. Ниже… Трогаю себя руками… Что-то я быстро кончаюсь… Короткий какой-то… Ясно: обеих ног нет… Истерика… Паршивенькие мысли: смерть была бы лучшим убежищем, чем эта палата… Пусть бы в брызги, в ничто… Не видел бы себя… И другие не видели… Здесь вдруг – стоп! Ничего не помню… Я забыл все, что было раньше… Тяжелейшая контузия… Всю свою жизнь забыл… Открыл паспорт и прочитал свою фамилию… Где родился… Тридцать лет… Женат… Двое детей… Мальчики… Теперь надо вспомнить лица… Лиц не помню… Первая приехала мама… Говорит: «Я – твоя мама…» Она рассказывала моё детство… Школу… Даже такие мелочи, какое у меня было пальто в восьмом классе, какие оценки… Что больше всего любил гороховый суп… Я её слушал и как будто сам себя видел со стороны… Наблюдал… …Дежурная в столовой зовёт: – Садись в коляску… Повезу… К тебе жена приехала… Стоит возле палаты какая-то красивая женщина… Глянул: стоит, пусть себе и стоит. Где жена? А это была моя жена. Она рассказала нашу любовь… Как познакомились… Как первый раз её поцеловал… Свадьбу… Как мальчики родились… Я слушал и не вспоминал… а запоминал… Когда хотел что-нибудь вспомнить, начинались сильные головные боли… Сынишек вспоминал по фотографии. Приехали другие… Мои и не мои… Беленький стал тёмненьким… Маленький стал большим… Глянул на себя в зеркало: похожи! И войну забыл… Все два года… Только зиму сейчас не люблю… А мама говорила, что в детстве больше всего любил зиму… Снег… Про войну ребята рассказывают… Фильмы смотрю…»Почему, – думаю, – я там был?» Мальчишек посылали… А я – офицер… Профессионал… Сам подал рапорт… Врачи говорят, что память может вернуться. Тогда у меня будет две жизни… Та, что мне рассказали… И та, что была… Капитан, вертолётчик День второй «А ДРУГОЙ УМИРАЕТ С ДУШОЙ ОГОРЧЁННОЮ…» Автор. Сегодня он снова позвонил. Теперь я зову его «мой главный герой». Главный герой. Я не думал звонить… Зашёл в автобус и услышал, как две женщины обсуждали: «Какие они герои? Они там детей, женщин убивали. Они же ненормальные… А их в школы приглашают… Им ещё льготы…» Выскочил на первой остановке, стоял и плакал. Мы солдаты, мы выполняли приказ. За невыполнение приказа в условиях военного времени – расстрел! А мы жили тогда по условиям военного времени. Конечно, генералы не расстреливают женщин и детей, но они отдают приказы. А сейчас мы во всем виноваты… Солдаты виноваты… Нам говорят: преступный приказ выполнять – преступление. А я верил тем, кто отдавал приказы. Сколько я себя помню, меня все время учили верить. Только верить! Никто не учил меня: думай – верить или не верить, стрелять или не стрелять. Мне твердили: только крепче верь! Автор. Это было со всеми нами. Главный герой. Да, я убивал, я весь в крови… Но он лежал… мой друг, он мне братом был… Отдельно голова, отдельно руки, ноги… Сдёрнутая кожа… Я попросился сразу опять в рейд… Увидел в кишлаке похороны… Было много людей… Тело несли в чем-то белом… Я хорошо в бинокль их всех видел… И я приказал: «Стрелять! Прямо по похоронам – огонь!!» Да, я убивал, потому что хотел жить. Хотел вернуться… Нет, зачем? Зачем ты из меня это тащишь? Я только недавно перестал ночью думать о смерти. Три года каждую ночь выбирал, что лучше: пулю в рот или на галстуке повеситься?.. Опять эта резкая вонь колючек… От неё можно сойти с ума… – и гудок в трубке… Автор. Почему мне кажется, что я его знаю давно? Что я уже слышала этот голос? * * * «Как во сне… Как будто я где-то это смотрел… В каком-то фильме… Такое теперь ощущение, что никого не убивал… Сам поехал. Попросился добровольно. Хотел испытать себя, на что я способен. У меня большое «я». Учился в институте, там себя не покажешь, не узнаешь, кто ты. Хотел стать героем, искал случая стать героем. Ушёл со второго курса. Говорят: мужская война… Мальчишеская война… Воевали одни мальчики… Недавние десятиклассники… Для нас это как игра. Очень важно было твоё самолюбие. Твоя гордость. Смогу или не смогу. Он смог. А я? Мы этим были заняты, а не политикой. Я с детства готовил себя к каким-то испытаниям. Джек Лондон – мой любимый писатель. Настоящий мужчина должен быть сильным. Сильными становятся на войне. Моя девушка отговаривала: «Представь себе, чтобы что-нибудь подобное сказал Бунин или Мандельштам». Из друзей никто меня не понял. Кто женился. Кто восточной философией занялся. Кто – йогой. Один я – на войну. …Вверху выгоревшие на солнце горы… Внизу девочка покрикивает на коз… Женщина вешает бельё… Как у нас на Кавказе… Даже разочаровался… Ночью – выстрел в наш костёр: поднял чайник, под чайником пуля лежит. В переходах жажда, мучительная, унизительная. Кажется, у тебя полный рот песка. Лизали росу, лизали собственный пот… Мне жить надо. Я жить хочу! Поймал черепаху. Острым камешком проткнул горло. Пил кровь черепахи. Другие не могли. Никто не мог. Понял, что способен убить. В руках – оружие. В первом бою видел, как у некоторых бывает шок. Теряют сознание. Некоторых рвёт даже при воспоминании, как они убивали. Разрывается человеческий мозг… По человеческому лицу течёт человеческий глаз… Я выдерживал! Был среди нас охотник, хвастался, что до армии убивал зайцев, валил диких кабанов. Так вот, его всегда рвало. Животное убить одно, человека – другое. В бою становишься деревянным… Холодный рассудок… Расчёт… Мой автомат – моя жизнь… Автомат прирастает к телу… Как ещё одна рука… Там была партизанская война, большие бои – редкость. Всегда: ты и он. Становишься чутким, как рысёнок. Пустил очередь – он сел. Ждёшь. Кто теперь? Ещё не услышал выстрела, а уже чувствуешь, как пролетела пуля. От камня к камню ползёшь… Таишься… Гонишься за ним… Как охотник… Весь – пружина… Не дышишь… Ловишь какой-то миг… Если бы сошлись, мог бы убить прикладом. Убиваешь – ощущаешь, что ты жив! Я – снова жив! Радости убить человека нету. Убиваешь, чтобы вернуться домой. Убитые разные. Одинаковых нет… Лежат в воде… В воде что-то происходит с мёртвым лицом, какая-то улыбка у них у всех. После дождя они лежат чистые. Без воды, в пыли, смерть откровеннее. Форма на нем новенькая, а вместо головы сухой красный лист… Раздавило, расплющило, как ящерицу… Но я-то жив! Сидит у стенки… Возле дома… Рядом орехи наколоты… Видно, кушал… С открытыми глазами… Некому было закрыть… После смерти… Десять – пятнадцать минут… Можно закрыть глаза… Потом нет… Но я-то жив! Другой нагнулся… Ширинка расстёгнута… По нужде вышел… Как жили в тот момент, так и лежат… Но я-то жив! Готов потрогать себя, удостовериться… Птицы не боятся смерти. Сидят смотрят. Дети не боятся смерти. Тоже сидят, смотрят спокойно, с любопытством. Как птицы. В столовой ешь суп, глянешь на соседа и представляешь его мёртвым. Одно время на фотографии близких не мог смотреть. Вернёшься с задания – детей, женщин встречать невыносимо. Отворачиваешься. Потом проходит. Бежишь утром на физзарядку – штангой занимался. Думал о форме, каким вернусь. Не высыпался, правда. Вши, особенно зимой. Матрацы дустом обсыпали. Страх смерти я узнал дома. Вернулся, у меня родился сын. Страх: если я умру, мой сын будет расти без меня. Семь пуль своих запомнил… Могли, как у нас говорили, отправить к «верхним людям»… Прошли мимо. Даже такое чувство, что недоиграл… Недовоевал… Вины на мне нет, кошмаров не боюсь. Всегда выбирал честный поединок: он и я. Когда увидел, как бьют пленного… Бьют вдвоём… А он связанный… Лежит как тряпка… я их разогнал, не дал бить… Таких презирал… Берет автомат и стреляет в орла… В морду одному заехал… Птицу – за что? Что она ему сделала? Родные спрашивали: – Как там? – Ладно. Извините. Потом расскажу. Окончил институт. Работал инженером. Я хочу быть просто инженером, а не ветераном афганской войны. Вспоминать не люблю. Хотя я не знаю, что будет с нами, с поколением, которое выжило. Впервые так выговорился… Как в поезде… Сошлись незнакомые люди, поговорили и вышли на разных станциях… Руки у меня дрожат… Почему-то волнуюсь… А мне казалось, что я легко вышел из игры… Будете писать, моей фамилии не называйте… Я ничего не боюсь… Но я не хочу во всей этой истории находиться…» Сержант, командир взвода пехоты «В декабре у меня намечалась свадьба, а в ноябре я уехала в Афганистан. Призналась жениху – рассмеялся: „Защищать южные рубежи нашей Родины?“ А когда поверил, что не шучу: „Тебе что, здесь спать не с кем?“ Ехала сюда, думала: «Не успела на БАМ, на целину, повезло – есть Афган!» Я поверила песням, которые привозили ребята, целыми днями крутила: На афганской земле За прошедшие годы немало Разбросала по скалам Россия своих сыновей… Была книжная московская девочка. Мне казалось, что настоящая жизнь где-то далеко. И там мужчины все – сильные, женщины – красивые. Много приключений. Хотелось вырваться из привычного… Три ночи добиралась до Кабула, не спала. На таможне решили: нанюхалась. Помню, со слезами кому-то доказывала: – Я не наркоманка. Я спать хочу. Тащу тяжёлый чемодан – мамино варенье, печенье, и никто из мужчин не поможет. И это не просто мужчины, это молодые офицеры, красивые, сильные. А за мной всегда ухаживали мальчики, боготворили. Искренне удивилась: – Поможет кто-нибудь?! Они так на меня посмотрели… Ещё три ночи сидела на пересылке. В первый же день подошёл прапорщик: – Хочешь остаться в Кабуле, приходи ночью… Толстенький, упитанный, по кличке, как потом девчонки шепнули, Баллон. Взяли меня в часть машинисткой. Работали на старых армейских машинках. В первые же недели в кровь разбила пальцы. Стучала в бинтах – ногти отделялись от пальцев. Через пару недель стучит ночью в комнату солдат: – Командир зовёт. – Не пойду. – Чего ломаешься? Не знала, куда ехала? Утром командир пригрозил сослать в Кандагар. Что такое Кандагар? Мухи, «духи» и кошмар… Боялась в эти дни попасть под машину… Выстрела в спину… По соседству в общежитии жили две девчонки: одна отвечала за электричество, прозвали её Электричкой, вторая занималась химводоочисткой – Хлорка. На все у них объяснение: – Это жизнь… Как раз в это время в «Правде» напечатали очерк «Афганские мадонны». Из Союза девочки писали: там он понравился, некоторые даже пошли в военкомат проситься в Афганистан. А мы не могли спокойно пройти мимо солдат, те ржали: «Бочкаревки», вы, оказывается, героини?! Выполняете интернациональный долг в кровати!..» Что такое «бочкаревки»? В «бочках» (такие вагончики) живут большие звезды, не ниже майора. Женщин, с которыми они… зовут «бочкаревками». Мальчишки, кто служит здесь, так и говорят: «Если я услышу, что девчонка была в Афгане, для меня она исчезает…» Мы пережили те же болезни, у всех девчонок гепатит был, малярия… Нас так же обстреливали… Но вот мы встретимся в Союзе, и я не смогу этому мальчишке броситься на шею. Мы для них все б… или чокнутые. Не спать с женщиной – не пачкаться…»А с кем я сплю? Я сплю с автоматом…» Могут в лицо крикнуть… Попробуй после этого кому-нибудь улыбнись… Моя мама с гордостью объявляет знакомым: «Моя дочь в Афганистане». Наивная моя мама! Мне хочется написать ей: «Мама, молчи, а то услышишь: твоя дочь – проститутка»… Может, вернусь, все осмыслю – и отойду, потеплею. А сейчас внутри сломано, смято. Чему я здесь научилась? Разве тут можно научиться добру или милосердию? Или радости? Бочата бегут за машиной: – Ханум, покажи… Могут и деньги совать. Значит, кто-то у них берет… Была у меня мысль, что не доживу до дома. Сейчас я это перешагнула. Два сна у меня здесь меняются и повторяются. Первый сон. Заходим в богатый дукан. На стенах ковры, драгоценности… И меня наши ребята продают. Им приносят мешок с деньгами… Они считают афошки… А два «духа» накручивают себе на руки мои волосы… Звенит будильник… В испуге просыпаюсь и кричу. Всех страхов ни разу не досмотрела… Второй сон. Летим из Ташкента в Кабул в военном самолёте Ил-65. Появляются в иллюминаторе горы, и яркий свет тухнет. Начинаем проваливаться в бездну какую-то, нас накрывает пластом афганской тяжёлой земли. Рою её, как крот, и не могу выбраться на свет… Задыхаюсь… И копаю, копаю… Если себя не остановлю, моему рассказу не будет конца. Тут каждый день случается что-то такое, что переворачивает тебя, твою душу. Вчера знакомый парень получил письмо из Союза, от своей девушки: «Я не хочу с тобой дружить, у тебя руки по локти в крови». Прибежал ко мне – я пойму. О доме мы все думаем, но говорим мало. Из суеверия. Очень хочется вернуться. Куда мы вернёмся? Об этом тоже молчим. Только травим анекдоты: – Дети, расскажите, кто ваши папы? Все тянут руки вверх: – Мой папа – врач… – Мой папа – сантехник… – Мой папа в цирке работает… Маленький Вова молчит. – Вова, ты не знаешь, кто твой папа? – Раньше он был лётчиком, а сейчас работает фашистом в Афганистане… Дома я любила книжки о войне, здесь таскаю с собой Дюма. На войне не хочется видеть войну. Девочки ходили смотреть убитых. Говорили: лежат в носочках… Не хочу смотреть… И не люблю выезжать в горы. Там много на улицах одноногих мужчин скачет. Не каждый способен привыкнуть. Я, например, не могу. У меня была мечта стать журналистом, а теперь не знаю, мне теперь трудно во что-то верить. Вернусь домой – никогда не поеду на юг. Не хватит сил видеть горы. Когда я вижу горы, мне кажется, что сейчас начнётся обстрел. Однажды нас обстреливали, а девочка стояла на коленях, плакала и молилась… Интересно, о чем она просила небо? Мы все здесь немножко скрытные, никто до конца не открывается. Каждый пережил какое-то разочарование… А я все время плачу и молюсь о той книжной московской девочке, которой больше нет…» Служащая «Летел я туда с надеждой вернуться обратно и пройти с гордо поднятой головой. А теперь думаю, что таким, каким был до этой войны, уже никогда не буду. Нет… Не буду… Наша рота прочёсывала кишлак. Идём с парнем рядом. Он открывает ногой дверь в дувал и в него – из пулемёта, расстреливает в упор… Девять пуль… Сознание заливает ненависть… Мы стреляли всех, вплоть до домашних животных, в животное, правда, стрелять страшнее. Жалко. Я не давал расстреливать осликов… В чем же они виноваты?.. У них на шее висели амулеты, такие же, какие у детей… Когда подожгли пшеничное поле, мне стало не по себе, потому что я деревенский. Там вспоминалось из прежней жизни только хорошее, больше детство. Как лежал в траве среди колокольчиков и ромашек… Как жарили на костре пшеничные колоски и ели… Жара стояла такая, что железо лопалось на крышах дуканов. Поле загорелось сразу, взорвалось огнём. Оно пахло хлебом… Огонь поднимал вверх детский запах хлеба… Там ночь не наступает, а падает на тебя. Вот был день, и уже – ночь. Вот ты был мальчик, и уже – мужчина. Это делает война. Там идёт дождь, ты его видишь, но до земли он не долетает. Смотришь через спутник передачи о Союзе, удостоверяешься, что есть та, другая жизнь, но в тебя она уже не проникает… Все это можно рассказать… Все это можно напечатать… Но что-то обидное для меня происходит… Не могу передать сути… Иногда мне самому хочется написать все, что видел. В госпитале. Безрукий, а у него на кровати сидит безногий и пишет письмо матери. Маленькая девочка… Она взяла у советского солдата конфету. Утром ей отрубили обе руки… Написать все как было, и никаких размышлений. Шёл дождь… И только об этом – шёл дождь… Никаких размышлений – хорошо или плохо, что шёл дождь. Возвращались мы с надеждой, что дома нас ждут с распростёртыми объятиями. И вдруг открытие – никому не интересно, что мы пережили. Во дворе стоят знакомые ребята: «А, прибыл? Хорошо, что прибыл». Пошёл в школу. Учителя тоже ни о чем не расспрашивают. Наш разговор. Я: – Надо увековечить память тех, кто погиб, выполняя интернациональный долг. Они: – Это были двоечники, хулиганы. Как мы можем повесить на школу мемориальную табличку в их честь? Тут к войне своё отношение. Мол, что вы такого героического совершили? Проиграли войну? А кому она нужна была, эта война, – Брежневу и военным генералам? Получилось, что мои друзья погибли зазря. И я мог погибнуть зазря. А моя мама увидела меня из окна и бежала через всю улицу, кричала от радости. «Нет, – говорил я себе, – пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!» В институте старый преподаватель убеждал: – Вы стали жертвой политической ошибки… Вас сделали соучастниками преступления… – Мне было тогда восемнадцать лет. А вам сколько? Когда у нас там шкура лопалась от жары – вы молчали. Когда нас привозили в «чёрных тюльпанах» – вы молчали. Играли на кладбищах военные оркестры. Когда нас там убивали – вы молчали. Теперь все разом заговорили: жертва… ошибка… А я не хочу быть жертвой политической ошибки. И я буду за это драться! Пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!» Рядовой, гранатомётчик «Мне повезло. Я возвратился живой, с руками, ногами, глазами, не обожжённый и не сумасшедший. Мы уже там поняли, что война не та, на которую ехали. Решили – давай довоюем, останемся живыми, вернёмся домой и там разберёмся… Мы – первая замена тем, кто входил в Афганистан. У нас не было идеи, у нас был приказ. Приказы не обсуждают, начни обсуждать – это уже не армия. Читайте Энгельса: «Солдат должен быть как патрон, в любое время готовый к выстрелу». Наизусть помню. На войну едут убивать. Моя профессия – убивать. Я этому учился. Личный страх? Другого могут убить, а меня нет. Этого убили, а меня не убьют. Сознание не воспринимает самой возможности собственного исчезновения. А ехал туда не мальчишкой – тридцати лет. Я там почувствовал, что такое жизнь. Те годы – одни из лучших, – так я вам скажу. Здесь наша жизнь серенькая, маленькая: служба – дом, дом – служба. Там мы все испробовали, узнали. Испытали истинную мужскую дружбу. Увидели экзотику: как клубится утренний туман в узких ущельях, будто дымовая завеса, бурубухайки – разукрашенные, с высоченными бортами афганские грузовики, красные автобусы, внутри которых едут люди вперемешку с овцами и коровами, жёлтые такси. Там есть места, похожие на лунный пейзаж, что-то фантастическое, космическое. Одни вечные горы, кажется, человека на этой земле нет, только камень живёт. И этот камень в тебя стреляет. Просто чувствуешь враждебность природы, даже ей ты чужой. Мы жили между жизнью и смертью, и в наших руках тоже были чья-то жизнь и чья-то смерть. Есть ли что-нибудь сильнее этого чувства? Как там погуляли, мы нигде больше не погуляем. Как там нас любили женщины, они нигде больше так нас не будут любить. Все обострялось близостью смерти, мы все время вертелись возле смерти. Много было разных приключений, мне кажется, я знаю запах опасности, как она пахнет, когда видишь затылком. Я все там испробовал и вышел сухим из воды. Там была мужская жизнь. Вот откуда у нас ностальгия. Афганский синдром… Правое было дело или неправое было дело – никто тогда не задумывался. Мы делали то, что нам приказывали. Воспитание, привычка. Теперь, конечно, все переосмыслено, взвешено временем, памятью, информацией и правдой, которую нам открыли. Но это же почти через десять лет! А тогда существовал образ врага, знакомый из книжек, из школы, из фильмов о басмачах. Кинокартину «Белое солнце пустыни» я раз пять смотрел. И вот он, враг! И тебе хватило, досталось, а то жалел, что поздно родился, не успел к сорок первому году. У нас у всех духовный опыт или войны, или революции, других примеров не внушили. Мы заменили первых и стали весело забивать колышки будущих казарм, столовых, армейских клубов. Выдали пистолеты ТТ-44 времён войны, политруки с ними ходили. Ими только застрелиться или продать в дукан. Ходили, как партизаны, кто в чем, большая часть в спортивных трико, кроссовках. Я был похож на бравого солдата Швейка. Пятьдесят градусов жары, а начальство требует галстук и полную форму, как положено по уставу от Камчатки до Кабула… В морге – мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Через полгода… Смотрим кино… Трассеры на экран летят… Продолжаем смотреть кино… Играем в волейбол, начинается обстрел… Глянули, куда летят мины, играем дальше… Фильмы привозили про войну, про Ленина или как жена изменяет… А всем хотелось комедий… Комедий совсем не привозили… Он уехал, она с другим… Взял бы автомат и разрядил в экран! Экран – три – четыре сшитые вместе простыни под открытым небом, зрители сидят на песке. Раз в неделю – банно-стеклянный день. Бутылка водки – тридцать чеков. Везли из Союза… По таможенной инструкции одному человеку разрешено везти две бутылки водки и четыре вина, а пиво в неограниченном количестве. Пиво сливаешь, заливаешь бутылки водкой. Этикетка «Боржоми», попробуешь – сорок градусов. У нас собаку звали Вермут. Красный глаз, не желтеет. Пили «шпагу» – отработанный спирт с самолётов, антифриз – жидкость для машинного охлаждения. Предупреждаешь солдат: – Пейте все, но антифриз не пейте. Через день – два после того, как они прибыли, зовут врача: – Что? – Новенькие антифризом отравились… Наркотики курили. Один накурится – «шубняк» нападает… Любая пуля летит – ему кажется: в него целятся… Другой на ночь курит… Начинаются галлюцинации. Всю ночь семью видит, жену обнимает… У некоторых были цветные видения… Как кино смотрит… Первое время наркотики нам продавали в дуканах, потом давали бесплатно: – Кури, русский! На, кури… – Бочата бегают и суют солдатам. Из анекдотов: – Товарищ подполковник, как пишется ваше звание – вместе или раздельно? – Конечно раздельно. Проверочное слово «под столом». Друзья гибли… Зацепил растяжку каблуком, услышал щелчок взрывателя и, как всегда в этом случае, не упал, не прижался к земле, а удивлённо оглянулся на звук и принял на себя десятки осколков… Танк разорвало так, что днище вскрыло, как консервную банку, повырывало катки, гусеницы. Механик-водитель пытался выбраться через люк, показались только его руки – дальше не смог, сгорел вместе с машиной. На кровать убитого в казарме никто не хотел ложиться. Появлялся новенький, по-нашему, «заменщик»… – Спи пока здесь… На этой кровати… Ты все равно его не знал… Вспоминали чаще тех, у кого остались дети. Сиротами будут расти… Ну а те, кто никого не оставил, ушёл как не был?.. За войну нам удивительно дёшево платили, каких-то два оклада, из которых один переводили в двести семьдесят чеков, из него высчитывали ещё взносы, подписки, налог и прочее. В то время как обычному вольнонаёмному рабочему на Саланге платили по тысяче пятьсот чеков. Сравните с офицерским окладом. Военные советники получали в пять – десять раз больше. Неравенство обнаруживалось на таможне… Когда везли колониальный товар… У кого магнитофон и пара джинсов, у кого видеосистема и к ней пять – семь чемоданов длиной с матрац, солдаты чуть волокут. В Ташкенте: – Из Афгана? Девочку хочешь? Девочка как персик, дорогой, – зазывают в частный бардак. – Нет, дорогой, спасибо. Домой хочу. К жене. Билет нужен. – За билет бакшиш давай. Итальянские очки будут? – Будут. Пока долетел до Свердловска, заплатил сто рублей и отдал итальянские очки, японский платок с люрексом и французский косметический набор. В очереди научили: – Что стоишь? Сорок чеков в служебный паспорт – и через день дома. Беру на вооружение: – Девушка, мне до Свердловска. – Билетов нет. Очки надень и посмотри на табло. Сорок чеков в служебный паспорт… – Девушка, мне до Свердловска… – Сейчас проверю. Хорошо, что вы подошли, тут один отказался. Приезжаешь домой. Попадаешь в совершенно другой мир – в семью. Первые дни никого не слышишь, только видишь. Трогаешь их. Как вам рассказать, что такое провести рукой по головке своего ребёнка… После всего… Утром на кухне запах кофе и блинчиков… Жена зовёт завтракать… Через месяц уезжать. Куда, зачем – непонятно. Об этом не думаешь. Об этом просто нельзя думать. Знаешь одно: едешь, потому что надо. Ночью на зубах скрипит афганский песок, мягкий, как пудра или мука. Только что ты лежал в красной пыли… Это глина… Рядом рычит БМП… Опомнился, вскочил – нет, ты ещё дома… Уезжаешь завтра… Сегодня отец попросил заколоть поросёнка… Раньше он режет поросёнка, я не подойду, затыкаю уши, чтобы не слышать этот визг… Убегал из дому… Отец: – Давай подержи… – Не так делаете… В сердце ему сюда… – Взял и проколол. …В морге мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Нельзя пролить первую кровь, потом трудно остановиться… Каждый сам занимался своим собственным спасением. Сам! Сидят солдаты… Внизу идут старик и ослик… Они из гранатомёта: шар-р-рах! Ни старика, ни ослика… – Ребята, вы что, с ума сошли? Шли старик и ослик… Что они вам сделали? – Вчера тоже шли старик и ослик… Шёл солдат… Старик и ослик прошли, солдат остался лежать… – А может, это другой старик и другой ослик… Нельзя пролить первую кровь… Все время будешь стрелять во вчерашнего старика и вчерашнего ослика… Довоевали. Остались живы, вернулись домой. Теперь разбираемся…» Капитан, артиллерист «Я сидела у гроба и спрашивала: „Кто там? Ты ли там, сынок? «Только это и повторяла: «Кто там? Ты ли там, сынок?“ Все решили, что я сошла с ума. Прошло время. Я хотела узнать, как погиб мой сын. Обратилась в военкомат: – Расскажите, как погиб мой сын? Где? Я не верю, что его убили. Мне кажется, что я похоронила железный ящик, а сын где-то живой. Военком разозлился и даже прикрикнул: – Это разглашению не подлежит. А вы ходите и всем говорите, что у вас погиб сын. Нельзя разглашать. …Сутки я мучилась, пока родила. Узнала – сын! – боли прошли: не зря мучилась. С первых дней боялась за него, больше никого у меня не было. Жили мы в бараке, жили так: в комнате стояли моя кровать и детская коляска и ещё два стула. Работала я на железной дороге стрелочницей, зарплата – шестьдесят рублей. Вернулась из больницы и сразу – в ночную смену. С коляской на работу ездила. Возьму плитку, накормлю его, он спит, а я поезда встречаю и провожаю. Подрос, стала одного дома оставлять. Привяжу за ножку к кровати и ухожу на целый день. И он вырос у меня хороший. Поступил в строительное училище в Петрозаводске. Я приехала его навещать, он поцеловал меня и куда-то убежал. Обиделась даже. Заходит в комнату, улыбается: – Сейчас девочки придут. – Какие девочки? А это он сбегал к девочкам похвастаться, что к нему мама приехала, чтобы они пришли и посмотрели, какая у него мама. Кто мне подарки дарил? Никто. Приезжает на Восьмое марта. Встречаю на вокзале: – Давай, сынок, помогу. – Сумка, мама, тяжёлая. Ты возьми мою трубку чертёжную. Но неси осторожно, там чертежи. Я так и несу, а он проверяет, как я несу. Что там за чертежи?! Дома он раздевается, я быстрее на кухню – как мои пирожки? Поднимаю голову: стоит и держит в руке три красных тюльпана. Где он их взял на Севере? В тряпочку завернул и в трубку чертёжную, чтобы не замёрзли. А мне никто никогда цветов не дарил. Летом поехал в стройотряд. Вернулся как раз перед моим днём рождения: – Мама, извини, что не поздравил. Но я тебе привёз… – И показывает извещение на денежный перевод. Читаю: – Двенадцать рублей пятьдесят копеек. – Ты, мама, забыла большие цифры. Тысяча двести пятьдесят рублей… – Таких сумасшедших денег сроду в руках не держала и не знаю, как они пишутся. Он такой довольный: – Теперь ты отдохнёшь, а я буду работать. Буду много зарабатывать. Ты помнишь, когда я был маленький, я обещал, что вырасту и буду носить тебя на руках? Правда, такое было. И вырос он метр девяносто шесть ростом. Поднимал и носил меня, как девочку. Наверное, потому мы так любили друг друга, что у нас никого больше не было. Как бы я его жене отдала, не знаю. Не перенесла бы. Прислали повестку идти в армию. Он хотел, чтобы его взяли в десантники: – Мама, набирают в десантные войска. Но меня, сказали, не возьмут, потому что я своей силищей им все стропы пообрываю. А у десантников такие красивые береты… И все-таки он попал в Витебскую десантную дивизию. Приехала к нему на присягу. Даже не узнала: выпрямился, перестал стесняться своего роста. – Мама, почему ты у меня такая маленькая? – Потому что скучаю и не расту, – ещё пробовала шутить. – Мама, нас посылают в Афганистан, а меня опять не берут. Почему ты не родила ещё девочку, тогда бы меня взяли. Когда они принимали присягу, присутствовало много родителей. Слышу: – Мама Журавлёва здесь? Мама, идите поздравьте сына. Я подошла и хочу его поздравить, а он же метр девяносто шесть, никак не дотянусь до него. Командир приказывает: – Рядовой Журавлёв, нагнитесь, пусть мама вас поцелует. Он нагнулся и поцеловал, и кто-то нас в эту минуту сфотографировал. Единственный военный снимок, который у меня есть. После присяги его отпустили на несколько часов, и мы пошли в парк. Сели на траву. Снял он сапоги – ноги стёрты в кровь. У них был марш-бросок на пятьдесят километров, а сапог сорок шестого размера не было, и ему дали сорок четвёртый. Не жаловался, наоборот: – Мы бежали с рюкзаками, гружёнными песком. Как ты думаешь, каким я прибежал? – Наверное, последним из-за этих сапог. – Нет, мама, я был первым. Я снял сапоги и бежал, и песок не высыпал, как другие. Мне хотелось что-нибудь сделать для него особенное: – Может, сынок, в ресторан пойдём? Мы никогда с тобой не были в ресторане. – Мама, купи лучше мне килограмм леденцов. Вот это будет подарок! Перед отбоем мы расстались. Он помахал мне вслед кульком с леденцами. Нас, родителей, разместили на территории части в спортзале на матах. Но мы только под утро легли, всю ночь ходили вокруг казармы, где спали наши ребята. Заиграл горн, я подхватилась: поведут на физзарядку, вдруг ещё раз его увижу, хотя бы издалека. Бегут, все в одинаковых полосатых маечках – пропустила, не углядела. А они ходили строем в туалет, строем на физзарядку, строем в столовую. По одному им не разрешали, потому что, когда ребята узнали, что их посылают в Афганистан, один в туалете повесился, ещё двое себе вены перерезали. Их караулили. Садились в автобус, я одна из родителей плакала. Как будто что-то мне подсказывало, что видела его в последний раз. Скоро он написал: «Мама, я видел ваш автобус, я так бежал, чтобы увидеть тебя ещё раз». Когда мы сидели с ним в парке, по радио пели: «Как родная меня мать провожала». Услышу теперь эту песню… Второе письмо начиналось: «Привет из Кабула…» Прочитала и так начала кричать, что прибежали соседи. «Где закон? Где защита? – билась головой о стол. – Он у меня единственный, даже в царское время единственных кормильцев в армию не брали. А тут на войну послали». Впервые после рождения Саши пожалела, что не вышла замуж, что некому меня защитить. Саша, бывало, дразнится: – Мама, почему не выходишь замуж? – Потому что ты меня ревнуешь. Засмеётся и промолчит. Мы собирались жить вместе долго-долго. Ещё несколько писем и молчание, такое длинное молчание, что я обратилась к командиру части. И Саша тут же пишет: «Мама, не пиши больше командиру части, знаешь, как мне попало? А я не мог тебе написать, руку оса укусила. Просить кого-нибудь не хотел, ты испугалась бы чужого почерка». Жалел меня, придумывал сказки, как будто я не смотрела каждый день телевизор и не могла сразу догадаться, что он был ранен. Теперь, если один день не было письма, у меня отказывали ноги. Он оправдывался: «Ну как могут приходить каждый день письма, если нам даже водичку раз в десять дней возят?» Одно письмо было радостное: «Ура-ура! Сопровождали колонну в Союз. Дошли до границы, дальше не пустили, но мы хоть издалека посмотрели на свою Родину. Нигде лучше земли нет». В последнем письме: «Если я проживу лето, я вернусь». Двадцать девятого августа я решила, что лето кончилось, купила ему костюм, туфли. Все в шкафу… Тридцатое августа. Перед тем как идти на работу, сняла с себя серёжки и кольцо. Почему-то не могла носить. Тридцатого августа он погиб… За то, что осталась живой после смерти сына, я должна благодарить своего брата. Он неделю лежал возле моего дивана, как собака… Сторожил меня… А у меня в голове было одно: добежать до балкона и спрыгнуть с седьмого этажа… Помню, внесли в комнату гроб, я легла на него и меряю… Один метр, второй метр… Сын у меня двухметровый был… Руками меряла, по росту ли гроб… Как сумасшедшая говорила с гробом: «Кто там? Ты ли там, сынок?.. Кто там? Ты ли там, сынок? Кто там? Ты ли там, сынок?..» Привезли в закрытом гробу: вот, мать, мы тебе привезли… Я не могла его поцеловать последний раз… Погладить… Я даже не знала, во что он одет… Сказала, что место на кладбище сама ему выберу. Сделали мне два укола, и мы пошли с братом. На главной аллее уже были «афганские» могилы. – И моего сыночка сюда. Тут со своими ребятами ему будет веселее. Кто с нами был, не помню, какой-то начальник, качает головой: – Не разрешено их хоронить вместе. Разбрасываем по всему кладбищу… Ой, недобрая я стала. Ой, недобрая я теперь стала. «Не обозлись, Соня. Ты только, Соня, не обозлись», – умолял брат. А как мне доброй стать? По телевизору показывают ихний Кабул… А я бы взяла пулемёт и всех стреляла. Сяду у телевизора и «стреляю»… Это они моего Сашу убили… А потом раз показали старую женщину… Наверное, афганскую мать… Она прямо на меня смотрела… Я подумала: «А там же её сын, может, его тоже убили». Вот после неё я перестала «стрелять». Может, мне из детдома мальчика взять… Русенького, как Саша… Нет, мальчика боюсь… Лучше девочку… Мальчика заберут и убьют… Будем вдвоём Сашу ждать… Я не сумасшедшая, но я его жду… Рассказывают случай… Привезли матери гроб; она его похоронила… А через год он возвращается, живой, только раненый был. У матери разрыв сердца… А я жду… Мёртвым я его не видела… Не целовала… Жду…» Мать «Я начну не с самого начала. Я начну с того, когда все рухнуло. Ходили в Джелалабад… Стоит у дороги девочка, лет семи… У неё перебита рука, висит, как у разорванной тряпичной игрушки, на какой-то ниточке… Глаза-маслины неотрывно смотрят на меня… Я соскакиваю с машины, чтобы взять её на руки и отнести к нашим медсёстрам… Она в диком ужасе, как зверёк, отскакивает от меня и кричит… Она бежит и кричит, ручонка болтается, вот-вот совсем отлетит… Я тоже бегу и кричу… Догоняю, прижимаю к себе, глажу… Она кусается, царапается, вся дрожит… Словно её какое-то дикое животное схватило, а не человек… И меня, как громом, поражает мысль: она не верит, что я хочу её спасти, она думает – я хочу её убить… Мимо проносят носилки: на них сидит старая афганка и улыбается. Кто-то спрашивает: – Куда её ранили? – В сердце, – говорит медсестра. А ехал туда, глаза были, как у всех, огненные: я там кому-то нужен. Я им нужен… Как она от меня убегала… Как дрожала… Как боялась меня… Никогда не забуду… Там сны о войне не видел. А здесь ночью воюю. Догоняю эту маленькую девочку… Глаза-маслины… Ручонка болтается, вот-вот отлетит… – Надо мне к психиатру? – спросил у своих ребят. – Чего? – Воюю. – Мы все воюем… Не думайте, что это были супермены… С сигаретой в зубах, сидели на убитых и банку тушёнки открывали?.. Арбузы ели?.. Чушь! Обыкновенные ребята. На нашем месте мог оказаться любой. И тот, кто сегодня судит: «Вы там убивали…» Мне вмазать в эту морду охота! Не был там… Не испытал… Не суди! Вы никогда не сможете стать с нами рядом. И никто не имеет права нас судить. Один Сахаров… Его буду слушать… Никто не хочет понять эту войну, оставили нас с ней один на один. Сами, мол, разбирайтесь. Мы ходим виноватые, должны оправдываться… Перед кем оправдываться? Нас послали. Мы поверили. И с этим там погибали. Не надо ставить вместе тех, кто туда посылал, и тех, кто там был. У меня погиб друг… Майор Саша Кравец… Скажите его маме, что он виноват… Скажите его жене… Его детям… Вы нас туда послали…»У вас все нормально», – сказал мне врач. Какие же мы нормальные?! Мы столько в себе принесли… Там совсем по-другому чувствовалась Родина. Звали – Союз. Дембелей провожали: – Вы уж там поклонитесь Союзу. Казалось: за нашей спиной что-то большое и сильное, и оно нас всегда защитит. Но помню: вышли из боя, с потерями – убитые, тяжелораненые… Вечером врубили телевизор – отвлечься: что там в Союзе? В Сибири построен новый завод-гигант… Английская королева дала обед в честь высокого гостя… В Воронеже подростки изнасиловали двух девчонок-школьниц, от скуки… В Африке принца убили… Наше чувство: мы никому не нужны, страна живёт своим… Первым не выдержал Саша Кучинский: – Выключи! Или я расстреляю сейчас телевизор. После боя по рации докладываешь: – Запишите: «трехсотых» – шесть, «ноль-двадцать первых» – четыре. «Трехсотые» – раненые, «ноль-двадцать первые» – убитые. Глядишь на убитого и думаешь о его матери: я вот знаю, что её сын погиб, а она ещё нет. Сказалось ли ей? Ещё хуже – упал в речку или в пропасть, тело не нашли. Матери сообщают: пропал без вести… Чья это была война? Война матерей. Они воевали. А народ не страдал. Народ не знал. Ему говорили, что мы воюем с «бандами». Стотысячная регулярная армия девять лет не может победить разрозненные кучки «бандитов»? Армия с новейшей техникой… Не дай Бог попасть под обстрел нашей артиллерии, когда цель обрабатывают реактивные установки «Град» или «Ураган». Телеграфные столбы летят… Готов залезть в землю, как дождевой червяк… А у «бандитов» – пулемёты «максимы», которые мы только в кино видели…»Стингеры», японские безоткатки… Это уже потом. Приведут пленных – худые, измождённые люди с большими, крестьянскими руками… Какие же это бандиты? Это – народ! Мы там поняли, им это не надо. Если им не надо, то зачем это нам? Проезжаешь мимо брошенных кишлаков… Ещё дымок костра вьётся, едой пахнет… Идёт верблюд и кишки за собой тянет, как будто горбы свои разматывает… Надо достреливать… А сознание все-таки запрограммировано на мирную жизнь: дострелить не можешь… Другой возьмёт и пальнёт в целого верблюда. А просто так! С охотки, с дури… В Союзе бы за это посадили, а тут – герой: бандитам мстит. Почему восемнадцатилетние – девятнадцатилетние убивают легче, чем, например, тридцатилетние? Им не жалко. После войны я вдруг обнаружил, какие страшные детские сказки. Все время в них кто-то кого-то убивает. Баба Яга вообще в печке живьём зажаривает, а детям не страшно. Они плачут очень редко. Но хотелось остаться нормальным. Приехала к нам певица. Красивая женщина, песни у неё задушевные. А там так скучаешь по женщине, ждёшь её, как близкого человека. Она вышла на сцену: – Когда летела к вам, мне дали пострелять из пулемёта. С какой радостью я стреляла… Запела, а к припеву просит: – Ребята, ну хлопайте! Хлопайте, ребята! Никто не хлопает. Молчат. И она ушла, концерт сорвался. Супердевочка приехала к супермальчикам. А у этих мальчиков в казармах каждый месяц десять – двадцать коек пустых… Те, кто на них спал, уже в холодильнике… Только письма по диагонали на простынях… От мамы, от девочки: «Лети с приветом, вернись с ответом…» Выжить – на этой войне было главным. Не подорваться на мине, не сгореть в бронетранспортёре, не стать мишенью для снайпера. А для некоторых: выжить и что-нибудь из вещей привезти – телевизор, дублёнку… Ходила шутка, что о войне в Союзе узнают в комиссионных магазинах. Зимой едешь по нашему Смоленску – девушки в афганских шубах. Мода! У каждого солдата на шее висел амулетик. – Что у тебя? – спросишь. – Молитовку мама дала. Когда я вернулся, мама открылась: – Толя, ты не знаешь, я тебя на землю заговорила, потому ты живой и целый. Уходили в рейд: одну записку кладёшь в верхнюю часть одежды, другую – в нижнюю. Подорвёшься – какая-нибудь часть останется: верхняя или нижняя. Или носили браслеты с гравировкой: фамилия, группа крови, резус и личный номер офицера. Никогда не говорили: «Я пойду». – «Послали». Не произносили слова «последний». – Давай зайдём в последний раз… – Ты что, сдурел? Нет такого слова… Крайний… ну, четвёртый, пятый… А этим здесь не пользуются… У войны – подлые законы: сфотографировался перед тем, как идти на боевые, – убили, побрился – убили. Первыми погибали те, кто приезжал нацеленный на героизм, с голубыми глазами. Встречал такого: «Буду героем!» Погиб с ходу. Извините, на операции – тут же лежим, тут же нужду справляем. Солдатская поговорка: лучше топтаться в собственном дерьме, чем самому стать дерьмом на минах. Родился у нас свой жаргон: борт – самолёт, броник – бронежилет, зелёнка – кусты и заросли камыша, вертушка – вертолёт, глюки видел – галлюцинации после наркотика, подпрыгнул на мине – подорвался, заменщики – кто домой уезжает. Столько сочинили, что «афганский» словарь можно составить. А погибали больше всего в первые месяцы и в последние. В первые – много любопытства, в последние – сторожевые центры отключаются, наступает отупение, ночью не можешь понять: где я, что я, зачем? Со мной ли это? Заменщики не спят полтора – два месяца. У них своё исчисление: сорок третье марта или пятьдесят шестое февраля, это значит – должен был заменяться в конце марта или в конце февраля. Очень сильно ждёшь. Меню в столовой: красная рыба (килька в томате), белая рыба (килька в масле) – раздражает, свежевыбеленные цветочные клумбы в центре гарнизона – раздражают, анекдоты, над которыми ещё недавно надрывался от хохота, – не нравятся. Странно, что ещё вчера и позавчера было смешно… А что тут смешного? …Приехал офицер в Союз в командировку. Зашёл в парикмахерскую. Девушка посадила его в кресло: – Как обстановка в Афганистане? – Нормализуется… Через несколько минут снова: – Как обстановка в Афганистане? – Нормализуется… Пройдёт какое-то время: – Как обстановка в Афганистане? – Нормализуется… Постригся, ушёл. В парикмахерской недоумевают: – Зачем мучила человека? – Как спрошу об Афганистане, у него волосы дыбом становятся – легче стричь. А отсюда (прошло три года) тянет туда. Да не туда тянет, не на войну, а к тем людям. Ждёшь-ждёшь, а уезжать в последний день жалко, кажется, у всех бы взял адрес. У всех! У Лютика. Так звали Валерку Широкова, хрупкий, изящный. Нет-нет да и запоёт кто-нибудь: «Руки, словно лютики». А характер – железный, лишнего слова не скажет. Был у нас жмот, все копил, покупал, менял. Валерка стал перед ним, вытащил из своего бумажника двести чеков, показал и тут же на глазах у того одуревшего разорвал на мелкие кусочки. Молча вышел. У Саши Рудика. Мы с ним в рейде встречали Новый год. Ёлка – автоматы поставили пирамидой, игрушки – повесили гранаты. А на машине-установке «Град» зубной пастой написали: «С Новым годом!!!» Почему-то три восклицательных знака. Саша хорошо рисовал. Я привёз домой простыню с его пейзажем: собака, девочка и клёны. Горы он не рисовал, горы мы там разлюбили. Любого спроси: «О чем тоска?» – «В лес хочу… В реке искупаться… Молока большую кружку выпить…» В Ташкенте в ресторане подходит официантка: – Миленькие, молоко берете? – По два стакана обыкновенной воды. А молоко завтра будем пить. Только приехали… Из Союза каждый вёз чемодан варенья и берёзовый веник. Там же эвкалиптовые продаются – мечта! Нет, везли свои, берёзовые… У Сашика Лашука. Парень чистый. Часто писал домой. «У меня родители старенькие. Они не знают, что я тут, я им сочиняю о Монголии». Приехал с гитарой и уехал с гитарой. Там разные люди были. Не представляйте нас одинаковыми. А то сначала о нас молчали, потом стали воображать всех героями, теперь ниспровергают, чтобы следом забыть. Там же один мог лечь рывком на мину и спасти даже незнакомых ему ребят, другой подойти к тебе и просить: «Хотите, стирать вам буду, только не посылайте на боевые». Идут «КамАЗы», и на козырьках крупными буквами: Кострома, Дубна, Ленинград, Набережные Челны… Или: «Хочу в Алма-Ату!» Ленинградец находил ленинградца, костромич – костромича… Обнимались, как братья. И в Союзе мы как братья. Ну кто ещё молодой может сегодня идти по улице с костылём и новеньким орденом? Только свой. Мой брат… Наш брат… Обнимаемся, другой раз только на скамейке посидим и выкурим по сигарете, а кажется, говорили весь день. У нас у всех дистрофия… Там это было несоответствие веса росту… Здесь – несоответствие чувств возможности вылиться, выплеснуться в словах, в деле… Ехали мы уже из аэропорта в гостиницу. Первые часы дома. Молчим, притихли. В один миг у всех нервы не выдержали и разом выдохнули водителю: – Колея! Колея! Держи колею!.. Потом – хохот. Потом – счастье: да мы же в Союзе! Можем по обочине ехать… По колее… По всей земле… Пьянеешь от этой мысли… Через несколько дней обнаружили: – Ребята!!! Мы все сутулые… Не могли ходить прямо, разучились. Я себя полгода на ночь к кровати привязывал, чтобы распрямиться. Встреча в Доме офицеров. Вопросы: «Расскажите о романтике службы в Афганистане», «Убивали ли вы лично? „. Особенно девочкам нравятся кровожадные вопросы. Жизнь вокруг серенькая, щекочут себе нервы. Но ведь ни у кого не повернётся язык завести разговор о романтике Великой Отечественной войны? Там была разница возрастов – воевали сыновья, отцы и деды. А тут – одни мальчики. Слепые и восторженные. Насмотрелся, как им всего хотелось попробовать. Попробовать убить. Страх попробовать. Гашиш. Один попробует – летает, а у другого – «шубняк“: куст становится деревом, камень бугром, идёт и в два раза выше ноги поднимает. Ему ещё страшнее. Был и такой вопрос: «А вы могли не поехать в Афганистан?» Я? Я… У нас отказался лишь один, командир батареи майор Бондаренко: – Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду. Первое, что с ним сделали: суд офицерской чести – исключить за трусость! Пройти через это мужскому самолюбию? Петля – на шею, пистолет – к виску. Второе – понизили в должности, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. И – в стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Военная косточка, тридцать лет в армии. – Что ты можешь? – спрашивают у офицера. – Могу командовать ротой. Могу командовать взводом или батареей. – Что ещё можешь? – Могу копать. – Что ещё? – Могу не копать… И через это пройти? …На таможне у меня размагнитили кассеты с концертом Розенбаума. – Что вы, ребята, делаете? – А у нас, – показывают мне, – есть список, что можно везти, а что нет. Приехал в Смоленск: из окошек всех студенческих общежитий несётся Розенбаум… А сейчас – надо рэкетов напугать, приходит милиция: – Давайте, ребятки, помогите… Неформалов разогнать: – Позовём «афганцев»… Дескать, «афганец» – это машина-убийца, ему все нипочём: крепкие кулаки, слабая голова. Все боятся. Все не любят. Когда у вас болит рука, вы не отсекаете себе руку. Вы её нянчите, чтобы вылечить. Вы её лечите. Почему мы собираемся? Спасаемся вместе. Но домой возвращаешься один…» Майор, пропагандист артполка «Каждую ночь видишь один и тот же сон, все прокручивается заново. Все стреляют, и ты стреляешь… Все бегут, и ты бежишь… Падаешь, просыпаешься… На больничной койке… Рывком сбрасываешь себя с кровати, чтобы выйти в коридор покурить. И тут вспоминаешь: ног нет… Тут возвращаешься в действительность… Я не хочу слышать о политической ошибке! Не хочу знать! Если это ошибка, тогда верните мне мои ноги… Вы вынимали когда-нибудь из кармана убитого письма: «Дорогая…», «Дорогие…», «Любимая…»? Вы видели солдата, простреленного одновременно кремнёвой пищалью и китайским автоматом?.. Нас туда послали, мы выполняли приказ. В армии ты сначала должен выполнить приказ, а потом можешь его обжаловать. Тебе сказали: вперёд! Значит, вперёд. А нет – партбилет отдай. Звание отдай. Присягу давал?! Давал. Поздно пить боржоми, когда почки отказали. «Мы вас не посылали туда». А кто посылал? Там у меня был друг. Я уходил в бой, он со мной прощался. Я приходил, он обнимал меня – живой! Такого друга у меня здесь не будет… На улицу редко выхожу… Стесняюсь… Вы когда-нибудь пристёгивали наши протезы? На них ходишь и боишься шею сломать. Говорят, в других странах «протезники» на горных лыжах катаются, играют в теннис, танцуют. Купите их на валюту вместо французской косметики… Вместо кубинского сахара… Марокканских апельсинов… Мне двадцать два года, вся жизнь впереди. Надо жену искать. Была девушка. Сказал ей: «Я тебя ненавижу», – чтобы ушла. Жалела… Хочу, чтобы любила… Снится мне ночами дом родной И в рябинах тихая опушка. Тридцать, девяносто, сто… Что-то ты расщедрилась, кукушка… Из наших песен… Любимая… А иногда даже дня неохота жить… Но даже сейчас мечтаю: хотя бы краешком глаза глянуть на тот кусочек земли… Нас всех тянет туда… Так тянет, когда стоишь у пропасти или высоко над водой… Так тянет, что голова кружится… Война закончилась… Теперь постараются нас забыть, запрятать куда-нибудь подальше… Так уже было в финскую… Сколько книг написано о Великой Отечественной и ничего о финской… Наш народ быстро прощает… И я через десять лет привыкну, мне будет наплевать… Убивал ли я там? Убивал. А вы что хотите, чтобы мы там остались ангелами? Вы ждали – ангелы возвратятся?..» Старший лейтенант, командир миномётного взвода «Служил на Дальнем Востоке. В журнале дежурного телефониста прочёл: „Направить старшего лейтенанта Иванова в штаб армии для рассмотрения вопроса о переводе его в Туркестанский военный округ для дальнейшего прохождения службы“. Дата и время. Ожидал, что пошлют на Кубу, потому что, когда проходил медкомиссию, речь шла о стране с жарким климатом. Спрашивали: – Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку? – Нет, не возражаю. – Поедете в Афганистан. – Так точно. – Вы знаете: там стреляют, убивают… – Так точно… В Союзе у сапёров какая жизнь? Копают лопатой, долбают киркой. А хотелось использовать то, чему учили в училище. Сапёры на войне всегда нужны. Я ехал учиться воевать. Из всех, сколько нас вызывали из разных частей, отказался один. Его вызывали три раза: – Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку? – Возражаю. Ему не позавидуешь. Тут же получил выговор, его офицерское имя теперь замарано, и продвижения по службе не будет. Отказывался он из-за состояния здоровья, у него то ли гастрит был, то ли язвенная болезнь. Но на это не смотрели: жарко – не жарко, предложили – должен ехать. Уже печатались списки… Из Хабаровска шесть дней до Москвы ехал поездом. Через всю Россию, через сибирские реки, по берегу Байкала. Через сутки у проводницы кончилась заварка чая, на вторые сутки – сломался титан. Родные встретили. Поплакали. Но коль надо, то надо. …Открылся люк – синее-синее небо, у нас только над рекой бывает такое синее небо, как там. Шум, крик, но все свои. Кто встречает заменщика, кто друзей, кто передачу от родных из Союза ждёт. Загоревшие все, весёлые. Не верилось, что где-то есть тридцать пять градусов мороза, металл замерзает и броня. Первого афганца увидел на пересылке через забор из колючей проволоки. Кроме как интереса, никаких других чувств к «импортному» человеку не испытал. Обыкновенный. Получил бумаги в Баграм на должность командира инженерно-дорожного взвода в сапёрном батальоне. Вставали рано утром и отправлялись, как на работу: танк с тралом, группа снайперов, собака минно-розыскная и две бээмпэшки для боевого прикрытия. Первые километры – на броне. Там хорошо видны следы, дорога пыльная, пыль лежит пудрой, как снег. Птица сядет – знак остаётся. Если вчера прошёл танк, смотри в оба: в след от гусеницы танка могут мину закопать. Пальцами изобразят гусеницу, а следы свои заметут мешком или чалмой. Дорога крутилась мимо двух мёртвых кишлаков, людей там не было, одна обгоревшая глина. Отличное укрытие! Всегда будь начеку. Остались кишлаки позади, слезаем с брони. Теперь так: впереди собака бежит, виляет туда-сюда, а за ней идут сапёры со щупом. Идут и прокалывают землю. Тут уж – с тобой Бог, твоя интуиция, твой опыт, чутьё. Там ветка сломана, там железка какая-то лежит, вчера её не было, там камень. Они же и для себя знаки оставляли, чтобы самим не подорваться. Одна железка, другая… Какой-нибудь болт… Вроде в пыли валяются… А под землёй батарейки… Проводок к бомбе или к ящику с тротилом… Противотанковая мина человека не слышит… Она срабатывает при нагрузке двести пятьдесят – триста килограммов… Первый подрыв… Я один остался сидеть на танке, моё место было возле дула, башня защитила, остальных снесло. Сразу обшарил себя, проверил: голова на месте? Руки, ноги на месте? На месте – поехали дальше. Впереди ещё один подрыв… Лёгкий бронированный тягач напоролся на мощный фугас… Тягач раскололся пополам, воронка – три метра длиной, а глубиной в человеческий рост. Тягач вёз мины, около двухсот мин для миномёта… Мины в кустах, на обочине… Веером лежат… Ехало пять солдат и старший лейтенант; мы с ним несколько вечеров вдвоём сидели, курили, разговаривали… Никого целого не осталось… Мы ходили и собирали… Голова запылённая, помятая, как будто без костей… Собрали шесть ящиков, разложили, чтобы от каждого что-то домой отвезти… Очень помогали собаки. Они как люди. Одарённые и неодаренные, с интуицией и без интуиции. Часовой заснёт, а собака нет. Я любил Арса. К нашим солдатам ластится, а на афганских лает. У них форма была более зелёная, чем наша, наша желтоватая. Но как он различал? Мины слышал за несколько шагов… Упрётся в землю, хвост трубой: не подходи! Минные ловушки разные… Самые опасные – самодельные мины, они не повторялись, в них нельзя было уловить закономерность… Стоит ржавый чайник, в нем взрывчатка… В магнитофоне, в часах… В консервной банке… Тех, кто шёл без сапёров, называли «смертниками». На дороге мины, на тропе в горах мины, в доме мины… Сапёры всегда идут первыми… Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже програбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У сапёров при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три – пять сантиметров выше отрыва. – Куда ты жгут кладёшь? – кричу солдату. – У вас до колена, товарищ старший лейтенант. Пятнадцать километров меня ещё везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два – три в день, чтобы глазное яблочко не рассыпалось, Подойдут, фонариком посветят – слева, справа: есть ли светоощущение, на месте сетчатка? Какой цвет? – Зелёный. А цвет у фонарика красный. Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собирает электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклёпывает… Какие? Красные, чёрные, белые – не знает… Не видит… Диагноз: тотально слепой… Сетки вяжет… Коробочки клеит… Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тридцать сеток в день… Уже норму выполняет… У сапёров было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мою руку. Он от души, ещё никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь – хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесёт, вернёшься домой. Пять лет прошло. А что мне снится? Длинное минное поле… Составил формуляр: количество мин, количество рядов и ориентиры, по которым можно их найти… И этот формуляр у меня потерялся… А у нас они часто терялись, или берёшь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или грудка камней, а они взорвались… Никто не ходил, не проверял… Боялись… Сами подрывались на своих минах… Никто не знает, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..» Мне надо опередить детей… Я бегу… У меня опять обе ноги… И я вижу, мои глаза снова видят… Но это только ночью, только во сне. Просыпаюсь…» Старший лейтенант, сапёр «Это, может быть, нелепо. В этом случае, с этой войной. Но я – человек романтический, не люблю жизнь из мелочей, из вещей. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: „Что вас заставило сюда приехать?“ Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… Военному… Как на площади… Вот это самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм „Беспредел“? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам… (Та же колючая проволока, тот же пятачок земли…) Моё окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопчёной колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении – это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолёт – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «Снится нам трава у космодрома… Зелёная-зелёная трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость… А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать… – Помой пол – за меня. – Я вчера мыла, сегодня твоя очередь. – Помой, дам сто рублей… Я молчу. – Мяса дам. Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать. – Ха-ха-ха-ха… – Все смеются. Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс: – Будет – не будет… Будет – не будет… – Что «будет – не будет»? – Любовь, что ещё. Свадьбы там были. Настоящие. И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она – направо. Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый. – Как ты можешь? – Что вы, водка слабая, водка меня не берет. С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактёрами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко». Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов. Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратит, амёбиаз. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять – десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф. Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошёл хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски: – Батюшка, на что жалуетесь? Что болит? И тот расплакался: – Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться… Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь. В морг не могла зайти. Туда привозили человеческое мясо, перетёртое с землёй. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперёд». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Я не пойду микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – была там такая песня. Я всего там боялась, если честно признаться… Приехала туда и не различала даже звёздочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, приготовленном для войны… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку. Ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут – везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней – не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза: – Кушать хочется. Как раз это перед обедом, ещё бачки не привезли, а его уносят, и когда-то это ещё прилетят в Ташкент, когда накормят. – На, – и даю ему эти два яйца. Повернулась и пошла, не спросила: руки, ноги у него есть? Я ему на подушку положила. Не разбила, не покормила. Вдруг рук нет? Ехала два часа в машине, а рядом трупы… Четыре трупа… Они лежали в спортивных костюмах… Домой вернулась. Не могла слушать музыку, разговаривать на улице, в троллейбусе. Закрыла бы дверь в комнате – чтобы телевизор и я одна. За день до отлёта в Союз застрелился начмед нашего госпиталя Юрий Ефимович Жибков… В Афганистане у кого-то из офицеров переписала: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством Неба, если он выйдет оттуда здоровым, невредимым и с головой на плечах…» Француз Фурье… Встречаю на улице молодого человека: «Это, наверное, „афганец“?» Но я его не окликаю, чтобы не показаться смешной. У меня натура мягкая, и я ловлю себя на мысли, что превратилась в агрессивное, жестокое существо. Готовим мальчишек к выписке… Они прячутся на чердаках, в подвалах госпиталя… Мы их ловим, вытаскиваем… На пересылке молодые девчонки учили меня, кому надо дать бутылку водки, чтобы попасть в хорошее место… Они учили меня… Им по восемнадцать – двадцать лет, а мне сорок пять. На таможне, когда возвращались, заставили снять все до бюстгальтера. – Кто вы? – Врач-бактериолог. – Покажите документы. – Взяли документы. – Открывайте чемоданы. Будем шмонать… Я тащила с собой назад старенькое пальто, одеяло, покрывало, шпильки, вилки… Все, что из дому брала. Выгрузили на стол: – Вы что, сумасшедшая? Стихи, наверное, пишете? Мне здесь невмоготу. Здесь страшнее, чем там. Там вернулся из Союза, кто что привёз – садимся за один стол. Третий тост. Молча. За всех, кто погиб. Сидим за столом, а мышки прогуливаются, в туфлях сидят. В четыре часа вой… Первый раз вскочила: «Девочки, волки». Девочки смеются: «Молитву мулла читает». Я долго-долго в четыре утра просыпалась. Хотелось продолжения. Просилась в Никарагуа. Куда-нибудь, где война идёт. Не мирится душа с этой жизнью. Не хочет. На войне даже лучше. Там оправдание есть всему. И хорошему и страшному. Невероятно?! Но приходит эта мысль в голову…» Врач-бактериолог «Я его первая выбрала. Стоит высокий, красивый парень. „Девочки, – говорю, – мой“. Подошла и пригласила на дамский вальс. Девушки приглашают кавалеров… А я – судьбу. Очень хотела сына. Договорились: если родится девочка, дам имя ей я. Будет Олечка. Родится сын, даст имя он. Будет Артём или Денис. Родилась Олечка. – А сынишка будет?

The script ran 0.013 seconds.