1 2 3 4 5
– Все наши, – неопределенно ответил он и пригласил ее в гости.
Она почему-то пришла. Там, в мастерской, было все так же. Словно время там замерло, остановилось. Так же накурено, шумно, тесно, так же пахло коньяком и портвейном. Ей обрадовались – на пару минут, а через пару минут о ней забыли.
Она хотела уйти, но отчего-то осталась. Стала пить коньяк, закурила предложенную кем-то сигарету, откинулась в кресле и положила ногу на ногу.
В тот вечер она ушла с новым знакомым, высоким темноволосым очкариком Левой. В такси, везущем их на Солянку, он разговорился. Болтал охотно, рассказывал про то, что он режиссер, пока второй, но все впереди. Сейчас работает у мэтра – и назвал знаменитую фамилию.
Она молчала, смотрела в окно. Мимо пролетала ночная Москва, и ей казалось, что все повторяется. А той жизни, которой она жила последнее время, в деревне, и вовсе не было. Все это ей просто приснилось.
Они подъехали к длинному серому дому, поднялись в квартиру, не зажигая верхний свет. Он раздел ее и повел к дивану. Она не сопротивлялась – от выпитого ноги ее почти не держали и в голове было пусто и гулко.
Потом почему-то она громко, навзрыд, плакала, а он закрывал ей рукой рот – боялся соседей. Потом почти насильно влил стакан водки, укутал одеялом – и опять умолял утихнуть. А она вырывалась, почти дралась, пока он не залепил ей звонкую и сильную пощечину. Она крикнула: «Ненавижу!» – и сразу утихла, заснула и спала долго, до полудня. Пока он не растормошил ее и не прикрикнул, что пора одеваться.
Через три дня она опять пришла к Загорскому, и этот Лева сделал вид, что с ней незнаком. На коленях у него сидела полная блондинка и выпускала тонкой струйкой папиросный дым.
В тот вечер Эля уехала с лысоватым зрелым толстяком, имени которого она не запомнила. И снова была комната, теперь уже где-то на Таганке. В ней почему-то не было света и горела свеча. Широкая кровать была застелена несвежим бельем. Она сдернула это белье и легла на голый матрас, а толстяк растерялся и долго сидел с краю, рядом, неловко поглаживая ее по груди.
Ей очень хотелось плакать, но она смеялась – громко, в голос, неестественным, истерическим смехом. А он уговаривал ее замолчать и неловко путался в брючных пуговицах.
Все, что она запомнила, – терпкий запах пота и мягкие, торопливые, словно женские, руки толстяка.
И снова началась круговерть ее ада. Она говорила, что просто не понимала, как снова сорвалась. С работы ее выгнали, разумеется. На Арбате она не появлялась. Снова начались попойки, случайные встречи и ночевки. Были минуты трезвости и прозрения – нечастые и кратковременные, когда она не могла вспомнить, как оказалась в незнакомой постели, и с удивлением смотрела на мужчину, спящего рядом. Одному из них, рослому красавцу с холодными, льдистыми глазами, у которого она проживала последние пару недель, она задала вроде бы шуткой вопрос: «А в загс сходить со мной не хочешь?»
Он курил у окна, обернув красивый торс спортсмена в узкое полотенце. Услышав ее вопрос, обернулся и удивленно приподнял брови.
– С тобой? Не ослышался, матушка?
От смущения она дернула плечом и, гордо вскинув голову, ответила:
– Не ослышался, милый!
Он рассмеялся:
– Ну ты даешь, старуха! Вот уж развеселила, ничего не скажешь! В самый голодный год не придет в голову! Жениться на тебе! Шутница ты, милая. Кто ж на тебе женится? В здравом уме и твердой памяти? Где ж найти такого извращенца? Ты хоть сама посчитать в силах, сколько мужиков через себя пропускаешь? Арифметику в школе проходила?
Она встала, молча оделась и пошла к двери. Долго возилась со старым замком. Он вышел в коридор и одним щелчком отворил дверь. Вдогонку ей бросил:
– Ты же жизнь свою разменяла, Элька, на пятаки. Красивая ведь баба и не дура. Да еще пьянки эти… – сказал он, будто бы с сожалением, брезгливостью и с жалостью.
Она вышла во двор. Ноги отказывались нести ее дальше. Она села на скамейку и просидела до самого вечера. Очнулась, когда на голову упали первые крупные капли дождя. Медленно дошла до метро и поехала на Арбат.
Эльза открыла ей дверь. Ни слова не спросила, постелила постель и принесла чашку крепкого чая.
Потрогала лоб – испугалась. Эля была горячей, как раскаленная плита. Приехала «Скорая». Сделали укол. Она провалилась, как в черную яму.
Когда открыла глаза, за окном кружила метель. Она испугалась – господи, сколько же она пролежала?
– Пролежала недолго, – успокоила ее Эльза, – всего-то две недели. И это не снег, Эличка! Это – тополиный пух.
Эля сползла с кровати и подошла к окну. За окном было лето. Зеленели тополя, во дворе галдела детвора. Она с усилием распахнула тяжелую скрипучую раму, и в комнату полетели хлопья нежного тополиного пуха, закружились, заплясали, садясь на волосы и плечи. Она села на пол и стала ловить пух руками. Потом и уснула – там же, на дощатом теплом полу, уже прогретом щедрым июньским солнцем.
Пролежала она еще почти месяц. Вставать не хотелось, выходить на улицу тоже. Эльза кормила ее своим неизменным и спасительным ныне бульоном. Вопросов по-прежнему не задавала, только однажды тихо сказала:
– Жизнь – это перекресток, девочка! Всегда есть дорога на две улицы. Всегда. Ты уж мне поверь! Даже если сначала ты этого не увидишь.
Через пару недель, в августе, оказавшемся небывало дождливым и душным, в молочной на Арбате, в длинной очереди за кефиром она познакомилась с Яшей.
Потом он сказал ей, что смотрел, не отрываясь, на ее затылок и ложбинку на шее под небрежно собранными волосами. Эта тонкая шея и завиток, лежащий на ней запятой, словно парализовали его волю.
Он шел за ней до самого дома. У подъезда она резко остановилась и обернулась.
Он споткнулся, замер и испуганно произнес:
– Девушка! Выходите за меня замуж! – И жалобно добавил: – Пожалуйста!
Эля говорила, что давно так не смеялась. Она покачала головой и покрутила пальцем у виска. Он вздохнул и пожал плечами.
Теперь он стоял у подъезда каждый день.
Через три месяца изнурительной осады она вышла за него замуж.
– Ну а дальше ты все знаешь, – усмехнулась Эля и, прищурившись, посмотрела на Елену. – Он меня спас, – объяснила она, имея в виду Яшу. – Ты представляешь, где бы я была, если бы не он! И за это я буду благодарна ему всю жизнь. Благодарна и верна. Тем более что та сторона жизни, в смысле интимная, мне абсолютно и давно безразлична.
Молчали долго. Костер догорел, и небо стало медленно светлеть.
Потом Елена обняла ее за плечи. Эля вздрогнула:
– Только не надо меня жалеть! Да и потом – жизнь свою я устроила. Грех жаловаться. О куске хлеба не думаю. Даже ребенка родила – значит, простили мне ТАМ мои грехи! А что людям не верю… Так это мое дело. Личное, так сказать.
Елена ответила:
– А я тебя не жалею! Я просто тобой горжусь! Да и за что тебя жалеть? Ты – самая умная, самая красивая и самая талантливая!
– Интересно, в чем? – ухмыльнулась Эля. И добавила: – Можешь не отвечать.
Потом опять молчали, и совсем уже на рассвете, когда лениво, словно нехотя, поднялось круглое и розовое солнце, они ушли в дом.
Никогда больше об этом ночном невыносимом разговоре они не вспоминали. Словно его и не было.
В дальнейшем, когда Елену раздражали и даже коробили Элины действия или поступки – напористые, наглые и хамоватые, – она спохватывалась и одергивала себя, вспоминая ту ночь в Ельце, после которой она пересмотрела всю свою жизнь, да и жизнь матери тоже, и утвердилась в мысли – они счастливые. И все, что было в их судьбах: их страдания, горести и обиды – все чепуха и тлен. И полная ерунда.
И еще почему-то испытала чувство неловкости и стыда – за все свои прошлые обиды на жизнь.
* * *
Те годы можно было смело назвать самыми, как ни странно, безоблачными и спокойными. Самыми счастливыми и радостными в ее и их жизни.
Они с Борисом еще познавали друг друга, открывали. Радостно, нежно, иногда с удивлением. Их ночи еще были бессонны, по-хорошему тревожны и волнительны.
Они еще скучали друг по другу, расставаясь всего лишь на рабочий день. Какая, казалось бы, малость и ерунда! А она стояла в темноте у окна и выглядывала его силуэт – знакомый до боли, до звонкого толчка в сердце. Она еще бросалась к двери и обеими руками обнимала его за шею.
Они еще мечтали о многом. О маленьком домике в деревне, у озера, окруженного густым и темным еловым бором. О поездке на Байкал и в Самарканд – разумеется, всей семьей. А вот в Сухуми одним, только вдвоем. Чтобы есть горячий и сочный шашлык на набережной, в крошечной кафешке, и еще чебуреки, истекающие прозрачным и обжигающим соком, и запивать все это прохладным и кислым молодым вином. И смотреть на темное, чернильное море и яркие низкие звезды. А после торопиться в душную, крошечную комнату с пыльной марлей на узком окне. И рухнуть от усталости и счастья в скрипучую и неудобную кровать с волглым бельем – чепуха, наплевать! На все наплевать! Потому что они будут любить друг друга. И сердце еще будет останавливаться от его слов, а голова – кружиться от его поцелуев.
Потому что они еще так отчаянно молоды и так бездумно, наивно уверены, что все у них будет хорошо и даже замечательно – во всем, абсолютно во всем.
Потому что по-другому, иначе в молодости и не бывает – такова, слава богу, жизнь.
* * *
Она видела, как он тогда торопился домой. Просто бежал к подъезду с высоко задранной головой. И, увидев ее силуэт в окне, начинал так яростно размахивать руками, что на него с удивлением оборачивались случайные прохожие.
Как он скучал по ней! Сутки на работе были невыносимы. Он запирался в ординаторской и, если была возможность, говорил с нею так долго, что в дверь начинали ломиться дежурные врачи и сестры.
Ночью он иногда просыпался в поту от страха: а вдруг эта прекрасная жизнь с ней ему только приснилась?
Нет, она была тут, рядом. В двадцати сантиметрах от него. Спала, свернувшись улиткой, и сладко причмокивала губами. Он касался ее прохладного лба, проводил осторожно рукой по волосам и блаженно откидывался на подушку.
Слава богу, не сон – реальность.
Он все еще любовался ею – ее прохладной и ненавязчивой красотой, которая не возбуждала, а скорее успокаивала. Ему нравилось, как она смущалась от его взгляда – как девушка-подросток, мгновенно краснея.
Елена думала, как сказочно ей повезло в жизни. Как заботлив, нежен, умен и щедр ее муж. Ее возлюбленный. Как ей просто с ним, как легко. Как быстро они понимают друг друга, как моментально улавливают малейшие колебания настроения другого, ловят, словно локатором, испуг, неприязнь к кому-либо, недовольство или радость.
Они на одной волне. И смотрят в одну сторону. В общем, муж и жена. Одна сатана. А как по-другому?
По-другому нечестно, неправильно, плохо.
А у них все хорошо! Даже подумать страшно, как хорошо!
* * *
Ольгу, по-семейному Лелю, Елена родила легко. Ну разумеется, вторые роды. Всего-то за какие-то три часа. Спокойно, без разрывов и прочих сопутствующих неприятностей.
Новорожденная дочка смотрела на нее спокойно и внимательно. Елена, повидавшая предостаточно младенцев, удивилась разумному и не по-детски осмысленному взгляду девочки.
Дочка не капризничала, не плакала, не морщилась, не сучила ножками. Она была всем и всегда довольна – удивительный ребенок! Она внимательно, по-взрослому смотрела на мать, и взгляд ее обещал поддержку, помощь и понимание – всегда, в любое время и в любой ситуации. Она исполнила все то, что молчаливо обещала. И ни разу не подвела.
Почти ни разу.
А вот Ирка была совсем другой. Фокусы у нее начались с малолетства. Капризы и нытье, выпрашивание новых туфелек, заколочек и платьев. Ну, здесь оправдание найдет любая мать – растет маленькая женщина. А вот вранье – бесконечное, безо всякого веского повода, наглое, нахальное вранье – Елену обескураживало и приводило в панику и ступор.
Она пыталась вести разъяснительные беседы: врать нехорошо, за правду ругать никто не будет, какая бы она ни была. В нашем доме врунов никогда не было, мы всегда все поймем и тебе поможем, ну и так далее.
Все тщетно – Ирка продолжала бессовестно врать. И это было именно вранье – подлое, гнусное, мелкое, – а не какие-нибудь детские фантазии.
Обнаружилось, что Ирка завистлива и злоязыка. Жадна. Любительница обсудить и осудить. Злобно, не по-детски, насмехаться – над бедной одеждой, старостью, физическими недостатками. А самое страшное обнаружилось в восемь лет – Ирка вытащила деньги из отцовского кошелька и духи из Элиной сумки.
Духи нашли по запаху из-за неплотно завернутой золотой пробочки. Там же, в ботинке, спрятанном под кроватью, обнаружилась и мятая десятка, уведенная из отцовского кошелька.
Ирка ревела белугой и пыталась оправдаться: «Духи, да, взяла. А что? У тети Эли много! Вот не сдержалась – так вкусно пахнут! Нюхаю перед сном и засыпаю. А про деньги – так это же тебе, мамуля, на подарок. Ты же так мечтала о новой сумке в универмаге у метро. Помнишь, как ты ее разглядывала? Белая такая, с черной блестящей пряжечкой? Ты еще говорила, что она так подходит к новым босоножкам! Вот я и подумала: куплю тебе сумку! А где мне было взять денег?» – И она удивленно распахнула свои прекрасные глаза, в которых блестели слезы искренней обиды и искреннего же непонимания.
Елена не знала, как реагировать. Слова словно испарились, растворились, их не было вовсе. Она молча сидела на тахте, уронив голову в руки.
Ирка подошла и обняла ее за шею. Елена разжала ее руки: «Уходи. Не могу тебя видеть».
Дочь пожала плечом, вздохнула и пошла к себе.
Минут через двадцать, когда Елена нашла в себе силы подняться, она приоткрыла дверь в детскую. Ирка сидела на полу и наряжала куклу. Очаровательный ребенок с золотистыми кудрями, абсолютный ангел. Она подняла на мать голубые, вполлица глаза и безмятежно спросила: «Обедать, мамочка?» Елена резко закрыла дверь. Что делать? Может быть, правда не понимает? Издержки возраста? Перерастет, поймет, осознает. Всякое в жизни бывает! Из самых оголтелых хулиганов и врунов вырастают приличные люди.
Она старалась успокоить себя, утешить, но… Внутренний голос вещал – ничего не поймет и не осознает. Рождена с пороком сознания, сбой каких-то генов, цепочки ДНК.
Понимала – это ее крест. На всю оставшуюся жизнь. И ничего с этим не поделаешь.
Но не может быть для матери страшнее приговора, что твой ребенок с гнильцой. И что ты только можешь себе представить, а скорее всего, и нет, что может выкинуть этот ребенок впоследствии.
Вот тут были и страх, и горечь, и чувство вины, и обида – словом, всего понемножку. Или – не понемножку.
И вопрос – когда? Когда мы ее проморгали? Когда пропустили?
А ответа нет.
Первый блин комом – было бы смешно, если бы…
От мужа она многое скрывала – наверное, была не права, и это тоже ее мучило. Но – жалела его, себя и эту маленькую дрянь тоже. Как ни странно. И не хотела скандала.
Элька только посмеивалась в ответ на ее жалобы и испуг – брось, нормальная девка, да, хитрованка, врушка – подумаешь! И за духи не осудила – с кем не бывает!
А про мятую десятку Елена ей не сказала – постеснялась.
В дальнейшем, когда Иркины выкрутасы становились все изощренней, усмехаясь, говорила:
– Ну да, выросла стервой. Люди на свете разные, и всем хватает места. Зато в жизни устроится – с ее-то хваткой! Вот в этом ты не сомневайся!
Елена болезненно морщилась:
– Ну почему – моя дочь?
– Не строй из себя святошу! – жестко обрывала разговор Эля.
С Борисом они старались поведение старшей дочери не обсуждать – Елена видела, как болезненно он реагирует на Иркины фокусы, как страдает и мучается. Как стыдится ее поступков и… предпочитает о них не слышать и не знать.
Чисто мужская логика. Страусиная политика.
Вначале это ее коробило и обижало, а потом и ему нашла оправдание – замотан, занят, столько проблем на работе. Столько неприятностей.
В конце концов, она мать и воспитатель. И это ее главное жизненное дело. И ошибки, и удачи – тоже ее заслуга. Что вложила (господи, какой бред!), то и получила.
Он обеспечивает семью, она с девчонками дома. Вот с нее и спрос. А мужчины, в конце концов, в основном теоретики воспитания, а практики, увы, женщины.
Потом поняла – и это было ошибкой.
Спустя много лет, уже в старости, вдруг пришла в голову совсем неожиданная мысль: а ведь отношения с Борисом стали угасать, портиться именно тогда, с первыми серьезными Иркиными фокусами.
Нина Ефремовна однажды, внимательно посмотрев на собственную внучку, вынесла определение, не пожалев родную дочь: «У нее, Лена, глаза прожорливые. Хочет все и сразу. И к цели своей будет идти беспощадно, не сомневайся. Будь к этому готова».
Хорошее утешеньице! Елена на мать тогда обиделась, а потом часто вспоминала – и правда «прожорливые». Точнее не скажешь. Мать всегда умела не в бровь, а в глаз.
Радовала Леля. Умница – с малых лет. В три года убирала игрушки – за собой и за сестрой. В четыре, забравшись на табуретку, мыла посуду. В пять ходила с авоськой в булочную перед домом. Тогда же и научилась читать – сама, без Елениной помощи. И с тех пор с книжками не расставалась. В семь, изучив кулинарную книгу, толстую, неподъемную, испекла на день рождения отца яблочный пирог. Вполне съедобный, кстати. Без колебаний отдала старшей сестре крошечную лаковую сумочку, подаренную Элей на день рождения.
Ирка эту лаковую Лелину красоту и мечту потеряла на следующий же день. Леля сутки молчала. Но сестре ничего не сказала – поплакала в одиночку и успокоилась. Поверила Ирке, что сумку украли завистники.
Когда родился Никоша, Леля во всем старалась Елене помочь. Стирала пеленки, варила кашу, пела колыбельные. Пугалась, когда Никоша особенно громко кричал или заболевал. От страха за его жизнь у нее поднималась температура.
Ирка, когда начались проблемы с Никошей, зло ухмыльнулась – родили инвалида, а теперь всем мучиться!
Тогда Елена впервые в жизни дала ей звонкую пощечину. Та не расплакалась, а рассмеялась ей в лицо. И Елене в очередной раз стало страшно.
* * *
Елена после рождения Ольги мечтала выйти на работу. По ночам ей снился гулкий ночной коридор отделения, тусклый свет лампочки на сестринском посту, короткий и обманчивый покой и тишина, прерывающаяся редкими криками о помощи из «тяжелых» палат, запах карболки, хлорки и подгоревшей овсянки, раннее утро, звуки советского гимна из радиоточки – утро, как всегда, суетливое и торопливое, пятиминутка с докладами и отчетами, свежий крепкий чай в ординаторской и мечта, всего лишь одна – поскорее добраться до дома и рухнуть в постель. А потом, несмотря на усталость и свинцовую тяжесть в опухших ногах, отоспавшись до полудня, приниматься за домашние дела и… Опять думать о работе. Мечтать, как через день, поднявшись в шесть утра, будет торопиться к метро, бежать до больницы, надевать крахмальный белый халат, влетать в конференц-зал и, сосредоточив все свое внимание, вникать в старые и новые проблемы.
Планы были такие – Лелька пойдет в первый класс, а там уж – извините! Продленка, няня или наконец удастся уговорить непокорную маму, и она приедет в Москву помогать. Но планы кардинально поменялись, когда она обнаружила, что опять беременна.
Потом было и вспоминать стыдно, как она не хотела третьего ребенка! Сначала она даже не хотела говорить мужу – были и такие крамольные мысли. Сказала только Эльке.
Та поддержала: и правильно, знать ему ни к чему. Это наши, бабьи дела. Да и вообще – ерунда. Есть врачи – никаких проблем. Не хочешь в его больнице – устроим. Комар носу не подточит.
Елена раздумывала. Понимала, что Эля права – куда им третьего? К тому же вечная нехватка денег. Девчонок нужно одевать, везти на море, помогать маме, Гаяне и Машке. У Бориса барахлит сердце, да и она не девочка – опять все по новой. Как представишь себе бессонные ночи… В общем, против логики не попрешь. Но… Кроме разума и логики, оставался еще маленький червячок, головастик внутри ее. Который уже дышал и у которого билось крохотное сердечко. Как быть с этим? Приговорить его этой самой логикой?
Да и скрыть от Бориса было совсем не в ее стиле. Думала, конечно, о себе – как потом с этим жить? Это ведь не ложь, не обман и не хитрость. Это – преступление и предательство их отношений и их любви.
Был еще и страх: а если случатся осложнения? И вернуться домой в тот же день не удастся? И тогда откроется весь ее страшный обман. Борис этого не простит.
А если – того хуже? И девочки останутся без матери, сиротами? Разве мало после этого осложнений?
Не святая, усмехнулась она про себя. Точно сказала Элька – не строй из себя святошу.
Позвонила Эльке и сказала, чтобы та не хлопотала.
– Ну-ну, – вздохнув, прокомментировала она. – Хозяин – барин.
Вечером Елена сказала Борису. Тот удивился:
– И как же это мы умудрились?
– Ну, знаешь ли. Дело нехитрое.
Он не запрыгал от радости, а вздохнув, сказал:
– Ну, так, значит, так. Так тому и быть, – и опять тяжело и шумно вздохнул.
– А если… – осторожно сказала Елена.
– Не обсуждается! – резко перебил он ее.
Потом она часто думала: а может быть, все это оттого, что Никошу они не хотели? Вслух не обсуждали, но про себя-то… И от этих мыслей она так и не смогла избавиться – никогда.
* * *
То, что у Никоши все не совсем в порядке, обнаружилось почти сразу, еще в роддоме. Педиаторша разговаривала с Еленой не поднимая глаз. Да, тяжелые, затяжные (вот вам и третьи!) роды. Да, ручное отделение, щипцы. Длительное прохождение по родовым путям и как следствие – асфиксия. Все так. Она врач, сама все понимает.
Понять было просто, а вот принять…
Дома делали все, что возможно, – массажи, гимнастика, водные процедуры. Гуляли по шесть часов, посменно. Елена, Лелька, опять Елена – после получасового неспокойного сна.
Мама ехать в эту квартиру по-прежнему отказывалась. Елена, разумеется, обижалась. А у Бориса с тещей и вовсе отношения разладились. Он отказывался понимать все эти придуманные и искусственные, дурацкие причины. Ах, воспоминания! Ах, унижение и разбитая жизнь! Ах, предательство, которому нет прощения!
– Твой отец давно в могиле! – кричал он. – А она все носится со своими обидами, как курица с яйцом!
Это была чистейшая правда, с которой Елена внутренне соглашалась. Но все же вслух пыталась мать оправдать.
Борис махал рукой и говорил:
– Бред, Лена! Ты сама-то веришь во весь этот бред?
Правда, Нина Ефремовна предлагала забрать в Елец Ольгу. Про Ирку разговора не было. Но Ольга – единственная помощница. Да и что от нее, кроме помощи и добра? Никаких хлопот. К тому же она так привязана к Никоше и нежна с ним…
Однажды сказала матери:
– А ведь ты Бориса не любишь!
Сказала, как укорила.
Нина Ефремовна пожала плечами:
– Любить тебе положено, Лена. А мне положено уважать или нет.
– Уважаешь? – недобро усмехнулась Елена.
– Смотря за что, – спокойно ответила мать.
– И за что же? – уточнила дочь.
– За успехи в работе, – ответила та.
Ко всем мужчинам, оставившим прежнюю семью, она относилась с презрением и некоторой брезгливостью. Любимый муж дочери и ее зять из их числа не выбивался. Про себя хладнокровно замечала: Елену любит, к детям неравнодушен. Не пьет и, скорее всего, не гуляет. Хотя кто его знает – один ведь раз случилось. Так что веры ему теперь нет. Жестко, но, как считала она, вполне справедливо. И всю жизнь оставалась с ним на «вы». Не забывая сохранять дистанцию.
* * *
Головка у Никоши начала расти в три месяца. Первой, как ни странно, заметила это Ирка, крикнув: «Ой, наш Никошка похож на марсианина!»
Марсиан, разумеется, никто не видел, но рисовали их и правда головастиками с тонкими ручками и ножками.
К специалисту пошли через месяц, поборов Еленин страх.
Все подтвердилось – да, гидроцефалия и как осложнение, скорее всего, ДЦП. Этот вариант очень возможен. Дай бог, чтобы встал, пошел и держал в руках ложку. Про умственное развитие было все понятно – никто не знает, куда кривая вывезет. Среди таких людей бывают и гении, и…
ДЦП, слава богу, не подтвердился. А вот головка… Голова росла у малыша, что называется, не по дням, а по часам. Почти в прямом смысле. Ольга называла брата Одуванчик. И вправду – одуванчик! Тельце тоненькое, а головка…
Врачи успокаивали – тела наберет, и голова не будет так бросаться в глаза.
Оставалось только надеяться! Ждать и надеяться. И еще – трудиться, трудиться и трудиться. Всем вместе, всей семьей. Но главное – Никошке и Елене.
– Только надежда и вера! И тяжкий, ежедневный, титанический труд! – объявила старая профессорша, непререкаемый авторитет в детской невропатологии, с огромным трудом и долгими уговорами выуженная из Подлипок, со старой дачи, где она мирно проводила пенсионный досуг, разводя уникальные и редкие заморские цветы.
А на прощание добавила:
– Все у нас, у медиков, получается не по-людски. Сапожник без сапог, как говорится.
Никоша сел, встал и даже пошел – медленно, шатаясь, как пьянчужка.
Говорить начал поздно, но все и сразу. Первая фраза: «А где Леля?»
Заревели хором – и Елена, и Ольга. Даже Ирка хлюпнула носом? Или – хмыкнула?
Да бог с ней. Не до нее.
Вся жизнь семьи теперь, что вполне понятно, крутилась вокруг этого мальчика – кареглазого, кудрявого, темноволосого и очень хорошенького.
По характеру Никоша напоминал Ольгу – не капризный, терпеливый и послушный. Даже когда его сильно мучили головные боли, он клал голову на колени сестре или матери и просил «погладить волосики».
Борис сына обожал. Ни одна из дочерей не видела от него столько любви и нежности.
Ольга часами читала брату книжки, пока тот не засыпал. Среди ночи мальчик часто просыпался и снова звал Лелю – «погладить волосики, попить и почитать». Ни отца, ни мать Ольга не будила. Зевая, садилась на Никошину кровать и выполняла все пожелания.
Ирка заявила, что «ночные бдения» ей мешают, и потребовала отдельную комнату. Борис отдал ей свой кабинет. С ней уже предпочитали не связываться.
Копили денег на Крым, так необходимый Никоше. А денег на всех не хватало – меньше, чем на два месяца, ехать смысла не было.
Решили, что поедут Елена, Никоша и Леля – без нее Елена не управится.
Ирке были предложены каникулы у бабушки в Ельце. Разумеется, скандал не заставил себя ждать.
Она выкрикивала, словно выплевывала, страшные вещи. Что «этот калека лишил ее всего: и покоя, и нормального отдыха». Что «все носятся с ним, как с писаной торбой».
И еще много чего, что Елена уже не слышала – просто закрыла ладонями уши.
Борис, каменея от ужаса и брезгливости, сказал, что никакого моря она не получит – теперь уж наверняка.
Была куплена путевка в лагерь, на все три смены, и Ирка быстро утешилась – в лагере и кино, и танцы и кадрежка от души. Короче, есть где разгуляться.
Уезжая, не попрощалась ни с отцом, ни с матерью. Сестре бросила:
– Следи, чтобы твой урод от радости не утоп! – и, хохотнув, громко хлопнула входной дверью.
– За что? – спросила Елена мужа.
Он вздохнул:
– У всех свой крест, Лена. У всех.
– Не много ли? – усмехнулась она. – И Никоша, и эта… – и она передернула плечами.
Борис кивнул – многовато. А деваться некуда. Обратно не отзовешь. Он обнял ее.
– Справимся, Ленушка. Справимся! Ведь другого выхода у нас нет, верно?
Елена кивнула:
– И еще у нас есть Лелька и Никоша! – всхлипывая, добавила она.
Он, гладя ее по волосам, кивнул:
– Вот именно. И кто скажет, что мы несчастные?
* * *
Море было каждый год, это не обсуждалось. К тому же Никошины успехи после двух «морских» месяцев были очевидны.
Они замечали и отмечали каждую мелочь, на которую бы не реагировали родители здорового ребенка. Пальцы крепче держат ложку, пробует есть вилкой, в море, которое он обожает, не идет, а бежит. Неловко, но бежит. С детьми на пляже общается легко, быстро находит друзей и в играх почти не отстает. Слепил (не без Лелиной помощи, но все же) песочный замок и корабль. Собирает разноцветные камешки и ракушки, а потом, опять вместе с сестрой, раскладывает их по размеру и цвету. Ест замечательно, требует арбуза и персиков.
Леля не отходила от него ни на шаг. Елена умудрялась и покемарить, и от души поплавать.
Перед сном дочка купала брата под прохладным душем – закаляла. На ночь читала книжки – их Никоша обожал.
Елена наблюдала за дочерью – девочка чудная, ответственная, ловкая. Нежная, терпеливая, услужливая. Мать умоляла ее найти подружек по возрасту и немного отвлечься. Та отказывалась и убеждала, что она, мать и Никоша – лучшая компания. И другой не надо.
Радоваться бы, а на душе почему-то беспокойство и тоска. Оттого, что видит и понимает, как, скорее всего, дочь будет строить свою жизнь – собой пожертвует наверняка, кинет свою жизнь под ноги. Вот только вопрос – кому? Каков будет этот человек? Оценит ли преданность и жертвенность? Или воспользуется этим? Нелегко «жертвам» на свете живется – и Елена думает про Гаяне.
В то лето снимали две комнаты в Судаке, саманный домик с фруктовым садом находился в десяти минутах от моря. Да и с хозяйкой повезло – полная немолодая одинокая женщина, по имени Раися, из крымских татар, была радушна и гостеприимна. Деньги брала копеечные, позволяла обирать фруктовые деревья и каждую субботу жарила сочные чебуреки – огромный эмалированный таз. На крошечном огороде позади дома, на выжженной, пропитанной солью и солнцем земле, росли огромные и кривые розовые помидоры необыкновенной сочности и сладости.
На скамейке перед домом, под тенью абрикосового дерева, они ужинали вместе с хозяйкой – вяленой рыбой, серым, ноздрястым, еще теплым местным хлебом и этими самыми сказочными, гигантскими помидорами, на разломе сверкающими, как первый снег.
Раися эта оказалась неожиданно умницей. В ее бесхитростных суждениях была истинная мудрость. За долгими вечерними чаепитиями, отирая кончиком платка широкое скуластое вспотевшее лицо, она рассказывала Елене про свою судьбу.
Родители были зажиточными, отец держал в Ялте бакалейную лавку, почти на центральной улице. Единственную дочку сватали за богатого жениха из добропорядочной и уважаемой семьи.
А Раися замуж за него не хотела – не нравился. Говорила, что толстый, и лысый, и немолодой – уже под тридцать. Но родители ее доводы не приняли – просватали и стали готовиться к пышной свадьбе.
После свадьбы пришлось бы уехать в дом жениха – такие правила. А там свекровь и три золовки, те еще ведьмы.
Но перед самой свадьбой жених и будущий тесть погибли. Поехали по делам, мотоцикл с коляской сорвался в пропасть.
Свадьба не получилась. А Раися сказала, что она обрадовалась – даже смерть отца лишь слегка, совсем немного, омрачила ее радость. И было ей так стыдно, что она возненавидела себя. Мучилась всю жизнь. Замуж больше не хотела и сватов не принимала. Устроилась в столовую поварихой и там зароманилась с немолодым дагестанцем, старшим поваром. Разумеется, дагестанец был женат и воспитывал трех дочерей. Случилась у них большая любовь, которая растянулась на целых пятнадцать лет. Родить она не посмела – и так, грешница, в глаза людям смотреть боялась. И вслед плевали, и шипели, как змеи. Потихоньку от него сделала три аборта, лишь бы ему не осложнять жизнь. О которых жалела всю жизнь.
– Ох! Если бы у меня был сынок! Пусть болявый, как твой! – вздыхала она и принималась плакать. – Или дочка! Вот как твоя Лелька. А так старость встречать страшно. Воды поднести некому.
Любовник ее овдовел, дети выросли и разлетелись, и она, разумеется, ждала, что он предложит ей сойтись. Вроде как само собой разумеется. А он молчал. Спросить она боялась, думала, держит траур. А через год он женился на молодой соседке. Взял «кобылястую» русскую деваху, и принялись они рожать детей.
– Берегла его, чиститься бегала, а он видишь как… – вздыхала она. – А не была бы дурой, родила бы, его не спросила.
И через минуту после печального рассказа и горьких слез начинала смеяться:
– Зато с любовью жизнь прожила! Когда приходил он ко мне, сердце в трусы падало! А так бы с нелюбимым мужем промучилась, от которого с души бы воротило! Значит, счастливая! – улыбалась она, и морщинки вокруг глаз собирались в крошечный букет.
В то лето пришлось взять с собой Ирку. Той было четырнадцать.
Раися внимательно, с прищуром, долго разглядывала Еленину старшую дочь, а потом сказала:
– Держи ее, Лена, на привязи. Да на короткой… А то мы с тобой тут беды не оберемся! – и, махнув рукой и покачав головой, пошла в дом.
Ирка явилась под утро в первую же ночь. Елена и Раися сидели во дворе и вздрагивали от каждого шума – не появится ли блудная дочь.
Появилась. Окинула их мутноватым взглядом и усмехнулась:
– Сидите, кумушки?
– Что делать? – спросила Елена и заплакала.
– Терпеть, – ответила Раися. – Воспитывать поздно. Теперь ждать, пока жизнь воспитает.
– А если… – всхлипнула Елена.
– А это как судьба решит. Или вывезет, или…
Про второе «или» думать было так страшно, что…
Елена ловила себя на мысли, что старшую дочь она… Нет, нет! Испугалась своих мыслей – нет, разумеется, любит. Как может мать не любить родное дитя? Говорят, что неудачных любят сильнее. Нет. Не сильнее. Здесь все как-то непонятно, странно. Есть жалость, вина. Вечное, неусыпное беспокойство. Страх – за семью и за ее, дочкину, судьбу. Но… Есть и брезгливость, что ли. Пренебрежение, стыд.
Господи! Стыдиться собственного ребенка!
Или на всех не хватает ее любви? Слишком много отдает Никоше. Ольге. Борису.
А вот этой, получается, ничего не остается. Или – почти ничего, разница небольшая.
Мудрая татарка посоветовала:
– Люби ее, Лена, больше. Приласкай, пожалей, поговори. Она же не дура, все понимает. Да и ты не дура. Да и к тому же – мать.
А вот не получалось больше любить. И пожалеть не получалось, и поговорить. Отталкивала Ирка. Не желала ни близости, ни нежности, ни душевных разговоров.
Ничего не получалось. И было от этого так горько и так муторно, что хотелось завыть на луну – по-волчьи, в голос.
Не завоешь – дети спят. А у Никоши такой тревожный сон…
Не дай бог. И держи боль в себе. Никому не показывай – раз уж так вышло.
Нервы не выдержали. Елена вскочила с кровати – на часах пять утра – выбежала во двор. Ирка жадно пила воду из ковша.
Подлетела к ней и поморщилась – запах дешевого пойла крепко ударил в нос. Замахнулась.
Та отпрянула и усмехнулась:
– Бей! Ты только им задницы подтираешь! – И она кивнула на дом, где спали Ольга с Никошей.
Рука упала, и Елена опустилась на табуретку.
– Вот и поплачь, – кивнула дочь и, покачиваясь, пошла в дом.
Через пять минут она крепко спала. На безмятежном лице расцвела довольная и спокойная улыбка.
Перед отъездом – скорее домой, скорее покончить весь этот ад, – Раися ей шепнула:
– Следи за ее месячными! А то… Не ровен час!
Елена испуганно вздрогнула.
* * *
Машка появилась в их доме не сразу, через несколько лет. Пришла с бабушкой на день рождения Лели.
Елизавета Семеновна крепко держала внучку за руку и внимательно, цепко и тревожно оглядывала окружающих. Не дай бог, внучку обидят или обделят!
Елена усадила их на почетные места и подкладывала в тарелки лучшие куски. Машка ела с большим аппетитом, а вот свекровь вяло ковыряла вилкой в тарелке и вскоре ее отодвинула.
От Елениного взгляда, да и от Лелиного это не ускользнуло. Мать и дочь переглянулись.
Ни на Ирку, ни на Ольгу, ни на Никошу Елизавета Семеновна не реагировала. Нарочито? Вряд ли. Ее интересовала только Машка – как поела, запей водой, а не лимонадом, поменьше сладкого и не бегать – простудишься, потная.
Было очевидно – для нее существует одна внучка, Машка. И другим в ее сердце места нет. И никогда не будет.
Обиду свою Елена проглотила – насильно мил не будешь. Хотя нет, какое «проглотила»! Обида осталась. На всю жизнь. Нельзя же так! Можно хотя бы сделать вид! Да и при чем тут дети! Они-то точно ни в чем не виноваты. А она, Елена? Понимала – ее только ТЕРПЯТ. «Хорошей» она не будет никогда. Потому что разлучница. Из тех, что когда-то увела свекровиного мужа и оставила без отца ее сына. «Такую» принять и полюбить сложно, почти невозможно. Да и разбираться неохота – какая она, хорошая или плохая. Чужая. На всю жизнь чужая.
И это переживем. Есть проблемы поважнее.
* * *
Отпускать одну, в «тот дом», к Елене, Машку начали не сразу, спустя пару лет. Когда поняли – ничего плохого ей там не грозит. К тому же она с такой нежностью говорила про Лелю и Никошу! «Моя сестра и мой младший брат».
С Ольгой и Никошей они ездили в парк Горького, в зоопарк, на Ленинские горы и Красную площадь.
Елена давала денег на пирожки и мороженое. Приезжали усталые, но счастливые и наперебой делились впечатлениями.
Елена видела: мужу все это – как бальзам на душу. И за улыбку на его лице готова была на все.
Однажды за ужином, когда дети были в кино, он сказал ей:
– Спасибо!
Она ответила:
– Пожалуйста! – А потом повернулась от плиты: – А за что?
– За все, – сказал он.
Она пожала плечами:
– Вот правильно! За все – это правильно! – И рассмеялась.
И только перед сном до нее дошел смысл сказанного. Она посмотрела на спящего мужа и погладила его по щеке.
Проблемы с Иркой росли как снежный ком: воистину, маленькие детки – маленькие бедки…
Еле дотянули до восьмого класса – школьная директриса просто пожалела Елену и, шумно вздохнув, сказала:
– Ох, Елена Сергеевна, как я вас понимаю! У меня старший – гордость и сплошное умиление, в Бауманке отличник, на ленинской стипендии. Никогда с ним хлопот не было. А младший… – она замолчала. – Вот там у нас беда. Пьянки, гулянки, воровство – пока из наших карманов, а что дальше будет… Кто ж знает. И ведь от одной матери, от одного отца. Вот я все думаю – как же так получается? Что мы упустили, где, когда? А ответов не нахожу. Муж через него инфаркт получил. Я пока держусь, – она усмехнулась. – Баба ведь, нам положено.
Елена кивнула:
– Спасибо, если бы не вы…
Та махнула рукой и пошла по коридору.
Все разговоры по поводу дальнейшего обучения – вечерней школы или училища – Ирка отметала.
Еще чего! Опять за учебники? Ну уж нет, увольте.
– А что тогда? Что дальше? – вопрошала измученная Елена. – Как ты собираешься строить жизнь?
Та нагло рассмеялась:
– Жизнь, мама, не строят. Ею живут. Так, как выбирают: или пашут как проклятые, или живут просто и радостно. Я вот предпочитаю второй вариант.
– А образование? Или хотя бы профессия? Как прожить без этого?
– У меня отличный пример перед глазами – отец, по слухам – гениальный хирург, который пашет без передыху за копейки и у которого не хватает ума брать от благодарных больных конверты, и ты, со всем своим образованием и способностями, драишь толчок и варишь борщи. Мы пойдем другим путем, – рассмеялась она и, выпрямившись, откинула вперед правую руку.
– Не споткнись, – посоветовала Елена, – когда будешь идти «другим» путем.
* * *
После экзаменов за восьмой класс Ирка укатила в Геленджик. Сказала, что компания большая, четыре девочки и шесть парней, у одного из них в городе родня. Там и остановятся. Сказала, что едут на месяц, а пропала до сентября. Правда, изредка звонила – примерно раз в месяц: «Жива, в порядке, когда вернусь – не знаю. И вообще, у меня все отлично».
Про домашних не спрашивала – понятно, связь никудышная, очереди на почте многочасовые.
Ну что там интересного? Мать на кухне, отец в больнице, Ольга зубрит, Никоша…
А что, собственно, с Никошей? Наверняка все по-старому. Да и какие у них новости? Тоска и рутина – и в этом вся жизнь. Не о чем говорить.
* * *
Впервые Ольга влюбилась в десять лет. Предметом ее девичьих грез стал Элин сын Эдик.
Заметила это Эля. Рассказала Елене, вместе посмеялись. Елена махнула рукой: «Да будет тебе, Элька. Какая там любовь? Смех один».
Оказалось – не смех. Однажды нашла Лелин дневник. Краснея и умирая от ужаса, после долгих раздумий открыла его, словно боясь обжечься.
Обожглась. Прочитала дочкины стихи и поняла: та – человек страстей. Если полюбит – мало не покажется. Понятно, все это детский лепет. Но и за этим лепетом уже вполне угадывалась натура страстная, цельная и целеустремленная.
Впрочем, такой Ольга была во всем.
Эдгара не коснулся подростковый возраст – когда подросток резко и внезапно дурнеет, жирнеют волосы и портится кожа. Цвет лица у него был по-прежнему персиковый, кожа без единого изъяна, волосы лежали густой волной, руки не потели, и краской смущения или несправедливого гнева он не заливался.
Он тормозил у зеркал или витрин, бросал на свое отражение мимолетный и точный взгляд, поправлял волосы и, вскинув голову, продолжал движение.
В четырнадцать лет густо орошал себя отцовским одеколоном, за что в прямом смысле получил по башке – от матери, тяжелым энциклопедическим изданием.
Учился он слабенько, интереса ни к одной науке не испытывал, книг не читал, обожал телевизор и заезженные до невозможного для человеческих ушей и нервов скрипа пластинки с песнями инструментальных ВИА – «Голубые гитары», «Поющие сердца» и «Визжащие мудаки», по определению матери.
Еще он был охоч до сладкого. Эля, упорно боровшаяся с его лишним весом и отчетливо намечающимся брюшком (господи, Яшкины гены!), находила под кроватью у дитятки смятые пустые коробки от тайком сожранных тортов и пирожных, фантики от конфет и стаканчики от пломбира. Эля жаловалась подруге:
– Ну и в кого такой свин? Ладно, Яшка пожрать не дурак. Свекровь со свекром тоже. НО! Дураков ведь у нас нет! И не было! Хотя… Что я знаю про своих родителей? Ничего. Ровным счетом ничего. Может, оттуда? – и она грустно вздыхала.
Эдиком занималась бабка Рива, обожающая его до полусмерти, до обморока. Она постоянно твердила внучку`, как он хорош собой. Покупала и доставала любые игрушки и тряпки. Купила за сумасшедшие деньги японский кассетный магнитофон. Обещала подарить к восемнадцатилетию машину.
Эля бороться со свекровью устала и махнула рукой – ну ее к чертям, эту битву я проиграла.
И занялась своими делами. Квартира, дача, педикюрша, массажистка. Совсем помешалась на антиквариате – скупала как бешеная все, что оставляли ей под прилавком ушлые продавцы.
В театры ходила исключительно на премьеры, по выставкам – на вернисажи. Себя показать и на других посмотреть. Продемонстрировать новую шубку или костюм.
Потом начинала себя же утешать (тоже ее характерное свойство):
– Ну и что? Сын красив, здоров, обеспечен. Ну не всем же быть умными! Хотя грустно, конечно. Что говорить, – и она опять вздыхала. Правда, теперь с улыбкой.
Всегда умела утешить – не только других, но и себя. Завидное свойство – не поддаваться панике и не впадать в транс! Счастливая Элька.
– Не то что я… – вздыхала Елена.
Однажды, перехватив влюбленный Ольгин взгляд, Эля ей шепнула:
– Не тот объект, девочка! Не тот. Ты уж мне, матери, поверь! Не для тебя это рыхлое румяное чудище. Туповат! Так что заканчивай со страданиями, мой тебе совет!
Легко поднялась с кресла, плавно покачивая роскошными бедрами – и вправду Софи Лорен, не зря так прозвали, – удалилась на кухню. На пороге обернулась, приподняв брови и указательный палец, и спросила:
– Поняла?
Леля, красная от стыда и от того, что ее главный секрет и страшная тайна раскрыты, еле сдержалась, чтобы не разреветься. Так кулаки сжала, что ногти впились до крови. Глаза поднять побоялась – лишь кивнула, самую малость. Больше ни на что в этот момент способна не была.
Понимала, конечно: странноватый этот Эдик. Ничем не интересуется, говорить с ним не о чем, критикует ее платья и прическу, однажды сказал, что за кожей надо следить, и посоветовал пойти к косметологу. Назидательно так посоветовал. Ольга чуть не скончалась от ужаса – так надеялась, что он не заметит прыщиков, старательно прикрытых негустой челкой.
Ольга разглядывала себя в зеркало. То, что в коридоре, где свет неяркий, приглушенный, радовало. А то, что в ванной, где все в белой плитке и над зеркалом большой молочно-матовый плафон, огорчало. Вот там было все так очевидно: и черные точки на носу – длинноватом, честно говоря, носу, – и красные мелкие прыщики на лбу, если откинуть волосы. И сами эти волосы ей не нравились – скучные какие-то, непонятного цвета. Вот у Ирки волосы – золотистые, вьющиеся крупными локонами. И у Никошки тоже, кстати, кудри, правда, темные. И ресницы у Никошки! Все внимание обращают! А он огорчается – «девчачьи» ресницы. И глаза у Ирки яркие, вполлица. И у Никошки огромные. А у нее – обычные, серые, как и волосы.
Эля, правда, успокаивала: «Ресницы накрасим, волосы туда же, прыщи пройдут, расцветешь, мать моя! Как майская роза, помяни мои слова!»
Эле можно было верить. И мама говорила, что внешность – понятие второстепенное. А что главное – тоже объяснила, все понятно. Да Ольга и не спорила, со всем согласна: да, образование, характер, воспитание, ответственность, усердие – все понятно. Но и хорошенькой быть хотелось! Как Ирка или Эля. Про мать она не подумала – у той, что называется, «хорошее лицо», – так говорит бабушка Нина.
В июле, двадцатого, поехали в Кратово на дачу – Эля праздновала свой день рождения. Всегда шумно, весело, многолюдно. С шашлыками, тазами жаренных в шипящем масле прямо на участке, на огромной «уличной» плите неутомимой свекровью сказочно вкусных крошечных пирожков с черникой, малиной и вишнями.
Гремела «Де Лайла» и летка-енка. Иногда магнитофон «зажевывал» бобину с пленкой, и Эдик с важным видом все исправлял.
Родители плясали, а дети, отчего-то смущаясь, отводили в сторону глаза.
Ирка оглядела компанию, чуть поморщилась – возраст кавалеров ее явно не устраивал. Взгляд упал на Эдика в новеньких, жестких и явно неудобных темно-синих джинсах. Она вытащила его на танцпол, устроенный на поляне перед домом, и они принялись лихо отплясывать. Публика расступилась, моментально оценив свою несостоятельность и старомодность.
– Дорогу молодым! – выкрикнул кто-то.
И «молодые» задавали жару. Двигались легко оба – и стройная, длинноногая Ирка, и полноватый самую малость, но вовсе не неуклюжий партнер. Здесь был и рок-н-ролл, и модный твист, и элементы старинного танго. Все дружно зааплодировали – и было чему!
У Ольги почему-то заныло в груди и резко испортилось настроение. Стыдно было признаться даже себе – позавидовала! Иркиной красоте, легкости, смелости. Вот так, на глазах у всех, в том числе и родителей, – отплясывать! Чтобы чертям было тошно. И ведь как красиво! Ладно и изящно! Ни за какие коврижки она, Ольга, не посмела бы так выйти – в самый центр, у всех на глазах! Да и не получилось бы у нее так. Никогда! Нет у нее ни легкости, ни смелости, ни изящества.
В город не поехали – и поздно, и отец сильно подшофе, как смущенно выразилась мама. Ольгу и Никошу уложили в комнате Эдика. Ирка заявила, что спать будет в гамаке на улице.
– Ну ее с ее фокусами, – махнул рукой отец.
Ольге не спалось. В раскрытое окно легким ночным ветерком заносились запахи с улицы – затухающего костра, ночной фиалки и душистого табака. Слышались приглушенные голоса и смешки неугомонных гостей. Начало светать, запели первые птицы.
Она тихонько встала со скрипучей кровати, глянула на брата – тот безмятежно спал, натянула платье и выскользнула за дверь.
На улице было тихо – все, даже самые неутомимые, наконец успокоились и разбрелись по комнатам. Кроны высоких и стройных сосен слегка заволок легкий молочный туман. От травы, покрытой росой, поднимался чуть заметный парок.
Ольга плюхнулась в сыроватый гамак и, чуть раскачиваясь, откинулась и прикрыла глаза.
Потом вдруг резко села. Ирка? Она же оставалась тут, в гамаке! Куда подевалась? Озябла, наверно. Немудрено – утро было довольно свежим и влажным.
Ольге хватило получаса, чтобы продрогнуть и захотеть в теплую постель. Да и глаза начали закрываться – сон наконец подкрался и почти сморил. Она заторопилась в дом – скорее под одеяло!
Поднимаясь по крепкой деревянной лестнице с отполированными временем перилами, она услышала сильный храп из спальни хозяев – понятно, дядя Яша верен себе! Она улыбнулась и пошла дальше. Из маленькой боковушки на втором этаже она услышала приглушенный крик. Ничего не понимая и не анализируя, сильно испугавшись, она бросилась к двери – плохо? Кому-то из гостей? Сердце? Человек не может крикнуть громко и позвать на помощь?
Она резко рванула тяжелую дверь.
На низкой тахте без простыни и подушек стройная длинноволосая женщина, изогнув красивую спину, скакала, словно резвая наездница, пришпоривая, подгоняя, медленно идущего рысака, подбадривая его частыми вскриками.
Ольга окаменела – от ужаса, стыда и… Интереса, что ли…
И еще – это было так красиво!
Услышав звук открываемой двери, женщина обернулась.
– Чего тебе? – грубо спросила она и, отвернувшись, продолжила свои резвые скачки.
– Дверь закрой, дура! – услышала она голос Эдика.
Вслед за ним рассмеялась и старшая сестра, откинув рукой рыжие волосы.
Крушение первой любви – это страшно. Но – вполне переживаемо, что всем понятно.
Обида, развенчание светлого образа, разочарование, девичьи слезы… По прошествии времени эти страдания непременно покажутся смешными и нелепыми. А вот осознать то, что родная сестра – враг… Это куда больнее. И смириться с этим почти невозможно, и жить… И еще молить судьбу, чтобы она переменила это твое ощущение. Чуть облегчила твою жизнь…
Нет. Этого не произойдет. Увы, никогда. И ничего поделать с собой она не могла. А самое ужасное, что Ирка словно насмехалась над ней, отпуская, казалось бы, невинные шуточки в присутствии посторонних. А однажды прошипела: «Ну что? Набралась, дура, опыта? Теперь понятнее стало, откуда дети берутся?»
Спасало одно – Ирка редко бывала дома. Мать с отцом махнули рукой – просто выбились из сил.
Ольга слышала, как однажды отец сказал матери: «Теперь, Лена, куда кривая вывезет. Наша миссия окончена, и надо найти мужество признать, что мы проиграли».
Она видела – родители страдают. Особенно мать – и слезы близко, и нервы ни к черту. А тут еще Никошины приступы…
Мать говорила: «За что? Мало нам всего, а тут еще эпилепсия…» Часами могла просидеть на кухне, глядя в окно. Словно каменная.
Никоша расстраивался и тормошил ее. Ольга спешила его увести.
В восемь лет Никоша увлекся биологией. Ольга привозила ему из книжного всевозможную литературу. К десяти годам популярная его уже не устраивала. Начали покупать научную. Когда Никоша начинал демонстрировать свои познания, терялась не только мать, но и отец.
Господи! Как все они радовались Никошкиным успехам!
Отец говорил, что это такой выход! Все понимали: тревоги по поводу Никошиной дальнейшей жизни вполне обоснованны. Спасти может только интерес к науке или творчеству. Никоша выбрал науку.
* * *
Ирка появлялась редко. Мать говорила – как собака. Придет, раны залечит, отъестся, отмоется и…
А однажды сообщила:
– Выхожу замуж. С женихом не знакомлю, нет смысла – все равно не понравится.
– Да уж! – скривился отец. – Никакого желания смотреть на этого идиота. Разве кто-нибудь в здравом уме поведет тебя под венец?
Ирка хмыкнула.
– В вашем дурдоме оставаться не намерена – тут калека, тут «эта малáя», – она кивнула на Машку-маленькую. – Покоя нет, – и пошла собирать вещи.
Елена, конечно, сходила с ума. Не послушавшись строгого указания, даже требования мужа не лезть «в эту грязную историю», упросила Элю разузнать хотя бы что-нибудь.
Та узнала – какой-то немолодой аферист, деньги зарабатывает карточной игрой (скорее всего, профессиональный шулер) либо на ипподроме – там он свой человек.
Зовут Георгий, каких-то восточных кровей, то ли осетин, то ли чеченец. Квартира в центре, разумеется, машина. Обедает только в ресторанах, денег не жалеет, когда они есть. Отдыхать ездит в Сочи. Точнее – не отдыхать, а кутить. Был два раза женат, от первого брака есть сын.
– Достаточно? – спросила Эля.
– Более чем! – ответила Елена.
Мужу она, разумеется, ничего не сказала.
* * *
Елизавета Семеновна сына так и не простила. Порушил три жизни – ее, Гаяне и Машкину. Впрочем, не о ней речь. О Гаяне. Вырвал из ее жизни, как морковь из грядки, надкусил и… наелся. Дальше – разбирайтесь, как хотите. А у меня новая любовь!
Нет, и деньгами помогает, и дочку не забывает. Но все это в заслугу ему она не ставила и за доблесть не считала. Видела только, как мается Гаяне, как страдает. И ведь ни слова про него плохого! Даже когда она, мать, позволяет себе что-нибудь в его адрес – нервы, знаете ли, не железные, – она только голову опустит и тихо скажет: «Не надо, мама. Умоляю!» Святая девочка! Только жизнь у нее… Не дай бог.
Мать все, конечно, понимала – первая любовь, море, лето. Закипела молодая кровь. Все казалось сказочным, красочным, невероятным. Тоненькая девочка с черной косой и смуглой кожей, такая трепетная, невозможная, непонятная. Захотел – увез. Луконинская порода – всегда и всего непременно добиться. Любой ценой.
Добился, утешился, а потом – передумал.
Да понятно – Елена ему пара. И хорошая вроде женщина. Машку приняла как родную. И та ее обожает. А ребенка не обманешь, фальшь почувствует сразу. И мать неплохая, с мальчиком бьется. Достается ей, все понятно. И к Борьке относится хорошо. Видно, что лад у них и любовь.
Только… Сердцем принять она ее не может, как ни уговаривай сама себя. Не может, и все. Потому что в сердце у нее – Машка и Гаяне. Две ее девочки.
И не может она простить этой спокойной, рассудительной и холодноватой женщине то, что та – вот как ты ни крути – сломала их жизнь. Впрочем, опять не о ней речь. При чем тут она, Елена? В любви каждый за себя.
Простила она Елену только спустя четырнадцать лет – после первого инфаркта Бориса. Видела, как та вытягивает его. Падает с ног, а вытягивает. И вытянула. Сам Борис сказал: «Если бы не Лена…»
Оценила и простила великодушно. А та даже не заметила вроде. Видимо, привыкла, что ею пренебрегают. Да и ладно – столько забот! Не до свекровиной любви и ласки. Наплевать, давно с этим смирилась. Есть как есть.
Лишь бы были все здоровы – любимая присказка Елены после рождения Никоши.
* * *
Вокруг этой хорошенькой, кудрявой, темноглазой и пухлой девочки крутилась вся жизнь.
Машка поела? А как животик? А зубик? Припухлые десны! Ушки почистили? Ноготочки подстригли?
И первый зуб, и первый шаг, и первое «агу» – все было событием и абсолютным счастьем. Для Елены, Никоши, Бориса и – Ольги. Для нее – больше всех. Она прибегала из школы, тщательно мыла руки, надевала домашнее платье и бежала к малышке.
– Скучала? – обязательно спрашивала она, наклоняясь над детской кроваткой.
Машка улыбалась во весь свой беззубый рот, яростно «бежала» ножками и тянула к Ольге пухлые, в завязочках руки.
Елена звала Ольгу обедать – та отмахивалась: подожди, попозже. Подхватывала девочку на руки, подносила к окну, разговаривала – рассказывала малышке, как прошел школьный день, какая погода на улице, что проходили на уроках, что задали на завтра.
Елена качала головой и смеялась:
– Лелька, дурочка ты какая! Ну разве она понимает? Или ты думаешь, что ей это все интересно?
Ольга обижалась и стояла на своем:
– С ребенком надо разговаривать – с рождения, обо всем и самым серьезным образом. Ребенок все понимает. И еще он оценит твое доверие и в будущем станет твоим соратником и другом. Понимаешь?
– Глупости все это, – отмахивалась Елена. – Ну что она понимает? Что по физике вы проходили закон Бойля – Мариотта? А на литературе разбирали фадеевский «Разгром»? Или ей интересно, что биологичка Вера Ивановна полная дура и не знает материал? Леля! Ей интересно лежать в сухих пеленках, мурыжить пустышку и лопать тертую морковь. Желательно – с сахаром. Ну и еще схватить и погреметь погремушкой – той, что поярче и полегче. Любимой, немецкой. Из Элькиных щедрых подношений.
Ольга категорически не соглашалась.
– Вот увидишь, мам! – был ее ответ. – Вот посмотрим! Ты хоть и врач, мамуль, но – ретроград. И мыслишь, извини, немасштабно.
Елена смеялась и махала рукой – да делай, что хочешь! Бог с тобой! И кому от этого хуже?
Никоша подходил к малышке с опаской – внимательно ее разглядывал и осторожно трогал крохотные пальчики. Потом улыбался – смешная! Однажды Елена услышала, как он читает ей «Чиполлино». Медленно, с выражением. Машка слушала затаив дыхание и пуская пузыри – видимо, от удовольствия.
Кстати, при виде Никоши радовалась она безмерно. Даже умная Лелька ревновала.
Борис заходил к внучке после работы. Долго и молча, словно стараясь увидеть что-то важное, разглядеть что-то известное и понятное только ему.
Девочка радовалась и деду. И первое ее слово было – «деда». Что ввело в транс «тетю Лелю» надолго и всерьез.
– Так всегда, – смеялась Елена. – Те, кто вкладывает больше всех, как правило, остаются в стороне.
– Утешила! – фыркала Ольга и обиженно поджимала губы.
Спустя год или полтора Елена заметила – с большим, надо сказать, удивлением, – КАК изменилась их жизнь с появлением этой маленькой девочки.
Волшебным образом, надо сказать, изменилась. Все стали терпимее, добрее, что ли. Споры и разногласия утихли, а суета и беспокойство, коих прибавилось значительно, никого не раздражали и не утомляли. Еще прибавилось радости, новых открытий, приятных и милых пустячков, понятных только очень близким и очень родным людям, абсолютного единения и сплоченности. И ощущение такой поддержки и близости! Такой защищенности и уверенности, что им все по плечу! Потому что ВСЕ ВМЕСТЕ! И все друг за друга.
И это давало такие силы, что все прочее не имело никакого значения.
Все это помогало перенести страшную потерю. Потерю Машки-старшей.
Теперь ее называли так.
* * *
Елизавета Семеновна пережить смерть внучки так и не смогла. Теперь она почти не вставала с кровати. Почти не ела и почти не разговаривала. Отвечала только Гаяне – и то коротко: «да», «нет», «не хочу», «спасибо».
Когда приходил Борис, отворачивалась к стене. Говорила одну фразу:
– У меня все за-ме-ча-тель-но.
Он не выдерживал и кричал:
– Господи! Ну неужели я и в этом виноват? Мама, опомнись! И подумай, каково мне! Она ведь, если ты забыла, была моей дочерью!
Елизавета Семеновна поворачивала голову и с иезуитской улыбкой смотрела на сына.
– Это ты забыл, Боря, что она твоя дочь. А насчет того, каково тебе… – она усмехалась, – так у тебя еще трое. Полный комплект. Утешишься как-нибудь.
Он вскакивал, срывался, хлопал дверью, выскакивал в коридор и натыкался на бывшую жену. Она неловко брала его за руку, гладила по голове и умоляла не расстраиваться. Он долго не мог успокоиться, вздрагивал, давился рыданиями, громко сморкался, потом окончательно терялся от нелепости ситуации – его, взрослого и здорового мужика, отца троих детей, успокаивала брошенная им жена. Мать, потерявшая единственного ребенка. Он вырывался из ее слабых рук, бормотал что-то нелепое и бестолковое и выскакивал на лестничную площадку. Не поднимая глаз. Смотреть на нее было невозможно и невыносимо стыдно.
* * *
Что такое Гаяне, Елена окончательно поняла после одного эпизода: к Восьмому марта та передала ей кружевную скатерть – кипенно-белую, жестко открахмаленную, с пущенной по кудрявому краю серебристой ниткой.
Елена, не любительница подобной, слегка мещанской красоты, скатерть на стол постелила. И все восхищалась кропотливостью и сложностью исполнения.
В ответ, сильно смущаясь, она отправила «алаверды» – кубачинский изящный серебряный черненый браслет. В следующий раз Машка приволокла банку персикового компота и банку варенья из белой черешни. Елена отправила с Машкой мохеровый шарф – роскошный, в яркую шотландскую клетку, с богатым ворсом – мохер назывался королевским и был, разумеется, из «закромов родины». Точнее, из закромов вездесущей подруги Эли.
Первой возмутилась Машка – и сколько все это будет продолжаться? Я вам, между прочим, не почтовый голубь.
И вправду, пора было остановиться. Но к праздникам и различным датам «поздравляшки» не возбранялись.
Машка с Ольгой были неразлучны. Скучали друг по другу так, что, когда Машка уехала с классом на экскурсию в Питер, всего-то на пять дней, Ольга впала в транс и крутилась у телефона – а вдруг та позвонит. Елена смеялась – Маше в Питере не до звонков! Столько впечатлений, да и рядом классные приятели.
Ошиблась. Машка позвонила на третий день, отстояв очередь на почтамте. Из Питера привезла сестре сувенирную глиняную тарелочку с Медным всадником. Тарелочка поселилась у Ольги над кроватью – навеки.
Однажды Елена испытала что-то подобное разочарованию или уколу ревности. В Большом, на «Аиде» с великолепной Вишневской (билеты распространяли на работе мужа) «умная» сотрудница, окинув внимательным взглядом щебечущих в сторонке девчонок, сочувственно вздохнула:
– Ой, Елена Сергеевна! Какая же старшенькая у Борис Васильича красавица! Куда вашей младшей до нее! Обидно даже.
Все понятно, она не слепая. Машка – признанная красотка, каких мало. Лелька – девочка обычная, ничего особенно. Мышка серая. Баба та – дремучая дура или сволочь. Тоже понятно. Но…
Сердце-то заныло… Глупое материнское сердце.
* * *
На похоронах Елизаветы Семеновны Елена от Гаяне не отходила.
Гаяне заходилась в безмолвной истерике – даже в этом горе она не могла потревожить и побеспокоить людей.
Только твердила:
– Никого не осталось, никого. Никого на всем белом свете.
Ольга взяла ее за руку.
– А мы? – сказала она. – Мы-то у вас есть! Вы и мы – это одна семья.
Гаяне вымученно улыбнулась и крепко сжала Ольгину руку.
На похороны подруги приехала и Софка – худая до старческой костлявости (где та пухлая и румяная красотка с пышной грудью и ножками «бутылочкой»?), согнутая в крючок, с мелко трясущейся ядовито-рыжей, неровно прокрашенной головой и по-прежнему пурпурно накрашенными губами.
Софка стояла у гроба подруги и что-то шептала себе под нос.
На поминках сказала Борису:
– Бобка, вот и осталась я одна. Лизка меня и здесь опередила.
Он удивился:
– А где еще, Соня? Мне-то казалось, что ты (с возрастом он перешел с ней на «ты») всегда была впереди.
Она рассмеялась скрипучим старческим смехом:
– Ошибаешься! Она и тебя родила, и внучку понянчила. И любила один раз и на всю жизнь. А я – ни одного. Даже не знаю, что это такое. Я всегда свою жизнь устраивала. Выгодно устраивала. Чтобы легче было, удобней, сытней. И что в итоге? Я одна. Как забытая в заднице клизма, – и она расхохоталась уже в голос.
Он покачал головой:
– Ну, вы даете, Софья Ильинична! Хулиганка, ей-богу! Не по возрасту, матушка.
Софка досадливо махнула сморщенной лапкой:
– Брось. Я всегда такой была. Что, перед смертью исправляться?
– Поживи еще! – попросил он. – Какие наши годы!
– Бобка! – сказала она шепотом и воровато оглянулась. – Обещай, Бобка, что ты меня похоронишь! Так же, как Лизку, в нарядном гробу и с поминками! Чтобы не сгнила я у себя в Кузьминках, пока соседи вони не учуют!
Он погладил ее по руке. Вздохнув, грустно кивнул.
И повторил:
– Поживи еще, Софка!
Она пожила – целых семь лет после смерти подруги. Борис ездил в Кузьминки каждую неделю с авоськой продуктов. Софка умоляла привезти «чего-нибудь человеческого». Клянчила торт и пирожные, жирный тамбовский окорок и копченую рыбу. Он на просьбы не реагировал и исправно носил кефир, гречку, постную курятину и соевые батончики на ксилите – на баловство. У Софки был страшный диабет.
Софка устраивала истерики и швыряла батончики в мусорку.
– Для плебеев! – возмущалась она. – У меня даже прислуга не ела такое дерьмо!
Он призывал ее к благоразумию, тыкал пальцем в анализ крови, а она крутила пальцем у виска и называла его кретином.
– За что держаться? – удивлялась она. – Разве это жизнь? Пожрать от пуза нельзя, на улицу выйти тоже, читать не могу – слепну, телевизор – бред сивой кобылы. Про жизнь доярок и сталеваров мне безразлично. Ну не входят они в круг моих интересов! Тряпки не покупаю – и их нет, да и зачем они мне! А ты еще лишаешь меня последней радости! Чего-нибудь вкусненького! – И она начинала от обиды хлюпать носом.
В «Смоленском», в отделе заказов, он заказал ей на день рождения огромный шоколадный торт с нелепым гномом. Купил ананас, ветчины, копченой селедки и бутылку коньяка. Дверь открыл своим ключом. Обычно Софка, сохранившая – единственное! – отличный слух, слышала скрежет замка и семенила в прихожую.
Было тихо. Почему-то тоскливо бухнуло сердце. Он прошел в комнату. Софка лежала на кровати, свернувшись по-детски клубком. Из-под одеяла торчала маленькая ступня в смешном полосатом носке.
Он сразу все понял. Сел на стул и сказал:
– Сволочь я. Дегенерат. Не успела. Точнее – я не успел.
* * *
То, что нашли Вальянова, было огромным счастьем. Новых пациентов, особенно детей, он старался не принимать. И старых вполне хватало, а уж про деньги и говорить нечего. В столице Вальянов был личностью известной и в каком-то смысле легендарной. Обычный врач, аллопат, сидевший на крошечной зарплате в районной поликлинике, однажды осознал, что так жить нельзя. И в смысле дохода (если это можно было назвать таким громким словом), и в смысле самоощущения себя как кормильца, добытчика и просто специалиста. К тому же жена Вальянова, первая красавица лечфака Стелла Гомес, из «испанских» детей, завоеванная в тяжелом и неравном, как казалось, бою, безусловно, достойна была лучшей жизни. О чем не стеснялась напоминать так часто, что ее чеканные фразы по поводу несостоятельности мужа и ее горького в нем разочарования слышались ему даже во сне – что-то вроде слуховых галлюцинаций.
Вальянов потерял покой и тревожный сон окончательно. Думал долго, и, как это часто бывает, осенило его в месте не совсем приличном для принятия жизненно важных решений – а именно в разрушенном и дурно пахнущем коммунальном сортире.
Он вспомнил про тетрадки своего деда по матушке – Аркадия Ильича Смирновского, в честь которого, собственно, был и назван.
Тетрадки деда Аркаши, известного еще до революции гомеопата, хранились в старом чемодане с металлическими уголками, возможно, на старой даче.
В тот же вечер, что называется «с толчка», он бросился в Малаховку, где проживала в последние годы его маман.
В голове стучало – только бы найти! Только бы маман не использовала кондуиты в целях розжига камина или печи!
Он ворвался в дом, взбежал по шаткой лестнице на второй этаж, молча миновав растерянную и готовящуюся ко сну матушку, ворвался в чулан, пахнувший мышами и пылью, и…
Коричневый чемодан он открывал дрожащими руками. Замок заржавел и не хотел поддаваться. Наконец чрево картонного ящика распахнулось, и вместе с запахом плесени в его сердце ворвался запах надежды и денег. Все тетрадки были целы и даже вполне сохранны. Он схватил чемодан и бросился на станцию.
В дедовых записях он разбирался около года. Стелла смотрела на него, как на умалишенного. И так от муженька проку немного, так еще, похоже, и чокнулся.
В общем, получалось так, что надеяться надо на себя. И красавица Стелла всеми силами мечтала попасть в косметологи: профессия новая, почти неосвоенная, специалистов – раз, два и обчелся.
А этот упрямец-муженек, странно подхихикивая и потирая руки, обещал ей сытую и счастливую жизнь во вполне обозримом будущем.
Стелла не верила, презрительно усмехалась и варила кремы – ланолин, спермацет и масло какао. Кремы разлетались по пять рублей за баночку.
А мечтатель-муженек тем временем нашел милую бабушку в селе под Коктебелем – известную травницу и знахарку. По весне и в начале лета бабушка Кула (из крымских греков) собирала травки и корешки. Разумеется, сушила, парила, растирала и заваривала. Получались и настойки, и отвары, и полотняные мешочки с сухими сборами, и лечебные чаи.
К концу лета он приезжал в ее крохотную избушку, похожую на логово Бабы-яги – темную, пахнувшую разнотравьем и спиртом.
Он надписывал мешочки со сборами и бутыли с тинктурами – под диктовку крымской бабки-ежки.
Оставлял ей денег и непременно гостинцев – московской тахинной халвы, шоколадных конфет, кофе и чая.
В Москве он раскладывал мешочки и бутылки в специально выделенном и освобожденном бельевом шкафу. Запах крымских трав в полотняных мешочках не держался и безбожно прорывался в единственную комнату, что вызывало бурный гнев и справедливое негодование жены.
Вальянов, обычно бурно оправдывающийся по любой из ее претензий, на это, казалось бы, и вовсе не реагировал. Ночами, сидя на кухне, пропахшей соседскими щами, он составлял какие-то схемы и чертежи. Исписывал общие тетради, в который раз перелистывал ветхие страницы дедовых записей.
Все, казалось бы, вставало на свои места. Но! Оставалось самое главное – клиентура. Без этого предприятие не имело никакого смысла.
Несколько первых опытов были вполне удачны. И заработало сарафанное радио. Поползли по Москве слухи, что объявился чудо-доктор. Лечащий не антибиотиками, а травами. Спасение для аллергиков, язвенников и просто разумных людей. К тому же Вальянов оказался диагностом от бога. Все это, в таком вот сочетании, и привело к тому, что уже через четыре года капризная и недоверчивая испанка переехала в кооператив Большого театра. Помогли «звезды» – им хотелось иметь под боком волшебного доктора.
Вальянов уже по клиентам не ездил – хватит бить ноги, не по ранжиру. Стеллу, прикусившую навеки острый язычок, посуровевший внезапно муж назначил секретарем. Она отвечала на телефонные звонки и фильтровала пациентов.
Деньги потекли не ручьем, а полноводной рекой. Назваться знакомыми Вальяновых считалось почетом и честью, а уж заполучить их в приятели – и вовсе удачей.
Надыбала знатного гомеопата, разумеется, Эля. Связалась со Стеллой – конечно, были обнаружены и общие знакомые. И даже это сначала не помогло. Стелла отнекивалась – с детьми мы дела не имеем. Сам Вальянов был недосягаем, к телефону не подходил. Эля подкараулила его в парадном, повела бедром, плечом и бровью. Вальянову все это было до фонаря – дома такая же сидит, и та надоела. Нашли чем удивить!
Эля быстренько сообразила, что чары тут не сработают, и призвала к совести и милосердию. Вальянов недовольно скривил узкий рот. Оставалось последнее – коллегиальная этика. И это, как ни странно, сработало. Услышав, что отец больного ребенка – известный уролог, Вальянов смилостивился и назначил прием.
Никоша, задыхающийся от тополиного пуха, запаха рыбы и цветения всевозможных растений и трав, опухающий до отека Квинке от банального аспирина, на травах, настойках и «сахарных шариках» быстро справился со многими проблемами.
Елена на Вальянова молилась. Борис Васильевич тряс его белую холеную руку и стеснялся набегавшей слезы.
Элька со Стеллой даже подружились – одного поля ягоды, как недобро заметила Нина Ефремовна.
Были какие-то совместные вылазки в театр и даже в ресторан, где Елена чувствовала себя неловко – рядом с такими-то модницами и красотками.
Никоша воспрянул и стал даже есть доселе неизвестную ему клубнику и апельсины.
Кончилось все одним днем. Позвонила Стелла и без всяких «здрасти и как дела» жестко произнесла:
– Держи свою суку на привязи. Желательно – короткой. Иначе… – она замолчала и шумно выдохнула сигаретный дым. – Иначе – размажу. Мокрого места не останется, – и шваркнула трубку.
Елена, ничего ровным счетом не понимая, опустилась на стул и пожала плечами. Выпила, что ли? За Стеллой такое водилось. Или перепутала номер?
Она пожала плечами и пошла доваривать суп. Где-то к вечеру она вдруг охнула, по-бабьи закрыла рот ладонью и бросилась к телефону. Дошло!
Эля подтвердила:
– Да, ты права. Эта сучка Ирка прыгнула к Вальянову в койку. Стелла их застукала на даче. Вернее, соседи доложили. Она и свалилась голубкам прямо на голову. Ты удивлена? – осведомилась Эля.
Елена молчала.
Эля вздохнула и добавила:
– А я – нет. Уж извини.
* * *
Ольга окончила школу с двумя четверками – по черчению и географии. По поводу черчения никто не переживал – ну не дано человеку, что поделаешь. А с географией все было несправедливо – новая училка, вчерашняя студентка, сцепилась с девочкой по поводу экономики капиталистических стран. Ольга сказала что-то в защиту «вражеской» тактики, что было совсем не положено советской школьнице. Случился скандал с вызовом в школу отца (мать – слишком мягко) и разбором поведения ученицы Ольги Лукониной на классном собрании.
Борис Васильевич ответил директрисе довольно жестко:
– Не знаю точно, за рубежом не был, а вот автомобили, телевизоры и мануфактуру видел. И даже, пардон, ощупывал. Сказать, что плохо, не могу. А точнее, скажу, что выполнено все отлично. Есть чему поучиться.
Директриса связываться с известным доктором не захотела – вдруг пригодится? У мужа какие-то неполадки с возрастом обнаружились – понятно, по мужской части. Она кисло улыбнулась и неопределенно пожала плечами, одергивая шелковую блузку японского, кстати, производства – любимую, практичную и невероятно красивую.
А вот географичка, дочь и жена военного, выросшая в глухом среднерусском военном городке, пошла крупными красными пятнами – от возмущения и наглости «этих Лукониных».
Прошипев: «Яблоко от яблони», она застучала каблуками тяжелых туфель фабрики «Скороход», жавших ей неимоверно и немилосердно натиравших все еще изящные ноги, и торопливо выбежала в школьный двор.
Почему-то было очень обидно. И за державу, и, между прочим, за себя.
В медицинский Ольга поступать не захотела, несмотря на уговоры матери и тайное, как она понимала, желание отца.
Приходилось признать – династия не состоялась. Ни один из четверых детей доктора Луконина в доктора не пошел. Увы!
Ольга подала документы на журфак МГУ. Прошла – и, надо сказать, никто не удивился.
В группе девочек и парней было поровну, и очень быстро начали образовываться парочки.
Ольге нравился Илья Журавлев, сын известного московского журналиста. Да и маман Журавлева не отставала, будучи модным киношным критиком и слывя дамой, с которой связываться не рекомендуется – зацепит так, что потом не отмоешься.
Илюша Журавлев был типичным московским избалованным и выпестованным ребенком со всеми вытекающими. Номенклатурная квартира, дача на Николиной Горе, семейный автомобиль иностранного производства, джинсы, рубашки, кроссовки, американские сигареты и…. необъятные для рядового советского человека возможности.
По выходным собирались частенько у Журавля – так называли Илюшу.
Квартира Ильи находилась в Кунцеве, в кирпичном доме у метро.
Не размеры квартиры удивили Ольгу, а ее наполнение: мебель – низкая, черно-белая, огромный цветной телевизор – радиоуправляемый! Белая кухня, цветные кастрюли, яркие махровые полотенца в ванной, холодильник до потолка, кожаный низкий диван, в котором не сидишь, а словно утопаешь.
Илюша был гостеприимен – смешивал коктейли, сооружал бутерброды с ветчиной и копченой колбасой, с треском разрывал пленку на блоках американских сигарет.
Апофеозом этого действа была раздача швейцарского шоколада – длинная и узкая плитка с заборчиком разделенных кусочков, с орехами.
Первый раз в жизни Ольга, сгорая от мук и стыда, отломила два зубчика этого волшебства и спрятала в карман куртки. Один зубчик для Машки-маленькой, второй – для Никошки.
Вечер был безнадежно испорчен. Ольга смотрела в коридор, боясь, что кто-нибудь по ошибке залезет в карман ее куртки и воровство обнаружится. Были даже мысли выкинуть этот шоколад в помойку, но…
Ушла она тогда от Журавля первая. Слишком тревожно было и неспокойно.
А шоколад Машка съела с удовольствием – и свой кусок, и Никошкин.
С удовольствием, но без особого восторга.
И стоило так мучиться?
Ольга понимала – Журавль ей нравится. И очень сильно. И еще понимала, что вальяжный, ленивый, остроумный и избалованный, такой клевый Илюша – не ее поля ягода. Возле Журавля увивались первые красотки курса.
А кто она? Милая серенькая девочка из приличной семьи. Не красавица, не модница, ничем особенным не блещет. Ничего примечательного, ну абсолютно. Как говорит Эля, глазом зацепиться не за что.
И она, надо сказать, довольно спокойно наблюдала за Илюшиными романами – бурными, яркими и краткосрочными. Понимала, что девушкой Журавля ей не стать никогда. Но не во взаимности дело, главное было – любить. Самой.
* * *
А учиться было интересно! И она ни на минуту не пожалела, что выбрала журфак. К пятому курсу все заволновались – особенно немногочисленные немосквичи и холостые.
Бегали, суетились, добывали распределения. А Ольга не суетилась. Как раз наоборот. Мечтала о глубинке. О маленькой уездной газетке, уютном провинциальном издательстве со старой пишущей машинкой с вечно заедающей кареткой, зеленой лампой на старом письменном столе, крепким чаем в подстаканнике и ночными бдениями.
Она сама выбрала маленький городок в средней полосе, который оказался именно таким, как она себе и представляла – с густыми липами и тополями вдоль разбитой и пыльной дороги, с покосившимися окраинными домишками, дворами, заросшими жасмином и георгинами, с центральной площадью, на которой мирно соседствовали и крошечный рынок с косыми прилавками и бабульками в белых платочках, и центральный гастроном в старом купеческом доме, и шедевр советской архитектуры – двухэтажный горком, партком и райисполком – три в одном стеклянно-бетонно-металлическом чудище, невероятно жарком и душном летом и холодном и продувном зимой.
Да и, конечно, с Ильичом на этой самой центральной площади – небрежно, но густо ежегодно обновляющимся «могильной» серебрянкой. Ильич, как водится, бодро смотрел в светлое будущее и неустанно тянул левую руку – видимо, туда же. В это самое волшебное завтра.
А сегодня жизнь в городишке была сонная, тихая и полуголодная.
Саму редакцию составляли корреспонденты – три человека: Ольга, Светлана Толмачева и ее муж, Толмачев Митя, – из местных. Хорошие и дружные, совсем невредные ребята. Корректоры – Марь Иванна, корпулентная дама пятидесяти лет, вечно озабоченная простудами внука и гулянками зятя, и Серафима Захаровна, пожилая, коротко стриженная и насквозь прокуренная, сбежавшая от пьяных загулов мужа из Куйбышева – так, чтобы тот не нашел никогда. Игнатий Петрович – фотокорреспондент со стажем, стоявший у истоков газеты, человек немногословный и всеми уважаемый. Непререкаемый авторитет. Витя Попов – фотокор и водитель в одном лице, машинистка Зиночка, хорошенькая, но слегка «поношенная» – одинокая, бездетная и страстно мечтающая о муже. Причем о любом. Машинистка Лариса – истинная красавица, местная знаменитость. Тоже незамужняя, но при «большом» любовнике – директоре центрального совхоза «Победа», человеке в районе известном и знаковом, пожилом фронтовике Михайлове.
И ответсек Аббасов. Немолодой, сухощавый, очень вежливый и по-восточному обходительный, страдающий язвой желудка и оттого вечно озабоченный постоянной диетой. Три раза в день, невзирая на скандалы с пожарниками, Аббасов варил на крошечной плитке овсянку без молока и ел ее с таким видом, что всех начинало подташнивать. Очень закрытый для всех окружающих – про Аббасова никто не знал ничего. В городе он объявился давно, жил на квартире у хозяйки. Поговаривали, что не просто квартировал – жил семейно. Впрочем, это никому было не интересно.
Плюс типографские – тоже человек восемь. Линотиписты, печатники, наборщики.
Газета жила интересно, хоть и тяжело. Сами заготавливали дрова для кочегарки, здание нужно было топить. Ездили в колхозы, за редакцией был закреплен колхоз, где они были шефами. По осени – на уборку кормов. Проводили комсомольские собрания, партийные, разные субботники, выезды в лес за шишками, лапником, рябиной – так как редакция всегда была в центре внимания, с нее брали пример другие учреждения. Да и чтобы других жучить, нужно самим быть идеальными. В газете большое место отводилось материалам ТАСС, местных новостей было не так много, особо развернуться журналистам вряд ли давали, и они писали и в республиканские издания. В газете часто публиковали статьи руководителей, специалистов, партийных лидеров, читателей. Славили партию, поругивали местных чиновников, рассказывали о передовом опыте в сельском хозяйстве и на производстве, на железной дороге. Просили помощи у газеты в решении проблем: нет горячего питания, пьет начальник, нарушается дисциплина. Активно сотрудничали с рабселькорами. В год приходило до полуторы тысяч писем с различными жалобами, предложениями, вопросами. По деревням часто ездили на лошадях, на попутках, на велосипедах. Дороги были плохие, так что информацию добывать было нелегко. Использовали телефон, из-за искажения связи допускали ошибки. Сотрудничали с профкомами, партийными, комсомольскими первичками. Газета была органом райкома КПСС и райсовета народных депутатов. Песочили всех провинившихся. Восхваляли передовиков. Вес у районок был в то время сильный. Редактора и корреспондентов везде ждали и уважали. Но цензура была серьезная. Журналиста держали в рамках. С удовольствием нагружали общественной работой.
Главный редактор Иван Савельич – бывшей питерец, волею судьбы оказавшийся после распределения в провинции и там и женившийся. Что, собственно, и определило его судьбу. Жена его, тихая Томочка, в Северную столицу не захотела. «Здесь и корова, и куры, и огород. Речка здесь и грибы! А земляники сколько! А какая сирень распускается в мае! А потом жасмин, и пионы!» – тихо скулила она.
Иван Савельевич, глядя на нежную Томочку, страдал, терзался, и сердце его плавилось от любви и обиды. Неужели здесь и навсегда? Смириться с этим было невозможно. И он надеялся, что Томочку сумеет убедить. Вот свозит в июне в Питер. На белые ночи…
Но… Поохала Томочка в Эрмитаже и в Русском, поахала. Постояла два часа в Гостином за польской нейлоновой кофточкой… И заплакала – домой, Ванечка, домой, торопиться надо. К курам, сирени и землянике – не опоздать бы, оберут.
Так и закончились мечты Иван Савельича об острых репортажах, ярких, знаковых событиях и карьере известного и отчаянного журналиста.
Зато была Томочка – нежная, тихая (знаем мы этих тихонь – душу вынут, тоже тихо и нежно), два пацана, таких же беленьких и тонкокостных, как мать. Хозяйство, огород, запах вишневого варенья и сухих боровиков, и – репортажи с полей и из коровников. Про добрые урожаи, высокие надои и героических соплеменников.
Ничего, привык. Обжился. И был даже вполне счастлив, как показала жизнь.
Ольга поселилась в запечной комнатке у старушки Глафиры Петровны. Бабуля торговала на базаре «своими яичками» и зеленью с огорода. Была невредной, но любопытной. Пытала Ольгу про семью и родных. И подозревала в наличии у жилички несчастной любви. Иначе с какого перепугу та отправилась в тмутаракань? От папки и мамки, от своей постели и из самой столицы? Дурочка, не иначе! А как иначе?
На первый репортаж Ольга отправилась с Витей Поповым. Он водил разбитый и немилосердно дребезжащий редакторский «козлик».
Ехать пришлось в дальнее село, почти за сто двадцать верст. История была грустная, по письму. Свекровь до полусмерти забила невестку. Свекрови грозил срок, а невестка получила инвалидность – говорить перестала, есть сама не могла. Лежала поленом. Молодая и здоровая прежде женщина. Мать троих детей.
Маленькое село Верховка было почти затоплено после полноводной ранней весны. Инвалид дорожных сражений, старенький «козлик» пыхтел, бурчал и возмущался, как недовольный властями пенсионер. Но не подвел – в Верховку въехали поздним вечером. Председатель, немолодая женщина со шрамом на всю щеку, написавшая письмо, встретила их хмуро:
– Явились? А я уже и не верила.
Напоила чаем и уложила у себя в комнате – Ольгу на раскладушке, а Витю на полу.
Ольга не спала: из-под двери и крошечного слепого оконца сильно дуло – ночью начался шквальный ветер и дождь. От раскладушки разболелась спина. Она накинула пальто и вышла на крыльцо. Домов почти не было видно, только в одной избенке, на самом краю села, горел слабый, приглушенный, какой-то робкий свет.
На крыльцо вышла председательша. Закурив папиросу, спросила:
– Ну что, подбавишь масла в огонь?
Ольга пожала плечами:
– Ну, пока я не в курсе. Поговорим с обеими, разберемся. А вообще-то здоровенной дубиной, да еще и спящего, бить человека по голове вроде никому не положено.
– Да что ты знаешь! – в сердцах воскликнула представительница власти. – Эта тварь Елисеевну семь лет изводила. Сначала мужа довела. Тот ее избил до полусмерти и сел на три года. А она, гадина, все никак не успокаивалась. Муж сидит, а она уже в открытую мужиков в хату таскает. Последыша точно прижила – Петька-то, муж, уже сидел. Позовет мужиков, до полночи пьют, а потом кувыркаются. На глазах у детей и у бабки. Бабка и за ребятами ходила, и за скотиной, и в огороде. А эта… Клавка эта только пила и сношалась, прости господи. И какое сердце тут выдержит? Нет, ты мне скажи? Жалко только, что до смерти не забила, вот это да. А так еще теперь за этим поленом горшок выносить.
– А милиция? – спросила Ольга. – Да и вы, власть! Неужели разобраться было нельзя?
Председательша посмотрела на Ольгу, как на умалишенную.
– О чем ты? Какая милиция? По ней все мужики сохли, словно было у нее то, что у других баб отсутствует. Никто понять не мог. Мужики, словно кобели у течной суки, вокруг нее крутились. И милиция твоя… Туда же. А я – что я могла сделать? Зашить ей поганое место? У меня забот, знаешь ли…
Она бросила папиросу в лужу и махнула рукой:
– Спать иди! Умница городская!
Изба Филоновых стояла на задворках села. Ольга еле добралась до двери – по раскисшей грязи и глубоким заболоченным лужам. Дверь в избу была не заперта.
В сенях пахло мочой и подгнившей картошкой. Она толкнула дверь. Там было сильно натоплено и стоял крепкий запах подгорелого молока. За столом сидели две девочки в байковых застиранных платьях и хлебали из одной плошки какое-то варево.
На Ольгу они посмотрели с испугом, и одна, младшая, заплакала.
– Бабушка дома? – спросила Ольга.
Старшая девочка покачала головой.
– А мама?
Девочки испуганно переглянулись, теперь разревелась и старшая.
За сатиновой занавеской раздался утробный звук, похожий на мычанье.
Ольга одернула занавеску.
На нее смотрели два небесно-голубых, словно глубокие озера, огромных глаза невероятной красоты. Во взгляде их обладательницы не было ни единой мысли и никакого чувства.
Ольга присела на табуретку и принялась разглядывать женщину. Хороши были не только глаза. Лицо ее словно выточено из куска белоснежного каррарского мрамора. Высокий лоб, темные, тонкие, вразлет, брови. Идеальный, правильный нос, словно выточенные умелым мастером, прекрасного рисунка губы. По простенькой не очень свежей наволочке разметались тяжелые, цвета спелой ржи, волосы. Под лоскутным одеялом угадывалось крупное, еще не утратившее спелости и соков, молодое тело.
«Какая-то невозможная, просто нечеловеческая красота», – подумала Ольга.
В Голливуде из нее бы непременно сделали мировую звезду. И она бы жила всамделишными страстями, яркой жизнью. Вышла бы замуж за нефтяного магната или за короля – как Грейс Келли, на которую она невозможно похожа, и весь мир лежал бы у ее ног.
А здесь? В этом забытом богом месте? Зачем она родилась здесь? Что ее могло ожидать? Ее жизнь была уготовлена заранее, судьба просчитана. Понятно, отчего все сходили с ума. Пандемия помешательства, не иначе.
Женщина чуть повернула голову, и Ольга увидела огромный багровый шрам и вмятину по всей левой стороне лица. Не было слева лица. Темно-красная яма.
Возле кровати на колченогой табуретке стояла жестяная миска с остатками супа, полная потонувших мух.
Ольгу замутило, и она вышла в горницу.
За печкой запищал младенец, и старшая девочка подхватилась и бросилась к колыбельке.
Дверь отворилась, и в избу вошла крошечная старушка – ростом не больше внучек. Седая голова в белом платочке мелко тряслась. Тик, сообразила Ольга, докторская дочка.
Старушка присела за стол, и Ольга опустилась на лавку рядом с нею. Девочки по-прежнему молчали.
– Как же так, Ефросинья Елисеевна, как же все вышло? – осторожно спросила Ольга. – Вы не пугайтесь, я не ругать вас приехала, а разобраться. И, скорее всего, помочь.
Старушка улыбнулась и махнула рукой:
– Да что там, девонька! И войну видела, и голод. И муж на моих глазах утоп – в двадцать пять лет. И дочку я схоронила десятилетнюю. Хорошая была девочка, толковая. И сына засудили. Рази меня решеткой испугаешь? Мне твоя помощь не требуется. Ты вот про деток напиши, – и она кивнула на внучек, – чтобы в хороший приют их устроили, пока папка их не вернется. А про себя я не боюсь – кака мне разница, где помирать? А эту, – она кивнула на занавеску, – я не жалею. В больнице она быстро околеет. А лучше бы помучилась!
– Совсем не жалко? – спросила Ольга.
Старушка рассмеялась:
– Да что ты, какое! Она и пострашнее долю заслужила, ты уж мне поверь! Сколько баб через нее намучилось! А сынок мой? А детки эти? А уж у меня семь лет: как жизни нету. – Она вздохнула и утерла сухие глаза краем косынки. – Вот, и слез уже не осталось.
И она снова улыбнулась – тихой и светлой улыбкой праведницы.
По дороге домой Ольга думала о том, что победителей в этой истории нет. Даже красавица Клава, отныне навсегда тяжелым бревном лежавшая на грязном белье, – выпивоха, лентяйка и гуляка – всего лишь жертва обстоятельств. Страшных, неумолимых и… таких предсказуемых.
И бабушка Ефросинья Елисеевна, и забитые девочки, и мальчик, совсем младенец, спящий в деревянной самодельной люльке, и несчастный ревнивец и сиделец сын Ефросиньи, так и не сумевший пережить красоту своей жены и ее вольготную, но вряд ли сладкую жизнь. Все они – жертвы обстоятельств. Суровых и беспощадных.
Здесь нет виноватых и победителей. Здесь, в этой далекой, никому не известной Верховке, с ее непролазными болотами, разбитыми дорогами, кирпичами сырого хлеба, дешевой водкой и брикетами прогорклого масла в местном сельпо, где никогда не видели хороших книг, хорошего кино, импортного белья и крема для рук, люди обречены на скотство – в любом его виде.
И вряд ли они в этом виноваты. Обстоятельства оказались сильнее их.
Статья была написана и возымела огромный для района резонанс. Бабушку Ефросинью не посадили – дали условный срок. Сын ее вышел на полгода раньше – за примерное поведение.
А красавица Клава умерла через восемь месяцев. Дома. В больницу свекровь ее не отдала.
* * *
Елена так и не смогла справиться с обидой на младшую дочь. Все понимала – той хотелось понюхать истинной жизни, окунуться в самую гущу проблем, набраться жизни.
Молодость, убеждения, воспитание. Все понимала. А обида в сердце жила. Как она могла уехать? Оставить их с Никошей, с Машкой-маленькой?
Ведь знала, что помощников у матери нет. Разве Борис или Гаяне помощники? А про Ирку и говорить нечего.
Елене было трудно. Так трудно, что по ночам, лежа до рассвета без сна, она вспоминала свою жизнь и пыталась отделаться – естественно, безуспешно – от чувства вины. Перед Гаяне, Елизаветой Семеновной, Машкой-старшей и даже Иркой. Она окончательно назначила себя неумной, сухой, недальновидной и неудачницей.
Она поняла, что жизнь ее с мужем сложилась, но… стала какой-то пресной, обыденной, неинтересной. В ежедневных хлопотах по хозяйству, где она вот уж точно так и не стала асом, в заботе о детях, в мелких делах, в кое-как упорядоченной и привычной суете она видела одну бестолковость и непродуктивность.
Она уставала, раздражалась – на всех, даже на Никошу и Машку-маленькую. От этого всего было невыносимо грустно. И еще казалось, что больше ничего и никогда в ее жизни не случится. В смысле – необыкновенного, яркого, волнующего. Как короток бабий век! Правильно говорит умница Элька – сначала проблемы взросления, муки становления, месячные, надежды, как правило неоправданные, порушенные идеалы и похороненные мечты, роды, кормление, снова порушенные надежды и опять погребенные мечты – уже про детей, дальше климакс, внезапно подкравшаяся старость, болезни, дряхление, и… И в общем, все! Финита ля комедия!
Разве об этом она мечтала? Разве такую жизнь рисовала себе Лена Гоголева, студентка медицинского института? Умница и отличница?
Разве могла она предположить, что вся ее жизнь будет крутиться, как беличье колесо, и наконец замкнется в пространстве кухни и санузла?
Борис, вечно и плотно занятый, а оттого озабоченный и усталый, перекидывался с ней за ужином парой фраз, бурчал дежурное «спасибо» и шел к себе.
Нет! Она все понимала! И не было обид – ну или почти не было.
Однажды подумала – он ее просто не замечает. Относится как к предмету: переставят – не заметит, уберут – наверное, обнаружит. Через пару дней. А потом и к этому привыкнет. Словом, он без нее обойдется.
Господи! Где те счастливые дни, когда она улыбалась у окна, видя, как он, неловко перебирая длинными ногами, спешит к ней, домой! Куда исчезли их тихие вечера с долгим чаепитием и доверительными разговорами? Куда канули их ночи, полные нежности, неутомимых ласк и трогательных и смешных «домашних» словечек, известных только им одним? Таких интимных и нелепых, что становилось даже неловко. Как испарились торопливые, но полные радости утренние встречи и завтраки – две чашки кофе, бутерброд и снова разговоры, только теперь на ходу. До вечера! Вечером договорим! И короткая минута прощания у двери, четыре поцелуя – в глаза, лоб, губы. Объятие, на секунду застывшее, и… нетерпение. Весь день – нетерпение и ожидание, когда вновь откроется входная дверь и снова будет все так же – объятие и поцелуй. Вернее, четыре поцелуя – глаза, лоб, губы. Семейный ритуал.
Но когда она на минуту застывала перед зеркалом, она все видела. Все.
И потухший свой взгляд, и мелкие, знакомые и свежие морщины, и седые волосы, и повисшую, словно опустевшую, грудь. И взбухшие на ногах вены. И руки – с истончившейся, словно прозрачной, кожей. С трещинами морщин и мелкими, совсем недавно народившимися пигментными пятнами. Руки очень немолодой женщины.
И почему-то эти вот руки расстраивали ее больше всего. Больше седых волос и морщин под глазами. Даже смешно как-то!
«Умерла, – думала она. – Умерла во мне женщина. За всеми этими кастрюлями, тряпками, швабрами и пеленками. Умерла, растворилась, сгинула. Не хочется останавливаться перед зеркалом. МНЕ не хочется на себя смотреть. А что говорить про него, про мужа? У него те же два глаза, только более зрячих. – Елена была от рождения близорука. – Так за что на него обижаться? Обижаться можно только на жизнь. А вот это большой грех!»
Билась и колотилась она теперь совсем одна – Лельки, подружки и помощницы, не было. Зато появилась Ирка. От мужа она сбежала – ну, по крайней мере, это была ее версия. А там уж кто знает! Дома появлялась раза три в неделю. Отоспится, отожрется, и…
Приходила с глазами сытой кошки. Только что не облизывалась. Смотреть на нее было противно. Борис с ней и вовсе не здоровался. А однажды не выдержал:
– Здесь тебе не гостиница!
Та фыркнула и бросила:
– А я тут прописана! Так что имею право! И на комнату свою тоже. Убогих и сирот пристроили. Да и потом, я вам не суворовец Миша. Это ему жилплощадь не нужна. Государство содержит. Так что со мной, как с ним, вам не повезет, не надейтесь! А то записали себя в святые! А мальчонка-то по казармам шатается! Жалостливые вы мои! А здоровые и красивые вас не интересуют!
– Ты – точно, – подтвердил отец.
– Да наплевать! – и она громко хлопнула дверью.
Елена сидела на кухне и смотрела в окно. Поймала себя на том, что слез уже нет – просто не осталось.
А вот Машка и Никоша радовали! Никошкино увлечение биологией стало вполне серьезным занятием. Он мог часами бродить по лесу, разглядывая кору деревьев со следами жуков-короедов, спилы пеньков и слушая пение птиц. Как зарождается живая материя? Как развивается? И что на это ее провоцирует? В седьмом классе он уже занимался в энтомологическом кружке при биофаке МГУ. С вниманием изучал труды академика Вернадского «Селекция плодовых культур». Ольга достала ему распечатки сессии ВАСХНИЛ от 1949 года. С жаром он объяснял Елене, что не может быть ничего интереснее, чем постигать основы генетики – факторы, влияющие на наследственность и изменчивость. Основные факторы движения эволюции. Как осознать связь всей биоты – от микроорганизмов, живущих на глубине одиннадцати километров в Марианской впадине, до вершины эволюции – человека.
А Машка успевала во всем! Лучше всех в саду плясала, пела и читала стихи. В семь лет попросила Ленушку – так она называла Елену – купить пианино.
Пианино, разумеется, было куплено – в кредит. Черное, полированное, пахнувшее свежим лаком, оно заняло почетное место в столовой. Каждое утро Машка протирала с него пыль – специально выделенной «музыкальной» фланелью.
Пригласили и учительницу. Благообразная старушка из «бывших» стучала по полировке артритным, скрюченным пальцем – отбивала такты. Машка должна была повторять.
Однажды не выдержала:
– Я же не дятел, Вера Аркадьевна! Давайте уж поиграем!
Вера Аркадьевна вздрогнула, посмотрела на непокорную ученицу блеклым, затянутым катарактой, птичьим глазом и испуганно кивнула:
– Поиграем, деточка! Поиграем! Годика через два, обещаю!
Машка пианино закрыла – раз и навсегда.
Милейшей Вере Аркадьевне с извинениями было отказано.
– Сочувствую! – обиженно произнесла она, отказавшись от выходного пособия.
Машкина откровенность Елену обескураживала и пугала.
Например:
– Ленушка! Вот бы быть похожей на Ирку! – мечтательно говорила она.
Елена вздрагивала и замирала на месте – с половником в руках.
– А может, лучше на Лелю? – осторожно произнесла Елена, боясь ответа маленькой хитрованки.
– Нет! – спешила оправдаться та. – Я имею в виду – по красоте!
Елена облегченно вздыхала и переводила дух:
– Да ты тоже ничего, Марья, не переживай! И потом, разве красота для человека самое главное?
– Для женщины – да! – уверенно утверждала семилетняя находчивая соплюха.
Вконец растерявшаяся Елена готовила пламенную речь про общечеловеческие ценности, роль эрудиции, интеллекта и образования в жизни человека и прочее, прочее.
Машка слушала рассеянно, позевывая и накручивая на палец послушный каштановый локон.
– Все поняла, Ленушка, – мягко сказала она и с сочувствием посмотрела на Елену.
А однажды пропала Иркина помада. Скандал был страшенный, виновницу уличили сразу же – Машка, а кто же еще?
Та и не отпиралась. Надутая и красная как рак, она протянула украденный тюбик хозяйке и тихо бросила:
– Подавись! Жи`ла!
Елена охнула и схватилась за сердце. Машка подошла к ней и успокоила:
– Просто интересно было, понимаешь? Знаешь, как она пахнет? Я ее по ночам нюхала, – доверительно прошептала она.
Долгая беседа на тему «Воровство – худший из грехов» была выслушана виновницей произошедшего спокойно и не очень внимательно.
– Да все поняла, Ленушка! Не беспокойся! – опять скучно позевывала внучка.
Елена решительно отменила ежевечерние прогулки, просмотр мультиков. И самое неприятное – мороженое отменялось на весь ближайший месяц.
– Согласна, – горестно кивнула Машка и поплелась к себе.
Опять утешила Элька:
– Господи! Вот из всего раздуешь проблему! Ну свистнула девка помаду, поиграла. Вот беда-то! А кто этим в детстве не грешил, скажи?
– Я! – возмутилась Елена.
Эля махнула рукой:
– Да просто у Нины Ефремовны помады не было!
– Ну, знаешь ли!
Тревог Елены это не сняло. Остались.
Гаяне приходила каждую неделю. Обязательно с пирогом – печеное и Машка, и Никоша обожали.
Машка чмокала Гаяне в щеку и… убегала к себе.
Борис и Елена умоляли ее быть с бабушкой поласковее и повнимательней.
– Ты – все, что у нее есть, – говорили они.
Машка кивала, но ничего не менялось.
Однажды призналась:
– Мне с ней скучно. И потом, она же на меня смотрит и все время плачет! И еще, – тут Машка задумалась и наморщила хорошенький носик, – пахнет от нее, Леночка! Понимаешь?
– Чем? – ужаснулась Елена.
– Пылью, – недолго думала Машка.
* * *
На Машкино семилетие приехал Юра, ее отец. Машка бросилась к нему на шею. В общем, взаимопонимание и любовь сложились сразу.
Юра был, слава богу, в порядке. По-прежнему красив – яркой и мужественной красотой.
До полуночи Елена с Юрой беседовали на кухне. Юра рассказывал ей, что встретил хорошую женщину в экспедиции, тоже геолога. Собираются пожениться и мечтают о детях. Хотят осесть во Владивостоке – там у Наташи, его невесты, есть квартира. Восторгался Машкой и горячо благодарил Елену за девочку. Сказал, что назавтра хочет поехать на кладбище, к Машке-старшей.
Утром у Елены разыгралась мигрень, и на кладбище сопроводить Юру вызвалась Ирка.
Через неделю Юра уехал. Куда – не сказал.
Вместе с ним уехала Ирка. Как объяснила, в качестве жены. Юра в объяснениях участия не принимал – ждал новоиспеченную суженую во дворе.
Еленина мигрень закончилась сердечным приступом с госпитализацией.
Слава богу, инфаркт не подтвердился. Даже странно как-то.
* * *
Ольга почти обвыклась – даже домой, в Москву, ехать боялась. Боялась, вдруг станет так лихо, что не захочется возвращаться. Получила водительские права – на Витю Попова, периодически запивающего горькую, надежды никакой не было.
Моталась на кашляющем, вечно простуженном «козлике», как заправский шофер, – по селам, колхозам и фермам. Коротко остригла волосы – меньше проблем. Закурила – куда денешься, все газетчики дымят, даже Марь Иванна, не говоря про Савельича и Зиночку.
Совсем забыла про юбки. Брюки, ветровка и сапоги – все, что составляло ее нынешний гардероб.
В зеркало смотреть не любила – ничего нового и ничего интересного.
Переписывалась с университетской подругой Аллой Крыловой. Та писала, что все девчонки давно вышли замуж, а кто-то успел и продублировать это событие. Многие родили. Карьеру сделали далеко не все. Успешна была Лола Соколова – работала на телевидении. Про Илюшу Журавлева написала, что тот «выгодно женился» и умотал на корпункт в Латинскую Америку.
Писала, что ее, Ольгу, считают выжившей из ума. Добровольно решиться на такое!
А она Ольгу понимает и даже слегка ей завидует.
Еще по почте Аллочка пересылала новые журналы и книги – вот уж за что ей спасибо!
Москва казалась ей теперь далекой и чужой. Даже чудно – всего-то шестьсот верст, а совсем другая, отличная от прежней, столичной, жизнь!
Вся редакция, включая и вечно пьяненького Витю, и завистливую неудачницу Зиночку, и вечно жалующуюся на здоровье толстуху-корректоршу, и Иван Савельича с тихой Томочкой, – все они теперь были ее самыми близкими людьми, ее новой семьей.
А та семья, родная и кровная, единственная, была теперь в легкой дымке, призрачном тумане. Москва, квартира на Гоголевском, лица родных…
Нет, разумеется, она не забывала о них ни на день! Но… Все-таки ее новая, здешняя, суетная, неустроенная, часто полуголодная жизнь была теперь ее настоящим. И как ей почему-то казалось – прежняя, московская, была очень далеким прошлым. Конечно, она понимала, что в отпуск нужно непременно поехать домой. И соскучилась по всем сильно, и чувствовала обиду родителей.
И еще очень хотелось на море! Погреться на белом песочке, попрыгать на волнах, заплыть за буек.
Решила так – неделю в Москве, дома, а на две недели махнет в Сочи.
Расскажи Господу о своих планах…
* * *
А сложилось так, что Сочи, а точнее – Лазаревское, образовалось раньше Москвы. В горкоме дали горящую путевку в Лазаревское, в пансионат, одну на редакцию.
Не привыкшие к таким подаркам, все растерялись и стали гадать, как Савельич этим внезапным даром сумеет распорядиться. Притаились и ждали его решения.
Он же, будучи человеком нерешительным, мягким и справедливым, решил собрать летучку – и решение принять коллегиально.
Перед летучкой он не спал всю ночь, под утро посоветовался с Томочкой. Та рассудила справедливо. А именно: про Попова разговора быть не может – пьяница и разгильдяй. Слил из «козлика» канистру бензина, продал его какому-то колхознику и деньги, разумеется, пропил. Марь Иванну Томочка считала (и справедливо, кстати, вполне) сплетницей и посему тоже не жаловала. Да и к тому же у той гипертония. Ну какая ей жара? Рискованно.
– Зинка перебьется! – жестко припечатала Томочка.
– Почему? – удивился наивный муж.
– По кочану! – ответила она. – Не заслужила. Сопливая. И с больничных не вылезает. Как сопля выскочит – сразу на бюллетень.
Лариска в путевке не нуждается – полюбовник ее и так вывезет. Аббасов на диете – от своих кастрюлек с овсянкой никуда. Игнат в отпуск всегда дома, помогает матери по хозяйству. Толмачевых двое – путевка одна. А Серафима точно откажется – всего в жизни насмотрелась досыта.
Это была чистая правда. Савельич и не подозревал, что тихая Томочка, по природе доверчивая и совсем неревнивая, ревнует своего очень верного мужа Ивана. Именно к этой самой расфуфыренной кукле Зиночке. И бедная Зиночка тоже об этом не подозревала. Потому что совесть ее была кристально чиста – конкретно в этом вопросе.
И к красавице Ларисе Томочка тоже относилась ревниво. Чуть-чуть.
– Отдай путевку Ольге, – сказала жена. – Она и трудяга, и скромница. И поперед батьки никуда не лезет. И одинокая к тому же. – Тихо добавила: – И некрасивая такая, заморенная прям!
Вот к Ольге она точно своего Савельича не ревновала.
– А может, мне поехать? – осторожно сказал Савельич. – На море не был со студенческих лет. Да и забуду, как оно пахнет.
Томочка посмотрела на него с удивлением:
– Ты что, Вань? Спятил? А картошку копать? И опята пошли! И кабанчика резать! Какое море, Вань? Да еще и один – как холостой вроде!
Томочка обиделась, заплакала и ушла в кухню. Оттуда крикнула:
– А я вот твоего моря не нюхала и не померла, как видишь! На речке искупаюсь, не принцесса. Нам моря´ и столицы ни к чему!
Как можно мягче аргументируя, Савельич огласил свое решение. Марь Иванна покраснела, вспотела и, плотно сжав тонкие губы, опустила глаза. Лариса равнодушно разглядывала ногти. Серафима читала газету. Толмачевы накануне поссорились и дулись друг на друга. Море им было до фонаря. Аббасов мучился изжогой и мечтал поскорее съесть ложку соды.
Витька Савельича поддержал – на пляжи` ему было решительно наплевать. А вот Зиночка обиделась не на шутку. Фыркнула, схватилась за сигарету и на всю жизнь возненавидела Ольгу.
Ольга позвонила в Москву и объяснила ситуацию. Мать, как показалось, обиделась. Вместо того чтобы порадоваться за дочь, сухо сказала: «Ну, Леля, как знаешь».
В Лазаревском было прекрасно! И наплевать, что номер, узкий, как трамвай, был сырой и пах плесенью, вполне по-хозяйски прижившейся в душевой и комнатных углах. И наплевать, что еда в столовке была практически несъедобной – синеватые сосиски, жилистые бифштексы и пустые остывшие супы. Все это было пустяками и сущей ерундой! Потому что из окна – только руку протяни – было видно и слышно море.
И мелкая галька, и белое, щедрое, слепящее солнце. И набережная, по которой неспешно прогуливались по вечерам умиротворенные и расслабленные отдыхающие.
Никто не спешил, и все улыбались и кивали друг другу при встрече, оставив позади все проблемы и заботы. Хотя бы на пару десятков деньков.
Ольга в столовую не ходила. Покупала на базаре фрукты и овощи, свежий хлеб, молоко и, если повезет, – кусок сыра.
Вечером на набережной, если был свободный столик, она присаживалась в кафе. Немолодой армянин варил кофе на песке – крепкий и сладкий, и подавал его со стаканом холодной воды.
Он улыбался Ольге, как старой и доброй знакомой:
– А уснешь после кофе, красавица?
Ольга улыбалась в ответ и пожимала плечами:
– Как получится!
– Дай бог, чтобы не получилось! – восклицал он. – Ночи в твоем возрасте должны быть бессонными, деточка! Тем более здесь, на море!
Она смеялась и махала рукой:
– Шутник вы, дядя Вазген! Скажете тоже!
* * *
Он подсел к Ольге на пляже.
– Не могли ли вы дать мне газету? На пятнадцать минут – в киоске уже все расхватали.
– Забирайте насовсем! – ответила Ольга. – Все прочитано. Ничего нового и интересного, уверяю вас!
– Привычка, – объяснил он.
Солнце слепило в глаза. Она не видела его лица – только силуэт. Хороший рост, широкие плечи и сильные, крепкие мускулистые ноги.
Вечером они столкнулись в кафешке дяди Вазгена. Он подсел за ее столик.
Разговорились. Старый армянин подмигивал ей хитрым и умным глазом.
Он рассказывал о себе. Коренной питерец, женился после института на девочке из Мурманска. Уехал к ее родне. Родилась дочь. Потом развод – спустя шесть лет. В Питер он не вернулся. Прижился на Севере, да и с работой все сложилось. От работы дали крошечную квартирку, и он счастлив. Дочка приходит на выходные, они большие друзья.
Ольга скупо рассказала о себе. Новый знакомый удивился:
– А наши истории похожи! И вы, и я сбежали из столиц и возвращаться не собираемся.
– Почему? – удивилась Ольга. – В Москву я вернусь. Непременно. Там родители, брат и сестра. Нет, вернусь обязательно, – покачала она головой, словно убеждая в этом саму себя.
Три дня они гуляли почти до самого рассвета. Сидели на пляже и говорили, говорили.
На четвертый день новый знакомый остался у нее в комнате. Дежурная по этажу сладко подремывала, положив голову на стол.
Они просочились мимо нее почти бесшумно. Боялись только расхохотаться.
Следующие три дня на море они не ходили. И в город не ходили, и в столовую.
Ольга принесла из столовки нарезанного хлеба и соли. В миске оставались помидоры. Вода в кране была.
И еще – было счастье, куча невероятных открытий, откровений, восторгов, слез, умилений, неимоверной усталости, небывалой легкости – всего-всего. Помногу и понемногу.
Была любовь. Вот что приключилось с ними.
* * *
Потом Ольга часто думала – и ее охватывал ужас и паника: а если бы горком не отдал эту путевку? Или отдал кому-нибудь другому? В поликлинику, например. Или в музыкальную школу. Или Савельич распорядился бы иначе. Или… Да мало ли, что могло бы быть!
Главное то, что есть. И то, что уже случилось. Просто теперь надо было как-то со всем этим жить. И приспосабливать к этому свою прежнюю жизнь – абсолютно бесполезную и никчемную, как теперь ей казалось.
И что-то решать. Потому что не решать было невозможно.
Впрочем, так думала она.
Он, к сожаленью, так не думал.
Кстати, звали его Евгений.
* * *
В Москву она, конечно, не поехала. Когда кончился срок ее путевки, сняла дешевую коморку довольно далеко от моря. От моря далеко, от него близко. Его отпуск заканчивался через десять дней. Их новая и прекрасная жизнь теперь протекала в крошечной пятиметровой конуре вдали от моря.
И не было прекраснее этой самой конуры на всем белом свете. Какие там дворцы иранских шахов и британских монархов!
Да и какое море, о чем вы! Не до моря было им вовсе, не до моря.
И не до кого на всем белом свете.
Потому что на всем свете были они одни.
Спустя много лет, когда история этой отчаянной любви и бесконечного романа канула наконец в Лету, избавив ее окончательно от иллюзий и страданий, больше всего ее удивляла она сама – точнее, ее поведение во всей этой истории.
Впрочем, ее холодная, рассудительная и крайне ответственная голова встала на место довольно скоро – года через три. Что, согласитесь, для отчаянно влюбленной молодой женщины не так уж и много.
Вернее, года через три она начала понимать, что ситуацию слишком приукрасила, своего любовника переоценила сильно и незаслуженно, но сделать с собой ничего не могла. Да и не старалась, честно говоря. С годами, когда постепенно прошло желание свить собственное гнездо и она уже окончательно поняла, что осталась бездетной, и с мыслью этой уже сжилась и совсем свыклась, она даже была рада такому течению событий: редкие и все еще яркие встречи на нейтральной территории – в гостинице или в свободных квартирах, совместные отпуска, переписка и телефонные разговоры.
Наблюдая семейную жизнь знакомых и не очень, она находила множество плюсов в своей истории – никакого быта, который она, как и мать, так и не полюбила, никакого планирования общего бюджета, выкроенных у мужа денег, клянченья новых сапог и сережек, споров о воспитании детей, раздражения в адрес престарелых родителей. Ничего этого у них не было. И еще не было самого главного – усталости друг от друга.
Какая усталость, если встречи так нечасты – три или четыре раза в год.
А вот чувство вины осталось. Перед матерью и отцом. Как она могла так отодвинуть их в те, первые годы? Как смогла приказать себе не думать о Никоше, Машке-маленькой, отце, Гаяне? Дезертировать с передовой?
И вот этого она себе и не простила – никогда. И всю оставшуюся жизнь, как могла, искупала.
А могла она хорошо.
* * *
Борис после истории с Димой Комаровским – мальчиком, умершим у него на операционном столе, – совсем поник. На больничном просидел почти месяц. Первые недели просто молчал. Не разговаривал даже с Еленой.
Она усаживалась на край кровати и пыталась его утешать. Слова были банальны, но, как все банальное, справедливы и жизненны.
У каждого врача есть свое кладбище. Тем более – у оперирующего хирурга. Не бывает, что даже самый лучший и талантливый врач не совершает ошибок. А сколько жизней ты спас? Не считал? И она начинала припоминать сложные случаи из практики мужа. Разумеется, пальцев не хватало.
Он мотал головой:
– Все не так, Лена. Все НЕ ТАК! Ничего из вышеперечисленного не оправдывает ТОГО.
– Почему? – возмущалась она.
– А потому, что оперировать мальчика я не имел права! Потому что я был болен! Простужен – это раз. Перед операцией схватило затылок – померил давление. Высоченное. Выпить таблетку забыл, закрутился. И не имел права подходить к операционному столу! Не имел, понимаешь? Потому что температура, потому что слезились глаза и тряслись руки! Потому, потому и потому!
– Тебя вызвали! Попросили! Ты уже спал в своей постели! А подвести товарища не мог! Потому что у нее, у Веры, ситуация была куда сложней!
Он опять крутил головой:
– Нет и еще раз нет. Здесь на авось полагаться нельзя. Это человеческая жизнь. И рассчитывать только на свой опыт было по крайней мере глупо и безответственно. Да я просто не имел на это права – рисковать. И мальчик умер не от осложнений, как ты пытаешься меня убедить! Он умер от банальной врачебной ошибки! Моей ошибки! Потому… Потому что я был рассеян. Думал только о том, как бы добраться до кровати. Выпить чаю с аспирином. И – уснуть. Вот какие мысли у меня крутились, понимаешь? И кружилась голова, и плохо видели глаза. Но никому это не должно быть интересно. Потому что мои оправдания ничего не стоят. Ноль. Им вообще нет тут места, моим оправданиям. И не объяснить старшему Комаровскому, что я грипповал, понимаешь?
Она молчала. Доводы кончились.
Он хотел уйти из больницы, насовсем. Просил у главного расследования дела. Коллеги отговаривали его. Патологоанатом, выдавший заключение по Комаровскому, упрямо считал, что Луконин не виноват. Просто так получилось, совпало. Доказать вину хирурга сложно, да и зачем? Луконин – прекрасный оперирующий врач, с огромным опытом и положительной статистикой. Да и больнице лишние висяки ни к чему, и так хватает.
Немолодой отец Димы Комаровского скоропостижно скончался от инфаркта. На расследовании настаивать было уже некому.
Главный оформил коллеге отпуск. Елене сказал: «Пусть приходит в себя. Сроки не ограничены, что-нибудь придумаем».
Но дело было не в сроках – дело было в Борисе. Она знала: если уж он решил…
Через три месяца Борис вернулся в больницу. Замом главврача не по медицинской – по хозяйственной части.
На него показывали пальцем: такой хирург! Спятил мужик, свихнулся. Зачеркнул свою жизнь. Вынесли вердикт: дурак, чистоплюй. Пришел на теплое местечко. Да! И еще – слабоват. Не орел, словом. Не орел.
К операционному столу Борис больше не встал. Никогда. И больше никогда не заходил в оперблок.
* * *
Генералов возник в их жизни в нужное время и в нужном месте. Точнее – совсем не вовремя и не к месту. Тогда, когда их отношения с Борисом окончательно зашли в тупик и превратились в добрососедские (не всегда, кстати!), сестринско-братские или просто дружеские.
Елена от этих метаморфоз все еще сильно страдала. Окончательно возненавидела свое отражение в зеркале – широкобедрая, костистая тетка с безжалостно выпирающими косточками на широких ступнях, узловатыми кистями натруженных рук, с поредевшими и поседевшими волосами, смотрящимися не очень опрятно, с зарождающимися глубокими складками у краев сухих, почти бесцветных губ.
«Ничего не осталось! – думала она. – Вот просто ничего! А была ведь совсем недавно высокая и статная женщина с узкой талией, крутыми бедрами, роскошными легкими и послушными волосами, глазами прохладного серого цвета и темными густыми ресницами – завистью всех знакомых женщин. Куда все ушло? Потонуло в мыльной воде грязных сорочек, в содовых растворах бесконечного мытья кастрюль и сковородок. Покрылось пылью вместе со старыми книгами. Истончилось, поблекло, испарилось. Вместе с надеждами и ожиданиями».
Все закончилось. Да и было ли? Что помнится? Первые поцелуи, объятия, первые ночные нашептанные и безумные слова. Неужели она их произносила? И слышала подобное в ответ?
Прогулки по Москве – ночные, манящие и таинственные. Словно за углом, вот за этим или за тем, будет обязательно какой-нибудь сюрприз. Или подарок. Неожиданный и приятный.
И запах прогретого солнцем сена в доме у матери, на чердаке. И рука мужа, которую она внимательно разглядывает и изучает. Прекрасная кисть хирурга – тонкая, сильная. С длинными и крепкими, ровными пальцами. Рука, которая умеет так сильно, так нежно и мягко обнимать!
И белые пионы в руках Бориса у роддома. И его записочки туда же. Любимая, маленькая моя! Спасибо за дочку! И потом еще раз за дочку, и еще – за сына.
И тихое ночное море – спокойное и умиротворенное, как и сами они. И запах дыни и акации, тоже неразрывно связанный с морем.
И Борис в дверном проеме с огромной, заиндевелой, почти голубой елкой. И дети вокруг него – еще все вместе. Вся семья. Дружная и сплоченная семья, на которую можно рассчитывать.
Не помнилось. Точнее, не вспоминалось. Вспоминалось, но не это.
Вспоминались Иркины выкрутасы, косые взгляды свекрови, болезнь Никоши, страшная смерть Машки-старшей. Больные глаза Гаяне. И опять взгляды свекрови – теперь уже полные открытой ненависти. Беспомощные и отчаявшиеся глаза Бориса. Предательство младшей дочери – как могла уехать, бросить ее со всем этим одну? Холодность и отстраненность матери – уехала, все зачеркнула и постаралась забыть. Создала себе уютный и спокойный мирок. А что там с дочерью… Да что о ней беспокоиться? Дом, муж, дети. Семья.
И это она тоже считала предательством – обустройство матери в своей тихой заводи.
За то, что Борис от нее отстранился – не только душевно, но и физически, – она его не осуждала. Обижалась – да. Но не осуждала. Вряд ли «такое», как называла она себя сама, могло вызвать у кого-нибудь душевный или иной трепет.
Приходилось мириться и надеяться, что муж останется приличным человеком и не покинет ее на старости лет. Впрочем, как можно на это рассчитывать? Мать, свекровь, Гаяне. И еще сто один пример на заданную тему.
* * *
Он часто думал, глядя на Елену: КАК ему повезло. Просто сказочно повезло с этой женщиной. И за что он заслужил этот подарок? Он, вполне заурядный, среднестатистический мужчина. Прохладный отец, прохладный сын и довольно прохладный муж. Да к тому же неудачливый профессионал – как, увы, получилось. Интересы с годами стали плоскими, если вообще остались. Усталость навалилась рановато – уже в сорок пять он чувствовал себя разбитым стариком, не желающим практически ничего. В театры не хотелось, в кино и подавно. Про выставки и музеи говорить нечего. Елена уговаривала, обижалась и умоляла хоть как-то расцветить их серо-бурую жизнь. А он мечтал об одном – после ужина полистать газету, посмотреть скучные «вральные» и чересчур оптимистичные новости и поскорее завалиться в кровать. А в воскресенье – чтобы его никто не трогал! Просто оставили в покое. И все.
Ну, иногда он все-таки поддавался на ее уговоры – когда уж совсем становилось неловко и стыдно. И в музее или на спектакле видел, как расцветает и молодеет ее восторженное лицо. Тогда он клятвенно обещал себе, что будет внимательней, отзывчивей реагировать на ее просьбы и, конечно, ходить с ней на все эти постылые мероприятия. Но проходило время, и опять было неохота.
Нет, эта прекрасная женщина, его жена, конечно, стоила внимания. Но душевная и физическая усталость и лень побеждали – увы!
Иногда, когда у метро попадались старушки с нехитрыми цветами, он покупал их самодеятельные, разлапистые и пестрые букеты. Еленины глаза вспыхивали и загорались счастливым огнем. Она подрезала цветы, ставила в вазу и долго пыталась пристроить на самое «выгодное» и заметное место. А когда место было найдено, отходила в сторону – любоваться.
Он понимал – тяжесть ее груза несоизмерима с его проблемами. Круг его проблем закольцовывался на в основном рабочих неприятностях.
Она жалела его – он это тоже видел и понимал – и старалась ограждать от бытовых проблем. А они были куда серьезней и каверзней!
Однажды он наблюдал, как она сидит на кухне и расписывает на тетрадном листе предстоящие расходы. Сводит дебет с кредитом. Вздыхает – видимо, ничего не сходится. Залатать все зияющие бюджетные дыры все равно не удастся. Она морщит лоб, грызет кончик ручки, подолгу задумчиво смотрит в окно, в который раз тяжело вздыхает и вычеркивает что-то в одной ей понятном списке.
Тогда он подумал, что это все его не волнует! Он просто два раза в месяц приносит ей зарплату. Все. А дальше – она сама как-то выкручивается. И никогда, ни единым словом жена не попрекнула, что мало и что не хватает! Не то что не попрекнула, даже просто не поскулила и не пожаловалась. Молча ездит на самые дешевые рынки. Молча пытается что-то скроить, отложить – на обновки детям или на летний отпуск. Молча относит старые сапоги в починку и латает рукава у кофты.
Наверное, она мечтает – как любая женщина. Об обновках, новой мебели, хороших духах. Наверняка ей снятся теплые моря, белый песок, запах магнолий и низкое, черное, звездное, южное небо. Новые города – она так любила историю и путешествия, пусть даже недалекие, подмосковные городишки и местные краеведческие музеи, однообразные и одинаковые. А ей все равно интересно! Однажды перехватил ее жадный и любопытный взгляд в низкое и ярко освещенное окно в ресторане. У окна, за столиком, сидела немолодая нарядная женщина и, откинув голову, смеялась.
Елена чуть сбилась с ноги, замешкалась и на минуту застыла. Потом растерянно взглянула на мужа и покраснела.
«Господи! Это мне должно быть стыдно, а не ей!» – подумал тогда он.
Он жалел ее. Жалел – да. Ценил – определенно. Жалел, ценил – что еще? Да все, пожалуй. Мало? Наверное. Но и это – составляющие любви. А еще… А вот все эти «еще», пожалуй, здесь и заканчивались. Несомненно, ближе человека у него не было. Человека. А была ли она для него женщиной? Все еще женщиной? На которую хочется смотреть, любоваться, обращать ее внимание? До которой хочется дотронуться – специально или невзначай. Вдохнуть запах ее кожи, ее волос. Возжелать ее, наконец!
Нет. Не была. Уже не была. И, конечно, ее вины в этом точно не было!
Всю жизнь она исполняла свой долг. Всем служила – детям, мужу. Семье. Билась, старалась выживать – именно выживать. По-другому не получалось. И делала это, несомненно, достойно. Жалела всех – только не себя. А вот винила во всех неудачах именно себя!
Он понимал – ее жизнь он точно не приукрасил. Скорее, усложнил. Разумеется, не желая того. Но разве это оправдание?
Ведь, если разобраться, он, именно он, свалил на ее узкие плечи все хлопоты и заботы. Устранился.
Он смотрел на нее ночью. И видел, как даже во сне не расправляются жесткие складки у ее губ и на переносье. Какое усталое и даже страдальческое выражение ее лица даже во сне! Когда все мышцы просто обязаны расслабляться! По всем законам физиологии. То вдруг она вздрагивала всем телом, начинала что-то невнятно шептать. И ее тонкая рука даже во сне тревожно теребила и сжимала край одеяла или простынки.
Иногда становилось неловко, и он пытался ее обнять. Призвать, так сказать, к супружескому долгу. Она вяло и извинительно отстранялась, шептала: «Прости, Боренька. Прости, ради бога! Очень устала». И он, надо сказать, с очевидным облегчением отворачивался к стене.
Наутро она смотрела виновато. «Ну и сволочь же я», – думал он и все-таки делал вид, что сильно уязвлен.
Да что говорить – на всех остальных женщин, на работе или в транспорте, он тоже смотрел довольно равнодушно. Так, бегло, по-мужски оценивал, не более того.
Иногда думал: «Все-таки паршивая штука – жизнь. Судьба мне подарила чудесную женщину, лучше и достойней которой я не встречал. И вот эта женщина живет со мною рядом столько лет. Ест, спит в одной постели, рожает мне детей, готовит, стирает, утешает, обнадеживает, поддерживает. Я все это, безусловно, ценю. Я ценю ее как друга, товарища, мать моих детей, хозяйку. Но… Она мне совершенно не интересна в другом аспекте. Она мне неинтересна и нелюбопытна абсолютно как женский индивид. Как предмет вожделения. И вины в том ее нет. Виноват в крушении ее женской судьбы только я. Или опять эта чертова жизнь? Я – подонок. Она не виновата ни в чем. Я не смог украсить ее жизнь. Я не смог ее просто чуть-чуть облегчить. Спрос с меня. А платит она. Я будто бы в стороне. Сторонний, так сказать, наблюдатель. Судьба Гаяне и судьба Елены – на моей совести. А толку-то что? Вот именно – ничего. Чем украсил их жизнь? Что я им дал? Правильно – ничем и ничего. Если быть до конца честным – хотя бы с самим собой».
Терзания, размышления и… все на своих местах. Идет как идет. Катится как катится. Исправлять ничего неохота. Грош цена такому раскаянию. Так же, как и ему – грош цена.
Были и кое-какие истории на работе – ночные дежурства располагали ко всяким интимностям. Романчики с коллегами – врачами и сестрами (со вторыми, кстати, чаще) быстро вспыхивали, расцветали и так же моментально сгорали.
Было и у него пару историй – кто ж не без греха? Точнее даже, не историй, а связей. Чисто половой интерес, как говаривал его приятель и коллега доктор Миусов.
Так вот, чисто половой интерес. Однажды – к сестричке Майечке, беленькой и пухленькой, как только что испеченная булочка. Свидания в сестринской или в ординаторской, за запертой дверью. Если совпадали графики ночных дежурств. Десять минут – торопливо, нервно – под глухие Майечкины стоны. Пару месяцев. Майечка страстно хотела замуж и вскоре выскочила за молодого интерна. С Борисом Васильевичем она старалась больше не сталкиваться и быстро перевелась в другое отделение.
Вторая история была не более романтическая – врачиха Инна Белова. Разведенная, хмурая, в вечном поиске. Он быстро почувствовал, что Инна Ивановна безуспешно и довольно долго ищет свежего мужа. На него ставку расчетливая Инна не делала – трое детей, можно представить размер алиментов. А вот потешить самолюбие и плоть – это пожалуйста.
Через полгода после их ночных бдений Инна Ивановна переключилась на сосудистого хирурга Петю Круглова. Завидного и недавно разведенного жениха. Окрутить Петюшу ей не удалось – были кандидатки и помоложе. А вскоре Белова, прошерстив всю больницу в поисках гипотетического жениха, убедилась, что время терять зря не стоит, и перевелась в другую клинику. Да и слава богу!
Вот эти две незначительные истории разве повод для раскаяния? Серьезная история для молодого мужика? Чепуха, да и только. Он вдоволь нагляделся на все это в больнице. То, что было у него, – так, мимоходом. А рядом кипели вполне реальные страсти. И разводы, и создание новых семей.
Да и забыл он про это сразу. И про Майечку, и про Инну. Забыл, словно их и не было. А что вспоминать? Копошня какая-то подростковая, возня на старой клеенчатой кушетке? Не бурно, а нервно, впопыхах, торопливо, сумбурно и… Никак.
Мужчины забывать это умеют, в отличие от женщин, – факт известный.
Впрочем, однажды и его зацепило. Было дело, было. Влюбился.
В отделение сосудистой хирургии пришла молодой ординатор Марина Ким. Хороша эта юная дочь корейского народа была так, что посмотреть на нее сбегались не только коллеги мужского пола всех возрастов и положений, но и коллеги-женщины и даже больные.
Марина Валерьевна Ким ходила легко и грациозно. Точеная фигурка – длинные и стройные ноги, прелестная головка на изящной шейке чуть задрана вверх. Она не была воображалой. И заносчивости в ней не было ни на грош. Просто она так ШЛА. ТАК она себя НЕСЛА. И только. На ее прелестном лице всегда блуждала очаровательная и доброжелательная улыбка. Казалось, она радовалась всем – старухам-уборщицам, нянечкам, больным и коллегам. Со всеми раскланивалась – с той же милой и непринужденной улыбкой.
Хороша она была так… Боже, как бухало сердце, давно отвыкшее от подобных нагрузок!
На конференциях он смотрел на ее прилежно склоненную, словно глянцевую, головку с гладкими блестящими волосами. На сдвинутые брови – она записывала все дотошно и крайне внимательно, словно отличница, боящаяся уронить свой справедливо отвоеванный статус.
В ушах покачивались золотые колечки. Верхняя пуговица халата была расстегнута. Нет, не из-за легкомыслия или кокетства, не приведи бог! Просто высокая и довольно большая грудь не помещалась в узком пространстве белоснежного халата. Что поделаешь – размер халата, подобранный по размеру фигуры, увы, не совпадал с размером груди. И Марина Валерьевна переживала. И постоянно теребила и застегивала непослушную верхнюю пуговицу.
Ему казалось, что иногда она смотрит на него – смущенно и внимательно.
Потом обнаружил – не без отчаяния, – что Марина Валерьевна Ким одинаково смотрит на всех.
Восточные люди просто умеют улыбаться. Без причины, по рождению.
И еще Марина Валерьевна Ким стала героиней (стыд, ужас и позор) его ночных эротических сновидений.
Такое случилось с ним впервые. Даже в подростковом возрасте его не терзал подобный грех.
И он – старый и безнадежный дурак – искал предлог, чтобы спуститься на третий этаж, в сосудистое отделение, и вдруг – о, чудо – столкнуться с Мариной Валерьевной.
Иногда везло. И эти мимолетные встречи были отличной питательной средой для дальнейших фантазий и «мечт».
Слава богу, все кончилось довольно быстро. Через полгода Марина Валерьевна выскочила замуж за аспиранта-кубинца. Огромного красавца-мулата, похожего больше на стриптизера дорогого заведения, чем на молодого ученого.
Говорили, что уехали они в Европу. По желанию молодой жены, которая решительно отказалась ехать на веселую и щедрую солнцем, но голодную мужнину родину.
Так закончилась его тайная страсть к прелестной кореянке. Тогда он сказал другу Яшке: «Хватит с меня японских гравюр!» И слава богу, что закончилась. С глаз долой, из сердца вон. А то и до второго инфаркта недалече – с его-то прытью!
Кстати, напрасно он думал, что жена его Елена ничего не замечала. Все замечала – и то, что он начал франтить и прикупил пару новых рубашек и ботинки. И то, что зачастил в парикмахерскую. И то, что украдкой стал душиться польским одеколоном. Ну, это поди не заметь!
Все его умная жена видела и понимала. Вот знала, естественно, не все. Да и что там было знать!
Поделилась с Элей. Та сказала:
– Не волнуйся! Борис не из тех, кто уйдет в такой ситуации.
Елена усмехнулась:
– Да? А разве один раз он уже не попробовал?
Эля махнула рукой и уверенно возразила:
– Ну, ты сравнила! Тогда он был мальчишка, сопляк. Экспериментов не боялся. А сейчас… Что ты! Столько пройдено и пережито! А сколько еще надо будет пройти и пережить! Да и не потянет он молодую, свежую бабу! Силенок не хватит.
– Почему обязательно молодую? – удивилась Елена.
Эля посмотрела на нее внимательно:
– А потому, дорогая, что старая квочка у него уже есть! Рядом, под боком, – и тяжело вздохнула.
Елена не обиделась – рассмеялась.
И, наблюдая за мужем, она давалась диву. Вон оно как бывает! Влюбился, и ладно! Вон как подтянулся! И настроение улучшилось!
Страха почему-то у нее совсем не было. И это удивляло ее больше всего.
А может, просто сил на страх и переживания не оставалось? Вполне вероятно. И еще – это Борино увлечение служило ей оправданием в дальнейшей жизни. После ее истории с Генераловым.
Хорошим, надо сказать, оправданием. И еще – утешением.
* * *
Итак, появление в их жизни Генералова было внезапным, неожиданным и, мягко говоря, странноватым. Такой человек, как Генералов, не должен был приплыть к их берегу. А уж тем более – на нем задержаться. «Позагорать».
Но – по порядку. Однажды за ужином Борис, крайне возбужденный, поведал Елене, что на совещании в министерстве встретил старого институтского приятеля. Точнее, не приятеля, а просто однокурсника. Володьку Генералова – так он его обозначил. Вспомнил, что этот самый Володька был в институте заядлым карьеристом. И старостой группы, и комсоргом курса. Всегда стремился к общественной жизни, которая, как известно, предполагает власть. Медицина как таковая его не увлекала – это было всем очевидно. Но хвостов у него не было, оценки не опускались ниже четверок, и преподаватели предпочитали с ним не связываться – отговорок у Володьки был полный карман.
Все поговаривали, что врач из него не получится точно, а вот в том, что Генералов «далеко пойдет», не сомневался никто.
На последнем курсе Володька вступил в кандидаты КПСС и скороспело женился на дочке какого-то партийного функционера. Молодую жену его никто не видел, но слухи ходили – нехороша. Какая она для Володьки пара? Смешно.
Кстати, сам Генералов был весьма хорош собой – высок, статен, кудряв и синеглаз.
Разумеется, в близких друзьях или даже приятелях Боря Луконин у него не ходил. Впрочем, как и все остальные.
Про дальнейшую судьбу Генералова Борис тоже не знал. Вернее – какие-то обрывки и отрывки. Успешен, все сложилось. Загранпоездки и прочие блага не обошли его стороной.
И вот встреча. Борис на важное совещание попал по новой должности.
Друг друга узнали – уже хорошо. Посмеялись – ну, раз узнаваемы, не все потеряно. Поболтали в курилке. Борис, невнимательный к деталям, как всякий мужик, все-таки разглядел и ботинки Генералова, и костюм, и сорочку.
– Все нездешнее и очень впечатляет, – сказал он Елене.
– Тебя? – удивилась она и увидела, как муж немного смутился.
Потом он тараторил, что этот самый Володька ведает снабжением больниц новейшим и импортным медицинским оборудованием. То есть непосредственно в его власти, кому, куда и как распределять эти блага. Его подпись последняя и решающая.
– И что? – не поняла Елена.
Муж вздохнул:
– Надо, Ленушка, пригласить его к нам. Надо, понимаешь?
Она удивленно вскинула брови и покачала головой:
– Не твои методы, Луконин. Не твои!
Он покраснел и виновато промямлил:
– Ты права. Но и замом главного я тоже прежде не был. И больничное обеспечение и медицинская аппаратура меня не слишком волновали. А теперь это напрямую зависит от меня.
– Ну да ладно, примем твоего чиновника, коли так. Правда, не знаю, как все получится. С такими важными персонами я как-то давно не общалась, – вздохнула примирительно Елена.
Муж попытался убедить ее:
– Володька – прекрасный парень. Совсем не зазнавала, простой и доступный.
– Зови своего доступного в субботу, – махнула рукой она.
Занервничала уже к среде. Чем кормить? Что подавать? Да и вообще – как принимать такую важную птицу?
Разумеется, позвонила Эле. Та успокоила:
– Все люди, даже эти цацы. Все любят пожрать и выпить. Не выпендривайся. Ничем его не удивишь. Ни икрой, ни рыбой. Сделай что-нибудь домашнее – блины, например. Они у тебя, кстати, всегда отменно получаются.
– Блины? – удивилась Елена. – Нашла чем удивить – блинами!
– Да, представь себе – блинами! А к блинам – селедочка, сметанка, топленое маслице. Мед и варенье. Ну а для сытости… Ну, запеки курицу, что ли! Или разорись и на рынке прикупи мясца. От этого никто не откажется. Ну и соленостей всяких – тоже на рынке. Помидоров, огурцов, капустки квашеной. Вариант беспроигрышный. А лягушек он в Париже пожрет.
Вот вам и задачка! Подруга, как всегда, права. Все исполнила, как мудрейшая из мудрейших велела.
Пригодились и мамины соленые опята и грузди. В общем – русский стол. Классика жанра. В пятницу (что это? предчувствие?) полетела в парикмахерскую. Покрасила волосы – впервые за семь последних лет. Дома сделала маникюр – кое-как, на ее-то теперешние руки… Вряд ли что поможет, да ладно.
Подкрасила глаза и неярко, чуть-чуть – губы. Долго стояла у зеркала, не узнавая себя. Вот как оно, оказывается… И совсем не старуха! А еще вполне даже женщина! Значит, сама виновата. Сама себя запустила и махнула на себя рукой. И не Бориса тут вина, что он на нее не смотрит, а только ее…
Дура. Ведь все так просто! И Элька права, что ее ругала. Так к себе относиться! Так себя не любить и даже не уважать! А потом требовать этого от других! Спасибо тебе, неведомый пока Владимир Генералов! Спасибо и низкий поклон. От дуры и тетехи Елены Лукониной.
В коридор выскочила Машка. Замерла.
– Ой! Леночка! И это ты? Что с тобой? Что-то случилось?
Елена равнодушно повела плечом:
– А что, собственно, такое? О чем это ты?
Машка от волнения громко сглотнула слюну.
– Не притворяйся! – потребовала она. – Хитрая какая! «Что такое, что такое»! Да это не ты, Леночка, а сказочная красавица! Принцесса просто! Хотя, нет, королева. Для принцессы ты все-таки старовата!
Машка обошла ее со всех сторон и покачала головой.
– Да… А я ничего такого про тебя не знала! – и снова задумалась.
Елена рассмеялась – легко и от души.
Машка вдруг посерьезнела:
– Гости завтра, Леночка, да?
Та кивнула.
– А как же прическа?
Елена пожала плечами и провела рукой по волосам.
– Спать будешь сидя, – строго сказала Машка. – Чтобы не испортить такую красоту!
– Да ну тебя! – рассмеялась Елена и пошла инспектировать шкаф. Надо соответствовать.
Машка обошла ее на повороте, первая влетела в ее комнату и распахнула тяжелые дверцы старого орехового гардероба.
Обе, замерев, молчали. Инспектировать, собственно, было нечего. Совсем.
Через полчаса Машка тащила ее за руку в большой универмаг, стоящий прямо у метро.
Из универмага вернулись через три часа. Такие усталые, что просто валились с ног. Зато в сумке лежали темно-синяя узкая юбка и голубая шелковая блузка с крошечными перламутровыми пуговицами.
Что говорить – сказочно повезло. Сказочно!
Не потому, что удачливые, – просто конец месяца. Благодатное для покупок время: советская торговля наращивала план. Вот вам и все везение. И все-таки – повезло.
Да и на следующий день повезло – тесто для блинов взошло прекрасно, селедка оказалась жирной, мясо – молодым и сочным, а пражский торт, из одноименной и самой лучшей кулинарии, свежайшим – что, впрочем, совсем неудивительно. Не зря отстояли почти два часа!
* * *
Важный гость был точен, как королевская особа. В семь ноль-ноль раздался звонок в дверь. Первой в прихожую выскочила, как всегда, Машка. Да и кто за ней поспеет? Она же и распахнула входную дверь. На пороге стоял высокий мужчина – слегка полноватый, слегка седоватый и совсем не суровый. Точнее – на его гладком, чисто выбритом лице при виде девочки зажглась теплая и удивленная улыбка.
– Да ты красавица! – восторженно воскликнул он. И, словно опасаясь за собратьев мужеского пола, как бы огорченно, сокрушаясь, добавил: – Ох, Мария! И принесешь же ты страданий нашему брату!
Он снял плащ и остался в темно-синем костюме и голубой сорочке в мелкую серебристую полоску.
Увидев голубой Еленин наряд, рассмеялся:
– А мы с вами в тон, Елена Сергеевна! Что бы это значило?
«Пошло», – подумала Елена. И, дернув плечом, ответила:
– Ровным счетом ничего, Владимир Дмитриевич. Ну в крайнем случае: вы – любитель оттенков небесного цвета. А со мной и того проще – купила то, что смогла достать. Вот и все, ничего мистического.
Он, надо сказать, смутился и, видимо, оценил свой промах и Еленин ответ.
Сели за стол. Он снял пиджак и ослабил узел яркого полосатого галстука – тоже заморского, разумеется.
Ел он с аппетитом, надо сказать, отменным. И нахваливал все бурно и, кажется, вполне искренне. Блинам обрадовался, как Машка жевательной резинке.
– Вот это угодили, Еленочка! – повторял он и, неодобрительно качая головой в свой адрес, со вздохом прихватывал новый блинок.
Ей не понравилось все – и эта «Еленочка», и чрезмерное, слишком жадное чревоугодие, и частота поднятия водочных рюмок. Хотя, надо сказать, в выпивке, судя по всему, он был настоящий стоик. А вот незакаленного Бориса через два часа развезло окончательно.
Ей были неинтересны их пьяные разговоры – воспоминания, сплетни про бывших однокурсников, загадочные истории, какие-то незнакомые имена, – она устала.
А глядя на мужа, совсем расстроилась. Борис икал, пару раз непотребно рыгнул, опрокинул на себя салат, без конца ронял то вилку, то нож. Хватал Елену за руку и держал больно и цепко. С чем-то прицепился к Машке, и она обиделась и расплакалась. Словом…
Стол был порушен, впечатление от пьяного мужа отвратительно. Стыд Елену душил, и она мечтала только об одном: чтобы этот хлыщ – так она назвала важного гостя – скорее покинул пределы квартиры.
А он, казалось, и не собирался. Осоловело оглядывался, пытался завести разговоры с Машкой – видя, что Елена общаться не намерена, раздражена и откровенно зла.
Елена резко приказала Машке идти спать. Потом попыталась отконвоировать Бориса в спальню. Генералов бросился ей помогать.
Они уложили одетого Бориса и вышли из комнаты. Елена в изнеможении опустилась на стул и уронила голову в ладони. Почему-то хотелось кричать, выть, ругаться всеми известными непотребными словами. Хотелось разбить посуду и сдернуть со стола белую парадную скатерть, усеянную, словно контурная карта, пятнами.
И еще очень хотелось дать по сытой и лощеной физиономии товарищу Генералову Владимиру Дмитриевичу. Со всей силы, смачно, хлестко и громко.
Вот тут бы она получила удовольствие!
Потом часто вспоминала этот срыв, так несвойственный ей. Предчувствие? Или просто нервы, усталость, злость на Бориса, ощущение инородного тела в родном доме? Стеснение? Или все-таки предчувствие?
Предчувствие того самого страшного и ужасного, что она сотворила в своей жизни?
А у этого наглеца хватило совести попросить сварить кофе! Она замерла, а потом очнулась – разве откажешь? Человек в ее доме! Придется пережить и это. И она отправилась на кухню, повторяя про себя с удивлением: «Ну надо же, каков наглец! Подумать только!»
Хотя при чем тут этот довольный и сытый наглец? Виноват только Борис. Это его дурацкая затея! Его, так сказать, «гениальный» план. «Подружиться» с этим чинушей, с этим чужаком. Позвать в дом, в семью, открыть двери в самое сокровенное – и опозориться. Перед всеми – женой, внучкой и, собственно, самим важным гостем. Старый дурак! Как можно не видеть и не понимать, что этому, с позволения сказать, гостю нужно всего лишь покрасоваться, поделиться своими успехами, попить, поесть и «умыть» старого приятеля своей значимостью и успешностью.
И еще поиграть в либерала – ничего, потрачу и на тебя, дружище, свои драгоценные пару часов! Потрачу на тебя, неудачник! Молодость и дружба – вещи святые!
А внизу ждет шофер в черной «Волге».
Какая все чушь – Генералов поможет ему с аппаратурой! На морде у этого Генералова написано, что никому и никогда, если ему это не нужно, он не поможет!
«Дурак Луконин и дура я», – от злости и бессилия она расплакалась.
Но – кофе был сварен, и густая пенка с радостным шипением выплеснулась на плиту.
Она налила кофе в чашку, поставила на блюдце и повернулась к двери. В дверном проеме, загораживая пространство, стоял Генералов и смотрел на нее абсолютно трезвым взором.
Ясным, трезвым и внимательным!
От неожиданности она вздрогнула и отпрянула назад. Горячий кофе плеснул на блюдце и капнул на руку.
Она поставила чашку на край стола и рассматривала, как набухает и краснеет волдырь на обожженной руке.
Генералов подошел к ней, взял ее обожженную руку и, словно ребенку, стал дуть.
Она вздрогнула и от неожиданности замерла.
Через несколько секунд, словно очнувшись, руку выдернула.
Он пил кофе, а она стояла у окна и молча смотрела на темную улицу. По стеклу монотонно стучали толстые капли редкого дождя.
– Болит? – спросил он.
– Что? – усмехнулась она.
– Рука, – уточнил он, – про остальное я не спрашиваю.
Она резко повернулась к нему и четко произнесла:
– Нет. Ничего не болит. Можете не беспокоиться. Все замечательно. И спасибо за заботу.
Он грустно усмехнулся:
– Не беспокоиться предлагаете? Вот это вряд ли. Ведь все из-за меня!
Она удивленно вскинула брови.
– Ну, разумеется, – подтвердил он. – Свалился вам на голову – совершенно посторонний и чужой человек. Напоил вашего мужа – правда, не желая того! В квартире беспорядок, девочка, – он кивнул в коридор, имея в виду Машку, – обижена и расстроена. И самое главное – ваша рука! И тоже, заметьте, из-за меня! Короче говоря, виноват по всем статьям – нарушил ваш покой и внес беспорядок и хаос.
– Ну, – Елене вдруг стало весело, – уж моя рука – точно не главное! А с беспорядком мы завтра разберемся! Вот с Машкой, правда, сложнее. Дедулю в таком виде она еще не видела! Боюсь, что реабилитироваться ему будет непросто!
– Валите все на меня! – махнул рукой Генералов и засмеялся. – Как на мертвого!
Елена кивнула:
– Разберемся.
– И еще – спасибо вам за все, – сказал он, глядя ей в глаза. – И за блины ваши прекрасные, и за кофе замечательный! Спасибо и извините, бога ради! – Он встал со стула, прижал руку к груди и слегка наклонил голову.
Вот тут она и рассмеялась. Злость как рукой сняло.
Он покраснел и тоже улыбнулся:
– Мир, Еленочка? Прощен?
– Неужели вам это важно? – удивилась она.
Он посмотрел на нее и тихо сказал:
– Вы даже не представляете, КАК.
Они помолчали, потом она осторожно спросила:
– Домой не торопитесь, Владимир Дмитриевич? Извините за прямоту!
Он, казалось, не обиделся и спокойно ответил:
– Не тороплюсь, Еленочка. Не к кому. Я, видите ли, один. И проживаю, и в целом. Глобально, так сказать. Хотя – не вдовец. Но это по статусу. А по факту – один. Жена подолгу гостит по больницам. И в данный момент тоже. Домой не хочется, вот и злоупотребляю вашим терпением. Эгоистично, но факт. Прощает то, что честно признался.
Она смутилась:
– Простите.
– Да ерунда. Просто так спокойно возле вас, так спокойно…
Она окончательно растерялась и махнула рукой:
– Да сидите, бога ради! Хотите, кофе еще сварю?
– Вот это – ни за что! И так на моей совести, – он кивнул на ее руку.
Она поднялась и сказала:
– Значит, так. Я иду разбирать разруху в столовой. Там, – она покачала головой, – словно не два приличных столичных медика погуляли, а рота солдат. Вы можете отдыхать. Варить кофе, читать газету и даже слушать радио. Сидите хоть до утра. А хотите – ложитесь. В Борином кабинете. Там плед и подушка. Да, и еще! – она внимательно на него посмотрела. – И никаких «Еленочек», понятно? Вот это я не переношу ка-те-го-ри-чес-ки!
– А как можно?
– Я подумаю. – Она вздохнула.
В кабинет бывшего «однополчанина» он не пошел, отправился в столовую – помогать хозяйке. Без лишних вопросов и лишних движений, свойственных мужчинам в хозяйственных делах, помог ей здорово. И главное – четко и быстро. Она, не привыкшая к «мущинской» руке, про себя удивлялась – и это при таком-то чине и при таком внешнем антураже!
Когда объедки и бутылки были сметены, а посуда – им, кстати! – перемыта, она в абсолютном изнеможении опустилась на стул, а теперь вот он заваривал и подавал ей крепкий чай.
Она перевела наконец дух и внимательно посмотрела на него. С интересом, надо сказать, посмотрела.
Он перехватил ее взгляд и объяснил:
– Удивляться, Леночка, нечему. Я парень простой, можно сказать от сохи, деревенский.
Она вскинула брови.
– Да, да! Ну, не совсем, – смущенно улыбнулся он. – Но почти. Родом я из Ярославля, с окраины. Рос в частном доме, никаких квартир и удобств. При доме огород, куры, коза, поросята. Удобства, извините, во дворе. Мылись в городской бане – по воскресеньям, с батей. Батя пришел с войны инвалидом – без руки и без легкого. Кроме меня в семье три сестры, все младшие. И с девяти лет я за хозяина. И в доме, и в огороде, и за скотиной. Через четыре года после войны батя помер. Ну а я – единственный в доме мужик на четырех женщин. Так что умею все: и прополоть, и подоить, и печь растопить, и сена накосить. И навыков этих не растерял. Жизнь была тяжелая, полуголодная, что говорить. Потом сорвался в столицу. Поступил с первого раза. Дали койку в общежитии. Подрабатывал, где мог. И вагоны по ночам разгружал, и грузчиком в булочной – там сердобольные тетки после смены давали пару теплых батонов. И это здорово выручало. Посылал деньги своим – иначе они бы не справились.
|
The script ran 0.03 seconds.