Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Хантер Стоктон Томпсон - Ромовый дневник [1960]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_contemporary, Приключения, Проза, Роман, Современная проза

Аннотация. Захватывающее, удивительно правдивое и трагичное повествование - таков «Ромовый дневник» американского писателя и журналиста Хантера Томпсона. Написанный в 1959 году, роман был опубликован автором лишь четыре года назад.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

— Просто оторвем им клешни и вскипятим, — ответил Йемон. — Вот черт, — подосадовал я. — Хотел бы я остаться. — А когда тебе на работу? — спросил Йемон. — Очень скоро, — ответил я. — Там ждут моего отчета про мэра Майами. — Хрен с ним, с мэром, — сказал Йемон. — Оставайся — мы непременно напьемся и убьем пару-другую кур. — Кур? — переспросил я. — Ага. У всех моих соседей есть куры. Они тут бегают как дикие. Я убил одну на прошлой неделе, когда у нас совсем не было мяса. — Он рассмеялся. — Классный спорт — с подводным ружьем за ними гоняться. — Господи Боже, — пробормотал я. — Эти люди будут гоняться с ружьями за тобой, если увидят, как ты стреляешь их кур. Вернувшись в редакцию, я нашел Салу в темной комнате и сказал ему, что машина свободна. — Вот и славно, — отозвался он. — Нам надо съездить в университет. Лоттерман хочет, чтобы ты с торговцами электроэнергией познакомился. Мы несколько минут поговорили, а затем Сала спросил меня, сколько я еще намерен оставаться в отеле. — Очень скоро придется съехать, — ответил я. — Лоттерман сказал, что я могу оставаться, пока не подыщу себе место, но потом добавил, что недели хватит за глаза. Он кивнул. — Точно. Он очень скоро заставит тебя съехать — или просто перестанет оплачивать твой счет. — Сала поднял взгляд. — Если хочешь, можешь пожить у меня. По крайней мере, пока не подыщешь что-нибудь себе по вкусу. — А что, пожалуй. — Я задумался. — Какая там у тебя квартплата? — Шестьдесят. — Годится, — сказал я. — А я тебе на нервы действовать не буду? — Не будешь, — отозвался Сала. — Я там почти и не бываю — это место меня угнетает. Я улыбнулся. — Ну и когда бы нам это провернуть? Он пожал плечами. — Когда захочешь. Черт возьми, пока можно, лучше оставаться в отеле. А если Лоттерман возбухнет, скажи, что на следующий день съезжаешь. Сала собрал свои фотографические манатки, и мы вышли через заднюю дверь, чтобы избежать толпы у передней. Стояла такая жарища, что пот начинал лить всякий раз, как мы останавливались под светофором. Когда мы снова двигались, ветер немного нас охлаждал. Сала вилял в потоке машин на Авенида-Понсе-де-Леон, направляясь к предместьям. Где-то в Сантурсе мы остановились, позволяя нескольким школьникам перейти дорогу, а те принялись над нами потешаться. — Ла кукарача! — вопили они. — Кукарача! Кукарача! Сала явно смутился. — В чем дело? — спросил я. — Мелкие ублюдки эту машину тараканом зовут, — пробормотал он. — Надо было мне парочку сшибить. Когда мы поехали дальше, я улыбнулся и откинулся на спинку сиденья. В том мире, куда я недавно вошел, было что-то странное и нереальное. В одно и то же время он был занятным и смутно гнетущим. Вот он я — живу в роскошном отеле, гоняю по наполовину католическому городку в игрушечном автомобиле, который на вид как таракан, а на слух как реактивный истребитель, крадусь по проулкам и трахаюсь на пляже, охочусь за прокормом в кишащих акулами водах, бегаю от толп, вопящих на незнакомом языке, — и все это происходит в причудливом староиспанском Пуэрто-Рико, где все тратят американские доллары, водят американские машины и рассиживаются вокруг рулеток, прикидываясь, что они в Касабланке. Одна часть городка выглядела как Тампа, а другая — как средневековый дурдом. Все, кого я встречал, вели себя так, словно только-только вернулись с решающей пробы на роль. И при этом мне платили смехотворное жалованье за то, чтобы я бродил по округе, вбирал в себя все происходящее и «выяснял, что тут вообще происходит». Мне хотелось написать всем моим друзьям и пригласить их сюда. Я подумал про Фила Роллинса, надрывающего задницу в Нью-Йорке, высматривая пробки в метро и стычки бандитских группировок; про Дюка Петерсона, просиживающего штаны в «Белой лошади» и не знающего, что же ему, черт побери, делать дальше; про Карла Брауна в Лондоне, проклинающего местную погоду и без конца выискивающего новые задания; про Билла Минниха, намертво спивающегося в Риме. Мне хотелось телеграфировать им всем: «Приезжайте скорее тчк куча места в бочонке рома тчк никакой работы тчк большие деньги тчк пей весь день тчк трахайся всю ночь тчк торопитесь зпт а то прикроется». Я обдумывал свое послание, наблюдая, как мимо проносятся пальмы, и ощущая, как солнце печет лицо, когда меня вдруг бросило на ветровое стекло, и мы с резким визгом тормозов остановились. В тот же миг футах в шести от нас по перекрестку пронеслось розовое такси. Глаза Салы полезли на лоб, а вены на шее вздулись. — Матерь Божья! — воскликнул он. — Нет, ты видел этого гада? Видел? Прямо на красный свет! Он переключил передачу, и мы с ревом рванулись дальше. — Проклятье! — бормотал он. — Этих мерзавцев слишком много! Надо выбираться отсюда, пока они меня не угрохали. Сала весь дрожал, и я предложил сменить его за баранкой. Он даже внимания не обратил. — Я серьезно, — пробурчал он. — Надо сматываться — фортуна от меня отворачивается. Он уже и раньше про это упоминал и, по-моему, всерьез в это верил. Сала вечно говорил о фортуне, но на самом деле имел в виду судьбу весьма упорядоченную. Он твердо верил в то, что нечто значительное и неконтролируемое работает как за, так и против него — нечто, ежеминутно двигающееся и происходящее по всему свету. Подъем коммунизма тревожил его, ибо означал, что люди становятся слепы к чувствительности Роберта Салы как человеческого существа. Беды евреев угнетали его, ибо означали, что людям нужны козлы отпущения и что рано или поздно он таковым окажется. Салу постоянно тревожила всякая всячина: жестокость капитализма, ибо его таланты эксплуатировались, дебильная вульгарность американских туристов, ибо она обеспечивала его дурной репутацией, беспечная глупость пуэрториканцев, ибо она вечно делала его жизнь опасной и тяжелой, и даже, по совершенно неясной для меня причине, сотни бродячих собак, которых он видел в Сан-Хуане. В целом подобные воззрения не были особенно оригинальны. Уникальным Салу делал тот факт, что у него напрочь отсутствовало чувство отчужденности. Он был сродни тому бешеному футбольному фанату, который выбегает па поле и хватает игрока противника. Жизнь он рассматривал как Большую Игру, в которой все человечество делилось на команды — «Парни Салы» и «Остальные. Ставки были фантастическими, а каждый матч жизненно важным, и хотя Сала наблюдал за игрой со всепоглощающим интересом, он был во многом фанатом, выкрикивающим неуслышанный совет из толпы неуслышанных советчиков и с самого начала знающим, что никто не обратит на него внимания, ибо он не тренер команды и никогда им не будет. И, как и всех фанатов, Салу расстраивало понимание того, что лучшее, на что он даже в самую крутую минуту способен, это выбежать на поле и вызвать какую-то противоправную проблему, чтобы вслед за этим его под хохот толпы уволокла охрана. Мы так и не добрались до университета, поскольку с Салой случился эпилептический припадок, и нам пришлось повернуть назад. Я был порядком смущен, но он только махнул рукой и отказался передать мне баранку. По пути в редакцию я спросил его, как он умудрился целый год продержаться на этой работе. Сала рассмеялся. — А кто к ним еще пойдет? Я единственный профи на острове. Мы еле-еле ползли в мощной транспортной пробке, и в конце концов Сала так разнервничался, что мне пришлось сесть за руль. Когда мы добрались до редакции, злобные лоботрясы исчезли, но в отделе новостей по-прежнему был жуткий переполох. Тиррелл, рабочая лошадка, только-только уволился, а Моберга до полусмерти избили профсоюзные громилы. Поймав его у здания, они отыгрались за поражение от Йемона. Сидя в кресле в самом центре отдела новостей, Лоттерман громко стенал и нес жуткую чушь, пока двое полицейских пытались его расспросить. В считанных футах оттуда Тиррелл спокойно сидел за столом и занимался своим делом. Об увольнении он предупредил за неделю. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Как я и ожидал, разговор с Сегаррой обернулся даром потраченным временем. Мы битый час сидели у него за столом, обмениваясь общими фразами и хихикая над пустопорожними шуточками. Хотя Сегарра говорил на превосходном английском, языковой барьер все же существовал, и я немедленно почувствовал, что ничем действительно существенным мы с ним никогда не поделимся. У меня возникло ощущение, что Сегарра знает о происходящем в Пуэрто-Рико, но понятия не имеет о журналистике. Когда он говорил как политик, вес звучало вполне разумно, однако представить его редактором газеты было довольно тяжело. Похоже, Сегарра думал, что, раз он знает истинное положение пещей, этого достаточно. Но мысль о том, чтобы передавать это знание кому-то еще, в особенности широкой читательской аудитории, потрясла бы его как опасная ересь. По ходу разговора он один раз не на шутку меня удивил, сообщив, что они с Сандерсоном были однокурсниками в Колумбийском университете. Мне потребовалось немало времени, чтобы уяснить для себя функцию Сегарры в газете. К нему обращались как к редактору, но на самом деле он был проходимцем, и особого внимания я ему не уделил. Пожалуй, именно из-за этого невнимания у меня в Пуэрто-Рико друзей появилось меньше, чем я мог бы завести. Ибо, как однажды весьма учтиво объяснил мне Сандерсон, Сегарра происходил из одной из богатейших и влиятельнейших фамилий на острове, а его отец был в свое время генеральным прокурором, Когда Ник стал редактором „Дайли Ньюс“, газета мигом заимела немало ценных союзников. Я не ставил в заслугу Лоттерману подобное лавирование, однако со временем понял, что он использует Сегарру лишь как своего рода витрину — холеное, сладкоречивое подставное лицо, которому надлежало заверять читающую публику, что „Ньюс“ является не рупором янки, а превосходным местным институтом — вроде рома и сахара. После первой беседы мы с Сегаррой обменивались в среднем тридцатью словами в неделю. Порой он оставлял в моей пишущей машинке записку, однако и там стремился сказать как можно меньше. Поначалу это меня вполне устраивало, хотя Сандерсон и объяснил, что, пока я остаюсь для Сегарры нулем, я обречен на социальное забвение. Однако в то время у меня отсутствовали социальные амбиции, зато имелась лицензия на свободное блуждание. Я был действующим журналистом и обладал свободным доступом ко всему необходимому, включая роскошнейшие котильоны, дом губернатора и тайные бухточки, где по ночам плавали нагишом светские девицы. Но вскоре Сегарра начал меня раздражать. Появилось чувство, будто меня от чего-то отрезают и будто причина этого — он. Когда меня не приглашали на вечеринки, на которые я, впрочем, и так бы не пошел, или когда я звонил какому-то правительственному чиновнику, а секретарша меня отфутболивала, я начинал чувствовать себя социальным изгоем. Если бы мне казалось, что тут всецело моя вина, это бы меня вовсе не раздражало, но тот факт, что у Сегарры имелся надо мной некий зловредный контроль, начинал действовать мне на нервы. В чем именно он меня ограничивал, было несущественно; важно было то, что он вообще способен был в чем-то меня ограничить — даже в том, чего мне и так совершенно не хотелось. Поначалу я было решил отделываться смехом, доставлять Сегарре как можно больше неприятных минут и позволять ему строить свои каверзы. Однако так поступать я не стал, ибо не вполне был готов упаковать вещички и двинуться дальше. Я уже становился слишком стар, чтобы наживать могущественных врагов, когда у меня на руках совсем не было козырей. А кроме того, я лишился прежнего энтузиазма, который раньше меня заводил, позволяя делать то, что, на мой взгляд, безусловно требовалось делать, и наделяя уверенностью, что от последствий я всегда убегу. Устал я бегать — и устал не иметь совсем никаких козырей. Однажды вечером, сидя один в патио у Эла, я вдруг явственно осознал, что человек может жить собственным умом и собственной волей лишь определенное время. Я жил так уже лет десять, и у меня возникло ощущение, что резерв почти исчерпан. Сегарра тесно дружил с Сандерсоном — и, как ни странно, хотя Сегарра считал меня хамом, Сандерсон тут с ним разошелся и неизменно был со мной мил. Через несколько недель я встретился с ним, когда мне нужно было связаться с „Аделанте“ но поводу одной моей заметки, и подумал, что с таким же успехом могу поговорить с Сандерсоном. Он приветствовал меня как старого приятеля, и, обеспечив всей необходимой информацией, пригласил тем же вечером к себе на обед. Я был так удивлен, что без всяких раздумий согласился. Тон Сандерсона придавал приглашению абсолютную естественность — и только повесив трубку, я понял, что оно вовсе даже не естественно. После работы я поймал такси до его дома. Там я обнаружил Сандерсона на веранде с мужчиной и женщиной, которые только-только прибыли из Нью-Йорка. Они направлялись на Сент-Люсию, чтобы встретить там свою яхту, которую команда пригнала от Лиссабона. Общий знакомый посоветовал им по прибытии в Сан-Хуан поискать Сандерсона, так что они застали его врасплох. — Я послал за омарами, — сказал он. — Пока они не прибудут, нам остается только пить. Вечер вышел превосходный. Пара из Нью-Йорка напомнила мне что-то, давным-давно не виденное. Мы поговорили о яхтах, в которых я разбирался, потому как работал на них в Европе, и которые знали они, ибо пришли из мира, где все, похоже, имеют хотя бы одну яхту. Мы пили белый ром, который Сандерсон ставил много выше джина, и к полуночи все опьянели вполне достаточно, чтобы отправиться на купание нагишом. После того вечера я проводил у Сандерсона не меньше времени, чем у Эла. Квартира его была обустроена так, словно ее специально изготовили в Голливуде для съемок фильма о Карибах. Она располагалась в нижней половине старого оштукатуренного дома, стоявшего прямо у пляжа на самом краю городка. Гостиная имела куполообразный потолок, откуда свисал вентилятор, и широкую дверь, что открывалась на обзорную веранду. Перед верандой был сад, полный пальм, ворота которого выводили на пляж. Веранда находилась выше сада, и по вечерам славно было сидеть там с бокалом и оглядывать роскошную панораму. Время от времени мимо, сверкая огнями, проплывал круизный корабль по пути к Сент-Томасу или на Багамы. Если вечер был слишком жарким или если ты перебирал с выпивкой, можно было взять полотенце и сойти на пляж искупаться. В дальнейшем под рукой оказывался хороший бренди, а если ты так и не протрезвлялся, то лишняя постель. Только три вещи раздражали меня у Сандерсона. Первой был сам Сандерсон — хозяин настолько великолепный, что я просто недоумевал, что же с ним не в порядке; еще одной был Сегарра, с которым я там нередко пересекался; третьей же — некто по фамилии Зимбургер, проживавший в верхней половине дома. Зимбургер оказался скорее зверем, нежели человеком — высокий, пузатый и лысый, физиономию он словно бы позаимствовал из какого-то дьявольского комикса. Объявляя себя инвестором, он вечно болтал о том, чтобы тут и там возводить отели, по и действительности, насколько я мог судить, занимался только тем, что каждый вечер по средам ходил на собрания резервистов морской пехоты. Зимбургер никак не мог распрощаться с тем фактом, что некогда он служил в морской пехоте в чине капитана. В среду он чуть ли не с утра напяливал форму и спускался на веранду к Сандерсону, чтобы пить, пока не подойдет время собрания. Порой Зимбургер носил форму по понедельникам или пятницам, обычно придумывая какую-нибудь неубедительную отговорку. — Сегодня дополнительное занятие, — говорил он. — Капитан имярек хочет, чтобы я помог с пистолетным инструктажем. Затем он смеялся и выпивал еще. Свою пилотку он никогда не снимал — даже после пяти-шести часов в помещении. Пил Зимбургер беспрерывно и время от времени нажирался до поросячьего визга. Тогда он расхаживал по веранде или гостиной, глухо рыча и обличая „трусов и саботажников в Вашингтоне“ за то, что они не посылают морскую пехоту на Кубу. — Я сам поеду! — орал он. — Будь я проклят, если не поеду! Кто-то должен растоптать эту гадину! — Почему бы не я? Часто Зимбургер надевал ремень с пустой кобурой — пистолет ему пришлось оставить на базе. Тогда он время от времени хлопал ладонью по кобуре и рычал на какого-то воображаемого врага за дверью. Неловко было наблюдать, как он тянется за оружием. Похоже, Зимбургер думал, что пистолет, тяжелый и готовый к использованию, и впрямь висит на его дряблом бедре — „аккурат как это было на Айво-Джима“. Зрелище было предельно жалкое, и я был безумно рад всякий раз, как он отчаливал. Когда только мог, я старался избегать Зимбургера, но порой он заставал нас врасплох. Бывало, я знакомился где-нибудь с девушкой и отправлялся к Сандерсону; мы обедали, а потом просто сидели и беседовали — и вдруг раздавался стук в сетчатую дверь. Вваливался Зимбургер — рожа красная, рубашка цвета хаки заляпана потом, на лысый череп в форме пули нахлобучена пилотка — и он сидел с нами черт знает сколько времени, рыча во всю глотку про какую-то интернациональную катастрофу, которой с легкостью можно было бы избежать, „если бы эти, твою мать, гады дали морской пехоте проделать свою работу, а не держали, блин, нас на привязи, как собак“. По моему глубокому убеждению, Зимбургера не просто следовало держать на привязи, как собаку, а требовалось пристрелить, как бешеного пса. Я не мог понять, как Сандерсон его переносит. Никогда он не проявлял по отношению к Зимбургеру ничего, кроме любезности, — даже когда всем становилось совершенно ясно, что бравого пехотинца необходимо связать и выкатить в море, как мешок с дерьмом. Я догадывался, что причиной тому была слишком сильная приверженность Сандерсона своей работе пиарщика. Ни разу я не видел, чтобы он вышел из себя. Надо полагать, на работе его седлало куда больше всевозможных зануд, ублюдков и шарлатанов, чем любого другого человека на острове. Взгляд Сандерсона на Пуэрто-Рико сильно разнился от всех, какие мне случалось слышать в редакции. Никогда ему не доводилось видеть места с таким богатым потенциалом, утверждал Сандерсон. Через десять лет оно станет настоящим раем, новым американским золотым берегом. Многообразие возможностей просто поражало его воображение. Рассуждая обо всем, что происходило в Пуэрто-Рико, Сандерсон очень возбуждался, но меня всегда терзали сомнения, в какую часть своих заявлений верит он сам. Я никогда ему не противоречил, но он знал, что до конца серьезно я его не воспринимаю. — Не надо меня кривой улыбкой одаривать, — говорил он, — Я работал в газете и знаю, о чем эти Идиоты толкуют. Затем Сандерсон еще сильней возбуждался. — Откуда такое высокомерное отношение? — говорил он, — Тут никому нет дела, кончил ты Йельский университет или нет. Для этих людей ты всего-навсего жалкий репортер, очередной бродяга из „Дейли Ньюс“. Упоминание о Йельском университете было мрачной шуткой. Мне никогда не доводилось бывать ближе, чем в радиусе пятидесяти миль от Нью-Хейвена, но в Европе я обнаружил, что куда проще представиться выпускником Йельского университета, чем объяснять, почему после двух лет в Вандербилте я ушел добровольцем в армию. Я никогда не врал Сандерсону, что учился в Йельском университете; должно быть, он услышал об этом от Сегарры, который наверняка читал мое письмо Лоттерману. Сандерсон учился в Канзасском университете, а затем в Колумбийской школе журналистики. Он заявлял, что гордится своим крестьянским происхождением, но так явно его стыдился, что мне его даже бывало жалко. Как-то раз, в сильном подпитии, он рассказал мне, что Хел Сандерсон из Канзаса умер — скончался в поезде до Нью-Йорка. А Хел Сандерсон, которого я знаю, родился в тот самый момент, когда поезд подкатил на станцию Пени. Разумеется, он лгал. Несмотря на карибские шмотки и манеры Мэдисон-авеню, квартиру с видом на море и лимузин „альфа-ромео“, в Сандерсоне осталось столько канзасского, что было неловко смотреть, как он это отрицает. В нем также была масса нью-йоркского, немного европейского и какого-то еще, что вовсе не имело страны и, скорее всего, являлось крупнейшим обособленным фактом его жизни. Когда Сандерсон впервые сказал мне, что задолжал две с половиной тысячи долларов психиатру в Нью-Йорке и платит пятьдесят долларов в неделю еще одному в Сан-Хуане, я просто остолбенел. С того дня я видел его совсем в ином свете. Не то чтобы я считал его сумасшедшим. Конечно, Сандерсон был шарлатаном, но долгое время я считал его одним из тех шарлатанов, которые могут „включаться“ и „выключаться“, когда захотят. Со мной он казался достаточно честным, и в редкие минуты расслабления он мне чертовски нравился. Но он не так часто сбрасывал свои защитные доспехи, а когда сбрасывал, то обычно под воздействием рома. Сандерсон расслаблялся так редко, что в его естественных манерах было что-то неловкое и ребячливое, почти трогательное. Он так далеко ушел от себя, что уже, как мне кажется, не знал, кто он такой. Несмотря на все изъяны, я уважал Сандерсона. Он пришел в Сан-Хуан репортером новой газеты, которую большинство посчитало за скверный анекдот, — и через три года стал вице-президентом крупнейшего рекламного агентства на Карибах. Сандерсон чертовски славно тут поработал — и даже если это было не то, чем я склонен был заниматься, все равно приходилось признать, что он справился превосходно. У Сандерсона была веская причина питать оптимизм по поводу Пуэрто-Рико. Благодаря своей выигрышной позиции в „Аделанте“, он заключал колоссальное количество сделок и получал больше денег, чем, как ему представлялось, мог потратить. Я ни секунды не сомневался, что, если, конечно, исключить резкое повышение гонораров психоаналитиками, Сандерсон находился максимум в десяти годах от того, чтобы стать миллионером. Сам он считал, что в пяти, но тут я уже сомневался, ибо для человека, занимавшегося такой работой, как Сандерсон, казалось почти неприличным заработать миллион долларов еще до сорока лет. Он вознесся так высоко, что, как я подозревал, уже утратил ощущение границы между бизнесом и тайным сговором. Когда кому-то требовалась земля для нового отеля, когда несогласие на высшем уровне с рокотом прокатывалось по администрации или когда должно было вот-вот случиться нечто важное, Сандерсон обычно знал об этом куда больше губернатора. Это меня завораживало, ибо сам я всегда был наблюдателем — то есть человеком, который прибывает на место действия и получает небольшие деньги за описание того, что видит. Все, что такой человек может выяснить, заключено в ответах на несколько торопливых вопросов. Теперь же, слушая Сандерсона, я чувствовал себя на грани мощного прорыва. Обдумывая неразбериху Бума и хищническую мораль, что несла его вперед, я впервые в жизни почувствовал, что могу получить шанс влиять на ход вещей, вместо того чтобы просто за ним наблюдать. Я даже мог разбогатеть, видит Бог, это представлялось делом несложным. Я много над этим размышлял и, хотя старался особенно не болтать, начал видеть во всем происходящем новое измерение. ГЛАВА ПЯТАЯ Квартира Салы на Калле-Тетуан была не уютней пещеры, являя собой сырой грот в самом нутре Старого города. Соседство было ниже среднего. Сандерсон этого района всячески избегал, а Зимбургер звал его клоакой. Квартира напоминала большой гандбольный зал в каком-нибудь зловонном здании Христианского союза молодежи. Потолок футах в двадцати от пола, ни глотка чистого воздуха, никакой мебели, если не считать двух металлических коек и импровизированного столика для пикника. Поскольку квартира была на первом этаже, мы никогда не могли оставить открытыми окна, иначе туда забрались бы воры и очистили это место от того немногого, что там находилось. Через неделю после того как Сала туда въехал, он забыл закрыть одно из окон на шпингалет, и все его жалкие пожитки, включая старые ботинки и грязные носки, были украдены. Раз у нас не было холодильника, то, следовательно, не было и льда, а посему мы пили теплый ром из грязных стаканов и что было сил старались держаться от этого места подальше. Нетрудно было понять, почему Салу не раздражало совместное пользование, — туда мы отправлялись исключительно за тем, чтобы сменить одежду или поспать. Ночи напролет я просиживал у Эла, напиваясь до полного оцепенения, ибо не мог выносить даже мысли о том, чтобы вернуться в квартиру. Прожив там неделю, я установил для себя абсолютно четкий распорядок дня. Я спал примерно до десяти, в зависимости от уровня шума на улице, затем принимал душ и шел к Элу завтракать. За немногими исключениями нормальный рабочий день в газете длился от полудня до восьми вечера. Изредка случались колебания на несколько часов в ту или другую сторону. Затем мы возвращались к Элу пообедать. После этого — казино, случайные вечеринки или просто сидение у Эла и суды-пересуды, пока мы все в дым не напивались и не разбредались по постелям. Порой я отправлялся к Сандерсону, и обычно там находились люди, с кем вполне можно было выпить. Если не считать Сегарры и жуткого недоумка Зимбургера, все гости у Сандерсона были из Нью-Йорка, Майами или с Виргинских островов. В той или иной степени все они были покупателями, строителями или продавцами — и теперь, оглядываясь назад, я не припоминаю ни единого имени или лица из той доброй сотни людей, с которыми я там познакомился. Ни одной самобытной души из всего того множества. Зато там всегда была приятная, компанейская атмосфера и желанное отдохновение от жутких ночей у Эла. Однажды в понедельник утром меня разбудил дикий визг. Похоже было, будто под самым окном малых детей разделывали на мясо. Вглядевшись через трещину в ставне, я увидел штук пятнадцать пуэрториканских крох, что выплясывали на тротуаре и мучили трехлапого пса. Я от всей души пожелал, чтобы их разделали на мясо, и поспешил к Элу завтракать. Там оказалась Шено. Сидя в патио, она читала затрепанный экземпляр „Любовника леди Чаттерлей“. В белом платье и сандалиях, со свободно спадавшими по спине волосами она выглядела совсем юной и прелестной. Когда я подошел к столику и сел, она улыбнулась. — Что это ты здесь так рано? — поинтересовался я. Шено закрыла книжку. — Да Фрицу понадобилось куда-то поехать и закончить рассказ, над которым он работал. А я должна оплатить кое-какие дорожные чеки. Вот жду, пока банк откроется. — Кто такой Фриц? — спросил я. Она посмотрела на меня так, словно хотела проверить, проснулся я или еще нет. — Йемон? — быстро сказал я. Шено рассмеялась. — Я зову его Фрицем. Это его второе имя — Аддисон Фриц Йемон. Правда, чудно? Я согласился, что чудно. Для меня он всегда был только Йемоном. По сути дела, я почти ничего о нем не знал. В течение тех вечеров и ночей у Эла я выслушал жизнеописания едва ли не всех сотрудников газеты, но Йемон после работы неизменно отправлялся прямо домой, и мне пришлось счесть его одиночкой без всякого реального прошлого и с будущим столь туманным, что о нем не имело смысла разговаривать. Тем не менее мне казалось, я знаю его достаточно хорошо, чтобы по этому поводу не обмениваться лишней информацией. С самого начала я чувствовал с Йемоном определенный контакт — нечто вроде смутного понимания, что разговор на этом уровне стоит очень дешево и что у человека, знающего, чего он хочет, остается чертовски мало времени на то, чтобы выяснять, как и что, и уж совсем мало времени на то, чтобы сесть поудобней и объясниться. Про Шено я тоже почти ничего не знал — кроме того, что с тех пор, как я впервые увидел ее в аэропорту, она очень сильно изменилась. В ней нынешней, счастливой и загорелой, не было и следа того нервного напряжения, которое столь очевидно проглядывало, когда она носила костюм секретарши. Однако не все это напряжение ушло. Где-то под светлыми распущенными волосами и дружелюбной улыбкой маленькой девочки я почуял нечто, неуклонно и стремительно движущееся к долгожданному выходу. От этого мне стало как-то не по себе; вдобавок я вспоминал свою первоначальную страсть к ней и как она в то утро смыкала ноги на бедрах Йемона. Вспоминал я и две нескромные полоски белой ткани на ее спелом теле в патио. Все это крутилось у меня в голове, пока я сидел напротив нее у Эла и завтракал. Завтрак состоял из гамбургера и яичницы. Когда я приехал в Сан-Хуан, меню Эла включало в себя только пиво, ром и гамбургеры. Такой завтрак оказывался весьма легковесным, и я не раз надирался к тому времени, как надо было идти на работу. Однажды я попросил Эла сообразить немного яичницы и кофе. В первый раз он отказался, но, когда я попросил снова, сказал, что попробует. Теперь на завтрак подавали яичницу из одного яйца с гамбургером и кофе вместо рома. — Ты здесь навсегда? — спросил я. Шено улыбнулась. — Не знаю. С работы в Нью-Йорке я уволилась — Она подняла глаза к небу. — Я просто хочу быть счастлива. С Фрицем я счастлива — поэтому я здесь. Я задумчиво кивнул. — Звучит разумно. Шено рассмеялась. — Это не надолго. Надолго ничего не бывает. Но сейчас я счастлива. — Счастлива, — пробормотал я, пытаясь удержать это слово в уме. Но это было одно из тех слов, вроде Любви, значение которых я всегда не вполне понимал. Большинство людей, постоянно имеющих дело со словами, не слишком в них верят, и я не исключение. Особенно мало я верю в большие слова вроде Счастливый, Любимый, Честный и Сильный. Они слишком размыты и относительны, когда сравниваешь их с резкими, гадкими словечками вроде Подлый, Дешевый и Фальшивый. С этими словами я чувствую себя легко и свободно, ибо они тощие и запросто лепятся на место, а большие слова тяжелы — чтобы наверняка с ними сладить, нужен или священник, или кретин. Я не был готов клеить какие бы то ни было ярлыки к Шено, поэтому постарался сменить тему. — А над каким рассказом он работает? — спросил я, предлагая ей сигарету. Шено покачала головой. — Все над тем же, — ответила она. — Он так с ним намучился — с этой ерундой про пуэрториканцев, которые уезжают в Нью-Йорк. — Черт возьми, — выругался я. — Я думал, он его давно закончил. — Нет, — сказала Шено. — Ему всё давали новые задания. Но теперь этот рассказ должен быть закончен сегодня — этим он сейчас и занимается. Я пожал плечами. — Напрасно он так беспокоится. Одним рассказом меньше, одним больше — для этой паршивой газетенки особой разницы не будет. Часов через шесть я выяснил, что разница все же существовала, хотя и не в том смысле, какой имел в виду я. После завтрака я прогулялся с Шено до банка, а потом направился на работу. Было уже шесть часов, когда Йемон вернулся оттуда, где он весь день находился. Я кивнул ему, затем с умеренным любопытством понаблюдал, как Лоттерман подзывает его к столу. — Хочу поговорить с тобой насчет того рассказа про эмиграцию, — сказал Лоттерман. — Что ты, черт возьми, пытаешься на меня свалить? Йемон явно удивился. — Вы о чем? Лоттерман вдруг перешел на крик. — Я о том, что у тебя ни черта не выходит! Ты три недели его мусолил, а теперь Сегарра говорит, что он никчемный! Лицо Йемона побагровело, и он наклонился к Лоттерману, словно собираясь схватить его за горло. — Никчемный? — тихо переспросил он. — Почему это он… никчемный? Таким рассерженным я Лоттермана еще не видел, но Йемон смотрелся так угрожающе, что он мигом сменил тон — самую малость, но все же заметно. — Послушай, — сказал он. — Я плачу тебе жалованье не за журнальные статьи. О каком таком черте ты думал, когда сдавал двадцать шесть страниц текста? Йемон еще подался вперед. — Разбейте его на части, — ответил он. — Не обязательно все сразу печатать. Лоттерман рассмеялся. — Вот, значит, как? Хочешь, чтобы я запустил сериал? Не иначе, на Пулицеровскую премию замахиваешься! — Он встал из-за стола и снова повысил голос. — Вот что, Йемон! Когда мне понадобится сериал, я попрошу сериал! Или ты такой тупой, что этого не понимаешь? Теперь уже все за этим наблюдали, и мне казалось, что Йемон вот-вот разнесет зубы Лоттермана по всему отделу новостей. Когда он заговорил, я поразился его спокойствию. — Послушайте, — резко произнес он, — ведь вы просили рассказ о том, почему пуэрториканцы покидают Пуэрто-Рико? Так? Лоттерман вылупил на него глаза. — Ну вот, я неделю над ним работал. Вовсе не три, если вы вспомните другой мусор, который вы мне отгружали. И теперь вы орете, что он получился в двадцать шесть страниц длиной! Черт побери, да он должен был быть в шестьдесят страниц длиной! Напиши я рассказ, который мне хотелось написать, вас бы мигом выкинули из этого городишки за его публикацию! Лоттерман, похоже, засомневался. — Что ж, — начал он после паузы, — если тебе приспичило написать шестидесятистраничный рассказ, это твое дело. Но если ты хочешь у меня работать, нужно будет сделать из этого рассказ в тысячу слов для завтрашней утренней газеты. Йемон едва заметно улыбнулся. — Такую работу очень классно Сегарра делает — почему вы не хотите, чтобы он сжал мой рассказ? Лоттерман надулся, как жаба. — О чем ты болтаешь? — заорал он. — Хочешь сказать, ты не станешь этого делать? Йемон снова улыбнулся. — Я тут вот о чем подумал, — проговорил он. — Вам никогда голову не сворачивали? — Это еще что? — рявкнул Лоттерман. — Я верно расслышал? Ты грозился мне голову свернуть? Йемон улыбнулся. — Никогда не знаешь заранее, когда тебе свернут голову. — Боже милостивый! — воскликнул Лоттерман. — Ты, Йемон, совсем спятил — за такие разговоры в тюрьму сажают! — Ага, сажают, — отозвался Йемон. — А головы все равно СВОРАЧИВАЮТСЯ! — Он произнес это громогласно и, не сводя глаз с Лоттермана, изобразил неистовый жест, будто откручивал ему голову. Теперь Лоттерман не на шутку встревожился. — Ты псих, Йемон, — нервно выговорил он. — Пожалуй, тебе лучше уволиться — прямо сейчас. — Ну уж нет, — быстро откликнулся Йемон. — Невозможно — я слишком занят. Лоттермана начало трясти. Я знал, что он не хочет увольнять Йемона, потому что тогда ему пришлось бы выплатить месячное выходное пособие. После недолгой паузы он снова сказал: — Да, Йемон, думаю, тебе лучше уволиться. Ты и сам этой работой не очень доволен — почему бы тебе не уйти? Йемон рассмеялся. — Я очень даже доволен. Почему бы вам меня не уволить? Последовала напряженная тишина. Мы все ждали следующего хода Лоттермана, увлеченные и немного озадаченные происходящим. Поначалу ожидалась всего-навсего очередная лоттермановская тирада, но маниакальные реплики Йемона придали сцене странный и буйный оттенок. Лоттерман какое-то время молча на него пялился, явно нервничая больше обычного, а затем повернулся и ушел в свой кабинет. Я откинулся на спинку стула, ухмыляясь Йемону, — и тут услышал, как Лоттерман выкликает мою фамилию. Демонстративно разведя руками, я не спеша поднялся и прошел в его кабинет. Лоттерман горбился за столом, держа в руке бейсбольный мячик, который он обычно использовал как пресс-папье. — Вот, взгляни, — сказал он. — А потом скажи, стоит ли он сжатия. — Он протянул мне стопку газетной бумаги, которая, как я знал, была рассказом Йемона. — Допустим, стоит, — сказал я. — Тогда я его сжимаю? — Верно, — отозвался Лоттерман. — А теперь кончай кормить меня дерьмом. Просто прочти и скажи, что ты с ним можешь сделать. Я взял стопку и дважды ее прочел. После первого прочтения я понял, почему Сегарра назвал рассказ никчемным. Там в основном были диалоги — беседы с пуэрториканцами в аэропорту. Они рассказывали, почему отправляются в Нью-Йорк и что думают о той жизни, которую оставляют позади. На первый взгляд материал был весьма невзрачный. Большинство пуэрториканцев казались наивными и невежественными — они не читали туристских брошюрок и рекламок рома, ничего не знали о Буме. Все, чего им хотелось, это добраться до Нью-Йорка. Документ вышел скучноватый, за то когда я его дочитал, мне стало совершенно ясно, почему эти люди уезжают. Какие-то осмысленные причины отсутствовали, и все же без причин не обходилось — они ненавязчиво проглядывали в простых заявлениях, что родились в умах, которых я никогда не понимал, ибо вырос в Сент-Луисе, в доме с двумя ванными, ходил на футбол, на вечеринки с джином, в танцевальную школу и проделал массу всякой всячины, но никогда не был пуэрториканцем. Мне пришло в голову, что подлинная причина, почему эти люди уезжали с острова, в целом та же, почему я уехал из Сент-Луиса, бросил университет и послал к черту все те вещи, которые мне предполагалось хотеть, — а на самом деле, все те вещи, которые я был обязан хотеть, — на самом деле, хранить их и удерживать. И тут я задумался, как бы прозвучали мои ответы, если бы кто-то проинтервьюировал меня в аэропорту Ламберта в тот день, когда я вылетал в Нью-Йорк с двумя чемоданами, тремя сотнями долларов и конвертом, полным вырезок из армейской газеты с моими заметками. — Скажите, мистер Кемп, почему вы все-таки покидаете Сент-Луис, где жили многие поколения ваших предков и где вы при необходимости могли бы вырезать удобную нишу для себя и своих детей, чтобы всю вашу сытую и благополучную жизнь прожить в мире и безопасности? — Ну, видите ли… гм… у меня такое странное чувство. Я… гм… я сидел здесь, смотрел на это место и просто хотел отсюда убраться, понимаете? Хотел сбежать. — Мистер Кемп, вы кажетесь мне достаточно разумным человеком — что же такое в Сент-Луисе вызывает у вас желание отсюда сбежать? Боже упаси, я не лезу в душу, я просто репортер и сам из Таллахасси, но меня сюда направили, чтобы… — Да-да, конечно. Хотел бы я… гм… знаете, хотел бы я вам об этом рассказать… гм… быть может, мне следует сказать, что я чувствую… гм… чувствую, будто на меня опускается резиновый мешок… знаете, чисто символически… корыстное невежество отцов карает их сыновей… можете вы что-то из этого извлечь? — Гм, ха-ха-ха, я вроде как знаю, о чем вы, мистер Кемп. У нас в Таллахасси мешок был хлопчатобумажный, но полагаю, он того же размера и… — Да-да, это все проклятый мешок — потому я и улетаю, и мне кажется, я… гм… — Мистер Кемп, хотел бы я сказать, как я вам сейчас симпатизирую, но понимаете, если я вернусь в редакцию с рассказом про резиновый мешок, там скажут, что такой рассказ никчемный, и меня скорее всего уволят. Не хотел бы на вас давить, но не могли бы вы дать мне что-то более конкретное? Скажем, достаточно ли здесь возможностей для агрессивных молодых людей? Выполняет ли Сент-Луис свои обязательства в отношении молодежи? Быть может, наше общество недостаточно гибкое для молодых людей с идеями? Можете быть со мной откровенны, мистер Кемп, — так в чем же все-таки дело? — Гм, приятель, хотел бы я вам помочь. Видит Бог, я не хочу, чтобы вы вернулись без рассказа и были уволены. Я знаю, каково это, — ведь я сам журналист, — но понимаете… у меня тут этот Страх… такое вам сгодится? „Сент-Луис вселяет страх в молодежь“ — как, неплохой заголовок? — Давайте, давайте, Кемп, — пожалуй, это мне сгодится. Итак, Резиновые Мешки, Страх. — Черт возьми, приятель, говорю вам, тут страх мешка. Скажите им, этот самый Кемп бежит из Сент-Луиса, потому как подозревает, что мешок полон чего-то пакостного, и не хочет, чтобы его туда посадили. Он издалека это чует. Этот самый Кемп совсем не образцовый молодой человек. Он вырос с двумя туалетами и футболом, но где-то по дороге с ним что-то такое случилось. И теперь все, чего ему хочется, это прочь, сбежать. Ему глубоко насрать на Сент-Луис, на друзей, на семью и на все остальное… он просто хочет найти другое место, где можно дышать… ну, такое вам сгодится? — Гм, Кемп, это уже истерикой попахивает. Не знаю, смогу ли я сделать про вас рассказ. — Ну и хрен с вами тогда! С дороги! Уже объявляют посадку на мой самолет — слышите этот голос? Слышите? — Вы ненормальный, Кемп! Вы плохо кончите! Я знавал таких людишек в Таллахасси, и все они кончили как… Ага, все они кончили как пуэрториканцы. Они сбежали и не смогли объяснить, почему, но им чертовски хотелось прочь, и их не трогало, понимают это газеты или нет. Невесть как они обретали уверенность, что, убравшись отсюда к черту, найдут что-то лучшее. Они слышали слово, то самое дьявольское слово, что заставляет людей впадать в противоречие с желанием двигаться дальше, — не все в мире живут в жестяных лачугах без туалетов, совсем без денег и без другой еды, кроме риса и бобов; не все убирают сахарный тростник за доллар в день или волокут в город кокосовые орехи, чтобы продавать их по десять центов, — но дешевый, жаркий, голодный мир их отцов и дедов, их братьев и сестер еще не конец истории, ибо если человек способен собраться с духом или даже совладать с отчаянием и отвалить на несколько тысяч миль, есть чертовски хорошая надежда, что у него будут деньги в кармане, кусок мяса в желудке и пропасть славно проведенного времени. Йемон идеально уловил их настрой. На двадцати шести страницах он зашел много дальше рассказа о том, почему пуэрториканцы отчаливают в Нью-Йорк; в конечном итоге вышел рассказ о том, почему человек покидает дом вопреки самым дохлым шансам на удачу, и когда я кончил читать, то почувствовал себя мелким и ничтожным из-за всей той чепухи, которую уже успел понаписать в Сан-Хуане. Некоторые беседы увлекали, другие трогали — но сквозь все проходила красная нить, первопричина, тот факт, что в Нью-Йорке у них могла оказаться надежда, а в Пуэрто-Рико у них никакой надежды попросту не было. Прочитав рассказ во второй раз, я отнес его Лоттерману и сказал, что, на мой взгляд, его следует разбить на пять частей и прогнать как сериал. Он треснул бейсбольным мячиком по столу. — Черт побери, ты такой же псих, как Йемон! Не могу я запускать сериал, который никто читать не станет! — Его станут читать, — заверил я, зная, что нипочем не станут. — Прекрати молоть эту чушь! — рявкнул Лоттерман. — Я прочел две страницы и чуть не помер от тоски. Одна чертова резь в животе. Откуда у него столько наглости? Он здесь меньше двух месяцев — и уже пытается впутать меня в публикацию рассказа, который вполне годится для „Правды“! Да еще хочет запустить его как сериал! — Очень хорошо, — сказал я. — Вы спросили мое мнение. Он волком на меня посмотрел. — Ты хочешь сказать, что не станешь этим заниматься? Я хотел было наотрез отказаться, но колебался на мгновение дольше, чем следовало. Всего лишь какую-то секунду, но ее мне хватило, чтобы осознать все последствия — увольнение, никакого жалованья, снова паковать вещички, отвоевывать позиции где-то в другом месте. Тогда я сказал: — Газетой руководите вы. А я просто говорю вам то, что думаю. Ведь вы этого просили. Лоттерман воззрился на меня, и я понял, что он переваривает всю ситуацию у себя в мозгу. Внезапно он смахнул со стола мячик, и тот запрыгал в угол. — Черт побери! — заорал он. — Я плачу этому парню солидное жалованье — и что я от него получаю? Кучу дребедени, которая мне без пользы! — Он осел в кресле. — Ну все, с ним покончено. Я понял, что с ним будут одни проблемы, в тот самый момент, как его увидел. А теперь Сегарра говорит, что он носится по всему городу на мотоциклете без глушителя, народ до смерти пугает. Ты слышал, как он угрожал свернуть мне голову? Видел его глаза? Этот парень псих — следовало бы посадить его куда надо! — Он вытер лоб. Я молчал. — Такие нам не нужны, — продолжил Лоттерман. — Другое дело, если бы он чего-то стоил, но он ни черта не стоит. Он просто взрослый лоботряс, с которым одни проблемы. Я пожал плечами и повернулся к двери, чувствуя злобу, смущение и некоторый стыд за свои слова. Лоттерман крикнул мне вслед: — Скажи ему, чтобы зашел. Мы с ним расплатимся и выкинем его на хрен. Я прошел через комнату и сказал Йемону, что Лоттерман хочет его видеть. Тут я услышал, как Лоттерман зовет к себе Сегарру. Они оба были в кабинете, когда Йемон туда вошел. Десятью минутами позже он снова появился и подошел к моему столу. — Все, больше никакого жалованья, — негромко произнес он. — Лоттерман говорит, он и выходного пособия мне не должен. Я грустно покачал головой. — Блин, вот ведь свинство. Просто не знаю, что на него нашло. Йемон не спеша оглядел помещение. — Да ничего необычного, — отозвался он. — Ладно, пойду к Элу — пивка выпью. — Я там утром Шено видел, — сказал я. Йемон кивнул. — Я отвез ее домой. Она свой последний дорожный чек оставила. Я снова покачал головой, силясь придумать что-то веселое и находчивое. Но не успел я толком поразмыслить, как Йемон уже направился в другой конец комнаты. — Увидимся позже, — крикнул я ему вслед. — И выпьем на славу. Не поворачиваясь, Йемон кивнул. Я наблюдал, как он освобождает свой стол. Затем он, ничего никому не сказав, вышел. Оставшуюся часть рабочего дня я убил на написание писем. В восемь я нашел Салу в темной комнате, и мы поехали к Элу. Йемон сидел один за угловым столиком в патио, запихав ноги под стул. На лице у него читалась отчужденность. Когда мы подошли, он поднял глаза. — А, — негромко произнес он. — Журналисты. Мы что-то пробормотали и сели за столик с выпивкой, которую притащили из бара. Сала откинулся на спинку стула и закурил сигарету. — Значит, этот сукин сын тебя уволил, — сказал он. — Угу, — кивнул Йемон. — Только не позволяй ему с выходным пособием шутки шутить, — заметил Сала. — Если будут проблемы, посади ему на жопу департамент труда — живо заплатит. — Я сделаю лучше, — проговорил Йемон. — Как-нибудь вечерком я подловлю этого ублюдка на улице и выколочу из него все, что мне причитается. Сала покачал головой. — Не пори горячку. Когда он уволил Арта Глиннина, ему пять счетов навесили. Глиннин в конце концов приволок его в суд. — Он мне за три дня заплатил, — сказал Йемон. — Все просчитал, до последнего часа. — Вот урод, — выругался Сала. — Завтра же о нем доложи. Потребуй его ареста. Пусть подадут жалобу — он заплатит. Йемон немного подумал. — Тут должно выйти четыре с небольшим сотни. Еще немного я бы так и так протянул. — На этом чертовом острове враз обломаешься, — сказал я. — Четыре сотни совсем немного, если прикинуть, что пятьдесят тебе нужно, только чтобы до Нью-Йорка добраться. Йемон покачал головой. — Туда я в последнюю очередь отправлюсь. Я с Нью-Йорком не лажу. — Он хлебнул рома. — Нет, отсюда я, пожалуй, двину дальше на юг по островам и там поищу грузовой корабль до Европы. — Он задумчиво кивнул. — Не знаю, как быть с Шено. Мы торчали у Эла весь вечер, беседуя о местах» где человеку лучше осесть — в Мексике, на Карибах или в Южной Америке. Сала так переживал увольнение Йемона, что несколько раз заговаривал про то, что и сам хочет уволиться. — Кому на хрен нужен этот остров? — вопил он. — Стереть его на хрен с лица Земли! Ну кому он на хрен нужен? Я знал, что это просто пьяная болтовня, но вскоре ром заговорил и за меня. К тому времени, как мы пустились по направлению к квартире, я тоже готов был уволиться. Чем больше мы говорили про Южную Америку, тем сильней мне хотелось туда отправиться. — Чертовски славное местечко, — без конца долдонил Сала. — Кругом кучи денег плавают, во всех городах англоязычные газеты — клянусь Богом, вот это местечко что надо! По холму мы спускались шеренгой, взявшись за руки, — пьяные и смеющиеся. Из нашего разговора явствовало, что на рассвете мы расстаемся и отправляемся в самые дальние уголки Земли. ГЛАВА ШЕСТАЯ Излишне говорить, что Сала не уволился, и я тоже. Атмосфера в газете стала как никогда напряженная. В среду Лоттерман получил повестку из департамента труда, куда его вызывали на слушание дела о выходном пособии Йемона. По этому поводу он весь день матерился и громогласно заявлял, что раньше в аду ударят морозы, чем он даст этому психу хоть цент. Сала начал принимать ставки на исход дела, считая три к одному за Йемона. Совсем ухудшило положение то, что отъезд Тиррелла вынудил Лоттермана взять на себя функции редактора отдела местных новостей. Это означало, что он делал большую часть работы. Мера, как он сказал, была временная, но пока что его объявление в соответствующем разделе газеты особого внимания не привлекало. Я не очень удивился. «Требуется редактор, — говорилось там. — „Сан-Хуан Дейли“. Срочно. Пьяницам и бродягам не беспокоиться». Как-то раз Лоттерман даже предложил эту работу мне. Я пришел в редакцию и обнаружил в своей пишущей машинке листок, где говорилось, что Лоттерман хочет меня видеть. Когда я открыл дверь в его кабинет, он лениво игрался с бейсбольным мячиком. Проницательно улыбнувшись, он подкинул мячик в воздух. — Я тут вот что подумал, — произнес он. — Ты, по-моему, парень смышленый. Местными новостями заниматься приходилось? — Нет, — ответил я. — А хочешь попробовать? — спросил Лоттерман, снова подбрасывая мячик. Я этого ни под каким соусом не хотел. Славное повышение, но черт знает сколько всякой дополнительной работы. — Я здесь совсем недавно, — сказал я. — Город еще не знаю. Лоттерман подкинул бейсбольный мячик к потолку и позволил ему отскочить от пола. — Верно, — отозвался он. — Я просто подумал. — А как насчет Салы? — спросил я, прекрасно зная, что Сала предложение отвергнет. У него было столько разных заданий, что я порой удивлялся, зачем он вообще в этой газете работает. — Не выйдет, — ответил Лоттерман. — Сале глубоко плевать на газету. Сале вообще на все глубоко плевать. — Он выпрямился в кресле и бросил бейсбольный мячик на стол. — Кто еще остается? Моберг алканавт, Вандервиц псих, Нунан идиот, Бенетис английского не знает… Проклятье! И откуда они все только поналезли? — Он со стоном осел в кресле. — Я должен кого-то найти! — выкрикнул он затем. — Я свихнусь, если придется одному всей газетой заниматься! — А что там с объявлением? — спросил я. — Нет откликов? Лоттерман снова простонал. — Конечно есть — одни алканавты! Один парень заявил, что он сын Оливера Уэнделла Холмса — как будто меня это колышет! — Он бешено стукнул мячиком об пол. — И кто только этих алканавтов сюда присылает? — заорал он. — Откуда они берутся? Затем он погрозил мне кулаком и заговорил так, словно оглашал свою последнюю волю: — Пойми, Кемп, кому-то нужно вести этот бой. А то они одолевают. Эти алканавты завладевают миром. Если пресса им поддастся, мы утонем. Понимаешь ты это? Я кивнул. — Будь оно все проклято, — продолжил Лоттерман. — На нас ложится громадная ответственность! Свободная пресса имеет важнейшее значение! Если этой газетой завладеет банда паразитов, это станет началом конца. Сперва они возьмут эту газету, потом заполучат еще несколько и в один прекрасный день приберут к рукам «Таймс». Можешь ты такое себе представить? Я сказал, что очень даже могу. — Они нас всех приберут! — воскликнул он. — Они опасны, вероломны! Тот парень, который заявлял, что он сын судьи Холмса, — я его из целой толпы узнаю! Он будет давно нестриженным и с безумными глазами! И тут, словно по подсказке, в дверь вошел давно нестриженный Моберг. В руках у него была вырезка из «Эль-Диарио». У Лоттермана сделались безумные глаза. — Моберг! — завопил он. — Откуда у тебя столько наглости, чтобы без стука сюда входить? Ты у меня допрыгаешься! Я тебя посажу! Вон отсюда! Моберг скорчил мне рожу и проворно выскочил за дверь. Лоттерман огненным взором уставился ему вслед. — Ну и наглость у этого хмыря, — пробормотал он. — Видит Бог, такого алканавта следовало бы усыпить. Хотя Моберг был в Сан-Хуане всего несколько месяцев, Лоттерман, похоже, ненавидел его со страстью, какая у нормальных людей обычно культивируется за много лет. Моберг был настоящим дегенератом. Невысокий, с редкими блондинистыми волосами и бледной, дряблой физиономией, вид он имел предельно непристойный и развращенный. Я никогда не видел человека, настолько сосредоточенного на саморазрушении — да и не только на саморазрушении, но и на порче всего, к чему он прикасался. Моберг ненавидел вкус рома и тем не менее приканчивал бутылку за десять минут, после чего блевал и куда-нибудь заваливался. Ел он исключительно бисквитные рулеты и спагетти, которые выблевывал всякий раз, как напивался. Моберг тратил все деньги на шлюх, а когда становилось скучно, брал случайного мальчика — просто ради новизны ощущений. За деньги он был способен на всё — и такого человека мы держали на связи с полицией. Порой Моберг на сутки исчезая. Тогда кому-то приходилось разыскивать его по самым грязным барам в Ла-Перле, трущобе столь гнусной, что па картах Сан-Хуана она представала пустым местом. Ла-Перла служила Мобергу штаб-квартирой; по его словам, только там он чувствовал себя как дома, а в остальных частях города — не считая немногих кошмарных баров — был абсолютно не на месте. Моберг рассказал мне, что первые двадцать лет жилки он провел в Швеции, и я часто пытался представить его на фоне морозного скандинавского пейзажа. Я пробовал вообразить Моберга на лыжах или со всей его семьей, мирно живущей в какой-нибудь холодной горной деревушке. Впрочем, из того немногого, что Моберг рассказал о Швеции, я заключил, что он жил в небольшом городке и что родители его были весьма уважаемыми людьми, у которых нашлось достаточно денег, чтобы дослать сына учиться в Америку. Моберг провел два года в Нью-Йоркском университете, причем жил он в Вилледже, в одном из общежитий для иностранцев. Это явно выбило его из колеи. Однажды, рассказал он, его арестовали на Шестой авеню за то, что он, точно пес, мочился на пожарный кран. Это стоило Мобергу десяти суток в Томбсе, а когда он оттуда выбрался, то немедленно отправился в Новый Орлеан. Какое-то время он там валандался, а затем получил работу на грузовом корабле, направлявшемся на Восток. После нескольких лет работы на кораблях Моберг приплыл к журналистике. Теперь, выглядя в свои тридцать три года на пятьдесят, со сломленным духом и распухшим от пьянства телом, он шатался из одной страны в другую, нанимаясь в качестве репортера и дожидаясь, пока его уволят. При всей своей мерзопакостности Моберг изредка демонстрировал вялые вспышки разума. Но мозг его так прогнил от пьянства и беспутицы, что всякий раз, как его напрягали к работе, барахлил подобно старому мотору, сошедшему на нет от вечного болтания в топленом жире. — Лоттерман думает, я Демогоргон, — говорил Моберг. — Знаешь, кто это такой? Посмотри на досуге. Неудивительно, что я ему не нравлюсь. Однажды вечером у Эла Моберг рассказал мне, что пишет книгу, которую он назвал «Неизбежность странного мира». Он очень серьезно к этому относился. — Такую книгу мог бы написать Демогоргон, — сказал он. — Навалом дерьма и всякой жути… я выбрал все самое ужасное, что только можно вообразить… герой является пожирателем человечьей плоти под личиной священника… каннибализм вообще меня завораживает… как-то раз в тюрьме чуть ли не до смерти избили одного алкаша… я спросил у полицейского, можно мне съесть кусочек его ноги, прежде чем они его прикончат… — Он рассмеялся. — Этот гад выкинул меня оттуда… дубинкой ударил. — Он снова рассмеялся. — Я бы его съел… почему бы и нет? В человечьей плоти нет ничего священного… такое же мясо, как и все прочее… ты ведь не станешь это отрицать? — Не стану, — отозвался я. — Зачем мне это отрицать? Это был один из немногих моих разговоров с Мобергом, когда я худо-бедно мог понять, что он говорит. Почти все остальное время он нес полную околесицу. Лоттерман вечно грозился его уволить, но у нас было так туго с персоналом, что он не мог позволить себе хоть кого-то отпустить. Когда Моберг после избиения его забастовщиками провел несколько дней в больнице, у Лоттермана появилась надежда, что теперь-то он исправится. Однако, вернувшись к работе, Моберг стал еще более непредсказуем. Порой я задумывался, кто первым отдаст концы — Моберг или «Ньюс». Газета проявляла все признаки последнего издыхания. Тираж падал, и мы так неуклонно теряли рекламодателей, что я просто не представлял себе, как Лоттерман сможет устоять. Ради сохранения газеты он влез в большие долги, а она, если верить Сандерсону, никогда не давала ни цента. Я продолжал надеяться на приток свежей крови, но Лоттерман стал так остерегаться «алканавтов», что отвергал почти все отклики на свои объявления. — Требуется предельная осторожность, — объяснял он. — Еще один извращенец — и нам конец. Я уже начал опасаться, что он больше не сможет платить нам жалованье, но однажды в его кабинете появился некто по фамилии Шварц, который сказал, что его только-только вышвырнули из Венесуэлы, и Лоттерман тут же его нанял. Ко всеобщему удивлению, Шварц оказался весьма компетентен. Уже через несколько дней он выполнял всю ту работу, которой прежде был занят Тиррелл. Это порядком разгрузило Лоттермана, но в целом на газете никак не сказалось. Мы опустились с двадцати четырех страниц до шестнадцати, а в конце концов и до двенадцати. Перспективы стали такими мрачными, что пошли разговоры: дескать, у «Эль-Диарио» уже набран и готов к печати некролог «Ньюс». Никакой преданности газете я не чувствовал, но все-таки славно было иметь жалованье, пока я закидывал удочку на что-то более солидное. Мысль о том, что «Ньюс» может закрыться, стала меня беспокоить, и я задумался, почему Сан-Хуан, со всем его новым процветанием, не может поддержать такую мелочь, как англоязычная газета. Конечно, «Ньюс» звезд с неба не хватала, но все же ее читали. Серьезную часть проблемы составлял Лоттерман. Чисто в механическом плане он был весьма способным, но сам поставил себя в незавидное положение. Как бывший коммунист, он находился под постоянным давлением и все время должен был доказывать, как радикально он перевоспитался. В то время госдепартамент Соединенных Штатов именовал Пуэрто-Рико «рекламой США на Карибах — живым доказательством того, что капитализм может работать и в Латинской Америке». Люди, прибывавшие туда для обеспечения упомянутого доказательства, видели себя героями и миссионерами, несущими священное послание Свободного Предпринимательства в богом забытое захолустье. Коммунистов они ненавидели пуще греха, и тот факт, что бывший краснопузый издает в их городке газету, восторга у них не вызывал. Лоттерман просто не мог с этим справиться. Он прилагал титанические усилия, чтобы нападать на все, что даже слабо попахивало политической левизной, ибо знал, что его распнут, если он этого не сделает. С другой стороны, он был рабом правительства вольного Содружества, чьи филиалы в Соединенных Штатах не только поддерживали половину новой индустрии на острове, но также оплачивали большую часть рекламы в «Ньюс». Это были скверные узы — как для Лоттермана, так и для многих других. Чтобы делать деньги, им приходилось иметь дело с правительством, а иметь дело с правительством означало закрывать глаза на «ползучий социализм», что не очень согласовывалось с их миссионерской работой. Забавно было наблюдать, как они с подобными проблемами справлялись, ибо, если вдуматься, выход был только один — превознести цели и проигнорировать средства, то есть прибегнуть к освященному веками обычаю, оправдывающему почти все, кроме скудеющих прибылей. Отправиться на вечеринку с коктейлями значило в Сан-Хуане воочию увидеть все низменное и алчное в человеческой природе. Для общества здесь годился шумный, непостоянный вихрь воров и претенциозных деляг плюс идиотичная интермедия от целого зоопарка шарлатанов, клоунов и филистеров с непоправимо покалеченной психикой. По сути, это была новая волна странствующих сельхозработников, прикатившая на юг вместо запада, и в Сан-Хуане они оказались заправилами, ибо в буквальном смысле взяли власть в свои руки. Эта публика образовывала клубы и инсценировала крупные общественные события, а в конце концов один из них начал издавать беспощадную бульварную газетенку, которая терроризировала и запугивала всех, чье прошлое не было политически чистым. Сюда входила половина всей компании, включая несчастного Лоттермана, который почти еженедельно страдал от какого-нибудь кошмарного ярлыка. Нехватки бесплатного алкоголя для представителей прессы не ощущалось, ибо все деляги жаждали публичности. Никакое событие не казалось им слишком ничтожным, чтобы не организовать в честь него то, что они называли «вечеринками с прессой». Всякий раз, как «Вульвортс» или «Чейз-Манхеттэн-Банк» открывали новый филиал, деляги праздновали это целой оргией с ромом. Месяца не проходило, чтобы не открылся новый кегельбан; их почему-то втыкали на каждое свободное место. Кругом работало столько кегельбанов, что жутко было задуматься, что бы все это значило. Из новой торговой палаты Сан-Хуана приходил поток таких заявлений и воззваний, рядом с которым бледнели и казались пессимистичными даже брошюрки Свидетелей Иеговы, — плотная масса длиннющих показушных словоизлияний, где возвещалось об одной победе за другой в крестовом походе за Большими Деньгами. А вдобавок ко всему этому — нескончаемая череда частных вечеринок для заезжих знаменитостей. Здесь также ни один слабоумный техасец не был гостем слишком незначительным для кутежа в его честь. На все эти мероприятия я обычно отправлялся вместе с Салой. При виде его фотоаппарата гости размягчались до полужидкого состояния. Некоторые вели себя как дрессированные свиньи, другие просто толпились вокруг как бараны — и все ожидали, когда же наконец «человек из газеты» нажмет на свою волшебную кнопочку и вознаградит их широкое гостеприимство. Мы старались прибыть пораньше, и, пока Сала сгонял всех в стадо для нескольких бессмысленных снимков, которые обычно даже не проявлялись, я тырил столько бутылок рому, сколько мог унести. Если там оказывался бармен, я говорил ему, что мне нужно немного спиртного для прессы. Если он протестовал, я все равно забирал, сколько хотел. Вне зависимости от того, какой именно общественный проступок я совершал, я знал, что никто все равно не пожалуется. Затем, забросив по пути бутылки в квартиру, мы отправлялись к Элу. Бутылки мы обычно составляли па пустую книжную полку, и порой их там оказывалось порядка двадцати-тридцати. В удачную неделю мы попадали на три вечеринки и имели в среднем бутылки три-четыре за каждые полчаса мучительной социализации. Славно было располагать запасом рома, который никогда не кончался, но очень скоро я уже не мог выдерживать на каждой вечеринке дольше нескольких минут, и от этого пришлось отказаться. ГЛАВА СЕДЬМАЯ В одну из суббот в конце марта, когда туристский сезон почти закончился и торговцы собирались с духом перед удушливым и неприбыльным летом, Сала получил задание отправиться в Фахардо, на восточную оконечность острова, и сделать там несколько фотографий нового отеля, что возводился на холме с видом на залив. Лоттерман думал, что «Ньюс» сможет выдать радостную ноту, если укажет, что в следующем сезоне дела пойдут еще лучше. Я решил сопровождать его в этой поездке. С тех самых пор, как я прибыл в Сан-Хуан, мне хотелось выбраться куда-нибудь дальше по острову, но без машины это было невозможно. До сих пор мишенью самой дальней моей вылазки был домик Йемона, милях в двадцати от Сан-Хуана, а Фахардо располагался вдвое дальше в том же направлении. Мы решили запастись ромом и заехать к Йемону на обратном пути, надеясь попасть туда в тот самый момент, когда он пригребет от рифа с пухлым мешком омаров. — Теперь он, наверное, здорово их ловить насобачился, — предположил я. — Один бог знает, на чем они там живут, — надо полагать, у них строгая диета из кур и омаров. — Еще чего, — отозвался Сала. — Куры безумно дороги. Я рассмеялся. — Только не там. Йемон их из подводного ружья лупит. — Боже милостивый! — воскликнул Сала. — Тут же вудуистская страна! Его как пить дать прикончат! Я пожал плечами. Мне с самого начала представлялось, что Йемона рано или поздно прикончат — кто-то один или какая-нибудь безликая толпа. Невесть почему, но это казалось неизбежным. В свое время я был таким же. Я хотел всего, хотел очень быстро — и никакое препятствие не было достаточно серьезным, чтобы меня отвадить. С тех пор я усвоил, что некоторые вещи на самом деле больше, чем кажутся на расстоянии, и теперь я уже не был уверен, что именно я должен получить или даже что я действительно заслужил. Я не гордился тем, что это усвоил, но никогда не сомневался, что знать это стоило. Йемон либо усвоит то же самое, либо его непременно угрохают. Вот что я втолковывал себе в те жаркие дни в Сан-Хуане, когда мне было тридцать лет, когда рубашка липла к сырой спине и я чувствовал себя на большом и одиноком перевале — когда позади, на подъеме, оставались годы упрямства, а все остальное лежало на спуске. В те зловещие дни мой фаталистический взгляд на Йемона был не столько убеждением, сколько необходимостью, ибо надели я его хоть малейшим оптимизмом мне пришлось бы признать массу печальных вещей про самого себя. После часовой поездки под жарким солнцем мы добрались до Фахардо и немедленно остановились выпить у первого же попавшегося бара. Затем мы проехали вверх по холму в предместьях городка и оказались на месте, где Сала битый час топтался со своим фотоаппаратом, выискивая всевозможные ракурсы. Вис зависимости от того, какое презрение он испытывал к своему заданию, Сала всегда оставался невольным педантом. Ему казалось, что он, как «единственный профи на острове», должен сохранять определенную репутацию. Когда Сала закончил, мы купили две бутылки рома и поехали назад к той развилке, откуда дорога должна была привести нас прямиком к пляжному домику Йемона. Дорога эта была заасфальтирована до самой Ривер-ат-Лойсы, где два аборигена управляли паромом. Они запросили доллар за машину, затем шестами перетолкали нас на другую сторону, не сказав за все это время ни единого слова. Стоя под солнцем у машины и глядя на воду, я чувствовал себя паломником, переправляющимся через Ганг, пока паромщики налегали на шесты и толкали нас к пальмовой рощице на другом берегу. Мы ударились о причал, и аборигены пришвартовали паром к столбу, пока Сала выводил машину на твердую почву. Добираясь до жилища Йемона, нам пришлось одолеть еще пять миль по песчаной дороге. Сала всю дорогу матерился и клялся, что повернул бы назад, если бы там его не ограбили еще на один доллар за обратную переправу через реку. Небольшая машинка с трудом продвигалась и подпрыгивала на ухабах, и я думал, что она вот-вот развалится. Однажды мы миновали стайку голых ребятишек, которые, стоя у дороги, увлеченно швырялись камнями в собаку. Сала остановился и сделал несколько снимков. — Черт возьми, — пробормотал он. — Нет, ты только посмотри на этих мелких ублюдков! Нам очень посчастливится, если мы выберемся отсюда живыми. Добравшись наконец до домика Йемона, мы обнаружили его в патио, все в тех же черных трусах. Из выброшенных на берег кусков древесины он мастерил книжную полку. Все жилище теперь смотрелось симпатичней; часть патио была накрыта тентом из пальмовой листвы, а под тентом стояли два брезентовых шезлонга, судя по виду, явно уворованные из лучшего пляжного клуба. — Слушай, приятель, — спросил я, — где ты такие оторвал? — Цыгане притащили, — ответил он. — По пять долларов за штуку. Надо полагать, они их в городе стырили. — А где Шено? — поинтересовался Сала. Йемон указал на пляж. — Наверное, вон у того бревна загорает. Она тут шоу для аборигенов устраивает — они от нее в восторге. Сала достал из машины ром и ведерко со льдом. Йемон радостно улыбнулся и вылил лед в бачок у двери. — Спасибо, — поблагодарил он. — Эта бедность меня с ума сводит — мы даже льда себе позволить не можем. — Черт возьми, приятель, — сказал я. — Ты уже до дна добрался. Тебе надо работу найти. Йемон рассмеялся и наполнил три бокала льдом. — Я тут все Лоттерманом занимаюсь, — рассказал он. — Похоже, все-таки смогу получить мои деньги. Тут с пляжа пришла Шено в том же самом белом бикини и с большим пляжным полотенцем в руках. Она улыбнулась Йемону: — Они снова заявились. Я слышала, как они переговариваются. — Проклятье, — рявкнул Йемон. — Чего ради ты без конца туда шляешься? Что у тебя, черт возьми, с головой? Шено улыбнулась и села на полотенце. — Это мое любимое место. Почему я из-за них должна от него отказываться? Йемон повернулся ко мне. — Она ходит на пляж и раздевается — а аборигены прячутся за пальмами и глазеют. — Не всегда, — быстро уточнила Шено. — Обычно только по выходным. Йемон подался вперед и заорал на нее: — Черт бы тебя побрал! Больше туда не ходи! Отныне, если захочешь поваляться голой, будешь здесь торчать! Будь я проклят, если буду тратить все время на заботы о том, как бы тебя не изнасиловали! — Он раздраженно покачал головой. — В один прекрасный день они тебя достанут! Если не прекратишь терзать этих несчастных ублюдков, я, черт возьми, позволю им тебя взять! Шено уставилась на бетонный пол. Мне стало ее жалко, и я встал, чтобы сделать ей выпивку. Когда я дал ей бокал, Шено подняла глаза и сделала долгий глоток. — Вот-вот, выпей, — проговорил Йемон. — А потом мы пригласим кое-кого из твоих дружков и закатим настоящую вечеринку. — Он откинулся на спинку шезлонга. — Блин, ну и житуха, — пробормотал он. Какое-то время мы просто сидели и пили. Шено молчала, говорил в основном Йемон. Наконец он встал и принес из песка по ту сторону патио кокосовый орех. — Ну, — предложил он, — в футбол, что ли, поиграем. Я был рад всему, что хоть чуть-чуть развеяло бы атмосферу, а посему отставил бокал и неуклюже пробежал вперед в ожидании паса. Йемон дал идеальный пас, но кокос, будто свинец, скользнул сквозь пальцы и упал на песок. — Давайте на пляж пойдем, — крикнул Йемон. — Там куча места, где побегать. Я кивнул и махнул рукой Сале. Но тот покачал головой. — Идите играйте, — пробормотал он. — Нам тут с Шено надо кое-что важное обсудить. Шено равнодушно улыбнулась и махнула нам рукой. — Идите, — сказала она. Я сбежал по утесу на плотный песок пляжа. Йемон вскинул руку и побежал под углом к линии прибоя. Я швырнул кокос повыше и подальше и стал смотреть, как он с резким всплеском плюхается в воду. Йемон подхватил его и побежал дальше. Я рванулся в другую сторону, видя, как кокос выплывает ко мне из жаркого голубого неба. Он больно ударил по рукам, но на сей раз я его удержал. Приятно было поймать хороший пас — пусть даже и кокосом. Руки все краснели и все сильней болели, но это было славное, чистое ощущение, и я не обращал внимания. Мы бежали недалеко друг от друга, обмениваясь пасами через центр и длинными забросами к боковым линиям, и вскоре я уже не мог удержаться от мысли, что мы ввязались в нечто вроде священного ритуала, в новую переигровку всех суббот нашей юности, ныне изгнанные из отечества, потерянные и отрезанные от тех игр и пьяных стадионов, глухие к шуму и слепые к фальшивым краскам тех счастливых зрелищ. Спустя годы насмешек над футболом и всем, что футбол для американца значит, я оказался на пустом карибском пляже, бегая по тем идиотским узорам распасовки со рвением нормального футбольного фаната с городского пустыря. Пока мы бегали взад-вперед, падая и ныряя в прибой, я вспомнил субботы в Вандербилте и математическую красоту движений защитника Технологического института Джорджии, что оттеснял нас все дальше и дальше в той жуткой серии схваток — гибкая фигура в золотистой фуфайке, рвущаяся сквозь дыру в наших рядах, — вот уже свободная на свежей траве наших тылов — и матерный выкрик с трибун — наконец-то свалить гада, увернуться от блокировщиков, что летят на тебя будто пушечные ядра, снова выстроиться в линию и встретить ту кошмарную машину. Все это было крайне мучительно, однако в своем роде красиво; там были люди, которые уже никогда так не сработают и даже не поймут, как это у них получилось так сработать сегодня. По большей части это были болваны и костоломы, массивные куски мяса, до предела накачанные, — но странным образом они осваивали эти сложные узоры и розыгрыши, а в редкие моменты действовали как подлинные артисты. Наконец я совсем вымотался от беготни, и мы вернулись в патио, где Сала и Шено все еще беседовали. Оба казались порядком нетрезвыми, и после нескольких минут разговора я понял, что у Шено совсем слетела крыша. Она все хихикала себе под нос и передразнивала южный акцент Йемона. Мы пили еще около часа, снисходительно посмеиваясь над Шено и наблюдая, как солнце катится вниз по наклонной к Ямайке и Мексиканскому заливу. «А в Мехико еще светло», — подумал я. Я никогда там не бывал, и меня вдруг одолело жуткое любопытство по поводу этого места. Несколько часов рома вкупе с растущим отвращением к Пуэрто-Рико привели меня на самую грань того, чтобы немедленно отправиться в город, собрать манатки и улететь на первом же отправляющемся на запад самолете. «Почему бы и нет?» — подумал я. Зарплату за эту неделю я еще не получил; стало быть, несколько сотен в банке, ничто меня не связывало — так почему бы и нет? Наверняка там не хуже, чем здесь, где моей единственной опорой была малооплачиваемая работа, которая к тому же грозила вот-вот накрыться. Я повернулся к Сале. — Сколько отсюда до Мехико? Он пожал плечами и глотнул рома. — Прилично, — ответил он. — А что? Ты туда снимаешься? Я кивнул. — Пока еще думаю. Шено подняла на меня глаза, лицо ее вдруг посерьезнело. — Тебе, Пол, понравится Мехико. — Ты-то что о нем знаешь? — рявкнул Йемон. Она сверкнула на него глазами, затем сделала долгий глоток из своего бокала. — Так-то лучше, — сказал он. — Сиди и посасывай — а то еще мало напилась. — Заткнись! — выкрикнула она, вскакивая на ноги. — Оставь меня в покое, дурак надутый! Рука Йемона взлетела так быстро, что я даже не заметил движения. Раздался шлепок, когда тыльная сторона ладони треснула Шено по щеке. Жест вышел почти обыденным — ни гнева, ни напряжения, — и к тому времени, как я осознал, что произошло, Йемон уже опять откинулся на спинку шезлонга, бесстрастно наблюдая, как Шено, шатаясь, отходят на несколько футов в сторону и заливается слезами. Какое-то время все молчали, затем Йемон велел ей идти в дом. — Иди туда, — рявкнул он. — Ложись в постель. Шено перестала плакать и оторвала ладонь от щеки. — Будь ты проклят, — всхлипнула она. — Пошла, пошла, — подогнал ее Йемон. Она еще мгновение посверкала на него глазами, а потом повернулась и забрела в дом. Мы услышали скрип пружин, когда она упала на кровать, затем рыдания возобновились. Йемон встал. — Н-да, — произнес он. — Простите, ребята, что приходится вам такие сцены показывать. — Он задумчиво кивнул, глядя на хижину. — Пожалуй, съезжу с вами в город. Там сегодня вечером что-нибудь ожидается? Сала пожал плечами. Я видел, как он расстроен. — Да ничего особенного, — сказал он. — Впрочем, поесть так и так охота. Йемон повернулся к двери. — Погодите, — бросил он. — Сейчас оденусь. Когда он исчез в доме, Сала повернулся ко мне и грустно покачал головой. — Он с ней как с рабыней, — шепнул он. — Она очень скоро сломается. Я смотрел на море, наблюдая, как исчезает солнце. Мы слышали, как Йемон ходит по дому, но никаких разговоров не доносилось. Когда он вышел, на нем был знакомый коричневый костюм, а на шее свободно болтался галстук. Он плотно закрыл дверь и запер ее снаружи. — Чтобы она тут по округе не шлялась, — пояснил он. — Хотя она все равно скоро вырубится. Из хижины послышался внезапный всплеск рыданий. Йемон безнадежно развел руками и швырнул свой пиджак в машину Салы. — Я возьму мотороллер, — сказал он. — Чтобы не пришлось в городе оставаться. Мы дали задний ход к дороге и пропустили его вперед. Его мотороллер походил на одну из тех штуковин, которые во Второй мировой войне использовали для парашютирования за линией фронта, — скелетное шасси с жалкими остатками красной краски, давно слезшей вместе со ржавчиной, а под сиденьем — маленький моторчик, откуда раздавался треск наподобие автоматной пальбы. Никакого глушителя не имелось, а шины были лысее Лоттермана. Мы следовали за Йемоном по дороге, несколько раз чуть в него не врезавшись, когда он буксовал в песке. Он взял резвый темп, и нам пришлось прилично нажимать, чтобы не отстать и в то же время не порвать машину на составные части. Когда мы проезжали мимо аборигенских хижин, детишки выбегали на дорогу, чтобы нам помахать. Широко ухмыляясь, Йемон махал в ответ, а затем вытягивал правую руку в нарочитом салюте, едва заметный в облаке шума и пыли. Мы остановились там, где начиналась асфальтовая дорога, и Йемон предложил нам отправиться в одно местечко примерно в миле оттуда. — Классная еда и дешевая выпивка, — сказал он. — А кроме того, мне там в кредит дают. Мы проследовали за ним по дороге, пока не прибыли к вывеске, где значилось «Каса Кабронес». Стрелка указывала на грязную дорогу, что ответвлялась в сторону пляжа. Дорога эта проходила через пальмовую рощицу и кончалась на небольшой автостоянке по соседству с захудалым рестораном со столиками в патио и музыкальным автоматом у бара. Если забыть про пальмы и пуэрториканскую клиентуру, заведение напомнило мне третьесортную таверну на американском Среднем Западе. Цепь синих лампочек висела на двух шестах по обе стороны патио, и примерно каждые тридцать секунд небо над нами разрезал желтый луч от башни в аэропорту около мили отсюда. Когда мы сели и заказали выпивку, я вдруг понял, что мы единственные гринго в заведении. Все остальные были местные. Они производили приличный шум, крича и распевая вместе с музыкальным автоматом, и все как один казались при этом усталыми и подавленными. То была вовсе не ритмическая печаль мексиканской музыки, а воющая пустота, которую я слышал только в Пуэрто-Рико, — сочетание стона и нытья, поддержанное мрачным стуком и голосами, словно бы тонущими в отчаянии. Все это было ужасно тоскливо — даже не столько сама музыка, сколько то, что ни на что лучшее эти люди способны не были. Большинство мотивов представляли собой изрядно переработанные версии американских рок-н-роллов, откуда ушла вся энергия. Один я опознал как «Мейбеллин». Оригинальная версия была хитом, когда я учился в старших классах. Этот мотив вспоминался мне простеньким и энергичным, однако пуэрториканцы умудрились сотворить из него занудную панихиду — столь же пустую и безнадежную, что и лица тех мужчин, которые теперь распевали ее в одиноком убожестве придорожной закусочной. Эти люди вовсе не были наемными вокалистами, и тем не менее возникало чувство, что они дают представление, — я всю дорогу ожидал, что они вот-вот погрузятся в молчание и пустят по кругу шляпу. Дальше они допьют свой ром и вытряхнутся в ночь, словно труппа усталых клоунов в конце безрадостного дня. Внезапно музыка прекратилась, и несколько мужчин бросились к музыкальному автомату. Завязалась ссора, послышался всплеск оскорблений — и тут, откуда-то издалека, подобно национальному гимну, который играли, чтобы утихомирить разбушевавшуюся толпу, донеслось медленное бренчание «Колыбельной» Брамса. Ссора прекратилась, на какой-то момент повисла мертвая тишина, затем несколько монеток полетело в нутро музыкального автомата, и он разразился надсадным воем. Смеясь и хлопая друг друга по спинам, мужчины вернулись в бар. Мы заказали еще три рома, и официант их притащил. Мы решили пока просто выпить, откладывая обед на потом, но к тому времени, как мы собрались заказать еду, официант сообщил нам, что кухня закрылась. — Нет, черт возьми! — воскликнул Йемон. — Там сказано — в полночь. — Он указал на табличку над стойкой. Официант покачал головой. Сала поднял на него глаза. — Пожалуйста, — попросил он. — Ведь вы мой друг. Я больше этого не выдержу. Я чертовски проголодался. Официант снова покачал головой, не свода глаз с зеленого блокнота для заказов у себя в руке. Внезапно Йемон треснул кулаком по столу. Официант явно испугался и засеменил под защиту стойки бара. Все в заведении повернулись та нас насмотреть. — Дайте нам мяса! — заорал Йемон, — И еще рома. С кухни прибежал невысокий толстяк в белой рубашке с короткими рукавами. Он похлопал Йемона по плечу. — Хорошие парни, — с нервной улыбкой произнес он. — Хорошие клиенты — нет проблем, ага? Йемон мрачно на него посмотрел. — Мы только хотим мяса, — любезно произнес он, — И еще выпить. Коротышка покачал головой. — После десяти нет обеда, — объяснил он. — Видите? — Он ткнул пальцем в часы. Там было десять двадцать. — На табличке сказано — в полночь, — возразил Йемон. Мужчина покачал головой. — А в чем проблема? — спросил Сала. — На бифштексы уйдет минут пять. Черт с ней, с картошкой. Йемон сжал в руке стакан. — Дайте три рома, — потребовал он, показывая бармену три пальца. Бармен взглянул на нашего собеседника, который, похоже, был тут администратором. Тот быстро кивнул и пошел прочь. Я подумал, что кризис миновал. Но администратор почти тут же вернулся с маленьким зеленым чеком, где значилось 11.50. Он положили его на столик перед Йеменом. — Об этом не беспокойтесь, — сказал ему Итон. Администратор хлопнул в ладоши. — Ну все, — злобно проговорил он, — Платите. — Он протянул руку. Йемон смахнул чек со стола. — Я же сказал — без паники. Администратор подобрал чек с пола. — Платите! — заорал он. — Платите сейчас же! Лицо Йемона побагровело, и он привстал со стула. — Я заплачу по этому чеку так же, как и по всем остальным, — выкрикнул он. — А теперь убирайтесь отсюда к черту и принесите нам наше мясо! Администратор поколебался, затем подался вперед и шлепнул чек на стол. — Платите сейчас же! — завопил он. — Платите сейчас же и убирайтесь! Или я позову полицию! Не успел он договорить, как Йемон схватил его за грудки. — Ах ты сволочь мелкая! — прорычал он. — Кричи дальше — и вообще ни хрена не получишь! Я наблюдал за мужчинами в баре. Они выпучили глаза и напряглись, как псы. Бармен замер у двери, готовый та ли сбежать, то ли выскочить наружу и выхватить мачете — я не был уверен. Администратор, к тому времени совсем не в себе, погрозил вам кулаком и заверещал: — Платите, проклятые янки! Платите и выметайтесь! — Он волком на нас досмотрел, затем подбежал к бармену и что-то шепнул ему на ухо. Йемон встал и натянул пиджак. — Идем, — сказал он. — С этим ублюдком я потом разберусь. Администратора, похоже, не на шутку напугала перспектива того, что от него скроются неплательщики. Он последовал за нами на стоянку, попеременно ругаясь и упрашивая. — Платите сейчас же! — выл он. — Когда же вы заплатите? Вот увидите, полиция непременно прибудет… нет, никакой полиции, только заплатите! Я ничуть не сомневался, что коротышка рехнулся, и единственным моим желанием стало сбросить его с хвоста. — Черт возьми, — выругался я. — Давайте расплатимся. — Ага, — поддержал меня Сала, доставая бумажник. — А то мне тут что-то не по вкусу. — Ничего, ничего, — возразил Йемон. — Он знает, что я заплачу. — Он швырнул в машину пиджак, затем повернулся к администратору. — Ну ты, сволочь гнойная, возьми себя в руки. Мы забрались в машину. Как только Йемон завел мотороллер, администратор немедленно ринулся назад и принялся что-то кричать мужчинам в баре. Его вопли сотрясли воздух, когда мы вслед за Йемоном покатили по длинной подъездной аллее. Йемон нарочито отказывался спешить, медленно продвигаясь по аллее, подобно человеку, заинтригованному развитием сюжета, — и считанные секунды спустя две машины, полные орущих пуэрториканцев, уже нас догоняли. Я подумал, они вполне могут нас задавить. На своих здоровенных американских машинах они в два счета могли расплющить старенький «фиат» как окурок. — Черт побери, — все бормотал Сала. — Нас же убьют. Когда мы выехали на асфальтовую дорогу, Йемон взял немного в сторону и дал нам проехать. Мы остановились в нескольких ярдах впереди него, и я крикнул: — Вперед, черт возьми! Сваливаем отсюда! Другие машины поравнялись с Йемоном, и я заметил, как он выбрасывает руки по сторонам, будто его толкнули. Затем он соскочил с мотороллера, позволив ему упасть, и схватил мужчину, чья голова торчала из окна машины. Почти в тот же миг я увидел, как подъезжает полиция. Четверо полицейских выскочили из маленького синего «фольксвагена», размахивая увесистыми дубинками. Пуэрториканцы буйно обрадовались и тоже повыскакивали из машин. Мне страшно хотелось сбежать, но нас мгновенно окружили. Один из полицейских подбежал к Йемону и резко толкнул его в грудь. — Вор! — заорал он. — По-твоему, гринго в Пуэрто-Рико на халяву пьют? В то же самое время дверцы «фиата» резко раскрылись, и нас с Салой оттуда вытащили. Я попытался вырваться, но несколько человек держали меня за руки. Где-то сзади Йемон без конца повторял: — Блин, этот мудак на меня плюнул, этот мудак на меня плюнул… Внезапно все разом перестали орать, а потом вскипела перебранка между Йемоном, администратором и тем, кто, похоже, был у полицейских главным. Меня перестали держать, и я подошел послушать, что происходит. — Черт побери, — говорил Йемон. — Все остальные счета я оплатил — почему он думает, что я не оплачу этот? Администратор что-то буркнул про пьяных, заносчивых янки. Прежде чем Йемон успел ответить, один из полицейских подскочил к нему сзади и треснул дубинкой по плечу. Йемон вскрикнул и отшатнулся вбок — как раз на кого-то из тех людей, что приехали за нами в машинах. Тогда тот мужчина, бешено взмахнув бутылкой, двинул Йемона по ребрам. Последнее, что я увидел перед тем, как осесть на землю, был свирепый бросок Йемона на мужчину с бутылкой. Послышалось несколько увесистых ударов кости о кость, а потом краем глаза я заметил, как что-то опускается мне на голову. Я вовремя пригнулся, так что главный удар пришелся мне по спине. И только это что-то приложилось мне по хребту, я рухнул на землю. Где-то надо мной как резаный вопил Сала, а я угрем крутился на спине, пытаясь увернуться от ног, что колошматили по мне будто молотки. Прикрыв голову руками, я отбрыкивался, но жуткое избиение продолжалось. Боль была не такая сильная, однако даже несмотря на пьяную анестезию я понял, что меня как пить дать на славу отделают, — а потом вдруг обрел твердую уверенность, что вот-вот загнусь. Я был все еще в сознании, и при одной мысли о том, что меня насмерть забьют ногами в пуэрториканских джунглях за какие-то одиннадцать долларов и пятьдесят центов, пришел в такой ужас, что взвыл как дикое животное. Наконец — в тот самый миг, когда я уже подумал, что вырубаюсь, — я почувствовал, как меня заталкивают в машину. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Всю поездку я провел в полубессознательном состоянии, а когда машина наконец остановилась, выглянул наружу и увидел солидную толпу, злобно воющую на тротуаре. Я четко знал, что еще одного избиения мне не пережить; когда меня попытались вытянуть наружу, я отчаянно цеплялся за спинку сиденья, пока один из полицейских не треснул меня по руке дубинкой. К моему удивлению, толпа не сделала никакой попытки нас атаковать. Нас протолкали вверх по лестнице, затем мимо кучки угрюмых полицейских у двери — и наконец завели в маленькую комнатушку без окон, где велели сесть на скамью. — Боже милостивый, — вымолвил Йемон. — Это же бред какой-то. Надо с кем-то связаться. — Нас упекут в Ла-Принцесу, — простонал Сала. — Теперь эти ублюдки точно нас достали. Это конец. — Они должны дать нам телефон, — заметил я. — Я позвоню Лоттерману. Йемон фыркнул. — Для меня он ни черта не сделает. Блин, он же так хотел, чтобы меня посадили. — У него не будет выбора, — возразил я. — Он не может допустить, чтобы меня и Салу посадили. Йемон воспринял это скептически. — Ч-черт… не могу придумать, кому бы еще позвонить. Сала снова застонал и потер голову. — Господи, вот будет счастье, если мы выберемся отсюда живыми. — Мы еще легко отделались, — отозвался Йемон, осторожно ощупывая зубы. — Когда вся эта заваруха началась, я подумал, совсем труба. Сала покачал головой. — До чего гнусный народец, — пробормотал он. — Я толкнул того полицейского, и тут кто-то сзади ка-ак треснет меня кокосовым орехом — чуть шею не сломал. Дверь открылась, и появился начальник. Улыбался он так, словно ничего не случилось. — Ну как, порядок? — поинтересовался он, с любопытством нас разглядывая. Йемон пристально на него посмотрел. — Нам бы позвонить, — сказал он. Полицейский покачал головой. — Ваши фамилии? — спросил он, вытаскивая небольшой блокнотик. — Если вам не трудно, — уперся Йемон. — Думаю, у нас есть право позвонить. Полицейский показал ему средний палец. — Я же сказал — нет! — проорал он. — В темпе — ваши фамилии! Мы сказали. — Где живете? — спросил он. — Проклятье, да здесь мы живем! — рявкнул Сала. — Я работаю в «Дейли Ньюс» и уже больше года на этом вонючем куске скалы живу! — Он дрожал от ярости, и полицейский вроде бы пришел в легкое замешательство. — Мой адрес — Кал-Ле-Тетуан, 409, - продолжил Сала, — и я немедленно хочу видеть адвоката. Полицейский немного подумал. — Значит, в «Дейли Ньюс» работаете? — Вот именно, черт возьми, — отозвался Сала. Полицейский оглядел нас и изобразил на физиономии подлую улыбочку. — Крутые парни, — проговорил он. — Крутые янки-журналисты. Какое-то время все молчали, а затем Йемон снова попросил дать нам позвонить. — Послушайте, — сказал он. — Никто тут крутого из себя не строит. Вы только что чуть дух из нас не вышибли, а теперь нам нужен адвокат — разве мы многого просим? Полицейский снова улыбнулся. — Ну-ну, крутые парни. — Да что еще за яйца с этими «крутыми парнями»! — воскликнул Сала. — Где тут, черт возьми, телефон? Он начал вставать со скамьи, но не успел даже распрямиться, как полицейский быстро шагнул вперед и свирепо двинул его по шее. Сала упал на колени, и полицейский навесил ему еще и по ребрам. В комнату, словно по сигналу, ворвались еще трое полицейских. Двое из них схватили Йемона, заламывая ему руки за спину, а третий сшиб меня со скамьи и встал надо мной с занесенной над головой дубинкой. Я отлично знал, что ему страшно хочется меня треснуть, и замер, не желая давать ему повод. После долгой паузы начальник заорал: — Вот так-то, крутые парни! А теперь идем. — Меня оторвали от пола, а потом всех нас в темпе вальса погнали по коридору, больно выворачивая руки за спину. В конце коридора оказалась большая комната, полная людей и полицейских. Еще там была куча столов. За одним из столов в центре комнаты сидел Моберг. Он что-то писал в блокноте. — Моберг! — заорал я, заботясь не о том, что меня принялись колошматить, а о том, чтобы привлечь его внимание. — Позвони Лоттерману! Добудь адвоката! Услышав фамилию Моберга, Сала поднял голову и с болью и яростью завопил: — Швед! Ради Христа кому-нибудь позвони! Нас тут убивают! Дальше нас на полном ходу протолкали через комнату, и я едва успел еще раз увидеть Моберга, прежде чем мы оказались в другом коридоре. Полицейские не обращали никакого внимания на наши крики — очевидно, они привыкли к тому, что люди вопят, когда их куда-то волокут. Единственная надежда оставалась на то, что Моберг не был слишком пьян, чтобы меня не узнать. Следующие шесть часов мы провели в крошечной бетонной камере с двумя десятками пуэрториканцев. Сесть мы не могли, ибо сотоварищи наши обмочили буквально весь пол, — поэтому мы просто стояли в центре помещения, раздавая всем сигареты, будто представители Красного Креста. На вид это был воистину угрожающий сброд. Некоторые были пьяны, а другие, похоже, совсем без ума. Я чувствовал относительную безопасность, пока мы могли подкармливать их сигаретами, но всерьез задумывался, что будет, когда сигареты кончатся. Эту проблему решил для нас охранник, когда предложил нам покупать сигареты по десять центов за штуку. Всякий раз, как нам требовалась одна сигарета для себя, мы были вынуждены покупать двадцать — по одной на душу населения в камере. После двух кругов охранник послал за новым блоком. Позднее мы выяснили, что безопасное стояние в луже мочи стоило нам больше пятнадцати долларов, которые заплатили мы с Салой, поскольку у Йемона денег не было. Показалось, что мы пробыли там шесть лет, когда охранник наконец открыл дверь и поманил нас наружу. Сала едва мог передвигаться, а мы с Йемоном так выдохлись, что с трудом его поддерживали. Естественно, я понятия не имел, куда нас ведут. «Надо полагать, в подземную тюрьму», — подумал я. Именно так люди и пропадают. Одолев несколько коридоров, мы прошли назад через здание и наконец оказались в просторном зале суда. Столь же грязных и растрепанных, что и самые жуткие бродяги в той камере, которую мы только что покинули, нас протолкнули в дверь, и я тревожно огляделся, ища кого-нибудь из знакомых. Зал суда был набит битком, и я какое-то время оглядывался, прежде чем заметил Моберга и Сандерсона, с важным видом стоявших в углу. Я кивнул им, и Моберг в ответ сложил в кружочек большой и указательный пальцы. — Слава Богу, — выдохнул Сала. — Есть контакт. — Это Сандерсон? — спросил Йемон. — Похоже на то, — ответил я, не имея ни малейшего представления, что бы это значило. — И что этот гад там делает? — поинтересовался Сала. — Проклятье, могло быть куда хуже, — заметил я. — Нам чертовски повезло, что там вообще кто-то есть. Прошел почти час, прежде чем объявили слушание нашего дела. Начальник говорил первым, и показания свои он давал на испанском. Сала, который отчасти понимал, что он болтает, всю дорогу бормотал: — Вот лживый ублюдок… говорит, мы угрожали разгромить заведение…, накинулись на администратора… порвали счет… ударили полицейского… Господи Иисусе!, затеяли драку в участке… нет, это уже слишком! Нам конец! Когда начальник закончил, Йемон попросил перевод его показаний, но судья не удостоил его вниманием. Дальше давал показания администратор — потный, возбужденно жестикулировавший. Голос его поднимался почти до истерики, пока он махал руками, тряс кулаками и тыкал в нас пальцем так, словно мы только что вырезали всю его семью и ближайших знакомых. Из того, что он сказал, мы ровным счетом ничего не поняли, но было очевидно, что все против нас. Когда, наконец, подошла наша очередь говорить, Йемон встал и потребовал перевод всех предыдущих показаний.

The script ran 0.012 seconds.