Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Мишель Уэльбек - Возможность острова [2005]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Драма, Роман, Утопия, Фантастика

Аннотация. «Возможность острова» — новый роман автора мировых бестселлеров «Элементарные частицы» и «Платформа». Эта книга, прежде всего, о любви. Сам Уэльбек, получивший за неё премию «Интералье» (2005), считает её лучшим из всего им написанного. Заявив в одном из интервью, что он «не рассказчик историй», Уэльбек, тем не менее, рассказывает здесь, в свойственной ему ироничной манере, множество нетривиальных историй, сплетающихся в захватывающий сюжет: о тоталитарных сектах, о шоу-бизнесе и о судьбе далёких потомков человечества, на которую проецируются наши сегодняшние эмоции и поступки. Установив своеобразный телемост между прошлым и будущим, Уэльбек переворачивает современные представления об устройстве мира. Главный герой, эстрадный артист, сначала успешно выступает со скетчами собственного сочинения, затем столь же успешно снимает порнофильмы. Власть над стремительно растущей аудиторией побуждает его анализировать состояние умов и пускаться на рискованные эксперименты. Из этих экспериментов вырастает второй план книги — фантастический, на удивление гармонично сплавленный с жёсткой реалистичностью первого.

Полный текст.
1 2 

Даниель25,7 Действительно, Венсан1 пишет, что именно разговор с Даниелем1 на паркинге аэропорта Арресифе навёл его на мысль о рассказе о жизни, который изначально использовался лишь как вспомогательное средство, паллиатив на то время, пока Злотан1 не завершит работу по анализу сетей памяти, — но которому впоследствии суждено было приобрести столь важное значение в свете концептуальных логических положений Пирса. Даниель1,19 Мне предстояло провести два часа в мадридском аэропорту, ожидая посадки на рейс до Альмерии; за эти два часа чувство своей абстрактной чуждости окружающему миру, не покидавшее меня после пребывания у элохимитов, начисто испарилось, я целиком погрузился в страдание — как входят, постепенно, шаг за шагом, в ледяную воду; поднимаясь по трапу в самолёт, я, несмотря на жару, в буквальном смысле дрожал от горечи и тоски. Эстер знала, что я улетаю в тот же день, и мне стоило огромных усилий не сказать ей, что я проведу два часа в мадридском аэропорту: перспектива услышать в ответ, что два часа — это слишком мало, да ещё брать такси, и пр., была совершенно невыносима. И тем не менее все эти два часа, пока я слонялся среди магазинчиков CD, оголтело раскручивавших новый диск Давида Бисбаля (она снималась в одном из последних клипов этого певца, в довольно откровенном виде), курительных комнат, Puntos de fumadores, и лавок со шмотками «Дженнифер», во мне поднималось все более нестерпимое ощущение, что я вижу её, вижу, как её тело, юное, эротичное в летнем платье, движется в нескольких километрах отсюда по городским улицам, под восхищёнными взглядами парней. Я забрёл в «Тип-тап-тапас», заказал тошнотворные колбаски, плававшие в жирнейшем соусе, и залил это все несколькими кружками пива; я чувствовал, как мой желудок раздувается, наполняется всякой мерзостью, и на миг меня пронзила мысль сознательно ускорить процесс распада, превратиться в отталкивающего, жирного старика, чтобы окончательно проникнуться сознанием, что недостоин тела Эстер. Когда я приступал к четвёртому «Маоу», по радио в баре стали передавать песню, кто поёт, я не знал, но не Давид Бисбаль, скорее просто «латино», с теми потугами на вокализы, которые у нынешней испанской молодёжи вызывают смех, короче, певец скорее не для куколок, а для домохозяек; как бы там ни было, припев у песни был «Mujer es fatal»[64], и я вдруг понял, что в первый раз слышу, чтобы кто-то так точно выразил эту простейшую, дурацкую мысль, и что поэзия, когда ей удаётся достичь простоты, — великая вещь, решительно the big thing, испанское слово «fatal» подходило здесь как нельзя лучше, я не мог подобрать другого, которое бы полнее соответствовало моему положению, это был ад, самый настоящий ад, я сам вернулся в ловушку, захотел в неё вернуться, а теперь не знал, как вырваться, и даже не был уверен, что хочу вырваться, в уме моем все смешалось, если у меня вообще оставался ум, но в любом случае у меня оставалось тело, тело страдающее, выжженное мучительным желанием. Вернувшись в Сан-Хосе, я сразу лёг спать, предварительно приняв изрядную дозу снотворного. Следующие два дня я ничего не делал, только слонялся по комнатам; конечно, я теперь был бессмертным, но в данном случае это ничего не меняло, Эстер по-прежнему не звонила, а всё остальное не имело значения. Случайно включив какую-то передачу о культуре, которая шла по испанскому телевидению (это было, впрочем, нечто большее, чем случайность, это было чудо, на испанском телевидении почти нет передач о культуре, испанцы терпеть не могут ни передач о культуре, ни культуру вообще, для них это сфера глубоко чуждая и враждебная, иногда даже кажется, что, заговорив с ними о культуре, наносишь им личное оскорбление), я узнал, что последние слова Иммануила Канта на смертном одре были: «Хорошо». В ту же секунду со мной случился мучительный приступ смеха, сопровождаемый болями в желудке; боли продолжались три дня, после чего меня стало рвать желчью. Я вызвал врача, он поставил диагноз «отравление», спросил, что я ел в последние дни, и посоветовал купить молочные продукты. Я купил молочные продукты и в тот же вечер зашёл в «Даймонд найтс», помнится, это было вполне пристойное заведение, где вас не слишком ретиво принуждали к потреблению. У барной стойки сидели штук тридцать девиц и всего два клиента. Я выбрал одну марокканку, лет семнадцати, не больше, декольте красиво подчёркивало её большие груди, и я действительно решил, что у меня получится, но факт остаётся фактом: оказавшись с ней в комнате, я обнаружил, что у меня не стоит даже настолько, чтобы она могла надеть презерватив; сосать меня при таких условиях она отказалась, и что было делать? В конце концов она стала меня дрочить, упорно глядя в угол комнаты, но жала слишком сильно, было больно. Через минуту брызнула тоненькая прозрачная струйка, и она тут же отпустила мой член; я застегнулся и пошёл пописать. На следующее утро мне пришёл факс от режиссёра «Диогена-киника». До него дошли слухи, что я отказался от проекта «Групповухи на автотрассе», он весьма сожалел и выражал готовность осуществить постановку, если я соглашусь написать сценарий. На следующей неделе ему нужно по делам заехать в Мадрид, он предлагал встретиться и все обсудить. Собственно, я общался с этим типом лишь от случая к случаю и не видел его уже, наверное, лет пять. Войдя в кафе, я сообразил, что абсолютно не помню, как он выглядит, сел за первый попавшийся столик и спросил пива. Не прошло и двух минут, как у моего стола возник толстенький курчавый человечек в какой-то удивительной охотничьей рубашке цвета хаки и со множеством карманов; в руке он держал стакан и весь лучился улыбкой. От его небритой физиономии так и разило мошенником, и я по-прежнему его не узнавал, но всё же предложил ему сесть. Мой агент давал ему почитать аннотацию и прописанный вводный эпизод, сообщил он; по его мнению, проект необычайно интересен. Я машинально кивнул, краем глаза поглядывая на мобильник: из аэропорта я отправил Эстер сообщение, предупредил, что нахожусь в Мадриде. Она ответила очень вовремя, я чуть было опять не завяз в собственных противоречиях, и обещала быть через десять минут. Снова подняв глаза на режиссёра, я понял, что так и не помню, как его зовут, но он мне не нравится, мне не нравятся его взгляды на человечество, и вообще у меня с этим типом нет ничего общего. Теперь он предлагал себя в соавторы сценария; от одной мысли об этом меня передёрнуло. Он заметил, пошёл на попятный, стал уверять, что, конечно, я прекрасно могу работать один, если мне так хочется, он целиком полагается на меня. Никакого желания заниматься этим дурацким сценарием у меня не было, я просто хотел жить, ещё немножко пожить, если можно, но не мог сказать ему прямо, слишком он был похож на злостного сплетника, новость немедленно пойдёт гулять по киношным кругам, а мне по каким-то непонятным причинам — может, просто от усталости — казалось, что пока нужно втирать всем очки, хотя бы ещё несколько месяцев. Просто чтобы поддержать разговор, я рассказал ему историю о немце, сожравшем другого, с которым познакомился по Интернету. Сперва он отрезал ему пенис, поджарил с луком, и они вместе его съели. Потом он его убил, разделал и положил в морозильник. Время от времени он вынимал кусок, размораживал и готовил, всякий раз по-новому. Следователю он заявил, что совместное поедание пениса было моментом острейшего религиозного переживания, подлинным воссоединением с жертвой. Режиссёр слушал меня с идиотской, но жестокой ухмылкой, полагая, вероятно, что я собираюсь включить эти элементы в новую работу, и заранее смакуя омерзительные кадры, которые можно будет из них извлечь. К счастью, появилась сияющая Эстер, в летней плиссированной юбке, вихрем летавшей вокруг ляжек, и бросилась мне в объятия с таким упоением, что я немедленно забыл обо всём. Она уселась, заказала «Дьяболо» с мятой и скромно стала ждать, когда мы закончим разговор. Режиссёр время от времени оценивающе поглядывал на неё — она положила ноги на стул, раздвинула их, на ней по-прежнему не было трусов, и это выглядело естественно и логично, просто на улице жарко, я так и ждал, что она сейчас возьмёт бумажную салфетку и вытрет лобок. Наконец он откланялся, мы пообещали держать друг друга в курсе. Через десять минут я уже был в ней, и мне было хорошо. Чудо повторилось с той же силой, что и в первый день, и я снова, в последний раз, поверил, что оно может длиться вечно. Безответная любовь — это неостановимое кровотечение. Несколько месяцев, пока Испания переезжала в лето, я, наверное, ещё мог бы внушать себе, что все в порядке, что в любви мы на равных; но, к несчастью, я никогда толком не умел лгать самому себе. Спустя две недели она приехала ко мне в Сан-Хосе; тело её по-прежнему отдавалось мне безудержно и безоглядно, но я заметил, что она всё чаще отходила на несколько метров, чтобы поговорить по мобильнику. Она много смеялась во время этих разговоров, больше, чем со мной, обещала скоро вернуться, и мелькнувшая было у меня мысль предложить ей провести со мной лето выглядела все более явной бессмыслицей; я проводил её в аэропорт почти с облегчением. Мне удалось избежать разрыва, мы были, как говорится, все ещё вместе, и на следующей неделе я отправился в Мадрид. Я знал, что её часто не бывает дома, она ходит в ночные клубы, иногда танцует всю ночь напролёт; но ни разу она не предложила мне пойти с ней. В мыслях я видел, как друзья зовут её с собой, а она отвечает: «Нет, сегодня вечером не могу, я у Даниеля…» Многих из них я теперь знал, большинство были студентами или актёрами, нередко в духе «грув», с полудлинными волосами и в удобной одежде; другие, наоборот, юмористически обыгрывали стилистику мачо, latin lover, но все они, естественно, были молоды, да и как иначе? Иногда я спрашивал себя, которые из них — её любовники? Она всегда вела себя очень тактично, ни разу ничем меня не обидела, но и ни разу не дала почувствовать, что я по-настоящему свой в её группе. Помню, однажды вечером, часов в десять, мы, около десятка человек, сидели в каком-то баре и живо обсуждали достоинства разных кабаков, одни были скорее «хаус», другие — скорее «транс». Меня уже с четверть часа мучило желание сказать им, что я тоже хочу войти в их мир, веселиться с ними всю ночь напролёт, я готов был умолять их взять меня с собой. А потом, случайно, заметил своё отражение в зеркале — и понял. Я выглядел на сорок с хорошим гаком: озабоченное, жёсткое лицо, измождённое жизненным опытом, ответственностью, печалями; меньше всего я походил на человека, с которым можно веселиться; это был приговор. Ночью мы с Эстер занимались любовью (только это у нас по-прежнему получалось хорошо, наверное, только эта часть моего «я» ещё и оставалась юной и неиспорченной), а потом, любуясь её белым, гладким телом, раскинувшимся в свете луны, я вдруг с болью вспомнил Толстожопую. Если мне, по слову Евангелия, отмерится той же мерой, какой мерил я, то дела мои плохи, ибо с Толстожопой я, без сомнения, обошёлся безжалостно — то есть, конечно, жалость тут все равно ни при чём, много чего можно сделать из сострадания, но стоять точно не будет, это исключено. Толстожопую я встретил, когда мне было лет тридцать и ко мне пришёл первый успех — пока ещё не настоящий, не у широкой публики, но, в общем, довольно ощутимый. Я быстро приметил эту толстую, бледную женщину: она не пропускала ни одного моего спектакля, садилась в первом ряду и каждый раз подходила с блокнотом взять у меня автограф. Примерно полгода она набиралась смелости, чтобы заговорить со мной, — да и то, по-моему, в конце концов я сам проявил инициативу. Она была женщина образованная, преподавала философию в одном из парижских университетов, и я реально ничего не опасался. Она попросила разрешения напечатать запись моих скетчей с комментариями в «Кайе д'этюд феноменоложик»; естественно, я согласился. Признаюсь, мне это слегка польстило, в конце концов, я не продвинулся дальше экзаменов на бакалавра, а она меня сравнивала с Кьеркегором. Несколько месяцев мы переписывались по электронной почте, постепенно дело застопорилось, она пригласила меня к себе на ужин, мне бы сразу заподозрить неладное, когда она встретила меня в домашнем платье, но всё-таки мне удалось уйти, не слишком её унизив, по крайней мере, я так надеялся, но назавтра мне пришёл первый порнографический мейл. «Ах, почувствовать наконец тебя в себе, ощутить, как ствол твоей плоти раздвигает мой цветок…» — это было ужасно, она писала как Жерар де Вилье.[65] Честно говоря, она довольно плохо сохранилась, выглядела старше своих лет, на самом деле, когда мы встретились, ей было всего сорок семь — ровно столько же, сколько мне, когда я встретил Эстер; осознав это, я соскочил с кровати и заметался по комнате, задыхаясь от тоски; она мирно спала, сбросив одеяло, боже мой, до чего же она хороша. Тогда, давно, я воображал — и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, — будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог — я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится, все показания сходятся, то это оно и есть. Сексуальное желание с возрастом не только не исчезает, но, наоборот, становится ещё более жестоким, ещё более мучительным и неутолимым: даже у тех, впрочем, довольно редких мужчин, у кого прекращается выработка гормонов, эрекция и все связанные с нею явления, все равно влечение к юным женским телам не ослабевает, оно превращается в нечто, быть может, даже худшее, в cosa mentale[66], в желание желания. Вот в чём истина, очевидная истина, о которой без устали твердили все сколько-нибудь серьёзные писатели. С Толстожопой я мог бы в крайнем случае прибегнуть к куннилингусу: я представлял себе, как пробираюсь лицом между её рыхлых ляжек, её бледных половых губ, в попытке оживить поникший клитор. Но я не сомневался, что даже этого было бы мало — а может, только усилило бы её муки. Она, как и множество других женщин, хотела, чтобы её взяли, на меньшее она бы не согласилась, это не подлежало обсуждению. Я сбежал; как и всякий мужчина в подобных обстоятельствах, я сбежал: перестал отвечать на её мейлы, запретил пускать её к себе в гримерку. Она не сдавалась несколько лет — пять, а может, семь, она не сдавалась ужасно много лет; по-моему, последнее её письмо пришло накануне моей встречи с Изабель. Естественно, я ничего ей не говорил, я вообще не вступал с ней в контакт; возможно, в конечном счёте интуиция, то, что называется женская интуиция, действительно существует, так или иначе, именно в этот момент она сгинула, исчезла из моей жизни, а может, и из жизни вообще, как неоднократно грозилась. Наутро после той тягостной ночи я первым же рейсом вылетел в Париж. Эстер слегка удивилась, она думала, я пробуду в Мадриде всю неделю, впрочем, я и сам так предполагал и теперь не вполне понимал, почему внезапно решил ехать, может, чтобы показать, что мы сами с усами и у меня есть своя жизнь, своя работа, своя независимость, — коли так, то я просчитался, она отнюдь не рвала на себе волосы, нисколько не расстроилась, просто сказала: «Bueno…»[67], и все. Но думаю, в моих поступках уже действительно не оставалось смысла, я начал вести себя как старое, смертельно раненное животное, которое бросается во все стороны, обо все бьётся, падает, вскакивает, всё сильнее ярясь — и все больше слабея, обезумевшее, опьяневшее от запаха собственной крови. Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще не должно существовать, в отличие, к примеру, от Сьюзен, — она теперь жила в этих старых, тяжёлых, мрачных стенах, так непохожих на её родную Калифорнию, и сразу почувствовала себя здесь хорошо; она ничего не выбросила, я узнавал семейные фото в рамочках, трудовые медали дедушки и сувенирных бычков с движущимися ногами, память об отдыхе на Коста-Брава; наверное, она убрала что-то лишнее, купила цветы, не знаю, я ничего не понимаю в этих делах, сам всегда жил как в гостинице, у меня отсутствовал инстинкт домашнего очага, думаю, не будь здесь женщины, я бы, наверное, и не подумал обратить на это внимание, но так или иначе теперь это был дом, где люди, судя по всему, могли быть счастливы, значит, она сумела это сделать. Она явно любила Венсана, это я понял сразу, но главное — она любила. Ей от природы дано было любить, как корове — пастись (а птице — петь, а крысе — принюхиваться). Лишившись прежнего господина, она почти в тот же самый миг нашла нового, и мир вокруг неё вновь стал очевидным и позитивным. Я поужинал с ними, вечер прошёл приятно, гармонично, почти без страданий; но у меня не хватило мужества остаться ночевать, и около одиннадцати я уехал, предварительно забронировав номер в «Лютеции». На станции метро «Монпарнас-Бьенвеню» я почему-то снова стал думать о поэзии, возможно, потому, что виделся с Венсаном, а это всегда позволяло мне яснее осознать собственные границы: с одной стороны, границы творческие, но с другой — ещё и границы в любви. Надо сказать, что в этот момент я проходил мимо афиши «Поэзия в метро», а точнее, мимо афиши с текстом «Свободной любви» Андре Бретона; какое бы отвращение ни внушала сама личность Андре Бретона, каким бы дурацким ни было название — жалкий оксюморон, свидетельствовавший, во-первых, о лёгком размягчении мозга, а во-вторых, о рекламном чутьё, которым отличался сюрреализм и к которому он в конечном счёте и сводился, — факт остаётся фактом: в данном случае этот кретин написал очень красивые стихи. Однако я был не единственным, кто отнёсся к акции без особого восторга: через два дня, проходя мимо той же афиши, я увидел, что на ней красуется граффити: «Чем грузить нас вашей гребаной поэзией, лучше бы пустили побольше поездов в часы пик!», от чего у меня весь вечер было хорошее настроение и даже несколько выросла вера в себя: я, конечно, всего лишь комик, но я всё-таки комик! Наутро после ужина у Венсана я предупредил администрацию «Лютеции», что оставляю номер за собой, вероятно, на несколько дней. Они восприняли эту новость весьма любезно, с понимающей улыбкой. В конце концов, я действительно был знаменитостью и имел полное право спускать свои бабки, накачиваясь «Александрой» в баре вместе с Филиппом Соллерсом или с Филиппом Буваром — разве что не с Филиппом Леотаром[68], тот уже умер; короче, с учётом моей известности я вполне мог быть допущен в любую из трех категорий Филиппов. Я мог провести ночь с какой-нибудь словенской шлюхой-транссексуалкой — в общем, мог вести блестящую светскую жизнь, не исключено, что этого от меня и ждали, обычно людям, чтобы прославиться, достаточно пары талантливых произведений, не больше, ведь тот факт, что у человека находится пара мыслей, которые он умеет высказать, сам по себе достаточно поразителен, а дальше они просто управляют собственным угасанием — кто сравнительно мирным, кто более мучительным, это уж как повезёт. Однако я в последующие дни ничем таким не занимался, зато уже назавтра снова позвонил Венсану. Он сразу понял, что зрелище его семейного счастья может причинить мне боль, и предложил встретиться в баре «Лютеции». Собственно, говорил он только о своём проекте посольства: теперь оно у него превратилось в инсталляцию, зрителями которой станут люди будущего. Он заказал себе лимонаду, но не притронулся к стакану; время от времени какой-нибудь «пипл», пересекая бар, замечал меня и заговорщически улыбался; Венсан не обращал на это ни малейшего внимания. Он говорил, не глядя на меня, не пытаясь убедиться, что я его слушаю, каким-то рассудительным и вместе с тем отсутствующим голосом, словно наговаривал на магнитофон или давал показания по уголовному делу. По мере того как он излагал свой замысел, мне становилось ясно, что он понемногу отходит от первоначальной идеи, а его проект делается все более масштабным и преследует теперь совсем иную цель, нежели быть свидетельством об «уделе человеческом», по выражению одного напыщенного автора XX столетия. От человечества, подчеркнул он, и так осталось множество свидетельств, доказывающих только одно: его плачевное состояние; короче, здесь все и так известно. В общем, он спокойно, но безвозвратно покидал человеческие берега, устремляясь к какому-то абсолютному инобытию, куда я не в силах был последовать за ним; вероятно, лишь в этом пространстве ему дышалось свободно, вероятно, только в этом и состояла цель его жизни, но к подобной цели ему придётся идти одному; впрочем, одинок он был всегда. Мы больше не прежние, мягко, но настойчиво говорил он, мы стали вечными; конечно, нам всем потребуется время, чтобы свыкнуться с этой мыслью, уложить её в голове; тем не менее порядок вещей радикально изменился, причём уже сейчас. Когда все адепты разъехались, Учёный и несколько человек персонала остались на Лансароте продолжать исследования; в конце концов у него все получится, в этом нет сомнения. Человек обладает мозгом большого размера, непропорционально большого в соотнесении с элементарными потребностями, связанными с выживанием, поисками пищи и полового партнёра; наконец-то мы можем начать его использовать. Духовная культура никогда не могла развиваться в обществах с высоким уровнем преступности, напомнил он, просто потому, что свобода мысли возникает лишь при условии физической безопасности, и в индивидууме, вынужденном заботится о своём выживании, постоянно быть начеку, никогда не рождалось ни одной теории, ни одного стихотворения, ни одной сколько-нибудь творческой мысли. Поскольку сейчас обеспечена сохранность нашей ДНК, мы становимся потенциально бессмертными, продолжал он, иначе говоря, можем оказаться в условиях абсолютной физической безопасности, такой физической безопасности, какая не была ведома ни одному человеку; никто не в силах предсказать, какие последствия это будет иметь в интеллектуальном плане. Эта спокойная беседа на, казалось бы, отвлечённые темы принесла мне громадное облегчение, я впервые задумался о собственном бессмертии, впервые попытался немного шире взглянуть на вещи, — но, вернувшись в номер, обнаружил на мобильнике сообщение от Эстер; она писала просто «I miss you»[69], и я вернулся в своё тело из плоти и крови и вновь почувствовал, насколько она мне нужна. Радость — такая редкая штука. На следующий день я вылетел обратно в Мадрид. Даниель25,8 То невероятное значение, какое представители человеческой расы придавали сексуальным проблемам, всегда повергало комментаторов-неолюдей в растерянность и изумление. Тягостно наблюдать, как Даниель1 постепенно приближается к Дурному Секрету, как называет его Верховная Сестра; тягостно ощущать, как мало-помалу к нему приходит сознание истины, которая, выйди она на свет, может лишь уничтожить его. На протяжении всех периодов истории большинство мужчин считали, что в пожилом возрасте правильнее говорить о вопросах пола так, словно это пустое баловство, детские игрушки, а настоящими проблемами, достойными внимания зрелого мужа, являются политика, бизнес, война. Во времена Даниеля1 истина начала выходить на поверхность; чем дальше, тем отчётливее все понимали, тем труднее становилось скрыть, что подлинные цели людей, единственные, к которым они бы стремились стихийно и слепо, если бы не утратили такой возможности, носили сексуальный характер. Для нас, неолюдей, это настоящий камень преткновения. Верховная Сестра предупреждает, что мы никогда не сможем составить себе хоть сколько-нибудь адекватного представления об этом феномене; для того чтобы приблизиться к его пониманию, нам следует постоянно иметь в виду ряд нормативных положений, важнейшее из которых — что для человека, равно как и для всех предшествующих ему животных видов, выживание отдельной особи не играло ровно никакой роли. Придуманное Дарвином понятие «борьбы за существование» долгое время позволяло скрывать тот элементарный факт, что генетическая ценность индивидуума, его способность передавать свои основные характеристики потомкам определялась по одному весьма грубому параметру: общему количеству детей, которых он способен зачать. Точно так же не приходится удивляться тому, что животное, любое животное, готово пожертвовать благополучием, физическим комфортом и даже жизнью ради простого полового сношения; к этому его неотвратимо толкала как воля данного вида (говоря в финалистских терминах), так и мощные импульсы гормональной системы (если ограничиться детерминистским подходом). Яркая, пёстрая окраска шерсти и оперения, шумные и зрелищные любовные ритуалы, безусловно, привлекали к самцам внимание опасных хищников; и тем не менее в генетическом плане предпочтение систематически отдавалось именно такому решению, поскольку оно обеспечивало более эффективное размножение. Вторичность отдельной особи по сравнению с видом, закреплённая в неизменных биохимических механизмах, сохранялась и у такого животного, как человек, усугубляясь тем обстоятельством, что его сексуальные инстинкты могли реализовываться постоянно, а не только в периоды спаривания; например, из человеческих рассказов о жизни явствует, что поддержание физического облика в состоянии, способном соблазнить представителей противоположного пола, являлось единственным подлинным смыслом здоровья; ту же цель преследовал и тщательный уход за телом, которому современники Даниеля1 уделяли все большую часть свободного времени. Половая биохимия неолюдей — по-видимому, именно в этом причина мучительного дискомфорта, даже удушья, которые я испытывал, читая рассказ Даниеля1 и проходя вслед за ним все этапы его крёстного пути, — осталась практически неизменной. Даниель1,20 Ничто уничтожает. Мартин Хайдеггер С начала августа над центральной равниной установилась зона высокого давления, и, прибыв в аэропорт Барахас, я сразу почувствовал, что дело плохо. Стояла невыносимая жара, Эстер опаздывала; она приехала лишь через полчаса, в летнем платье на голое тело. Я забыл свой замедляющий крем в «Лютеции», это была моя первая ошибка; я кончил слишком быстро и впервые почувствовал, что она слегка разочарована. Она ещё немножко подвигалась на моём непоправимо обмякшем пенисе, потом отодвинулась со смиренной гримаской. Я бы многое отдал за то, чтобы у меня встало снова; мужчины от века живут в суровом мире, в мире примитивного, неумолимого выбора, и без женского понимания мало кто из нас сумел бы выжить. По-моему, именно тогда я понял, что в моё отсутствие она спала с кем-то другим. Мы сели в метро и отправились пропустить стаканчик с двумя её приятелями; мокрая от пота ткань облепила её тело, чётко виднелись тёмные соски, ложбинка между ягодиц; естественно, все парни в вагоне смотрели только на неё, некоторые даже ей улыбались. Мне стоило большого труда участвовать в разговоре, иногда удавалось поймать конец фразы, перекинуться парой слов, но я очень быстро сбивался, потому что все равно думал о другом, чувствовал, что соскальзываю по наклонной плоскости и не нахожу опоры. Когда мы вернулись в отель, я задал ей прямой вопрос; она призналась легко и не думая отпираться. «It was an ex boyfriend… — сказала она, показывая, что не стоит придавать этому значения. И, после секундного замешательства, добавила: — And a friend of him».[70] Стало быть, двое парней; ну да, двое парней, в конце концов, это не в первый раз. Она случайно встретила своего «экса» в каком-то баре, с приятелем, слово за слово, много ли надо, — в общем, все трое оказались в одной постели. Я не смог удержаться и спросил, как всё было. «Good… good…»[71] — ответила она, несколько озадаченная таким поворотом разговора. «It was… comfortable»[72], — уточнила она, невольно улыбнувшись. Да, комфортно; могу себе представить. Сделав над собой невероятное усилие, я всё-таки не спросил, сосала ли она его, своего дружка, или обоих, содомизировали ли они её; я чувствовал, как эти картины теснятся в моём мозгу, прожигая в нём огненные дыры, наверное, это было заметно, потому что она замолчала и нахмурилась. Но тут же, приняв единственно возможное решение, занялась моим членом, с такой нежностью, так искусно, и пальцами, и губами, что, вопреки всем ожиданиям, он снова встал, и через минуту я уже вошёл в неё, и всё было хорошо, опять хорошо, я абсолютно владел ситуацией, и она тоже, больше того, по-моему, она давно так бурно не кончала — по крайней мере со мной, сказал я себе две минуты спустя, но в тот миг мне удалось выбросить эту мысль из головы, я сжал её в объятиях очень нежно, со всей нежностью, на какую был способен, и изо всех сил сосредоточился на её теле, на присутствии её тела, тёплого и живого, здесь и сейчас. Этот разговор, такой немногословный, сдержанный, мягкий, оказал, как мне сейчас кажется, решающее влияние на Эстер, и в последующие недели все её поведение подчинялось только одной цели: как бы не причинить мне боли; она даже пыталась, в меру своих возможностей, сделать меня счастливым. Её возможности сделать мужчину счастливым были весьма внушительными, и от этого периода у меня в памяти осталось чувство такой огромной радости, такого ежеминутного телесного блаженства, что казалось, этого нельзя вынести, невозможно пережить. Ещё я помню её предупредительность, глубокое, сочувственное понимание и милосердие — собственно, это даже не воспоминание, не какие-то конкретные образы, просто я знаю, что по крайней мере несколько дней, а быть может, и недель, жил в определённом состоянии — состоянии полного, самодостаточного и всё же человеческого совершенства; некоторые мужчины иногда ощущали его возможность, но сколько-нибудь адекватно его описать не удавалось до сих пор никому. Она уже давно собиралась устроить party на свой день рождения, семнадцатого августа, и начала заниматься подготовкой. Ей хотелось позвать много народу, человек сто, и она решила обратиться к одному своему приятелю, жившему на улице Сан-Исидор. У него был огромный лофт на последнем этаже, с террасой и бассейном; он пригласил нас к себе, чего-нибудь выпить и обо всём договориться. Это был высокий парень по имени Пабло, с длинными чёрными вьющимися волосами, вполне cool; дверь он открыл в лёгком халате, но, выйдя на террасу, сразу сбросил его; тело у него было мускулистое и загорелое. Он предложил нам апельсинового сока. Спал он с Эстер или нет? Неужели я теперь буду терзаться этим вопросом при виде каждого мужчины, которого нам случится встретить? С того самого вечера, когда я вернулся, она была очень внимательна, всегда начеку, и, возможно, уловив отблеск беспокойства в моих глазах, отклонила предложение позагорать немного у бассейна и всячески старалась свести разговор только к подготовке праздника. О том, чтобы достать кокаина и экстази на всех, не могло быть и речи, Эстер предложила закупить первую дозу, для разогрева, и позвать пару-тройку дилеров, чтобы они зашли попозже. Пабло мог взять это на себя, у него на тот момент были хорошие поставщики; в порыве щедрости он даже предложил купить за свой счёт несколько попперсов. Пятнадцатого августа, в день Успения Богоматери, Эстер занималась со мной любовью ещё сладострастнее, чем обычно. Мы находились в отеле «Сане», напротив кровати висело большое зеркало, было так жарко, что от каждого движения с нас ручьём лил пот; я лежал, раскинув руки и ноги, не в силах пошевелиться, все мои чувства сосредоточились в пенисе. Больше часа она сидела на мне верхом, поднимаясь и опускаясь по моему прибору, сжимая и разжимая свою маленькую вагину, она только что сделала эпиляцию. Все это время она одной рукой ласкала свои блестящие от пота груди, глядя мне прямо в глаза, улыбаясь, сосредоточенно ловя все нюансы моего удовольствия. Свободной рукой она сжимала мои яички, то слабо, нежно, то сильнее, в ритме движений своего влагалища. Чувствуя, что я вот-вот кончу, она сразу останавливалась и сильно сжимала их двумя пальцами, чтобы остановить эякуляцию в зародыше; потом, когда опасность была позади, вновь принималась скользить вверх и вниз. Я провёл так час, а может, и два — на пределе, готовый взорваться, в самом сердце величайшей радости, какую только может испытать мужчина, и в конце концов сам попросил пощады, сам попросил кончить ей в рот. Она выпрямилась, положила подушку мне под ягодицы, спросила, хорошо ли мне видно в зеркало; нет, лучше было немного сместиться, я подвинулся к краю кровати. Она встала на колени в изножье постели, так, чтобы лицо было на уровне моего члена, и начала методично, сантиметр за сантиметром, вылизывать его и лишь затем сомкнула губы на головке. Потом в дело вступили её руки, она ласкала медленно, с силой, словно извлекая каждую капельку спермы из глубин моего тела, а язык её быстро скользил вокруг оконечности члена. Мои глаза заливал пот, я утратил всякое представление о пространстве и времени, и всё же мне удалось ещё немного протянуть, её язык успел совершить три полных круга, и только тогда я кончил, и было так, словно все моё излучавшее наслаждение тело исчезло, растворилось в небытии, в волне блаженной энергии. Она не выпустила меня изо рта и почти застыла, все медленнее посасывая мой член и закрыв глаза, словно чтобы лучше слышать безудержный вопль моего счастья. Потом она легла, прижалась ко мне, на Мадрид быстро опускалась ночь, полчаса мы лежали неподвижно, полные нежности, и тогда она сказала то, что уже несколько недель собиралась мне сказать и о чём пока не знает никто, кроме сестры, она решила объявить эту новость друзьям на дне рождения. Её приняли в престижную академию фортепианного искусства в Нью-Йорке, она рассчитывала провести там как минимум весь учебный год. Одновременно ей предложили маленькую роль в масштабной голливудской картине о смерти Сократа; она будет играть прислужницу Афродиты, а в роли Сократа выступит Роберт Де Ниро. Конечно, роль небольшая, съёмки продлятся самое большее неделю, но это всё-таки Голливуд, и гонорара ей хватит, чтобы оплатить год учёбы и проживание. Ехать она собиралась в начале сентября. По-моему, я не произнёс ни звука. Я окаменел, утратил способность реагировать, мне казалось, что если я скажу хоть слово, то обязательно разрыдаюсь. «Bueno… It's a big chance in my life…»[73] — в конце концов жалобно проговорила она, уткнувшись мне в плечо. Я чуть не предложил ей тоже поехать в США, поселиться там вместе, но слова умерли во мне, я прекрасно понимал, что она даже не рассматривает такую возможность. Она не предложила и навестить её; в её жизни начинался новый период, появилась новая точка отсчёта. Я зажёг ночник, вгляделся в неё, пытаясь найти хоть какие-то следы преклонения перед Америкой, перед Голливудом; но нет, ничего подобного не было, она выглядела спокойной и трезвой, просто приняла наилучшее решение, самое разумное в сложившихся обстоятельствах. Удивлённая моим затянувшимся молчанием, она повернула голову и посмотрела на меня; длинные волосы снова обрамляли её лицо, мой взгляд невольно упал на её грудь, я снова лёг, погасил лампу и сделал глубокий вдох; я не хотел усугублять ситуацию, не хотел показывать ей, как мне больно. Весь следующий день она готовилась к вечеринке, сделала в ближайшем косметическом салоне маску-гоммаж; я ждал её в номере, куря сигарету за сигаретой. Назавтра все повторилось снова: она сходила к парикмахеру, пробежалась по магазинам, купила себе серёжки и новый пояс. В голове у меня было как-то странно пусто, наверно, так чувствуют себя смертники, ожидая исполнения приговора; я никогда не верил, что они в последние часы вспоминают всю свою жизнь, подводят её итог — кроме разве что тех, кто верит в Бога; по-моему, они просто стараются провести время как можно более нейтрально: кому повезёт, те спят, но это не мой случай, за эти два дня я, кажется, вообще не сомкнул глаз. Когда семнадцатого августа, около восьми вечера, она постучалась ко мне и возникла в дверном проёме, я понял, что не переживу её отъезда. На ней был короткий прозрачный лиф, завязанный под грудью и подчёркивавший её округлость; золотистые чулки на подвязках кончались в сантиметре от юбки — коротенькой мини-юбки, почти пояса, из золотистого винила. Белья на ней не было, и когда она нагнулась завязать шнурки на высоких ботинках, её ягодицы открылись почти целиком; я невольно протянул руку и погладил их. Она обернулась, обняла меня и посмотрела мне в глаза с таким сочувствием, так нежно, что на миг мне показалось, будто она сейчас скажет, что передумала ехать и остаётся со мной, отныне и навсегда, но ничего подобного не произошло, мы вызвали такси и отправились в лофт Пабло. Первые гости появились около одиннадцати, но по-настоящему праздник начался после трех часов ночи. Сначала я держался вполне корректно, бродил среди гостей с почти беззаботным видом и с бокалом в руке; многие меня знали или видели в кино, поэтому иногда я перекидывался с кем-нибудь парой дежурных фраз, все равно музыка играла слишком громко, и довольно скоро я стал ограничиваться кивком. Собралось человек двести, и, похоже, только я был старше двадцати пяти лет, но даже это не выбивало меня из колеи, я ощущал в себе какое-то странное спокойствие; правда, в известном смысле катастрофа уже произошла. Эстер была ослепительна, она встречала прибывающих гостей, бурно целовалась со всеми. Теперь уже все были в курсе, что она через две недели едет в Нью-Йорк, и я поначалу испугался, что выставлю себя в смешном свете — в конечном счёте я ведь был на положении мужика, получившего отставку, но никто не дал мне этого почувствовать, все говорили так, словно со мной всё было вполне нормально. К десяти утра «хаус» сменился «трансом», я без остановки наполнял и осушал свой стакан с пуншем и начинал слегка уставать; как было бы здорово, если бы удалось немного соснуть, мелькнуло у меня в голове, но по-настоящему я в это не верил, алкоголь помог приглушить подступающую тоску, но я чувствовал, что она здесь, по-прежнему живет в моей душе и готова пожрать меня при первом признаке слабости. Парочки начали формироваться чуть раньше, я видел какое-то движение в направлении комнат. Я свернул в первый попавшийся коридор, толкнул дверь, украшенную постером с изображением сперматозоидов крупным планом. Судя по всему, здесь только что кончилась мини-оргия, поперек кровати валялись полураздетые парни и девушки. В углу белокурая девочка-подросток в задранной на грудях майке делала минеты; я на всякий случай подошел к ней, но она знаком отогнала меня. Я сел у кровати, неподалеку от брюнетки с матовой кожей, великолепной грудью и в задранной до талии юбке. Казалось, она крепко спала, и в самом деле никак не отреагировала, когда я раздвинул ей ноги, но когда мой палец оказался в ее влагалище, она машинально, так и не проснувшись, оттолкнула мою руку. Я не настаивал, уселся в изножье кровати и просидел так, наверное, с полчаса, погруженный в тупое отчаяние, а потом увидел, что в комнату входит Эстер — живая, полная сил, в сопровождении приятеля, маленького, миленького, очень белокурого, очень коротко стриженного гомосексуалиста, я его знал в лицо. Она купила две дозы кокаина и, сев на корточки, приготовила на картонке дорожки, потом положила картонку на пол; меня она не заметила. Ее приятель принял первую дозу. Когда она в свой черед опустилась на колени, ее юбка задралась очень высоко. Она вставила картонную трубочку в ноздрю, и в тот миг, когда она быстро, ловко и точно вдохнула белый порошок, я уже знал, что никогда не вытравлю из памяти образ этого маленького, невинного, аморального зверька, не дурного и не хорошего, просто ищущего свою порцию возбуждения и удовольствия. Я вдруг подумал о Франческе и сказал себе, что в конечном счете Ученый, наверное, прав: красивая комбинация частиц, гладкая, лишенная индивидуальности оболочка, чье исчезновение не имеет ровно никакого значения; и вот это я любил, это было для меня единственным смыслом жизни — и, что гораздо хуже, продолжает им оставаться. Она рывком выпрямилась, открыла дверь — музыка зазвучала гораздо громче — и вновь удалилась в направлении праздника. Сам того не желая, я встал и пошел за ней; когда я добрался до центральной комнаты, она уже влилась в толпу танцующих. Я стал танцевать рядом, но она меня, казалось, не замечала, ее волосы взлетали и опадали вдоль лица, теперь ее блузка окончательно пропиталась потом, соски проступали под тканью, темп становился все быстрее — по меньшей мере 160 ударов в минуту, — я не всегда успевал, между нами быстро вклинилась группка из трех парней, потом мы оказались спиной к спине, я уперся в нее ягодицами, она стала двигаться в ответ, наши зады терлись друг о друга все сильнее, потом она обернулась и узнала меня. «Ола, Даниель…» — улыбнулась она и снова начала танцевать, потом меня снова оттерла группка парней, уже другая, и я вдруг разом почувствовал, что смертельно устал, еле стою на ногах, я сел на софу и налил себе виски, но это была не самая удачная идея, к горлу тут же подступила жесточайшая тошнота, дверь в ванную комнату оказалась заперта, мне пришлось стучать несколько раз, повторяя: «I'm sick! I'm sick!»[74], наконец мне открыла какая-то девица, завернутая в полотенце, она снова защелкнула за мной дверь и вернулась в ванну, где ее поджидали два парня, она встала на колени, и один немедленно взял ее, а второй устроился так, чтобы она сосала, я бросился к унитазу и засунул в рот два пальца, меня рвало долго, мучительно, потом немного полегчало, и я ушел и лег в комнате, теперь там никого не было, кроме той брюнетки, что оттолкнула меня, она по-прежнему мирно спала с задранной до талии юбкой, и мне вдруг стало ужасно грустно, я ничего не мог с собой поделать, встал и пошел искать Эстер и прилип к ней, буквально и бесстыдно, я обнял ее за талию и умолял поговорить со мной, еще поговорить и побыть рядом, не бросать меня одного; она вырывалась все нетерпеливее и устремлялась к друзьям, но я не отставал и все обнимал ее, и она снова меня отстраняла, я видел, как их лица смыкаются вокруг, наверное, они тоже что-то говорили, но я ничего не понимал, гром басов перекрывал все. Наконец я расслышал, как она повторяет, настойчиво и властно: «Please, Daniel, please… It's a party!»[75], но это не помогало, чувство одиночества затопляло меня, я снова положил голову ей на плечо, и тогда она изо всех сил оттолкнула меня обеими руками с криком: «Stop that!»[76] — у неё было по-настоящему бешеное лицо, несколько человек вокруг перестали танцевать, я развернулся, ушёл обратно в комнату, свернулся в комочек на полу, обхватил голову руками и в первый раз за последние, по крайней мере, лет двадцать разрыдался. Праздник продолжался и на следующий день, часов в пять пополудни Пабло принёс булочки с шоколадом и круассаны, я взял круассан и обмакнул его в чашку кофе с молоком, музыка звучала тише, спокойнее, мелодичнее, это было что-то вроде безмятежного чиллаута, многие девушки танцевали, медленно покачивая руками, словно большими крыльями. Эстер сидела неподалёку, в нескольких метрах, но не обращала на меня никакого внимания, продолжая болтать с приятелями, вспоминать другие вечеринки, и только тут до меня наконец дошло. Она уезжала в Штаты на год, быть может, навсегда; там она найдёт себе новых друзей и, конечно, нового бойфренда. Конечно, она меня бросила, но бросила и их тоже, в моём положении не было ничего особенного. То чувство исключительной, единственной привязанности, которое я ощущал в себе, которое будет мучить меня всё сильнее и в конце концов убьёт, для неё было лишено основания, не имело никакого резона, никакого смысла: наши тела существовали по отдельности, мы не могли ощутить ни одних и тех же страданий, ни одних и тех же радостей, мы, несомненно, были двумя отдельно взятыми существами. Изабель не любила наслаждение, а Эстер не любила любовь, она не хотела быть влюблённой, отвергала это чувство исключительности, зависимости, и не только она, все её поколение отвергало его, я со своими сентиментальными глупостями, со своими привязанностями, со своими оковами бродил среди них, словно доисторическое чудовище. Для Эстер, как и для большинства её ровесниц, сексуальность была приятным развлечением, основанным на соблазне и эротике и не предполагавшим никакого особенного участия чувств; быть может, любовь, подобно жалости у Ницше, всегда была всего лишь сентиментальным вымыслом, и её изобрели слабые, чтобы пробудить в сильных чувство вины, поставить предел их природной свободе и свирепости. Раньше женщины были слабыми, особенно в момент родов, поначалу они нуждались в могущественном покровителе и для этого придумали любовь, но теперь они стали сильными, независимыми, свободными и отказались как внушать, так и испытывать чувство, лишённое всякой конкретной почвы. Извечная мужская цель, в наши дни замечательно выраженная в порнофильмах, — лишить сексуальность любых сентиментальных коннотаций, вернуть её в пространство чистого развлечения, — в этом поколении оказалась наконец достигнута. Эта молодёжь не могла ни почувствовать, ни даже толком понять то, что чувствовал я, а если бы и смогла, то пришла бы в замешательство, словно столкнувшись с чем-то смешным и немного стыдным, с каким-то пережитком прошлого. У них получилось — после десятилетий усиленной дрессировки им наконец удалось изгнать из человеческого сердца одно из древнейших чувств, и теперь это свершившийся факт, разрушенное уже не восстановится, как осколки чашки не могут склеиться сами собой; они достигли цели: в своей жизни они никогда, ни в какой момент, уже не узнают любви. Они свободны. Около полуночи кто-то снова включил техно, и гости опять начали танцевать; дилеры ушли, но оставалось ещё немало экстази и попперсов. Я кружил по каким-то невыносимым областям мысли, гнетущим и безысходным, как анфилада тёмных комнат. Почему-то мне вспомнился Жерар, юморист-элохимит. «Нет проблямс…» — в какой-то момент сказал я совершенно одуревшей шведке, все равно говорившей только по-английски; девица посмотрела на меня странно, и тут я заметил, что на меня многие посматривают странно и что я уже несколько минут говорю сам с собой. Я помотал головой, бросил взгляд на часы и сел в шезлонг на краю бассейна; было уже два часа ночи, но удушающая жара не спадала. Чуть позже я понял, что давно не видел Эстер, и встал с не очень твёрдым намерением её поискать. В центральной комнате народу оставалось не так много; в коридоре я перешагнул через несколько человек и в конце концов нашёл её в одной из дальних комнат; она лежала в середине группы, на ней была только золотистая мини-юбка, задранная до талии. У неё за спиной высокий парень с длинными вьющимися волосами, возможно — Пабло, ласкал её ягодицы, собираясь войти в неё. Она болтала с другим, неизвестным мне парнем, тоже черноволосым и очень мускулистым, одновременно играя его членом, с улыбкой похлопывая им то по носу, то по щекам. Я тихо прикрыл дверь; я тогда не знал, что вижу её в последний раз. Ещё чуть позже, когда над Мадридом занимался рассвет, я быстро подрочил у края бассейна. Неподалёку стояла девушка в чёрном платье, с отсутствующим взглядом; я думал, она меня не замечает, но когда я эякулировал, она сплюнула в сторону. В конце концов я заснул и спал, наверное, долго, потому что когда я проснулся, вокруг не было никого; даже Пабло куда-то ушёл. На моих брюках засохла сперма, и, похоже, я пролил виски на рубашку; она воняла. Я с трудом встал и пошёл по террасе, переступая через объедки и пустые бутылки. Облокотившись на балюстраду, я окинул взглядом улицу внизу. Солнце уже опускалось к горизонту, скоро наступит ночь, и я примерно знал, что меня ждёт. Сомнения нет: я вышел на финишную прямую. Даниель25,9 Блестящие металлические сферы парили в воздухе, медленно вращаясь вокруг своей оси и издавая певучий, слегка вибрирующий звук. Местное население относилось к ним странно, в его поведении сочетались поклонение и сарказм. Население это, безусловно, состояло из социально организованных приматов, но кто они — дикари, неолюди или какой-то третий биологический вид? По их одеянию — широким черным плащам и черным капюшонам с прорезями для глаз — определить это было невозможно. Развалины вокруг, вероятно, соотносились с какой-то реальной местностью: временами пейзаж напоминал описания Лансароте у Даниеля1; я не совсем понимал, что Мария23 хочет сказать их иконографическим воспроизведением. Мы несём в себе весть О системе апперцептивной, Об IGUS эмотивной, Той, что была и есть. Мне иногда приходило в голову, что и Мария23, и вообще неолюди, включая меня самого, — всего лишь программные фантомы; однако сама прегнантность этих фантомов доказывает существование одной или многих IGUS (независимо оттого, какова их природа — биологическая, цифровая или интермедийная). Существования же хотя бы одной IGUS самого по себе достаточно, чтобы вызвать, в то время пока она существует, сужение поля бесчисленных потенций. Подобное сужение является обязательным условием парадигмы существования. Даже Грядущие, обретая бытие, должны будут привести свой онтологический статус в соответствие с общими предпосылками функционирования IGUS. Уже Хартл и Гелл-Манн показали, что когнитивная функция IGUS (Information Gathering and Utilizing Systems[77]) предполагает такие условия, как устойчивость последовательностей событий и их взаимоисключение. IGUS наблюдателя, природного или созданного искусственно, наделяет реальным существованием лишь одну из всего множества параллельных вселенных; подобный вывод, отнюдь не исключая возможного существования иных вселенных, тем не менее не позволяет любому заданному наблюдателю получить какой-либо доступ к ним; если воспользоваться довольно загадочной, но обобщающей формулой Гелл-Манна, «в каждой вселенной присутствует только эта вселенная». Существование сообщества наблюдателей, даже если оно включает всего две IGUS, само по себе доказывает существование некоей реальности. Если придерживаться общепринятой гипотезы о непрерывной эволюции органических соединений, то у нас нет никаких оснований полагать, будто эволюция дикарей была прервана Великой Засухой; но нет и никаких признаков того, что они, как полагала Мария23, сумели вновь овладеть речевой деятельностью и образовать разумные сообщества, воссоздав новые социумы на принципах, отличающихся от тех, что в своё время были заданы Основоположниками. Однако Мария23 буквально одержима этой проблемой дикарских социумов и постоянно затрагивает её в ходе нашего общения, принимающего все более оживлённый характер. Я чувствую в ней какое-то интеллектуальное брожение, нетерпение, которое понемногу передаётся и мне, хотя внешние обстоятельства никак не оправдывают выхода из обычного для нас стаза; после очередного отрезка нашей интермедиации я все чаще чувствую себя взволнованным и словно ослабшим. К счастью, Фокс своим присутствием быстро возвращает мне покой, я устраиваюсь в любимом кресле, на северной оконечности главной комнаты, и, закрыв глаза, спокойно сижу на солнце, ожидая следующего контакта. Даниель1,21 В тот же день я сел в поезд и уехал в Биарриц; в Андае была пересадка, толпились девушки в коротких юбках, и вообще царила каникулярная атмосфера, не имевшая ко мне, естественно, почти никакого отношения, но всё-таки я ещё не утратил способности замечать такие вещи, ещё не перестал быть человеком, незачем себя обманывать, я не стал непрошибаемым, и мне неоткуда ждать окончательного избавления — вплоть до реальной, физической смерти. Приехав, я поселился в «Вилле Евгении», старинной загородной резиденции Наполеона III, подаренной им императрице и превращённой в двадцатом веке в отель класса «люкс». Ресторан тоже назывался «Вилла Евгения» и был отмечен одной звездой в путеводителе Мишлена. Я взял ризотто с чернилами каракатицы; вкусно. Мне казалось, что я мог бы есть то же самое каждый день и вообще мог бы остаться здесь надолго, быть может, до конца жизни. Наутро я купил ноутбук «Самсунг X10» и принтер «Кэнон 180», со смутным намерением приступить к проекту, о котором говорил Венсану, и поведать какому-то неизвестному пока читателю о событиях, развернувшихся на моих глазах на Лансароте. Далеко не сразу, лишь после нескольких наших с ним разговоров, после того как я долго объяснял, насколько заметное, пускай и слабое, успокоение и ощущение хотя бы относительной внутренней ясности приносят мне эти записки, ему пришла мысль попросить всех претендентов на бессмертие написать свой рассказ о жизни, причём как можно более исчерпывающий; в свете этого мой собственный замысел приобрёл гораздо более выраженный автобиографический характер. Конечно, я приехал в Биарриц, чтобы повидать Изабель, но, поселившись в отеле, неожиданно понял, что, как ни странно, это может и подождать, — странно, потому что я отчётливо сознавал, что жить мне остаётся недолго. Каждый день я совершал небольшую, минут на пятнадцать, прогулку по пляжу, говоря себе, что у меня есть шанс встретить их с Фоксом, но так никого и не встретил и недели через две всё-таки решил ей позвонить. В конце концов, она могла просто уехать из города, мы не общались уже больше года. Она никуда не уехала, но сказала, что собирается уехать, как только умрёт её мать — это должно случиться через неделю-другую, максимум через месяц. Судя по голосу, она была не особенно рада меня слышать, мне пришлось самому предложить ей встретиться. Я пригласил её позавтракать в ресторане моего отеля; это невозможно, ответила она, туда не пускают с собаками. В конце концов мы договорились встретиться, как обычно, в «Серебряном сёрфере», но я сразу почувствовал: что-то изменилось. Как ни странно, даже необъяснимо, но мне показалось, что она на меня сердита; и ещё я понял, что никогда не говорил ей об Эстер, даже словом не обмолвился, — непонятно почему, ведь мы разошлись, повторяю, как цивилизованные, современные люди, без всяких мелочных, тем более денежных расчётов, можно сказать, расстались добрыми друзьями. Фокс слегка постарел и потолстел, но был все такой же ласковый и весёлый; просто пришлось немного помочь ему взобраться на колени. Минут десять мы поговорили о нём: он приводил в восторг всех рок-н-ролльных старых перечниц Биаррица, видимо, потому, что такая собака была у английской королевы — а ещё у Мика Джаггера, после того как он стал рыцарем. Оказывается, сообщила Изабель, он вовсе не дворняжка, а вельш корги пемброк, штатный пёс королевской фамилии; откуда это трехмесячное существо голубых кровей взялось в стае бродячих собак на обочине испанской автотрассы, так навсегда и останется тайной. Мы поболтали об этом минут пятнадцать, а потом неотвратимо, словно повинуясь закону природы, перешли к самой сути, и я заговорил о своём романе с Эстер. Я рассказал Изабель все, с самого начала и до мадридской party по случаю дня её рождения; мой рассказ длился больше двух часов. Она слушала внимательно, не перебивая, и без особого удивления. «Да, ты всегда любил секс…» — вполголоса обронила она, когда я высказывал какие-то свои эротические соображения. Когда я кончил, она сказала, что уже давно о чём-то таком догадывалась и рада, что я решился обо всём ей рассказать. — По существу, в моей жизни были, наверное, всего две женщины, — подытожил я. — Одна, то есть ты, недостаточно любила секс, а другая, Эстер, недостаточно любила любовь. На этот раз она не стала скрывать улыбку. — Это точно, — произнесла она каким-то другим, удивительно лукавым и юным голосом, — не повезло тебе… — И, подумав, добавила: — В конце концов, мужчины всегда недовольны своими женщинами… — Да, исключения — редкость. — Просто они хотят прямо противоположных вещей. Правда, женщины теперь тоже такие, но это случилось сравнительно недавно. В сущности, полигамия, наверно, была неплохим выходом из положения… Грустная вещь — крушение цивилизации, грустно видеть, как тонут её лучшие умы: поначалу чувствуешь себя в жизни не слишком уютно, а под конец мечтаешь об исламистской республике. Ну, или, скажем, немного грустная — безусловно, бывают вещи и погрустнее. Изабель всегда любила теоретические дискуссии, отчасти это меня в ней и привлекало; насколько бесплодным, а иногда и пагубным бывает теоретизирование ради теоретизирования, настолько же глубоким, творческим и нежным оно может оказаться сразу после любви — сразу после настоящей жизни. Мы смотрели друг другу прямо в глаза, и я знал, я чувствовал, что-то должно произойти, казалось, все звуки в кафе стихли, я словно вступил в полосу тишины, только ещё не решил, на время или окончательно, и наконец, по-прежнему глядя мне прямо в глаза, чётко и убеждённо она сказала мне: «Я до сих пор люблю тебя». В ту же ночь я остался у неё, и в следующие ночи тоже — сохранив, однако, за собой номер в отеле. Как я и ожидал, квартира у неё была отделана с большим вкусом; находилась она в маленьком особняке среди в парковой зоны, в сотне метров от океана. Я с удовольствием кормил Фокса и водил его на прогулку; он теперь бегал не так быстро и меньше интересовался другими собаками. По утрам Изабель садилась в машину и ехала в больницу; большую часть дня она проводила в палате матери; по её словам, за больной хорошо ухаживали, теперь это величайшая редкость. Каждый год летом во Франции начинался сезон отпусков, и каждый год в больницах и домах для престарелых множество стариков умирали от отсутствия ухода; но никто уже давно не возмущался, в известном смысле это вошло в обычай, превратилось во вполне естественный способ решить статистическую проблему, снизить процент пожилых людей, неизбежно оказывающий пагубное влияние на экономический баланс страны. Изабель была не такая; пожив рядом с ней, я вновь осознал её моральное превосходство над большинством мужчин и женщин своего поколения: она была гораздо более благородной, внимательной, любящей. В сексуальном же плане между нами не произошло ничего; мы спали в одной постели, нисколько не смущаясь, но и не имея сил смириться с этой ситуацией. Честно говоря, я устал, да и жара стояла изнуряющая, энергии во мне было не больше, чем в дохлой устрице, и этот ступор распространялся на все; днём я пытался писать, усаживался за маленький столик, глядел на сад, но в голову ничего не шло, все казалось неважным, незначительным, я прожил жизнь, теперь она подходит к концу, всё как у всех, карьера шоумена казалась теперь такой далёкой, от неё уж точно не останется никакого следа. Правда, временами я вспоминал, что изначально моя повесть преследовала совсем иную цель; я прекрасно сознавал, что на Лансароте оказался свидетелем событий, ставших важнейшим, быть может, решающим этапом в эволюции человечества. Однажды утром, почувствовав себя чуть более бодрым, я позвонил Венсану: у них самый разгар переезда, сообщил он, они решили продать особняк пророка в Санта-Монике и перенести правление церкви в Шевийи-Ларю. Учёный оставался на Лансароте, при лаборатории, но Коп с супругой уже прибыли, купили домик неподалёку от его собственного; они строили новый офис, нанимали персонал, подумывали откупить часть времени на телеканале, посвящённом новым культам. Сам он явно занимался чем-то важным и значимым, по крайней мере в собственных глазах. Но тут я никак не мог ему позавидовать: за всю жизнь меня не интересовало ничего, кроме собственного члена, теперь мой член умер, и я собирался последовать за ним, пережить тот же роковой упадок, и поделом, твердил я себе, притворяясь, будто получаю от этого мрачное удовлетворение, хотя в действительности все глубже погружался в самый обыкновенный ужас — ужас, усугублявшийся стойкой жестокой жарой и неизменной, слепящей лазурью небес. Думаю, Изабель все это чувствовала; она смотрела на меня и вздыхала, а недели через две стало совершенно ясно, что все это плохо кончится и лучше мне опять уйти, на сей раз окончательно, мы и вправду были слишком старые, желчные, угрюмые, могли только причинять друг другу боль, попрекать друг друга тем, что ничего не можем. В наш последний вечер (жара немного спала, мы накрыли стол в саду, Изабель постаралась с ужином) я рассказал ей об элохимитской церкви и о бессмертии — обетовании, данном на Лансароте. Она, конечно, кое-что слышала краем уха, но, как и большинство, считала все это полной чушью и не знала, что всё происходило на моих глазах. Только тогда до меня дошло, что она ни разу не видела Патрика, хоть и помнит Робера Бельгийского, и что, в сущности, после её ухода в моей жизни много всего произошло, даже удивительно, почему я не рассказал ей раньше. Наверное, сама идея была ещё слишком нова и непривычна, честно говоря, я сам очень часто забывал, что стал бессмертным, приходилось делать усилие, чтобы об этом вспомнить. Но я всё же пустился в объяснения, рассказал всю историю с самого начала, во всех необходимых подробностях, сделав особый упор на личность Учёного, на то общее впечатление компетентности, которое он производил. Её ум пока тоже работал отлично, думаю, она ничего не смыслила в генетике, никогда специально этим не интересовалась, однако без труда поняла все мои объяснения и тут же сделала из них выводы. — Значит, бессмертие… — подытожила она. — То есть вроде как тебе дают второй шанс. — Или третий; или много шансов, бесконечное число. Настоящее бессмертие. — Хорошо; я согласна предоставить им свою ДНК и завещать имущество. Ты мне дашь их координаты. То же самое я сделаю для Фокса. Что до моей матери… — Она заколебалась, нахмурилась. — Думаю, для неё уже слишком поздно; она не поймёт. Она сейчас страдает, ей больно, по-моему, она действительно хочет умереть. Она хочет не быть. Меня поразило, как быстро она согласилась, и, по-моему, именно тогда я смутно почувствовал, что зарождается какой-то новый феномен. Что на Западе может возникнуть какая-то новая религия — факт сам по себе поразительный: последние тридцать лет европейской истории ознаменовались массовым, внезапным и невероятно бурным крушением традиционных религиозных верований. В ряде стран — таких, как Испания, Польша, Ирландия, — всеобщая, единодушная, глубокая католическая вера на протяжении веков определяла общественную жизнь и всю совокупность поведенческих навыков, обусловливала мораль и структуру семьи, лежала в основе всей культурной и художественной продукции, социальной иерархии, условностей, житейских норм. И вдруг всего за несколько лет, меньше чем за одно поколение, в невероятно короткий срок все это испарилось, ушло в небытие. Сегодня в этих странах уже никто не верил в Бога, не придавал ему ни малейшего значения, даже не помнил, что когда-то в него верил; более того, все произошло легко, без конфликтов, без всякого насилия и протестов, даже без особых дискуссий, с той естественностью, с какой тяжёлая глыба, удерживаемая в определённом положении за счёт внешнего усилия, возвращается в состояние равновесия, как только её отпускают. Мне подумалось, что, быть может, духовные верования человека — это отнюдь не массивный, цельный, несдвигаемый груз, каким их обычно представляют; что, быть может, они, наоборот, были в человеке самым легковесным, непрочным элементом, всегда готовым умереть и родиться заново. Даниель25,10 Действительно, большинство свидетельств сходятся на том, что именно с этого времени число приверженцев элохимитской церкви стало быстро расти, и она, не встречая сопротивления, захватила весь западный мир. Ускоренными темпами, менее чем за два года, вытеснив из обращения западные течения буддизма, элохимитское движение легко поглотило последние обломки рухнувшего христианства, а затем взяло курс на Азию; завоевание началось с Японии и произошло с той же быстротой — тем более поразительной, что этот континент на протяжении столетий успешно сопротивлялся всем миссионерским поползновениям христиан. Правда, времена изменились и элохимизм шагал, так сказать, в ногу с потребительским капитализмом, который, сделав молодость высшей, исключительно желанной ценностью, тем самым постепенно подорвал почтение к традициям и культ предков, поскольку сулил возможность навечно сохранить эту самую молодость и связанные с нею удовольствия. Интересно, что дольше и упорнее всех сопротивлялся ислам. Мусульманская религия укрепляла свои позиции в западных странах примерно в том же ритме, что и элохимизм: опираясь на непрерывную массовую иммиграцию и адресуясь прежде всего к выходцам из стран Магриба и чёрной Африки, она тем не менее пользовалась все большим успехом у «коренных» европейцев, причём в основе этого успеха лежал исключительно её мачизм. Отказ от мачизма, сделав мужчин несчастными, на самом деле не принёс счастья и женщинам. Все больше людей мечтали вернуться к системе, при которой женщины были стыдливы, покорны и строго оберегали свою девственность. Конечно, в то же время постоянно росло и эротическое давление на тела юных девушек; экспансия ислама стала возможной лишь благодаря целому ряду поправок, введённых под влиянием нового поколения имамов, вдохновлявшихся, с одной стороны, католической традицией, а с другой — реалити-шоу и зрелищными телепредставлениями американских евангелистов; они разработали для мусульманской публики назидательный сценарий жизни, в основе которого лежали два понятия, сравнительно чуждые исламской традиции, — обращение и отпущение грехов. Типовая схема, дословно повторявшаяся в дюжине «телероманов», снимавшихся, как правило, в Турции или в Северной Африке, состояла в следующем. Юная героиня, несмотря на мольбы убитых горем родителей, поначалу ведёт неправедную жизнь — пьёт, употребляет наркотики, исповедует самую разнузданную сексуальную свободу. Затем, под влиянием некоего события (мучительного выкидыша, встречи с молодым правоверным мусульманином, готовящимся стать инженером), в ней происходит спасительный нравственный переворот, и она, отринув мирские искушения, превращается в покорную, целомудренную, закутанную в хиджаб супругу. Существовал и мужской вариант той же темы: в нём фигурировали преимущественно рэперы, а основной упор делался на преступность и употребление тяжёлых наркотиков. Этот лицемерный сценарий имел шумный успех не в последнюю очередь благодаря точно выбранному возрасту обращения: как раз между двадцатью двумя и двадцатью пятью годами молодые уроженки Магриба, ослепительно красивые в юности, обычно начинали расплываться, и у них возникала потребность в менее откровенных одеяниях. Тем самым за одно-два десятилетия исламу в Европе удалось взять на себя ту роль, какую играл католицизм в период расцвета: роль «официальной» религии, организующей календарный цикл и повседневные мини-ритуалы, обладающей учением, с одной стороны, достаточно примитивным и доступным для самой широкой публики, а с другой — достаточно неоднозначным, привлекательным для самых изощрённых умов; проповедующей в теории жесточайший нравственный ригоризм, но сохраняющей на практике множество лазеек и способной принять в своё лоно любого грешника. Аналогичный феномен наблюдался и в Соединённых Штатах Америки, прежде всего среди чернокожего населения — с той лишь разницей, что здесь католицизм, носителями которого являлись иммигранты из Латинской Америки, дольше сохранял ведущие позиции. Однако все это не могло продолжаться вечно: уже через несколько лет нежелание стареть, становиться как все, превращаться в раздобревшую мамашу захватило и иммигрантов. Когда общественная система рушится, она рушится окончательно, и возврат к ней уже невозможен; теоретические законы социальной энтропии, распространяющиеся на любую систему человеческих отношений, получили строго научное обоснование лишь два столетия спустя, у Хьюлетта и Дьюда, но интуитивно их ощущали уже давно. В самом деле: крушение ислама на Западе удивительно напоминает крушение коммунизма, случившееся несколькими десятилетиями ранее: в обоих случаях попятное движение зародилось в самих странах-родоначальницах и за несколько лет начисто смело все влиятельные и богатейшие организации, созданные в странах-сателлитах. Как только арабский мир, после долгих лет подрывной работы, которая велась главным образом через подпольные контакты по Интернету и через загрузку упадочнической культурной продукции, получил наконец практический доступ к образу жизни, основанному на массовом потреблении, сексуальной свободе и разнообразии досуга, население приняло его с таким же бурным восторгом, как и в коммунистических странах полувеком раньше. Движение, как не раз случалось в истории человечества, возникло в Палестине: его началом послужил внезапный отказ палестинских девушек подчинять всю свою жизнь задаче беспрерывного произведения на свет будущих воинов джихада; они требовали для себя свободы нравов, которой уже давно пользовались их соседки-израильтянки. За несколько лет волна протеста, носительницей которого стала музыка техно (подобно тому как чуть раньше влечение к капитализму насаждалось через рок и, гораздо более эффективно, через Интернет), охватила все арабские страны, безуспешно пытавшиеся справиться с массовым молодёжным бунтом. Эти события убедительно продемонстрировали западному миру, что исконная вера в мусульманских странах держалась только на невежестве и принуждении; лишившись тылов, исламистские движения на Западе немедленно рухнули. Напротив, элохимизм прекрасно вписывался в ту цивилизацию досуга, которая, собственно, и произвела его на свет. Не навязывая никаких моральных норм, сведя смысл человеческого существования к удовлетворению желаний, он в то же время брался исполнить главное обетование всех монотеистических религий и победить смерть. Он просто ограничивал рамки этой победы и природу самого обетования, решительно отсекая духовное, непонятное измерение и сводя его к бесконечному продлению материальной жизни, то есть к бесконечному удовлетворению материальных желаний. Первая, главная церемония, служившая знаком обращения в элохимитскую веру каждого нового адепта — взятие образцов ДНК, — сопровождалась подписанием договора, по которому новообращённый в случае смерти завещал церкви все своё имущество; та, со своей стороны, оставляла за собой возможность инвестировать это наследство в любые проекты, обязуясь после воскресения адепта вернуть ему все в целости и сохранности. Это не вызвало особого шока, поскольку церковь предполагала полностью уничтожить размножение естественным путём, а значит, и всю прежнюю систему наследования, превратив смерть в некий стаз, нейтральный период ожидания нового, молодого тела. Результатом интенсивной рекламной кампании, проведённой в американских деловых кругах, стало обращение Стива Джобса, который, однако, испросил — и получил — разрешение отказать часть имущества детям, которых он произвёл на свет, ещё не будучи элохимитом. Вскоре к нему присоединились Билл Гейтс, Ричард Бренсон и многие главы крупнейших мировых фирм. Теперь церковь располагала огромными средствами; всего через несколько лет после смерти пророка она уже представляла собой основную европейскую религию, далеко опережавшую все остальные как по капиталовложениям, так и по числу сторонников. Второй важнейшей церемонией был переход в фазу ожидания воскресения — иными словами, самоубийство. После недолгого периода колебаний у элохимитов возник и понемногу закрепился обычай совершать его публично, в соответствии с простым, гармоничным ритуалом, тогда, когда адепт сочтёт, что его физическое тело больше не в состоянии приносить ему те радости, каких он вправе ожидать. Люди совершали ритуал легко, исполненные надежды, уверенные в скором воскресении, — факт тем более поразительный, что Мицкевич, несмотря на колоссальные средства, выделенные на его исследования, так и не добился реального прогресса: он действительно мог гарантировать сохранность ДНК на протяжении неограниченного срока, но пока ему было не под силу породить живой организм, сколько-нибудь превосходящий по сложности простую клетку. Правда, в своё время у христиан обетование бессмертия покоилось на ещё более зыбких основаниях. Мысль о бессмертии, в сущности, никогда не покидала человека: даже когда ему, под давлением обстоятельств, приходилось отрекаться от прежних верований, тоска по ним все равно жила в его душе; он никогда не мог смириться и всегда готов был принять новую веру, довольствуясь любым сколько-нибудь убедительным обоснованием. Даниель1,22 Тогда способный к изменениям культ получит эмпирический перевес над замшелой догмой; тем самым будут заложены основы его поступательного восхождения, которое позитивизм связывает с аффективным элементом религии. Огюст Конт, Призыв к консерваторам Сам я по натуре настолько мало походил на верующего, что верования другого человека, по существу, меня почти не волновали; я, естественно, оставил Изабель координаты элохимитской церкви, но и не придал этому особого значения. В ту последнюю ночь я попробовал заняться с ней любовью, но снова потерпел неудачу. Она несколько минут пыталась пожевать мой член, но я слишком хорошо чувствовал, что она не делала этого уже много лет и вообще больше в это не верила, а в таких вещах нужен хотя бы минимум веры и энтузиазма, иначе ничего путного не получится; моя плоть в её губах оставалась вялой, а обвислые яички не реагировали на неточные ласки. В конце концов она отступилась и спросила, не дать ли мне снотворного. Конечно, дать, по-моему, отказываться вообще глупо, незачем попусту себя мучить. Она по-прежнему могла встать первая и сварить кофе, эту способность она ещё сохранила. На лилиях блестели капельки росы, веяло прохладой, я забронировал билет на поезд в 8:32, лето понемногу начинало отступать. Я, как всегда, поселился в «Лютеции», и Венсану позвонил тоже далеко не сразу, наверное, через месяц или два, почему — не знаю, просто так; я занимался тем же, чем и раньше, но все делал замедленно: мне как будто требовалось разделить любое дело на части, чтобы исполнить его более или менее удовлетворительно. Время от времени я перебирался в бар и спокойно, флегматично накачивался спиртным; нередко меня узнавали старые знакомые. Я не прилагал никаких усилий, чтобы поддержать разговор, и не ощущал никакой неловкости; в этом состоит одно из немногочисленных преимуществ звезды — или, как в моём случае, бывшей звезды: если вы с кем-то встретились и в конце концов, что нормально, начинаете скучать вместе, не по чьей-то вине, а, так сказать, по обоюдному согласию, то ваш собеседник всегда чувствует себя ответственным за это, начинает казниться, что не сумел удержать разговор на достаточно высоком уровне, не смог создать блистательную и располагающую атмосферу. Очень удобно, даже можно расслабиться — когда становится по-настоящему наплевать. Иногда по ходу подобного диалога, кивая головой с понимающим видом, я отдавался во власть невольных видений — впрочем, как правило, довольно неприятных: снова и снова думал о кастингах, где Эстер приходится целоваться с парнями, о постельных сценах, которые ей приходится играть во всяких короткометражках; вспоминал, как всё держал в себе — к тому же совершенно напрасно, с тем же успехом я мог устраивать ей сцены или рыдать, это бы ровным счётом ничего не изменило, — и лишний раз убеждался, что в такой ситуации долго не протяну, я слишком стар, у меня нет сил; впрочем, от констатации этого факта печаль моя нисколько не уменьшалась, теперь у меня оставался только один выход — выстрадать все до конца, потому что мне никогда не забыть её тела, её кожи, её лица; а ещё я никогда так отчётливо не сознавал, что в человеческих отношениях царит строгий детерминизм, что они рождаются, развиваются и умирают так же неумолимо, как движутся по орбитам планеты, и что все надежды хоть как-то изменить их ход абсурдны и напрасны. В «Лютеции» я тоже мог бы прожить довольно долго, хотя, наверное, не так долго, как в Биаррице, потому что начал всё-таки слишком уж много пить, мои внутренности медленно проедала тоска, я мог весь вечер проторчать в «Бон Марше», уставившись на пуловеры, продолжать в том же духе не имело смысла. В одно октябрьское утро, кажется, в понедельник, я позвонил Венсану. Когда я вошёл в его дом в Шевийи-Ларю, мне показалось, что я попал в муравейник или в улей, — короче, в организацию, где у каждого была своя, чётко очерченная задача и дела шли полным ходом. Венсан ждал меня в прихожей, готовый ехать, с мобильником в руке. Увидев меня, он поднялся, горячо пожал мне руку, пригласил меня осмотреть вместе с ним их новый офис. Они купили небольшое здание, ремонт ещё не закончился, рабочие устанавливали перегородки и галогеновые лампы, но здесь уже работали два десятка человек. Одни отвечали на телефонные звонки, другие печатали письма, создавали базы данных или что там ещё — в общем, я находился на «предприятии малого и среднего бизнеса», и даже, честно сказать, довольно крупном; вот уж чего я не ожидал от Венсана, когда мы встретились в первый раз, — это что он превратится в главу фирмы; но в конечном счёте почему бы и нет, к тому же в новой роли он выглядел совершенно естественно, всё-таки иногда в жизни, хотя бы у некоторых, происходят улучшения, жизненный процесс не сводится только к чистому угасанию, не стоит так упрощать. Представив меня двум своим сотрудникам, он сообщил, что все они только что одержали важную юридическую победу: после многомесячных баталий Госсовет вынес решение, разрешающее элохимитам выкупать для собственных нужд культовые здания, которые не могла больше держать на балансе католическая церковь. На них налагалось единственное обязательство, действовавшее и для предыдущих владельцев: совместно с Национальным фондом исторических памятников обеспечивать сохранность архитектурно-художественного наследия; никаких ограничений относительно культа, отправляемого в этих зданиях, не ставилось. Венсан особенно подчеркнул, что даже в более благоприятные для эстетики эпохи, нежели наша, никто бы не сумел за несколько лет разработать и реализовать программу создания такого количества новых художественных ценностей; благодаря же этому решению они смогут, предоставив в распоряжение верующих многочисленные культовые здания несравненной красоты, сосредоточить все усилия на возведении посольства. Когда он начал излагать мне свои взгляды на эстетику обрядов и ритуалов, в офис вошёл Коп, облачённый в безукоризненный темно-синий блейзер; он тоже выглядел великолепно, пребывал, по-видимому, в отличной форме и энергично пожал мне руку. Право же, секта, судя по всему, ничего не потеряла со смертью пророка, напротив, её дела пошли в гору. С начала лета, то есть с разыгранного на Лансароте спектакля с воскресением, не произошло ровно ничего; однако событие это получило такой резонанс в массмедиа, что ничего другого и не потребовалось, запросы на информацию о церкви шли нескончаемым потоком, и почти за каждым следовал приём нового члена; число верующих и размер денежных фондов постоянно увеличивались. В тот же вечер Венсан пригласил к себе на ужин меня, Копа и его жену — её я видел впервые, и она показалась мне человеком положительным, надёжным и скорее сердечным. И опять я поразился, насколько точно Коп вписывался в образ руководящего работника — скажем, директора по пиару или чиновника, распределяющего дотации сельхозпроизводителям в высокогорных районах; в нём не было ни капли мистицизма, да и просто религиозности. Он вообще казался каким-то совершенно бесстрастным; ровным голосом, без всяких эмоций он сообщил Венсану о том, что в отдельных регионах, недавно охваченных влиянием секты, в частности в Италии и Японии, зафиксированы случаи тревожного отклонения от её учения. Впрочем, учение не содержало никаких указаний относительно того, как должна происходить церемония добровольного ухода из жизни; вся информация, необходимая для реконструкции тела адепта, сохранялась в его ДНК, само это тело могло распасться на части или превратиться в пепел, это не имело никакого значения. И вот в некоторых ячейках дисперсия составных элементов тела, по-видимому, приобрела какой-то нечистый, почти театрализованный характер; в первую очередь это касалось врачей, социальных работников, медсестёр. Уходя, Коп вручил Венсану подборку документов страниц на тридцать и три DVD — большинство церемоний снимались на видео. Я согласился остаться переночевать; Сьюзен налила мне коньяку, а Венсан погрузился в чтение. Мы сидели в гостиной — гостиной его бабушки и дедушки; с первого моего визита здесь не изменилось ничего: на креслах и канапе, обитых зелёным велюром, по-прежнему лежали кружевные салфеточки, на стенах по-прежнему висели те же альпийские пейзажи в рамочках; я узнал даже филодендрон у рояля. По мере того как Венсан просматривал досье, его лицо быстро мрачнело; он коротко пересказал Сьюзен его содержание по-английски, потом процитировал несколько примеров по-французски, для меня: «В ячейке Римини из тела адепта выпустили всю кровь; участники церемонии намазали ею свои тела, а затем съели его печень и половые органы. В ячейке Барселоны мужчина просил, чтобы его подвесили на крюках, как в мясной лавке, и предоставили в общее распоряжение; тело провисело в подвале две недели, участники сами отрезали себе куски и, как правило, тут же их съедали. В Осаке адепт просил, чтобы его тело измельчили и, спрессовав его с помощью промышленного пресса, изготовили из него шар диаметром двадцать сантиметров, покрытый силиконовой оболочкой, чтобы его можно было использовать для боулинга; по-видимому, при жизни он страстно любил боулинг». Он поднял голову от бумаг, голос его слегка дрожал; масштаб явления, похоже, поверг его в шок. — Это общественная тенденция… — сказал я. — Общее тяготение к варварству. Вполне естественно, что оно затронуло и вас. — Я не знаю, что делать, не знаю, как это пресечь. Проблема в том, что мы никогда, ни в какой момент, не вели речь о морали… — There are not a lot of basic socio-religious emotions… — вмешалась Сьюзен. — If you have no sex, you need ferocity. That's all…[78] Венсан умолк, задумался, налил себе ещё коньяку; на следующее утро, за завтраком, он объявил нам, что решил запустить во всемирном масштаб акцию: «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие». В самом деле, уже через несколько недель после смерти пророка повышенная сексуальность адептов стала быстро угасать и стабилизировалась на уровне, близком к среднему по стране, то есть очень низком; этот упадок сексуальности наблюдался повсюду, он затронул все без исключения социальные слои, все без исключения развитые страны, обойдя стороной лишь подростков и совсем юную молодёжь; даже гомосексуалисты, пережив короткий всплеск любовного исступления, последовавший за либерализацией их практик, сильно поутихли и теперь мечтали о моногамии и спокойной, размеренной жизни в кругу семьи — жизни, целиком посвящённой культурному туризму и дегустации местных вин. Для элохимитов это была весьма насущная проблема: если религия, даже основанная на обетовании вечной жизни, даёт понять, что способна уже в настоящем сделать жизнь полнее, насыщеннее, добавить в неё восторга и радости, то её притягательная сила значительно повышается. «С Христом ты живёшь на все сто!» — эта тема постоянно присутствовала в рекламных кампаниях, которые организовывала католическая церковь незадолго до своего распада. Поэтому Венсан задумал не только возродить учение Фурье, но и пойти дальше, обратившись к древней практике сакральной проституции в её классическом варианте, существовавшем в Вавилоне; на первых порах он хотел предложить прежним невестам пророка устроить нечто вроде оргиастического турне, дабы подавать адептам пример перманентной сексуальной готовности, поднять по всем местным ячейкам церкви, так сказать, волну сладострастия и наслаждения, способную поставить заслон распространению садистских и некрофильских практик. Сьюзен нашла, что это блестящая идея; она хорошо знала всех девушек, могла им позвонить и не сомневалась, что большинство с воодушевлением согласится. За ночь Венсан сделал серию карандашных эскизов, которые предполагалось выложить в Интернет, — откровенно порнографических (он изобразил группы мужчин и женщин, от двух до десяти человек, использующих руки, рты и половые органы, наверное, всеми вообразимыми способами), но при этом предельно стилизованных, отличающихся большой чистотой линий и не имеющих ничего общего с тошнотворным порнографическим реализмом, характерным для арт-продукции пророка. Через несколько недель стало очевидно, что акция имела огромный успех: турне невест пророка стало настоящим триумфом, а адепты из местных ячеек бросились воспроизводить эротические конфигурации Венсана; они получали от этого реальное удовольствие: в большинстве организаций собрания стали проходить в три раза чаще; следовательно, концепция ритуальной оргии — в отличие от иных, более поздних сексуальных возможностей профанного происхождения, например группового секса, — отнюдь не устарела. Ещё более значимый факт: любые сколько-нибудь возвышенные беседы, которые адепты вели в повседневной жизни, все чаще сопровождались прикосновениями, интимными ласками и даже взаимной мастурбацией; в общем, процесс ресексуализации человеческих отношений, судя по всему, близился к завершению. И тогда вдруг обнаружилась одна деталь, которую поначалу, на волне энтузиазма, все упустили из виду: увлёкшись стилизацией, Венсан далеко отошёл от реалистического изображения человеческого тела. Фаллос на его рисунках был вполне похож (хотя и более правильной формы, безволосый и лишённый видимого венозного рисунка), зато вагина превратилась в длинную тонкую щель, лишённую всякой растительности и расположенную точно посередине тела, продолжая ложбину между ягодицами, наподобие биссектрисы; она, безусловно, могла широко открываться, принимая в себя пенисы, но при ней отсутствовало что-либо пригодное для исполнения экскреторной функции. Исчезли, попросту говоря, все выделительные органы; иными словами, придуманные Венсаном существа могли заниматься любовью, но явно были не способны питаться. Быть может, на том бы дело и кончилось, все бы сочли это просто художественной условностью, если бы не вмешался Учёный, который в начале декабря приехал с Лансароте отчитаться о текущем состоянии своих исследований. Я по-прежнему жил в «Лютеции», однако большую часть времени проводил в Шевийи-Ларю; не будучи членом руководства, я тем не менее принадлежал к тем немногим, кто своими глазами наблюдал события, связанные с исчезновением пророка, и пользовался полным доверием, даже у Копа не было от меня секретов. Конечно, и в Париже что-то происходило, кипела какая-то политическая, культурная жизнь, однако я не сомневался, что все самое важное и значимое совершается именно здесь, в Шевийи-Ларю. Уже с давних пор я был убеждён — хотя и не сумел выразить своё убеждение ни в фильмах, ни в скетчах, потому что до знакомства с элохимитской церковью никогда реально не сталкивался с этим феноменом, — что ни политические и военные события, ни экономические реформы, ни эстетические и культурные преобразования (которые, конечно, играют определённую, иногда даже очень значительную роль в жизни людей) по своему историческому значению даже близко не сопоставимы с рождением новой религии или крахом религии уже существующей. Знакомым, иногда ещё попадавшимся мне в баре «Лютеции», я говорил, что пишу; вероятно, они полагали, что я пишу роман, и не выражали особого удивления: я всегда пользовался репутацией комика-литератора; если бы они знали, говорил я себе иногда, если бы они только знали, что я пишу не просто вымышленный рассказ, а пытаюсь воссоздать одно из важнейших событий в истории человечества. Сейчас я говорю себе, что если бы они и знали, на них это не произвело бы особого впечатления. Все они привыкли к вялому, почти не меняющемуся существованию, привыкли не проявлять особого интереса к реальной жизни, предпочитая ей собственный комментарий; я их понимал, я сам был такой — да во многом и есть, может быть, даже в большей степени. Ни разу за всё время, пока проходила акция «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие», мне не пришло в голову воспользоваться сексуальными услугами невест пророка; я ни разу не просил подаяния ни у одной вновь обращённой, хотя никто, естественно, не отказал бы мне ни в фелляции, ни в простой ласке руками; в моей голове, в моём теле, повсюду, по-прежнему жила Эстер. Однажды я рассказал об этом Венсану. Стояло позднее утро, очень красивое, уже зимнее утро, в окно его кабинета смотрели деревья городского парка; меня могла бы спасти только акция «Твоя женщина ждёт тебя», но все складывалось иначе, совершенно иначе. Он грустно взглянул на меня, соболезнуя, ему не стоило никакого труда меня понять, наверняка он прекрасно помнил те совсем ещё недавние времена, когда его любовь к Сьюзен казалась безнадёжной. Я сделал какой-то неопределённый слабый жест, напевая «ля-ля-ля…», состроил гримасу, она получилась, кажется, не слишком забавной; потом — этакий Заратустра на излёте — направился в столовую. Короче, я присутствовал на том собрании, где Учёный объявил, что рисунки Венсана — это не просто видения художника, что они предвосхитили человека будущего. Сам он уже давно считал, что пищеварительная система животных примитивна, обладает весьма посредственной энергоотдачей, производит явно избыточное количество отходов, которые не только требуют вывода из организма, но и вызывают его значительный износ. Он уже давно задумал наделить новое человекообразное животное системой фотосинтеза, которая по прихоти эволюции стала исключительной привилегией растений. Система прямого использования солнечной энергии являлась, несомненно, более эффективной, более прочной и более надёжной; свидетельство тому — почти неограниченная продолжительность жизни, достигнутая растениями. К тому же наделение человеческой клетки автотрофными свойствами — операция далеко не такая сложная, как можно подумать; его исследовательские группы уже некоторое время работают над этим вопросом, и выяснилось, что число подлежащих модификации генов на удивление невелико. Преобразованное таким образом человеческое существо будет жить за счёт солнечной энергии, а также воды и небольшого количества минеральных солей; тем самым отпадает необходимость в пищеварительном тракте, равно как и в экскреторной системе — случайные излишки минералов легко выводятся вместе с водой, через пот. Венсан, привыкший слушать объяснения Учёного вполуха, машинально кивнул, а Коп думал о чём-то своём; именно так, за несколько минут, на основе беглого наброска художника, было принято решение о Стандартной Генетической Ректификации, которой следовало в обязательном порядке подвергать все возвращаемые к жизни единицы ДНК и которая обозначала окончательный разрыв между неолюдьми и их предками. Остальной генетический код оставался неизменным; однако перед нами был новый естественный вид и даже, собственно говоря, новое — отличное от животного и растительного — царство. Даниель25,11 Какая ирония судьбы, если подумать: ведь именно СГР, изначально задуманная из чисто эстетических соображений, позволила неолюдям без особых неудобств пережить последовавшие вскоре климатические катастрофы, о которых в ту эпоху никто не подозревал и которые привели к почти полному исчезновению людей прежней расы. В этом важнейшем пункте рассказ Даниеля1 также целиком подтверждается рассказами о жизни Венсана1, Злотана1 и Жерома1, хотя каждый из них отводит данному событию разное место. Венсан1 упоминает его лишь в отдельных абзацах своего рассказа, Жером1 почти совсем обходит его молчанием, зато Злотан1, напротив, посвящает десятки страниц идее СГР и тем разработкам, которые позволили несколько месяцев спустя её осуществить. В принципе рассказ о жизни Даниеля1 обычно считается у комментаторов основным и каноническим. Если Венсан1 делает излишний упор на эстетическом смысле ритуалов, Злотан1 описывает исключительно свои научные труды, а Жерома1 интересуют только дисциплинарные и хозяйственные вопросы, то Даниель1, и только он один, создаёт цельную и вместе с тем относительно беспристрастную картину зарождения элохимитской церкви; если остальные, захваченные водоворотом будней, думали лишь о решении практических проблем, с которыми им пришлось столкнуться, то он часто оказывался единственным, кто сумел взглянуть на происходящее со стороны и уяснить реальное значение событий, разворачивавшихся перед его глазами. В силу этого положения вещей на мне, как и на всех моих предшественниках из рода Даниелей, лежит особая ответственность; мой комментарий не является, не может являться просто одним из многих, ибо он самым непосредственным образом затрагивает обстоятельства сотворения нашего вида и присущей ему системы ценностей. Его основополагающий характер подкрепляется ещё и тем, что в глазах Венсана1, да, видимо, и в своих собственных, мой далёкий предок был типичным, репрезентативным для данного вида, человеческим существом, просто человеком среди людей. Верховная Сестра учит, что ревность, вожделение и инстинкт продолжения рода восходят к одному источнику, каковым является мучительность бытия. Именно страдание заставляет нас искать другого, видеть в нём паллиатив; мы должны преодолеть этот этап и достичь такого состояния, при котором самый факт бытия служит постоянным источником радости; при котором интермедиация становится всего лишь свободной игрой, а не конститутивной основой бытия. Одним словом, нам следует достигнуть свободы бесстрастия — предпосылки полного, ничем не нарушаемого покоя. Даниель1,2З О самоубийстве Изабель я узнал на Рождество, поздним утром. Не то чтобы это известие меня по-настоящему удивило; просто я несколько минут ощущал, как во мне образуется пустота — но пустота предсказуемая, ожидаемая. Уезжая из Биаррица, я знал, что в конечном счёте она покончит с собой; это читалось во взгляде, которым мы обменялись в то последнее утро, когда я шагнул через порог кухни, чтобы сесть в такси и отправиться на вокзал. Я догадывался и о том, что она подождёт, пока не умрёт мать, чтобы ухаживать за ней до конца и не причинять ей боли. Наконец, я знал, что сам рано или поздно приду к подобному решению. Её мать умерла тринадцатого декабря; Изабель купила место на городском кладбище Биаррица, организовала похороны; она составила завещание, привела в порядок дела; а потом, в ночь на двадцать четвёртое декабря, впрыснула себе сильную дозу морфия. Она умерла не только без мучений, но, вероятно, даже радостно — или, по крайней мере, в том состоянии эйфорической расслабленности, какое возникает под действием этого препарата. Фокса она ещё утром поместила в питомник; она не оставила мне письма, наверное, решила, что это излишне, я и так её прекрасно пойму; однако приняла все необходимые меры, чтобы мне передали собаку. Я поехал в Биарриц через несколько дней, её уже похоронили; утром тридцатого декабря я отправился в «зал молчания» на кладбище — большое круглое помещение со стеклянным потолком, с которого лился мягкий серый свет. В стенах были сделаны маленькие ниши, куда помещался металлический параллелепипед с прахом усопшего. Над каждой нишей висела табличка с выгравированными английским курсивом именем и фамилией покойного. В центре стоял мраморный стол, тоже круглый, а вокруг — стеклянные, вернее, пластиковые прозрачные стулья. Впустив меня, сторож поставил на стол урну с прахом Изабель и удалился. Пока я находился в комнате, никто другой не мог туда войти: на моё присутствие указывала снаружи красная лампочка, вроде тех, что зажигаются при начале съёмки на съёмочной площадке. Я пробыл в зале молчания минут десять — не дольше, чем большинство людей. Новый год я встретил странно: сидел один в своём номере на «Вилле Евгении» и пережёвывал простые, отнюдь не противоречивые мысли о смерти. Наутро второго января я отправился за Фоксом. К сожалению, перед отъездом мне пришлось заехать в квартиру Изабель, чтобы забрать все необходимые бумаги относительно наследства. У дверей дома я заметил, что Фокс весь дрожит от радости и волнения; он ещё немного растолстел, корги вообще склонны к полноте, но он помчался к двери Изабель, потом, запыхавшись, остановился и подождал, покуда я, в куда более медленном темпе, поднимусь по аллее голых, зимних каштанов. Пока я искал ключи, он потявкивал от нетерпения; бедняга ты, бедняга, подумал я. Едва я открыл дверь, он кинулся в квартиру, обежал её всю, потом вернулся и поднял на меня вопросительный взгляд. За то время, что я рылся в секретере Изабель, он несколько раз выбегал, обнюхивал комнату за комнатой, потом возвращался, останавливался в дверях и жалобно глядел на меня. Завершающий этап любой жизни отчасти сродни генеральной уборке; уже не думаешь ввязываться в какой-то новый проект, просто приводишь в порядок текущие дела. Все, что не успел прежде попробовать в жизни — даже если это совсем пустячная вещь, вроде приготовления майонеза или игры в шахматы, — становится постепенно недосягаемым навсегда, желание пережить, испытать что-то новое начисто пропадает. Как бы то ни было, порядок она навела отменный, мне понадобилась всего пара минут, чтобы найти завещание, свидетельство о собственности на квартиру. Я не хотел сразу ехать к нотариусу, говорил себе, что вернусь в Биарриц позже, хотя и знал: сделать это будет очень тяжело и, скорее всего, я так и не соберусь с духом, впрочем, это было не так уж важно, теперь всё было не так уж важно. Вскрыв конверт, я обнаружил, что и это последнее дело отпадает: все своё имущество она завещала элохимитской церкви, я узнал типовой контракт; скоро им займутся правовые службы. Фокс без уговоров пошёл за мной из квартиры, вероятно, подумал, что мы просто идём на прогулку. В магазине для животных рядом с вокзалом я купил пластиковый контейнер для его перевозки, а потом взял билет на скорый поезд до Ируна. Погода в Альмерии стояла тёплая, короткие, словно толком и не начавшиеся дни скрывались за пеленой мелкого, лёгкого дождя, и меня вполне бы устроил этот погребальный покой, мы могли бы неделями жить так, мой старый пёс и я, погрузившись в грёзы, мало-помалу переходящие в реальность, — но, к несчастью, обстоятельства складывались иначе. Вокруг моей виллы на многие километры раскинулась стройка: началась закладка новых домов. Повсюду стояли краны, бетономешалки, дорога к морю покрылась горами песка и грудами металлических труб, по ней, не сбавляя скорости, неслись бульдозеры и самосвалы, обдававшие вас грязью. Постепенно я почти отвык выходить из дому, только два раза в день гулял с Фоксом, но прогулка получалась не слишком приятная: он скулил и жался ко мне, перепуганный рёвом грузовиков. Продавец газет сказал мне, что Хильдегарда умерла и Гарри продал дом, решив провести остаток жизни в Германии. Понемногу я перестал выходить из своей комнаты и большую часть дня проводил в постели, в состоянии полнейшей и всё же мучительной умственной пустоты. Иногда я вспоминал, как мы приехали сюда с Изабель, всего несколько лет назад; вспоминал, как она любила украшать дом, особенно ей нравилось разводить цветы, ухаживать за садом; всё-таки у нас с ней были минуты счастья. Я вспоминал, как мы в последний раз любили друг друга, ночью, в дюнах, возвращаясь домой от Гарри; дюн больше не было, их срыли бульдозерами, теперь на их месте стояло грязное болото, разгороженное заборами. Мне тоже надо бы продать дом, совершенно нечего тут делать; я связался с агентом по недвижимости, тот сказал, что цены на землю сейчас сильно выросли, я могу рассчитывать на большую прибыль; в общем, я не знал, в каком состоянии умру, но точно знал, что умру богачом. Я попросил его по возможности ускорить дело, даже если цена окажется немного ниже ожидаемой; с каждым днём мне все труднее становилось здесь оставаться. Мне казалось, что рабочие не только не питают ко мне ни малейшей симпатии, но и настроены откровенно враждебно, что они нарочно чуть не сшибают меня своими огромными самосвалами, обливают грязью, запугивают Фокса. Скорее всего, это ощущение возникло не на пустом месте: для них я иностранец, человек с Севера, к тому же они знали, что я богаче их, гораздо богаче, и испытывали ко мне глухую, звериную ненависть, тем более глубокую, что она была бессильна, на страже таких людей, как я, стояла вся социальная система, а социальная система — вещь прочная; полиция не дремала, патрули встречались все чаще, Испания только что обзавелась правительством социалистов, менее коррумпированным, менее связанным с местными мафиозными кланами и полным решимости защищать образованный, состоятельный класс, основу своего электората. Я никогда не питал особой симпатии к бедным, а сейчас, когда моя жизнь летела в тартарары, и подавно; мои бабки давали мне превосходство над ними, и я мог бы даже почерпнуть в этом некоторое утешение: мог бы взирать на них сверху вниз, покуда они кидали лопатами свои кучи гравия или, сгибаясь в три погибели, разгружали упаковки паркета или плитки; мог бы презрительно поглядывать на их корявые руки, на их мускулы, на постеры с голыми бабами, украшавшие их строительные механизмы. Все эти крошечные удовольствия, я знал, не помешали бы мне завидовать их простецкой, бьющей в глаза вирильности; а ещё их молодости — их пролетарской, животной, грубой и очевидной молодости. Даниель25,12 Сегодня утром, перед самым рассветом, я получил от Марии23 следующее сообщение: На мягкой мембране Улыбки теней. Мы дремлем в тумане Бессолнечных дней. 399, 2347, 3268, 3846. На экране возникло изображение огромной гостиной с белыми стенами и низкими диванами, обитыми белой кожей; ковёр на полу тоже был белый. В огромном окне виднелась башня Крайслер-билдинга — я однажды видел её на какой-то старой репродукции. Спустя несколько секунд перед камерой появилась довольно молодая неоженщина, лет двадцати пяти самое большее; она уселась перед объективом. Волосы на голове и лобке у неё были чёрные, густые и кудрявые; от гармоничного тела с широкими бёдрами и округлыми грудями исходило ощущение силы и энергии; примерно такой я и представлял себе её внешность. На фоне картинки быстро прокрутилось ещё одно сообщение: Море душит меня и песок. Череда одинаковых мгновений - Словно большие птицы, тихо парящие над Нью-Йорком, Их полет безнадёжно высок. Идём же! Пред нами на ярком просторе, Играя на солнце, заплещется море, Мы вспомним пути, где шагали с тобой, Стремясь к бытию непривычной стопой. Не секрет, что среди неолюдей встречаются отступники; эксплицитно об этом не говорят, но иногда встречаются некоторые аллюзии, просачиваются слухи. Никаких мер против дезертиров никто не принимает, никто не пытается отыскать их следы; просто из Центрального Населённого пункта приезжает специальная команда и окончательно запирает занимаемую ими станцию, а род, к которому они принадлежали, объявляется угасшим. Я понимал, что если Мария23 решила оставить свой пост и присоединиться к сообществу дикарей, то никакие мои слова не заставят её передумать. Несколько минут она нервно ходила взад и вперёд по комнате; казалось, её гложет сомнение, дважды она почти исчезала с экрана. — Не знаю, что меня ждёт, — сказала она наконец, повернувшись к объективу, — знаю только, что хочу жить более полной жизнью. Я не сразу приняла это решение, я постаралась собрать всю доступную информацию. Мы много говорили об этом с Эстер31, она тоже живёт в развалинах Нью-Йорка; три недели назад мы даже с ней встречались физически. Это не невозможно; вначале сознанию очень трудно адаптироваться, нелегко покинуть пределы станции, чувствуешь огромную тревогу и напряжение; но это не невозможно… Я переварил информацию и слегка кивнул в знак того, что понял. — Конечно, я говорю о преемнице той самой Эстер, с которой был знаком твой предок, — продолжала она. — В какой-то момент я считала, что она согласится пойти со мной, но в конце концов она отказалась, по крайней мере на данный момент; и тем не менее мне кажется, что её тоже не удовлетворяет наш образ жизни. Мы не раз говорили о тебе; думаю, она будет рада войти в интермедийную фазу. Я снова кивнул. Она ещё несколько секунд пристально смотрела в объектив, не говоря ни слова, потом со странной улыбкой закинула за спину лёгкий рюкзак, отвернулась и ушла из камеры куда-то налево. Я ещё долго сидел, не двигаясь, перед экраном, на котором по-прежнему стояло изображение пустой комнаты. Даниель1,24 Несколько недель я провёл в полной прострации, потом снова взялся за рассказ о жизни; но это почти не принесло облегчения: я дошёл примерно до нашей встречи с Изабель, изготовление приглаженного дубликата моих реальных переживаний казалось мне делом несколько нечистым и, уж во всяком случае, не самым важным и замечательным; напротив, Венсан, судя по всему, придавал рассказу огромное значение, каждую неделю звонил и спрашивал, как идут дела, а однажды даже сказал, что в определённом смысле мой труд не менее важен, чем работа Учёного на Лансароте. Он, конечно, сильно преувеличивал, но всё-таки его слова придали мне сил и рвения; надо же, я теперь полагался на него во всём, верил ему, словно оракулу. Постепенно дни становились длиннее, погода — теплее и суше, и я стал немного чаще выходить из дому; чтобы обойти стройку, я сворачивал к холмам и уже оттуда спускался к скалам; передо мной лежало необъятное серое море, такое же серое и плоское, как моя жизнь. Поднимаясь, я нередко останавливался и поджидал Фокса, приноравливался к его темпу; он был явно счастлив от этих долгих прогулок, хотя ходить ему становилось все труднее. Мы ложились спать очень рано, до захода солнца; я никогда не смотрел телевизор, забыл продлить подписку на спутниковые каналы; читать я тоже ничего не читал, теперь мне надоел даже Бальзак. Общественная жизнь волновала меня безусловно меньше, чем в ту пору, когда я писал свои скетчи; собственно, я уже тогда знал, что избрал для себя жанр с ограниченными возможностями, что он не позволит мне за всю карьеру сделать и десятой части того, что Бальзак умел делать в одном-единственном романе, и отлично понимал, скольким ему обязан; у меня хранилось полное собрание моих скетчей, десятка полтора DVD, все спектакли записывались, но ни разу за все эти мучительно долгие дни мне не пришло в голову их пересмотреть. Критики часто сравнивали меня с французскими моралистами, иногда с Лихтенбергом, но ни разу никто не упомянул ни Мольера, ни Бальзака. Я всё-таки перечитал «Блеск и нищету куртизанок», главным образом из-за персонажа Нусингена. Поразительно, как Бальзаку удалось придать персонажу влюблённого старикашки столь волнующее измерение; вообще-то, если подумать, оно, совершенно очевидно, заложено в этом вечном образе изначально, по определению, но вот у Мольера ничего подобного нет и в помине; правда, Мольер писал комедии, а тут всегда встаёт одна и та же проблема, в конечном счёте всегда сталкиваешься с одной и той же трудностью — с тем, что жизнь по сути своей штука не комичная. В то дождливое апрельское утро, помесив минут пять грязь в развороченных колеях, я решил сократить прогулку. Дойдя до двери, я обнаружил, что Фокса нет; полил ливень, в пяти метрах ничего не было видно, где-то близко грохотал экскаватор, но и его скрывала стена воды. Я зашёл в дом, взял дождевик и под проливным дождём отправился на поиски, не пропуская ни одного уголка, где он любил останавливаться, принюхиваясь к интересным запахам. Я нашёл его только под вечер, метрах в трехстах от виллы; наверное, я не раз проходил мимо, не замечая его. Из грязи торчала только его голова, немного испачканная кровью, с вываленным языком и застывшим ужасом в глазах. Раскопав руками грязь, я вытащил его тело — лопнувшее, словно шарик из плоти, все внутренности вылезли наружу; он лежал далеко от дороги, грузовик специально свернул, чтобы его задавить. Я снял с себя плащ, завернул в него Фокса и вернулся домой, сгорбившись, обливаясь слезами и отводя глаза, чтобы не встречаться взглядом с рабочими, а они останавливались и провожали меня нехорошей усмешкой. Наверное, я плакал долго; когда слезы иссякли, уже почти спустилась ночь; стройка опустела, но дождь по-прежнему лил. Я вышел в сад, туда, где прежде был сад, а теперь пыльный пустырь летом и грязное болото зимой. Выкопать могилу у угла дома не составило никакого труда; сверху я положил одну из его любимых игрушек, пластиковую уточку. От дождя грязь расползлась ещё сильнее и затопила игрушку; я снова заплакал. Не знаю почему, но что-то во мне сломалось в ту ночь, какой-то последний барьер, выдержавший и уход Эстер, и смерть Изабель. Быть может, потому, что Фокс умер в тот самый момент, когда я описывал в своём рассказе, как мы подобрали его на шоссе между Сарагосой и Таррагоной; а может, просто потому, что я стал старым и не мог держать удар, как прежде. Как бы то ни было, я позвонил Венсану среди ночи, в слезах и с таким чувством, что мои слезы не высохнут никогда, что до конца своих дней я не смогу больше делать ничего, только плакать. Такое бывает с пожилыми людьми, я сам это видел, иногда на лице их застывает покой, и кажется, что в душе у них мир и пустота; но стоит им снова соприкоснуться с реальностью, прийти в себя, опять начать думать, как они сразу начинают плакать — тихо, безостановочно, целые дни напролёт. Венсан выслушал внимательно, не перебивая, несмотря на поздний час, и пообещал сразу же перезвонить Учёному. Ведь генетический код Фокса сохранился, напомнил он, мы стали бессмертными; не только мы сами — но и наши домашние животные, если мы захотим. Казалось, он в это верит; казалось, он в это действительно свято верит, и я вдруг почувствовал, как во мне поднимается невероятная, парализующая радость. Ну и недоверие, конечно, тоже: ведь я вырос и состарился с мыслью о смерти, уверенный в её всевластии. Я ждал рассвета в каком-то странном состоянии — словно только что проснулся и очутился в волшебном мире. И вот бесцветная заря занялась над морем; тучи рассеялись, на горизонте появился крохотный клочок голубого неба. Мицкевич позвонил без чего-то семь. Да, ДНК Фокса у них есть, она хранится в хороших условиях, беспокоиться не о чём; к сожалению, на данный момент операция клонирования собак невозможна, как и клонирования человека. Они уже почти достигли цели, это вопрос нескольких лет, быть может, месяцев; операция на крысах прошла успешно, им даже удалось клонировать домашнюю кошку, правда, только один раз. Как ни странно, собаки представляли собой более сложную проблему; однако он обещал держать меня в курсе, а ещё — что Фокс станет первым, на ком они опробуют новую технологию. Я давно не слышал его голоса, он по-прежнему производил впечатление настоящего, компетентного специалиста, и, повесив трубку, я ощутил какое-то странное чувство. Всё пошло прахом, сейчас, в эту минуту, всё пошло прахом, остаток дней мне, без сомнения, предстоит провести в полнейшем одиночестве; и всё же я впервые стал понимать Венсана и других новообращённых; я стал понимать значение Обетования; и когда солнце поднялось над морем и воцарилось в небесах, во мне впервые шевельнулось ещё неясное, отдалённое, подспудное волнение, напоминающее надежду. Даниель25,13 Уход Марии23 волнует меня сильнее, чем я рассчитывал; я привык к нашему общению, с его исчезновением мне чего-то не хватает, мне грустно, и я пока так и не решился вступить в контакт с Эстер31. На следующий же день после её ухода я распечатал топографические снимки зон, которые ей предстояло пересечь на пути к Лансароте; мне часто приходят мысли о ней, я представляю себе различные этапы её маршрута. Мы живём словно за завесой, за прочной информационной стеной, но у нас есть выбор, мы можем разорвать завесу, разрушить стену; мы ещё люди, наши тела готовы к новой жизни. Мария23 решила покинуть наше сообщество, её уход — свободный и необратимый акт; мне никак не удаётся принять эту идею, я испытываю непреодолимые трудности. Верховная Сестра рекомендует в подобной ситуации читать Спинозу; я посвящаю чтению примерно по часу в день. Даниель1,25 Лишь после смерти Фокса я по-настоящему, до конца осознал масштаб вставшей передо мной апории. Погода быстро менялась, скоро на южном побережье Испании установится жара; на пляже невдалеке от моего дома уже появлялись первые обнажённые девушки, чаще всего на уикенд, и я чувствовал, как во мне возрождается слабое, вялое — даже не собственно желание, поскольку это понятие, как мне кажется, предполагает хотя бы минимальную веру в возможность его осуществить, — но воспоминание, призрак того, что могло бы быть желанием. Я видел, как подступает cosa mentale, последняя пытка, и теперь наконец мог сказать, что понял все. Сексуальное удовольствие не только превосходит по изощрённости и силе все прочие удовольствия, дарованные жизнью; оно — не просто единственное удовольствие, не влекущее никакого ущерба для организма, наоборот, помогающее поддержать в нём самый высокий уровень жизненной энергии; оно — на самом деле вообще единственное удовольствие и единственная цель человеческого существования, а все прочие — изысканные кушанья, табак, алкоголь, наркотики — всего лишь смешные, отчаянные компенсаторные меры, мини-суициды, малодушно скрывающие своё истинное имя, попытки поскорее разрушить тело, утратившее доступ к единственному удовольствию. Человеческая жизнь устроена до ужаса просто, и я в своих сценариях и скетчах целых два десятка лет ходил вокруг да около истины, которую можно было выразить в нескольких словах. Молодость — это время счастья, его единственный возраст; молодёжь ведёт жизнь беззаботную и праздную, она занята только учёбой, делом не слишком обременительным, и может сколько угодно предаваться безграничным телесным восторгам. Они могут играть, танцевать, любить, искать все новых удовольствий. Они могут уйти с вечеринки на заре, найдя себе новых сексуальных партнёров, и глядеть на унылую вереницу служащих, спешащих на работу. Они — соль земли, им все дано, все разрешено, все можно. Позднее, создав семью, оказавшись в мире взрослых, они познают заботы, изнурительный труд, ответственность, тяготы жизни; им придётся платить налоги, соблюдать разные административные формальности и при этом постоянно и бессильно наблюдать за необратимой, вначале медленной, потом все более быстрой деградацией своего тела; а главное — им придётся содержать в собственном доме своих смертельных врагов — детей, носиться с ними, кормить их, беспокоиться из-за их болезней, добывать средства на их учёбу и развлечения, и, в отличие от животных, делать все это не один сезон, а до конца жизни, они так и останутся рабами своего потомства, для них время веселья попросту исчерпано, им предстоит надрываться до самой смерти, в муках и подступающих болезнях, пока они не превратятся в ни на что не годных стариков и окончательно не окажутся на свалке. Их дети не будут питать к ним ни малейшей благодарности за заботу, наоборот, как бы они ни старались, какие бы ожесточённые усилия ни предпринимали, этого всегда будет мало, их всегда, до самого конца будут винить во всём, только потому, что они — родители. Из их жизни, полной страданий и стыда, исчезнет всякая радость. Когда они хотят подступиться к телу молодых, их безжалостно отталкивают, гонят прочь, осыпают насмешками и поношениями, а в наши дни к тому же все чаще сажают в тюрьму. Физически юное тело, единственное желанное благо, какое мирозданию оказалось под силу породить на свет, предоставлено в исключительное пользование молодёжи, а удел стариков — гробиться на работе. Таков истинный смысл солидарности поколений: она не что иное, как холокост, истребление предыдущего поколения ради того, которое идёт за ним следом, истребление жестокое, затяжное, не ведающее ни утешения, ни поддержки, ни какой-либо материальной или эмоциональной компенсации. Я — предал. Я ушёл от жены, как только она забеременела, я отказался заботиться о собственном сыне, меня не взволновала его кончина; я сбросил оковы, разбил замкнутый круг воспроизводства страданий, — и, быть может, это единственный благородный жест, которым я мог похвастаться, единственный по-настоящему бунтарский поступок в моей весьма заурядной, несмотря на её внешний артистизм, жизни; я даже спал, хоть и недолго, с девушкой, которая могла быть ровесницей моему сыну. Я всегда был верен правде, на словах и на деле, подобно восхитительной Жанне Кальман, которая одно время была самым старым человеком в мире, скончалась в возрасте ста двадцати двух лет и на идиотские вопросы журналистов, типа: «Как, Жанна, вы не верите, что снова встретите свою дочь? Вы не верите, что после что-то есть?» — неизменно отвечала с великолепной прямотой: «Нет. Ничего там нет. И я не встречу свою дочь, потому что моя дочь умерла». Когда-то я мимоходом отдал должное Жанне Кальман, упомянув в одном скетче её потрясающее признание: «Мне сто шестнадцать лет, и я не хочу умирать». Никто тогда не понял, что моя ирония носит обоюдоострый характер; теперь я сожалел об этом недоразумении, сожалел прежде всего о том, что не сумел ещё настойчивее, ещё сильнее подчеркнуть: её борьба — это борьба всего человечества, по сути, единственная борьба, заслуживающая того, чтобы её вести. Конечно, Жанна Кальман умерла, а Эстер в итоге меня бросила, и биология, в самом широком смысле слова, вступила в свои права; но все равно это произошло вопреки нашей воле, вопреки мне, вопреки Жанне, мы с нею не сдались, мы не коллаборационисты, мы отказались сотрудничать с системой, придуманной для нашего уничтожения. Преисполненный сознания собственного героизма, я провёл отличный вечер; однако уже назавтра решил вернуться в Париж — наверное, из-за пляжа, из-за девушек с их грудями и попками; в Париже тоже хватало девушек, но там их груди и попки были больше прикрыты. Правда, официальная причина выглядела иначе: мне, конечно, нужно было немного отвлечься (от грудей и попок), однако давешние размышления повергли меня в такое состояние, что я подумывал написать новый спектакль — на сей раз что-нибудь жёсткое, радикальное, такое, по сравнению с чем мои предыдущие провокации покажутся сладенькой гуманистической болтовнёй. Я позвонил своему агенту, назначил встречу, чтобы все обговорить; он выразил некоторое удивление, я так давно твердил ему, что устал, измочалился, умер, что он в конце концов поверил. А в общем, он был приятно удивлён: я причинил ему немало неприятностей, дал заработать кучу денег, короче, он меня очень любил. По пути в Париж, в самолёте, под действием целой оплетённой бутыли «Саузерн Комфорт», купленной в магазине дьюти-фри в Альмерии, мой исполненный ненависти героизм плавно перетёк в жалость к самому себе; алкоголь придавал ей даже некоторую приятность, и я сочинил стихи, вполне адекватно отражающие умонастроение, в каком я пребывал последние недели; мысленно я посвятил их Эстер: Не хватает любви Без конца и без края, Не проси, не зови - Мы одни умираем. Юной страсти тепло Не вымолить дважды, Наше тело мертво, Наша плоть ещё жаждет. Ничего не осталось, Не вернётся мечта, Надвигается старость, Впереди — пустота, Лишь бесплодная память, Неотступный палач, Чёрной зависти пламя И отчаянья плач. В аэропорту Руасси я взял двойной эспрессо, совершенно протрезвел и, нашаривая в кармане кредитную карту, наткнулся на этот текст. Насколько я понимаю, невозможно написать что бы то ни было, не взвинтив себя до определённого нервного возбуждения, благодаря которому содержание написанного, сколь бы кошмарным оно ни было, сразу никогда не производит гнетущего впечатления. Позже — другое дело; мне тут же стало ясно, что стихи отвечали не только моему настроению, но и объективной, наглядной реальности: сколько бы я ни кувыркался, ни протестовал, ни увиливал, я попросту перешёл в лагерь стариков, и перешёл бесповоротно. Какое-то время я покрутил в голове эту грустную мысль — так иногда долго жуёшь какое-нибудь блюдо, привыкая к его горькому вкусу. Все напрасно: мысль как была тягостной, так, при ближайшем рассмотрении, тягостной и осталась. Судя по угодливому приёму, оказанному мне персоналом «Лютеции», меня по крайней мере не забыли, в медийном плане я по-прежнему был в струе. «Приехали поработать?» — спросил меня портье с понимающей улыбкой, словно выясняя, не доставить ли мне в номер проститутку; я подмигнул в знак согласия, чем вызвал у него новый приступ угодливости; «Надеюсь, вам будет удобно…» — произнёс он умоляющим голосом. Однако уже в первую парижскую ночь творческий порыв стал улетучиваться. Мои убеждения отнюдь не ослабели, просто мне вдруг показалось смешным полагаться на какую бы то ни было форму художественной выразительности, когда даже не просто где-то в мире, а совсем рядом происходила реальная революция. Не прошло и двух дней, как я сел в поезд и отправился в Шевийи-Ларю. Изложив Венсану свои соображения относительно того, сколь недопустимо жертвенный характер приняло в настоящее время деторождение, я заметил, что он почему-то колеблется или смущается. — Ты же знаешь, мы довольно активно участвуем в движении childfree… — ответил он с лёгким раздражением. — Надо познакомить тебя с Лукасом. Мы только что откупили телеканал, ну, то есть часть времени на канале о новых религиозных движениях. Он будет отвечать за программы, ну и вообще мы ему поручили всю нашу информационную сферу. Думаю, он тебе понравится. Лукас оказался молодым человеком лет тридцати, с умным и проницательным лицом, в белой рубашке и чёрном костюме из мягкой ткани. Он тоже выслушал меня в некотором замешательстве, а потом показал первый рекламный ролик из серии, которую они решили запустить со следующей недели по большинству каналов мирового охвата. Ролик длился секунд тридцать и представлял собой один заснятый крупным планом эпизод, правдивый до полной невыносимости: шестилетний ребёнок закатывает истерику в супермаркете. Мальчик требует ещё пакетик конфет, сперва жалобно — и уже противно — канючит, а потом, встретив отказ родителей, начинает вопить, кататься по земле, кажется, будто его сейчас хватит удар, но время от времени он перестаёт орать и, хитро поглядывая на предков, проверяет, насколько велика его моральная власть над ними; проходящие мимо покупатели бросают на эту сцену возмущённые взгляды, продавцы начинают выдвигаться к источнику беспорядка, и в конце концов смущённые родители встают на колени перед чудовищем, хватая все конфеты, до которых могут дотянуться, и протягивая ему, словно дары. Стоп-кадр и надпись на экране крупными буквами: JUST SAY NO. USE CONDOMS.[79] В других роликах не менее убедительно развивались главные жизненные принципы элохимитов — их взгляды на секс, старение, смерть — в общем, на обычные человеческие проблемы; название самой церкви, однако, нигде не упоминалось, разве что в самом конце, в коротком, почти проходящем мимо сознания титре значилось: «Элохимитская церковь» и контактный телефон. — С позитивными роликами пришлось куда труднее, — вполголоса заметил Лукас. — Один я всё-таки сделал, думаю, актёра ты узнаешь… И в самом деле, в первую же секунду я узнал Копа; облачённый в джинсовый комбинезон, он занимался каким-то ручным трудом в сарае на берегу реки, судя по всему, чинил лодку. Освещение было великолепное — лёгкая дымка, пятна воды за его спиной поблёскивали в жарком мареве — в общем, атмосфера в духе рекламы «Джека Дэниелса», только свежее, радостнее, но без чрезмерного веселья, словно весна вдруг обрела безмятежный осенний покой. Он работал размеренно, не торопясь, явно получая удовольствие; казалось, ему некуда спешить; потом он поворачивался к камере и широко улыбался, а на экране возникала надпись: ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ПОКОЯ. И тут я понял, почему им всем становилось немного неловко: моё открытие — что счастье принадлежит одной молодёжи и что поколения одно за другим жертвуют собой, — вовсе не открытие, они уже давно это прекрасно поняли; понял Венсан, понял Лукас, поняли большинство адептов. Наверное, Изабель тоже давно все поняла, подумал я, и покончила с собой вполне бесстрастно, приняла разумное решение, так, словно попросила пересдать неудачные карты — в некоторых, хоть и в немногих, играх это допускается. Неужели я глупее среднего уровня? — в тот же вечер, за аперитивом, спросил я у Венсана. Нет, ответил он совершенно спокойно, в интеллектуальном плане я на самом деле немного выше среднего уровня, а в моральном ничем особенно не отличаюсь от остальных: слегка сентиментальный, слегка циничный, как большинство людей; просто я очень честный, именно в этом моя главная особенность, по общепринятым у людей нормам я почти невероятно честен. Не стоит хмуриться, добавил он, все это уже давно делал очевидным мой огромный успех у публики; с другой стороны, именно эта черта придавала ни с чем не сравнимую ценность моему рассказу о жизни. То, что я скажу людям, они воспримут как доподлинную правду; путь, открытый мне, откроется, при некотором усилии, для всех. Если я приму новую веру, значит, все смогут, следуя моему примеру, принять её. Все это он излагал очень спокойно, глядя мне прямо в глаза с выражением абсолютной искренности; кроме того, я знал, что он меня любит. Только тогда я понял до конца, что он собирается совершить; и ещё понял, что он это совершит, и очень скоро. — Сколько у вас сторонников? — Семьсот тысяч. — Он ответил без запинки, не раздумывая. И я понял третью вещь, а именно, что Венсан стал настоящим главой церкви, её действующим вождём. Учёный занимался исключительно научными разработками, он никогда не желал ничего другого, а Коп устроился за спиной Венсана и исполнял его приказы, предоставив в полное его распоряжение свой практичный ум и невероятную работоспособность. Именно Венсан, в этом не приходилось сомневаться, взял на работу Лукаса; именно он запустил акцию «Дайте людям секс. Доставьте им удовольствие»; и именно он остановил её, когда цель была достигнута; теперь он действительно заместил пророка. Я вспомнил, как в первый раз попал в домик в Шевийи-Ларю и как мне показалось, что Венсан на грани самоубийства или нервного срыва. «Камень, который отвергли строители…»[80] — сказал я себе. Я не испытывал к Венсану ни ревности, ни зависти: он был из другого теста, он делал то, что я бы сделать не смог; ему многое было дано, но он многим и рисковал, он поставил на карту цельность своего «я», он все бросил на весы, причём давно, с самого начала, он не мог поступить иначе, в нём никогда не было места ни стратегическим планам, ни расчёту. Я спросил, продолжает ли он работать над проектом посольства. Он неожиданно потупился, смутился, чего я за ним уже давно не замечал, и сказал, что да и даже надеется скоро кончить, если я останусь ещё на месяц-другой, он мне все покажет; что на самом деле ему очень хочется, чтобы я остался, чтобы именно я увидел это первым — сразу после Сьюзен, потому что Сьюзен это непосредственно касается. Конечно, я остался; спешить в Сан-Хосе мне было особо незачем; скорее всего, на пляже ещё прибавилось грудей и попок, мне стоило повременить. Я получил факс от агента по недвижимости, ему поступило интересное предложение от одного англичанина, кажется, рок-певца, но с этим тоже не было никакой срочности, после смерти Фокса я прекрасно мог умереть там же, на месте, чтобы меня похоронили рядом с ним. Я сидел в баре «Лютеции», и после третьей «Александры» эта идея мне решительно понравилась: нет, я не стану продавать дом, просто брошу его, и даже в завещании специально оговорю, что запрещаю его продавать, оставлю некую сумму на его поддержание; я превращу эту виллу в своеобразный мавзолей — в мавзолей говенных вещей, потому что все, что я там пережил, было в конечном счёте говном; но всё-таки в мавзолей. «Мавзолей говенных вещей…» — я пробовал на язык это словосочетание, чувствуя, как вместе с алкогольным жаром во мне поднимается нехороший восторг. А покуда, чтобы скрасить себе последние минуты, я позову шлюх. Нет, не профессионалок, сказал я себе, подумав с минуту, право же, они все делают чересчур механически, чересчур заурядно. Зато я могу пригласить юных девушек, загорающих на пляже; большинство откажется, но не исключено, что некоторые согласятся, во всяком случае, моё приглашение уж точно не повергнет их в шок. Конечно, это небезопасно, у них бывают дружки с преступными наклонностями; ещё я могу попытать счастья с домработницами, среди них попадаются вполне съедобные, и они вряд ли станут отказываться от приработка. Я заказал четвёртый коктейль и стал не спеша взвешивать все возможности, болтая жидкость в стакане; а потом почувствовал, что, скорее всего, так ничего и не предприму; я не прибегал к услугам проституток после ухода Изабель и не стану прибегать к ним сейчас, после ухода Эстер. И ещё я понял с испугом и отвращением, что по-прежнему (правда, чисто теоретически, ибо прекрасно знаю, что для меня самого всё кончено, я использовал свой последний шанс и теперь пора уходить, пора поставить точку, подвести черту), несмотря ни на что, вопреки всякой очевидности, где-то в глубине души все равно верю в любовь. Даниель25,14 Первый контакт с Эстер31 меня удивил: я ожидал — видимо, под влиянием рассказа о жизни моего человеческого предка — увидеть юную особу. В ответ на мою просьбу об интермедиации она перешла в визуальный формат, и передо мной оказалась женщина чуть старше пятидесяти лет со спокойным, серьёзным лицом; она носила очки для дали и сидела в небольшой, чисто прибранной комнате, наверное, в своём кабинете. Её порядковый номер, 31, уже сам по себе был довольно неожиданным; она объяснила, что весь род Эстер унаследовал почечный изъян своей основоположницы и, как следствие, отличался укороченной продолжительностью жизни. Естественно, она была в курсе ухода Марии23: она тоже считала, что на месте бывшего Лансароте поселилось сообщество развитых приматов; в этой зоне Атлантики, объяснила она, происходили сильные геологические изменения: остров целиком ушёл под воду в момент Первого Сокращения, но потом, в результате вулканической активности, вновь вышел на поверхность океана; после Второго Сокращения он превратился в полуостров и, судя по последним данным, до сих пор соединён узким перешейком с африканским побережьем. В отличие от Марии23, Эстер31 полагала, что сообщество, поселившееся в этом регионе, состоит не из дикарей, а из неолюдей, отвергнувших наставления Верховной Сестры. Правда, фотографии, полученные со спутника, не позволяют сделать окончательных выводов: речь может идти о существах как подвергшихся СГР, так и нет; однако, заметила она, гетеротрофы вряд ли сумели бы выжить в местах, где, по-видимому, не было никаких следов растительности. Она была уверена, что Мария23, полагая, будто встретит людей прежней расы, на самом деле столкнётся с неолюдьми, проделавшими тот же путь, что и она сама. — Возможно, она, по сути, именно этого и хотела, — сказал я. Эстер31 долго думала, а потом произнесла ровным тоном: — Возможно. Даниель1,26 Венсан оборудовал себе мастерскую в большом, метров в пятьдесят, гараже без окон, находившемся рядом с офисом церкви и соединённом с ним крытым переходом. В офисе, несмотря на ранний час, уже деловито всматривались в компьютерные мониторы секретари, делопроизводители, бухгалтеры, и я, проходя мимо, в очередной раз поразился тому, насколько эта мощная, процветающая духовная организация, уже сравнявшаяся по числу сторонников в Северной Европе с основными христианскими конфессиями, напоминала своим устройством предприятие малого бизнеса. Я знал, что Копу по душе эта скромная, рабочая атмосфера, отвечающая его системе ценностей; что на самом деле присущая пророку страсть устраивать шоу и швыряться деньгами всегда была ему глубоко чужда. В новой же своей жизни он чувствовал себя совершенно естественно, держался как глава фирмы, считающийся с нуждами подчинённых, всегда готовый предоставить им отгул или выплатить пораньше зарплату. Дела в организации обстояли просто превосходно благодаря имуществу, полученному по завещаниям покойных адептов, её капитал, по некоторым оценкам, уже вдвое превышал капитал секты Муна; ДНК элохимитов, в пяти экземплярах, содержалась при низкой температуре в герметичных подземных хранилищах, защищённых от большинства известных видов радиации и способных выдержать термоядерный взрыв. Лаборатории, возглавляемые Учёным, представляли собой не просто nec plus ultra[81] современных технологий — на самом деле ни в частном, ни в государственном секторе не было вообще ничего сопоставимого с ними; в области генной инженерии и в сфере нейронных сетей с плавающими соединениями он со своими сотрудниками обогнал всех и навсегда, не выходя при этом за рамки действующего законодательства, и теперь самые перспективные студенты в большинстве американских и европейских технологических университетов боролись за право работать в его команде. После того как вероучение церкви, её ритуал и нормы поведения окончательно сложились, а опасные отклонения были устранены, Венсан очень мало появлялся в СМИ; по ходу кратких интервью он позволял себе роскошь быть толерантным, соглашался с представителями монотеистических религий, что у них есть общее духовное измерение, однако не скрывал, что цели они преследуют прямо противоположные. Эта примиренческая стратегия принесла плоды, и два нападения на офисы церкви — одно, в Стамбуле, взяла на себя какая-то исламистская группировка, а другое, в Таксоне, штат Аризона, считалось делом рук протестантов-фундаменталистов, — вызвали всеобщее осуждение и обернулись против их подстрекателей. Пропагандой смелых, новаторских жизненных принципов элохимитов теперь занимался в основном язвительный, ироничный Лукас: он беспощадно высмеивал отцовство, дерзко, но расчётливо играл на сексуальной неоднозначности маленьких девочек, развенчивал — не в лоб, обиняками — древнее табу на инцест; каждая кампания с его участием получала в прессе размах, несопоставимый с вложенными средствами, тем более что он находил способы заручиться самой широкой поддержкой, воспевая господствующие гедонистические ценности и уделяя особое внимание восточным техникам секса; все это подавалось в стилистически выдержанной и в то же время очень откровенной визуальной оболочке, положившей начало целой школе (за роликом ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ПОКОЯ последовали ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЧУВСТВ и ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЛЮБВИ, ставшие, вне всякого сомнения, новым словом в области религиозной рекламной продукции). Существующие церкви без сопротивления, даже не пытаясь дать отпор, наблюдали, как за несколько лет звезда их закатилась, а большинство верующих обратились к новому культу, который, помимо прочего, вербовал многочисленных сторонников в среде современных, успешных, образованных атеистов — «менеджеров среднего и высшего звена», в терминологии Лукаса, — в среде, доступ к которой для традиционных религий уже давно был закрыт. Венсан понимал, что дела церкви обстоят превосходно, что его персонал — лучший, какой только можно представить, и в последние недели занимался почти исключительно своим великим проектом; я с удивлением заметил, что к нему вдруг снова вернулась та же робость, застенчивость, сбивчивая, неловкая манера говорить, что и в начале нашего знакомства. В то утро он долго колебался, прежде чем показать мне главное творение своей жизни. Мы выпили по чашке кофе из автомата; потом по второй. Вертя в руках пустой стаканчик, он наконец проговорил: — Думаю, это моя последняя работа… — И добавил, опустив глаза: — Сьюзен согласна… Когда настанет момент… в общем, когда настанет время покинуть этот мир и перейти в ожидание будущей инкарнации, мы с ней вместе войдём в этот зал; мы встанем в центре и вместе выпьем смертельный напиток. Мы построим и другие залы по этому образцу, чтобы все адепты могли получить в них доступ. Мне кажется… Мне кажется, что полезно будет как-то оформить этот момент. — Он умолк, посмотрел мне прямо в глаза. — Это был тяжкий труд… — произнёс он. — Я много думал о «Смерти бедняков» Бодлера; мне это невероятно помогло. Великолепные, высокие стихи сразу возникли в моей памяти, словно всегда жили где-то в дальнем уголке моего мозга, словно вся моя жизнь была всего лишь их более или менее эксплицитным комментарием: Лишь смерть утешит нас и к жизни вновь пробудит, Лишь смерть — надежда тем, кто наг, и нищ, и сир, Лишь смерть до вечера руководить нас будет И в нашу грудь вольёт свой сладкий эликсир! В холодном инее и в снежном урагане, На горизонте мрак лишь твой прорежет свет, Смерть, ты — гостиница, что нам сдана заранее, Где всех усталых ждёт и ложе и обед![82] Я кивнул; что мне ещё оставалось делать? Потом направился по коридору к гаражу. Едва я открыл герметичную бронированную дверь во внутреннее помещение, на меня обрушились потоки слепящего света, и с полминуты я вообще ничего не видел; дверь за моей спиной закрылась с почти беззвучным шлепком. Постепенно глаза привыкли, я начал различать какие-то формы и линии; это отчасти напоминало компьютерную модель, которую я видел на Лансароте, но свет стал ещё сильнее и ярче, Венсан действительно здорово поработал белым по белому, зато музыки не осталось совсем, только какие-то лёгкие колебания, смутные, еле уловимые вибрации воздуха. Мне казалось, что я двигаюсь в молочно-белом изотропном пространстве, иногда оно вдруг уплотнялось, в нём на миг возникали зернистые микрообразования — подойдя ближе, я смог различить горы, долины, целые пейзажи, они быстро усложнялись, но почти сразу же исчезали, и все вокруг вновь сливалось в сплошную размытую белизну с вкраплениями зыбких потенциальных очертаний. Странно: я больше не видел ни своих рук, ни других частей тела. Скоро я утратил всякое понятие о направлении, и тогда мне показалось, что я слышу шаги, вторящие моим шагам; когда я останавливался, они останавливались тоже, но слегка запаздывая. Я повернул голову вправо и заметил силуэт, повторявший каждое моё движение: он проступал на фоне ослепительно белой атмосферы, выделяясь лишь некоторой матовостью. Меня охватило лёгкое беспокойство: силуэт тут же исчез. Тревога рассеялась — и силуэт материализовался снова, словно из небытия. Вскоре я привык к его присутствию и двинулся дальше; постепенно мне стало ясно, что Венсан использовал фрактальные структуры, я узнавал коврики Серпинского, множества Мандельброта, и по мере того как я это осознавал, сама инсталляция, казалось, меняла свои очертания. Когда мне почудилось, что пространство вокруг меня дробится на треугольные множества Кантора, силуэт вдруг исчез и настала полная тишина. Я не слышал даже собственного дыхания, и тогда я понял, что сам стал пространством; я был вселенной и был феноменальной экзистенцией, поблёскивающие микроструктуры, что возникали, застывали и истаивали в пространстве, были частью меня самого, я чувствовал, как они являются и исчезают во мне, внутри моего собственного тела. И меня затопило острое желание исчезнуть, раствориться в этом небытии — светозарном, деятельном, постоянно вибрирующем новыми потенциалами и вероятностями; свет снова воссиял с ослепительной силой, пространство вокруг меня, казалось, взорвалось, распалось на частицы света, перестав быть привычным для нас пространством, и обрело множество измерений, всякое иное восприятие исчезло — это пространство не содержало, в привычном смысле слова, ничего. Не знаю, как долго я оставался там, среди лишённых формы потенциалов, по ту сторону формы и бесформенности; а потом что-то возникло во мне, сперва почти незаметно, словно смутное воспоминание или сон о силе тяготения; и тогда я вновь осознал, что дышу, а пространство имеет три измерения, оно постепенно застыло, вокруг меня опять возникли, словно дискретные эманации белого цвета, какие-то предметы, и мне удалось наконец выйти из помещения. Скорее всего, в таком месте действительно нельзя оставаться в живых дольше десяти минут, чуть позже говорил я Венсану. «Я называю это место любовь,- ответил он. — Человеку не дано было любить нигде, — нигде, кроме вечности; наверное, поэтому женщины и стояли ближе к любви, пока их высшим предназначением было давать жизнь. Мы вновь обрели бессмертие, соприсутствие с миром; мир больше не властен нас уничтожить, наоборот, мы властны создать его силой нашего взгляда. Пребывая в невинности, обретая радость только во взгляде, мы тем самым пребываем в любви». Только распрощавшись с Венсаном и сев в такси, я постепенно успокоился; однако, пока мы не въехали в город, в голове моей по-прежнему царил некоторый хаос; лишь миновав Порт-д'Итали, я вновь нашёл в себе силы иронизировать и все повторял про себя: «Неужели! Неужели этот величайший художник, творец высших ценностей, так до сих пор и не понял, что любовь умерла!» И тут же с лёгкой грустью убедился, что так и остался тем, чем был на протяжении всей своей артистической карьеры — чем-то вроде Заратустры для среднего класса. Портье в «Лютеции» спросил, хорошо ли мне у них жилось. — Превосходно, — ответил я, шаря по карманам в поисках карты Visa Premier. Он осведомился, будут ли они иметь счастье в скором времени увидеть меня снова. — Нет, не думаю… — сказал я, — не думаю, что у меня будет повод вернуться скоро. Даниель25,15 «Мы обращаем взоры к небесам, но небеса пусты», — пишет Фердинанд12 в своём комментарии. Первые сомнения относительно пришествия Грядущих возникли примерно в двенадцатом поколении неолюдей, то есть примерно через тысячу лет после событий, описанных Даниелем1; примерно тогда же среди нас появились первые отступники. С тех пор прошла ещё тысяча лет, но ситуация не изменилась, процент уходящих остался прежним. Фридрих Ницше, мыслитель-человек, положивший начало традиции бесцеремонного обращения с научными фактами, которая в конце концов и погубила философию, полагал, что «человек есть ещё не установившийся животный тип».[83] Люди ни в коей мере не заслуживали подобной оценки — во всяком случае, меньше, чем большинство животных видов, — и тем более она неприменима к неолюдям, пришедшим им на смену. Можно даже сказать, что главная наша особенность по сравнению с предшественниками состоит именно в своеобразном консерватизме. Люди, по крайней мере в последний период своего существования, судя по всему, необычайно легко включались во всякое новое начинание, причём более или менее независимо оттого, в какую сторону им предлагалось двигаться: они ценили перемены как таковые. Мы же, напротив, встречаем все новое крайне сдержанно и принимаем его лишь в том случае, если оно представляется бесспорным улучшением. Со времени Стандартной Генетической Ректификации, превратившей нас в первый автотрофный животный вид, мы не претерпели ни одного столь же масштабного изменения. Научные инстанции Центрального Населённого пункта выносили на наше обсуждение различные проекты, предлагая, в частности, привить нам способность летать или жить глубоко под водой, но после долгого, очень долгого обсуждения их в конце концов отвергли. По своим генетическим характеристикам я почти не отличаюсь от Даниеля2, первого моего неочеловеческого предшественника: некоторые минимальные улучшения, продиктованные здравым смыслом, коснулись лишь метаболической активности, связанной с усвоением минеральных солей, а также некоторого снижения чувствительности нервных болевых рецепторов. Поэтому наша коллективная история, равно как и наши личные судьбы, выглядит чрезвычайно спокойной, особенно по сравнению с историей людей последнего периода. Иногда по ночам я встаю посмотреть на звезды. В силу радикальных климатических и геологических модификаций, происходивших на протяжении последних двух тысячелетий, облик этого региона, как и большинства регионов на земле, сильно изменился; наверное, сияние звёзд и положение созвездий — единственные природные элементы, не изменившиеся со времён Даниеля1. Иногда, глядя в ночное небо, я думаю об Элохим, о той странной вере, которая в конечном итоге, окольными путями, положила начало Великой Метаморфозе. Даниель1 живёт во мне, моё тело стало новой инкарнацией его тела, его мысли стали моими мыслями, его воспоминания — моими воспоминаниями, его существование реально продолжается во мне; никто из людей не мог и мечтать продолжить себя с такой полнотой в своём потомстве. Однако — и я часто думаю об этом, — моя жизнь весьма далека от той, какой ему хотелось бы жить. Даниель1,27 Вернувшись в Сан-Хосе, я стал влачить существование — другое выражение подобрать трудно. Хотя в целом для самоубийцы я был скорее в порядке, дела шли хорошо, за июль и август я на удивление легко закончил рассказ о событиях, которые как-никак относились к самому значимому и самому страшному периоду моей жизни. В жанре автобиографии мне работать ещё не приходилось, я был начинающий писатель, да, по правде сказать, и вообще не писатель, видимо, поэтому в те дни так и не смог понять, что только простой сам по себе акт письма, создававший иллюзию контроля над событиями, и не позволил мне впасть в одно из тех состояний, которые у психиатров с их прелестным жаргоном требуют применения тяжёлых антидепрессантов. Как ни странно, я не отдавал себе отчёта, что хожу по краю пропасти, — факт тем более поразительный, что мои сны уже подавали сигнал тревоги. В них все чаще фигурировала Эстер, с каждым разом все более приветливая и игривая, они принимали наивно-порнографический оборот — настоящие сны голодающего,- и ничего хорошего это не предвещало. Время от времени я всё-таки выходил из дому пополнить запасы пива и сухариков; возвращался я обычно домой через пляж и, естественно, встречал там голых девушек, причём в большом количестве; в ту же ночь все они становились участницами душераздирающе нереальных оргий, героем которых был я, а устроительницей — Эстер; я все чаще думал о старческих ночных поллюциях, приводящих в отчаяние сиделок, но твердил себе, что до такого не дойду, сумею вовремя поставить точку, что я всё-таки сохранил остатки достоинства (примеров которого, впрочем, в моей жизни до сих пор не наблюдалось). В сущности, было не очевидно, что я покончу с собой, я вполне мог пополнить ряды тех, кто говнится до конца, тем более что бабок у меня достаточно, а значит, я имел шанс говниться и портить жизнь немалому количеству людей. Я, безусловно, ненавидел человечество, ненавидел изначально, а теперь ненавидел ещё сильнее, потому что горе ожесточает. И при этом я превратился в сущую собачонку, меня можно было утихомирить кусочком сахарку (я даже не мечтал конкретно о теле Эстер, сгодилось бы любое: просто груди и попа); но теперь никто уже не протянет мне сахарок, оставалось только закончить жизнь таким же, каким начал, — отвергнутым и яростным, в состоянии ненависти и смятения, обострённом летней жарой. Люди — бывшие животные, поэтому они так много говорят о погоде и климате, в их органах чувств живёт первобытная память об условиях выживания в доисторическую эпоху. В этих дежурных, однообразных разговорах таится, однако, вполне реальная проблема: хоть мы и живём в квартирах, в условиях постоянной температуры, которую обеспечивает нам проверенная, давно обкатанная технология, нам все равно не избавиться от этого психологического атавизма; а значит, полное осознание собственного тотального и неизбывного ничтожества и несчастья может иметь место лишь по контрасту — в более или менее благоприятных климатических условиях. Мало-помалу время повествования совпало со временем моей реальной жизни; семнадцатого августа стояла убийственная жара, а я записывал свои воспоминания о мадридской party, происходившей ровно год назад — день в день. Я не стал подробно останавливаться на своём последнем пребывании в Париже, на смерти Изабель: мне казалось, что все это уже есть на предыдущих страницах, что это — лишь следствия, заложенные в общем уделе человечества; я же, напротив, намеревался стать первопроходцем, сказать новое, ещё никем не сказанное слово. Ложь человеческого бытия представала теперь передо мной во всей полноте: она царила везде, во всех аспектах жизни, к ней прибегали абсолютно все; её увековечили все без исключения философы и почти все литераторы; вероятно, она необходима для выживания человека как вида, и Венсан прав: стоит откомментировать и издать мой рассказ, и существованию человечества — в том виде, в каком мы его знаем, — придёт конец. Мой заказчик, говоря языком организованной преступности (речь ведь и шла именно о преступлении, более того, о чистейшем преступлении против человечества), мог быть доволен. Человек скоро перейдёт в иную реальность; он примет новую веру. Перед тем как поставить точку в своём рассказе, я в последний раз вспомнил о Венсане, подлинном вдохновителе этой книги и единственном человеке, внушавшем мне чувство, глубоко чуждое самой моей природе, — восхищение. Венсан безошибочно уловил во мне наклонности шпиона и предателя. Шпионы и предатели появлялись в истории человечества и раньше (впрочем, не так уж часто, всего-то несколько раз и через большие промежутки времени, даже удивительно, какими люди оказались ослами — вернее, баранами, весело бегущими на бойню); но, похоже, мне первому довелось жить в эпоху, когда, в силу развития технологий, моё предательство могло получить максимальный резонанс. Впрочем, я мог всего лишь ускорить неизбежную историческую эволюцию, дать ей теоретическое обоснование. Людей чем дальше, тем сильнее станет привлекать жизнь свободная, безответственная, целиком посвящённая неистовой погоне за наслаждениями; им захочется жить так, как живут уже сейчас, среди них kids, а когда бремя лет наконец придавит их, когда они больше не смогут выдерживать накал борьбы, они поставят точку — но прежде примкнут к элохимитской церкви, сдадут на хранение свой генетический код и умрут в надежде бесконечно длить такое же, полное удовольствий существование. Таково направление исторического развития, его долгосрочный курс, уготованный не одному только Западу, — Запад лишь задаёт его, расчищает путь, как всегда со времён Средневековья. И тогда род человеческий в нынешней своей форме исчезнет, и возникнет нечто иное, чье название пока неведомо и что станет, может быть, хуже, а может, лучше, но наверняка умереннее в своих притязаниях и уж во всяком случае спокойнее: не стоит недооценивать роль нетерпения и одержимости в человеческой истории. Не исключено, что этот тупица Гегель был в конечном счете прав и я действительно всего лишь уловка разума. Вряд ли вид, которому суждено прийти нам на смену, будет состоять из таких же общественных существ; уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее — причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников. Это бросалось в глаза уже в моем поколении, а в поколении Эстер стало еще очевиднее. В долгосрочной перспективе подобные умонастроения не слишком благоприятны для насыщенных социальных контактов. Общество как таковое изжило себя, сыграло свою историческую роль; без него нельзя было обойтись на начальном этапе, когда человек только обрел способность мыслить, но сегодня оно превратилось в бесполезный и громоздкий пережиток. То же самое происходит и с сексуальностью — с тех пор как искусственное оплодотворение вошло в повседневный обиход. «Мастурбировать — значит заниматься любовью с тем, кого по-настоящему любишь» — эту фразу приписывали многим знаменитостям, от Кейта Ричардса до Жака Лакана; как бы то ни было, человек, высказавший ее, опередил свою эпоху, и, как следствие, его мысль не получила того отклика, какого заслуживала. Впрочем, на какое-то время сексуальные отношения, безусловно, сохранятся — в рекламных целях и как основная сфера нарциссической дифференциации, — но станут принадлежностью узкого круга знатоков, эротической элиты. Нарциссическая борьба продлится до тех пор, пока не исчезнут добровольные жертвы, готовые получать в ней свою порцию унижений; быть может, она продлится до тех пор, пока не рухнут сами общественные отношения, и станет последним их уцелевшим звеном — но в конце концов все равно угаснет. Что же до любви, то ее больше не стоило брать в расчет; наверное, я — один из последних людей своего поколения, кто так мало любил себя, что сохранял способность любить кого-то другого, да и то редко, всего дважды в жизни, если быть точным. Ни индивидуальная свобода, ни независимость не отставляют места любви, все это попросту ложь, более грубую ложь трудно себе представить, любовь есть только в одном — в желании исчезнуть, растаять, полностью раствориться как личность в том, что называли когда-то океаном чувства и чему, во всяком случае в обозримом будущем, уже подписан смертный приговор. Года три назад я вырезал из «Хенте либре» фотографию: мужчина — виден был только его таз — наполовину, так сказать, не спеша, погружает член в вагину женщины лет двадцати пяти, с длинными каштановыми локонами. На всех фотографиях в этом журнале для «свободных партнеров» всегда было изображено примерно одно и то же; чем же меня так пленил этот снимок? Женщина, стоя на коленях и на локтях, смотрела в объектив так, словно ее удивило это неожиданное вторжение, словно оно случилось в тот момент, когда она думала совсем о других вещах, например, что надо бы протереть пол; впрочем, она выглядела скорее приятно удивленной, в ее взгляде сквозило томное, безличное удовлетворение, словно на этот непредвиденный контакт реагировал не столько ее мозг, сколько стенки влагалища. Сама по себе ее вульва выглядела мягкой и нежной, правильного размера, комфортной, во всяком случае, она была приятно приоткрыта и, казалось, открывалась легко, по первому требованию. Вот такого, приветливого, без трагедий и, так сказать, без затей гостеприимства я сейчас и хотел от мира, только его и ничего больше; я понимал это, неделями разглядывая фотографию; но одновременно понимал, что больше мне этого не получить, не стоит и пытаться, и что отъезд Эстер — не мучительный переходный период, а абсолютный конец. Наверное, теперь она уже вернулась из Америки, даже наверняка вернулась, мне казалось маловероятным, чтобы она стала выдающейся пианисткой, всё-таки в ней нет ни особого таланта, ни толики безумия, которая всегда ему сопутствует; по сути, она очень даже рациональное создание. Вернулась или нет, это ничего не меняло: я знал, что она не захочет меня видеть, что для неё я — далёкое прошлое, честно говоря, я уже и сам для себя отчасти стал далёким прошлым, на сей раз мысль вернуться в шоу-бизнес, да и вообще вступить хоть в какие-то отношения с себе подобными покинула меня окончательно, Эстер опустошила меня, я истратил на неё последние силы и теперь чувствовал себя разбитым; она принесла мне счастье, но, как я и предсказывал с самого начала, она же принесла мне смерть; и всё-таки это предчувствие нисколько меня не поколебало: правду говорят, что нам дано встретиться с собственной смертью, хоть раз увидеть её в лицо, что каждый из нас в глубине души это знает; и если на то пошло, пусть лучше у смерти будет не привычное дряхлое лицо старости и уныния, а — в порядке исключения — лицо удовольствия. Даниель25,16 В начале сотворена была Верховная Сестра, первая из первых. После сотворены были Семь Основоположников, и они создали Центральный Населённый пункт. Учение Верховной Сестры составляет фундамент наших философских взглядов, политическое же устройство неочеловеческих сообществ практически полностью разработано Семью Основоположниками; но, по собственному их признанию, оно являлось вспомогательным параметром, обусловленным, с одной стороны, биологическими изменениями, благодаря которым выросла функциональная автономия неолюдей, а с другой — историческими сдвигами, которые происходили уже в человеческой цивилизации и привели к постепенному отмиранию функций общения. Впрочем, мотивы, повлекшие радикальное физическое отделение неолюдей друг от друга, носят во многом случайный характер; все данные указывают на то, что это отделение происходило постепенно, видимо, на протяжении нескольких поколений. Полная физическая изоляция является, собственно говоря, вполне возможной социальной структурой, совместимой с наставлениями Верховной Сестры и в целом лежащей одном русле с ними, но не вытекающей из них в строгом смысле слова. Исчезновение контакта привело к утрате желания. Я не чувствовал никакого физического влечения к Марии23 — и тем более к Эстер31, которая в любом случае вышла из возраста, когда женщина вызывает подобную реакцию. Я убеждён, что ни Мария23, несмотря на свой уход, ни Мария22, несмотря на описанный моим предшественником странный эпизод перед самой кончиной, также ни разу не испытали желания. Зато обе они испытывали какую-то особенно острую, мучительную ностальгию по желанию, стремление ощутить его, отдать себя, подобно далёким предкам во власть, этой, по-видимому, столь могучей силе. Меня самого — несмотря на то что Даниель1, затрагивая тему ностальгии по желанию, проявляет особое красноречие, — данное явление до сих пор обходило стороной, я абсолютно спокойно обсуждаю с Эстер31 подробности отношений между нашими предками; она, со своей стороны, проявляет не меньшую холодность, и, завершая наши эпизодические интермедиации, мы расстаёмся без сожалений, без волнения, возвращаемся к спокойной и созерцательной жизни, которая людям классической эпохи, вероятно, показалась бы невыносимо скучной. Существование избыточной умственной деятельности, свободной от конкретных целей и ориентированной на чистое познание, является одним из ключевых моментов в учении Верховной Сестры; до сих пор ничто не позволяло поставить этот тезис под сомнение. Моё существование ограничено узкими рамками, размечено мелкими приятными эпизодами благодати (какую дарует, например, солнечный луч, скользнувший по ставням, или внезапно рассеявшаяся от порыва сильного северного ветра гряда туч с грозными очертаниями), и точная его продолжительность — несущественный параметр. Я идентичен Даниелю24 и знаю, что Даниель26 станет моим абсолютно равноценным преемником; нам нечего скрывать, а небольшое количество воспоминаний, накопленных в ходе наших одинаковых жизней, ни в коей мере не обладает прегнантностью, достаточной для возникновения индивидуальной фантазии. Все человеческие жизни в общих чертах схожи: эту тайную истину тщательно скрывали на протяжении всего исторического периода, и лишь у неолюдей она получила конкретное воплощение. Отвергая несовершенную парадигму формы, мы стремимся к воссоединению со вселенной бесчисленных потенциалов. Мы не ведаем становления, мы закрыли скобку и отныне пребываем в состоянии ничем не ограниченного, неопределённого стаза. Даниель1,28 Уже сентябрь, скоро уедут последние курортники — а с ними и последние груди, последние попки, последние микроволны, доносящиеся из внешнего мира. Впереди у меня нескончаемая осень, а за ней — космическая зима; на сей раз я действительно исполнил свою задачу, перешагнул последнюю черту, моё присутствие здесь больше не имеет оправданий, все связи оборваны, цели нет и больше не будет. Но что-то все же есть: что-то зловещее разлито вокруг и, кажется, хочет подойти ближе. За любой печалью, за любым огорчением, любой отдельной, конкретной неудовлетворённостью, видимо, кроется нечто иное — то, что можно назвать чистым страхом пространства. Неужели это и есть последняя стадия? Чем я заслужил подобную участь? Чем заслужили её все люди? Сейчас во мне нет ненависти, нет ничего, за что можно уцепиться, ни единой вехи, ни единой приметы; есть лишь страх, истина всех вещей, он — одно с окружающим миром. Нет больше мира реального, мира социального, мира человеческого. Я — вне времени, у меня нет ни прошлого, ни будущего, у меня нет ни грусти, ни замыслов, ни ностальгии, ни отчаяния, ни надежды; во мне живёт только страх. Пространство подступает все ближе, хочет пожрать меня. В центре комнаты рождается тихий звук. Это призраки, пространство состоит из них, они окружают меня. Они питаются мёртвыми глазами людей. Даниель25,17 На этом завершается рассказ о жизни Даниеля1; со своей стороны, я сожалею, что он так резко оборван. Заключительные соображения относительно психологии вида, которому суждено занять место человечества, весьма любопытны; мне кажется, что если бы он развил их подробнее, мы бы могли почерпнуть оттуда много полезных сведений. Мои предшественники, однако, придерживались совсем иного мнения. Все они давали нашему общему предку приблизительно ту же оценку, что и Венсан1: личность, безусловно, честная, но ограниченная, недалёкая и весьма показательная с точки зрения тех рамок и противоречий, которые и привели человеческий род к гибели. Если бы он не умер, подчёркивают они, то, учитывая основные апории его природы, ему бы ничего не оставалось, как продолжать свои циклотимические колебания между отчаянием и надеждой, постепенно впадая в состояние все нарастающего ожесточения и одиночества, обусловленное старением и снижением жизненного тонуса; по их мнению, последние его стихи, написанные в самолёте по пути из Альмерии в Париж, настолько типичны для умонастроений среднего человека в данный период, что могли бы служить эпиграфом к классическому труду Хатчета и Роулинза «Чувство одиночества и пожилой возраст». Я сознавал, насколько убедительны их аргументы; по правде сказать, лишь какое-то лёгкое, едва ощутимое предчувствие заставило меня попытаться выяснить о Даниеле1 что-нибудь ещё. Сначала Эстер31 вдруг решительно перевела мои запросы в разряд нежелательных. Естественно, она прочла рассказ о жизни Эстер1, она даже закончила свой комментарий, но не считала нужным знакомить с ним меня. — Знаете, — написал я ей (мы уже давно вновь перешли в невизуальный формат), — я ведь, как мне кажется, очень далеко ушёл от моего предка… — Вовсе не так далеко, как вам кажется, — резко ответила она. Я не понимал, почему она решила, будто эта история, случившаяся две тысячи лет назад и касающаяся людей прежней расы, может иметь какие-то последствия в наши дни. — Уже имела, причём сугубо негативные, — загадочно ответила она. В конце концов она всё же уступила моим настойчивым просьбам и рассказала все, что знала о последнем этапе в отношениях Даниеля1 и Эстер1. Двадцать третьего сентября, через две недели после завершения рассказа о жизни, он позвонил ей. В конечном счёте они так больше и не виделись, но звонил он много раз; она отвечала, ласково, но непреклонно, что больше не хочет его видеть. Убедившись, что его метод не достигает цели, он перешёл на SMS, потом на электронную почту — в общем, преодолел по очереди все страшные стадии потери настоящего контакта. По мере того как исчезала последняя возможность получить ответ, он становился все более дерзким, откровенно намекал на сексуальную свободу Эстер и даже утверждал, что рад за неё, его письма полны непристойных аллюзий, воспоминаний о самых эротичных моментах их связи, предложений посещать вместе семейные клубы, смотреть игривое видео, переживать вместе нечто новое; все это звучит жалобно и немного отталкивающе. В общем, он написал ей множество писем, и все они остались без ответа. — Он унижался, — прокомментировала Эстер31, — он купался в унижении, причём самым омерзительным образом. Дошёл до того, что предлагал ей денег, много денег, за то чтобы она провела с ним ещё одну, последнюю ночь. Это было тем большим абсурдом, что сама она стала очень неплохо зарабатывать как актриса. Под конец он начал бродить вокруг её дома в Мадриде; она несколько раз видела его в барах, и ей стало страшно. У неё в то время появился новый бойфренд, с которым ей было хорошо: занимаясь с ним любовью, она получала большое удовольствие, какого никогда не могла вполне достичь с вашим предком. Она даже думала обратиться в полицию, но он всего лишь бродил по кварталу, не делая попыток вступить с ней в контакт, и в конце концов исчез. Я не удивился, все это вполне соответствовало моим сведениям о личности Даниеля1. Я спросил у Эстер31, что было потом — уже понимая, что заранее знаю ответ и на этот вопрос. — Он покончил с собой. Он покончил с собой после того, как увидел её в фильме «Una mujer desnuda»[84], где она сыграла главную роль; это был фильм по роману одной молодой итальянки, в то время пользовавшемуся некоторым успехом: героиня рассказывала, как она приобретала все новый и новый сексуальный опыт, ни разу не испытав ни малейшего чувства. Перед самоубийством он написал ей последнее письмо — в нём не говорилось ни слова о смерти, она обо всём узнала из газет; наоборот, в его письме слышится радость, почти эйфория, он заявляет, что верит в их любовь, в то, что трудности, с которыми им пришлось столкнулись в последние год или два, носят поверхностный характер. Именно это письмо оказало на Марию23 катастрофическое воздействие: именно из-за него она решила уйти, вообразив, что где-то сформировалось сообщество — людей или неолюдей, в сущности, она и сама хорошенько не знала — и в нём создан новый тип организации отношений; что радикальное одиночество индивидов, привычное нам, можно отменить уже сейчас, не дожидаясь пришествия Грядущих. Я пыталась её вразумить, объяснить, что письмо свидетельствует исключительно о повреждении умственных способностей вашего предшественника, о его последней, возвышенной попытке отвергнуть реальность, что упомянутая им бесконечная любовь существовала лишь в его воображении, а на самом деле Эстер вообще никогда его не любила. Все напрасно; Мария23 считала это письмо, и особенно завершающие его стихи, документом огромной важности. — Вы с ней не согласны? — Не спорю, это любопытный текст, в нём нет ни иронии, ни сарказма, он сильно отличается от обычной его манеры; он даже кажется мне довольно трогательным. Но чтобы придавать ему такое значение… Нет, я не согласна. Вероятно, Мария23 сама не вполне уравновешенна; только этим можно объяснить тот факт, что она поняла смысл последней строки как конкретную и заслуживающую доверия информацию. Эстер31, безусловно, ждала моего следующего вопроса; не прошло и минуты — она лишь нажала несколько клавиш, — как я уже мог прочесть последние стихи, которые Даниель перед смертью отправил Эстер; те самые стихи, что заставили Марию23 покинуть своё жильё, отказаться от своих привычек, от всей своей жизни и пуститься на поиски гипотетического сообщества неолюдей: С тобою встретимся мы снова, Моя растраченная жизнь. Моей надежды миражи, Моё несдержанное слово. И я постигну наконец То высшее на свете счастье, Когда тела в сплетенье страсти Находят вечности венец. Всего себя тебе отдав, Я слышу мира колебанье, Я вижу солнце утром ранним И знаю, что отныне прав, И мне, ровеснику Земли, Единый миг любви откроет Во времени — безбрежном море - Возможность острова вдали. часть третья. Заключительный комментарий. Эпилог А что было снаружи мира? В этот период, в начале июня, заря занималась уже в четыре утра, несмотря на достаточно низкую широту; изменение наклона земной оси имело, помимо Великой Засухи, немало последствий подобного рода. У Фокса, как и у всех собак, не было определённых часов сна: мы ложились спать вместе и вместе просыпались. Он с любопытством ходил за мной по пятам из комнаты в комнату, пока я собирал лёгкий рюкзак, и весело замахал хвостом, когда я, закинув рюкзак за плечи, вышел из дому и направился к ограждению; обычно мы отправлялись на утреннюю прогулку гораздо позже. Когда я привёл в действие кодовый замок, он посмотрел на меня удивлённо. Металлические колеса медленно повернулись, открывая проход шириной в несколько метров; я сделал три шага вперёд и оказался снаружи. Фокс снова бросил на меня неуверенный, вопросительный взгляд; ни в воспоминаниях о предыдущей жизни, ни в генетической памяти у него не было заложено ничего похожего на подобное событие; честно говоря, у меня тоже. Постояв в нерешительности ещё несколько секунд, он тихонько потрусил ко мне. Сначала мне предстояло пройти около десяти километров по плоскому, лишённому растительности пространству; за ним начинался очень пологий лесистый склон, тянувшийся до самого горизонта. Весь мой замысел сводился к тому, чтобы двигаться на запад, а лучше на юго-запад; неочеловеческое, человеческое или неизвестно какое сообщество могло находиться на месте прежнего Лансароте или где-то в ближайших окрестностях; может быть, мне удастся его найти; такова была моя единственная цель. Популяции регионов, лежащих на моём пути, почти не изучены; зато там недавно велись съёмочные работы, и я располагал точными топографическими картами. Идти было легко, несмотря на каменистую почву, и часа через два я вступил под полог леса; Фокс семенил рядом, явно радуясь затянувшейся прогулке, возможности размять свои маленькие лапки. Я ни на минуту не забывал, что мой уход — это крах, а возможно, и самоубийство. В рюкзаке лежали капсулы с минеральными солями, они позволят мне продержаться долгие месяцы: на всём протяжении пути я, скорее всего, не буду испытывать недостатка в питьевой воде и в солнечном свете; конечно, когда-нибудь запас солей кончится, но ближайшая насущная задача состояла в том, чтобы прокормить Фокса: теоретически я мог охотиться, я взял из дому пистолет и несколько коробок с патронами — но ни разу в жизни не стрелял и не имел ни малейшего понятия о том, какие животные могут мне встретиться в регионах, которые предстояло пересечь. Под вечер лес стал редеть, и я вышел на поляну с чахлой травой; она находилась на самой вершине склона, по которому я шагал весь день. К западу склон довольно круто шёл вниз, а за ним, сколько хватало глаз, тянулись высокие холмы и глубокие долины, по-прежнему покрытые лесом. До сих пор мне не попалось никаких признаков человеческого присутствия, более того, никаких следов животной формы жизни. Я решил остановиться на ночлег возле болота, из которого вытекал ручеёк, а потом двигаться вниз, к югу. Фокс долго пил, потом растянулся у моих ног. Я принял три таблетки — дневную дозу, необходимую для моего метаболизма, — и развернул взятое с собой аварийное одеяло, довольно лёгкое: скорее всего, мне его хватит, в принципе, насколько я знал, у нас на пути не должно быть ни одной высокогорной зоны. К середине ночи температура немного понизилась, и Фокс прижался ко мне. Он дышал ровно и иногда видел сны; тогда его лапки подёргивались, словно он перепрыгивал через какое-то препятствие. Сам я спал очень плохо; чем дальше, тем очевиднее становилось, что затея моя безрассудна и обречена на провал. Однако я ни о чём не жалел; более того, мне ничего не стоило вернуться, никакого наблюдения за нами из Центрального Населённого пункта не велось, факты побега, как правило, обнаруживали совершенно случайно, иногда через много лет, когда требовалось что-нибудь доставить или починить. Я мог вернуться, но не хотел: та жизнь, которую я вёл и которую мне предстояло вести до самого конца — однообразная, одинокая и, если не считать интеллектуальных контактов, совершенно пустая, — казалась мне теперь невыносимой. Мы должны были быть счастливы, как послушные дети: для счастья требовалось лишь соблюдение несложных процедур, обеспечивающих безопасность, а также отсутствие боли и риска; но счастье не пришло, и уравновешенность превратилась в безучастность. Маленькие, слабые неочеловеческие радости, как правило, связаны с построением систем и классификаций, с созданием небольших упорядоченных множеств или с тщательным, продуманным перемещением мелких объектов; этих радостей, как выяснилось, недостаточно. Когда Верховная Сестра планировала уничтожение желания в соответствии с учением буддизма, она делала упор на поддержании сниженного, не критического уровня энергии чисто консервативного порядка, который бы обеспечивал функционирование мысли, не такой быстрой, но более чёткой, ибо очищенной, — мысли, освобождённой от тела. Явление это имело место, но лишь в самых ничтожных пропорциях, зато целые недовоплощенные поколения погрузились в печаль, меланхолию, унылую и в конечном счёте смертельную апатию. Самым очевидным признаком краха служило то, что я в итоге стал завидовать судьбе Даниеля1, его противоречивому, бурному жизненному пути, бушевавшим в нём любовным страстям, невзирая на перенесённые им страдания и постигший его трагический конец. Следуя рекомендациям Верховной Сестры, я уже давно каждое утро, проснувшись, выполнял упражнения, описанные Буддой в его проповеди об основах внимательности. «Так живёт он, созерцая тело в теле, внутри собственного тела; или живёт, созерцая тело в теле снаружи; или живёт, созерцая тело в теле внутри и снаружи. Он живёт, созерцая возникновение тела; или он живёт, созерцая растворение тела; или он живёт, созерцая возникновение и растворение тела. „Вот тело!“ — так его внимание устремлено к настоящему, только пока оно служит познанию, пока служит внимательности. Независимый, живёт он и ни к чему в мире не привязан». Каждую минуту своей жизни, с самого её начала, я всегда сознавал собственное дыхание, кинестетическое равновесие собственного организма, его основного флуктуирующего состояния. Я никогда не знал той огромной радости, того преображения всего физического бытия, какое переполняло Даниеля1 в момент реализации его желаний, и в частности того ощущения перехода в другой мир, какое он испытывал, входя в женскую плоть; я не имел о них ни малейшего представления, и теперь мне казалось, что жить дальше в подобных условиях я больше не смогу. Над лесистым ландшафтом занялась сырая заря, а с нею ко мне пришли сладкие, непонятные мечтания. А ещё пришли слезы, и ощущение соли на щеках показалось мне очень странным. Потом встало солнце, а с ним появились насекомые; и тогда я начал понимать, какова была человеческая жизнь. Мои ладони и ступни покрылись сотнями крошечных волдырей; они жестоко зудели, и минут десять я яростно чесался, пока не расчесал кожу до крови. Позднее мы вышли на луг, Фоксу удалось поймать в густой траве кролика небольших размеров; точным движением он перервал ему сонную артерию, а потом принёс окровавленного зверька к моим ногам. Когда он начал пожирать его внутренние органы, я отвернулся; так устроен мир живой природы. В течение всей следующей недели мы двигались по холмистой зоне, которая, судя по карте, некогда именовалась Сьерра-де-Гадор; кожный зуд уменьшился, вернее, я в конце концов стал привыкать к этой непрекращающейся муке, которая усиливалась на закате дня, — как стал привыкать к слою грязи, покрывавшему мой эпителий, и к более выраженному запаху своего тела. Однажды утром, проснувшись перед самым рассветом, я не ощутил рядом тёплого тельца Фокса. Я вскочил, охваченный ужасом. Он стоял в нескольких метрах от меня и, чихая от ярости, тёрся о ствол дерева; то, что причиняло ему боль, явно находилось за ушами, у самого загривка. Я подошёл, осторожно взял его за голову и, раздвинув шерсть, быстро обнаружил маленькое серое вздутие шириной в несколько миллиметров: это был клещ, я встречал его изображение в трудах по зоологии. Я знал, что извлекать этого паразита следует с большой осторожностью; вернувшись к рюкзаку, я достал пинцет и пропитанный спиртом компресс. Фокс слабо повизгивал, но стоял неподвижно все то время, пока я производил операцию; медленно, миллиметр за миллиметром, я наконец вытащил клеща — серый, толстый, отвратительного вида мешочек, раздувшийся от выпитой крови; так устроен мир живой природы. В первый же день следующей недели, поздним утром, обнаружилось, что путь на запад мне преграждает огромная расселина. Я знал о её существовании по данным, полученным со спутника, но почему-то вообразил, что смогу через неё перебраться. Абсолютно вертикальные стены из отливающего синевой базальта уходили на сотни метров вниз, где смутно виднелось неровное дно, состоящее, по-видимому, из чёрных камней и грязевых озёр. Прозрачный воздух позволял во всех подробностях рассмотреть противоположную стену: она была такая же отвесная и находилась километрах в десяти. Карты, составленные на основании съёмочных работ, не давали представления о непреодолимом характере этого препятствия; зато они позволяли судить о его протяжённости: расселина начиналась в районе, где в своё время находился Мадрид (город был разрушен в результате серии ядерных взрывов на завершающем этапе одного из межчеловеческих военных конфликтов), пересекала весь юг Испании, болотистую зону, образовавшуюся на месте прежнего Средиземного моря, и уходила в глубь африканского континента. Оставалось единственное решение — обогнуть её с севера, сделав крюк в тысячу километров. В растерянности я посидел несколько минут на краю пропасти, свесив ноги в пустоту; над вершинами вставало солнце. Фокс уселся рядом и поглядывал на меня вопросительно. По крайней мере, проблема его пропитания больше не стояла: в этих краях было много кроликов, которые нисколько его не боялись, подпускали совсем близко и давали себя задушить; видимо, естественные хищники исчезли здесь много лет назад. Меня поразило, насколько легко у Фокса проснулись инстинкты его диких предков; и ещё поразило то, что ему, никогда не знавшему ничего, кроме тёплой квартиры, явно доставляло удовольствие вдыхать горный воздух и носиться по альпийским лугам. Погода стояла тёплая, даже жаркая; мы без всякого труда преодолели горные цепи Сьерра-Невады через Пуэрто-де-ла-Рагуа, на высоте двух тысяч метров; вдали виднелся заснеженный пик Муласена: несмотря на все геологические потрясения, он по-прежнему оставался самой высокой точкой Иберийского полуострова. К северу простиралась зона плато и известковых возвышенностей; почва здесь была изрыта многочисленными пещерами. В них укрывались ещё доисторические люди, первые обитатели этого региона, а позже — последние мусульмане, изгнанные из Испании во времена Реконкисты; в XX веке их превратили в рекреационные зоны и отели; я взял за правило днём отдыхать в них, а с наступлением темноты продолжать путь. Наутро третьего дня я впервые заметил следы присутствия дикарей — кострище, кости мелких животных. Они развели огонь в прямо на полу одной из комнат, расположенных в пещере, и прожгли ковёр, хотя на гостиничной кухне стояла целая батарея стеклокерамических плит, — они не способны были понять, как устроены эти машины. Я не переставал изумляться: оказывается, оборудование, изготовленное людьми, спустя столько веков находилось по большей части в рабочем состоянии; электростанции также продолжали вырабатывать тысячи совершенно бесполезных киловатт. Верховная Сестра питала глубокую враждебность ко всему, что исходило от человечества, и стремилась радикально отмежеваться от предшествующего нам вида; поэтому она вскоре решила налаживать автономное производство в тех предназначенных для неолюдей анклавах, которые понемногу скупала у гибнущих наций, не способных свести баланс бюджета, а вскоре и обеспечить санитарные потребности населения. Прежние предприятия оказались полностью заброшены, но, что удивительно, продолжали функционировать; каким бы ни был человек во всех прочих отношениях, он, безусловно, был млекопитающим изобретательным. Поднявшись на высоту водохранилища Негратин, я сделал короткую передышку. Гигантские турбины вращались медленно: они обеспечивали энергией лишь вереницу бесполезных ламп дневного света, тянувшуюся вдоль автострады Гранада-Аликанте. Растрескавшееся и занесённое песком шоссе поросло травой, кое-где кустами. Сидя на террасе бывшего кафе-ресторана, нависавшего над бирюзовой поверхностью водохранилища, я глядел на изъеденные ржавчиной металлические столики и стулья и в очередной раз с удивлением ощущал, как при мысли о праздниках, банкетах, семейных торжествах, происходивших здесь много веков назад, меня охватывает нечто вроде ностальгии. Я лучше, чем когда-либо, сознавал, что человечество не заслуживало жизни, что вымирание этого вида — со всех точек зрения благая весть; и всё же эти разрозненные, истлевающие реликты внушали какое-то скорбное чувство. «Доколе будут сохраняться предпосылки страдания?» — вопрошает Верховная Сестра во «Втором Опровержении Гуманизма». И тут же отвечает: «Они не исчезнут до тех пор, пока женщины будут рожать детей». Без радикального уменьшения плотности населения на земном шаре, учит Верховная Сестра, нельзя было бы даже подступиться к решению проблем, стоявших перед человечеством. Далее она пишет, что в начале XXI века сложились исключительно благоприятные исторические условия для разумного сокращения численности населения: в Европе — благодаря снижению рождаемости, в Африке — благодаря эпидемиям и СПИДу. Человечество упустило этот шанс, начав проводить политику массовой иммиграции, а следовательно, несёт всю полноту ответственности за разразившиеся вскоре этнические и религиозные войны, которым суждено было стать прелюдией к Первому Сокращению. Долгая и запутанная история Первого Сокращения известна в наши дни только узкому кругу специалистов, которые в своих работах опираются преимущественно на монументальную 23-томную «Историю Северных цивилизаций» Равенсбургера и Дикинсона. Труд этот служит источником бесценной, но, по мнению некоторых, не всегда достоверной информации; считается, в частности, что в нём уделено излишнее место реляции Хорса, в которой, согласно Пенроузу, отразились не столько подлинные исторические факты, сколько влияние литературной традиции «песней о деяниях» и пристрастие автора к старинным стихотворным размерам. Особенно резкой критике он подвергает, например, следующий отрывок: Три на Севере острова есть, стеснённые льдами; Места их не назовут видных учёных труды. Мёртвые материки снова встают из воды, Море же в землю ушло недоступными смертным путями. Бродят теперь, говорят, звездочёты по нашим дорогам, Вечную славу поют Альфе Центавра они. Кровью былых королей осеняют грядущие дни И возвещают приход гиперборейского Бога. Данный фрагмент, полагает он, вступает в очевидное противоречие со всем, что нам известно об истории климата на Земле. Однако более обстоятельные исследования показали, что начало крушения человеческих цивилизаций сопровождалось внезапными и непредсказуемыми колебаниями температуры. Собственно Первое Сокращение, то есть таяние ледников после взрыва двух термоядерных бомб на Северном и Южном полюсе, осуществлённого с целью затопить весь азиатский континент, кроме Тибета, и тем самым сократить население Земли в двадцать раз, произошло лишь столетие спустя. Другие историки в своих работах наглядно показали, что начало этого смутного периода ознаменовалось возвратом к верованиям и типам поведения, восходящим к далёкому фольклорному прошлому западного человечества, — таким, как астрология, магия, ведовство, приверженность к сословной иерархии династического типа. Крах цивилизаций, по крайней мере на начальном этапе, когда шло воссоздание сельских и городских племён, восстанавливались варварские культы и обычаи, во многом напоминал предсказания, содержавшиеся в целом ряде научно-фантастических романов конца XX века. Людей ожидало будущее, полное дикости и насилия, и многие осознали это прежде, чем начались первые мятежи; некоторые публикации, например в «Металь юрлан»[85], свидетельствуют о поразительной прозорливости в этом плане. Однако люди, хотя и знали многое заранее, не сумели не только что-то предпринять, но даже наметить какой-либо выход. Человечеству, учит Верховная Сестра, суждено было избыть свой удел и пройти путём насилия до самого конца — вплоть до самоуничтожения; его не могло спасти ничто, даже в том невероятном случае, если бы его спасение могло считаться желательным. Компактное сообщество неолюдей, которое обитало в анклавах, защищённых надёжной системой безопасности, и обладало надёжной репродуктивной системой, а также автономной сетью коммуникаций, судя по всему, без особого труда перенесло этот сложный период. С той же лёгкостью оно пережило и Второе Сокращение, вызванное Великой Засухой. Предохраняя от уничтожения и распыления всю совокупность накопленных человечеством знаний и по необходимости, умеренно, дополняя их, оно сыграло в истории примерно ту же роль, что и монастыри на протяжении всего Средневековья, с той единственной разницей, что его целью было отнюдь не подготовить грядущее возрождение человечества, но, напротив, создать все возможные условия для его полного истребления. В течение следующих трех дней мы шли по белому выжженному плато с чахлой растительностью; вода и дичь здесь попадались редко, и я решил свернуть к востоку, отклониться от края расселины. Следуя по течению Гуардаля, мы добрались до водохранилища Сан-Клементе, а потом с наслаждением вступили под сень прохладных, полных дичи лесов Сьерра-де-Сегура. Чем дальше мы продвигались вперёд, тем лучше я осознавал тот факт, что моё биохимическое строение придаёт мне исключительную сопротивляемость и способность к адаптации в любой среде, не имеющую себе равных в животном мире. До сих пор мне ни разу не попадались следы крупных хищников, и если я по вечерам, разбив лагерь, зажигал костёр, то скорее затем, чтобы отдать дань древней человеческой традиции. В Фоксе с поразительной быстротой просыпались атавистические привычки, свойственные собаке с тех самых пор, как она решила стать спутницей человека, — за много тысячелетий до того, как она вновь заняла своё место рядом с неолюдьми. С вершин спускалась прохлада, мы сидели на высоте около двух тысяч метров, и Фокс смотрел на огонь, а потом ложился у моих ног, глядя на тлеющие уголья. Я знал, что он будет спать вполглаза, готовый вскочить при первых же признаках опасности, убивать и умирать, если нужно, защищая своего хозяина и очаг. Я очень внимательно читал повесть Даниеля1, однако так до конца и не понял, что люди имели в виду под любовью, не смог уловить всех многочисленных и противоречивых смыслов, которые они вкладывали в это слово; я понял грубый натурализм и беспощадность сексуальной схватки, понял невыносимую боль одиночества на эмоциональном уровне, но все равно не мог постичь, что именно питало их надежду прийти к некоему синтезу всех этих разнонаправленных устремлений. Однако за те недели, что мы путешествовали по сьеррам в глубине Испании, я почувствовал себя как никогда близким к любви — в самом возвышенном смысле, какой они придавали этому слову; никогда я не был так близок к тому, чтобы самому испытать «высшее на свете счастье», по выражению Даниеля1 в его последнем стихотворении, и понимал, что ностальгия по этому чувству вполне могла заставить Марию23 пуститься в далёкую, через всю Атлантику, дорогу. Честно говоря, я и сам отправился в столь же сомнительный путь, но теперь конечная цель стала мне безразлична: в сущности, я хотел лишь снова и снова шагать с Фоксом по лугам и горам, просыпаться по утрам и купаться в ледяной реке, а потом обсыхать на солнце и сидеть вместе у вечернего костра при свете звёзд. Я достиг состояния невинности, самодостаточного и бесконфликтного, у меня не осталось ни целей, ни задач, моя индивидуальность растворялась в нескончаемой череде дней; я был счастлив. Миновав Сьерра-де-Сегура, мы вступили в Сьерра-де-Алькарас, расположенную на меньшей высоте; я перестал вести точный счёт дням, проведённым в путешествии, но когда вдали завиднелся Альбасете, было, я думаю, самое начало августа. Стояла изнуряющая жара. Я далеко отклонился от расселины; теперь, чтобы вернуться к ней, мне пришлось бы двигаться точно на запад и пройти километров двести по плато Ла-Манчи, где негде было укрыться, а растительность полностью отсутствовала. Я мог также свернуть на север, к более лесистым районам, окружающим Куэнку, а потом пересечь Каталонию и дойти до Пиренейских хребтов. За всё время моего неочеловеческого существования мне никогда не приходилось ни принимать решений, ни проявлять инициативу, данный процесс был мне совершенно чужд. Индивидуальная инициатива, учит Верховная Сестра в «Наставлениях в мирной жизни», есть матрица воли, привязанности и желания; развивая её мысль, Семеро Основоположников проделали огромный труд — составили исчерпывающую карту всех мыслимых жизненных ситуаций. Естественно, их первоочередная задача состояла в том, чтобы покончить с деньгами и сексом — двумя факторами, чьё пагубное влияние прослеживалось во всей совокупности человеческих рассказов о жизни; следовало также полностью исключить понятие политического выбора, который, по их словам, служил источником «надуманных, но бурных страстей». Однако, по их мнению, все эти предпосылки негативного характера ещё не позволяли неочеловечеству достигнуть «очевидной нейтральности реального мира», если воспользоваться их часто употребляемым выражением. Не менее важно было составить конкретный перечень позитивных предписаний. Поведение индивида, подчёркивают они в «Пролегоменах к возведению Центрального Населённого пункта» (первом неочеловеческом произведении; показательно, что на нём не выставлено имени автора), должно сделаться «столь же предсказуемым, как работа холодильника». Впрочем, по их словам, основным источником стилистического вдохновения, отобранным из всей литературной продукции человечества, послужили для них «инструкции по эксплуатации хозяйственных электроприборов среднего размера и сложности, в частности, инструкция к видеомагнитофону „JVC HR-DV3S/MS“. В первых же строках они оговаривают, что неолюди, равно как и собственно люди, могут рассматриваться как разумные млекопитающие среднего размера и сложности; тем самым в условиях стабильной жизни возникает возможность составить полный перечень поведенческих реакций. Я сошёл с предустановленного жизненного пути и тем самым отклонился от всех разработанных и описанных схем. За те несколько минут, что я, сидя на корточках на вершине известнякового холма, созерцал простёртую у моих ног бесконечную белую равнину, мне открылись все терзания индивидуального выбора. И ещё я понял — на сей раз окончательно, — что не хочу, уже не хочу, а может, и никогда не хотел присоединяться ни к какому сообществу никаких приматов. Без особых колебаний, словно повинуясь какому-то внутреннему тяготению — примерно так же, как гнёшься к той руке, в какой несёшь больший груз, — я решил повернуть к северу. Сразу за Ла-Родой, когда я увидел леса и поблёскивающее вдали водохранилище Аларкон, а Фокс весело семенил рядом со мной, мне стало ясно, что я никогда не встречусь ни с Марией23, ни с любой другой неоженщиной и на самом деле нисколько не жалею об этом. Я подошёл к деревне Аларкон сразу после наступления темноты; по озеру пробегала лёгкая рябь, в воде отражалась луна. Примерно на уровне первых домов Фокс вдруг встал как вкопанный и тихонько зарычал. Я замер; сам я не слышал никаких звуков, но полагался на его слух, более тонкий, чем у меня. Луна ненадолго скрылась за облаком, и мне почудилось, будто справа кто-то скребётся; когда опять стало светлее, я заметил очертания человеческой фигуры, скользнувшей между домами; фигура показалась мне уродливой и скрюченной. Я придержал Фокса, рвавшегося вдогонку, и двинулся дальше по главной улице. Быть может, это было неосторожно с моей стороны, однако все, кому случалось контактировать с дикарями, свидетельствовали, что те испытывают настоящий ужас перед неолюдьми; во всех случаях они первым делом обращались в бегство. Полустёршийся указатель гласил, что крепость Аларкон была возведена в двенадцатом веке, а в двадцатом превращена в гостиницу; по-прежнему массивная и внушительная, она высилась над деревней, и радиус обзора с её стен равнялся, наверное, нескольким километрам; я решил устроиться в замке на ночлег, не обращая внимания на шорохи и разбегающиеся в темноту силуэты. Фокс ворчал не переставая, и в конце концов я взял его на руки, чтобы успокоить; у меня не оставалось сомнений в том, что дикари предпочтут убраться с нашего пути, если при приближении я буду производить достаточно шума. В замке повсюду виднелись следы недавнего человеческого присутствия; в большом камине даже горел огонь, а рядом лежали дрова: по крайней мере, они не утратили хотя бы этот секрет — секрет одного из самых древних изобретений человека. Быстро осмотрев комнаты, я убедился, что больше они не сумели сохранить практически ничего: об их пребывании в помещении говорили главным образом беспорядок, вонь и кучи засохших экскрементов на полу. Никаких следов умственной, интеллектуальной или художественной деятельности не наблюдалось; это подтверждало выводы тех редких исследователей, кто занимался начальным этапом истории дикарей: в отсутствие всякой культурной преемственности деградация произошла с молниеносной быстротой. Толстые стены прекрасно удерживали тепло, и я решил расположиться в главной зале, подтянув поближе к огню один из матрасов; в чулане нашлась стопка чистых простыней. Ещё я нашёл два полуавтоматических карабина, внушительный запас патронов и полный набор средств для чистки и смазки оружия. Видимо, в те времена, когда здесь жили люди, окрестные леса и долины изобиловали дичью; я понятия не имел, как обстоит дело теперь, но уже в первые недели нашего похода убедился, что по крайней мере некоторые виды животных сумели пережить череду потопов и жесточайших засух, воздействие радиоактивных облаков и заражение водных артерий — в общем, все те катаклизмы, которые опустошали планету на протяжении двух последних тысячелетий. Мало кто знает — хотя это очень характерный факт, — что на закате человеческой цивилизации в Западной Европе появились движения со странной мазохистской идеологией, получившей название «экологизм», хотя к науке экологии она имела весьма отдалённое отношение. Эти движения ратовали за необходимость защищать «природу» от воздействия человека и утверждали, что все биологические виды, независимо от уровня их развития, имеют равное «право» населять планету; судя по всему, некоторые участники подобных движений, по сути, систематически принимали сторону животных, а не человека: весть об исчезновении какого-то вида беспозвоночных причиняла им больше горя, нежели сообщение о голоде, уносящем население целого континента. Сегодня мы не вполне понимаем термины «природа» и «право», которыми они манипулировали с такой лёгкостью; для нас подобные идеологические крайности — лишь один из признаков того, что человечество под конец стремилось восстать против самого себя, положить предел своему очевидно недолжному существованию. Как бы то ни было, «экологисты» сильно недооценили свойственную всем формам жизни способность к адаптации и ту быстроту, с какой на развалинах погибшего мира восстанавливалось новое равновесие; мои ранние неочеловеческие предшественники, например ДаниельЗ и Даниель4, не раз упоминают лёгкую иронию, с которой они наблюдали, как территория бывших промышленных гигантов стремительно зарастает густыми лесами, полными волков и медведей. Забавно, что теперь, когда люди практически исчезли и об их былом господстве напоминают лишь унылые обломки, клещи и другие насекомые по-прежнему живы и демонстрируют редкостную сопротивляемость. Я мирно проспал всю ночь и проснулся на рассвете. Мы с Фоксом обошли замок по крепостной стене, глядя, как над озером поднимается солнце; вероятно, дикари, покинув деревню, переселились ближе к воде. Потом я исследовал внутренние помещения замка и обнаружил множество предметов человеческого производства; некоторые довольно хорошо сохранились. Минувшие века безвозвратно уничтожили все, что содержало электронику и литиевые батареи, использовавшиеся для сохранения данных при отключении электричества; так что мобильные телефоны, компьютеры и электронные органайзеры меня не интересовали. Зато все аппараты, содержащие только механические или оптические части, как правило, были в отличном состоянии. Какое-то время я повозился с двухлинзовым фотоаппаратом «Роллейфлекс» в матово-чёрном металлическом корпусе; рычажок для перемотки плёнки не заедал, шторки затвора открывались и закрывались с негромким шелестом, то быстрее, то медленнее, в зависимости от выдержки, выставленной на ободке колёсика-регулятора. Если бы на свете ещё существовала фотоплёнка и фотолаборатории, я, безусловно, мог бы сделать отличные снимки. Солнце уже пригревало, отбрасывая золотистые блики на поверхность озера, и я немного поразмышлял о благодати и о забвении, а ещё о лучшей черте людей — их технической изобретательности. От произведений литературы и искусства, которыми так гордилось человечество, сегодня не осталось ничего; темы, обусловившие их появление на свет, утратили всякую актуальность, эмоциональная сила их испарилась. Ничего не осталось и от тех философских и богословских систем, во имя которых люди сражались, иногда умирали, а чаще убивали других; в неочеловеке все это не находило ни малейшего отклика, мы видели во всём этом лишь случайные отклонения ограниченных и бессистемных умов, не способных породить ни единого точного или хотя бы мало-мальски пригодного рабочего понятия. Зато достижения человеческих технологий до сих пор заслуживают уважения: именно в эту сферу человек вложил лучшее, что в нём было, и, выразив свою глубинную природу, сумел сразу же достигнуть такого совершенства, что неолюдям не удалось добавить к его изобретениям ничего по-настоящему значительного. Однако мои собственные технологические потребности были весьма ограниченны; я взял только сильный бинокль и засунул за пояс нож с широким лезвием. В конце концов, не исключено, что в ходе дальнейшего путешествия — если, конечно, я вообще пойду дальше — мне придётся столкнуться с опасными животными. Под вечер над равниной нависли тучи, а чуть позже пошёл дождь; с неба опустилась длинная, тяжёлая, неспешная пелена, по камням во дворе глухо шлёпали капли. Незадолго до заката я вышел из замка: дороги развезло до полной непроходимости, и я понял, что на смену лету уже пришла осень и что мне придётся прожить здесь несколько недель, а может, и несколько месяцев, ожидая зимы, чтобы дни опять стали холодными и сухими. Я могу охотиться, убивать оленей или коз и жарить их на огне, вести ту простую жизнь, о какой я читал в рассказах разных людей. Я знал, что Фокс будет счастлив, память об этой жизни заложена у него в генах; самому мне требовались капсулы с минеральными солями, но у меня пока оставался полугодовой запас, а потом мне придётся найти морскую воду — если где-то ещё было море — или же умереть. По человеческим меркам я не слишком держался за жизнь, учение Верховной Сестры было целиком основано на идее отрешённости; оказавшись в исконном мире, я постоянно чувствовал неуместность, необязательность своего присутствия в системе, целиком основанной на принципе выживания и продолжения рода. Глубокой ночью я проснулся и увидел на берегу озера костёр. Направив бинокль на огонь, я испытал шок: там были дикари; я ни разу не видел их так близко, и они отличались от тех, что обитали в Альмерии, более крепким сложением и более светлой кожей; уродливая особь, попавшаяся мне на глаза при входе в деревню, видимо, была исключением. У костра сидело десятка три индивидов, облачённых в какие-то кожаные обноски — возможно, человеческого производства. Я не выдержал этого зрелища, ушёл и снова лёг в темноте, ощущая лёгкий озноб; Фокс прижался ко мне, толкаясь мордочкой мне в плечо, пока я не успокоился. На следующее утро я обнаружил у ворот замка твёрдый пластиковый чемоданчик, тоже человеческого происхождения; не способные самостоятельно наладить производство каких-либо предметов, разработать какой-либо технологический процесс, дикари жили за счёт остатков человеческой промышленности, довольствуясь использованием вещей — по крайней мере тех, назначение которых было им понятно, — подобранных на развалинах древних жилищ. Я открыл чемоданчик: там лежали какие-то неизвестные мне корешки и большой кусок жареного мяса. Это подтверждало вывод о том, что дикари не имеют о неолюдях ни малейшего представления: судя по всему, они даже не знали, что мой метаболизм отличается от их собственного и что эта пища для меня непригодна; зато Фокс проглотил кусок мяса с большим аппетитом. Это подтверждало и другой вывод: они явно испытывали сильный страх передо мной и надеялись заручиться моей благосклонностью или хотя бы нейтралитетом. Вечером я положил пустой чемоданчик у входа в знак того, что принимаю подношение. Та же сцена повторилась и назавтра, и в последующие дни. Днём я наблюдал в бинокль за поведением дикарей и уже немного привык к их внешнему облику — грубым, топорным чертам, выставленным наружу половым органам. Если они не охотились, то по большей части либо спали, либо совокуплялись — во всяком случае, те, кто имел такую возможность. В племени царила строгая иерархия, это выяснилось с первых же дней наблюдения. Во главе его стоял самец лет сорока, с седеющей растительностью на теле; при нём находились два молодых самца с сильно развитым торсом, намного выше и крупнее остальных членов группы. Эти трое явно пользовались исключительным правом на совокупление с самками: те, встречая кого-нибудь из главных самцов, опускались на четвереньки, подставляя вульву, но с негодованием пресекали любые поползновения других особей мужского пола. Вожак во всех случаях имел преимущество перед двумя своими подручными; напротив, между ними самими, видимо, не существовало чёткой иерархии: в отсутствие вожака они по очереди, а иногда и одновременно пользовались благосклонностью различных самок. В племени не было ни одной пожилой особи; видимо, они доживали максимум до пятидесяти лет. В общем, эта социальная структура очень напоминала устройство человеческого общества, особенно в позднейший период, наступивший вслед за распадом крупных федеративных систем. Я не сомневался, что Даниель1 не затерялся бы в этом мире, без труда нашёл бы в нём точки опоры. Прошло около недели с момента моего прихода в замок, когда однажды, открыв, по обыкновению, ворота, я обнаружил рядом с чемоданчиком юную дикарку с очень белой кожей и всклокоченными чёрными волосами. Из одежды на ней была только короткая кожаная юбочка, кожу украшали грубо намалёванные синие и жёлтые полосы. Увидев меня, она повернулась, задрала юбку и раздвинула бедра, подставляя зад. Фокс подошёл и обнюхал её, она задрожала всем телом, но осталась в той же позиции. Я по-прежнему не двигался с места, и ей в конце концов пришлось повернуть голову в мою сторону; тогда я знаком велел ей следовать за мной в замок. Передо мной стояла нелёгкая задача: если я приму этот новый вид подношения, оно, вероятнее всего, повторится и в следующие дни; с другой стороны, отослав самку, я навлекал на неё репрессии со стороны остальных членов племени. Она испытывала смертельный страх, её панический взгляд ловил каждое моё движение. Я кое-что знал о приёмах человеческой сексуальной активности, хоть и чисто теоретически. Я указал ей на матрас; она встала на четвереньки и замерла в ожидании. Я сделал ей знак перевернуться на спину; она повиновалась, широко раздвинула ляжки и начала тереть рукой свою дыру, на удивление волосатую. Механизмы желания у неолюдей почти не изменились, разве что сильно ослабли, и я знал, что некоторые имеют привычку возбуждать себя при помощи рук. Со своей стороны, я несколько лет назад попробовал это проделать, мне не удалось вызвать в памяти какой-либо зрительный образ, и я старался сконцентрироваться на тактильных ощущениях; последние оказались весьма умеренными, что отвратило меня от дальнейших попыток. Однако я снял брюки, имея в виду манипуляциями довести свой орган до необходимой твёрдости. Юная дикарка удовлетворённо заурчала и стала тереть дыру с удвоенной энергией. Приблизившись, я почувствовал тошнотворный запах, исходящий от её промежности. Покинув свой дом, я утратил неочеловеческие навыки гигиены, запах моего тела стал более выраженным, однако он не шёл ни в какое сравнение с той вонью, какую источали половые органы дикарки, от них несло смесью застоявшегося дерьма с тухлой рыбой. Я невольно попятился; она тут же вскочила, охваченная прежним беспокойством, и поползла ко мне; оказавшись на уровне моего члена, она приблизилась к нему ртом. Воняло не так нестерпимо, но всё же очень сильно, зубы у неё были мелкие, чёрные и гнилые. Я легонько отстранил её, оделся, проводил её до ворот замка и знаками велел больше не появляться. Наутро я не взял оставленный для меня чемоданчик; по здравом размышлении, наверное, лучше всё-таки не вступать в слишком тесные контакты с дикарями. Потребности Фокса я мог обеспечивать охотой, дичи в окрестностях водилось очень много, притом непуганой: малочисленные дикари не знали иного оружия, кроме лука и стрел, два полуавтоматических карабина обеспечивали мне решающий перевес. Уже на следующий день я совершил первую вылазку в лес и, к величайшей радости Фокса, подстрелил двух ланей, перебиравшихся через полный воды ров, окружавший замок. Небольшим топориком я отделил две филейные части, а остатки трупов оставил гнить в лесу. Эти животные — лишь несовершенные, неточные механизмы с коротким сроком жизни; они не обладают ни прочностью, ни изящным функциональным совершенством того же двухлинзового «Роллейфлекса», подумал я, глядя в их выпуклые, уже неживые глаза. Дождь пока шёл, но уже тише, дороги постепенно подсыхали, становились проходимыми; когда подморозит, настанет время двигаться дальше, на запад. В следующие дни я рискнул углубиться в лес, окружавший озеро; под пологом высоких деревьев росла короткая трава, расцвеченная пятнышками солнца. Время от времени из зарослей до меня доносился шорох, иногда Фокс предупреждающе рычал. Я знал, что вокруг дикари, я проник на их территорию, но они не осмелятся показаться; гром выстрелов наверняка повергал их в смертельный страх. И недаром: теперь я прекрасно умел обращаться со своими карабинами, перезаряжал их очень быстро и мог устроить настоящую бойню. Все сомнения, одолевавшие меня иногда в прежней, абстрактной и одинокой жизни, теперь исчезли: я знал, что имею дело с существами злонамеренными, несчастными и жестокими; в их среде мне никогда не найти ни любви, ни возможности её, ни каких-либо идеалов, о которых грезили наши человеческие предшественники; это всего лишь карикатурные отходы обычного человечества в худших его проявлениях, того человечества, которое знал уже Даниель1, желавший ему гибели, планировавший его гибель и в значительной мере к этой гибели причастный. Через несколько дней я получил лишнее тому подтверждение, наблюдая некое подобие празднества, устроенное дикарями. Стояло полнолуние, и среди ночи меня разбудил вой Фокса; резкий, ритмичный, назойливый звук барабанов бил по нервам. С биноклем в руке я поднялся на вершину центральной башни. Все племя собралось на поляне, они разожгли огромный костёр и выглядели крайне возбуждёнными. Сборищем руководил вожак, восседавший, как мне показалось, на старом продавленном сиденье от автомобиля и облачённый в футболку с надписью «Ibiza Beach» и высокие ботинки; его ноги и половые органы были обнажены. Он подал знак, ритм барабанов замедлился, и члены племени встали в круг, очертив нечто вроде арены, в центр которой двое подручных вождя выволокли, безжалостно пиная, двух пожилых дикарей — явно самых старых в племени, на вид им можно было дать лет шестьдесят. Оба, совершенно голые, держали в руках кинжалы с короткими широкими лезвиями — точно такие же, какие я нашёл в чулане замка. Схватка началась в полнейшей тишине, но при виде первой крови дикари закричали, засвистели, подбадривая противников. Я сразу понял, что это смертельный поединок, имеющий целью уничтожить наименее жизнеспособного индивида; противники наносили друг другу жестокие удары, метя в лицо и в наиболее чувствительные места. После первых трех минут был устроен перерыв, и они, сидя на корточках в противоположных концах арены, обтирались губкой и пили большими глотками воду. Тот, что потолще, видимо, был серьёзно ранен, он потерял много крови. По знаку вождя бой возобновился. Толстяк поднялся, шатаясь; в тот же миг противник бросился на него и вонзил кинжал ему в глаз. Несчастный рухнул на землю с залитым кровью лицом, и пиршество началось. Самцы и самки, подняв кинжалы, с рёвом устремились к раненому, пытавшемуся отползти на безопасное расстояние; снова забили барабаны. Сперва дикари вырезали куски мяса и жарили их на угольях, но исступление нарастало, и они стали просто пожирать тело жертвы, лакать её кровь, запах которой их явно пьянил. Через несколько минут от толстого дикаря остались лишь кровавые лохмотья, разбросанные по поляне в радиусе нескольких метров. Голова лежала в стороне, нетронутая, если не считать выколотого глаза. Один из дикарей поднял её и отдал вожаку; тот встал и помахал ею в свете звёзд; музыка снова смолкла, а племя затянуло какой-то нечленораздельный речитатив, медленно хлопая в ладоши. По моим предположениям, это мог быть некий объединительный ритуал, способ укрепить внутригрупповые связи — и в то же время избавиться от ослабевших или больных особей; такой ритуал нисколько не противоречил имевшимся у меня сведениям о человечестве. Когда я проснулся, на лугах лежал тоненький слой инея. Остаток утра прошёл в сборах и подготовке к последнему, как я надеялся, этапу моего странствия. Фокс вприпрыжку бегал за мной по комнатам. Я знал, что, продвигаясь на запад, попаду на равнину, где климат теплее; значит, одеяло больше не потребуется. Не знаю, почему, собственно, я вернулся к своему изначальному замыслу — попробовать добраться до Лансароте; идея присоединиться к какому-нибудь неочеловеческому сообществу по-прежнему не внушала мне особого энтузиазма, к тому же никаких новых свидетельств существования подобного сообщества у меня не появилось. Просто, видимо, сама мысль провести остаток своих дней в местности, наводнённой омерзительными дикарями, — даже в обществе Фокса, даже зная, что я внушаю им смертельный страх, куда больший, чем они мне, и что они наверняка будут держаться от меня на почтительном расстоянии, — после этой ночи мне стала невыносима. И тогда я понял, что постепенно отрезаю себе все возможности; видимо, в этом мире нет для меня места. Я долго колебался, глядя на карабины. Громоздкие, тяжёлые, они мешали бы мне двигаться так же быстро, как раньше; к тому же я нисколько не тревожился за свою безопасность. С другой стороны, неизвестно, сумеет ли Фокс с той же лёгкостью добывать себе пропитание в районах, по которым придётся идти. Положив голову на передние лапы, он следил за мной взглядом, словно понимая причину моих сомнений. Когда я поднялся, держа в руке более короткий карабин и сунув в сумку небольшой запас патронов, он тоже вскочил и весело замахал хвостом. Он явно пристрастился к охоте; да и я тоже, в какой-то мере. Теперь я даже испытывал нечто вроде радости, убивая животных, избавляя их от феноменального бытия; разумом я понимал, что ошибаюсь, что освобождения можно достичь лишь путём аскезы: этот пункт в наставлениях Верховной Сестры сейчас, как никогда, казался мне бесспорным; но я сам, наверное, стал человечнее — в худшем смысле этого слова. Каждый акт уничтожения одной из форм органической жизни есть шаг вперёд к свершению нравственного закона; по-прежнему уповая на пришествие Грядущих, однако, должен был отыскать себе подобных или же нечто аналогичное им. Застёгивая рюкзак, я вспомнил Марию23: она отправилась на поиски любви и наверняка не нашла её. Фокс скакал вокруг меня, вне себя от счастья, что мы снова пускаемся в путь. Я окинул взглядом леса, равнину — и мысленно помолился об освобождении всякой живой твари. Было позднее утро, погода на дворе стояла тёплая, почти жаркая; иней растаял, зима только начиналась, и вскоре я окончательно покину холодные регионы. Зачем я живу? Я здесь инородное тело. Перед уходом я решил в последний раз прогуляться вокруг озера с карабином в руках — не для того, чтобы поохотиться по-настоящему, я все равно не смог бы унести дичь с собой, а просто чтобы напоследок доставить Фоксу удовольствие, дать ему полазить по кустам, надышаться запахами подлеска, прежде чем мы выйдем на равнину. Вокруг был мир, здесь и теперь, были его леса, луга, животные во всей своей невинности — ходячие, снабжённые зубами пищеварительные трубки, вся жизнь которых сводилась к поискам других пищеварительных трубок и пожиранию их, дабы восполнить свои запасы энергии. Несколькими часами раньше я понаблюдал за стойбищем дикарей: большинство спали, переваривая сильные эмоции, полученные накануне в ходе кровавой оргии. Они стояли на верхней ступени пищевой лестницы, хищников в природе почти не осталось, поэтому им приходилось самим уничтожать состарившихся или ослабленных особей, дабы поддержать здоровье племени на должном уровне. Они не могли полагаться на естественный отбор, поэтому организовали социальную систему контроля за доступом к вульве самок, дабы сохранить генетический капитал племени. Всё это было в порядке вещей, и день стоял до странного тёплый. Я уселся на берегу озера, а Фокс скрылся в кустах. Временами из воды выпрыгивала рыба, и тогда по поверхности расходились лёгкие волны, замиравшие у берега. Чем дальше, тем меньше я понимал, зачем покинул абстрактное, виртуальное сообщество неолюдей. Мы с самого начала вели существование, лишённое страстей, — существование стариков; мы смотрели на мир с пониманием, но без участия. Мы изучили царство животных, мы изучили все человеческие сообщества: в них не осталось загадок, от них нечего было ждать, кроме бесконечной бойни. «Если есть это, то есть и то», — машинально твердил и твердил я про себя, пока не впал в какое-то гипнотическое состояние. Прошло два с лишним часа, когда я наконец поднялся — возможно, успокоенный, во всяком случае, полный решимости продолжать свои поиски; при этом я заранее смирился с возможной неудачей и, как следствие, с собственной гибелью. И тут я заметил, что Фокс исчез: наверное, напал на след и забрался глубже в подлесок. Больше трех часов, до самых сумерек, я шарил по кустам вокруг озера; иногда, через равные промежутки времени, я звал его, но ответом была лишь удручающая тишина. Уже почти совсем стемнело, когда я нашёл его тело, пронзённое стрелой. Оно ещё не успело остыть. Наверное, он умер страшной смертью, в его остекленевших глазах застыло выражение ужаса. В пароксизме жестокости дикари отрезали ему уши; видимо, они спешили, опасаясь, как бы я их не заметил, срез остался грубый, вся его мордочка и грудь были заляпаны кровью. Ноги у меня подкосились, я рухнул на колени перед ещё тёплым трупом моего маленького спутника; быть может, появись я на пять-десять минут раньше, дикари не посмели бы приблизиться. Мне предстояло выкопать могилу, но пока у меня не было сил. Опускалась ночь, над озером клубился холодный туман. Я долго, очень долго смотрел на изувеченное тело Фокса; потом слетелись мухи, совсем немного. То было тайное место, и заветное слово было: базилик. Я остался один. Озеро постепенно погружалось в темноту, и моё одиночество было безысходно. Фокс не оживёт никогда — ни он, ни другая собака с тем же набором генов; он окончательно ушёл в ничто, к которому отныне, следом за ним, стремлюсь и я. Теперь я точно знал, что изведал любовь, потому что ведал страдание. На миг мне вспомнился рассказ о жизни Даниеля: я сознавал, что за несколько недель путешествия получил упрощённое, но исчерпывающее представление о человеческой жизни. Я шёл всю ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь, и большую часть третьего дня: время от времени останавливался, принимал капсулу минеральных солей, выпивал глоток воды и шагал дальше; усталости я не чувствовал совсем. Мои познания в биохимии и физиологии были весьма ограниченны, род Даниелей не отличался пристрастием к науке, однако я помнил, что превращение неолюдей в автотрофов сопровождалось рядом структурных и функциональных изменений гладкой мускулатуры. По сравнению с человеком я обладал повышенной гибкостью, выносливостью и способностью к автономному функционированию. Конечно, моя психология также сильно отличалась от человеческой: я не знал страха и, хоть и мог страдать, не испытывал во всей полноте того, что люди называли чувством утраты; оно существовало во мне, но не имело никакой ментальной проекции. Я уже ощущал какую-то пустоту, когда вспоминал ласки Фокса, то, как он уютно устраивался у меня на коленях, его купания, беготню, а главное — радость, читавшуюся в его глазах, ту радость, которая всегда потрясала меня, потому что была мне совершенно чужда; однако это страдание, эта тоска представлялись мне неизбежными уже потому, что они существовали. Мысль, что все могло быть иначе, просто не возникала в моём мозгу: ведь когда я видел горную гряду, мне не приходило в голову, что она может вдруг исчезнуть, а на её месте появится равнина. Наверное, в этом сознании абсолютного детерминизма и состояло главное различие между нами и нашими предшественниками-людьми. Подобно им, мы были всего лишь разумными механизмами, но, в отличие от них, сознавали, что мы — не более чем механизмы. Я шёл около сорока часов, ни о чём не думая, движимый лишь смутным воспоминанием о маршруте, обозначенном на карте; в уме у меня стоял плотный туман. Не знаю, что заставило меня остановиться и очнуться — возможно, странный характер окружающей местности. Должно быть, я приближался к развалинам древнего Мадрида: во всяком случае, вокруг, сколько хватало глаз, тянулось громадное заасфальтированное пространство, лишь вдали смутно виднелись невысокие, пожухлые холмы. Местами почва вспучилась, образуя чудовищные пузыри, словно под действием какой-то устрашающей волны подземного жара. Полосы асфальта длиной в десятки метров вздымались вверх и обрывались, рассыпаясь грудами каменей и чёрных глыб; земля была усыпана металлическими обломками и осколками стекла. Вначале я решил, что нахожусь на шоссе, возле какого-нибудь автовокзала, но, не обнаружив нигде никаких указателей, в конце концов понял, что стою прямо в центре бывшего аэропорта Барахас. Я пошёл дальше на запад и вскоре обнаружил следы человеческой деятельности: телевизоры с плоским экраном, груды разбитых вдребезги CD, громадный рекламный щит с изображением певца Давида Бисбаля. Это место подверглось сильнейшей бомбардировке на завершающей стадии межчеловеческого военного конфликта; наверное, здесь ещё сохранялся повышенный уровень радиации. Я сверился с картой: вершина разлома должна была находиться совсем рядом; чтобы двигаться прежним курсом, мне следовало свернуть к югу, а значит, пройти по древнему центру города. В районе пересечения шоссе М45 и R2 я немного задержался, пробираясь через груды расплавленных остовов автомобилей. Первых городских дикарей я заметил, шагая по территории бывших складов концерна «Ивеко». Небольшая, около пятнадцати особей, группка сидела под металлическим навесом гаража, в полусотне метров от меня. Я быстро прицелился и выстрелил: одна фигура упала, остальные забились в глубь гаража. Через несколько минут, обернувшись, я увидел, что двое дикарей осторожно высунулись из гаража и втаскивают товарища внутрь — очевидно, чтобы употребить его в пищу. Я захватил с собой бинокль и убедился, что они ниже ростом и уродливее, чем те, что обитали в районе Аларкона; их темно-серая кожа была усеяна гнойными нарывами — скорее всего, вследствие радиации. Так или иначе, они тоже испытывали смертельный страх перед неолюдьми: те, что попадались мне на развалинах города, разбегались прежде, чем я успевал вскинуть карабин; я всё же сумел доставить себе удовольствие и подстрелить пятерых или шестерых. Большинство из них хромали, однако, несмотря на увечье, передвигались они быстро, иногда помогая себе передними конечностями; я был удивлён и даже подавлен их неожиданной живучестью. Рассказ о жизни Даниеля1 давно стал частью меня самого, поэтому я испытал странное волнение, оказавшись на улице Обиспо-де-Леон, где произошла его первая встреча с Эстер. От упомянутого в рассказе бара не осталось и следа; фактически вся улица состояла из двух почерневших обломков стены, на одном из которых случайно сохранилась табличка с названием. Мне пришла в голову мысль отыскать дом номер 3 по улице Сан-Исидор, где, на последнем этаже, состоялась вечеринка по случаю дня рождения Эстер, положившая конец их отношениям. Я довольно хорошо помнил, как выглядел центр Мадрида во времена Даниеля; теперь какие-то улицы были разрушены до основания, но какие-то, по неизвестной причине, оставались невредимыми. Мне понадобилось около получаса, чтобы найти нужное здание; оно пока не рухнуло. Я поднялся на последний этаж, поднимая ногами облачка цементной пыли. Мебель, обои, ковры исчезли полностью; на грязном полулежали только кучки засохших экскрементов. Я задумчиво побродил по комнатам, где Даниель пережил, безусловно, один из самых тяжёлых моментов в своей жизни; потом вышел на террасу, откуда он смотрел на городской пейзаж перед тем, как, по его выражению, «выйти на финишную прямую». Естественно, мысли мои вновь и вновь возвращались к любовной страсти у людей, её чудовищной силе, её роли в генетической структуре вида. Сегодня темно-серый, унылый пейзаж с обугленными, выветрившимися домами, с грудами щебня и пыли производил умиротворяющее впечатление, располагал к печальной отрешённости. Зрелище, представшее моему взору, было довольно однообразным; но я знал, что, двигаясь на юго-запад, обогну расселину и где-то на уровне Леганеса или Фуэнлабрада выйду к Великому Серому Простору, который мне предстояло пересечь. Такие области, как Эстремадура и Португалия, исчезли с лица земли. Серия ядерных взрывов, а также наводнения и циклоны, обрушившиеся на этот регион за последние несколько веков, в конечном счёте превратили его в обширную, совершенно плоскую и слегка наклонную поверхность; судя по спутниковым снимкам, её покрывал ровный, однородный слой вулканической пыли светло-серого цвета. Эта гигантская наклонная плоскость тянулась приблизительно на две с половиной тысячи километров и уходила в малоизученный район, находившийся на месте бывших Канарских островов; небо там обычно было затянуто тучами и клубами испарений. Плотный слой облаков почти не позволял вести наблюдение со спутника, поэтому сколько-нибудь достоверными сведениями об этом регионе мы не располагали. Лансароте мог остаться полуостровом, мог превратиться в остров или вообще исчезнуть; в плане географическом я располагал только этими данными. В плане же физиологическом было ясно одно: мне не хватит воды. Если я буду идти двадцать часов в сутки, то смогу сделать за день около ста пятидесяти километров; мне понадобится чуть больше двух недель, чтобы добраться до приморской зоны, если она вообще существует. Я не знал, насколько мой организм устойчив к обезвоживанию; не думаю, чтобы его когда-либо тестировали в экстремальных условиях. Перед тем как пуститься в путь, я на миг вспомнил Марию23: двигаясь со стороны Нью-Йорка, она должна была столкнуться с аналогичными трудностями. Ещё у меня мелькнула мысль о древних людях, которые в подобных обстоятельствах препоручали свою душу Богу, и мне стало жаль, что нет ни Бога, ни какой-либо сущности того же порядка; наконец я вознёсся духом к надежде и к пришествию Грядущих. В отличие от нас, Грядущие будут не механизмами и даже не отдельными существами в строгом смысле слова. Они будут Единым, оставаясь множественными. Нам неоткуда почерпнуть точное представление о природе Грядущих. Свет един, но число лучей его бесконечно. Я обрёл смысл Слова; мёртвые тела и прах направят мои стопы — а ещё память о славном псе по имени Фокс. Я вышел из города на заре, сопровождаемый лёгким топотом разбегавшихся во все стороны дикарей. Миновав лежащие в руинах пригороды, я к полудню вышел на Великий Серый Простор. Здесь я оставил ставший ненужным карабин: по ту сторону великой расселины не было отмечено никаких признаков жизни, ни животной, ни растительной. Двигаться оказалось легче, чем я предполагал: на самом деле толщина слоя пепла не превышала нескольких сантиметров, а под ним лежала твёрдая, словно спёкшаяся, земля, она давала ногам удобную опору. Солнце стояло высоко в недвижной небесной лазури, на местности не было никаких складок, никаких особенностей рельефа, из-за которых я мог бы уклониться от курса. Постепенно я, продолжая двигаться вперёд, впал в состояние мирной полудрёмы; слегка изменённые, истончённые и хрупкие образы неолюдей сплетались в моей памяти с теми шелковистыми, бархатными видениями, какие давным-давно, в прежней жизни, создавала у меня на экране Мария23, пытаясь выразить отсутствие Бога. На закате я сделал короткий привал. С помощью несложных измерений и тригонометрии мне удалось определить, что уклон составляет около одного процента. Если показатель крутизны не изменится, значит, поверхность океана лежит на две с половиной тысячи метров ниже уровня материковой платформы, то есть довольно близко к астеносфере. Судя по всему, в ближайшие дни нужно ждать существенного повышения температуры. В действительности жара стала по-настоящему изнуряющей лишь через неделю; тогда же я начал ощущать первые приступы жажды. Небо по-прежнему оставалось чистым и неподвижным, приобретая все более насыщенный цвет кобальта. Мало-помалу я сбросил с себя всю одежду; в рюкзаке оставалось всего несколько таблеток минеральных солей; теперь мне было трудно их глотать, слюноотделение становилась слишком скудным. Я испытывал новое для себя ощущение — физическое страдание. Жизнь диких животных, целиком пребывающих во власти природы, представляла собой сплошную боль с редкими внезапными моментами разрядки, блаженного отупения, связанного с удовлетворением биологических потребностей — пищевых или сексуальных. Жизнь человечества в общем проходила примерно так же: под знаком страдания, с отдельными, всегда слишком краткими моментами удовольствия, вызванного реализацией осознаваемой потребности, которая у людей превратилась в желание. Жизнь неолюдей должна была протекать мирно, рационально, вдали и от удовольствия и от страдания; замысел этот потерпел крах, и мой уход служил наглядным тому свидетельством. Быть может, Грядущие познают радость — иное имя вечно длящегося удовольствия. Я шёл в том же ритме, по двадцать часов в день, без остановок, ясно сознавая, что теперь моё выживание зависело от элементарной проблемы нормального осмотического давления, от равновесия между процентным содержанием минеральных солей и тем количеством воды, какое успели накопить мои клетки. Не то чтобы я хотел жить в собственном смысле слова, просто идея смерти была абсолютно бессодержательна. Своё тело я воспринимал как носитель — но оно несло лишь пустоту. Мне оказалось не под силу достичь Духа; но я всё-таки ждал какого-то знака. Пепел под моими ногами стал белым, а небо приобрело ультрамариновый оттенок. Через два дня я обнаружил сообщение Марии23. Оно было написано каллиграфически чётким, узким почерком на тонких листах прозрачного нервущегося пластика; свёрнутые листы она положила в чёрную металлическую тубу, слабо звякнувшую, когда я её открыл. Сообщение не предназначалось специально для меня, собственно, оно вообще никому не предназначалось; то было всего лишь очередное проявление абсурдного — или высокого — стремления, которое отличало людей и передалось их преемникам: стремления оставить по себе след, письменное свидетельство. Общее содержание сообщения было очень печальным. Выбираясь из развалин Нью-Йорка, Мария23 неоднократно соприкасалась с племенами дикарей, иногда весьма многочисленными; в отличие от меня, она пыталась вступить с ними в контакт. Ей самой ничто не угрожало, дикари боялись её, тем не менее она питала глубокое отвращение к их грубости, безжалостному обращению с пожилыми и слабыми особями, к их неутолимой жажде насилия, социального и сексуального унижения, самой настоящей жестокости. Сцены, аналогичные тем, свидетелем которых я стал в Аларконе, постоянно повторялись и в Нью-Йорке, хотя племена обитали на значительном расстоянии друг от друга и в последние семь-восемь столетий никак не могли контактировать между собой. Ни один праздник у дикарей не обходился без насилия, кровопролития, публичных истязаний; более того, изобретение изощрённых, чудовищных пыток являлось, по-видимому, единственной областью, в которой они сохранили толику изобретательности, роднившей их с человеческими предками; к этому сводилась вся их цивилизация. Если согласиться, что механизм наследственности затрагивает и моральные качества, то факт этот не покажется удивительным: вполне логично, что в ходе затяжных военных конфликтов выживали прежде всего наиболее грубые и жестокие особи с повышенным уровнем агрессивности и что их характер передавался потомству. В вопросах моральной наследственности ничего нельзя ни доказать, ни опровергнуть; бесспорно одно: свидетельство Марии23, равно как и моё собственное, подтверждало справедливость приговора, вынесенного Верховной Сестрой человечеству, и полностью оправдывало её решение не препятствовать тому процессу самоуничтожения, который оно запустило две тысячи лет назад. Вставал вопрос, почему Мария23 не вернулась; впрочем, при чтении некоторых отрывков складывалось впечатление, что она собиралась отказаться от своего замысла, но, наверное, в ней, как и во мне, как и во всех неолюдях, выработался известный фатализм, коренящийся в сознании собственного бессмертия; в этом мы приблизились к древним человеческим общностям, насквозь проникнутым глубокими религиозными верованиями. Ментальные структуры вообще живут гораздо дольше, нежели породившая их реальность. Став практически бессмертным, или, по крайней мере, достигнув стадии, близкой к реинкарнации, Даниель1 тем не менее до конца сохранял нетерпеливость, исступление, ненасытность простого смертного. Точно так же и я, покинув по собственной воле рамки репродуктивной системы, обеспечивавшей моё бессмертие, или, вернее, бесконечное воспроизводство моих генов, знал, что все равно никогда не смогу учитывать в своём поведении перспективу смерти; мне никогда не испытать страха, скуки или желания с той же остротой, что и человеку. Я уже собирался вложить листки обратно в тубу, как вдруг заметил, что в ней находится ещё один предмет, извлечь который мне удалось не сразу. Это была страница, вырванная из человеческой книги карманного формата и сложенная во много раз, в узенькую полоску; когда я решил её развернуть, она распалась на части. Прочитав самый большой фрагмент, я узнал тот отрывок из диалога «Пир», где Аристофан излагает свою концепцию любви: «Когда кому-либо, будь то любитель юношей или всякий другой, случается встретить как раз свою половину, обоих охватывает такое удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время. И люди, которые проводят вместе всю жизнь, не могут даже сказать, чего они, собственно, хотят друг от друга. Ведь нельзя же утверждать, что только ради удовлетворения похоти столь ревностно стремятся они быть вместе. Ясно, что душа каждого хочет чего-то другого; чего именно, она не может сказать и лишь догадывается о своих желаниях, лишь туманно намекает на них». Я прекрасно помнил продолжение: двум смертным, «когда они лежат вместе», является Гефест-кузнец и предлагает их сплавить и срастить воедино, «и тогда из двух человек станет один, и, покуда вы живы, вы будете жить одной общей жизнью, а когда вы умрёте, в Аиде будет один мертвец вместо двух, ибо умрёте вы общей смертью». Особенно мне врезались в память последние фразы: «Причина этому та, что такова была изначальная наша природа и мы составляли нечто целостное. Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней».[86] Именно эта книга отравила сперва западный мир, а потом и все человечество, научила его презирать свой удел — удел разумного животного, — внушила ему мечту, от которой оно безуспешно пыталось избавиться на протяжении двух тысячелетий. Даже христианство, даже сам апостол Павел не смогли противиться этой силе и склонились перед нею. «И будут двое одна плоть; тайна сия велика; я говорю по отношению ко Христу и к Церкви».[87] Во всех человеческих рассказах о себе, вплоть до самых последних, звучит неистребимая ностальгия по ней. Когда я хотел снова свернуть бумажный обрывок, он рассыпался у меня в руках; я завернул крышку тубы, положил её обратно на землю. Прежде чем пуститься в путь, я в последний раз подумал о Марии23, о её человеческой, такой ещё человеческой природе, воскресил в памяти образ её тела, которое уже никогда не познаю. И внезапно с тревогой понял, что если нашёл её сообщение, значит, кто-то из нас двоих, безусловно, сбился с пути. На белой однообразной поверхности не было никаких ориентиров, оставалось лишь солнце: быстро оценив положение своей тени, я понял, что действительно забрал слишком далеко к западу; теперь следовало двигаться точно на юг. Я не пил уже два дня и не мог больше питаться, минутная рассеянность грозила стать для меня роковой. По правде говоря, я уже не так сильно страдал, болевой сигнал притупился, но меня охватила огромная усталость. Инстинкт самосохранения у неолюдей не исчез, просто стал более умеренным; некоторое время я следил, как он борется во мне с усталостью, зная, что в конце концов сумеет её одолеть. И медленно двинулся дальше на юг. Я шёл весь день и всю следующую ночь, ориентируясь по звёздам. Лишь через три дня, на рассвете, я заметил облака. Их шелковистая поверхность казалась просто дымкой на горизонте, зыбким маревом света; вначале я решил, что это мираж, но, подойдя ближе, стал отчётливее различать красивые матово-белые клубы, отделённые друг от друга тонкими, странно неподвижными волютами. К полудню я вошёл в слой облачности, и передо мной открылось море. Я достиг конечной цели своего путешествия. По правде говоря, пейзаж, представший моему взору, нисколько не походил на океан, каким его знали люди; это была вереница небольших озёр и болот с почти стоячей водой, разделённых песчаными косами; все вокруг плавало в лёгком, ровном, жемчужном свете. У меня не осталось сил бежать, и я, шатаясь, побрёл к источнику жизни. Процентное содержание минералов в первых, неглубоких болотцах было очень низким; но все моё тело благодарно распахнулось навстречу солёной ванне, по мне, с ног до головы, словно прошла живительная, питающая волна. Я понимал, даже почти чувствовал явления, происходящие во мне: вот нормализуется осмотическое давление, вновь начинают действовать метаболические цепочки, производящие АТФ, необходимый для функционирования мускулатуры, а также протеины и жирные кислоты, необходимые для клеточной регенерации. Это было как продолжение сна после горького пробуждения, как удовлетворённый вздох механизма. Спустя два часа я поднялся, уже немного восстановив силы; воздух и вода имели одинаковую температуру, по-видимому, близкую к 37°С, поскольку я не ощущал ни холода, ни тепла; свет был ярким, но не слепил. В песке между болотцами образовалось множество неглубоких рытвин, похожих на небольшие могилы. Я улёгся в одну из них; от песка шло бархатистое тепло. Тогда я окончательно понял, что смогу жить здесь и дни мои будут долгими. Долгота дня равнялась долготе ночи, и тот и другая продолжались по двенадцать часов, и я почему-то чувствовал, что так будет весь год, что в результате астрономических изменений, случившихся во времена Великой Засухи, здесь возникла зона, где нет времён года, где навеки настала поздняя весна. Довольно скоро я утратил привычку спать в определённые часы; я спал по часу или два, и днём и ночью, когда начинал испытывать неосознанное, беспричинное желание забиться в одну из песчаных рытвин. Вокруг не было никаких следов жизни, ни растительной, ни животной. Вообще какие-либо ориентиры на местности попадались редко: сколько хватало глаз, повсюду тянулись песчаные полосы, озерца и болота разного размера. Небо обычно скрывалось за плотным слоем испарений; однако облака не стояли неподвижно, они двигались, только очень медленно. Иногда между клубами возникал просвет, и в нём виднелось солнце или звезды; никаких иных перемен в ходе дней не происходило; мироздание пребывало словно в коконе, или в стазе, довольно близком к архетипическому представлению о вечности. Как и все неолюди, я не ведал скуки: моё отрешённое, зыбкое сознание питалось обрывками воспоминаний и бесцельными грёзами. Но во мне не было ни радости, ни даже истинного покоя; несчастье заложено уже в самом факте существования. Добровольно покинув цикл возрождений и смертей, я направлялся к простому небытию, к чистому отсутствию содержания. Лишь Грядущим удастся, быть может, достичь царства бесчисленных потенциалов. В следующие недели я стал продвигаться в глубь своих новых владений. Я заметил, что в южном направлении величина прудов и озёр возрастала, а на некоторых из них даже наблюдались слабые явления, схожие с приливом; однако озера все ещё оставались неглубокими, я мог доплыть до середины в полной уверенности, что без труда вернусь обратно на песчаную косу. Нигде по-прежнему не было видно никаких следов жизни. Мне смутно помнилось, что она возникла в очень специфических условиях, когда атмосфера, вследствие бурной вулканической активности на начальном этапе развития Земли, оказалась насыщена аммонием и метаном, и что повторение этого процесса на той же планете маловероятно. Но даже если органическая жизнь возродится, она в любом случае останется заложницей условий, предопределённых законами термодинамики, а значит, сможет всего лишь воспроизводить прежние схемы: появление отдельных особей, хищничество, выборочную передачу генетического кода; ничего нового от неё ожидать не приходилось. Согласно некоторым гипотезам, время органических форм истекло: Грядущие будут существами кремниевыми, а их цивилизация будет строиться путём постепенно усложняющегося объединения когнитивных процессоров и ячеек памяти; работы Пирса, не выходящие за рамки формальной логики, не позволяют ни подтвердить, ни опровергнуть эту гипотезу. Так или иначе в зоне, где я находился, не мог бы обитать никто, кроме неолюдей; организм дикаря никогда бы не выдержал совершенного мною перехода. Теперь я без всякой радости, даже с некоторым замешательством смотрел на перспективу встретить кого-либо из себе подобных. Гибель Фокса и переход через Великий Серый Простор внутренне иссушили меня; я больше не ощущал в себе никаких желаний, и в первую очередь описанного Спинозой желания пребывать в своём бытии; мне только было жаль, что мир переживёт меня. Тщета мира, наглядно проявившаяся уже в рассказе о жизни Даниеля, отныне стала для меня неприемлемой; я не видел в нём ничего, кроме унылой пустоты, лишённой потенциалов и возможностей, недоступной для любого света. Однажды утром, проснувшись, я вдруг ощутил чуть заметное, беспричинное облегчение. Я пошёл вперёд и через несколько минут увидел впереди озеро — большое, намного больше других, я впервые не мог разглядеть противоположный берег. И вода в нём была немного солонее. Так, значит, вот что люди называли морем; вот что считали они великим утешителем — и великим разрушителем, той силой, что разъедает все, но мягко и нежно. Я был взволнован; последние элементы, которых недоставало мне для полного понимания человека, внезапно встали на свои места. Теперь я лучше представлял себе, как в мозгу этих приматов могла зародиться идея бесконечности — бесконечности доступной, достижимой посредством медленных трансформаций, берущих начало в конечном мире. Я представлял себе и то, как первая концепция любви могла сложиться в мозгу Платона. Я снова подумал о Даниеле, о его вилле в Альмерии, моей бывшей вилле, о юных девушках на пляже, о том, как Эстер уничтожила его, — и в первый раз ощутил нечто вроде жалости к нему, жалости, но не уважения. Из двух эгоистичных, рассудочных животных в конечном счёте выжило более эгоистичное и рассудочное: так оно всегда и происходило у людей. И тогда я понял, почему Верховная Сестра настаивала на изучении рассказов о жизни наших человеческих предшественников; я понял, какую цель она преследовала, — и понял, почему этой цели нельзя достичь никогда. Я так и не освободился. А потом я шёл, соразмеряя шаг с ритмичным движением волн. Я шёл дни напролёт, не чувствуя ни малейшей усталости, а ночью меня баюкал слабый прибой. На третий день я увидел дороги из чёрного камня, уходившие в море и терявшиеся вдали. Что это было — переходы? Кто их построил — люди или неолюди? Теперь это было не важно; мысль пойти по ним возникла во мне и исчезла. И в тот же миг клубы тумана внезапно разошлись, и на поверхности моря заиграло солнце. В памяти моей мелькнул образ великого солнца — нравственного закона, который, согласно Слову, в конце концов воссияет над миром; но в том мире меня уже не будет, сама его сущность была недоступна моему воображению. Теперь я знал: никому из неолюдей не под силу разрешить основополагающую апорию бытия; те, кто пытался сделать это — если таковые нашлись, — скорее всего, уже умерли. Сам я, сколько смогу, буду влачить свою никому не нужную жизнь усовершенствованной обезьяны, сожалея только об одном: что стал причиной гибели Фокса, единственного известного мне существа, заслужившего право жить дальше, ибо в глазах его иногда зажигалась искра, предвещавшая пришествие Грядущих. Мне осталось жить, наверное, лет шестьдесят; более двадцати тысяч совершенно одинаковых дней. Я буду избегать мысли и избегать страдания. Подводные камни жизни лежали далеко позади; теперь я вступил в пространство покоя и исчезну из него лишь в результате прекращения физиологических процессов. Я купался долго, под солнцем и под звёздами, и не испытывал ничего, кроме лёгкого, смутного ощущения питательной среды. Счастье лежало за горизонтом возможного. Мир — предал. Моё тело принадлежало мне лишь на короткое время; я никогда не достигну поставленной цели. Будущее — пустота; будущее — гора. В моих снах теснились оболочки чувств. Я был — и не был. Жизнь была — реальна.

The script ran 0.106 seconds.