Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Мария Метлицкая - Ошибка молодости [2013]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Проза, Роман

Аннотация. Когда Николаев бросил жену с новорожденным больным ребенком, ему казалось, что он просто перевернул страницу жизни и начал новую. Как в школьной тетради: на этом листе много помарок, начнем с чистого, там-то все будет аккуратно, правильно - как надо. Ему понадобилось много времени, чтобы понять: из жизни не выдернешь страницы, как из школьной тетради. Подлость стоит очень дорого, и работа над ошибками просто исключена. Новая книга Марии Метлицкой - истории о тех, кто совершает ошибки. И, как всегда, о жизни, которая, подобно строгому учителю, не разрешает вырывать испорченные страницы.

Полный текст.
1 2 3 

Мы вздохнули. Были повержены наши иллюзии о красивой любви, оскорблены эстетические чувства. Мы задумались о несправедливости жизни. Сколько наших знакомых, умниц и красавиц, тосковало в одиночестве! Сколько маялось с неверными мужьями! Сколько мечтало о близком человеке – пусть немолодом, небогатом, некрасивом, с тяжелым рюкзаком проблем за спиной. Только чтобы был! Свой, родной, понятливый и верный. А тут… Ириша начала рассуждать: ну, может, умная. Образованная. Хозяйка-умелица. Или – пылкая любовница. Нет. Ничего не срасталось. И даже не хотелось предполагать. Крыса она и есть крыса. Просто потому, что противная. И это видно невооруженным глазом. А уж нашим-то вооруженным – и говорить нечего. Наверное, он извращенец, заключили мы. Или в детстве ему недодали материнской любви. Нет, опять не срасталось. Левчик рассказывал нам о прелестной маме-искусствоведе, о папе-балетмейстере и бабуле – профессоре медицины. Так что опять не то. Значит – любовь. Больше ничего мы придумать не могли. Фантазии не хватало. На следующий день мы повстречались на терренкуре. Лева нежно вел свою крысулю под руку. С нами он не раскланялся – незаметно кивнул и отвел глаза. От Риммули сей жест скрыть не удалось, и она громко и грозно спросила: – Кто это? Что еще за бабы? Лева жарко оправдывался. Вот гад, возмутились мы. Терся возле нас целую неделю. Рассказал про себя все, до точки. Даже то, что и говорить не следовало. Про семью, работу и, конечно, про свою неземную любовь к Риммуле. И надо нам было выслушивать все эти бредни! Терять время! А ведь покоя не давал! И в город за нами, и в кафе, и в магазины. И на завтраке, на обеде и ужине. И спал с нами вместе! В смысле – рядом, на релаксации, под Брамса и глубоководных рыбок! Ладно, черт с ним. Пусть пресмыкается перед своей цацей. Его воля. А мы-то точно переживем! Теперь при встрече с нами Лева просто отводил глаза. Наказали, наверно. А может, она его бьет? Крупная ведь, жилистая. Руки, как у мясника. Двинет нашему худосочному бывшему другу, и запутается Лева в своих тонких ногах. А Риммуля уже вовсю скандалила с официантками, горничными, медперсоналом, тренерами в бассейне и методистами на лечебной физкультуре. Про нее говорили весь «контингент» и вся обслуга. Ее тихо ненавидели, но предпочитали не связываться – себе дороже. Правда, нашлась одна смелая медсестра. Она и посоветовала Риммуле сделать полное очищение кишечника. А вдруг поможет? В ювелирном через окно мы увидели, как Риммуля скупает самоцветные бусы и стучит ребром ладони по прилавку. Видимо, настаивает на скидке. Продавщица бледнела и закатывала глаза. Вышел директор. Скидку, судя по всему, Риммуле сделали. Думаю, еще полчаса – и началась бы тотальная распродажа. Со скидкой до семидесяти процентов. Или – «Скорая» для директора и продавщицы. Риммуля вышла из магазина с гордо поднятой головой, сильно хлопнув дверью. За скандальной дамой, путаясь в ногах, плелся наш незадачливый знакомец. Риммуля любила пить минералку из источника. Хлебала стаканами. Но, похоже, желчь все равно застаивалась и транспортировалась плохо. Лева по-прежнему избегал нашего общества. Просто драпал со всех ног, завидев нас, ни в чем не повинных. А мы его уже только жалели. По-матерински – вот ведь влип, дурачок. Оставалось лишь наблюдать, как он надевает ботинки на корявые ножки любимой и ждет ее с полотенцем у бассейна. А через неделю Риммуля, недовольная всем и вся, решила ехать на родину. Но! Оплаченный срок еще не вышел, и она начала требовать возврата денег. На путевке было написано крупными буквами: «Деньги не возвращаются». Всем не возвращаются, а вот Риммуле возвратились. После суточного пребывания у кабинета директора. Думаю, что вернул он из своих, оставив себе шанс не рухнуть с инфарктом и не сесть за убийство. Хотя, думаю, его бы оправдали – слишком много народу пошло бы в свидетели. Риммуля гордо уселась в такси. На переднее сиденье, разумеется. Лева загружал чемоданы в багажник, пыхтел и потел. По-моему, ему тоже хотелось в багажник, рядом с чемоданами. До города все-таки почти три часа езды. И наступил рай. Все, свободно вздохнув, расправили плечи. Даже сдержанный и холодноватый прибалтийский персонал горячо полюбил нас, оставшихся. Мы проводили последние светлые денечки. Впереди – дом, работа, мужья, родители и дети. А еще кастрюли, сковородки, пылесос, швабра, унитазы, раковины, гладильная доска и далее – по списку. В общем, впереди – жизнь. А значит – заботы, хлопоты, переживания. Что поделаешь! Праздники реже, чем будни. Мы бегали по магазинам и докупали подарки. Сыр, соленая и копченая рыба, хлеб (такого у нас точно нет), домашние колбасы. Пусть порадуются наши любимые! А вместе с ними и мы – отдохнувшие и довольные. Жалко, конечно, быстро пролетело времечко. Но не надо наглеть – спасибо и за это. В поезде мы настроились на встречу с родней и поняли, как соскучились по своим кровососущим. Хорошего понемножку. Жизнь не праздник, но труд. Про Левушку и его Риммулю мы больше не вспоминали. Много чести! Но это не конец истории о слабом, подневольном подкаблучнике, тряпке и размазне, позволяющем противной хамской тетке сесть себе на шею. Прошло года четыре. Москва, как известно, город маленький. Точнее – не мир тесен, а круг тонок. День рождения моей подруги. Она – человек кинематографический, известный сценарист. Бытописатель наших дней – сериалов «за жизнь». Правда, довольно приличных, серий максимум на десять, а не на триста пятьдесят. Публика в основном киношная – режиссеры, актеры, художники и операторы. Огромная квартира на Страстном, доставшаяся от дедушки-дирижера. За столом не сидят – фуршет. Замечаю: едят мало, пьют куда усердней. Все беспорядочно перемещаются из комнаты в комнату – этакое броуновское движение. Разговоры на профессиональные темы и сплетни, сплетни, сплетни. Кто-то уходит, но появляются новые, только пришедшие люди. И вот – в комнату вплывает пара. Он снимает запотевшие очки, протирает их, близоруко оглядывает гостей. Левушка! Несомненно – он. Впрочем, изменился мой знакомец мало: та же бородка, беспомощные голубые растерянные глаза. Джинсы, яркий свитер, пестрый шарф. Но! Рядом с ним не Риммуля, а совсем другая спутница: молодая, стройная и очень симпатичная женщина примерно тридцати пяти лет. Она заботливо снимает с Левушки шарф, нежно гладит мужчину по руке и заглядывает в глаза. Тот, складывая губы в скобочку, со вздохом кивает. Спутница делает рывок к столу, хватает тарелку и начинает накладывать на нее закуску: бутерброды-канапе, тарталетки с салатом. Потом оглядывает комнату орлиным взором и замечает пустое кресло. В секунду она почти прыжком бросается туда и занимает место. Левушка неспешно к ней подходит. Она вскакивает и усаживает его. Сама устраивается на подлокотнике и принимается кормить своего приятеля. Еще один забег к столу, почти прыжок, за салфеткой, а дальше – продолжение кормления из нежных рук. Она сосредоточенна, брови сведены: крошки смахнуть, одну салфетку постелить на брюки, другая для рук. Ну просто мадонна с младенцем. Заботливая и трепетная мать. Она наклоняется над ним и что-то шепчет. Левушка опять вздыхает и мотает головой. Видимо, наелся. Она приносит кусок торта и бокал вина. При этом сама – ни крошки, ни глотка. Потом она устремляется на кухню и возвращается с чашкой кофе. Левушка морщится и нюхает. Она нервничает. Левушка делает глоток и кивает. Вижу улыбку счастья на ее лице. Взгляд затуманенный и умиротворенный. Мальчик покушал и попил. Ура! Левушка меня не узнает. А точнее – не видит. Народу тьма, дымно, шумно и громко. Сквозь людские дебри я продираюсь на кухню. Моя подруга заваривает чай. Ее постоянно дергают, и видно, что она притомилась. – Сделала бы в кабаке, – сетую я. – Деньги те же, а хлопот ноль. Теперь вот жди, пока все пожрут, напьются и кто-нибудь уляжется спать. Завтрашний день тоже обещает быть веселым – всех и сразу не выпрешь. Подруга вздыхает и говорит, что, в принципе, я права. Но ресторан – это по´шло. Там не будет прелести общения, близости и домашнего уюта. Камерности – вот чего не будет. Ладно, вольному воля. Но подругу мне искренне жаль, и я помогаю ей накрыть сладкий стол. – С кем-нибудь познакомилась? – интересуется она. Отвечаю, что нет. Суетливо, да и вообще – чужая свадьба. Но в целом – богемно и очень мило. В комнате киваю на Левушку, дремлющего в кресле. – Вот его знаю, – замечаю я. Подруга не удивляется – мало ли кто кого знает. Бросает небрежно: – А, Каминский… – А где его чудище? – интересуюсь я. – Кто? Риммка, что ли? – уточняет подруга. – Так она его бросила. Года два назад. Объяснила, что ей нужен мужчина обстоятельный, а не этот лютик. И такой нашелся. Старый пень, генетик какой-то. Не бедный – своя лаборатория, кафедра, производят что-то. Со стволовыми клетками связано. Дача – гектар земли. Квартира на Тверской, прислуга, водитель. И зачем ей наш хмырь Левка? Его тогда из петли вынули. А он всех обнадежил, что жить все равно не будет. Сидит на антидепрессантах. – А девица его? Не спасает от прошлой любви? – уточнила я. – Кобенится он, – вздохнула подруга. – Девка хорошая, звуковик. Ушла от мужа, ребенка отправила к маме. Порхает над ним, как бабочка над цветком. Супчики варит, рубашки гладит. А этот примороженный нос воротит. На ночь ее не оставляет – любит спать один. Девка мается, рыдает, хочет от него ребенка. А какой ему ребенок? Сам с собой не справляется. Вот и отыгрывает он на ней свои старые комплексы. Знаешь, мужики сейчас… Говорить не о чем. Вот половина присутствующих, – она оглядела комнату, – ноют, скулят, живут за счет баб и этих же баб гнобят и изменяют им. – Ну, это у вас так, – возразила я. – Богема, артисты, творцы. Есть же люди реальные, без тараканов. – Где? – подруга бросила на меня грустный взгляд. – Покажи место! Ответить было нечего. Увы! «Бедный, бедный Лева, – подумала я. – Дурак, конечно, но, все равно жалко. Человек образованный, способный и невредный». Я заторопилась домой. Захотелось на воздух, в тишину и покой. К телевизору, где, возможно, идет очередной сериал по сценарию моей подруги, в котором непременно есть сильные мужчины, готовые за все отвечать, брать на себя решение любых проблем, дарящие своим женщинам цветы и билеты на круизы по теплым морям, бросающие легким и красивым жестом на кровать блестящие шубы. Таинственно достающие из карманов итальянских пиджаков бархатные футляры с браслетами и колье. Отрезающие изящной гильотиной кончик кубинской сигары со сладким запахом. Где в конце концов достается все Золушке-горничной, поначалу блеклой и незаметной, но к концу фильма золотоволосой, яркоглазой, доброй и бескорыстной. А гадина жена, алчная и неверная, переходит в разряд бывшей. Где все – справедливо и по-честному. Плохому человеку станет обязательно плохо, очень показательно и наглядно, а уж хороший получит все и по заслугам – тоже показательно и очень наглядно. В общем, как в кино. И совсем не так, как в жизни. К большому нашему сожалению. Подруги Утро у Раи начиналось всегда одинаково. В пять часов (человеку деревенскому это несложно) она брала тряпку, ведро с водой и выходила на лестничную клетку. То, что ее ожидало, уже не вызывало удивления. Но все равно каждый раз она тяжело вздыхала, качала головой и смотрела на мерзкого зеленого цвета стену, где мелом, крупными буквами, старательно было выведено: «ЗОЙКА – СУКА!» С восклицательным, заметьте, знаком. Становилось понятно, что человек, написавший это послание миру, вложил в него всю душу и сердце. Буквы были правильными, жирными, с завитками. Рая еще раз вздыхала и принималась оттирать стену, приговаривая при этом: – Ну кому ж моя Зойка покою не дает? Мать твою… Стена была вымыта – тщательно, без подтеков. Рая критично оглядывала свою работу, прихватывала ведро и уходила в квартиру пить чай. Теперь можно было еще поваляться и даже поспать, но она принималась за домашние дела. Что-то перебирала в гардеробе, тихонько, чтобы не разбудить спящую Зойку, гладила на столе Зойкины кофточки и бельишко, вытирала пыль с подоконника или поливала цветы – разросшееся до невероятных размеров колючее алоэ и мощный фикус с толстыми блестящими листьями. Потом она садилась на стул возле Зойкиной раскладушки, скрещивала руки на животе и внимательно разглядывала спящую дочь. Та мирно посапывала, вытянув в трубочку пухлые губы. На смуглых щеках лежала тень от длинных пушистых ресниц. Рая опять вздыхала и шла на кухню. Там она тихонько, стараясь не разбудить дочь и соседку Клару Мироновну, резала овощи на первое и варила макароны на второе. В семь часов будила Зойку. Та вставала тяжело, хныкала и просила оставить ее в покое. Рая сдергивала с дочери одеяло. Зойка сворачивалась в комок. Потом Рая грозила водой из чайника. Зойка открывала глаза и, потягиваясь, начинала орать на мать. Рая уходила на кухню и ставила на плиту чайник. Минут через десять, пошатываясь, из комнаты выходила заспанная лохматая Зойка. Она плюхалась на стул и брала бутерброд с колбасным сыром. Медленно пережевывая, Зойка смотрела в окно и гундосила: – Опять дождь. Туфли промокнут. На чулках две зацепки. На вечер в школу пойти не в чем. Сыр этот липкий надоел. Хочу колбасы с огурцом и кофе. Мать молчала, отвернувшись к плите. Потом оборачивалась и говорила: – Перебьешься. Это означало – перебьешься без новых туфель, чулок, колбасы и кофе. – И вообще – поторапливайся! – прикрикивала она. – Вон на часы глянь! Опоздаешь, неровен час. Зойка махала рукой: – Куда спешить-то? На каторгу эту всегда успею. – И шла причесываться и одеваться. У зеркала она замирала и поворачивалась то в профиль, то в фас, каждый раз удивляясь своему отражению. Зойка и вправду была сказочно, невообразимо хороша. Что есть, то есть. Рая смотрела в окно на медленно бредущую к школе дочь: небрежно заколотые волосы успели растрепаться от ветра, портфель почти волочится по земле. – Жопой виляет, – качала головой мать. – Как баба прям, царица небесная, прости, Господи, нас грешных. – И, оглянувшись, Рая мелко и быстро крестилась. Потом она смотрела на часы и быстро одевалась, каждый раз радуясь, что работа у дома, в соседнем дворе, только перейти улицу. * * * Впервые Рая появилась в нашем дворе с трехлетней Зойкой в конце лета. В одной руке коричневый картонный чемодан, в другой – упирающаяся, орущая, толстая кудрявая девочка с красным атласным бантом в густых смоляных волосах. Комнату они заняли в одной квартире с Кларой, старожилом нашего дома. После смерти мужа ее уплотнили, решив, что старухе хватит и одной комнаты. Куда больше? С жильем в столице, знаете ли… Кларина мебель никак не вмещалась в маленькую комнату, и шифоньер из ореха с вырезанными на дверцах лилиями и гранеными стеклами остался в большой комнате, той, куда заселились Рая с Зойкой. Там же осталось и трюмо с перламутровыми кубиками, и огромная люстра с мутными подвесками и потемневшей от времени бронзой. Тетки, сидящие на лавочке у подъезда, переглянувшись, принялись жарко обсуждать новую жиличку: гордая – морду задрала и мимо, – а девка чернявая, нерусской породы. И нищие, видать, из вещей только чемодан потрепанный. В общем, не понравились им ни Рая, ни Зойка. Не понравились – и все. Так и создалось в тот первый день общественное мнение. И, как часто бывает, осталось навсегда. * * * Неразговорчивую Райку считали заносчивой и гордой. А чем гордиться? Одна, без мужика, нищая как церковная мышь, работает диспетчером в ЖЭКе. Тоже мне, фифа! А про Зойку и вовсе ходили самые противоречивые слухи. То Райка сбежала с табором – и это в пятнадцать-то лет! – а потом красавец цыган, ее возлюбленный, женился. Естественно, на своей, таборной. И Райка вернулась в деревню уже пузатая. Родители-староверы беременную дочь в дом не пустили, и рожала она у повитухи, которая скоро от нее избавилась. Еще версия – Райка родила Зойку от негра. А в кого девчонка такая смуглая и губастая? Дальше. Райка устроилась в богатую еврейскую семью. Домработницей. Сошлась с сыном хозяев, студентом. Когда забеременела, возмущенные и оскорбленные хозяева ее выкинули. Зачем им дура деревенская, сами посудите? Правды никто не знал. Райка молчала как рыба. Общалась только с Кларой. Благодарила за шифоньер и трюмо, а вот люстру не любила – мыть «стекляшки» было муторно, да и свету мало. Как денег скопила, купила польский светильник. Три рожка и разноцветные пластиковые плафоны. Красный, желтый, зеленый. Как светофор. А Кларину люстру вечером снесла на помойку. Утром ее уже не было. Зойка была нелюдимой. Сама ковырялась в песочнице со своим единственным дырявым жестяным синим ведерком и ржавым совком. Девчонки возились рядом и подозрительно поглядывали на нее, а она глаз не поднимала и в игру не просилась. Гордая. В мать. Тома Забелина жила в отдельной квартире над квартирой Зойки. С этой девочкой тоже не дружили, говорили, что она страшная и сопливая. Тома и вправду вечно хмыкала и хлюпала носом, сморкалась в грязный платок и красотой не блистала. Тощая, угловатая, с жидкими серенькими волосами, заплетенными в крысиную косичку, с вечно красными, воспаленными глазами в белесых редких ресницах, длинноносая, с узкими, всегда поджатыми губами. Тома выходила во двор и садилась на лавочку рядом с бабками. Те двигали толстыми задами, освобождая место для тощей девочки. Ее жалели – называли болявой и доходягой. Томина мать работала в столовой поваром и продавала соседкам мясо и масло. По дешевке, разумеется. Всем было выгодно – и соседкам, и ей самой: семья накормлена, и излишки сданы. Светку, Томину мать, не любили, справедливо называя ворюгой. Но – между собой, шепотом. Дешевого мяса и масла хотелось всем. Томкин отец работал прорабом на стройке. Говорили, что денег гребет немерено – тоже ворует: то унитазы польские продает, то плитку салатовую, дефицитную, то обои в блестящую полоску. Еще говорили, что дома у них все в хрустале и бархате. Правда, этого никто не видел – в дом никого не звали. Если звонил почтальон или соседка, Светка выходила на лестничную клетку и закрывала за собой дверь. Тома с Зойкой – два изгоя – подружились, что вполне объяснимо. * * * Тома пригласила Зойку в гости. Та замерла на пороге комнаты. – Это у нас зал, – строго сказала Тома. – Руками ничего не трогай! Зойка сглотнула слюну и кивнула. Такой красоты она никогда не видела. Просто дворец царский, а не квартира! На окнах бархатные шторы, на стенах картины – цветы и фрукты. И еще – русалка на валуне. Красивая, как богиня. Мебель полированная, блестящая. Горит прям на солнце. И ваза на столе горит, переливается. – Чешский хрусталь, – важно объяснила Тома. В вазе цветы – странные, тряпочные (Зойка тихонько потрогала, когда подруга вышла из комнаты). – Хельга! – так важно обозвала Тома низкий пузатый шкаф со стеклом, полный сверкающей посуды. И еще был цветной телевизор и ящик с пластинками. – Проигрыватель, – просветила Тома. А еще на столе, рядом с вазой с ненастоящими цветами, стояла большая хрустальная миска, полная шоколадных конфет – «Мишек на Севере», «Белочек» и других, ярких и разноцветных, незнакомых Зое. Впрочем, «Мишки» и «Белочки» тоже были знакомы не очень – пару раз угостила Клара на Новый год и Восьмое марта. Потом Тома торжественно распахнула дверь в свою комнату. Там стояли ее кушетка, письменный стол и тумба с куклами. – Можно потрогать? – прошептала Зоя. Тома кивнула: – Осторожнее только. Кукол было много. Все с настоящими волосами, в платьях, носочках и туфельках. И даже в трусиках! Мама дорогая! Вот это богатство! На пороге показалась Света, Томина мать. Недовольно оглядев нежданную гостью, она позвала дочку обедать. – Подождешь? – спросила Тома. Зойка кивнула. Конечно, подождет! Еще бы! Ведь она останется с этим богатством наедине! Пусть даже на каких-то полчаса. Зоя потянула носом – из кухни раздавался восхитительный запах куриного бульона. Она проглотила слюну и отвлеклась на кукол. * * * На ужин мать подала макароны с сыром. Голодная Зоя проглотила пару ложек и спросила: – Мам, а почему у Томки курица на обед и шоколадные конфеты в вазе? Прям целая куча? Рая внимательно посмотрела на дочь и сказала: – Живут по-другому. – А почему мы по-другому не можем? – удивилась Зойка. – Ну, чтобы курица и конфеты? И мандарины? И еще – кукол много! И каких, мам! И платьев у Томки целая гора, и туфель! – Дурочка ты, – вздохнула Рая. – Не все так умеют. Да и не всем это надо. Я люблю по ночам спать. И потом, если что, на кого мне тебя оставить? Вот именно, не на кого. Одни мы с тобой на белом свете. А Томке своей не завидуй! На нее что ни надень – сопля чахоточная. Смотреть противно. Зойка за подругу обиделась. * * * В школе она училась плохо. Ничего ей не давалось – ни математика, ни литература, ни химия с физикой. Дети дразнили ее тупицей, но она не обижалась. Зойка вообще ни на кого не обижалась. Даже на Тому, когда та обзывала ее жирной коровой, – Тому девочка считала подругой. Учителя вызывали Раису в школу. Говорили, что нужны дополнительные занятия. А чем платить? Жили они не просто скромно – бедно. Зойка росла как на дрожжах, вернее, на макаронах, картошке и хлебе с повидлом. Подтянуть девочку по математике взялась Клара Мироновна. Билась с ней часами. Зойка смотрела на соседку глазами, полными ужаса и смертельной тоски. И Клара со вздохом вынесла приговор: учить девочку бесполезно, лучше готовь ее, Рая, к замужеству. С такой красотой вытянуть счастливый билет совсем несложно. Только надо объяснить, что, как и почему. – Как же я ее научу? – удивилась Рая. – Я и сама про это ничего не знаю! * * * Не ругал Зойку только физрук Арсен Степанович, прихватывая неуклюжую ученицу за аппетитное пухлое плечо. Говорил: – Чего тебе через деревянного козла прыгать? Ты, с такой красотой и фигурой, – тут он сладко причмокивал, – найдешь себе козла живого и богатого! В девятый класс Зойку брать не хотели. Директриса заявила Раисе, что в школе ее дочери делать нечего – с такими-то оценками. Мать пошла в роно. Писала заявления во все инстанции – девочке не дают получить среднее образование. Ее, мать-одиночку, притесняют. Решили с Раисой не связываться, и Зойку взяли в девятый класс. Клара уговаривала соседку, как могла. Зачем Зойке образование? Надо получать профессию, стабильную и денежную, чтобы могла прокормить. Раиса стояла на своем – я без образования, сижу на копейках, а дочь должна учиться. Появление Зойки после летних каникул было главным школьным событием. В школьный двор вошла высокая, ладная девица, с большой грудью, тонкой талией и широкими бедрами. На полноватых красивых ногах сверкали белым лаком босоножки на каблуках. По плечам были распущены роскошные смоляные кудри. Горели черные глаза, сияла смуглая бархатная кожа, алел полногубый и яркий рот. Смутились не только мальчишки, но и учителя. Директриса шепнула завучу, что «это явление опасно для всей школы». Наверное, она имела ввиду не только учеников в пышном пубертате, но и молодого математика, зрелого физика и разбитного физрука. Девочки смотрели на Зойку с нескрываемой завистью. Мальчики – с повышенным интересом. Учителя – с опаской. А Зойка ничего не замечала. По-прежнему с невыразимой тоской смотрела на классную доску, тщательно выписывала буквы в тетради, напряженно и внимательно слушая учителей. Из хорошенькой толстушки она превратилась в писаную красавицу. Мальчишки бегали за девушкой все до единого, доходило до драк – каждый мечтал проводить Зойку до дома и донести ее портфель. А вот на бедную Тому внимания по-прежнему никто не обращал, несмотря на ее наряды, дубленку и лаковые сапоги-чулки – зависть и несбыточная мечта всех девчонок и учительниц. Тома по вечерам торчала у зеркала, выдавливая крупные красные прыщи. Наутро все выглядело еще хуже. Накручивала жидкие волосы на бигуди и завивала челку щипцами. Локоны распадались через десять минут, и волосы опять повисали унылыми серыми прядями. Тома красила ресницы – на короткие тощие ресницы тушь ложилась неровно, осыпаясь грязными комьями. Тома тщательно замазывала лицо французской пудрой, но прыщи нагло лезли и из-под пудры, не поддаваясь маскировке. Хорошо держался только польский лак на ногтях. Но красить ногти в школу запрещалось. Кстати, Тома свои ношеные белые лаковые босоножки, которые она милостиво подарила Зойке, потребовала немедленно назад. После первого сентября. Зойка безропотно ей их вернула, со вздохом надев старые коричневые туфли из «Детского мира». С Томой они по-прежнему считались подругами. Вместе делали уроки – возмущенная Тома обзывала Зойку «тупой коровой», – вместе ходили в кино. Тома ловила восхищенные взгляды мужчин всех возрастов, брошенные на подругу. А та будто ничего не замечала и шла, высоко закинув голову назад и слегка прищурив глаза, – от усердных, но бесполезных занятий у Зойки сильно падало зрение. Влюбился в девушку и Миша Пряткин, самый завидный из одноклассников: отличник, спортсмен, синеглазый красавец. Вот тогда-то и стала появляться на зеленой стене подъезда та самая надпись цветным мелом – «Зойка – сука!». И тогда же у Раи началась ежеутренняя забота: смыть пораньше это безобразие, чтобы спозаранку все это не увидели соседи, спешащие на работу. А беззаботная Зойка ничего не знала, пока однажды мать не заночевала у дальней родственницы в Орехове-Зуеве. Девушка с удивлением посмотрела на настенные художества, покачала головой, пожала плечами и пошла дальше. На перемене спросила у Томы: – Видела? Та скривилась: – Да уж, как не заметить? – И кому это надо? – удивилась наивная Зойка. – А ты морду повыше задирай! – зло бросила Тома и проводила взглядом, полным тоски и отчаяния, Мишу Пряткина, идущего по коридору. Зойка вздохнула и опять ничего не поняла. Что она сделала плохого? И кому? На выпускном вечере, несмотря на все усилия и старания девочек, Зойка, конечно, была самой красивой. Правда, поплакала неделю – платье-то у портнихи сшили, а вот на туфли и прическу не хватило. Клара ее утешила: – Прическа тебе не нужна – твои волосы надо просто распустить, и это будет красивее любой прически. А про старые туфли не думай – при твоей красоте на них никто и не посмотрит. Мужики на это вовсе внимания не обращают. – А девочки? – всхлипнула Зойка. – А они по-любому тебя не простят! – рассмеялась Клара. – За что? – удивилась Зойка. – За все, – с коротким вздохом ответила соседка. – И за наивность твою и беззлобность заодно. * * * Школу окончили – Раиса наконец вздохнула полной грудью. В Зойкином аттестате одни тройки. Наплевать! А вот что дальше? В техникум она не хотела – опять учиться? Ну уж нет! Хватит с нее страхов и унижения! И Зойка устроилась официанткой в ресторан. Взяли ее туда с удовольствием. Клиенты – в основном мужчины с Кавказа или просто «деловые» (а кто мог позволить себе в те времена ресторан?) – мечтали сесть за Зойкины столы. Заигрывали и предлагали счастливую, беззаботную жизнь: от ужина и поездки на море до полного содержания и даже законного брака. Поклонники охапками дарили Зойке цветы, отсылали коробочки с золотыми украшениями и французскими духами. Она не брала ничего. Жить стали полегче – прибавилась еще и Зойкина зарплата. Раиса брала половину дочериных денег – на хозяйство. Остальные копила ей на наряды. Зойка приоделась – платья, туфли, пальто. В ресторане всегда кто-то чем-то подторговывал. А вот духами пользовалась польскими и сережки носила дешевые. Тома поступила в Плехановский институт, специальность – товаровед. Мать ей говорила, что при такой профессии голодать она никогда не будет. На курсе образовывались парочки, только Тома ходила в гордом одиночестве. Подруг у нее не было, кавалеров тоже. Иногда звала Зойку попить кофейку. Жарко рассказывала про замечательную студенческую жизнь – веселую и разнообразную. Сочиняла истории про страстных назойливых поклонников. Курила финские сигареты, со свистом выпуская дым, и хвасталась новыми тряпками. Зойка вздыхала: – А у меня одна беготня, спина мокрая, ноги опухают. Клиенты достают. – Сама виновата, – припечатывала Тома. – Пошла в халдейки – вот и терпи. Раз на большее мозгов не хватает. Миролюбивая и невредная Зойка со всем соглашалась – такой вот характер. Рая Тому ненавидела, завидовала, что у той студенческая легкая жизнь, что думать ни о чем не надо. Всего полно: и еды, и тряпок. Студенты – это не буйные, пьяные и назойливые сладострастники из ресторана. А дочери говорила: – Что ж лучшая подруга тебя на вечера институтские не зовет? Или в театры, в киношку? Зойка горестно вздыхала: – Не пара я ей, мам. Ну что она про меня скажет? Подавалка из кабака? Даже техникум не осилила. Живу в коммуналке, отца нет. Книг не читаю. Стыдно ей за меня. – Стыдно! – возмущалась мать. – За друзей стыдно быть не может! – И горестно добавляла: – Дура ты у меня, Зойка! Не серости она твоей боится, а красоты! Сама-то урод уродом! И тут ни тряпки не помогут, ни книжки прочитанные. Зойка на мать обижалась и за подругу жарко заступалась. Всегда. Но однажды все-таки Томку попросила: – Возьми меня на новогодний вечер. Мы же подруги. А то в Новый год у меня одна компания – мама да Клара. Тоска. Тома от возмущения задохнулась: – Куда тебе? Там одни студенты! А ты – туда же, в калашный ряд. Зойка впервые обиделась. Так обиделась, что дверью со всей дури шарахнула – штукатурка посыпалась. К телефону не подходила и дверь Томе не открывала. Та злилась – такое случилось впервые. Вышла Зойка из повиновения, вышла. Столько лет терпела, а тут… Мать Томе сказала: – Возьми эту убогую. Что тебе, жалко? Не конкурент она тебе – коровища необразованная. Рот открыть не может. Глазами своими коровьими глупыми – хлоп-хлоп. Тома решила подумать. Подруг, кроме Зойки, у нее не было. Кстати, творения на стене по-прежнему появлялись. Каждое утро. Тетки у подъезда продолжали бедную Зойку осуждать: – Ишь, пошла, королевишна! А задом-то вертит! Вот прям сейчас этот зад и отвалится! А тряпки какие! Все яркое, заграничное! Сиськи вывалит – и вперед! Вокруг не смотрит! Взгляд поверх людей! С прищуром. Не знали дворовые сплетницы, что «взгляд с прищуром», так же как и гордо вскинутая голова, – следствие сильной близорукости, а не гордыни. Тряпки – от спекулянтки Любки, тоже официантки. Да еще и ношеные – так дешевле. А про «вываленную напоказ грудь» – не помещалось Зойкино богатство в широкое декольте. Никак. И подвозил Зойку после вечерней смены не любовник «из грузин», а бармен Витюша, которому она как любовница была не нужна по причине его увлечения отнюдь не противоположным полом. Девушка была ему просто подружкой. И еще – таким же изгоем, как и сам Витюша. * * * Тома подумала-подумала и Зойку решила взять. Ну что, уведет у нее она всех кавалеров? Да и кого, собственно, уводить? Где эти самые кавалеры? Встретила Зойку у подъезда и важно объявила: – Тридцать первого, в семь начало. – И добавила: – Не вздумай накраситься как проститутка. Губищи свои не малюй. Не поймут. Зойка обрадовалась, как дитя. Обидные слова про «губищи» и «проститутку» молча проглотила. Ей и вправду косметика совсем не шла – только старила и утяжеляла. И так хватало природного буйства красок. Боясь Томиного гнева, Зойка оделась скромно: узкая темная юбка, черный свитерок под горло. Совсем не накрасилась, только в уши вдела сережки с искусственным жемчугом, чтобы слегка оживить картинку. И все равно была хороша так, что сама у зеркала притормозила. Поправила черные локоны и тяжело вздохнула: «Ну разве я виновата?» Так с чувством вины и смущения и выкатилась во двор. Тома вышла через двадцать минут. Нарядная и благоухающая. Новая дубленка, сапожки на каблуках. На пальцах кольца, в ушах серьги, на шее медальон. Все – золото. Начес двадцать сантиметров, тени синие, черные стрелки до ушей, перламутровая помада. Гордая вышла, важная. Оглядела Зойку и скривилась: – На поминки собралась? Та растерялась: – Ну, ты же сказала… Тома скривилась: – Нет мозгов – и не будет. Истина старая. На вечер отправились на такси. – Чтобы не повредить красоту, – объяснила Тома. В огромном, сверкающем от многочисленных люстр фойе было шумно и многолюдно. Громко играла музыка. Студенты кучковались группами, громко смеялись и пили шампанское. Тома, зло оглядев сокурсников, пару раз кому-то кивнула. К ней никто не подходил и в компанию не приглашал. Зойку это удивило. Спросила у Томы, та с досадой ответила: – Завидуют просто. И тряпкам моим, и цацкам. И тому, что учусь хорошо. Зою это не очень убедило. Красивых и модных девчонок было немало. У многих золотые сережки и колечки. Нарядные платья, туфли на каблуках. Чему завидовать? Странно как-то. Может, и вправду дело в том, что Тома хорошо успевает? Зойкины наивность и доброжелательность не имели границ. Не научилась она плохо думать о людях! И вредности – той, что есть у любой женщины, – у нее тоже не имелось. Такой уродилась. Потом были концерт, фуршет, где Тома на нее зашипела: – Много не жри! Скоро в дверях застрянешь. Зойка покраснела и быстро положила бутерброд на край тарелки. Потом били куранты, все громко кричали «ура!» и считали до двенадцати. А дальше – приглушили свет, и начались танцы. От шума и двух бокалов шампанского у Зойки разболелась голова. А Тома все наливала себе и наливала. С красным злобным лицом она обсуждала и осуждала всех. Кивала и выносила свой беспощадный вердикт: – Эта – дура деревенская. Эта – вообще потаскуха. Эта – спит с преподом. А у той уже три аборта. Зойка стояла, открыв рот и глаза. Неужели все, все с изъянами? Кошмар какой-то! – Все! – отчеканила Тома и залпом допила остатки вина. А «ужасные» девчонки танцевали, смеялись и веселились. Новый год! К Зойке подошел высокий смуглый парень с длинными черными как смоль волосами. Он галантно поклонился и пригласил ее на медленный танец. Зойка оглянулась на Тому. Та, зло усмехнувшись, отвела взгляд. Зойка положила руки кавалеру на плечи и закрыла глаза. Медленно лилась, как тихая вода, музыка. Парень уверенно и спокойно вел Зойку в танце, и она чувствовала его сильные и нежные, ненахальные руки. И второй танец они танцевали, и третий. Зойке казалось, что никогда не закончится музыка и никогда она не снимет с его плеч свои уже онемевшие руки. Но музыка кончилась. Зойка открыла глаза. Парень смотрел на нее долгим и внимательным взглядом. – А ты с какого курса? – спросил он. И Зойка подумала: «Какой необыкновенный и странный у него голос – бархатный, глубокий, с легким акцентом». Тут ее резко дернули за рукав. Она обернулась – Тома, с перекошенным от гнева лицом. Подруга еще раз дернула Зойку за руку и потащила к выходу. Девушка обернулась, кинув взгляд на кавалера. Он догнал их у раздевалки и сунул Зойке в руку бумажку. Тома этого не видела – истерично натягивала шубу и сапоги. Вышли на улицу. Тома шла впереди. Зойка еле поспевала. – Том, ну чего ты? – Зойка обогнала подругу. – Чего? – заорала Тома. – Ведешь себя как б…! Вот чего! Стыда не обобраться! Взяла ее, дуру непролазную. Пожалела! А она! Напилась и с иностранцем шашни развела! У меня еще из-за тебя неприятности будут! Зойка совсем растерялась и остановилась. – С каким иностранцем? Ты о чем, Том? – С таким! – взвизгнула подруга. – Араб он. Ливанец. Сынок миллионера. Живет при посольстве, в трехкомнатной квартире с прислугой. Жрет только из «Березки». Отдыхает во Франции. В общем, гад еще тот. Капиталистический. Зойка ойкнула и закрыла рот рукой. Прошептала: – Я же не знала, Том! – А вести себя надо уметь! Тогда и знать ничего не надо будет! Тома подняла руку и остановила такси. Сев на переднее сиденье, громко хлопнула дверью. Машина рванула с места. Зойка осталась на темной улице одна. Села в сугроб и разревелась. * * * Если не везет человеку, так не везет. И Зойка считала себя самой несчастной из всех живущих на земле. Ненавидела свои буйные кудри и буйную плоть. Тело просто рвалось наружу – из всех платьев и кофточек. А губы? Ну что это за пельмени такие? Может, и вправду в роду у Зойки африканцы? А мать говорит – не твое дело. Как не ее? Что, человек не должен знать, кто его предки? Хорошо матери – белокожая и белобрысая. Глаза голубые. А Зойка? Головешка какая-то. Да еще и кавалер этот! Иностранец. Вот влипла! С иностранцами у нас строго. Томка сказала, что затаскают по всяким страшным организациям. Потому что нельзя. Нельзя полюбить человека из другого мира. Тем более – с самого Запада. Хотя – нет, с Востока. Но суть от этого не меняется. К тому же – сын миллионера. Сразу «за жопу возьмут» – слова Томы. Вот что делать? А парень этот ей так понравился! Так, что сердце заходилось тогда, в танце, и голова кружилась. И руки у него такие – нежные, сильные. Пальцы длинные, тонкие. Аристократ, одним словом. А одеколон у него какой! И на тебе, опять неудача. Зойка бумажку с телефоном выкинула, предварительно порвав на мелкие кусочки. Да еще и Тома рассердилась. Говорит, что Зойка вела себя как потаскуха. И еще – как полная дура. Глаза раззявила и рот губастый раскрыла. Вот и жди теперь неприятностей! Корова тупорылая. Зойка плакала и просила Тому не обижаться. Ну что она такого в самом деле сделала? Тома хлопнула дверью, чуть не прищемив Зойке нос. Матери, конечно, она ничего не рассказала – та тоже со скандалом не задержится. По ночам Зойка хлюпала в подушку и вспоминала красавца Самира. А потом успокоилась. «Не по Сеньке шапка», как сказала Тома. И вправду – не по Сеньке. Молодые ребята на нее лишь пялятся, но не знакомятся, только вслед свистят. А клиенты… На все готовы. Только Зойке не надо. С души воротит, потому что не нужны ей ни поездки в Сочи, ни норковая шуба и бриллианты. И машина не нужна, и квартира отдельная. Ничего этого Зойке не хочется. А хочется любви. От расстройства Зойка впервые похудела и осунулась – самой понравилось. А Томка сказала: – Худая корова еще не газель. И вправду – не газель. Но все равно ничего. Лучше, чем было. Самир ждал Зойку у подъезда целых два часа. Замерз как цуцик. Потом – два часа в подъезде. Было полегче. Цветы – белые розы – положил на батарею, сам бы тоже на ней пристроился, но не поместился. Зойка вбежала в подъезд и стала стряхивать с куртки и шапки снег. Самир шагнул ей навстречу. Зойка, охнув, прижала руки к груди. Он улыбнулся и протянул ей согретые и подвявшие розы. Зойка еще раз ойкнула и замотала головой. Потом, расплакавшись, зашептала: – Уходи. Уходи скорее! А то увидят! – Кто? – не понял он. – Ты кого-то боишься? Мужа? Или отца? Зойка опять замотала головой: – Какого мужа, господи? И отца у меня сроду не было! Он недоуменно пожал плечами: – Не понимаю. И Зойка яростно зашептала: – Что непонятного? Ты – иностранец. Капиталист. Ладно бы из «наших»: кубинец или вьетнамец, коммунист. А ты – чужеродный элемент. – Слова Томы. – Что у нас может быть общего? У нас с этим делом строго. Может, ты не знаешь? Он улыбнулся: – Да, не кубинец. И, извини, уж точно не вьетнамец. Капиталист, правда. Вернее, не я – мой отец. А про то, что у нас может быть общего… Знаешь, много чего, если подумать. Дом, например. Семья. Дети. – Он взял Зойкины руки. – И чего ты боишься? Зверские времена прошли. Никого за это давно не кушают. Зойка всхлипнула и поверила ему – она привыкла верить людям. И даже начала успокаиваться, с Самиром почему-то вообще было спокойно. И совсем не страшно. Несмотря ни на что. В подъезде простояли часа три. Самир рассказывал ей о своей стране, о родителях, братьях и сестрах. Семья была огромной – семь детей и уже куча внуков. Рассказывал, что мать очень плакала и не хотела его отпускать в Москву: боялась, что он здесь замерзнет и умрет с голоду. Но ему было интересно поехать именно в Россию, такую страшную и непонятную. Отец предлагал учебу в любой европейской стране, в Америке и даже Австралии. Но он настоял на своем. Правда, в первом письме домой попросил родителей прислать зубную пасту, крем для бритья и пену. – Какую пену? – не поняла Зойка. И мама опять горько плакала по телефону. Но потом все как-то устроилось и образовалось. Оказалось, что есть валютные магазины, а в них и зубная паста, и мыло, и крем для бритья. И даже хороший кофе, сигареты и привычные продукты. Еще можно через посольство снять приличную квартиру. И через три месяца он сбежал из холодного общежития, кишащего тараканами и клопами (ранее ему неизвестными). Но Россию Самир полюбил. Москву признавал самым красивым городом на земле. Полюбил и соленые, хрустящие грибы, и кислую капусту, купленную у бабок на рынке, и картошку с селедкой, и русскую водочку из морозилки. И русские песни, берущие прямо за душу и рвущие сердце непонятной тоской. И русских людей – грубоватых, но открытых и хлебосольных. – А какие у вас театры! – воскликнул Самир. – А Ленинград, а музеи! Рассказывал, что на долгие летние каникулы ездил в гости к брату в Париж и к сестре в Бергамо. А еще к тетке, в Лондон. Правда, и домой на каникулы приезжал с удовольствием. Скучал по родным и по теплу – что было, то было. Зойка слушала его молча, внимательно. Потом вздохнула: – А мне рассказать тебе нечего. Я ведь даже в Питере не была и моря не видела. Он рассмеялся: – Увидишь еще! Все увидишь! И Париж, и Лондон, и моря с океанами! Зойка удивленно посмотрела на него: – Шутник. Скажешь тоже! * * * Теперь они встречались почти каждый день. Самир ждал ее за домом – так просила Зойка. Чтобы ни мать, ни Тома не узнали. Пришла весна, и они часами гуляли по улицам, ходили в зоопарк, на Красную площадь, в музеи и театры. Зойка удивлялась – сколько же Самир всего знает про ее город, про ее страну! Даже стыдно становилось – какой она неуч! Права Тома. Кстати, про Тому. Теперь подруги виделись редко – то у Томы сессия, то «мероприятия разные», как она сама говорила. Да и слава богу! Так Зойке спокойнее – не надо ничего придумывать и врать. Врать она не любила больше всего на свете. В июне Зойка впервые попала к Самиру домой. Удивилась простоте и уюту. И еще – чистоте. Он, смущаясь, объяснил, что чистота – не его заслуга. Раз в неделю приходит женщина и наводит в квартире порядок. Зойка растерялась: – И такое бывает! – Да. В родительском доме есть прислуга и повар. Ели они в тот день чудные макароны с ароматной травой, сыром и томатным соусом. – Спагетти, – объяснил Самир. Потом пили кофе – бразильский, аромата бесподобного – и ели такие пирожные, просто язык проглотишь! А потом Самир открыл бутылку шампанского и предложил выпить за их «дальнейшую жизнь». Зойка не очень поняла, что это значит, но спросить не решилась. Потом они слушали музыку и опять пили кофе, теперь уже с конфетами и тончайшим, на просвет, ореховым печеньем. Вечером Самир проводил Зойку домой. Долго стояли в подъезде и целовались, никак не могли друг от друга оторваться. Наконец абсолютно одуревшая Зойка вырвалась из тесных объятий и помчалась по лестнице. У дверей квартиры она притормозила, перевела дыхание, вытерла вспотевший лоб и щеки и открыла дверь. Замученная вечными проблемами Раиса как будто ничего не замечала: ни шальных глаз дочери, ни опухших губ, ни красных пятен на шее (от волнения и поцелуев – два в одном). Глаза ей открыла Клара. Как же можно этого не заметить? Раиса мяла в руках кухонное полотенце, вытирала вспотевшие от волнения ладони и лицо, виновато приговаривая: – Как же так, Кларочка Мироновна? Как же так? И как я могла не заметить? Дубина стоеросовая! За ужином она внимательно вглядывалась в лицо дочери. Тревожно осматривала ее фигуру – не поправилась, не похудела? Ест хорошо, с аппетитом. Не бледная вроде. Или нет, все-таки бледная? И синяки под глазами… – А что это у тебя на шее? Зойка, стоявшая в ночнушке перед зеркалом, быстро прикрыла шею рукой, покраснела и залепетала: – Да косынкой натерла! Раиса побагровела: – Ах ты дрянь! Пошла вразнос! С кем скрутилась, отвечай! – И отвесила тяжелой рукой звучную пощечину. Правду пишут на стене, правду! Вот оно и вылезло – как есть. Путается, шалава. – Глаз не спущу! – крикнула мать. – С работы домой. По часам! Опоздаешь – бить буду. Смертным боем! Зойка поверила сразу. Заперлась в ванной и там отревелась. А Раиса тем временем рвала в клочья ее нарядные кофточки с вырезом и узкие юбки, с наслаждением и без грамма жалости, хотя бедность научила ее не выбрасывать даже рваные и латаные-перелатаные чулки и трико. Опять все рушится! И опять ничего у нее не получается! Есть на свете невезучие люди. Когда не везет везде и во всем. И среди них она, Зойка. В первых рядах. А самое страшное, что никому, никому она не может доверить свою тайну и поделиться своим счастьем – ни маме, ни Кларе. А про Тому и думать нечего. Вернее – страшно подумать. Конечно, любимому она все рассказала. Тот опечалился, но ненадолго. Бодро сказал: – Все будет хорошо! – И… уехал на каникулы домой. Зойка дежурила у почтового ящика, но писем не было. Ни одной весточки за три месяца! Она впервые похудела так, что впору в манекенщицы. Почти до невероятного прежде и столь заветного Томкиного размера. Подруга зашла к ней перед поездкой на море. Хвасталась новым югославским купальником и чешскими босоножками. Зойка, понурая и потерянная, вяло кивала. – Тощая ты какая! – удивилась Тома. И с садистским удовольствием добавила: – А тебе не идет! Как цыганка-перестарок. – И опять затрещала про курорт, танцы, сладкое вино и сочные персики. – А поедешь со мной? – вдруг неожиданно предложила она. Зойка растерялась: – Как с тобой? На море? Тома кивнула. Зойка засуетилась – а деньги? Купальника нет вообще. Вдруг не дадут отпуск? Или не разрешит поехать мать? А билеты? Разве в сезон достанешь? – Ну, решай, – жестко ответила Тома. – Еду через две недели. Решишь свои вопросы – значит, поедешь. А не решишь – кисни тут до скончания века. Мне тебя не жалко. Отпуск дали – упросила. Клара обещала уговорить мать. Купальник купила в туалете на Кузнецком у фарцы. Дорого так, что самой стало страшно. Но какой это был купальник! Синие розы, лимонные листья на черном фоне. И застежечка из желтого металла – как золотая, ей-богу. Еще хотелось сарафан – белый или голубой, можно и розовый. Были такие из марлевки, индийские. Отстояла в очереди четыре часа в индийском магазине «Ганг». Достался, правда, темный, грязно-зеленого цвета, в бурых листьях. Не о таком мечтала, но все равно – счастье. Мать сказала: – С Томкой отпущу, – и дала денег на билет. С билетом помогла сама Томка – со вздохом и большим одолжением. Пришлось заплатить пятерку сверху. Тома размышляла. Ругала себя за свой порыв – не от жалости взяла с собой эту дуреху, не от жалости, понятно. Просто подумала, скучно ей будет одной, да и страшновато. Чужой город, разгоряченные солнцем, алкоголем и свободой мужчины. Ни на танцы одна не пойдешь, ни в кино. Ладно, пусть едет эта овца. Страшна сейчас, как образина. Не помеха. А Тома загорит, отъестся. И будет вам там ого-го! Да и еще – с такими тряпками! Короче, держитесь, мужики! А эта голь перекатная… Пусть и ей будет счастье, милостиво решила Тома. Зойка удивлялась всему: поезду, мерно постукивающему колесами, полустанкам и деревням, коротким остановкам на станциях, где горластые и шустрые торговки продавали горячую картошку, соленые огурцы и черешню. Она висела на ступеньках вагона – сходить боялась, вдруг поезд тронется! – и ей хотелось всего и сразу: и картошки, и огурцов, и невиданных по размеру ярких фруктов. Торговки набрасывались на Зойку, как коршуны, чуя острым и ушлым нюхом наивную, готовую на любые подвиги покупательницу. Тома гоняла их и утаскивала свою компаньонку в купе. – Дура, простофиля, здесь все втридорога! Спекулянтки сплошные! Вот приедем – и пожрешь свои ягоды, никуда они не денутся. Зойка не верила: – А вдруг там ничего такого не будет? Тома презрительно фыркала и отворачивалась к стене. О чем с этой дурой говорить? Сняли комнату у армян – чистую, беленые стены, беленый потолок, две железные кровати, шкаф, над столом зеркало. На общей веранде плитка и холодильник. Там же, на открытой полке, кастрюли и сковородки. Во дворе, чисто выметенном и посыпанном мелкой галькой, – огромная беседка, увитая виноградом, а в ней большой деревянный стол. Семья хозяев – три поколения: бабушка с дедом, сноха с мужем, трое детей. Два холостых сына – высоких, крепких, с яркими глазами и белоснежными до сахарности зубами. И старшая замужняя тихая дочь – с маленьким сыном и большим беременным животом. Готовила мать – тазами, чанами. С утра ловко вертела долму, тушила мясо, пекла пироги. Пахло так, что кружилась голова. Слепая бабушка помогала невестке чистить лук и морковь. Старик там же, под алычой, в тенечке, слушал радио – судя по громкости, он был сильно глуховат. Иногда невестка покрикивала на него, тогда тот выключал звук и мгновенно засыпал. Дочь возилась с ребенком и вязала приданое для малыша. Все надеялись, что родится девочка. Мужчины приходили с работы, и начинался обед. Сначала ели молча, а когда подавали кофе – обязательно сваренный в турке на песке, – начинались громкие и отчаянные споры, о чем, непонятно, на родном языке. Спать ложились рано – это вы тут на отдыхе, а у нас завтра рабочий день. Последней уходила с кухни Ануш, хозяйка, тщательно перемыв всю посуду и протерев так же тщательно веселую, липковатую, в ромашках, клеенку. Ануш подруг непременно угощала: то супом, то горячим. И наливала кофе – густой, ароматный и чуть соленый. Сетовала, что старший, Вартан, никак не женится. А парень хороший, непьющий, да и зарабатывает прилично. А у младшего, Гаика, была невеста, но что-то разладилось, и свадьба сорвалась. В общем, материнские горести и печали. Зойка готова была сидеть с Ануш допоздна, а Тома злилась и тащила подругу на танцы. Зойка, разумеется, покорялась. Ее приглашали сразу, при входе на танцплощадку. Тома маялась пару дней, но потом кавалер нашелся – из местных: тощий, вертлявый и хронически поддатый Витя по кличке Подонок. Так его и приветствовали – а он не обижался и вроде даже гордился «ласковым» прозвищем. Было очевидно, что Витей брезгуют и одновременно побаиваются его. Во время танца он не выпускал изо рта сигарету и шумно сплевывал густую вязкую слюну. Тома морщилась, но делала вид, что ей очень весело – Витя шептал на ухо скабрезные анекдоты, она откидывала голову и громко смеялась. Зойка шла танцевать, как на голгофу. Взгляд в сторону, руки подальше, расстояние пионерское. Закрывала глаза и вспоминала танец с Самиром. Его руки и запах. Вырывалась из цепких лап случайных кавалеров и, оглянувшись на подругу, двигающуюся в томной позе с полузакрытыми глазами, уходила с танцпола. Выпивала с Ануш чашку кофе и шла спать. Иногда с ними сидел Вартан. Молча курил и разглядывал ромашки на клеенке. Ануш беспокоилась о Томе: – Знаешь, у нас тут нравы такие! Это местных девчонок не задирают, а вот с приезжими не церемонятся. Зойка разводила руками: – Что я могу поделать? У Томы своя голова на плечах. Та приходила под утро, Зойка еще крепко спала. Однажды проснулась – Тома, зареванная, с разбитой губой и фингалом под глазом и на скуле, в разодранном платье, раскачиваясь, выла на кровати. Сон слетел, как пробка от шампанского. – Господи, Томка, что с тобой, боженьки мои! – С девственностью простилась, – прошипела подруга и отвернулась к стенке. – Отстань! Зойка залепетала: – Это он, сволочь! Витя-Подонок! Говорили тебе, Томка! Говорили – подальше от него! И ведь избил, тварь! Давай в милицию, а, Том? – жалобно скулила она. – Или ребятам скажем – Вартану, Гаику, дяде Ашоту? – Отстань, сказала, – шипела Тома. – Отлежусь пару дней, потом видно будет. А писать я на него не буду! – Почему? – тихо спросила Зойка. – По кочану, – сквозь зубы бросила Тома. – Потому что по доброй воле. Поняла? Зойка вздохнула и не ответила – она ничего не поняла. Вот просто совсем ничего – ни про милицию, ни про «добрую волю». Рано утром Ануш с беременной дочкой уехали к родне в деревню. До Томы никому не было дела, и она спокойно отлеживалась в комнате. Подругу гнала на пляж. – Мне сиделка не нужна. Зойка нехотя собирала пляжную сумку. Вечером ходила в кино. Слава богу, что кончились эти отвратительные танцплощадки! Век бы их не видеть! Однажды ушла с фильма раньше времени – тоска зеленая! Зойка любила комедии – наши, гайдаевские, и французские, с Луи де Фюнесом. Открыла дверь в комнату – божечки мои! Витя-Подонок с Томкой кувыркаются! Отскочила от двери как ошпаренная. Бросилась на улицу – бегом, бегом. За углом налетела на мужчину. Темно, ранний южный вечер. Уткнулась ему носом в грудь, испугалась, отпрянула. Оказалось – зря. Напоролась Зойка на Вартана, шедшего с работы. Он засмеялся и взял ее за плечи. – Плачешь, Зоя? Кто обидел? – Взгляд, полный ярости, глаза вспыхнули звериным светом. Зойка плакала и мотала головой: – Нет, никто. Никто не обидел. Просто так, бывает. Настроение плохое… Он взял ее за руку и повел на берег. Сели на влажный песок и молчали. Долго молчали. А потом он проговорил: – Пойдешь за меня, Зоя? – Что? Куда пойду? – Зойка мотнула головой, чтобы сбросить оцепенение. – Не поняла. Повтори! Он повторил. Сказал, что полюбил сразу, с первой минуты. – Жить будем с моими. Поначалу. Потом свой дом построю – так у нас принято. А хочешь, в Ереван поедем? Там много родни. Или в Москву. Я – строитель, работа будет всегда. Зойка тихо плакала и качала головой. – Не могу, миленький! Не могу! Прости, бога ради! Жених у меня в Москве, – безбожно врала она. Вартан молчал. Она погладила его по голове и молча, спотыкаясь, побрела к дому. Ну почему же у нее все складывается так нелепо? Тома лежала, отвернувшись к стене. Зойка скинула шлепанцы и присела на край кровати. Тома резко обернулась. – Погуляла? – хрипло спросила она. – Не спишь? – почему-то обрадовалась Зойка. – Ага, погуляла. А мне Вартанчик предложение сделал! – желая повеселить подругу, сообщила она. Тома густо закашляла и сказала, как каркнула: – Прям сразу и предложение! Смотрите, как складывается! Ну что, приняла? Зойка растерянно замотала головой. – А чего ж? Такая выгодная партия! Будешь на ужин барана тушить и барана с работы ждать! – Тома села, поджав под себя колени. – Оставайся, Зоинька! Семья большая, дружная. Народишь «вартанчиков»! С твоей-то жопой! Все лучше, чем перед этими же «вартанами» в Москве с подносом бегать! – зло засмеялась, опять зашлась в хриплом кашле. Зоя сняла сарафан и легла в кровать. – Ну надо же! Вот так прямо и замуж! – не успокаивалась Тома. «Скорее бы домой! – повторяла про себя Зойка. – Скорее бы! Правда и там, дома, тоже ничего хорошего». Последние два дня Тома отлеживалась дома. Зойка уходила на пляж – только бы подальше от нее. На море и веселых отдыхающих глаза не смотрели. От всего с души воротило. К ней приставали какие-то парни, предлагали пойти на танцы или в кино. Вслед свистели горячие, темноголовые местные жители. Пыхтели, глядя на Зойку, и, отдуваясь, вытирали пот с полысевших лбов солидные отцы семейств, окруженные детьми и пышногрудыми важными женами. Все одно и то же. И все – осточертело до некуда. С Вартаном она больше не виделась – сестра сказала, что тот уехал в командировку. * * * В поезде обе молчали. Тома пошла в вагон-ресторан, подругу с собой не позвала. Да и денег у Зойки уже не было. Купила у проводника пачку печенья и грызла, запивая сладким чаем. В Москве Тома отправилась к стоянке такси, небрежно махнув растерянной Зойке. Та вздохнула и спустилась в метро. Мать тревожно оглядела дочь. – Что невеселая? Вроде с курорта! Устала отдыхать? – усмехнулась она. Зойка выжала из себя улыбку: – Устала, мам, жара там такая. И на пляже ступить негде. А в поезде душно и хлоркой воняет. – Ишь, барыня какая! Душно ей! Вот в деревню к тетке бы поехала, и не воняло бы тебе! На Самира она наткнулась в первую неделю сентября. Влетела в подъезд и в прямом смысле наткнулась, напоролась. Он взял ее за плечи и посмотрел в глаза. Зойка попыталась вырваться, но Самир держал ее крепко, так крепко, что она разревелась. – Пусти! Закричу, – задыхаясь, сказала она. Самир замотал головой и улыбнулся: – Не пущу. Теперь уже точно – не отпущу. Расписались они в декабре, под Новый год, в Грибоедовском загсе. Зойка – красивая, как богиня, в платье сливочного цвета и пышной фате, с волосами, убранными кверху, и с полыхающим огнями бриллиантовым кольцом на тонком пальце – подарок незнакомой пока свекрови. Жених – красавец, глаз не отвести (не отводили даже ждущие своей очереди невесты и их беспокойные мамаши), в строгом темном костюме и с невиданной бабочкой на шее. * * * Позади – красная и потная от волнения Раиса в нелепом, колючем розовом кримпленовом платье с безумной розой на плече, Клара, бледная, как накрахмаленная простыня, с трясущимися от старости и волнения руками. И два добрых молодца, Хасан и Ваня, – друзья жениха. Поехали в «Метрополь», стол был заказан, меню оговорено. Войдя в зал, Рая споткнулась и беспомощно посмотрела на Клару. – Иди! – шепнула ей та. И Рая пошла, как овца на заклание. Выпили за молодых, крикнули «горько». Пили, ели, танцевали – Ваня с новоявленной тещей, страшно смущенной и оттого неловкой, Хасан – с Кларой, кокетливо откинувшей голову и блиставшей словно наклеенной улыбкой, обнажавшей пожелтевший советский фарфор. Молодой муж показывал новоиспеченной родне фотографии своей семьи и дома. Раиса, надев очки, мучительно вглядывалась в яркий глянец заграничной небывалой красоты и никак не могла связать воедино все это: дом в три этажа с белыми колоннами и пышным, ухоженным садом, ярких, пестро одетых людей, улыбающихся ненатужно и не по-здешнему, вазы в рост ребенка, полные дивных незнакомых цветов, – и свою дочь. Свою Зойку – нищую, бестолковую, бесхитростную, точно медный пятак, сидящую сейчас, выпрямившись в струну, прекрасную и счастливую. Как, впрочем, и положено невесте. * * * На родину мужа молодые отправились в июле – Самир получил диплом инженера-гидростроителя и бесчисленные документы на вывоз жены, гражданки Советского Союза Зои Шихрази. В Шереметьеве Рая не могла оторваться от замученной хлопотами Зойки. С воем бросалась на зятя, мяла его в крепких объятиях и умоляла не обижать дочь. Зойку, бледную и потерянную, дрожащую не меньше матери, муж решительно оторвал от Раисы и… повел в неизвестную жизнь. Она началась с таможни. * * * Зойка писала подробные письма. Очень подробные. Про всю огромную родню, перечисляя всех (Раиса шепотом повторяла незнакомые и чудные имена, пытаясь запомнить хотя бы одно). Живописала дом – каждую комнату, всего двенадцать. Описывала мебель: цвет диванов, ковров и стен. Подробно про обычаи, праздники, вечеринки. И очень подробно – про местные кушанья, которые подавала вышколенная прислуга. На фотографиях Зойка выглядела счастливой. Такой счастливой, что у Раисы заходилось сердце. Загорелая, с горящими глазами и улыбкой, любимая (от зоркого глаза матери не скроешь), любящая, беспечная, сытая, обласканная близкими, не думающая о хлебе насущном. Словом, прелестная, восхитительная и обожаемая молодая женщина. И за что такое счастье? А за все. За Раисину изломанную, покалеченную жизнь. За бесконечное Кларино вдовство (три года счастья и война). За Зойкиных бабок, теток, знакомых и не очень. За всех русских женщин – не знающих покоя, не ведающих беспечной и сытой жизни. За них! И все же материнское сердце болело. Восток, чужая страна, обычаи и уклад. Чужая семья – наверняка мечтали о другой невестке, это же понятно. А вдруг – развод? Эти восточные мужчины! Есть ли на них надежда? А детишки? Выгонит Зойку на улицу, отнимет детей и на билет обратный денег не даст! А если того хуже – захочет вторую жену завести? Это у них запросто! И заткнут Зойку на задворки или, опять же, на улицу, голую и босую. И скучала по дочке Рая, ох, как скучала! Все глаза проплакала, все ночи в подушку. На работу ноги не несут да и с работы тоже. Так и перебирает дочкины фотографии – весь вечер напролет. Пока Клара не постучится и на чай не позовет. Та соседку ругала: – Что, как по покойнику, слезы льешь? Что воешь, как бродячая собака? Дочка твоя в тепле и ласке. С подносами не бегает и от козлов старых не отбивается. А здесь? Что ее ждало? Замуж за алкаша? Вечная нищета и коммуналка? Хлеб с вареной колбасой? Очереди за куском мяса? Одни колготки на пять месяцев и сапоги на пять лет? Дура ты, Райка! Любая бы на твоем месте от счастья прыгала! – А увидимся ли? – жалобно всхлипывала Раиса. – Деток ее увижу? Кровиночка ведь моя! Единственная! Клара вздыхала: – Богу одному известно. Что правда, то правда. Но! – Тут Клара поднимала скрюченный артритом указательный палец с морковным маникюром. – Надо надеяться! Без надежды – никуда! Нет без нее жизни! Раиса сморкалась в платок и махала рукой: – А ты, ты вот на что надеешься? – Я? – смеялась Клара. – На легкую смерть! И пили чай дальше – вкусный, индийский, «Три слона». Такие вот радости. * * * Тома Зойку ненавидела сильнее прежнего. Так ненавидела, что зубы сводило. За что этой дуре? За что? Кобыла тупая, сисястая. Живет как принцесса. А у нее, у Томы? Да ни черта! Витя-Подонок и душа окровавленная. Ну закончила институт. Глухо. Все дуры-однокурсницы замуж выскочили, кто уже и по второму разу. У кого-то любовники – при живых мужьях. Слышит Тома их разговоры в курилке – шепчутся, делятся. Крысы! Вот если бы у Томы был муж – свой, законный, единственный! Неужели она бы от него налево пошла? Тома же не шалава какая-то! Ноги бы ему мыла и воду пила! Ужин на белой скатерти накрывала! Подушку бы взбивала на ночь! А уж по ночам! Всю ласку ему, всю нежность! Не от вредоносного характера она на весь мир озлилась! От одиночества своего бабьего. На работе мужиков достаточно. Одному – тоже Витя, господи! – все глазки строила, место в столовке забивала. На Восьмое марта выпили крепко, закусили салатами и пирогами. Он затащил ее в пустую комнату и оприходовал – грубо, по-быстрому, торопясь. А потом сказал: – Пикнешь – пожалеешь. Не было ничего, поняла? Она поняла. Все поняла. Позвонила его жене и рассказала – роман у него, с чертежницей Леной. Полгода уже воркуют и к Лене в Бирюлево ездят. Лена – мать-одиночка, замуж хочет до дрожи. Вот и думайте, милая, как семью спасать. У вас вроде бы двое детишек? Ха! Всем досталось! Пришла эта бабища, Витина благоверная, завалилась в самый обед. А Лена чахоточная, сорок кэгэ живого веса – вот ведь сложилось, – с Витюшей за одним столом сидит, рассольник вместе хлебают и ржут, как кони, – Витя известный балагур. Подлетела эта тетка шестьдесят восьмого размера – и рассольником Ленке в морду, а муженьку котлетами с пюре. Остывшими, правда. Сцепились не на жизнь, а насмерть. Короче, Ленка с работы уволилась. Бабища эта пообещала ей веселую жизнь. А Витьку своего ненаглядного с работы встречала – каждый день в восемнадцать ноль-ноль, как часы. И сопровождала муженька до дому. Весь институт пальцами показывал. Даже хотели Вите поводок собачий подарить на день рождения. Не подарили, конечно, но посмеялись. А дома у Томы тоска смертная: папаша загулял, с матерью скандалит, даже двинул ей со всей дури, башку разбил. Мамаша понесла заявление в милицию. А он вещички собрал и к любовнице съехал. Сказал, что на рожу жены ненавистную смотреть сил больше нет и на дочку злобную и придурошную – тоже. Как будто Тома и не его ребенок! Сволочь! Чтоб сдох под забором! Мать только об этом бога и просила. А дальше еще беда, да пострашней. Взяли мать на проходной, а в кошелке мясо, масла брусок и яиц два десятка. Короче, посадили ее на три года. Андропов честный к власти пришел, чтоб ему… И жить стало тяжело. Невмоготу просто. Зарплата у Томы – кот начхал. Продукты в магазине не достать, очереди на три часа. Папаша грозится квартиру разменять. Тома ему то вазу сунет, то сервиз «Мадонна», то воротник норковый. Он и затихает на пару месяцев, а потом опять в дверь барабанит. Пошла как-то Тома к Леопольду, часовщику на Арбате, часы мамкины золотые продать. Сидит в своей норе старый хрен – страшный, одноглазый. Пальцы скрюченные, ногу тянет. Часики взял и интересуется: – А что у тебя, радость моя, еще хорошенького есть? – Ну есть. А вам какое дело? Надо будет – принесу. Через два месяца принесла. Цепочку золотую и кольцо материно обручальное. Зачем оно ей теперь? Леопольд этот долго в руках крутил, бекал, мекал. Потом вздохнул: – Маешься, миленькая? Тяжело тебе? Пожалел волк кобылу. В ресторан пригласил, в «Прагу». Ну пошла Тома. От тоски, от отчаянья. Правда, стыдно было – старый хрен, косой и кривой. Глаза на людей не поднимала. Но стол накрыли – такого Тома не видела! Все со стариком здороваются, ручкаются: «Лео, Лео!» Он всех знает – и официантов, и гостей. – Ешь, – говорит, – девочка. Не стесняйся! Тома и не стеснялась. Икру черную наворачивала – дай бог! И коньячок армянский попивала, пять звезд, между прочим. А потом в такси посадил, в щечку чмокнул. Через месяц Тома к нему снова заявилась. Так, вроде шла мимо. Обрадовался, старый козел. Опять ресторан предложил. Теперь в «Националь» отправились. На тачке, разумеется. Там он тоже свой в доску. Тома от стыда напилась. А он, Люцифер, ручку гладит и нашептывает: – Будь со мной, девочка! Не пожалеешь! В золоте будешь ходить! На серебре кушать! Шубку куплю – дубленочка-то твоя пообносилась! Вон, залысины на рукавах! Стыдно такой девочке хорошей! В такси присаживает, сам рядышком. Таксисту адрес называет: Смоленский бульвар. А Томе все равно. Голова трещит, тошнит. На душе – пустота. Ну и холера с ним! Пусть будет этот Лео кривоногий! Пусть лучше такой, чем никакого! Ничего, перетошнит! А не перетошнит – так вырвет! Тоже беда небольшая! Томе не привыкать! * * * К любовнику своему – кличка Тошнот – она наведывалась раз в неделю. Больше бы не выдержала. Да и ему, старому хрычу, больше не надо было. В самый раз. Квартира – огромная, темная и захламленная – казалась Томе пещерой какого-то страшного и злобного тролля. Впрочем, нет, злобным тролль не был вовсе. По-крайней мере с ней, с Томой. И все же каким-то пятым чувством она понимала: не дай бог что, вот не дай бог! Схарчит Леопольд ее, сжует со всеми потрохами. И косточки не выплюнет. Слышала, как он по телефону разговаривает: тихонько, вкрадчиво, вежливо. А становится страшно. Так страшно, что холодный пот по спине. И ей сказал, тоже ласково и шепотом: – Ты люби меня, Тома! А если не можешь – храни верность. И языком не мели! Поняла, девочка? – И страшненько так засмеялся, скрипучим и старческим смехом. Она, сглотнув слюну, кивнула: – Да, поняла. Он погладил ее по голове. – Вот и умница, понятливая девочка! А уж я тебя не обижу! Я верных людей не обижаю! – И снова трескучий и сухой смешок. А у нее мурашки по телу. Но зато жить стало легче. Денег давал он ей щедро, шубу и вправду купил. Песцовую, до пят. Колечки разные, цепочки. Адреса магазинов – обувь, тряпки, продукты. Директора открывали перед ней двери в свой кабинет, товароведы заносили дефицитный товар. Тома томно покуривала и пила кофе. Пальчиком тыкала – то и это. Таксист ждал у заднего входа. Торгаши шепотком передавали «пламенный привет Леопольду Стефановичу». С работы Тома уволилась. К чему ей это? Тряпок море, надевать некуда. Холодильник забит. Только скука страшная, смертельная. Душит по вечерам, сердце в тряпку выкручивает. Все есть, а жить неохота. И еще… Так ребеночка хочется! Малюсенького, толстенького, с душистым затылочком! Смотрит на спящего любовничка и смерти ему желает, потому что понимает: по добру он ее не отпустит. «Денежки вложены – ха-ха-ха! А свое я просто так не отдаю!» В квартире пыль вековая – домработницу в дом пускать нельзя. А Томе убираться неохота. Вазы, картины, часы на стенах. Статуэтки бронзовые. Понятно – все старинное, ценное, все антиквариат. Рассказал как-то, со смешком своим страшненьким, как бабулек арбатских охаживал. Молочко и саечки с изюмом носил. И покупал у бабулек этих вазочки, часики, колечки, статуэточки. За копейки, понятное дело. Говорил: «Люблю я, Томусик, старину. История в этих цацках есть, дыхание. Судьба у каждой игрушки. Это тогда – копейки. А дальше – цены этому всему не будет! Ты уж мне поверь!» Она верила. Как не поверить? Только думала: «А кому ты все это оставишь? Ни семьи, ни детей…» Сказал, что была сестра родная. Где теперь – не знает. И знать не хочет. И про «родственные узы» ничего не понимает. Однажды паспорт его нашла. И удивилась – всего-то пятьдесят семь лет! А она думала, что он глубокий старик. Вот откуда прыть его ненасытная! До утра может мучить, чтоб ему… Хорошо, что раз в неделю. Фотки своих родителей показал, расчувствовался. Мать – красавица. Просто звезда кино, настоящая польская панна. И папаша ничего – вальяжный, в шляпе, с сигарой. Известный адвокат. – А я… – он всхлипнул. – Няня коляску не удержала, та с лестницы покатилась. Выпал младенец, покалечился. Ручка, ножка, позвоночник. Уродом стал. Мамаша с папашей бились, денег не жалели. Но ни профессора не помогли, ни операции, ни санатории. Все детство пролежал куколкой спеленатой. От боли выл. А когда родители поняли, что все равно человека из него не сделать, дочку родили, сестрицу Ванду проклятую. И вся любовь, вся нежность на эту чертову куклу ушла. Про него словно забыли. Ну лежит там калека в комнате, книжки свои читает. Есть-пить давали, конечно. Но на курорты – с дочуркой, в театры – опять с ней. Что с ним позориться, взгляды людские привлекать? Машину купили, «Победу». Как он мечтал на ней в путешествие отправиться! В Крым, на Черное море! А они укатили без него, с этой дурой кудрявой. Леопольд смотрел в окно, как родители чемоданы загружают, и плакал. Ненавидел их. Но больше всех сестру с розовой лентой в кудрявых льняных волосах. Мечтал, чтобы она утонула в этом Черном море, потерялась в Ялте или Севастополе. Чтобы они все выли от горя и тогда бы вспомнили про него. Бойся своих желаний! Под Темрюком машина сорвалась в пропасть. Мать и отец погибли мгновенно. А эта пустоглазая выжила. Только позвоночник сломала. Да не так, как у него, а куда хуже! Лежачая на всю жизнь! И мамы с папой нет, чтобы за нее бороться! А с Леопольда какой спрос? Сам инвалид, да еще и тринадцать только исполнилось. Ванду эту в больницу упекли на веки вечные. А к нему тетка матери заселилась, старая дева. Вечно губки поджатые, целый день Богу молится: «Матка боска, ченстоковска». Платья маман на себя напялит, а они на ней как на корове седло. Племянничка своего так и не полюбила, смотрела на Леопольда как на насекомое. А в детдом не отдашь – опекунство оформлено. Тогда из квартирки – тю-тю. Обратно в город Ковров, в комнату с печным отоплением. Через пару лет тетка умирала от рака. В больницу он пришел один раз. Тетка его уже не узнала. Но ему было все равно. Через месяц Леопольду исполнялось восемнадцать, и это означало, что никакой детдом ему больше не грозит. Просто надо научиться выживать одному. Одному на всем белом свете. Про сестру Леопольд и не вспомнил. При чем тут она? А потом один умный человечек подсказал, как дальше жить. (Дай бог ему рая небесного, всем ему обязан.) Все, говорил, у тебя будет – и хлеба кусок со сливочным маслом, и на коньячок хватит, и на бабенку теплую. Бабы у нас увечных любят. Потому что жалостливые! А уж если увечный и при деньжатах! Не сомневайся, согреет. Выучился он на часовщика. Капала денежка, капала. Небольшая, но на хлебушек с маслом хватало. И даже на икорку поверх маслица тоже. А потом одна старушенция пришла – чистенькая, сухонькая, в шляпке потертой. И дрожащими ручками протянула ему брошечку, в батистовый пожелтевший платочек завернутую. Он эту брошечку взял и чуть не ахнул. Еле сдержался. Сказал: – Покажу, постараюсь помочь. Есть люди, есть, кто может заинтересоваться подобным. Старушка все причитала, что брошечка старая, очень старая. Еще прабабкина. Прабабка на балах в ней гарцевала. Жалко брошечку, но пенсии не хватает, наследников нет. Если что, не дай бог, все соседке, пьянчуге деревенской, достанется. Или участковому (и он не лучше, тот еще хам). А если уйдет брошечка… Можно и в театры походить, и в зал Чайковского. И пальто новое пошить, и телевизор! Ух, сколько всего можно! С телевизором ведь совсем другая жизнь! Брошечка эта оказалась восемнадцатого века, самого конца. Тот советчик умный ее и задвинул. Деньги такие вышли, подумать страшно! Бабке он положил, не пожадничал. Та ему руки чуть ли не целовала. Говорила: «На всю жизнь, на всю жизнь теперь! Забуду копейки считать!» А не пожадничал он потому, что ему тоже досталось столько, что на пару лет бы хватило жить, ни в чем себе не отказывая. Потом эта бабка подружку свою привела. С мешочком холщовым на шее. Помог, не побрезговал. Бабки эти его благодетелем называли, чай пить и пирогов откушать приглашали. Захаживал, чаек попивал. Молочко приносил, творожок рыночный. Лекарства от давления. Скоро бабок этих у него было – целый детский сад. Точнее – дом престарелых. И все они его жалели: «Левушка, бедный мальчик! Сирота и хроменький наш!» Через пару лет он уже имел свою клиентуру. Знали – фуфло не подсунет, фуфла у него нет. То, с чем расставаться не хотелось, оставлял себе. Фарца начала к нему подкатывать – отшивал. Мелкий народец, ненадежный. Сидел только на своих клиентах. Там люди серьезные, толк в вещах понимают. В живописи разбираются. Один раз зацепили его, всего один. Но больше не трогали – был один клиент из «высоких». Из таких, что и говорить вслух страшно. Жена его очень камешки любила. Просто до одури. Особенно старинные и крупные. А клиент до одури любил жену – тоже немолодую и крупную. Только женщин он боялся как огня. Боялся и в дом пускать, и в душу. Боялся привыкнуть, прикипеть. Были, были, конечно, бабы. Именно – бабы. Девки, проститутки. Видел, как морщились, морды кособочили, губы вытирали, мылись подолгу. Брал их и ненавидел. Всех ненавидел, до одной. А потом эта девочка, Тома. Такая же несчастная, одинокая, неприкаянная. На весь мир озлобленная, на весь белый свет. Как и он – всех ненавидит и никому не доверяет. А еще Тома – завистливая. А зависть – двигатель прогресса, ха-ха. Он-то это знает! Кто лучше его?! Сам из битых-перебитых. Нет, не то чтобы верил, что полюбит, нет. Зла в сердце много, черноты. А вот что прикипит, привыкнет… Да и жизнь сытую оценит! Вот это точно. Захочет за все реванш взять, всем отомстить. И молчать будет, потому что жадная и трусливая. Уж он-то в людях разбирался, опыт был. Может, и женится потом, почему нет. Жалко государству гнусному все оставлять, жалко. Впрочем, что бы он без этого строя, без этого блата и дефицита был? Ну, родись он где-нибудь в Европе, в Щвейцарии благословенной или даже в Польше – на родине предков? Да, жил бы в больничке чистой, нянечки бы постельку заправляли, супчик жидкий приносили. И прожил бы так, сколько отпущено калеке ущербному. А здесь он – царь и бог. Большой человек. Уважаемый. С серьезными людьми раскланивается. Звонком может большие проблемы решить. Одним звонком. Ест с серебра икорку белужью, помидорчики свежие среди зимы. Коньячком французским запивает. Сигары кубинские на десерт. Тряпки? Да любые, бога ради. Только они ему до фонаря. Никакие тряпки не украсят урода, как ни старайся. Автомобиль собственный? Куда ему, калеке, автомобиль? А такси все его, целую ночь будут у кабака стоять, дожидаться. Знают, что хромой Лео не обидит. И вот девочка эта, Тома. Томка-котомка. Морду не воротит, ногу больную растирает. Пусть живет и радуется. А там посмотрим. Жизнь подскажет. Однажды ведь подсказала, не бросила. * * * Тома думала: «Слава богу, переехать к нему не просил! Слава богу! Любит сидеть, как сыч, в добре своем ковыряться. Иногда позвонит к ночи: «Поговори, Томка, со мной. Одиноко совсем как-то. Не читается и не спится. Поговори! Расскажи, как сильно любишь!» И опять смешок его. Скрипучий, как песок. Она вздохнет, воздуха в легкие наберет и журчит, журчит. Несет что-то там. Что по телевизору видела, что в журнале прочла, что купила из тряпок. Маникюр вот сделала. Завтра на укладку пойдет. Он послушает минут двадцать, а потом зевнет: «Устал я, Томка, от твоих глупостей. Дурочка моя! Все, колыбельную спела. Я на бочок». Трубку положит, а она усмехается: «Дурочка, как же. Ты у нас один умный, умнее нет. А кто кого вокруг пальца обведет, это мы посмотрим. Не вечер еще, ох, не вечер!» Раису встретила у подъезда под Новый год. Удивилась – постарела тетка, сдала. Глаза потухшие, ногами еле шаркает. Значит, не все так сладко у бывшей подружки, раз мамаша печальная. Раиса ее остановила. – Ох, Тамарка! А ты похорошела прям! Расцвела! Дура. Дура деревенская. «Похорошела, расцвела». А что, раньше уродом была? – Работаешь, Томка? Нет? А живешь на что? – Шубу новую оглядела, сапоги. Тома отмахнулась: – Ну, что за разговоры, ей-богу. Кто ж о таком, тетя Рая, спрашивает? Да еще и у молодой женщины? – Рассмеялась кокетливо. Перчатку тонкую, лайковую стянула, брюлики на пальцах под светом фонаря переливаются, играют. Дура эта на нее смотрит, башкой мотает. – Ох, Томка, кто ж ожидал! Идиотка тупорылая! Вся в дочурку свою. Про замужество спрашивает, интересуется. Деток, мол, пора, не опоздай, Тамарка! Вон, у Зойки уже двое, пацан и девчонка! Хорошенькие, глаз не отвести! И фотки под нос сует, тычет, внучков своих кудрявых темножопых демонстрирует. Тома в долгу не осталась: – А вы, теть Рай? Че к внучкам и дочке не едете? Или не зовут? Та и сдулась в минуту. Как проколотый резиновый мяч. Сморкаться начала, сипеть. Сказать-то нечего. Нечем ответить. Хороша у тебя дочка, что и говорить! Помнит о маме, помнит! Вон какие фотки красивые шлет! Чтобы порадовалась мама за дочь родную и заодно на внучков полюбовалась. А ты таскайся, мама, в свой ЖЭК, нюхай пьяных слесарюг, живи на свои копейки, стой за вонючей колбасой в очередях и письма мои почитывай о красивой жизни. Радуйся, короче, за единственную дочу, за кровиночку. Пристроилась твоя кровиночка – лучше не пожелаешь! С горячим приветом, мама! Целую и обнимаю! Привет родне! * * * Зойка жила, как… Как цветок на подоконнике. В красивом горшке, на солнечной стороне. Подоконник широкий, высокий. Ребенок или кошка до него не доберутся. Горшок керамический, удобный, с самого утра яркое солнышко. Створка окна открыта, и дует слабый нежный ветерок. Поливают этот сказочный и пышный цвет по часам, удобряют. Ни одного сухого листика, ни одного засохшего бутона. Словом, ни одной проблемы – только радость, покой и счастье бытия. В половине Зойки и Самира – четыре спальни и гостиная (салон). Везде ковры, вазы с цветами, мягкие пуфики. У деток – тоже по комнате. Игрушек море! Сад под окном, ручеек журчит. Тень и прохлада. В саду гранаты и инжир – подошел к дереву, руку протянул и сорвал. А какие цветы! Кусты какие! Если бы у Зойки была фантазия, то рай на земле она бы представила точно так. Ничего бы не изменила! Семья Зойку приняла и даже полюбила. Видели, какая любовь у молодых, от родительских глаз правду не скроешь. Да и невестка из далекой страшной страны вполне ничего – ненаглая и нежадная. Золотом себя не обвешала, нарядов не накупает. Деток родила, здоровых и красивых. Мать прекрасная. А уж как на мужа смотрит! Свекровь вздыхала и утирала слезу. Да, чужая. И что? Средний сын женился на своей. Росли вместе, хорошая семья, люди зажиточные, с положением. А сноха… Только магазины знает. Целыми днями скандалы в доме. К малышу не подходит, тот так у няньки на руках и растет. С утра, как выспится – впрочем, какое там утро! день на дворе! – в машину и по подружкам. И опять магазины и кафе до вечера. На обычаи плюет, постов не соблюдает. К мужу и его родителям ни малейшего уважения. Вот где плакать надо! А русская невестка! Поклониться ей незазорно и спасибо сказать нетрудно. И в мечеть на праздники ходит, и голову покрывает, потому что приняла их веру. Без этого нельзя. Семья у них вполне светская. Дети образование в Европе получили. Дочка машину водит. Но традиции есть традиции! Без них не будет ни страны, ни семьи. А еще традиции – это уважение к родителям. Не знала свекровь, что остался в Зойкиной душе еще один бог: с грустными глазами и тонкой бородкой. А что тут такого? Живут они оба в большом Зойкином сердце – Иисус из Назарета и Аллах. Ничего, уживаются. Завтракают у себя – служанка приносит кофе и тосты. Зойка всегда садится с мужем пить кофе, провожает его на службу. Детишек уже няня к этому времени умывает и тоже за стол усаживает. Зойка при этом присутствует. Потом няня уходит с малышами в бассейн, а Зойка идет со свекровью здороваться, и еще раз пьют густой черный кофе со сладкой пахлавой. Болтают о жизни, о воспитании детей. Зойка спрашивает у Биби-ханум совета, та с удовольствием делится богатым опытом. Потом можно поехать на рынок и в магазин. Биби-ханум продукты всегда закупает сама. В магазине пьют чай и переводят дух. Обсуждают вечернее меню. Ужин всегда в родительской столовой, когда возвращается из офиса отец, глава семьи Джурабек-хан. Первым за стол садится он, а потом уже все остальные. За ужином смотрят телевизор и обсуждают мировые новости. Потом долго пьют чай, и старики играют с внуками. В доме еще живет незамужняя сестра Самира, Мерхаба, студентка второго курса. Она уже просватана, и все горячо обсуждают свадьбу, назначенную через полгода, изучают журналы мод со свадебными нарядами. По выходным приезжает с семьей старший сын. И он, и его жена – известные врачи, люди веселые и добродушные. У них своя клиника. По саду бегает малышня, и раздается то плач, то громкий смех. Все счастливы. Нет, конечно, и в их семье были беды. Десять лет назад погиб младший сын, любимец семьи. Утонул. Огромное горе. Мать до сих пор носит траур. Была операция у свекра, диагноз страшный, оперировали в Париже, слава Аллаху, сейчас все позади. Дочка уехала в Лондон и там сошлась с англичанином. Приняла протестантство, отказалась от веры отцов. Тоже беда. Родители на свадьбу не поехали. Поехал только Самир, да и то – по-тихому. Хотел своими глазами на сестру и ее жениха посмотреть. Спустя пару лет мать с дочкой начали общаться, а вот отец не пожелал. Имя строптивой дочери при нем не произносили. Зойка очень тосковала по матери. Так, что ревела ночи напролет. Собиралась в Москву. Но то дети заболеют, то свекровь захворает, то праздники, то свадьбы. Не оправдание, конечно, но что-то все время мешало. Мать присылала веселые письма, не хотела расстраивать дочь: «Все хорошо, здоровье в порядке. Ноги не болят, давление нормальное. Собираюсь на пенсию. Будем с Кларой чаи распивать и в садике прогуливаться». Ничего про свою тоску Раиса не писала. Счастлива дочка – это главное. А к своим бедам притерпимся, притремся. Нам не привыкать. И Рая, тяжело вздохнув, опять слала веселые письма: «Как ты там, деточка моя? Не обижают в чужой семье? Ладно ли у тебя с мужем? Спокойно ли на душе?» «Ладно. Спокойно. Не обижают. Все у меня так… Как и во сне не мечталось. Потому что сны такие не снились. Не думала я, что жизнь такая бывает». «Ну и славно. Ну и дай вам Бог. А я в церковь схожу, помолюсь. И свечку Николаю Угоднику поставлю. И еще попрошу – тихонько так, несмело. Может, даст мне Господь Всемогущий встречу с дочушкой и внучатами? Может, дождусь?» Зойка полюбила свою новую родину. Приняла ее всей душой. Да и родина тоже приняла Зойку. За что же не полюбить? Зойка обожала жару, теплое, как парное молоко, море. Сочные диковинные фрукты – никак не могла наесться, – острые приправы, сочное терпкое мясо, приторные сладости с орехами, обжигающий ветер, печальную, монотонную музыку. Шумные праздники, нарядные, сверкающие огнями улицы, магазины, полные такой красоты, что перехватывало дыхание. Рынки, шумные, пестрые, с запахом пыли, моря, сочных трав и острых, душистых приправ. Она видела, как сыты, веселы, спокойны и здоровы ее дети, и вспоминала свое детство – детский сад, спальню на тридцать коек, синие стены, выкрашенные масляной краской, неистребимый запах мочи и хлорки в туалете. Остывший блин манной каши, молоко, покрытое пенкой, которую не разрешали снимать. Тяжелые рейтузы с налипшими комьями снега. Шапку из искусственного серого меха – жаркую и неудобную. Байковое платье в скучную клетку, колготы с вытянутыми после первой стирки коленками. Мороженое по выходным – самая заветная мечта, ничего вкуснее нет на всем белом свете! И еще – банан. Упругий, твердый, с белой, душистой, слегка вяжущей мякотью. И пробовала его всего один раз в жизни – на празднике в школе. И школу вспоминала, где одни унижения, окрики и тычки. И их с матерью вечную бедность, вечный подсчет копеек. Вечную экономию, вечный страх. Мать тащилась на работу с температурой. Возьмешь больничный – потеряешь в деньгах. А дальше ресторан. Да, там отъелась, что говорить. Оглянувшись, быстро хватала куски, давилась – чтобы не заметили, не обсмеяли. И как рвалось сердце, что не может принести что-то домой, матери. Потому что нельзя. И еще знала: мать этого в жизни не попробует, устроит скандал и швырнет все ей в лицо. Зойка смотрела на своих детей – загорелых, здоровых, сытых и нарядных. Она ждала со службы мужа – любимого и родного до спазмов в горле. Зойка уважала его стариков. Да что там уважала – любила. Зойка дружила с его сестрами и братьями, и они были ее семьей, семьей, которая всегда защитит, прикроет, встанет стеной и горой, пожалеет и обласкает. Это теперь была ее семья. Самые близкие люди. Вот только сердце болело за мать. Днем и ночью. Тосковала, ныла душа. А что делать? В Москву муж отпускать ее не хотел, боялся. Там – перемены, а перемены – всегда страшно. Этой стране он не очень доверял, потому что хорошо знал историю. Про тоску по матери Зойка ему не говорила. Почему? Чего боялась? Уж не гнева мужа точно. Просто думала – человек сделал счастливой ее жизнь, жизнь ее детей. У нее есть все, чего душа пожелает. Ни в чем отказа ей нет. Но захочет ли муж забрать ее мать насовсем? Захочет ли этого его семья? Захочет ли сама Раиса? И как у нее тут сложится? Как она ко всему привыкнет? Захочет ли быть на правах приживалки и бедной родственницы? Сложно, все сложно. Зойка страдала, посылала матери веселые письма и, как всегда, надеялась, что все как-нибудь устаканится, рассосется, образуется. И кто-то – как всегда – примет за нее решение. Сама она это делать – увы! – не умела. * * * Хромого поляка убили ночью в собственной квартире. Тома подошла к дому днем, в обед, и увидела милицейские машины и людей в погонах. Во дворе толпились соседи. Надвинув на лоб шапку и натянув очки, встала сзади, чтобы послушать разговоры. Соседи жарко обсуждали это происшествие, перебивая друг друга и настаивая на своих версиях. Ясно было одно – Лео задушили, квартиру обчистили. Тома быстрым шагом пошла со двора. Времени у нее было совсем немного. Она собрала чемодан, деньги, драгоценности, выбежала из подъезда и поймала такси. На Курском вокзале взяла билет на поезд до Орска – это первое, что пришло на ум. Там жила дальняя родственница матери, но искать ее Тома не собиралась. Просто надо было уехать, срочно, в какую-нибудь глушь подальше от Москвы. В Орске Тома сняла комнату в частном доме. Хозяйке сказала, что сбежала от пьяницы мужа и бесконечных побоев. Устроилась работать телефонисткой на почту и зажила, тихо и незаметно, упросив хозяйку доложить докучливому участковому, что она ее дальняя родственница из Питера, дочка троюродного брата. Участковый выпил на кухне бутылку беленькой, купленную догадливой Томой, и от новой жилички отстал. Тихая, незаметная, мышь какая-то серая, тощая. Работает, не тунеядка, спиртного не пьет, мужиков не водит. Пусть живет. Тома прожила в Орске три года. Три года тоски, нищеты, скрипучих полов и мышиного писка за шкафом. А потом решила – хватит. Наверняка все успокоилось. Все прошло, и все всё забыли. Можно ехать домой. Сколько там осталось молодых годков впереди? Тьфу и обчелся. А жизнь еще надо попытаться устроить. Жизнь у человека одна. Тома с трудом провернула в замке ключ. Открыла дверь, зашла в квартиру и опустилась на стул. Сидела так до вечера, глазами в одну точку. Квартира была пустая. Ни люстр, ни ковров, ни мебели, ни посуды. Голые стены, рассохшийся паркет, табуретка на кухне и грязная плита. Не было даже холодильника. Ни-че-го! Можно было бы сказать – стерильно, если б не грязь, подтеки и спертый запах водки, пыли и тухлятины. Долго не думала – все понятно. Папаша. Больше некому. Замки не взломаны, просто подобраны ключи. Его почерк. В почтовом ящике увидела письмо от матери. Та сообщала, что освободилась и «нашла свою судьбу» – вольняшку Федора Иваныча, человека хорошего и душевного. Посему жить остается там, в Мордовии. Работать будет в пекарне. Иваныч – руки золотые и человек золотой – строит пятистенок. К зиме, дай бог, заселятся. В планах хозяйство, огород, корова, куры. А «в столицу эту проклятущую» ее теперь и калачом не заманишь. Не город – жерло адское. Звала в гости. «Хоть и стерва ты, Томка, последняя. Ни письма матери, ни весточки. А как там папаша? Не сдох? От всей души ему этого желаю. От всей своей измученной невзгодами души». Томка письмо порвала. Поревела с полчаса и принялась за дело. Вызвала слесаря из ЖЭКа, поменяла замки. Нашла маляров и паркетчика. Сдала в ломбард все свои цацки, спасибо Лео. Хватило и на скромный ремонт – главное, чтобы чисто, – и на скромную мебелишку: диван, телевизор из проката (новый не достать), холодильник «Саратов», подержанный, по объявлению из рубрики «Мебель на дачу». И как-то надо было жить дальше. Про диплом свой она и не вспоминала – понимала, что работу по специальности вряд ли найдет. Да и не для нее это: за копейки и от звонка до звонка. А там – все семейные, с детишками. Да и общаться ни с кем не хочется. Потому что от всех тошнит. Да и от жизни тоже. Вот только ей претензии не предъявишь. Не услышит. * * * Зойка поняла, что так больше не выдержит. Письмо прислала Клара, рассказав, что у матери была операция, удалили желчный и что-то там по-женски. И еще – мать без зубов, вставить не на что, хлеб в чае размачивает. «А ты, Зоинька, живи и радуйся! Пусть у тебя все будет хорошо! Здоровья тебе и деткам! Вот только подумай, а что, если бы твои детки тебя на старости лет забросили? Представь, включи воображение! А Райка, дура, тебе ни про что не пишет. Боится жизнь твою сладкую подсолить. А тянула она тебя одна – на свои копейки. Это к тому, если ты совсем память потеряла. Если у тебя от счастья и сытости мозг твой нехитрый жиром заплыл. И пенсии Раисиной – только на квартплату, лекарства и молоко с хлебом. Счастья тебе! С приветом. Клара Мироновна». Зойка рыдала весь день. Так нарыдалась, что с сердцем стало плохо. Примчался с работы муж, и вызвали врача. Никто не понимал, что произошло. Врач объявил семье, что у госпожи нервный срыв. Нужны больница, лечение и отдых. И никаких забот – ни-ни! Зойка лежала на кровати, отвернувшись к стене. Муж сидел рядом и гладил ее по руке. Он пытался понять, что же случилось с любимой женой. Зойка, не повернувшись, протянула ему письмо. Билеты в Москву были заказаны на следующий день. Отъезд через две недели. Ехать Зойке в таком состоянии врач запретил категорически. Через три дня она, ожившая и повеселевшая, встала с кровати и начала собирать чемодан. * * * А в России между тем стало совсем плохо. В стране неразбериха и переполох. Все боятся перемен и денежной реформы. Люди напуганы и, как всегда, не доверяют власти. Ходят разговоры, что рубль рухнет и нужно покупать доллары. Тома сдала в ломбард оставшиеся непроеденные украшения. Решила купить валюту. У вагончика, в котором находился обменник, терся высокий тощий парень – подошел сзади и шепнул, что обменяет рубли по выгодному курсу. Тома посмотрела на длинную очередь и решилась: – Ну идем. Зашли в ближайший двор, под детский деревянный грибок. Тома вынула деньги, парень громко втянул носом воздух и пересчитал их. Потом достал пачку долларов, перетянутую аптечной резинкой. – Считай! – сказал он и огляделся по сторонам. Тома начала считать: – Не хватает двух сотен! – сказала она. Парень удивился: – Просчитался, наверно. Она протянула ему пачку. Тот быстро зашелестел купюрами и кивнул: – Ты права, извини. Достал из кармана две стодолларовые бумажки и помахал ими перед Томиным лицом. Раздался громкий крик. Тома обернулась. Парень сунул ей в руки пачку банкнот, крикнул: – Бывай! – И рванул с места. Тома растерянно оглянулась. Закричала какая-то женщина. Парня и след простыл. Тома положила деньги на дно сумочки, подняла воротник и быстро пошла прочь. Дома она достала деньги, решив разложить их по пачкам и спрятать в разные места – под подоконник (приклеить скотчем), в морозильник (в коробку из-под пельменей) и в карман старой драной отцовской куртки. Тома стянула с пачки черную аптечную резинку, взвесила в руке – тяжесть и увесистость пачки обрадовали. Она сняла с нее резинку и остолбенела: с середины там лежала бумага зеленого цвета. Доллары были только сверху и снизу. «Кукла, – вспомнила Тома. – Это же называется кукла!» Хромой Лео рассказывал ей про такие аферы! Как она могла забыть? Так лопухнуться! Потерять все и сразу, в одну минуту! В очереди стоять не захотела! Дождь и ветер, противно, видите ли! Курс ей, дуре, предложили повыгодней! Вот и получи, жадная идиотка! Все. Ничего у нее больше нет, кроме нескольких жалких бумажек. Господи! Как жить? Или нет, не жить – выжить? Не раздеваясь, не снимая пальто и сапоги, она упала на диван и разревелась. Ну почему все это ей? Что она сделала плохого? Да, не ангел, не ангел, сама понимает. Но и не сволочь же! Есть на свете люди пострашней! Ничего у нее нет: ни денег, ни тряпок, ни посуды, ни золота. Только эта квартира – с желтым ворованным линолеумом, ржавым и скрипучим холодильником, телевизором, взятым напрокат, треснувшим унитазом. Тома пролежала почти сутки. Потом столько же просидела на кухне, вглядываясь в темную и дождливую позднюю осень, которая не обещала ничего хорошего. Через три дня она работала диспетчером в ЖЭКе. Рядом с домом, сутки через двое. Зарплата маленькая, диспетчерская узкая. Лампа дневного света невыносимо жужжала и моргала на потолке. В комнатухе было холодно и дуло из-под рассохшихся дверных проемов и от рам. Тома сидела в старых валенках, оставленных кем-то из бывших работниц, и грелась у рефлектора. Молодые, веселые, вечно поддатые электрики и водопроводчики развлекали ее сальными анекдотами и приглашали «весело посидеть» после работы. Тома окатывала их ледяным взглядом и посылала ко всем чертям. А через два месяца, под Новый год, выпив молдавского портвейна и закусив любительской колбасой, она привела к себе в квартиру электрика Вову, двадцатипятилетнего оболтуса из Верхних Лук. Вова, здоровый и крепкий детина, оглядев Томину квартиру, подумал, что попал в рай: три комнаты, отдельная ванная и туалет, а еще телевизор и двуспальная кровать. В ванной висело большое махровое полотенце и приятно пахло земляничным мылом. Правда, при ближайшем рассмотрении все оказалось старым, ветхим, разваливающимся. Но здесь было куда лучше, чем в комнате в общаге (десять коек, сортир на другом этаже, на кухне мыши и тараканы). Перекантоваться – самое то. Бабец, конечно, не Софи Лорен и не Ирина Алферова (любимая актриса кино): старовата, страшновата и тощевата. Но на безрыбье – и Томка баба. Ха-ха! А там – как фишка ляжет. «Будем посмотреть», – как говорит инженер Петрович. Умный человек, между прочим. * * * Тома про Вовку все понимала: и что не любит ее, что пользуется, что из-за квартиры ее убогой прилепился. Как выпадет ему удача – видала она его, как же. Все понимала, и было противно. От всего противно: от шуточек его дебильных, от запаха ног, от того, как он ест по-свински – жадно и второпях. Как спичкой в зубах ковыряется. Но терпела. Все мужик под боком. Все не одна. Да и часть зарплаты отдает – «на харчи». Кран починил, галошницу. Набойки на сапоги поставил. Хозяин, мать его… Обижалась, конечно. Ни в кино, ни в Парк Горького. В выходной – лежит у телевизора и пиво сосет. На день рождения Томин принес бутылку водки и кулек пастилы. На три цветочка не разорился. Сволочь тупорылая, деревенская. Вова прожил у Томы около года, а потом слинял – только его и видели. Свалил, когда она дежурила. Вещички собрал и был таков. Даже записки не оставил. Сволочь приблудная, чтоб он сдох. * * * Раису Тома встретила в булочной. Отвернулась, думала, не заметит. Заметила, старая карга. Разохалась: – Ой, Томка! Мне сказали, что ты в диспетчерской сидишь! На моем, Томка, месте! Сказали ей! Радуется, поди! Нет, Рая не радовалась: – Как же так, Томка? Ведь институт закончила, образование получила! И в ЖЭКе сидишь, алкашню нюхаешь! Посочувствовала! Пожалела, блин. Знаем мы вашу жалость! А сама небось радуешься и дочке своей тупой толстожопой в письмах докладываешь: Томка, мол, подружка твоя закадычная, в обносках ходит и слесарюг строит. А ведь как жила! Как сыр в масле каталась! В доме всего полно! Тряпки заграничные носила, в лаковых сапожках и дубленке в институт бегала – с маникюрчиком и причесочкой. Вот она, жизнь! Сегодня – полянка солнечная с травкой зеленой, с цветами да ягодами. А завтра – болото стылое и вонючее. Круглая она, жизнь. Круглая. Каким боком повернется, как судьбой человеческой распорядится – никому не известно. Раиса поковыляла в сапожищах своих раздолбанных прочь. Авоську еле тащит, головой мотает. Небось благодарит боженьку за то, что дочке жизнь сладкая выпала. Задница бы не слиплась от жизни этой сахарной! Толстая, кобылячья задница. Живет там на всем готовом, в ус не дует. А мамаша сумки с мороженым минтаем таскает. Ну их к чертям! И всех остальных туда же, заодно. * * * О своем приезде Зойка сообщила матери за два дня. Раиса разохалась и запричитала: – Как же так, Зоинька! Как же так! Я ведь и приготовить ничего не успею, и достать! Зойка засмеялась: – Какое «достать», мам! Пойдем на рынок и все купим! – Да ты хоть знаешь, какие там цены? – возмутилась мать. – Цены, мам? Да о чем ты? Нас этим не испугаешь! Конечно, Раиса «достала» и курицу («Запечем в духовке», – сказала Клара), и копыта на холодец. Испекла пироги, с капустой и вареньем. Ну, селедочка с луком – там ведь наверняка селедочки нашей нет. А Зойка так любила «подсолониться»! Пару салатиков, капустка квашеная. – Не оголодаем и в грязь лицом не ударим, – объявила торжественно Клара, оглядев накрытый стол. В день приезда Зойки стояли у окна – плечом к плечу. Молчали – так велико было волнение. Наконец, резко затормозило такси, и из машины вышла Зойка: роскошная, в шубе до пят, увешанная баулами и разноцветными, невиданными пакетами. Таксист волок огромный тяжелый чемодан. Бросились к двери. Зойка, в аромате ярких густых духов и незнакомой жизни, вышла из лифта и, бросив на пол сумки, кинулась к матери. Раиса подвывала, не выпуская дочь из крепких объятий. Клара потихоньку утирала слезы. Ввалились в квартиру, Зойка сбросила шубу и принялась доставать из пакетов гостинцы. На щедрые дары посмотрели, поохали, поахали и, наконец, уселись за стол. Раиса рядом с Зойкой, не выпуская ее руки. – Дай поесть ребенку! – прикрикнула Клара. Зойка набросилась на черный хлеб и селедку, потом на кислую капусту. Съела два куска холодца. А вот пироги и курицу проигнорировала. – Пирогов не ем, посмотри, какая толстая! А курицей нас не удивишь! Куры за границей – самый дешевый и доступный продукт! Пили французский коньяк из Зойкиных шуршащих пакетов, закусывали шоколадом с орешками – швейцарским, лучшим. Раиса и Клара долго вглядывались в фотографии детей. Раиса всплакнула: – Увижу ли? Будет ли мне такое счастье? Зойка рассердилась: – Увидишь! И совсем скоро! Раиса испуганно посмотрела на соседку. – А я ведь за тобой, мамуль! – продолжила Зойка. – Увезу тебя я в тундру! – И расхохоталась. А потом добавила серьезно: – Уезжаем мы с тобой, мамуль! Насовсем! Вот оформим бумаги – и вперед! Хватит. Нажились мы друг без друга. Настрадались! Раиса молчала и смотрела в одну точку. Зойка теребила ее за плечо. Наконец Раиса расплакалась. Клара тоже, и Зойка не отстала. Всем полегчало. * * * Начались хлопоты с бумагами – долгие, нудные, кропотливые. Бегала Зойка – Раиса лежала с высоким давлением. – Смотри, не окочурься на радостях, – выговаривала ей Клара. – А то не доедешь до внуков, кондратий хватит! Раиса встрепенулась и поднялась – испугалась. Ходила по комнате и перебирала свой жалкий скарб. Зойка сказала: «Брать ничего не будем. Такое барахло и увозить смешно. Все купим на месте!» А Рая прятала на дно чемодана вазочки, завернутые в старые полотенца, чайные дулевские чашки из толстого фаянса, с клубничинами. Бережно обертывала в газету вилки и ложки (мельхиор, Кларин подарок на юбилей). Не могла расстаться с платьями немыслимых тоскливых расцветок из скрипучего ацетата, трикотажными трико и розовыми атласными лифчиками. Зойка устраивала скандалы и выбрасывала из чемодана «это старье и тряпье». Мать обижалась, плакала и требовала, чтобы дочь возвратила в кассу ее билет. И Зойка сдалась: – Бери, фиг с тобой. Все равно потом выкинешь. – Счас! – сердилась Раиса. – Не ты добывала, не тебе распоряжаться. Барыня какая! Ишь, старье ей и барахло! А в этом старье и барахле – вся человеческая жизнь, между прочим! * * * Зойка увидела Тому у подъезда. Обе остановились как вкопанные. Зойка, заморская гостья, в распахнутой, словно шелковой, шубе до пят, в ярком платке, из-под которого яростно выбивались непослушные смоляные волосы, румяная, раскрасневшаяся, смутившись своего удивленного взгляда, бросилась к подруге в объятия. Та отстранилась и, до щелок сощурив глаза, сухо проговорила: – Явилась? Зойка радостно забалаболила и принялась делиться новостями. Тома слушала молча, ничего не комментируя. Потом сказала сквозь зубы: – Рада за тебя. Неплохо выглядишь! И шуба какая! – Да что там! – Зойка смутилась. – Свекровь моя настояла. Боялась, что замерзну я в нашу-то зиму. Ей все таким страшным кажется! И зима, и страна. – Заботливая она у тебя! – нехорошо ухмыльнувшись, заметила Тома и добавила: – Кормят вас хорошо, видимо, в гареме-то. Расперло тебя, мать! Легче перепрыгнуть, чем обойти! Зойка грустно подтвердила: – Что правда, то правда! И что со всем этим делать! Ума не приложу! – А чего там прикладывать, когда прикладывать-то нечего! – сказала, как выплюнула, Тома и направилась к подъезду. – Жрать надо меньше, – обернувшись, сказала она и толкнула подъездную дверь. Зойка еще долго стояла на ветру в распахнутой шубе, платок на плечах – упал-таки с непокорных волос, не удержался. Зойка не замечала ни мелкого, острого, режущего снега, ни ранней зимней темноты, постепенно накрывшей стылый город, ни ледяных рук, ни деревянных, окоченевших ног в легких, модных, остроносых сапожках. Она стояла и думала о Томе, единственной своей подружке, единственной, кто заметил ее, Зойку, нищую, в байковом платье с заплатами на локтях, в серых деревенских теплых, но таких стыдных валенках. С обкусанными ногтями, спутанными кудрями, косолапой походкой. Нелепую, никому не нужную Зойку. Обсмеянную, робкую, стеснительную, краснеющую по любому поводу. Вечную двоечницу и неудачницу. Зойка, вздохнув, мотнула кудрявой головой, словно отгоняя наваждение. Медленно она зашла в подъезд и медленно, как старуха, поднялась по лестнице. Лифт, остро пахнувший мочой, как всегда, не работал. Мать и Клара ждали ее с ужином. Она от еды отказалась. Встала под горячий душ, долго отогревалась, наконец ей стало душно от плотного пара, и даже слегка закружилась голова. Она вышла из ванной, укуталась в старый фланелевый материнский халат, пахнувший хозяйственным мылом, и легла на диван. «Бедная Тома! – подумала Зойка. – Бедная мать, бедная Клара. Все одинокие, затравленные и нищие. Такие же, как эта страна – тоже затравленная и нищая. Так тут и проживается жизнь. Вся жизнь – в страхе, борьбе и вечной мысли о куске хлеба и завтрашнем дне. И никто не знает, что бывает по-другому. Совсем по-другому. Что бывают нарядные и теплые страны, яркие цветы, сочные фрукты. Свежее мясо, терпкое вино. Кружевное нежное белье, ласкающее кожу. Удобная и мягкая обувь, аромат духов, вселяющий в женщину уверенность и дарящий надежду. Что бывают улыбки – просто так, случайно встреченному прохожему. И почтительность продавцов, и внимание официантов. Улыбки и утешительные слова врачей в идеально накрахмаленных халатах. Больницы с кипенно-белым, ослепительным бельем, с цветами в вазах, телевизором и телефоном. Блестящие машины с мягкими сиденьями, услужливо катящие тебя по ровным, словно зеркальным, дорогам. Все это – бывает! Вот только не здесь. А может, и счастливы они своим незнанием всего этого? Может, это и спасает их от непролазной мутной тоски? Мать. Слава богу и слава Аллаху, скоро она увидит другую жизнь. Успеет прочувствовать и почувствовать ее. Вкусить. Насладиться ею. И забудет, забудет о долгих, бесконечных, нерадостных годах, прожитых в горе, нищете, одиночестве. А Клара? Совсем старая и почти немощная Клара? Она-то останется здесь. И совсем одна. Никого на всем белом свете. И все мысли сейчас о том, кого подселят в Раисину комнату. А вдруг – пьяницу? Или скандальную бабу? И жизнь окончательно превратится в ад, из которого уже не будет выхода. Только один – доживать, доживать свою жизнь, и как можно быстрее. Вот и Тома. Томка. Подружка. Вот ведь судьба. И все у человека было. Всё. Мать, отец, отдельная квартира. Лаковые туфельки и нарядные платья. Апельсины и шоколадные конфеты – не на праздники, так, каждый день, в вазочке на столе. Музыкальная школа и черное лаковое пианино – несбыточная Зойкина мечта, только бы подойти и погладить белоснежные, полированные клавиши. Хорошие отметки, белое платье с кружевом на выпускной вечер, институт. Все было – и ничего нет, ни любящих родителей, ни нарядных вещей. Нет даже пианино – мать видела, как крепкие мужики выносили его на ремнях из подъезда». А Томино скудное пальтишко и облезлые сапоги? А работа в диспетчерской? Зойка помнила это жуткое место – запах перегара и мужских носков, рваный линолеум, заплеванная раковина, вечный нестерпимый грубый мат. Холод зимой и духота летом. В телефонной трубке скандальные выкрики вечно недовольных жильцов. Невыносимый запах рыбы, лежащей в раковине. И радость матери – на ужин сегодня котлеты. Все пытаются унизить: от воспитателей в детском саду до медсестры в поликлинике и продавщицы в несвежем халате и с облупленным лаком на красных коротких жадных пальцах. От школьной директрисы до вокзальной кассирши и уборщицы в «Детском мире». Унижающим других, им, униженным, становилось легче. И никто – почти никто – не желал быть терпимее и добрее. В злобе и ненависти выживать почему-то легче. Зойка встала, оделась, сказала: – Я скоро, мам! – Набросила на руку шубу и вышла на лестницу. У Томиной двери Зойка на секунду задержалась, задумалась и решительно нажала на кнопку звонка. Дверь распахнулась. На пороге стояла хозяйка и с прищуром и ухмылкой смотрела на нежданную гостью. – Чего тебе? – грубо бросила она. Зойка шагнула в прихожую. Потом она торопливо начала снимать с пальцев кольца. Стянула с запястья тяжелый браслет, вынула из ушей серьги. Не глядя на Тому, положила все это на тумбочку. Потом на табуретку аккуратно пристроила шубу и, красная от смущения и неловкости, тихо сказала: – Пожалуйста! Не обижайся! – И подняла на Тому полные страдания и мольбы глаза. Та, закусив побледневшую губу, небрежно бросила: – Да что там! Куда уж нам обижаться! В нашем положении, знаешь ли, не до обид! – Потом бросила взгляд на тумбочку и табуретку и криво усмехнулась. – По мозгам-то не получишь от свекрухи своей щедрой? Зойка мотнула головой, выскочила за дверь и, спустившись на свой этаж, громко разревелась. Тома, еще раз взглянув на щедрые дары, пошла на кухню и достала из холодильника бутылку водки. Выпив полстакана, она завыла – по-собачьи, в голос. * * * Такси в аэропорт подъехало ранним утром. Клара и Раиса рыдали у двери – понимали, что прощаются навсегда. А позади была целая жизнь. Зойка торопила мать и вытирала ладонью слезы. В Кларином кухонном шкафчике, в старой кастрюле с отбитой эмалью, лежала плотная пачка денег. Зойкина прощальная хитрость. Наконец подошли к лифту. Не без усилий загрузили чемоданы с Раисиным бесценным барахлом и спустились. Таксист, бросив на женщин возмущенный взгляд, медленно и нехотя, словно делая большое одолжение, вразвалочку вышел из машины и открыл багажник. Неспешно достал папиросу и смачно затянулся. Зойка, усмехнувшись, принялась укладывать чемоданы сама. Двинулись. Раиса оглянулась на дом, где прожила все эти долгие годы, перекрестилась и хлюпнула носом. Дочь нежно взяла ее за руку. На зеленой стене подъезда крупными буквами, размашисто и от души коричневой масляной краской была выведена знакомая уверенная надпись: «ЗОЙКА – СУКА!» Только не было больше Раисы с тряпкой и ведром, тщательно, с горечью и обидой стирающей это безобразие. Она была уже далеко. Так далеко, что не достанешь, – в ярком и голубом, абсолютно безоблачном небе. Вечная любовь В один год в нашем дворе оказались свободными одновременно трое мужчин вполне репродуктивного возраста. Начнем по порядку. Жили у нас Иваньковы, Люся и Витя. И вот Люся умерла. Произошло это так стремительно, что все отказывались в случившееся поверить. Люся, веселая, жизнерадостная хохотушка, была полнотелая, с ярким румянцем во все немалые щеки, пышущая богатырским здоровьем. Никогда не болела даже сезонными простудами. Работала она старшим продавцом всеми любимого районного образцово-показательного гастронома, где даже в самое голодное безвременье можно было, отстояв, правда, многочасовую очередь, достать и масло, и колбасу, и сыр. Люся торговала за прилавком колбасного отдела – самого элитарного, – и ловко мелькали ее пышные руки, точным движением ножа отрезающие нужные двести, четыреста и восемьсот положенных граммов вареной или полукопченой. Копченая колбаса (в просторечье – сухая) на прилавок не попадала. Ее, вожделенную и торжественную, получить можно было только одним путем – дружить со всемогущей Люсей. Витя Иваньков трудился слесарем на автобазе. Хилый – особенно на фоне мощной жены, – вечно раздраженный Витя любил поругать во всеуслышание родную власть, осудить империализм и капитализм, позабивать козла во дворе и зло и решительно нажраться в любые праздники – ноябрьские, новогодние, в женский день (святое!) и, конечно, на майские. Жили они с Люсей… Наверно, неплохо – в материальном смысле. И даже вполне себе хорошо. Денег хватало, пропитания тоже, да и какого! Квартира была отдельная, двухкомнатная. Холодильник дефицитный, финский, до потолка. Ковер «Русская красавица» на стене в каждой комнате. В баре (а у них был бар!) рядком стояли разные фигуристые бутылки с иностранной выпивкой – Витя признавал только родную «беленькую». И гордость хозяев: цветной телевизор и полированная, с золотыми молдингами, немецкая стенка, полная хрусталя и богемского стекла. Правда, иногда бузотер Витек бил нещадно и хрусталь, и чешскую богемию. Ничего не жалел. Между собой они нередко собачились. «Брехались», как говорила Люся. Такой уж паскудный был у Витька характер. Склочный. Люся выходила во двор пожаловаться и поплакать. А когда ее начинали жалеть – у нас это любят, особенно в глаза, – тут же начинала смеяться: – Да ну вас, бабы! Мой Витек не хуже других! А кто не пьет? Покажите? Зато добрый он у меня. И нежадный. Люся вытирала слезу и торопилась домой – муж заругает. Бабы ухмылялись вслед – «добрый»! Сказала тоже! Сын Юрка, отслужив в армии, женился на местной девочке и остался в Пензе. Люся горевала, но признавала, что невестка хорошая – «порядочная и хозяйственная». К детям ездили три раза в год, груженные, как вьючные мулы, – с продуктами в Пензе было еще хуже, чем в столице. Витя волок тяжеленные баулы и громко, во весь голос, материл свою жену и заботливую мать. Иногда – впрочем, нечасто – он крепко запивал. Совсем крепко, недели на три, а то и на четыре. И это была беда. Жену свою, крупную и пышнотелую Люську, Витя мутузил так, что однажды ее увезли на «Скорой» с сотрясением мозга и переломанными ребрами. А так – просто фингалы. То справа, то слева. Или на обоих глазах разом. Что правда, то правда – «добрый». Люся замазывала синяки плотным слоем чешского «Дермакола» и грустно плелась на работу. Приходил участковый, предлагал потерпевшей мужа-буяна посадить. Люся возмущалась: – Да чтобы я, своими вот руками, – она трясла перед его носом пухлыми пальцами, унизанными золотыми кольцами с красными и розовыми камнями, – посадила кормильца и отца моих детей?! Участковый вздыхал: – Каких детей, Иванькова? Сын у тебя! Один! Забыла? И кто у вас кормилец – это надо еще посмотреть. Однажды Витю отправили в ЛТП. Люся моталась туда раза по три в неделю. Пока соседки ей не открыли глаза – отдыхай, дура! Когда тебе еще такое счастье выпадет? Люся задумалась и ездить перестала. Сделала новую прическу, купила болгарскую дубленку – тетки подыхали от зависти. Съездила на экскурсию по Золотому кольцу. И даже отпраздновала свой день рождения в ресторане «Будапешт» – только «девочки» с работы. Никаких соседок: сплетен не оберешься. «Девочки» крепко выпили, закусив икоркой и севрюгой с хреном, спели любимые песни («Зачем вы, девочки, красивых любите?» и «Миллион, миллион алых роз»), всплакнули, вспомнив себя молодых, погрустнели, вспомнив своих законных мужей. И совсем разнюнились, сообразив, что, скорее всего, ничего больше в их жизни не будет – ни любви к красивым, ни миллиона алых роз. Таксист, везший разморенную и счастливую Люсю домой, молодой носатый кавказец, гладил ее по полной руке и уговаривал встретиться завтра в шесть вечера. У подъезда она совсем расслабилась и почти задремала. Таксист предлагал ей руку и сердце, называл королевой, клялся в любви до гроба, наконец расстегнул неподатливые пуговки на Люсином платье и почти добрался до ее богатой груди. Люся встрепенулась, пришла в себя, дала ему по носатой морде – той же пухлой и тяжелой рукой – и, не заплатив ни копейки (нанесено оскорбление!), гордо вывалилась из машины в сугроб, поднялась, отряхнулась, покачиваясь, доковыляла до подъезда и громко хлопнула входной дверью. А вот наутро ей стало невыносимо стыдно. Старая дура! В Пензе внучок через два месяца должен народиться! Муж Витя в больнице на излечении! А она? Гуляет, блин! Отрывается! Совсем про стыд забыла. А если бы этот грузин отвез ее в лес и там бы… Черт с ней, с честью! Ведь и прибить бы мог! После стыда и раскаяния оставалось одно: радоваться ненанесенному ущербу и срочно навестить больного мужа. Витя, злой сильнее обычного, встретил жену неласково – не простил двухнедельного отсутствия. Унюхал запах вчерашнего алкоголя и заметил виноватые Люсины глаза. – Нашлялась, курва драная, пока муж по больницам и госпиталям? – невежливо осведомился он. – Витин острый кадык напрягся и яростно задвигался. Он чувствовал себя героем, раненым бойцом, коварно брошенным неверной, ветреной женой. Люся, мелко моргая, молила о пощаде. Пощада не предвещалась. Люся торопливо доставала из сумки и разворачивала сочные ломти буженины, тамбовского окорока «со слезой», сырокопченой колбасы и осетрины горячего копчения. – Поешь, Витенька! – умоляюще прошептала она. Муж недобро усмехнулся – чует кошка! – Сама жри! – коротко бросил он и смачно сплюнул Люсе под ноги. – Курва! – повторил Витя и бодро зашагал к корпусу. Люся села в сугроб и заплакала. Подошла здоровая серая, из местных, собака, подозрительно посмотрела на женщину и неторопливо начала жевать отвергнутую ее супругом буженину. Витю выписывали через неделю. Люся отдраила квартиру, сварила кастрюлю борща и напекла пирогов. Витя зашел мрачный и серьезный. На Люсино «здрасте» не ответил, только кивнул. Борщ съел молча, к пирогам не притронулся. Лег спать в зале, проигнорировав супружеское ложе. Вечером, когда Люся пришла с работы, Витя был смертельно пьян. Пил он на следующий день. И на следующий. И еще три недели подряд. Люся умоляла мужа остановиться. Витя объяснил, что пьет с большого горя, потому как жена у него сволочь и шлюха и веры ей больше нет. С тех пор все совсем разладилось. Окончательно и бесповоротно. С работы Витю выгнали, в ЛТП не брали, участковый махнул на него рукой. Бил теперь муж Люсю систематически – раза три в неделю. Она потухла, похудела, перестала красить волосы и губы. Люсина дубленка – Болгария, цвет кофе с молоком – была изрезана Витей на мелкие кусочки. Точнее – в лапшу. Жизнь покатилась в тартарары и стала совершенно бессмысленной. Через полгода Люся заболела. Через три недели после этого ее не стало. В четверг отвезли человека в больницу, а во вторник забирали из морга. Скоротечная онкология, сказали врачи. Хоронили Люсю всем двором. Приехали сын и невестка. Почему-то она плакала больше, чем все кровные родственники. Сын с отцом не разговаривал – видимо, винил его в смерти матери. На поминках Витя, как и положено, нажрался и крикнул все еще горюющей снохе: – Чё ревешь? Гостинцы закончились? Ничего, с голоду не опухнешь! – Он громко цыкнул зубом. Сын медленно поднялся со стула. Жена схватила его за рукав и умоляла остановиться. Так же медленно он снова опустился на стул. Вскоре молодые стали собираться в дорогу, с отцом не простились. Витя вышел на лестницу и крикнул им вслед: – Счастливого пути! Мужики затащили его в квартиру. Поминки сворачивались, и женщины торопливо убирали со стола посуду. Витя, уронив буйну голову на руки, продолжал планомерно накачиваться остатками спиртного. – Говнючий ты человек, Виктор! – со вздохом сказал ему участковый. И пригрозил: – Будешь и дальше тунеядствовать – посажу! Витя, подняв на него мутные глаза, бросил: – Да пошел ты! Это первая часть истории. Вводная, так сказать. * * * Вторая история, потрясшая обитателей двора, – смерть Дарины Силковской, умницы и красавицы сорока двух лет. Силковские в нашем дворе считались, как бы сейчас сказали, випами. Владимир Сергеевич – декан известного столичного вуза. Профессор, само собой разумеется. Высокий, интересный, с прекрасной спортивной фигурой, серыми глазами, висками, тронутыми ранней сединой, и очаровательной ямочкой на мужественном подбородке – совсем как у Жана Маре. Вежливый, воспитанный, улыбчивый. Кланяется каждой уборщице и каждому дворнику. Словом, интеллигент. Дарина Петровна, его любимая, обожаемая жена – видно невооруженным глазом, – была высокой и статной. Тонкая талия, стройные ноги. Чудные карие глаза, полные ума и доброты. Нежная шея, пухлый, чувствительный рот. Короткие темные густые волосы стрижены «под мальчика», что делало ее еще более трогательной и беззащитной. Дарина (а ее называли именно так, без отчества) работала врачом. Да не просто врачом – оперирующим хирургом. Говорили – замечательным. Трудно было представить нежную Дарину со скальпелем в руках. Конечно, она лечила всех соседей. Никому не отказывала, поднималась по первому зову даже по пустякам – померить давление занудной и капризной бабке Мишутиной. А однажды и вовсе спасла человека: подростка Юру Смирнова. Тот маялся головными болями. Врачи лечили от мигрени, но бедному парню ничего не помогало. Кружилась и болела голова, тошнило и мотало от стенки к стенке. И Дарина, нахмурив брови, срочно положила парня к себе в отделение. Оказалось, опухоль мозга. Операция, которую сделал известный нейрохирург (Дарина ассистировала), прошла успешно. Парень жив и здоров и даже поступил в институт. Силковские жили интересно и правильно: посещали музеи и театры, зимой катались на лыжах, а летом отправлялись в поход на байдарках. Всегда вместе и всегда за руки. Супруг заботливо поправлял на любимой съехавший беретик и потуже затягивал шарф. Однажды весь двор наблюдал, как он завязывал ей шнурок на ботинке. Тетки впали в ступор. Дарина погибла внезапно и страшно – в тихом переулке ее сбила машина. «Скорая» приехала не скоро. Дарина успела прошептать номер своей больницы. Через два часа были подняты на ноги лучшие нейрохирурги столицы, сделали трепанацию черепа. Дарина впала в кому. Все две недели Владимир Сергеевич не отходил от дверей реанимации. Сидел, закрыв лицо руками, и ни с кем не общался. Ночью дремал на той же банкетке. Медсестры поили его сладким чаем. Через две недели в коридор вышел профессор, учитель Дарины, и сказал одно слово: – Крепитесь. Владимир Сергеевич схватился за сердце и упал в обморок. Сделали кардиограмму и положили в палату с подозрением на инфаркт. На кладбище он умолял, чтобы гроб не закрывали. А когда все кончилось, громко, по-волчьи завыл и осел на землю. После похорон его по настоянию Дарининых коллег положили в клинику неврозов на два месяца. * * * Третья пара тоже считалась счастливой. Дуся и Вася Касаткины. Два голубка. Похожи друг на друга, как брат и сестра: маленькие, пухленькие, круглолицые и румяные. Ходили «под крендель». Все вместе, все на пару. – Все вместе, – рассказывала Дуся соседкам и товаркам на работе. – Все напополам. Вася мой, – Дуся притворно вздыхала, – ну ничё мне делать одной не дает! Пироги печем вместе, щи варим вместе. Убираем квартиру – опять вместе. Газеты читаем вслух. Даже футбол я с ним смотрю, чтобы было что обсудить. Бабы вздыхали и недоверчиво качали головами. Только вредная, острая на язык Валя Хохлова ехидно спрашивала: – А в сортир? Тоже вместе? – Завидуешь? – улыбалась находчивая Дуся. И вправду, ей завидовали. Конечно, было чему! Восьмого марта утром Вася торопился домой с мимозой и тортом – поздравить Дусю. Три часа стоял в универмаге за лифчиками для любимой. Из командировок привозил дефицитные отрезы и обувь. Летом ездили в деревню. И там все вместе: огород, грибы, на речку. Детей у них не было – жили «для себя». Дуся работала в ателье закройщицей, Вася – хозяйственником на фабрике. Денег хватало на хорошее питание и приличную одежду, а больше у них интересов не было. Ну и что? По-разному живут люди. Главное – никому не мешают. Ладно да дружно. Не всем же по театрам ходить! Дуся была закройщицей экстра-класса. Конечно, соседи мечтали стать ее клиентками. В смысле – на дому, так как ателье было закрытое. Но Вася запрещал жене брать халтуру. Говорил, что им на все хватает, а Дусечке надо отдыхать. Она обожала присесть на лавочку перед подъездом и похвалиться своим житьем-бытьем. – А Вася мне сегодня делал педикюр, – доверительно сообщала Дуся. – Срезал мозоли и чистил пяточки. «Пяточки» – Васино слово. Или: – А Василек мне сегодня сварил манную кашку. Или: – Васечек привез из Полтавы розовый кримплен. Красивый! «Вася достал сумку», «Вася испек пирог», «Вася делает на ночь массаж ступней». «Вася», «Вася», «Вася»… Тетки зверели. Просто наливались желчью. Их «Васи» пили, буянили, просаживали получку, гуляли на стороне и орали на детей. Как не возмутиться? Но долго на Дусю не злились. Называли дурой и страстно мечтали, чтобы «золотой Вася» наконец прокололся. К примеру, завел любовницу. Или крепко запил. Или – некрепко, а просто выпил и дал Дуське в морду. Но не было им такого счастья. Не было. Вася по-прежнему делал педикюр и массаж, пек ватрушки и тащил на горбу новый телевизор. По-прежнему они выходили гулять – под ручку, Шерка с Машеркой. Дуся в новой каракулевой шубе и высокой норковой шапке победно оглядывала сидевших у подъезда теток и сильнее вцеплялась в мужнину руку. Отдыхали супруги в санаториях. То лечили почки – болели они у них почему-то одновременно, – то пили водичку в Ессентуках, то принимали грязи на Мацесте. Рядком да ладком, как и положено. Однажды совсем обнаглели и затеяли ремонт. Соседки наблюдали, как рабочие тащили голубую ванну и голубой же унитаз. Дуся сетовала, что обои удалось достать только югославские, а хотелось бы финские. Плитка вот чешская, а надо бы как раз югославскую. Добила всех мойка из нержавейки. Двухкамерная. С Дусей перестали разговаривать. Ларисе из третьего подъезда сделалось плохо, когда грузчики распаковали синий бархатный диван. С двумя креслами, разумеется. А уж когда бессовестно обнажилась румынская стенка, Лариска разревелась и бросилась прочь со двора. Теперь Дуся говорила, что пережить ремонт – это пережить два пожара. Жаловалась, что безумно устала от запахов клея, краски и бесцеремонности рабочих. И ей никто не сочувствовал. Злые, черствые люди! Дуся плакала и жаловалась мужу. Вася нежно гладил жену по голове и умолял не расстраиваться. – На каждый роток… Да и черт с ними! Пусть в своем дерьме доживают! А у нас, Дусек, славная жизнь! И сколько еще впереди всего! Хочешь сырничков на ужин? Дуся хотела. Поев сырников, она успокаивалась, и к тому же начинался показ любимого фильма – Штирлиц сражался против фашистской Германии. Было так интересно! И так страшно за Штирлица! Так страшно, что Дуся охала и ахала, крепко вцепившись в сильную руку спутника жизни. После просмотра любимого фильма был еще чай с конфетами («подсластиться на ночь» – Васино выражение), а далее они укладывались баиньки (тоже Васины слова). Белье индийское, мягкое, в веселый цветочек, пахнущее земляничным мылом (два куска в шкаф между стопками). Подушки – чистый утиный пух, одеяло из него же, атласное и стеганое. Дуся вздыхала: «Какие все злые и несправедливые!» Она укладывалась поудобнее на широкую пушистую Васину грудь и… засыпала. Все тревоги улетучивались в тот же момент. И Дуся думала, какие они с мужем счастливые! Как же им повезло! Через десять минут раздавался мощный храп. Храпели оба, в унисон. Как жили, так и храпели – сладко и дружно. Беда пришла, как всегда, неожиданно. Дуся поехала к сестре в деревню, всего на три дня, пока Вася был в командировке. Стояло жаркое лето, и сестры решили искупаться в реке. Назавтра Дуся уезжала в Москву. Домой хотелось сильно – в свою чудесную, посвежевшую квартиру, на свой бархатный диван и в ванную с блестящей плиткой в салатовый цветочек. Дуся села на расстеленное полотенце, закрыла глаза, подставив лицо теплому и приветливому солнышку. Сестра плескалась у берега и звала ее купаться. Дусе не хотелось, но – делать нечего: настырная сестра отвязываться не собиралась. Она нехотя встала и пошла к реке. Вода была прозрачной и теплой. Не вода, а парное молоко. Дуся зажмурила глаза и медленно, по-собачьи, поплыла. Плавала она неплохо, да и речка была узкая и неглубокая. Но, как оказалось, – коварная: воронки, а в них били холодные ключи и водовороты. Дусю начало крутить и затягивать вглубь. Несколько минут она боролась и пыталась вынырнуть, но вода затягивала все сильнее, а сил оставалось все меньше. Бедная Дуся так нахлебалась, что и крикнуть не смогла. Крик тонул вместе с Дусей, она захлебывалась водой и страхом. Сестрица ничего не видела: побежала в кусты по малым делам. Последнее, что успела прошептать выбившаяся из сил Дуся, – имя любимого мужа. – Васечка! – булькнула она и погрузилась в пучину. Вытащили утопленницу через три дня. Вася сидел на кушетке и, не мигая, смотрел на беленую стену, украшенную плюшевым ковриком, – уточки, лебеди, бархатная речка. Осознав, что такая вот речка, тихая и спокойная, поглотила его любимую Дусю, он захрипел и упал. Прямо на пол, сильно стукнувшись головой. Прибежала деревенская фельдшерица и закричала: – Инсульт! Но, по счастью, инсульта не было – лишь нарушение мозгового кровообращения. Васю увезли в больницу, однако на похороны жены отпустили. Вернее, его нельзя было удержать. Хоронили Дусю в родном селе, на деревенском погосте. Рядом лежали ее родители. Опасались за Васино здоровье, очень. Накачали лекарствами. Вели одуревшего Васю под руки. Он шел медленно, покачиваясь, и молчал. Все время молчал. С Дусиной могилы увести его не могли. Вася сидел на кладбище неделю. Дусина сестра приносила ему поесть. Вася машинально открывал рот и проглатывал пищу. Потом послушно запивал ее молоком или чаем. И опять молчал. Наконец удалось увести его с кладбища. Сестра уложила беднягу в кровать, и Вася уснул. Спал он три дня, не просыпаясь. А когда проснулся, подскочил с кровати и закричал: – Дуся! Она же там совсем одна! – И опрометью бросился на кладбище. Потом понемногу стал приходить в себя. Ел за столом, помогал родне с покосом, кормил скотину. В Москву он не собирался. – А как я оставлю Дусю? – удивлялся Вася. Так и прижился в доме у Дусиной сестры. С деревенскими не общался, на лавочке за калиткой не сидел. Утром на кладбище, вечером на кладбище. На Дусиной могиле росли даже розы. Поставил витую оградку и покрасил ее серебрянкой. Дуся, веселая и улыбающаяся, смотрела на него с фотографии: совсем молодая, волосы с перманентом, яркая помада. Вася вел с ней многочасовые беседы. Рассказывал про деревенские новости и сестрино хозяйство. Дуся безмятежно улыбалась. Вася прощался и шел домой. Медленно, как дряхлый старик. Жизнь кончилась. * * * Двор буквально разбухал от слухов. Как такое возможно? Три смерти за год, три совсем молодые женщины. Появилась версия, что дом построили на месте старого кладбища – обычное дело. Далее, при строительстве дома обвалились строительные леса, и погибло много рабочих. Еще версия – на этом месте когда-то стоял купеческий дом, где ревнивый муженек зарезал красавицу жену. Нет? А почему такие проклятья сыплются на наш бедный дом? И резонный вопрос – кто же следующий? Особенно подозрительно поглядывали на женщин от тридцати до пятидесяти. Одна нервная дамочка даже поменяла квартиру. Конечно, глупости. При чем тут кладбище и ревнивец-купец? Вы еще придумайте, что под фундаментом дома зарыт нечестный клад или ядерные отходы! Просто трагическое совпадение, трагическое стечение обстоятельств. Онкология, авария, утопление. Года через два все облегченно вздохнули: больше никто не умирал, не травился, в реке не тонул и под машину не бросался. – Пронесло, – облегченно вздохнули жители нашего дома. К тому же были опровергнуты предположения по поводу кладбищ, купцов и аварий на стройке. Все это оказалось полной ересью. Да и вообще, жители переключились на более интересные события – на те, от которых кровь стыла не меньше, чем от предыдущих трагедий. Хотя нет, глупость. Как можно вообще это сравнивать? Но тем не менее… * * * Владимир Сергеевич Силковский, убитый невероятным горем вдовец, оплакивающий свою безвременно ушедшую Дарину, женился повторно через три месяца. Точнее – через два с половиной. Свадьбы, разумеется, не было. Все по-тихому. Просто однажды он появился во дворе со спутницей – маленькой, невзрачной и худосочной девицей примерно двадцати лет отроду. Впрочем, возраст ее читался плохо – очень серенькая, очень невнятная, очень незначительная. Словом, с Дариной не сравнить, неприлично даже и сравнивать. В том, что это не просто знакомая, убедиться было несложно. Силковский так же поправлял на ее тонкой шейке шарфик и так же застегивал разъехавшуюся «молнию» на сапогах. Вечером так же прогуливались в сквере напротив. В пятницу Владимир Сергеевич спешил с работы с тортом и цветами (тот же трюфельный тортик и те же розовые гвоздики). Постоянный мужчина, сказать нечего. В июне двор наблюдал, как Силковские грузили в машину походное снаряжение, а в декабре, облачившись в лыжные костюмы, с лыжами и палками торопились за город. По первому снежку, как говорится… Владимир Сергеевич так же раскланивался с соседками – с полупоклоном, уважительно и учтиво. Ему нехотя отвечали. Не могли простить скорую измену памяти всеми обожаемой Дарины. Сердцу не прикажешь! Через год двор наблюдал такую картину: молодая жена, предположительно аспирантка Владимира Сергеевича, надвинув очочки на острый носик, аккуратно обходит лужи, бережно неся свой беременный живот, а муж так же аккуратно и бережно подхватывает ее за худой локоток. В положенный срок аспирантка родила. Силковский, с одуревшим от счастья лицом, катал по двору голубую коляску. * * * Вася Касаткин не появлялся в столице довольно долго, около шести месяцев. Сплетничали, что он парализован, другие утверждали, что госпитализирован в психиатрическую больницу с диагнозом «буйное помешательство». А вообще, скорее всего, лег на кладбище рядом с Дусей и наконец успокоился. Как у лебедей: один уходит за другим, потому что жить друг без друга не могут. В народе говорят – лебединая верность. Больше всего бабки расстраивались, что «Дуська не пожила в новом ремонте». Да, Дуся и вправду не пожила. Даже насладиться им не успела. Зато наслаждалась теперь… Дусина родная сестра. Да-да! Именно так. Через полгода Вася Касаткин объявился. И не один. Рядом с ним стояла коренастая женщина с простым добродушным обветренным лицом. Вася проявил уважение и представил новую жену кумушкам и сплетницам, заседающим целый день на лавке у подъезда. Так и сказал: – Моя новая, заместо Дуси-покойницы. – И глаз его увлажнился. Спутница тоже, хрюкнув, крупной рабочей деревенской рукой оттерла скупую слезу. Вася толкнул ее в бок, и она, вытерев руку об платье, заливаясь от смущения краской, пробормотала: – Тоня. Тоня я. – И протянула руку Зинаиде Федоровне, пенсионерке и старожилу с лицом упрямым и суровым, похожим на лицо престарелой Родины-матери. Видно, чутье подсказало смущенной и растерянной «молодой», что баба Зина – объявленный лидер и непререкаемый авторитет в узких кругах. Тоню приняли «на лавку». Без особого удовольствия, но с явным интересом. Всем было любопытно узнать, как и что в доме Касаткиных. Сыграли и свадьбу – шумную, словно деревенскую, с баянистом, истерикой, Тониной, разумеется (что поделаешь – перепила баба, с кем не бывает? Радость ведь такая – невеста!), разборками, блюющими гостями и битой (на счастье?) посудой. Словом, как положено у приличных людей. Тоня, в цветастом халате и тапках, широко раздвинув крепкие ноги, увитые от тяжелой физической работы синими жилами, лузгая семечки, любила, сидя на лавочке, с удовольствием рассказывать в мельчайших подробностях о своей с Васей счастливой жизни. Вася так же пылесосил квартиру, так же мыл окна и стирал занавески, так же жарил сырники с изюмом. Все так же стоял в универмаге за чешскими сапожками и немецкими комбинациями. Так же получал путевки в санаторий – уже от другой работы, обувной фабрики, где тоже трудился снабженцем. Тоню не полюбили: ленивая, трепливая, наглая. – Что обед не готовишь, молодуха? – интересовались тетки. – А! – махала рукой та. – Успею еще! – И добавляла: – Я за свою жизнь так наковырялась! Инвалидкой через это хозяйство сделалась! – И совала под нос соседкам узловатые красные артритные пальцы. Бабы вздыхали: – Дуська против Тоньки – чистая интеллигенция! Тоня не работала: образование шесть классов, профессии нет. Сидела на лавочке и ходила в булочную и гастроном. В том же халате и домашних тапочках. С авоськой в руке. Халат и тапочки были Дусины. Впрочем, как и все остальное: плащ, шуба, норковый берет и сапоги-аляски. А еще – арабские духи и мягкое душистое постельное белье в цветочек, чашка с василькакми и бархатный диван. Простодушная Тоня рассказывала, что о счастье таком и не мечтала. Всю жизнь сеструхе завидовала. И в столице, и с квартирой, и в шубе, и в кримплене. И с Васей! Да с каким Васей! Тоня вздыхала и продолжала: – Был у меня муж, – опять глубокий вздох, – да сплыл… – Куда? – ехидно вопрошали соседки. Тоня хлюпала носом и так же бесхитростно отвечала: – А зарезали его по пьяни. Прямо на свадьбе. И снова про свое нежданное и негаданное счастье: «Вася, Вася, Василек». Под крендель ходили на прогулку. И так же обратно. У Тони изменилась вся жизнь. Кто бы мог представить? После сорока какие надежды? Все в деревне женатые – кто не помер, – и все пьют. Одна морока. Лучше бобылкой свой век доживать. Вся жизнь изменилась у Тони. А вот у Васи не изменилась. Ну так, расстроилась на пару месяцев, засбоила, и он был по-прежнему счастлив. Так счастлив, что сердце замирало, когда думал, как хороша жизнь! И регулярно напевал, стоя под финским душем: – Я люблю, тебя жизнь! И надеюсь, что это взаимно! Взаимно, Вася. Не сомневайся! У тебя – точно взаимно! Жизнь, она любит бодряков и оптимистов. Доказано. * * * Витя Иваньков, пьяница, бузотер, драчун и гуляка, пил после смерти жены уже без остановки и светлых промежутков. Пил он теперь от большого горя. И тоски. От тоски по жене Люсе. Дела у него теперь было два: пить и ездить к Люсе на кладбище. На кладбище – кто бы мог предположить? – он ездил три раза в неделю. Иногда чаще – по душевному порыву. Сажал цветы, красил ограду и… плакал, плакал… Возле кровати поставил Люсин портрет. Разговаривал с ним. Укорял Люсю: – Как же так, как ты могла? Стерва ты, Люська! И всегда была ею. Говорил, что пить бы бросил непременно. И зажили бы они счастливо. Ох, как бы зажили! – А счас, – всхлипывал он, – что, Люська, мне осталось вот сейчас? Тоска одна да водка. Вот вся моя жизнь! – И добавлял: – А какая это, Люська, жизнь? Мука одна. Не нужна мне, Люся, без тебя она, сука эта жизнь. А потом долго рассказывал, как хорошо они жили. Как ладно и складно. Помнишь, Люська? Жена смотрела с портрета недоверчиво, вроде как сильно сомневалась в Витиных словах. А он пил и плакал. Плакал и пил. Тетки решили Витю сосватать. Что мужик пропадает? Какой ни есть, а все равно добро при нынешнем-то дефиците. Нашлась и невеста – татарочка Ася: тихая, скромная, работящая. Без квартиры и с временной пропиской. В булочной на кассе сидела. Сватать взялась все та же бабка Зина. Рассказала Вите, какие Ася печет беляши и какую варит лапшу. Витя ответил грубо. Очень грубо и нецензурно. Баба Зина в долгу не осталась. Сказывался опыт рабочей-путейщицы. Витя покрутил пальцем у виска и объяснил недогадливой соседке, что «после Люськи нет для него женщин на земле». И, покачиваясь, отправился за очередным шкаликом. А через пару месяцев Витя Иваньков повесился. У себя в квартире. Бабы говорили – от водки. А тихая хроменькая тетя Оля Полозкова, старая дева, одинокая, без всякой родни, тихо сказала: – Не от водки. От тоски. – И, грустно вздохнув, печально посмотрела куда-то вдаль. На всю оставшуюся жизнь… Квартира ровно напротив – дверь, что называется, в дверь. Она, дверь этой соседней квартиры, имеет вид… Доисторический она имеет вид. Это даже не «совковый» дерматин грязно-бурого цвета, нет. Просто родная деревяшка в царапинах и сколах цвета детской неожиданности, как говорят в народе. Да и замок… Чуть ли не навесной, из тех, что на шестисоточных сараях. Но квартира – трехкомнатная, и я о такой мечтаю. Мы-то живем в однушке, и нас трое: муж, детеныш и я. Нам тесно, очень. Нет, и эта квартира – огромное счастье, потому что отдельная, без мамок и папок. Мы просто «крезы» по сравнению с нашими несчастными друзьями, проживающими с родителями. Но человеческая натура такова: хочу большего! Я – не алчная пушкинская старуха, требующая золотую рыбку себе на посылки. И дворец мне не нужен. Мои мечты ограничиваются обычной малогабаритной трешкой с шестиметровой кухней и отдельной детской. И еще я хочу второго ребенка. Точнее, этого мы хотим вместе с мужем. А в такой тесноте… Бабушка твердит, что они рожали и в коммуналках. Свекровь вспоминает барак без воды и с печным отоплением. Кстати, в самом центре Москвы – там, где сейчас гостиница «Белград». Я парирую: – А хорошо ли вам там было? Комфортно, дорогие мои? Тушуются. Причем – сразу. Вздыхают. Вспоминают, видимо, и свекровей своих незабвенных, и соседушек милых. Теперь по делу. В той трешке, что строго напротив, проживает один человек – Василий Васильевич Бирюков. Мастер цеха на авиационном заводе. Убежденный холостяк. Родители его давно успокоились на Хованском, унеся с собой в могилу неизбывную тоску и печаль – Вася, сынок, не пристроен. Так и проживет, неразумный, всю жизнь бобылем. А сколько сватали! Да и какие девушки перед Васильком млели и глаза опускали! Вот уж не знаю. Посмотришь на этого Василька… Ну, может, в молодости… Хотя и в это верится с трудом. Нынешний Василь Василич – дядька сорока с лишним лет, угрюмый, неразговорчивый, в сандалиях фирмы «Скороход», коротких брючатах, клетчатой ковбойке и доисторических очках (ретро, конец пятидесятых). После работы Вась Васич по прозвищу Бирюк торопился домой. В руке авоська – тоже анахронизм, – а в ней кефир в стекле, батон и кусок колбасы в серой бумаге. Тетки на лавке кивали на Васино «здрасте» и продолжали свои нескончаемые беседы. Бирюков интереса у них не вызывал. Вообще. Говорили, что одна вдовушка из третьего подъезда к Васе как-то подъезжала. Крепкая такая, телом не бедная. Вася в ответ на ее призывы, очевидные всем, кроме него, бурчал что-то невразумительное – и пулей проносился прочь. Еще одна соседушка пыталась пристроить Василька к своей племяннице, старой деве из Старого же Оскола. Вася грубо тетку послал. Кумушки у подъезда вынесли свой беспощадный вердикт – Вася болен. Неизлечимо. По мужской части. Ну и заодно – головой, это и так понятно. И Васю-Бирюка оставили в покое. Он облегченно вздохнул. А зря! На пороге его судьбы уже маячила я, но пока он об этом не знал. А я заискивающе с ним здоровалась, с улыбочкой такой иезуитской: – Здрасте, Василь Василич! Как драгоценное? Не подводит? Не надо ли вам чего? Мы вот тут на рынок собрались. Можем и вам прихватить. Не затруднит. Для соседа, так сказать. Пирожка с капустой, тортика киевского. Вась Васич шарахался от меня как от прокаженной. Только увидит – сразу в дверь, угрем. Смотрит с опаской: что этой дуре надо? Правильно, что с опаской. Этой дуре таки надо! Я строила планы. Ох, как мы, женщины, любим строить планы! Просто замки на песке возводила сказочные. Кухня – мебель деревянная, светлая, теплая. Занавески в красную клетку. Такая же скатерть. Спальня в зеленых тонах – говорят, успокаивает. Гостиная – тона… Ну пусть будет персик. И детская! Обои с гномами в разноцветных колпачках, стеллажи для книг и игрушек. А на потолке – звезды. Или солнце – еще подумаю. И я начала капать мужу на голову – в смысле, сходи к Бирюку и поговори. Предложи обмен с доплатой. – А зачем ему это надо? – удивился муж. – Что значит зачем? Деньги стали никому не нужны? Отменили их, деньги, что ли? Вот что ему точно не нужно, так это трехкомнатная квартира! – С чего ты взяла? – опять удивился муж. – А на фиг? – вопросом на вопрос ответила я. Идти на переговоры муж отказывался. Аргумент: «Ты же знаешь, я не люблю просить в долг, быть обязанным и вообще – что-нибудь просить!» Он не любит! А я – обожаю! Особенно деньги в долг. Просто этим мужикам… Все делать, чтобы ничего не делать. Все ясно. Но и меня за просто так не остановишь. И я продолжала ежевечерние выступления. По-хорошему не получалось, что ж, ты мне не оставил выбора, как говорится. Пошли попреки и укоры. Сравнения. Критика. Слезы. Стенания, мол, семья для тебя – поесть да поспать. Перекантоваться, одним словом. А я тут… Бьюсь как рыба об лед. И кухня эта мне тесна в бедрах. А второй ребенок? Маленькая такая… Доченька! Косички, бантики, заколочки с вишенкой. Платьица с оборочками… – Достала! – зашипел муж и рванул к соседу. Я прильнула к двери. Слышно ничего не было. Вообще. Вот что такое стальная звуконепроницаемая дверь. Не обманули. А минут через десять я получила стальной и непроницаемой по лбу. Муж вернулся мрачнее тучи. Я поняла – сделка сорвалась. – Чего? – спросила я. – Того, – по-хамски ответил муж, что, кстати, ему несвойственно. – В смысле? – я решила уточнить. Правильно говорит моя мама: не умею я вовремя остановиться. Не умею. – В смысле, что ты – того. – Муж опять хамил: покрутил пальцем у виска и пошел спать. Рухнули мои мечты. Рухнули. Обрушились в одно мгновение, как ветхий дом при землетрясении в восемь баллов. Или – как обвал в горах. Камни и пыль. Утром я решила обидеться. Надула губы и молча подала завтрак. Муж мой ссориться не любит и к тому же отходчив. С набитым ртом, прихлебывая кофе, он поделился впечатлениями. Вась Васич, по его словам, шуганый какой-то, недоверчивый к людям. Сказал – не обсуждается, у него другие планы. Ремонт вот в мае намечает. А дальше – вообще, перемена участи, что называется. И попросил его больше не беспокоить. Никогда и ни по какому поводу. – О как! Сильно. А какая там перемена участи? Жениться, что ли, собрался, пень трухлявый? – поинтересовалась я. – А вот это его личное дело, – осадил меня муж. – Знаешь ли, милая, нельзя так бесцеремонно лезть в чужую жизнь! Ты ведь вроде хорошо воспитана. Неприлично! И вообще, знаешь, какая у него квартира? Дерьмо. Стены масляной краской покрашены. Синего цвета. Лампочка Ильича в коридоре. Вместо коврика у двери – газеты разложены. И пахнет как-то… Кошатиной, что ли. И еще – рыбой вареной. Неблагородных сортов. Утешил. Ладно, черт с вами. Переживу. И будет еще у меня квартира, будет! И шторы в клеточку, и звезды на потолке! И зеленая спальня. И у тебя, сыночек мой бедненький, маленький, будет своя комната! С книжками и игрушками, с гномиками в ярких колпачках. Мамочка твоя постарается! Если уж папаша не смог! В чужую жизнь лезть, видите ли, неприлично! А чтобы твоя родная семья страдала – это прилично? Ладно, заносит меня иногда, признаю. Успокоюсь вот сейчас и опять буду девочкой из приличной семьи. Возьму себя, так сказать, в руки. А уж этот Бирюков… Получит он от меня пирожка и тортика! И молочка при простуде! И чесночка при гриппе. Ненавижу. Теперь, завидя Бирюкова у двери, я отворачивалась. Или цедила «здрасте» сквозь зубы. Вскоре Бирюк зашевелился. Активизировался. Начал подтаскивать ведра и банки с краской, побелкой и лаками. Кисти, валики, обои. Всем стало ясно – Вась Васич готовится к ремонту. Опаньки! Неужто и вправду старый хрен задумал жениться? «Старому хрену» было тогда слегка за сорок. Но и мне исполнилось всего-то двадцать пять. Есть оправдание. Маляров и штукатуров Вась Васич не приглашал. «От жадности, – подумала я. – Жлоб, хмырь, упырь. Вот». А жлоб, хмырь и упырь мотался челноком, как подорванный. Оживляж был такой, что все обалдели. И еще – улыбка на лице. Во весь щербатый бирюковский рот. И с кумушками у подъезда он раскланивался с усердием, чего раньше не было и в помине. Все затаились, замерли. Что-то будет дальше… Прошло три месяца. Бирюк закончил ремонт, и почти перестало вонять побелкой и краской. У входной двери он постелил затейливый коврик с зайцем из «Ну, погоди». Советовался с соседкой Ираидой по поводу покупки гардин и светильников. Ираида, работающая в торговле, была для него непререкаемым авторитетом. От осознания своей значимости и от чувств-с соседка приволокла из отдела «Ткани» рулон гардин, похожий на гаубицу от пушки. Слесарь Витек поздно вечером, соблюдая законы конспирации, важно доставил чешский унитаз, вынесенный с соседней стройки. И мы поняли: все готово. Вот только что за этим последует, не знал никто. Пока не знал. Ранним июнем, в субботний теплый и солнечный день, во двор въехало такси, а следом за ним – маленький грузовичок с матерчатым тентом. С заднего сиденья бойко, совсем как-то по-молодецки, выскочил Вась Васич, распахнул переднюю дверцу. Из машины очень медленно, с явно видимыми усилиями, не без помощи радостного и дурашливо-счастливого отчего-то Бирюка, вышла, опираясь на палку, немолодая полная дама. Очень немолодая и очень – болезненно – полная, на очень тяжелых, распухших ногах. Несмотря на жару, на ней был надет светлый (габардиновый?), почти антикварный плащ, шляпка песочного цвета с откинутой вуалеткой, летние перчатки и высокие ботинки, не оставляющие сомнений в том, что обувь – лечебная и сшита на заказ. Вась Васич бережно усадил даму на лавочку и бросился к грузовичку, из которого работяги уже вытаскивали какой-то скарб. Дама распахнула плащ, и взору открылась кружевная блузка с пышным жабо, прихваченным у шеи старинной брошкой. Потом незнакомка сняла перчатки и положила на колени пухлые, красивые, ухоженные руки в крупных перстнях. Женщина запрокинула голову к солнцу, и я смогла разглядеть ее лицо. Оно было прекрасно, несмотря на внушительный возраст дамы, морщины и по-стариковски выцветшие светло-голубые, блеклые, почти равнодушные глаза. Одухотворенностью своей, что ли? Отсутствием беспокойства и суеты? А машину тем временем разгрузили. На асфальте стоял шкаф – деревянный, крепкий, из прошлой жизни. Комод – потемневший, но вовсе не ветхий, несколько изящных венских стульев, трюмо с резными лилиями, что говорит о стиле «модерн», плюшевое темно-зеленое кресло с вытертыми подлокотниками, горшки с фикусом и китайской розой и пара чемоданов – те, что называются фибровыми, коричневые, жесткие, с металлическими уголками. Бирюков подбегал к даме и, видимо, интересовался ее самочувствием. Потом грузчики бодренько затащили вещи, и Вась Васич спустился во двор, под локоток поднял свою гостью, и они медленно зашли в подъезд. Из раскрытых окон гроздьями висели соседи. Во дворе воцарилось молчание. Можно сказать, гробовое. Потом сплетницы пришли в себя, очухались и начали свое «бла-бла». Вывод был сделан – на невесту толстая старуха не тянет. Родственница? Да не было у Бирюковых такой приличной родни – все деревенские, лимитчики. Тогда кто? Ответа не было. Даже предположений и тех не имелось. Муженек мой пошутил: может, он геронтофил? Может. Все может. Но не верилось как-то, при всем моем бабском злоязычье и нелюбви к Бирюку. Новую жиличку окрестили, естественно, «Мадам». А она и вправду была мадам. Всегда при прическе (хилые старческие волосы неизменно уложены), обязательно губная помада, яркий лак на ногтях, запах духов. Серьги, брошки, кольца. И еще – одно сплошное достоинство. На скамейку она не садилась, выносила с собой раздвижной матерчатый стул, точнее кресло, а еще точнее, кресло это выносил сам Бирюков. Так наша соседка сидела при хорошей погоде часами. Иногда вставала и медленно, осторожно, опираясь на палку, прохаживалась по двору. В ней не было никакой напыщенности, чванства, презрения. Здоровалась и прощалась она с неизменной мягкой улыбкой. А вот в разговоры не вступала. Никогда. Единственное, что про нее узнали, – это имя и отчество: Амалия Станиславовна. А Вась Васич… Этого стали кликать «Блаженный», потому что видок у него был точно – блаженный. На лице постоянно тихая и счастливая улыбка слегка помешанного человека. Носился теперь Бирюк с удвоенной скоростью. Руки тянули тяжелые авоськи с фруктами, соками и пирожными. Однажды я наблюдала такую сцену в нашей булочной (а тогда были булочные. И еще какие!): Вась Васич долго и тщательно мучил продавщицу в отделе тортов и пирожных. Диалог был примерно такой: – А картошечка свежая? А эклерчики? Сегодняшние? А «Наполеончик»? С заварным кремом? Продавщица, суровая и грозная Фатима, испепеляя Бирюкова взглядом, гаркнула: – Да все сиводнящие! Бери, старый черт, не сумневайся! Бирюк радостно кивнул и пошел пробивать чек. «Видимо, – подумала я, – мадама евойная охоча до сластей. В ее-то возрасте да с ее-то весом!» Все – загадка неразрешимая, тайная тайна. Вот уж Бирюк! Озадачил, так озадачил. И никаких ответов – одни вопросы. Позвать бы мистера Холмса! Или – на крайний случай – доктора Ватсона. Но их рядом не было. А была только тихая пожилая дама, полная непередаваемого достоинства, и еще – окрыленный, не в меру счастливый Вась Васич Бирюков. * * * Семнадцатилетний подросток Вася Бирюков особых надежд не подавал. Да и, честно говоря, никто на него особенно не рассчитывал. Отец с матерью приехали покорять столицу после войны. С радостью рванули в город, намучившись в деревне от голода и тяжелой работы. Им представлялось, что жизнь в городе будет несравненно легче деревенской. Но оказалось все далеко не так. Устроились на завод, работали посменно, даже им, привычным к физическому труду, было непросто. Дали комнату в бараке – удобства и вода во дворе. Пьянство и драки с утра до вечера. А тут Антонина Бирюкова забеременела. Васька родился еще в бараке. Через три года Тоня Бирюкова родила дочку Леночку. Василий-старший радовался как ребенок – по ночам вставал, молоко на керогазе грел, пеленки стирал. Говорил: «Птичка моя!» Тоня даже злилась – все больше сыновей любят, а этот на девке помешался. За Ваську-маленького обидно! Прожили они в бараке долго, девять лет. А потом – счастье! От завода дали квартиру, да еще и трехкомнатную. Во-первых, двое разнополых детей, а во-вторых, глава семьи, Василий, достиг определенных высот: стал начальником цеха. Переезжали налегке – как и все в те годы. В грузовичке с открытым верхом ехали Бирюковы всем семейством, а с ними фикус в два метра, шифоньер, стол со стульями и завернутые в простыни вещи – носильные и спальные причиндалы. Зашли в квартиру и ахнули. Антонина села на табуретку и заплакала. Дети носились по комнатам, где гуляло гулкое эхо. Со временем купили и холодильник, и телевизор. Зажили наконец как люди. Василий-старший был мужиком серьезным, работящим и основательным. Тоню свою любил крепко и на других баб рта не разевал, да и пил умеренно – по праздникам. Вернее, не пил – выпивал. Летом, в отпуск, отправлялись на старом горбатом «Запорожце» в деревню. Там было полно родни, сохранился крепкий родительский дом. Тоня копалась в огороде, Василий ходил в лес и на озеро – по грибы и на рыбалку. Тоня закатывала банки с компотами и соленьями на зиму, дети резвились с деревенской родней и друзьями. Вечером Тоня выходила за околицу и присаживалась на лавку – потрекать с бабами. Те жаловались на пьющих и бестолковых мужей, на дурных детей, на тяжкую деревенскую жизнь. Тоня помалкивала. Умная была – не хвастала и никого не учила. Просто понимала, что и с мужем повезло, и с ребятами. А уж про квартиру, газ, теплую воду и белый унитаз – и говорить нечего. Счастливый билет вытянула Тоня. О том, как все было сложно в столице, особенно по первости, она старалась не вспоминать. Знала, что ничего и никогда с неба не падает. Им по крайней мере точно. Бабы смотрели на Тоню с завистью – фифа столичная! Босоножки на каблуке, купальник эластичный. Да нет, не босоножкам и купальнику (правда, красивому – жесткий и колючий эластик, зато синий в полосочку и худит! Так худит, словно двоих и не рожала!) завидовали бабы. Предметом их зависти были столичная жизнь, отдельная квартира и непьющий муж. А Тонька совсем не задавалась! Ни капельки! И в огороде раком стояла, землей не брезговала. Корней своих не забывала. Просто судьба у нее полегче. Везучая. Сглазили бабы. Сглазили. Накаркали беду на Тонино счастье. Леночка заболела, дочка. Бледнеть стала, слабеть. Все в постель тянуло. Придет из школы – и спать. От еды отказывалась – поклюет, как птичка, и все, хватит. Хирела девка на глазах. А когда положили в больницу, оказалось – опоздали. Поздно опомнились. – Куда ж вы, мамочка, смотрели? – укорил Тоню врач. У Леночки оказалась лейкемия. Протаскались год по больницам, и умерла дочка. В гробу лежала – как дитенок пятилетний. Совсем высохла. Василий Бирюков жене Тоне этого не простил. Говорил: – Ты девку запустила. И какая ты после этого мать? Выпивать крепко начал, с женой скандалить. На Ваську смотрел зверем – будто тот виноват, что Леночки не стало. А малой и сам плакал: по сестренке скучал и еще мать жалел. Совсем сдала, в старуху превратилась. Седая вся, плачет и таблетки пьет. И Васька, и так молчун и скрытник, совсем ушел в себя. Сидел в своей комнате, книжки читал да радио слушал. Вот эту пластиковую черную коробку на стене, с двумя ручками – звук и программы – он полюбил больше всего. Для него это был выход в мир, ранее неизвестный. Слушал Вася и стихи в исполнении любимых артистов, и рассказы, и постановки. Но больше всего ему нравились передачи музыкальные – «В рабочий полдень» и «По заявкам трудящихся». Тогда он впервые услышал ее. Ее голос. Ее имя. Просто какое-то сказочное сочетание слов – Амалия Клубовская. А голос ее… Сердце Васино замирало – от счастья, восторга, нежности и почему-то неясной тревоги. Теперь он караулил свою Амалию. Представлял ее себе. Казалось Васе, что она маленькая тонюсенькая брюнетка с фиалковыми глазами и длинными, очень черными, загнутыми ресницами. Легкая, почти невесомая, летит по земле, почти ее не касаясь, туфельки, прозрачные чулочки-капрон, на узкие плечи наброшена пушистая шубка. А на темных волосах тают снежинки. А-ма-ли-я! Имя-то какое! Не имя – песня. Стихи. Воздух и легкий ветерок. Бриз морской. Впрочем, какой там бриз! Моря Вася отродясь не видел. Только в кино, если честно. Но любить свою Амалию от этого меньше не стал. Невозможно было. Все девицы – во дворе, в школе, просто прохожие – казались Васе грубыми, уродливыми и тупыми. Такими, как Амалия Клубовская, они быть не могли. Теперь Вася знал все партии певицы наизусть. Слушал ее, закрывая глаза. Когда диктор объявлял «Амалия Клубовская, меццо-сопрано», у Васи Бирюкова начинала кружиться голова. Мать с отцом про его тайную страсть ничего не знали – каждый жил своей, теперь уже несчастной, жизнью. Мать все болела, отец пил и ездил на кладбище к дочке Леночке. На Васю внимания не обращали – не до того. Не шляется, не пьет по подворотням, учится кое-как, да и ладно. А что друзей и девок нет – так что с того? Значит, время не подошло. У всех по-разному. Вася закончил школу и поступил в техникум. Да и слава богу! В армию не взяли – большая близорукость. Выучится – пойдет на завод. А там и невесту найдет. Какие его годы!

The script ran 0.002 seconds.