1 2 3 4 5 6
– Немыслимо: приговор утвержден Трибуналом Милосердия. Она должна умереть через два часа. Вы дадите мне яд?
– Я могу его дать только в том случае, если буду уверен в его назначении. Откуда я знаю, может, вы просто выдумали всю эту историю и воспользуетесь ядом таким образом, что мне потом придется отвечать перед законом! Я дам его вам только при одном условии: я должен видеть сам, как вы его используете.
Аббатиса задумалась на мгновение, затем проговорила:
– Хорошо, это возможно: мое отпущение прикроет и этот грех. Но вам придется надеть монашескую рясу с капюшоном, ибо те, кто исполняет приговор, не должны знать ни о чем. Однако другие будут знать, и я предупреждаю: если вы проговоритесь, вас ждет суровая кара. Церковь жестоко мстит тем, кто выдает ее тайны, сеньор.
– Когда-нибудь эти тайны сами отомстят за себя церкви, – с горечью ответил я. – А теперь извините, мне нужно найти подходящее средство. Оно должно подействовать быстро, но не слишком, иначе ваши псы увидят, что добыча от них ускользнула, прежде чем закончат свою дьявольскую работу. Вот это нам подойдет, – и я показал ей флакон, который вынул из ларца, где хранились яды. – Одевайтесь, святая мать, и пойдемте, совершим ваше «дело милосердия».
Она повиновалась, и мы вышли из дому.
Быстро оставив позади людные улицы, мы вступили в старую часть города и спустились к реке. Здесь аббатиса показала мне на ледку, которая ждала у пристани. Мы сели в нее к поплыли вверх по течению. Через милю с лишним лодка подошла к причалу под высокой стеной. Мы сошли на берег, приблизились к глухой деревянной двери, и аббатиса трижды постучала. Стукнуло дверное окошко, за которым смутно белело в темноте чье-то лицо. Человек что-то спросил, моя спутница ему тихо ответила. Через некоторое время дверь отворилась, и мы оказались в большом, окруженном стеной саду апельсиновых деревьев.
– Я привела вас в наш дом, – обратилась ко мне аббатиса. – Если вы случайно знаете, где вы находитесь и как называется это место, ради вашего же блага прошу вас обо всем позабыть, когда вы закроете за собой эту дверь.
Не отвечая, я озирался вокруг. Вот он, этот сырой, темный сад! Наверное, здесь де Гарсиа встретил несчастную девушку, которая должна умереть сегодняшней ночью.
Мы прошли по саду шагов сто и вновь остановились перед дверью в стене низкого здания, выстроенного в мавританском стиле. Здесь моя спутница опять постучала, но на сей раз переговоры длились дольше. Наконец, дверь открыли, и мы очутились в еле освещенном узком и длинном коридоре, в глубине которого я различил фигуры монахинь, скользивших взад и вперед, подобно летучим мышам в гробнице. Аббатиса повела меня за собой по коридору, пока мы не дошли до двери с правой стороны. Она открыла дверь, впустила меня в келью и оставила одного в темноте.
Минут десять с лишним я стоял во власти самых противоречивых мыслей, о которых предпочитаю не вспоминать. Но вот дверь снова открылась, и аббатиса вошла в сопровождении высокого монаха, облаченного в белую рясу доминиканцев. Его лица я не мог различить, потому что на голове у него был такой же белый остроконечный колпак; сквозь прорези виднелись одни глаза. Некоторое время монах рассматривал меня при свете фонаря. Потом он заговорил:
– Привет тебе, сын мой. Мать аббатиса рассказала мне о твоем деле. Ты слишком молод для таких вещей.
– Будь я старше, они бы от этого не сделались приятнее, святой отец. Вы знаете, о чем идет речь. Меня просили достать смертельный яд для некоторых милосердных целей. Я принес яд, но я должен убедиться сам, что он будет использован по назначению.
– Сын мой, ты слишком подозрителен! Церковь не занимается убийствами. Эта женщина должна умереть, ибо грех ее доказан, а в последнее время подобная распущенность становится всеобщей. Посему после долгих молитв, размышлений и тщетных поисков обстоятельств, могущих смягчить ее участь, она было осуждена на смерть теми, чьи имена слишком святы, чтобы их называть. Я же – увы! – нахожусь здесь для того, чтобы проследить за исполнением приговора с некоторыми отступлениями которые из милости разрешил допустить по отношению к ней ее верховный судья. Вижу, что тебе, сын мой, необходимо присутствовать при свершении этого дела милосердия, а потому не стану чинить тебе препятствий. Мать аббатиса уже предупредила тебя, какая кара ждет тех, кто выдает тайны церкви? Ради тебя самого прошу
– не забывай об этом!
– Я не из болтунов, святой отец, и предупреждать меня не к чему. Но вот еще что. За этот визит мне должны хорошо заплатить, яд стоит недешево.
– Не бойся, лекарь! – ответил монах с ноткой презрения в голосе. – Назови свою цену, и тебе заплатят.
– Я прошу не денег, святой отец. Я бы сам заплатил немало, чтобы только не находиться здесь этой ночью. Я прошу, чтобы мне дали возможность переговорить с девушкой, прежде чем она умрет.
– Что?! – воскликнул монах. – Надеюсь, не ты ее совратил? Если это так, ты поистине наглец, достойный разделить ее участь!
– Нет, святой отец, это не я. Я видел Изабеллу де Сигуенса лишь однажды и ни разу не говорил с ней. Ее соблазнил не я, но я знаю этого человека. Его имя Хуан де Гарсиа.
– Вот как? – быстро проговорил монах. – Она ни за что не хотела сказать его настоящее имя, даже под угрозой пыток. Несчастная заблудшая душа, она была искренна в своем заблуждении. О чем же ты хочешь с ней говорить, сын мой?
– Я хочу у нее узнать, куда я направился этот человек. Он мой враг, и я буду преследовать его, как преследовал до сих пор. Он причинил мне и моей семье куда больше зла, чем этой бедной девушке. Не откажите мне, святой отец, чтобы я мог отомстить ему за себя и за церковь.
– Господь сказал: «Мне отмщение, и аз воздам!» Но, быть может, сын мой, господь избрал тебя орудием своей мести. Я дам тебе возможность поговорить с ней. Облачись в эти одежды, – тут он протянул мне белую доминиканскую рясу с таким же капюшоном, – и следуй за мной.
– Сначала, – возразил я, – надо передать яд аббатисе, потому что я не хочу давать его сам. Возьмите этот флакон, святая мать, и когда придет время, вылейте его в чашу с водой. Смочите как следует губы и язык младенца, а остальное дайте матери и проследите, чтобы она все выпила. Прежде чем будет положен последний кирпич, они крепко уснут и больше уже не проснутся.
– Я это сделаю, – пробормотала аббатиса. – Отпущение придает мне смелость, и я это сделаю во имя любви и милосердия.
– Ты слишком мягкосердечна, сестра, – проговорил монах, осеняя себя крестным знамением. – Правосудие – вот истинное милосердие! Горе немощной плоти, восстающей против духа!
Когда я облачился в одеяние белого призрака, монах и аббатиса взяли фонари и повели меня за собой.
10. СМЕРТЬ ИЗАБЕЛЛЫ ДЕ СИГУЕНСА
Мы молча шли по длинному коридору, и я видел, как сквозь зарешеченные дверные окошки келий за нами следят глаза монахинь, заживо погребенных в своих склепах. Чему же тут удивляться, если женщина не побоялась смерти, лишь бы вырваться из этой темницы в мир жизни и любви! И вот за такое «преступление» она должна теперь умереть. Нет, воистину бог не забудет злодеяний этих попов и этой нации, что их породила!
И бог не забыл. Ибо где ныне величие Испании и что стало с жестокими обрядами, которыми она славилась? Здесь, в Англии, их узы порваны навсегда. Они хотели заковать нас, свободных англичан, в свои кандалы, но мы их разбили, и они уже никогда больше не пригодятся.
В дальнем конце коридора оказалась лестница: по ней мы спустились вниз и остановились у тяжелой, окованной железом двери. Монах отпер ее своим ключом, впустил нас и снова запер изнутри. Отсюда шел второй коридор, высеченный в толще стены, за ним была еще одна дверь, а за ней – место казни.
Это было низкое сырое подземелье, внешнюю стену которого омывала река; в мертвой тишине я слышал, как журчат ее воды. Оно имело приблизительно восемь шагов в ширину и десять в длину. Своды его поддерживали массивные колонны, за ними в стене виднелась вторая дверь, ведущая в темницу.
В дальнем углу этого мрачного склепа, тускло освещенного факелами и фонарями, два человека в грубых черных рясах с глухими колпаками на головах молчаливо перемешивали известковый раствор, от которого в затхлом воздухе поднимались клубы горячего пара. Рядом с ними лежали аккуратные штабеля обтесанных камней, а напротив виднелась вырубленная в толще стены ниша, похожая на большой гроб, поставленный вертикально на более узкий конец. Напротив ниши стояло тяжелое кресло из каштанового дерева. В той же стене я заметил еще две подобные ниши, заложенные брусками такого же беловатого камня. На каждой из них виднелась глубоко высеченная дата. Одна ниша была замурована более ста лет назад, другая – спустя лет семьдесят.
Когда мы вошли в подземелье, в нем не было никого, кроме двух монахов-каменщиков, но вскоре из второго коридора до нас донеслись звуки нежного и торжественного песнопения. Дверь открылась, монахи прекратили работу и отошли от кучи извести. Звуки становились все громче. Вскоре я уже мог разобрать слова: это была латинская заупокойная молитва. Затем появился и сам хор: восемь монахинь с закрытыми вуалями лицами попарно прошли через дверь, встали в ряд у противоположной стены и умолкли. За ними вошла обреченная в сопровождении еще двух монахинь и последним – священник с распятием в руках. На нем была черная сутана, и его полубезумное лицо оставалось открытым.
Все это и другие подробности я заметил и запомнил, однако тогда мне казалось, что я не вижу ничего, кроме лица несчастной жертвы. Я ее узнал, хоть и видел всего лишь раз, да и то при лунном свете. Она сильно изменилась: прелестное лицо отекло, приобрело восковой оттенок, и теперь на нем выделялись только темно-красные губы да огромные, сверкающие, словно звезды, измученные глаза. Но лицо было то же самое! Именно эту женщину я видел какие нибудь восемь месяцев назад, когда она говорила со своим неверным возлюбленным. Только теперь ее высокая фигура была окутана смертным саваном, по которому волной рассыпались черные пряди волос, и в руках она держала спящего младенца, судорожно прижимая его время от времени к груди.
У порога своей могилы Изабелла де Сигуенса остановилась и начала затравленно озираться, словно взывая о помощи. Но тщетно ее отчаянный взгляд впивался в закрытые капюшонами лица безмолвных зрителей. Потом она увидела нишу, кучу дымящейся извести, содрогнулась и, наверное бы, упала, если бы не сопровождавшие ее монахини, – они подхватили несчастную под руки, подвели к креслу и опустили в него, как живой труп.
Ужасный ритуал начался. Монах-доминиканец встал перед осужденной, объявил о ее преступлении и огласил приговор:
– Да будет она, а вместе с нею дитя ее греха оставлены наедине с господом богом, дабы он поступил с ними по воле своей![10] Однако несчастная, по-видимому, не слышала ни приговора, ни последовавших за ним увещеваний. Наконец, монах кончил, перекрестился и, повернувшись ко мне, сказал:
– Приблизься к грешнице, брат мой, и поговори с ней, пока еще не поздно!
После этого он приказал присутствующим отойти в дальний конец подземелья, чтобы они не слышали нашего разговора, и все безмолвно повиновались. По-видимому, они приняли меня за монаха, который должен исповедовать осужденную.
С бьющимся сердцем я подошел ближе, наклонился к ней и заговорил над самым ее ухом:
– Слушайте меня, Изабелла де Сигуенса! – когда я произнес ее имя, она содрогнулась. – Где де Гарсиа, который вас соблазнил и бросил?
– Откуда вы знаете это имя? – спросила она. – Даже пытки не могли у меня его вырвать.
– Я не монах и не знаю ни о каких пытках. Я тот самый человек, который дрался с де Гарсиа в ту ночь, когда вас схватили, и который убил бы его, если бы не вы.
– Я его спросила, и в этом мое утешение.
– Изабелла де Сигуенса, – продолжал я. – Я ваш друг, самый искренний и последний, в чем вы сами сейчас убедитесь. Скажите мне, где этот человек? Между нами есть счеты, которые нужно уладить.
– Если вы мой друг, не мучьте меня больше. Я ничего о нем не знаю. Много месяцев назад он отправился туда, куда вы навряд ли когда-нибудь попадете, в Индию.[11] Но и там вам его все равно не найти.
– Как знать! На тот случай, если мы все же встретимся, не захотите ли вы что-нибудь ему передать?
– Нет, Хотя… постойте! Расскажите ему, как мы умерли, его жена и его ребенок, и скажите, что я сделала все, чтобы инквизиция не узнала его настоящего имени, ибо тогда его ожидала бы такая же участь.
– Это все?
– Да… Нет, скажите ему еще, что я умерла любя его и прощая.
– У меня мало времени, – сказал я. – Очнитесь и слушайте!
Я сказал так потому, что она словно погрузилась в какой-то полусон.
– Я был помощником Андреса де Фонсеки, советом которого вы пренебрегли себе на погибель. Я дал вашей аббатисе одно снадобье. Когда она поднесет вам чашу воды, выпейте все и дайте испить ребенку. Если вы так сделаете, ваша смерть будет легкой и безболезненной. Вы меня поняли?
– Да, да! – прошептала она, задыхаясь. – Пусть наградит вас за это господь! Теперь я не боюсь. Я сама давно хотела умереть и страшилась только этой казни.
– Тогда прощайте, несчастная женщина! Бог с вами.
– Прощайте! – ласково ответила она. – Но зачем же меня называть несчастной, если я умру такой легкой смертью вместе с тем, кого я люблю?
И она посмотрела на своего спящего младенца.
После этого я отошел от нее и молча встал у стены, опустив голову, затем доминиканец приказал всем занять свои места.
– Заблудшая сестра, – обратился он снова к осужденной. – Не хочешь ли сказать нам что-нибудь, пока уста твоя не умолкли навеки?
– Да, хочу! – ответила она чистым и нежным голосом; теперь, когда она узнала, что смерть ее будет быстрой и легкой, он даже не дрожал. – Да, я хочу вам сказать, что умираю с чистой совестью, ибо если я и согрешила, то только против обычая, а не против бога. Правда, я нарушила свои обеты, но меня заставили их принять насильно, и они меня все равно не связывали. Я была рождена для любви и света, а меня заточили во мрак монастыря, чтобы я гнила здесь заживо. Поэтому я и нарушила обеты, и я рада, что так сделала, хотя и расплачиваюсь за это жизнью. Пусть даже меня обманули, пусть моя свадьба не была настоящей свадьбой, как мне сейчас говорят, – я этого не знаю, – для меня она все равно останется истинной и святой, и душа моя чиста перед господом. Я жила настоящей жизнью, несколько счастливых часов я была женою и матерью, и теперь лучше мне по вашей милости умереть сразу в этом склепе, чем медленно умирать в тех кельях наверху. А теперь слушайте меня! Вы осмеливаетесь говорить детям божьим: «Не смейте любить!»
– и убиваете их за любовь друг к другу, Но ваше изуверство обернется против вас самих. Попомните мои слова, оно обернется против вас и против церкви, которой вы служите, и тогда служители и церковь падут, а имена их станут проклятием в устах людей!
Шепот изумления и страха пронесся по подземелью.
– Она рехнулась! – воскликнул доминиканец. – Она потеряла разум и богохульствует в своем безумии. Не слушайте ее! Напутствуй ее, брат мой, – обратился он к священнику в черной сутане, – да поскорее, пока она еще чего-нибудь не наговорила!
Чернорясый поп с горящим, пронзительным взглядом приблизился к осужденной, сунул свой крест ей под нос и что-то забормотал. Но она резко поднялась с кресла я оттолкнула распятие.
– Поди прочь – вскричала она. – Не тебе меня исповедовать! Я покаюсь в моих грехах перед богом, а не перед такими, как ты, убивающими людей во имя Христа!
От этих слов фанатик пришел в ярость.
– Отправляйся же в ад нераскаянной, проклятая, – завопил он и ударил несчастную тяжелым распятием из слоновой кости прямо по лицу, осыпая ее непристойной бранью.
Доминиканец гневно приказал ему замолчать, но Изабелла де Сигуенса только вытерла кровь с рассеченного лба и расхохоталась жутким безумным смехом.
– О, теперь я вижу, что ты еще к тому же и трус! – проговорила она. – Слушай же меня, поп! В последний свой час я молю бога, чтобы ты сам погиб от рук фанатиков и еще более страшной смертью, чем я!
Когда ее втолкнули в смертную нишу, она снова заговорила.
– Дайте нам попить, – попросила она, – меня и мое дитя томит жажда.
Я увидел, как из двери темницы, где была заключена осужденная, появилась аббатиса с чашей воды и ковригой хлеба в руках, и по ее виду понял, что она уже влила мое снадобье в воду. И больше я ничего не видел.
Сразу после этого я попросил доминиканца поскорее открыть дверь и выпустить меня из подземелья. Сделав несколько шагов по коридору, я остановился подальше от двери и здесь, оцепенев от ужаса, простоял бог весть сколько времени. Наконец, я увидел перед собой аббатису с фонарем в руке.
– Все кончено, – проговорила она, горестно всхлипывая. – Нет, не бойтесь, ваше снадобье подействовало. Еще первый камень не был положен, а мать и дитя уже спали глубоким сном. Но она умерла нераскаянной и без исповеди. Горе ее душе!
– Горе душам всех, кто приложил руку к этому делу! – ответил я. – А теперь отпустите меня, святая мать, и дай нам бог никогда больше не встречаться!
Она отвела меня обратно в келью, где я сбросил проклятый монашеский балахон, а оттуда – к двери в садовой ограде и к лодке, которая все еще ожидала у причала. Почувствовав на своем лице нежное дуновение ночного ветра, я обрадовался так, словно наконец-то очнулся от страшного кошмара. Но ни в эту, ан в следующие ночи сон не шел ко мне. Едва я смежал глаза, как передо мной возникал образ несчастной красавицы, такой, как я ее видел в последний раз. Освещенная тусклым отблеском факелов, закутанная в саван, стоит она гордо и непокорно в своей нише, словно в каменном гробу, прижимая одной рукой младенца к груди и протягивая другую за чашей с ядом.
Видеть такое дважды вряд ли кто пожелает, да и тех, кто видел подобное хоть один раз, тоже найдется немного – инквизиция и ее пособники, совершая свои злодеяния, стараются избавиться от свидетелей. И если я не слишком хорошо описал события той ночи, то вовсе не потому, что забыл их, а потому, что даже сейчас, по прошествии почти семидесяти лет, мне трудно писать обо всех этих ужасах.
Пожалуй, самым удивительным из того, что я видел в ту необычайную ночь, было чувство несчастной красавицы к негодяю, который соблазнил ее, обманул ложной свадьбой, а потом оставил умирать лютой смертью. Она любила его до последнего мгновения. Чем заслужил подобный человек столь святую жертву? Не знаю. Но это было именно так. Раздумывая обо всем, что тогда произошло, я вспоминаю сегодня о вещах не менее удивительных, чем беззаветное чувство несчастной женщины. Я уже говорил, что когда священник ударил ее, она пожелала ему умереть от рук таких же фанатиков еще более страшной смертью. Так оно и случилось. Много лет спустя этот самый священник, по имени отец Педро, был послан в Анауак для обращения язычников, и здесь прославился своей жестокостью, за которую индейцы прозвали его «Христов Дьявол». Однажды он забрался дальше, чем следовало, на земли еще не покоренного тогда племени отоми, попал в руки жрецов бога войны Уицилопочтли и, по кровавому обычаю, был принесен ему в жертву. Когда его повели на казнь, я ему напомнил предсмертное проклятие Изабеллы де Сигуенса, не сказав, однако, что сам присутствовал при ее кончине. И тогда на какой-то момент ужас обуял его. Он увидел во мне только индейского вождя и подумал, что сам сатана говорит моими устами, чтобы помучить его перед смертью, Но довольно об этом. Если понадобится, я расскажу обо всем подробнее в другом месте. А теперь скажу лишь одно: потому ли, что провидение захотело воздать ему полной мерой, по чистой ли случайности, или потому, что Изабелле де Сигуенса в ее последний час открылось будущее, фанатик этот погиб именно так, как она предсказала, и я о нем нисколько не сожалею, хотя его смерть и навлекла на меня впоследствии немало несчастий.
Так умерла Изабелла де Сигуенса, загубленная попами только за то, что осмелилась преступить их устав.
Когда все, что я видел к слышал в ту страшную ночь, немного улеглось в душе, я смог, наконец, подумать о себе. С одной стороны, я стал богатым человеком, я если бы захотел теперь вернуться в Норфолк со своим состоянием, меня бы ожидало прекрасное будущее; об этом мне говорил еще Фонсека. Но, с другой стороны, клятва, данная мной, висела на мне, точно гиря. Я поклялся отомстить Хуану де Гарсиа и призвал на себя все кары небесные, если этого не исполню. Но как я ему отомщу, если буду жить в Англии в мире и благополучии?
Наконец, теперь я знал, где был мой враг, или хотя бы в какой части света его искать. Там, где белых людей не так много, ему не удастся спрятаться от меня, как в Испании. Я узнал об этом от осужденной женщины и рассказал здесь довольно подробно ее историю лишь потому, что если бы не она, я никогда не отправился бы на Эспаньолу,[12] точно так же, как если бы жрецы племени отоми не принесли в жертву ее палача, отца Педро, я никогда не вернулся бы в Англию, ибо не будь этого жертвоприношения, испанцы не стали бы осаждать Город Сосен, и я до сих пор, наверное, был бы там, живой или мертвый. Так незначительные с виду события определяют судьбы людей. Если бы Изабелла де Сигуенса не произнесла нескольких роковых слов, я со временем отчаялся бы в бесплодных поисках и уплыл домой, в Англию, где меня ожидало счастье. Но, услышав ее слова, я уже не мог так поступить, потому что с моей стороны это было бы, как я думал на горе себе, последней трусостью. Тем более что теперь я считал своим долгом отомстить за двоих, за смерть моей матеря и за смерть Изабеллы де Сигуенса. Это может показаться удивительным, но если бы кто-нибудь видел, как страшно умирала юная красавица, он без сомнения поклялся бы отплатить за ее муки тому, кто ее соблазнил и бросил.
Кончилось все это тем, что я по своему упрямому нраву пошел наперекор собственным желаниям, не послушался предсмертного совета моего благодетеля и решил исполнить свою клятву: последовать за де Гарсиа хоть на край света и убить его там, где встречу.
Для начала я все же постарался ловко и незаметно разузнать, действительно ли де Гарсиа отплыл в Индию. Не вдаваясь в подробности, расскажу о том, что мне удалось установить, пользуясь имевшейся у меня путеводной нитью.
Через два дня после той ночи, когда я дрался с де Гарсиа на дуэли, какой-я мужчина, по описанию очень похожий на пего, однако носящий другое имя, отплыл из Севильи на караке,[13] которая направлялась к Канарским островам. Там карака должна была дождаться прибытия других судов и вместе с ними отплыть к Эспаньоле. Сопоставив целый ряд обстоятельств, я убедился, что этот человек был не кем иным, как Хуаном де Гарсиа. В этом не было ничего удивительного, хотя я только тогда вспомнил, что Индия служила убежищем для многих авантюристов и всяких мерзавцев, которым нельзя было оставаться в Испании. И вот я принял решение последовать за ним. Единственное, что хоть немного меня утешало, так это мысль, что я увижу новые чудесные края. В то время я даже не предполагал, сколько новых чудес меня там ожидает.
Но сначала я должен был распорядиться так неожиданно доставшимся мне богатством. Что с ним делать и как его сохранить до своего возвращения, я просто не знал и, лишь случайно услышав, что в Кадис прибыла из Ярмута «Авантюристка», тот самый корабль, на котором я приплыл в Испанию, тут же решил, что надежнее всего будет переправить золото я прочие ценные вещи в Англию, где их сберегут для меня в полной неприкосновенности. Тотчас же я направил нарочным письмо моему другу капитану «Авантюристки», сообщая, что у меня есть для него ценный груз. После этого я начал спешно готовиться к отъезду. Из-за спешки мне пришлось предать дом моего благодетеля и множество прочих вещей по самым низким ценам. Большую часть книг, посуду и некоторые другие предметы я велел упаковать в ящики и отправил по реке в Кадис, на имя тех самых торговцев, к которым у меня были рекомендательные письма от ярмутских купцов. Только после этого я уехал сам, увозя с собой все мое золото в многочисленных мешочках, тщательно запрятанных среди прочих вепрей.
Так год спустя я навсегда покинул Севилью. Этот город принес мне удачу. Я приехал сюда бедняком, а уезжал богатым человеком. О приобретенном мною опыте, который сам по себе стоил немало, нечего и говорить. И тем не менее я был рад отъезду, потому что здесь, в этом городе, Хуан де Гарсиа снова ускользнул от меня, здесь я потерял своего лучшего друга, и здесь я видел смерть Изабеллы де Сигуенса.
До Кадиса я добрался благополучно, не потеряв ни одной вещи. В порту я нанял лодку и вскоре уже был на борту «Авантюристки», где меня встретил капитан Бэлл. Он был в добром здравии и, увидев меня, весьма обрадовался. Но я обрадовался еще больше, когда узнал, что у капитана Бэлла было для меня три письма: одно от отца, второе от сестренки Мэри, а третье от моей нареченной Лили Бозард. Это единственное письмо, которое я от нее получил.
Однако содержание писем оказалось далеко не радостным. Отец мой был совсем плох и почти не вставал с постели. Как потом выяснилось, он умер в нашей дитчингемской церкви в тот самый день, когда я получил его письмо, но это я узнал уже много лет спустя. Письмо отца было коротеньким и печальным. В нем он говорил, что весьма сожалеет о том что позволил мне уехать, что, наверное меня больше не увидит, а потому молит бога сохранить мне жизнь и помочь благополучно вернуться на родину.
Что касается Лилиного письма, которое она сумела отправить тайком, когда узнала, что «Авантюристка» снова отплывает в Кадис, то оно было хоть и более длинное, но не менее печальное. Лили писала, что едва я уехал из дома мой братец Джеффри заручился согласием ее отца, и они вдвоем принялись ее осаждать, принуждая к замужеству. Жизнь девушки превратилась в настоящий ад; мой братец преследовал ее неотступно, а сквайр Бозард пилил свою дочь каждый день, обзывая упрямой ослицей, которая отказывается от богатства ради какого-то нищего бродяги.
«Но верь мне, любимый, – писала далее Лили, – я не отступлюсь от своей клятвы, если только они не заставят меня выйти замуж насильно. А они уже грозились это сделать. Но если даже им удастся привести меня к алтарю против моей воли, то знай, Томас, я недолго буду чужой женой. Здоровье у меня, правда, крепкое, но тогда я просто умру от стыда и горя. И за что мне все эти муки? Неужели только за то, что ты беден?! И все же я твердо надеюсь, что все образуется к лучшему, хотя бы потому, что мой брат Уилфрид серьезно увлечен твоей сестрой Мэри. До сих пор он тоже торопил меня с этой свадьбой, но Мэри наш с тобой верный друг, и она сумеет склонить брата на нашу сторону, прежде чем примет его предложение».
Заканчивалось письмо всякими нежными словами и пожеланиями благополучного возвращения.
Примерно об этом же говорила в своем письме и моя сестренка Мэри. Она писала, что пока ничего не может сделать для нас с Лили. Мой братец Джеффри сходит с ума от любви, отец слишком болен и ни во что не вмешивается, а сквайр Бозард зарится на наши земли и потому решительно настаивает на свадьбе. Однако, по ее словам, все это должно измениться, потому что вскоре она, возможно, сумеет замолвить за меня словечко и, надеется, небезуспешно.
Подобные новости заставили меня глубоко задуматься. С новой силой проснулась во мне тоска по дому, преследуя меня, словно наваждение. Нежные слова моей нареченной и тонкий аромат, исходивший от ее письма, воскресили передо мной образ любимой, и сердце мое разрывалось от желания снова быть рядом с ней. К тому же я знал, что теперь меня встретят с распростертыми объятиями, ибо мое состояние было много больше того, на что мог рассчитывать мой братец, а родители не выставляют за дверь женихов, у которых в кармане двенадцать тысяч золотых монет. И, наконец, мне так хотелось повидать отца, пока он еще жив!
Однако между мной и родиной лежали тень Хуана де Гарсиа и моя клятва. Я так долго стремился к мести, это чувство настолько овладело мной, что теперь я уже не мог даже думать о счастливой жизни, пока цель не достигнута. Для того, чтобы быть счастливым, я должен был уничтожить де Гарсиа, Я уверился в том, что, пока он жив, проклятие, произнесенное мной, будет преследовать меня повсюду.
Поэтому я сделал следующее. Обратившись к нотариусу, я приказал ему составить дарственную, которую перевел на английский язык. По этой дарственной я разделил все мое состояние, за исключением оставленных для себя двухсот песо, на три части и передал его трем лицам на сохранение вплоть до того дня пока я сам за ним не явлюсь. Указанными тремя лицами были мой старый учитель, честнейший доктор Гримстон из Банги, моя сестра Мэри Вингфилд и моя невеста Лили Бозард. Этой дарственной, засвидетельствованной для большей верности на борту корабля капитаном Бэллом и еще двумя англичанами, я доверял вышеупомянутым лицам распоряжаться моим состоянием по своему усмотрению, однако с таким условием, чтобы не менее половины денег было вложено в земельные владения, а остаток – в доходные дела. Вся прибыль и доходы с имений должны были выплачиваться Лили Бозард до тех пор, пока она не выйдет замуж.
Одновременно с дарственной я составил завещание. Большая часть моего состояния переходила по нему к Лили Бозард, если ко дню моей смерти она будет не замужем, а остальное – к моей сестре В случае замужества или смерти Лили ее доля переходила к Мэри или ее наследникам.
Когда оба документа были подписаны и запечатаны, я вручил их вместе со всем моим достоянием капитану Бэллу, чтобы он в свою очередь доставил все это в Банги и передал доктору Гримстону, который должен был его за это щедро вознаградить. Капитан со слезами умолял меня отправиться вместе со всеми моими сокровищами в Англию, и лишь когда я наотрез отказался, обещал все исполнить в точности.
Вместе с золотом и документами я послал несколько писем: отцу, сестре, брату, доктору Гримстону, сквайру Бозарду и, наконец, самой Лили. В этих письмах я рассказал обо всем, что со мной приключилось, начиная с первого дня пребывания в Испании, так как убедился, что прежние мои письма вообще не достигли Англии, и объявил о своем решении последовать за де Гарсиа хоть на край света.
«Я сам отдаляю и, может быть, теряю счастье, – писал я Лили, – которое мне дороже всего на земле. Пусть люди думают, что я сошел с ума! Но ты, ты знаешь мое сердце и ты меня не осудишь, хотя мое решение и принесет тебе много горя. Ты знаешь, что если я в чем-нибудь утвердился, ничто, кроме смерти, не заставит меня отступить. А я, кроме того, связан клятвой; нарушить ее мне не позволит совесть. Даже рядом с тобой я не смогу быть счастливым, если сейчас откажусь от своих поисков. Сначала дело, а потом отдых; сначала горе, и лишь потом – радость. Не бойся за меня, я верю, что не погибну и вернусь. А на тот случай, если мне не суждено будет вернуться, я сделал все так, чтобы тебе никогда не пришлось выходить замуж против своей воли. Но сейчас, пока де Гарсиа жив, я буду его преследовать».
Своему братцу Джеффри я написал очень короткое письмо, где высказал все, что думаю о человеке, который преследует беззащитную девушку и старается напакостить отсутствующему брату. Мне потом рассказывали, что это письмо ему весьма не понравилось.
Здесь же я хочу сказать, что мои письма и все прочее благополучно прибыли в Ярмут. Затем золото и вещи переправили в Лоустофт, погрузили на баркас, а когда капитан Бэлл покончил с выгрузкой своего корабля, он поднялся в этом баркасе по Уэйвни до Банги, и здесь все было перенесено в дом доктора Гримстона на Незергейт-стрит.
Капитан Бэлл заранее предупреждал о своем приезде моего отца, сестру и брата, а также сквайра Бозарда, его сына и дочь, и в тот день они собрались в доме доктора Гримстона все, за исключением моего отца – он уже два месяца покоился на кладбище.
С безграничным удивлением выслушали они рассказ капитана, но их изумление еще более возросло, когда сундуки открыли и начали взвешивать их содержимое, чтобы сверить его с цифрами, приведенными в моих письмах, ибо столько золота за раз в нашем Банги до сих пор еще не видал никто.
Тут Лили расплакалась, сначала от радости, потому что теперь я был богат, а затем от горя, потому что я не вернулся одновременно с моими сокровищами. Сквайр Бозард, увидев золото я услышав мою дарственную, сразу сделавшую Лили богатой женщиной, независимо от того, жив я или нет, во всеуслышание поклялся, что всегда думал обо мне только самое хорошее, а потом поцеловал свою дочь, желая ей счастья и поздравляя с большой удачей. Короче говоря, остались довольны все, кроме моего братца, который выскочил из дому, не сказав никому ни слова. С того дня он начал предаваться всевозможным бесчинствам, опускаясь все ниже: ведь у него, можно сказать, отняли желанную чашу, не дав испить ни глотка! Унаследовав земли нашего отца, он решил, что Лили во что бы то ни стало выйдет за пего замуж, если не по доброй воле, то насильно, ибо даже в наши дни отец может принудить свою дочь к замужеству, особенно если она не достигла совершеннолетия, а сквайр Бозард, всегда полагавший, что с девичьими желаниями нечего считаться, перед таким насилием не остановился бы. Но с того дня все изменилось, – так велика сила золота! О том, чтобы выдать Лили за кого-нибудь, кроме меня, больше не было и речи. Теперь отец сам удержал бы ее, если бы она захотела так поступить, ибо тогда Лили потеряла бы все полученные от меня богатства. Зато все продолжали громко возмущаться моей глупостью, порицая меня за то, что я не отказался от клятвы и решил последовать за своим врагом даже в далекую Вест-Индию. Сквайр Бозард утешался лишь тем, что в любом случае, погибну я или выживу, деньги все равно останутся у его дочери. И только Лили, заступаясь за меня, говорила:
– Томас дал клятву, и он должен ее исполнить. Это дело его чести, и теперь я буду ждать до конца, пока мы не встретимся на земле или на том свете.
Однако подобные воспоминания здесь некстати, потому что прежде чем я узнал обо всем этом, прошло еще много-много лет.
11. КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ
На другой день после того, как я передал капитану Бэллу письма я все мое состояние, «Авантюристка» уже медленно огибала мол кадисского порта. Глядя ей вслед, я почувствовал такую тоску, что, признаюсь, заплакал. С радостью я расстался бы со всеми погруженными на нее сокровищами, если бы вместо них она уносила домой меня. Но решение мое оставалось непоколебимым, и к английским берегам мне было суждено вернуться лишь много лет спустя и на другом корабле.
В порту оказалась большая испанская карака «Las Cinque Llagas», или «Пять ран Христовых», готовая отплыть к Эспаньоле. Я выправил разрешение на торговлю для купца д'Айла и под этим именем взошел на судно. Чтобы обман не раскрылся, я, кроме того, накупил на сто пять песо всевозможных товаров, которые, как я узнал, были в Индии в большом спросе, и погрузил их в трюм того же корабля.
Все судно было забито испанскими авантюристами, по большей части просто всевозможными мошенниками с самыми удивительными биографиями. Впрочем, они были довольно сносными попутчиками, пока не напивались. К тому времени я настолько овладел кастильской речью и приобрел такую неподдельно испанскую внешность, что мае легко было сойти за их соотечественника, чем я и не преминул воспользоваться, выдумав подходящую историю о своем родстве и о причинах, побудивших меня пытать счастье за океаном. В остальном же я, как и раньше, полагался только на самого себя. Впрочем, несмотря на мою сдержанность и на то, что я не принимал участия в общих оргиях, попутчики вскоре меня полюбили, главным образом за то, что я врачевал их недуги.
О нашем плавании в сущности рассказывать нечего, если не считать его печального окончания. Месяц мы провели на Канарских островах, затем отплыли к Эспаньоле, и всю дорогу нам сопутствовала прекрасная погода, только ветер был слабый.
Когда до Санто-Доминго, порта нашего назначения, оставалась, по словам капитана, всего неделя пути, погода внезапно переменилась. С севера на нас обрушился яростный шторм, усиливавшийся с каждым часом. Три дня и три ночи наш неуклюжий корабль стонал и скрипел под ударами урагана, который увлекал нас неизвестно куда. Наконец стало ясно, что, если буря не утихнет, мы пойдем ко дну. Судно трещало по всем швам, одну мачту снесло, а у другой сломало верхнюю часть на высоте двадцати футов от палубы. Появилась течь. Но все эти беды ничего не значили по сравнению с тем, что произошло на четвертый день. Огромный вал сорвал руль, и наше беспомощное судно оказалось целиком во власти волн. Примерно через час зеленая стихия океана еще раз обрушилась на палубу, вывернула якорный шпиль, и вода хлынула в трюм. Теперь наша гибель стала неизбежной.
И вот тогда началось самое ужасное. В течение последних дней и матросы, я пассажиры беспрерывно пили, пытаясь заглушить страх, и сейчас, когда они увидели, что конец близок, все заметались взад и вперед по кораблю. Молитвы, стенания и проклятия смешались в одном хоре. Те, кто был еще трезв, начали спускать обе лодки. Вдвоем с одним достойным священником мы пытались усадить в них детей и женщин, которых на судне оказалось немало, но сделать это было нелегко. Пьяные матросы отшвырнули нас в сторону и сами бросились в лодки, Одна из них тут же перевернулась, и все, кто был в ней, пошли ко дну. В этот момент карака начала крениться, быстро погружаясь.
Увидев, что ждать больше нельзя, я сказал священнику, чтобы он следовал за мной, прыгнул в море и поплыл ко второй лодке, с которой тщетно пытались справиться несколько кричащих от страха женщин. Плавал я неплохо, и не только сам благополучно добрался до лодки, но успел еще вытащить из воды и священника, который уже захлебывался.
В это время судно, высоко задрав нос, погрузилось кормой в воду. В таком положении оно держалось минуты две на поверхности; это позволило нам взяться за весла и отплыть от него. Едва мы отгребли, раздался дикий отчаянный вопль тех, кто еще оставался на борту, и корабль канул в бездну. Будь мы ближе, он увлек бы нас за собой.
Несколько мгновений мы сидели молча, онемев от ужаса. Затем, когда воронка, образовавшаяся на месте гибели корабля, перестала бурлить, мы поплыли обратно. Все вокруг было покрыто обломками, но мы смогли подобрать только одного ребенка, уцепившегося за весло. Остальные двести человек, находившиеся на борту, исчезли в пучине вместе с судном. Может быть, кто-нибудь еще был в живых и держался на воде, но в наступившей темноте мы не нашли среди волн никого.
В сущности в этом нам повезло, потому что в лодке было уже десять человек и больше она не смогла бы вместить ни души. Мужчин оказалось только двое – священник и я.
Как я уже сказал, наступила темнота, и к ночи море, по счастью, утихло, иначе бы мы тоже перевернулись. Единственное, что нам теперь оставалось, это держать лодку носом к волнам. Так мы провели всю бесконечную ночь. Странно было видеть, или, вернее, слышать, как мой добрый спутник, священник, продолжая грести, исповедовал женщин одну за другой, а потом, отпустив все греки, возносил к небесам молитвы о спасении наших душ, ибо о спасении тела никто уже не помышлял. В ту ночь я пережил такое, что трудно себе представить, но я не буду на этом останавливаться, потому что впереди меня ожидало гораздо худшее, и об этом мне еще предстоит рассказать.
Наконец, ночь прошла, и над пустынным морем занялся рассвет. Взошло солнце. Сначала мы ему обрадовались, потому что продрогли до костей, но вскоре жара стала невыносимой. В лодке у нас не оказалось ни пищи, ни воды, и нас начала мучить жажда.
Между тем порывистый ветер сменился устойчивым бризом. С помощью весел и одеяла нам удалось соорудить некое подобие паруса, и наша лодка довольно быстро пошла вперед. Но океан велик, а мы даже не знали, в какую сторону плывем.
С каждым часом страшная жажда терзала нас все сильнее. Около полудня внезапно умер один ребенок, и мы опустили его труп за борт. Часа через три его мать зачерпнула полный черпак горько-соленой воды и начала жадно пить. Сначала казалось, что это умерило ее жажду, но потом ею вдруг овладело безумие. Вскочив на ноги, она выпрыгнула из лодки и утонула.
Когда солнце, подобное сияющему, раскаленному докрасна ядру, наконец кануло за горизонт, в лодке осталось только два человека, которые еще могли сидеть, – священник и я. Остальные лежали вповалку на сланях, еле шевелясь, словно умирающие рыбы, и жалобно стеная. Но вот пришла ночь; воздух стал чуть заметно свежее и немного облегчил наши страдания. Мы молились о дожде, но его не было, и когда солнце снова взошло в безоблачном небе, мы поняли, что видим его в последний раз, если только нас не спасет какое-нибудь чудо. Жара стояла невыносимая.
Через час после восхода умер еще один ребенок. Когда мы опускали его тело за борт, я случайно поднял глаза и вдруг заметил вдалеке судно. Оно шло в нашу сторону и, судя по его курсу, должно было проплыть милях в двух от нас. Возблагодарив бога за этот чудесный знак, мы со священником взялись за весла и начали потихоньку выгребать наперерез кораблю. Ветер к тому времени настолько ослаб, что наш жалкий парус уже не мог сдвинуть лодку с места.
Так мы гребли около часа. К тому времени ветра совсем не стало, и корабль с обвисшими парусами замер неподвижно милях в трех от нас. Мы со священником продолжали работать веслами из последних сил. Мне казалось, что я умру в этой лодке под обжигающими лучами солнца. Ни одно дуновение не облегчало немилосердную жару, и губы наши уже начали трескаться от жажды. Но мы продолжали бороться, пока тень от парусов не упала на лодку и мы не увидели матросов, разглядывавших нас с палубы корабля. В следующее мгновение мы подошли к борту, сверху упала веревочная лестница и послышалась испанская речь.
Я не помню, как мы поднялись на палубу. Помню только, что я свалился в тени под навесом из парусины и принялся пить и пить воду, которую мне подавали кружку за кружкой. Наконец мне удалось утолить жажду, но тут я почувствовал такую тошноту и головокружение, что уже не мог проглотить ни кусочка пищи, хотя мне ее сунули прямо в руки. В этот момент я, по-видимому, потерял сознание, потому что когда я очнулся, солнце уже стояло прямо над головой.
Я думал, что все еще сплю. Почему-то мне слышался знакомый и ненавистный голос, но в действительности я был под навесом один: вся команда корабля столпилась на носу вокруг лежащего на палубе человека.
Рядом со мной стояли большое блюдо с едой и фляга, полная крепкого вина. Почувствовав прилив сил, я с жадностью принялся есть я пить, пока не насытился.
Тем временем матросы на носу корабля подняли лежавшего там человека и выбросили его за борт. Я успел заметить, что кожа у него была черная. Затем трое мужчин – по одежде я принял их за офицеров – направились ко мне, и я поднялся на ноги, чтобы их приветствовать.
– Сеньор, – проговорил мягким и вежливым тоном самый высокий офицер,
– разрешите поздравить вас с чудесным…
Но тут он внезапно умолк.
Неужели я все еще бредил? Голос был мучительно знакомый! Я поднял глаза, взглянул в лицо мужчины и увидел перед собой Хуана де Гарсиа!
Но он в свою очередь тоже узнал меня.
– Карамба! – воскликнул де Гарсиа. – Какая встреча! Приветствую вас, сеньор Томас Вингфилд. Смотрите, друзья, кого мы выудили из моря! Этот молодой человек не испанец, он английский шпион! Последний раз мы с ним встретились на улице в Севилье, где он пытался убить меня, потому что я хотел выдать его властям. А теперь он очутился здесь. Только вот с какими целями? Об этом следует спросить у него.
– Это ложь, – возразил я. – Я не шпион, и в эти моря меня привело мое личное дело. Я хотел найти вас.
– Ну что же, это вам удалось, вполне удалось. Только не слишком ли велика удача, сеньор? А теперь отвечайте, правда ли, что вас зовут Томас Вингфилд и что вы англичанин?
– Это правда, но я…
– Минутку! Почему же тогда ваш дружок священник сказал мне, что на «Las Сinque Llagas» вы плыли под именем д'Айла?
– У меня были на то причины, Хуан де Гарсиа.
– Вы ошиблись, сеньор. Меня зовут Сарседа, и мои товарищи могут это подтвердить. Когда-то я знавал одного дворянина по имени де Гарсиа, но он давно умер.
– Ты лжешь – воскликнул я, но в этот миг один из приятелей де Гарсиа ударил меня прямо в лицо.
– Потише, любезный, – остановил его де Гарсиа. – Не пачкай руки об эту крысу. А если уж хочешь бить, то возьми лучше палку. Вы слышали, друзья, он признался, что плыл под чужим именем и что на самом деле он англичанин, один ив врагов нашей родины. Могу добавить, что я лично знаю его, как шпиона, который уже покушался на убийство, – в этом даю вам мое честное слово. А теперь, сеньоры, поскольку мы представляем здесь его величество короля и облечены всей полнотой власти, нам надлежит вынести ему приговор. Но чтобы никто не подумал, что я могу погрешить против закона из-за того, что эта английская собака обозвала меня лжецом, я предоставляю судить его вам.
Я снова попытался заговорить, но испанец, тот самый, что меня ударил, подлец с жестоким лицом бандита, выхватил шпагу и поклялся, что если я еще раз открою рот, он проткнет меня насквозь. После этого я предпочел молчать.
– Этот англичанин неплохо будет выглядеть на рее! – проговорил все тот же испанец.
Де Гарсиа с безразличным видом мурлыкал какой-то мотивчик. Он посмотрел вверх на мачту, потом на мою шею, улыбнулся, и его взгляд, полный ненависти, обжег меня, словно огнем.
– У меня есть предложение получше, – вступился третий офицер. – Если мы его повесим, могут пойти разговоры. Но даже в лучшем случае мы все равно лишимся хорошего барыша. А парень сложен неплохо и протянет в рудниках не один год. Предлагаю продать его вместе с остальным грузом. А если вы против, я куплю его сам; мне такие в моем поместье пригодятся!
При этих словах лицо де Гарсиа слегка побледнело. Ему, конечно, хотелось отделаться от меня раз и навсегда, но из осторожности он счел более разумным не возражать.
– Что касается меня, – проговорил он, деланно позевывая, – то я не против. Бери его хоть даром, друг мой! Только смотри за ним получше, не то он воткнет тебе стилет в спину.
Офицер расхохотался и ответил:
– Вряд ли у него будет такая возможность! Я в рудники не спускаюсь, а нашему голубчику придется провести остаток своих дней на глубине ста футов под землей. Да и теперь, я думаю, тебе будет лучше внизу, англичанин!
Офицер окликнул матроса и приказал ему принести кандалы, снятые с мертвеца. Меня обыскали, отняли у меня все золото – то немногое, что со мной оставалось, набили мне на ноги цепь, соединенную с кольцом на шее, и потащили к трюму. Но прежде чем я туда попал, я уже догадался, что представлял собой груз этого корабля. Он вез рабов, захваченных на Фернандине – так испанцы называют остров Кубу. Он вез их для продажи на Эспаньолу. И я был теперь одним из этих рабов.
Не знаю, как описать все ужасы трюма, в который меня привели. Он был низким, не более шести футов в высоту, и рабы в кандалах лежали прямо на дне судна, в затхлой трюмной воде. Их было здесь так много, что они могли только лежать, прикованные цепями к кольцам, ввинченным во внутреннюю обшивку бортов. В общей сложности неделю тому назад сюда впихнули не менее двухсот мужчин, женщин и детей, но теперь рабов стало меньше. Уже умерло человек двадцать, и это считалось немного, потому что обычно испанцы заранее списывают в убыток треть или даже половину «товара» своей дьявольской торговли.
Когда я очутился в трюме, мной овладела смертельная слабость. Я и так был едва жив, и меня окончательно доконали ужасные звуки, отвратительная вонь и то что предстало передо мной при свете фонарей моих тюремщиков, тускло мерцавших в трюме, куда не проникали ни свет, ни воздух. Не обращая на это внимания, мои провожатые потащили меня вперед, и вскоре я уже стоял, прикованный к цепи посреди темнокожих мужчин и женщин. Ноги мои были в трюмной воде.
Испанцы удалились, с издевкой бросив мне на прощание, что для англичанина и такая постель слишком хороша. Некоторое время я крепился, потом сон или обморок пришли мне на помощь, и я погрузился во мрак.
Так миновали сутки.
Когда я снова открыл глаза, рядом со мной стоял с фонарем тот самый испанец, которому меня продали или просто отдали, и следил за тем, как сбивают кандалы с темнокожей женщины, прикованной к моей цепи. Она была мертва; при свете фонаря я успел разглядеть, что умерла она от страшной болезни, с которой мне до сих пор не приходилось встречаться. Впоследствии я узнал, что она называется «черной рвотой». Женщина оказалась не единственной ее жертвой: я насчитал еще двадцать трупов. Их вытащили из трюма один за другим. Многие другие рабы тоже были больны.
Испанцы казались весьма встревоженными. Они ничего не могли поделать с ужасной болезнью и решили только очистить трюм и проветрить его, оторвав несколько досок палубного настила над нашими головами. Если бы они этого не сделали, мы наверняка погибли бы все. Я уверен, что избежал заразы лишь потому, что самое широкое отверстие в палубе оказалось прямо надо мной, и когда я выпрямился, насколько позволяла цепь, я мог дышать сравнительно чистым воздухом.
Раздав нам воду и пресные лепешки, испанцы ушли. Воду я с жадностью выпил, но лепешки есть не смог, потому что они оказались заплесневелыми.
То, что я видел и слышал вокруг было так жутко, что не хочется об этом писать. Солнце нагревало палубу, и мы изнемогали от страшной жары. Чувствовалось, что судно неподвижно: я понял, что ветра нет и мы дрейфуем.
Поднявшись на ноги, я уперся пятками в стрингер – продольное крепление корабля, а спиной – о борт. В таком положении мне были видны ноги тех, кто проходил по палубе. Внезапно перед моими глазами проплыла сутана священника. Я подумал, что, наверное, это мой попутчик, с которым мы спаслись после кораблекрушения, и постарался привлечь его внимание. После нескольких попыток мне это удалось. Как только священник понял, кто находится в трюме, он прилег на палубу словно для того, чтобы отдохнуть, и мы немного поговорили.
Священник сказал, что на море штиль, как я и предполагал, и что на корабле свирепствует мор, уложивший уже треть команды. Он прибавил, что их поразила небесная кара за жестокость и злодеяния.
На это я ему ответил, что кара небесная постигла не только захватчиков, но и захваченных, и спросил, где сейчас де Гарсиа, или, как его здесь называют, Сарседа.
Священник сообщил мне, что сегодня утром он заболел. Новость эта несказанно обрадовала меня, потому что если я ненавидел де Гарсиа и раньше, то легко представить, как возненавидел я его теперь.
После этого священник ушел, но скоро вернулся. Он принес мне воды с лимонным соком, которая показалась мне божественным нектаром, хорошей пищи и фруктов, Все это он передал мне сквозь отверстие в палубе. С большим трудом я подхватил еду своими закованными руками и тотчас съел все до крошки. Затем священник удалился, к вящему моему огорчению. Причину его ухода я узнал только на следующее утро.
Прошел день, за ним – бесконечно длинная ночь. Наконец в трюме снова появились испанцы. На сей раз им пришлось вытащить сорок трупов, а больных за это время стало еще больше. Когда испанцы ушли, я опять встал на ноги и начал поджидать моего друга священника. Но я ждал напрасно; он так и не появился.
12. ТОМАС НА БЕРЕГУ
Я простоял больше часа и едва не свернул себе шею, высматривая своего благодетеля. Наконец, когда я уже готов был упасть на дно трюма, потому что не мог больше держаться в таком скрюченном положении, в отверстии между досками мелькнул край женского платья. Я узнал одежду одной из дам, что была с нами в лодке.
– Сеньора! – зашептал я. – Ради бога, выслушайте меня! Это я, д'Айла! Я здесь, среди рабов, меня заковали в цепи.
Женщина вздрогнула, но потом так же, как священник, присела на палубу, и я рассказал ей об ужасах трюма я о том, как я попал в такое положение, не зная, что ей уже все известно.
– Увы, сеньор, – ответила она мне, – наши дела немногим лучше. Страшный мор губит всех. Шесть матросов уже умерли, а тех, кто хрипит в агонии, – еще больше. Лучше бы нам тогда утонуть вместе со всеми! Мы спаслись от моря, а попали прямо в ад.
Моя мать скончалась, мой маленький братишка умирает.
– Где священник? – спросил я.
– Он умер этим утром; его только что сбросили в море. Перед смертью он рассказал мне о вас и просил помочь вам, если будет возможно. Но он уже говорил совсем несвязно, и я подумала, что он бредит. К тому же, чем я могу вам помочь?
– Может быть, вы сумеете раздобыть мне еду и питье, – ответил я. – Жаль нашего друга, упокой господи его душу. А что капитан Сарседа? Он уже умер?
– Нет, сеньор, он единственный, кому удалось побороть заразу, и теперь он поправляется. Простите, я должна идти к своему брату. Еду я вам сейчас принесу.
Она ушла, по скоро вернулась с пищей и флягой вина, спрятанной в складках одежды. Я снова насытился, благословляя ее доброту.
Так эта женщина кормила меня два дня, принося еду по ночам. На вторую ночь она сказала, что ее маленький брат умер, а из команды осталось всего пятнадцать здоровых матросов и один офицер. Сама она чувствовала, что заболевает. Еще она сказала, что запасы воды на судне подходят к концу, а пищи не осталось. После этого я ее уже больше не видел и думаю, что она тоже умерла, Через двадцать часов после ее последнего посещения я сам покинул проклятый корабль.
Целый день никто не заходил в трюм, чтобы накормить рабов или хотя бы присмотреть за ними. Впрочем, большинство из них уже не нуждалось ни в каком присмотре. Лишь немногие еще оставались в живых, но и те, насколько я мог рассмотреть, были поражены болезнью. Сам я так и не заразился, наверное, потому, что отличался в те дни силой и завидным здоровьем, спасавшим меня от всяких простуд и недомоганий. К тому же пища моя была много лучше. Но я чувствовал, что долго мне не протянуть. Закованный в цепи среди мертвецов чудовищного плавучего гроба, я мечтал о смерти, как о сладком избавлении от всех этих ужасов и страданий.
Так прошел еще один день, такой же удушающе жаркий. За ним наступила ночь, наполненная дикими воплями и хрипением умирающих. Но мне все же удалось заснуть, и во сне я бродил с любимой по берегу родного Уэйвни.
Под утро меня разбудил лязг железа. Открыв глава, я увидел, что несколько испанцев при свете фонарей сбивают оковы со всех рабов подряд – и с мертвых, и с живых. Освободив тело раба от цепей, они накидывали на труп или на умирающего веревочную петлю, а затем те, кто был наверху, вытаскивали его через люк на палубу. После этого за бортом слышал я тяжелый всплеск, завершавший дело. Я понял, что испанцы решили выбросить всех рабов в море из-за нехватки воды и в надежде, что это, может быть, спасет от заразы тех, кто еще оставался в живых.
Испанцы подходили ко мне все ближе. Скоро между ними и мной осталось только два темнокожих раба, один мертвый, а второй живой; после них шла моя очередь. Зная, какая незавидная участь меня ожидает, я начал раздумывать, что делать дальше: сказать им, что я здоров, что болезнь меня не тронула, и вымолить себе жизнь, или покориться и оказаться за бортом? Мне очень хотелось жить, но уже по тому, что я принял решение не делать ни малейших усилий и встретить смерть, как милосердную избавительницу, можно судить, насколько я исстрадался телом и ослаб духом от пережитых ужасов. К тому же я знал, что любая моя попытка сохранить жизнь заранее обречена на неудачу. Испанские моряки обезумели от страха и думали только о том, чтобы поскорее избавиться от рабов, которые требовали воды и, самое главное, были, по их мнению, источником заразы. Поэтому я прочел все молитвы, какие только мог вспомнить, и приготовился к смерти. Но как ни тверда была моя душа, бедная плоть содрогалась, устрашенная близким концом и тем неизведанным, что ее ожидало после.
Но вот, отправив наверх моего еще живого товарища по несчастью, прикованного со мной рядом, испанцы взялись за меня. Полуголые матросы трудились ожесточенно, стараясь поскорей разделаться с ненавистной работой. Они обливались потом и, чтобы не упасть в обморок, то и дело подкреплялись глотками виноградной водки.
– Этот тоже еще жив и, похоже, не болен, – проговорил один моряк, сбивая с меня кандалы.
– Живой он или мертвый, кончай с ним скорее! – злобно отозвался другой испанец, и я узнал в нем того самого офицера, которому я был отдан в рабство. – Эта английская собака принесла нам несчастье. У него дурной глаз. За борт его! Пусть там попробует сглазить акул!
– Правильно, – ответил моряк и последним ударом освободил меня от цепей. – Когда остается по кружке воды на брата, гостей потчевать нечем: их выставляют за дверь. Молись, англичанин, и пусть твои молитвы помогут тебе хоть немного больше, чем всем остальным на этом проклятом богом корабле. Вот тебе снадобье, чтобы облегчить конец, – его осталось больше, чем воды.
С этими словами он протянул мне свою флягу. Я жадно припал к ней и начал пить большими глотками. Водка меня немного приободрила. После этого испанцы обвязали меня веревкой, дали сигнал, и те, кто был на палубе, принялись тянуть так, что вскоре я повис в воздухе под открытым люком.
В этот миг свет фонаря упал на офицера, сделавшего меня рабом и теперь приказавшего выбросить за борт, и я прочел на его лице приговор, который был ясен для любого врача.
– Прощай! – сказал я ему. – Наверное, мы скоро встретимся. О чем ты хлопочешь, глупец? Отдохни лучше напоследок, потому что мор коснулся тебя. Через шесть часов ты умрешь!
Услышав мои слова, он разинул рот и на мгновение онемел от ужаса. Потом ив его уст полились страшные проклятия; он размахнулся молотком, и едва не нанес мне удар, который положил бы конец всем моим страданиям. Но в этот миг меня вытащили наверх.
В следующую секунду веревку отпустили, и я свалился на палубу. Рядом со мной стояли два чернокожих – их обязанностью было сбрасывать в море несчастных рабов, – а позади них с изможденным после недавней болезни лицом сидел в кресле Хуан де Гарсиа я обмахивался своим сомбреро: ночь была очень жаркой.
Он сразу узнал меня при лунном сиянии и обратился ко мне:
– Что я вижу? Ты все еще здесь я все еще жив, кузен? Да ты и впрямь молодец; я думал, что ты уже подох ни подыхаешь.
Если бы не проклятый мор, мне пришлось бы самому об этом позаботиться, но в конце концов все обошлось к лучшему. Я получу немалое удовольствие, отправив тебя к акулам, кузен Вингфилд. Это будет единственная удача за наше плавание, но она утешит меня за все сразу. Значит, ты отправился за море, чтобы отомстить мне, не так ли? Ну что ж, я надеюсь, что ты неплохо провел здесь время. Обстановка была, правда, скромной, зато какой сердечный прием тебе оказали! Но – увы! – гость нас покидает, и надо его проводить. Спокойной ночи, Томас Вингфилд! Если встретишь свою матушку, скажи ей: я сожалею о том, что мне пришлось ее заколоть, ибо она единственное существо на земле, которое я любил. Ты, наверное, думаешь, я приехал тогда для того, чтобы ее убить? Нет. Она сама меня вынудила, и я это сделал, спасая свою собственную жизнь. Если бы я ее не убил, не видать мне Испании! В ней было слишком много моей крови, и она не дала бы мне уйти живому. Похоже, что и в твоих жилах бежит та же кровь, иначе ты бы не думал так много о мести. Увы, это не довело тебя до добра.
Здесь он умолк, откинулся в кресле и снова начал обмахиваться своей широкополой шляпой.
Даже в тот миг, когда я стоял на краю бездны, горячая кровь закипела во мне от этих гнусных насмешек. Да, де Гарсиа мог, конечно, торжествовать! Я преследовал его по пятам, но чем это кончилось? Еще секунда, и он отправит меня к акулам. И все же я постарался ему ответить как можно достойнее.
– Судьба против меня, де Гарсиа, – сказах я. – Но если в тебе осталась хоть капля мужества, дай мне шпагу и мы окончим наш спор раз и навсегда. Я знаю, ты ослабел после болезни, но и я не сильнее тебя после всех ночей и дней, проведенных в вашем аду. Силы равны де Гарсиа.
– Возможно, кузен, вполне возможно! Но к чему нам драться? По чести говоря, когда мы встречались лицом к лицу, мне до сих пор не везло, и это весьма прискорбно. Но знай: я дважды сплоховал только потому, что меня смущало предсказание, будто встреча с тобой станет моим концом. Главным образом, из-за этого я и решил отправиться в более теплые края. Но теперь ты сам видишь, как глупо верить в пророчества. Я хоть и перенес болезнь, пока еще жив, и умирать не собираюсь, а ты – извини меня за невежливое напоминание, – ты уже, можно сказать, мертвец. Вот эти сеньоры, – тут де Гарсиа показал на двух чернокожих, которые, воспользовавшись нашим разговором, сбросили в море еще одного извлеченного из трюма раба, – эти сеньоры сейчас оборвут нашу приятную беседу. Если хочешь передать со мной какую-нибудь просьбу, говори, потому что время не терпит. Мы должны очистить трюм до рассвета.
– Я тебя ни о чем не прошу, де Гарсиа, – ответил я. – Зато к тебе у меня есть поручение, и я его выполню. Только сначала я тебе кое-что скажу. Тебе кажется, что ты победил, грязный убийца, но подожди радоваться. Игра еще не окончилась. Твои страхи еще могут сбыться. Я умру, но месть моя будет жить, ибо я вручаю ее богу, как следовало бы это сделать сразу. Может быть, ты проживешь еще несколько лет, но куда ты денешься от его отмщения? В один прекрасный день ты умрешь точно так же, как я умру в эту ночь, и что тогда? Что будет тогда, де Гарсиа?
– Полно тебе болтать, кузен, – проговорил он с презрительной усмешкой. – Насколько я знаю, ты еще не стал проповедником. Ты сказал, что у тебя есть ко мне поручение. Говоря быстрей! Время идет, Томас Вингфилд! Кто мог послать весть изгнаннику вроде меня?
– Изабелла де Сигуенса, которую ты обманул ложной женитьбой и бросил,
– ответил я.
Де Гарсиа вскочил с кресла и остановился передо мной.
– Что с ней? – спросил он лихорадочным шепотом.
– Монахи замуровали ее живьем вместе с ребенком.
– Замуровали живьем? Матерь божья! Откуда ты это знаешь?
– Я случайно был при этом, вот и все, Она просила рассказать тебе о том, как они умирали, она и дитя, о том, что она никому не открыла твоего имени и умерла любя и прощая. Больше она ничего не сказала, но я хочу кое-что добавить. Пусть образы этой несчастной и моей матери преследуют тебя вечно, пусть они преследуют тебя в жизни и после смерти, на земле и в аду!
Де Гарсиа на мгновение закрыл лицо ладонями, но потом опустил руки, повалился на свое кресло и крикнул чернокожим матросом:
– Кончайте с этим рабом! Чего вы медлите?
Негры двинулись ко мне, однако я не намеревался даваться им в руки. Я задумал, если удастся, заставить де Гарсиа разделить со мной мою участь. Рванувшись вперед, я обхватил его поперек тела и стащил с кресла. Ярость и отчаяние удвоили мои силы. Мне удалось поднять де Гарсиа на уровень фальшборта, но на этом все кончилось. В то же мгновение чернокожие матросы схватили меня и вырвали негодяя из моих рук. Я понял, что все пропало. Не дожидаясь, когда негры изрубят меня своими тесаками, я оперся руками о фальшборт и сам прыгнул в море.
Разум подсказывал мне, что в моем положении лучше всего было бы утонуть сразу. Я решил, что не стану сопротивляться и прямехонько пойду ко дну. Однако сила жизни оказалась сильнее меня; едва очутившись в воде, я поспешил вынырнуть и поплыл вдоль борта корабля, стараясь держаться в тени, потому что опасался, как бы де Гарсиа не приказал прикончить меня выстрелом из лука или из мушкета. И как раз в это мгновение сверху послышался его голос:
– Теперь-то он наверняка подох! – говорил де Гарсиа, приправляя свои слова проклятиями. – Но пророчество все же едва не сбылось, Черт возьми, сколько страха я пережил из-за этого щенка!
Я плыл и ругал себя за то, что не погиб сразу. На что мне было надеяться? Если даже ни одна акула не позарится на меня, я смогу продержаться так в теплой воде часов шесть-восемь, а потом все равно утону. Какой же смысл бороться и тратить силы? И тем не менее я продолжал неторопливо плыть. После зловонного удушливого трюма прикосновение свежей воды и чистый воздух были для меня как вино и пища. Каждый гребок увеличивал мок силы.
Я уже отстал от корабля ярдов на сто, и с палубы вряд ли кто-либо мог меня заметить, но я все еще слышал тяжелые всплески падающих за борт трупов и пронзительные крики последних, оставшихся в живых рабов. Подняв голову, я огляделся. Невдалеке от меня покачивался на волнах какой-то предмет. Я поплыл к нему, ожидая, что каждый миг будет моим последним мигом, потому что эти воды кишели акулами.
Вскоре я приблизился к плавающему предмету и с радостью обнаружил, что это была большая бочка, сброшенная с корабля. Она держалась стоймя, и волны в нее не заплескивались.
Мне удалось уцепиться за верхний край бочки, и я увидел, что она наполовину заполнена испорченными пресными лепешками; наверное, потому ее и выбросили в море. Эта масса гнилого теста, словно балласт, удерживала бочку на поверхности, не давая ей перевернуться.
Я подумал, что если мне удастся забраться в бочку, акулы хотя бы на время будут мне не страшны. Но как это сделать? И в это мгновение я случайно обернулся. Все мысли разом вылетели из моей головы, Шагах в двадцати я увидел плавник акулы, которая неслась прямо на меня. Ужас овладел мной, отчаяние придало мне силу и сообразительность. Одним рывком я выпрыгнул из воды, ухватился за противоположный край бочки и упал в нее, подогнув колени.
Как удалось мне совершить этот прыжок, я не могу понять до сих пор, но в следующую секунду я уже был внутри бочки, отделавшись только царапиной на подбородке.
Однако неожиданно обретенная мной лодка готова была сама пойти ко дну под тяжестью заплесневелых мокрых лепешек, моего тела и воды, которая залилась внутрь, когда я ее наклонил. Края бочки выступали над поверхностью всего на какой-нибудь дюйм. Я понял, что достаточно одного всплеска и бочка пойдет до дну. А плавник акулы был уже всего в пяти ярдах. В следующее мгновение она с разгону ткнулась носом о дерево, и бочку сильно тряхнуло.
Я начал лихорадочно вычерпывать воду руками. Края бочки почти не возвышались над уровнем океана. Когда, наконец, они поднялись дюйма на два, акула, разъяренная тем, что упустила добычу, повернулась на бок, и я услышал, как ее зубы проскрежетали по деревянным клепкам и железным обручам бочки. Бочка закрутилась на месте, и волна снова захлестнула ее. Я вычерпывал воду как одержимый. Если бы акула напала еще раз, я бы наверняка погиб, но, по-видимому, дерево и железо пришлись ей не по вкусу. Акула удалилась, однако еще в течение нескольких часов я видел время от времени, как ее плавник вспарывает морскую гладь.
Сначала, пока воды было много, я выплескивал ее пригоршнями, потом снял сапог и приспособил его вместо черпака. Когда края бочки поднялись дюймов на двенадцать, мне пришлось остановиться; я боялся, что, если вычерпаю всю воду, бочка перевернется. Теперь можно было, наконец, передохнуть. Но тут мне пришла в голову мысль, что все мои усилия тщетны, что я все равно либо утону, либо погибну от жажды, и я горько посетовал на свое малодушие, которое только затягивало и умножало мои страдания.
В отчаянии я воззвал к небесам, и молился так искренне и горячо, как никогда. Вскоре ко мне вернулись надежда и какое-то удивительное спокойствие. За последние несколько дней страшная опасность грозила мне трижды: во время кораблекрушения, в трюме корабля работорговцев, где я мог умереть от голода и мора, и вот теперь, когда меня поджидали свирепые пасти акул. Но я был уверен, что и на сей раз все обойдется. Ведь не для того я два раза спасался от бед, которые для других были бы верной смертью, чтобы на третий раз погибнуть самым жалким образом! И вот, хотя в моем положении всякая надежда была безумием, я снова начал надеяться. Не скажу, что эта благодать снизошла на меня свыше. Скорее всего во мне было тогда слишком много жизни, и я просто не мог поверить, что скоро умру.
Постепенно я настолько приободрился, что начал даже замечать красоту ночи. Океан был тих, как пруд; ни одно дуновение ветерка не тревожило его гладь. Луна уже заходила, и все небо усыпали бесчисленные, удивительно яркие звезды, каких не бывает в Англии. Но вот и они начали бледнеть, небо на востоке порозовело, и вскоре первые лучи солнца выглянули ив-за горизонта. В это время над гладью вод поднялся густой туман, в котором на расстоянии пятидесяти ярдов ничего не было видно. Час с лишним я плыл вслепую. Лишь когда солнце поднялось выше, туман рассеялся, и я заметил, что меня отнесло от корабля довольно далеко: на горизонте виднелись только верхушки его мачт, а потом и они исчезли. К этому времени вся поверхность океана очистилась; только с одной стороны, непонятно почему, над самой водой осталась висеть узенькая полоска не то тумана, не то пара.
Солнце становилось все жарче, причиняя мне жестокие муки. За исключением нескольких глотков водки, выпитой в трюме моей плавучей тюрьмы, я ничего не пил уже целые сутки. Не стану описывать всех моих страданий. Час проходил за часом, а я все еще стоял в своей бочке, изнывая от жажды, с непокрытой головой под палящими лучами тропического солнца, ослепительный блеск которого отражался в зеркальной глади океана. Тот, кто не испытал ничего подобного, вряд ли сможет это представить. Временами меня охватывала непереносимая слабость, и несколько раз я едва не вывалился в море. Наконец, я впал в смутный полусон, или, вернее, полузабытье, от которого меня пробудили плеск волн и птичьи голоса.
Подняв голову, я с изумлением и великой радостью увидел, что странная узенькая полоска тумана на самом деле оказалась низким берегом. Прилив быстро нес меня к отмели в устье большой реки. Многочисленные чайки с криком кружились над тем местом, где при слиянии пресной и соленой воды ходили рыбьи стаи. Вот одна чайка выхватила из воды рыбу весом не менее трех фунтов и хотела подняться вверх, но тяжесть оказалась для нее слишком велика. Тогда она принялась долбить рыбу клювом по голове, пока не оглушила, а затем начала ее рвать на куски. В это время бочонок подплыл к ней совсем близко, и, сделав усилие, я ухитрился выхватить у чайки ее добычу. В следующее мгновение я уже пожирал трепещущую рыбу. Это может показаться отвратительным, но я еще ни разу в жизни не ел с таким аппетитом и еще ни одно блюдо не казалось мне столь освежающим!
Поскольку воды у меня не было, я съел сколько мог, а остаток рыбы спрятал в карман своего камзола. После этого мысли мои обратились к ревущему на отмели прибою. Скоро мне стало ясно, что, стоя в бочке, пересечь полосу бурунов невозможно, поэтому я опрокинулся вместе с бочкой в воду, а когда она всплыла, сел на нее верхом. В полосе прибоя меня едва не сбросило, однако прилив быстро нес бочку вперед, буруны вскоре остались позади, и я очутился в устье большой реки.
Здесь судьба еще раз улыбнулась мне: я выловил из воды плывший по течению сук и теперь мог грести. С помощью этого весла мне удалось направить мою посудину к густо заросшему тростником берегу, на котором чуть поодаль стеной стояли прекрасные высокие деревья с гроздьями крупных орехов в зеленых кронах.
Так, проведя в своей бочке без малого десять часов, я благополучно высадился на сушу. В этом мне тоже помог чистый случай, ибо река буквально кишела отвратительными пресмыкающимися, так называемыми крокодилами, или, иначе, аллигаторами. Но тогда я даже не подозревал об их существовании.
Я достиг земли как раз вовремя, потому что, когда я подплывал к берегу, начался отлив, который вместе с течением реки понес меня обратно в открытое море. Запоздай я немного, и мне бы уже не выбраться. Последние десять минут мне пришлось напрягать все силы, чтобы заставить бочку двигаться вперед. Наконец я заметил, что подо мной глубина не достигает и четырех футов, свалился с бочки и вброд добрался до отмели. Здесь я упал ничком на песок и возблагодарил бога за чудесное спасение.
Вскоре, однако, жажда охватила меня с новой силой я заставила подняться на ноги. Я побрел вверх по берегу реки, пока не натолкнулся на лужицу дождевой воды. На вкус она оказалась пресной и свежей, и я припал к ней, обливаясь слезами радости.
Я пил и пил до тех пор, пока мог. Только те, кто побывал в ноем положении, знают, как вкусна прохладная чистая вода!
Напившись, я смыл морскую соль с лица и тела, достал из кармана остатки рыбы и доел ее до конца. Эта трапеза меня подкрепила, однако я был настолько измучен, что тут же растянулся в тени под каким-то кустом с белыми цветочками и мгновенно уснул.
Когда я открыл глаза, была уже ночь. Наверное, я проспал бы еще немало часов, если бы не боль и непонятное жжение во всем теле. Наконец меня так допекло, что я в бешенстве вскочил на ноги, проклиная все на свете. Сгоряча я никак не мог понять причину своих мучений, но потом заметил, что воздух прямо кишит похожими на комаров насекомыми, издающими тонкий звенящий писк. Опускаясь на мою кожу, они сосали из меня кровь и одновременно впускали яд в ранки. Испанцы называют этих подлых кровопийц москитами. Еще хуже были насекомые величиной с булавочную головку. Они набрасывались сотнями, впивались, словно бульдоги в медведя, вгрызаясь глубоко в тело, так, что потом оставались гноящиеся язвочки. Эти создания, которые испанцы называют «гаррапатас», представляют собой разновидность мелких клещей. Кроме них, было еще множество разных мучителей – всех не перечесть, – отличавшихся друг от друга по размерам и по виду, но имевших одну общую особенность: все они сосали кровь к все были ядовиты.
Целую ночь я сражался с этой напастью и едва не сошел с ума. У меня не было ни мгновения покоя! Незадолго до рассвета я бросился к реке и улегся в воду, надеясь хоть немного облегчить свои страдания, но не пролежал и десяти минут, как рядом со мной выполз из ила огромный крокодил. Никогда еще я не видел такого отвратительного и страшного чудовища и, конечно, в ужасе выскочил на берег, где меня тотчас с жужжанием облепили мириады летающих и ползающих кровопийц…
Но довольно об этих гнусных насекомых!
13. ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ
Наконец пришло утро, застав меня в самом плачевном положении. Лицо мое разнесло от яда москитов, словно тыкву, да и тело выглядело не лучше. Жгучие уколы не прекращались, и я то бежал, то прыгал, как сумасшедший. Сам не зная куда, я продирался наугад сквозь густые заросли. Вокруг не было никаких признаков человеческого жилья – одно бесконечное болото. Я шел вдоль берега реки, то и дело натыкаясь на крокодилов и отвратительных змей. Чувствуя, что силы меня покидают и что я уже недолго смогу выносить эти муки, я решил идти вперед до конца, пока не свалюсь замертво, и пусть тогда смерть избавит меня от всех страданий.
Так я пробирался час с лишним, пока не вышел на открытый берег, где не было ни кустов, ни тростника. Я шел, подпрыгивая, приплясывая и отмахиваясь распухшими руками от проклятых кровопийц, тучей круживших над моей головой. Конец мой был уже близок. Силы меня покидали, я едва не валился с ног. И в этот миг я внезапно увидел перед собой группу бронзовокожих людей в белых одеждах. По-видимому, они ловили в реке рыбу, но теперь сидели на берегу и ели, а позади них стояло на воде множество длинных челнов, нагруженных всякой всячиной.
Заметив меня, туземцы громко закричали что-то на незнакомом мне языке, схватили лежавшее рядом с каждым оружие – луки со стрелами и деревянные палицы, утыканные со всех сторон острыми осколками вулканического стекла,[14] – и начали приближаться, по-видимому, намереваясь меня прикончить. Я воздел руки и взмолился о милости. Когда туземцы увидели, что я безоружен и совершенно беспомощен, они опустили оружие и заговорили со мной на своем языке. Я потряс головой в знак того, что ничего не понимаю, потом показал рукой в сторону моря, а затем на свое распухшее лицо и тело. Туземцы закивали головами. Один из них сбегал к челнам и принес какую-то пахучую мазь коричневого цвета. Затем он знаками приказал мне снять остатки изорванной одежды, приводившей всех в немалое изумление. Когда я разделся, туземцы умастили меня коричневой мазью, и я сразу почувствовал величайшее облегчение: зуд и жжение прекратились, а самое главное – запах мази отгонял насекомых, которые отныне мне почти не докучали.
После этого туземцы накормили меня жареной рыбой, лепешками и напоили восхитительным горячим напитком, покрытым коричневой пузырящейся пеной; позднее я узнал, что это был шоколад. Когда я поел, туземцы тихонько посовещались между собой, а затем знаками приказали мне пойти в один из челнов и лечь на специально подстеленные циновки. Я повиновался. Следом за мной в тот же челн – он был достаточно велик – сели еще три человека. Один из них, весьма важный мужчина с приятным лицом и величавыми движениями – я его сразу признал за самого главного, – сел напротив меня, а двое других поместились на носу и на корме и взялись за весла. Мы отчалили в сопровождении других трех челне, но едва успели проплыть с милю, как я погрузился в сон, сломленный крайней усталостью.
Пробудился я совершенно свежим, проспав, по-видимому, немало часов, потому что солнце уже садилось. С удивлением я заметил, что величавый туземец, сидевший в челне напротив меня, оберегает мой сон, отгоняя от меня комаров густолистой веткой. Судя по его доброте, мне нечего было опасаться дурного обращения. Успокоившись, я начал раздумывать, куда я, собственно говоря, попал, что это за удивительная страна и кто эти люди. Но вскоре я перестал ломать себе голову и, вместо того чтобы предаваться пустым измышлениям, залюбовался проплывавшими перед моими глазами картинами.
Мы поднимались теперь по более узкой реке, чем та, на берег которой я высадился. Заболоченные заросли исчезли, и вместо них по обеим сторонам раскинулось открытое пространство. Берега можно было бы назвать голыми, если бы не огромные деревья, превосходившие по величине самые большие дубы, Некоторые из них были удивительно красивы! Лианы опутывали их, свешиваясь с верхних ветвей, а между ними виднелись удивительные пышные цветы, растущие прямо на древесной коре, словно мох на стенах. Хриплоголосые птицы с ярким сверкающим оперением порхали в листве, обезьяны трещали и бормотали, встревоженные нашим приближением.
Когда солнце, озарявшее последними лучами это удивительное, небывалое зрелище, закатилось, мы подошли к бревенчатому причалу и высадились на берег. Стемнело почти сразу, и я разобрал только, что меня куда-то ведут по хорошей дороге. Вскоре мы достигли ворот; здесь толпилось множество людей и слышался лай собак; по-видимому, это был вход в город. Пройдя ворота, мы углубились в длинную улицу с домами по обеим сторонам. У порога последнего дома мой спутник остановился, взял меня за руку и ввел в узкую низкую комнату, освещенную глиняными светильниками. Несколько женщин приблизились и поцеловали его, другие, по-видимому служанки, склонились перед ним, касаясь одной рукой пола. Затем все взгляды обратились ко мне, и со всех сторон на моего спутника посыпались вопросы, о содержании которых я мог только догадываться.
Когда всеобщее любопытство было удовлетворено, женщины принесли блюда со множеством странных кушаний и расставили их прямо на полу. Хозяин пригласил меня разделить с ним ужин. Я сел рядом с ним на циновку и принялся за еду.
Прислуживавшие нам женщины были довольно привлекательны, но среди них особенно выделялась своей грацией одна, высокая, стройная девушка с нежным и добрым выражением лица, придававшим ее красоте особую прелесть. Она была такой же смуглой, как все, но с правильными чертами лица и прекрасными глазами. Я говорю о ней здесь по двум причинам: потому, что она дважды спасла меня – от жертвоприношения и от пыток, и потому, что эта женщина была не кто иная, как Марина; впоследствии она стала любовницей Кортеса, и без нее он никогда бы не сумел захватить Мехико. Но в то время она даже не думала, что именно ей суждено отдать свою родину Анауак во власть жестоким испанским поработителям.
С первого взгляда я заметил, что Марина – отныне я буду называть ее так потому, что ее полное индейское имя слишком длинно, – была тронута моим горестным состоянием и делала все возможное, чтобы услужить мне и избавить меня от назойливого любопытства окружающих. Она принесла мне воды умыться, дала чистое полотняное одеяние взамен грязных лохмотьев и накинула на мои плечи плащ, искусно сшитый из ярких перьев.
После ужина меня проводили в отдельную маленькую комнату с циновкой вместо постели, на которой я тотчас растянулся и принялся размышлять о своей судьбе. Мой прежний мир был потерян, и, по-видимому, навсегда, но зато я очутился среди приятных и добрых людей, по всем признакам вовсе не походивших на дикарей. Правда, меня беспокоила одна вещь: я обнаружил, что, несмотря на хорошее обращение, со мной обходились, как с пленником: на пороге моей маленькой комнаты спал воин, вооруженный копьем с медным наконечником.
Прежде чем заснуть, я выглянул сквозь забранное деревянной решеткой отверстие, заменявшее окно, и увидел, что дом расположен на краю обширной площади. Посредине возвышалась огромная темная масса в форме пирамиды высотой более чем в сто футов. На вершине этой пирамиды виднелись очертания храма, как я правильно угадал, а перед входом в него горел огонь. Уже засыпая, я все еще раздумывал, для чего понадобилось такое гигантское сооружение и во славу каких богов оно было воздвигнуто?
Утром мне это предстояло узнать.
Здесь следует, пожалуй, рассказать о том, что мне стало известно лишь много времени спустя. Я попал в город Табаско, столицу одной из южных провинций Анауака, расположенную от главного города Теночтитлана, ныне Мехико, на расстоянии нескольких сотен миль. Река, к устью которой меня пригнало, называется Рио-Табаско. Именно здесь высадился Кортес в следующем году. А моим хозяином был касик, или вождь, Табаско, тот самый, что впоследствии подарил Кортесу Марину. Таким образом, я оказался первым белым человеком, жившим среди индейцев, если не считать некоего Агилара; лет за шесть до меня буря выбросила его с несколькими товарищами на юкатанское побережье.
Агилара выручил Кортес, а все остальные были принесены в жертву Уицилопочтли, жестокому богу войны. Но индейцы уже были наслышаны об испанцах и смотрели на них с суеверным ужасом. Примерно за год до этого побережье Юкатана посетил идальго Эрнандес де Кордова, неоднократно сражавшийся с туземцами, а после него, незадолго до моего появления, в устье реки Табаско заходили каравеллы Хуана де Грихальвы. Таким образом, меня приняли за одного ив людей этого незнакомого странного племени теулей, как индейцы называли испанцев, а следовательно – за врага, крови которого жаждали их боги.
Освеженный крепким сном, я поднялся с рассветом, умылся и, облачившись в приготовленные для меня полотняные одежды, вышел в большую комнату. Тотчас мне принесли еду, но едва я успел подкрепиться, как в комнату вошел мой хозяин, касик, в сопровождены еще двух людей, вид которых заставил меня содрогнуться от ужаса. Какая-то странная масса склеивала в отвратительный колтун ж черные длинные и прямые космы, лица выражали устрашающую жестокость, а черные одежды были расшиты таинственными мистическими знаками кроваво-красного света. Все присутствующие, не исключая самого касика, с явным уважением относились к этим людям, разглядывавшим меня с такой свирепой радостью, что кровь стыла в жилах. Один из них приблизился, раскрыл одеяние у меня на груди и, положив омерзительную грязную ладонь на мое тревожно бьющееся сердце, принялся считать вслух его удары, что-то приговаривая. Как я узнал позднее, он говорил, что я очень силен. Все это время его спутник не открывал рта и только одобрительно кивал головой.
Чтобы понять, что здесь происходит, я начал всматриваться в лица окружающих, пытаясь прочесть на них ответ, и вдруг встретился взглядом с глазами Марины. То, что я в них прочел, не оставило у меня ни малейшего сомнения: они были полны страха и жалости. Я понял, что меня ожидает какая-то ужасная смерть. Но прежде чем я успел осознать это до конца и что-либо сделать, жрецы, или, как их называют индейцы, паба, схватили меня и вытащили из дома. Все присутствующие, за исключением касика и Марины, высыпали следом за нами.
Я увидел, что нахожусь на обширном плацу или базарной площади, окруженной красивыми каменными домами; лишь изредка среди них попадались глинобитные хижины. Площадь быстро заполняли толпы народу. Мужчины, женщины и дети – все старались взглянуть, как меня ведут к высокой пирамиде, на вершине которой пылал огонь.
У подножия пирамиды меня втолкнули в небольшую комнату, вырубленную в ее толще. Здесь еще несколько жрецов сорвали с меня всю одежду, кроме набедренной повязки, и возложили мне на голову венок из цветов. В этой комнате уже находилось два других индейца; судя по их искаженным от ужаса лицам, они были тоже обречены на смерть.
Но вот где-то наверху над нашими головами тревожно, громко забил барабан. Нас вывели из комнаты и поместили в середине многочисленной процессии и жрецов так, что я оказался впереди осужденных индейцев. Жрецы затянули какой-то гимн, и мы начали подниматься на пирамиду с уступа на уступ, каждый раз обходя ее вокруг, пока, наконец, не достигли верхней квадратной площадки со сторонами, равными примерно сорока футам. Отсюда открывался прекрасный вид на раскинувшийся внизу город и окрестности, но мне было не до прелестных пейзажей. Напротив меня, на другом краю площадки, стояли две деревянные башни высотой футов в пятьдесят – храм бога войны Уицилопочтли и храм бога воздуха Кецалькоатля. Сквозь открытые настежь двери храмов виднелись чудовищно уродливые, высеченные из камня фигуры обоих богов, а перед ними на низеньких алтарях плавали в больших золотых блюдах сердца вчерашних жертв. Стены храмов покрывали изнутри омерзительные и страшные изображения. Напротив башен горел на большом алтаре неугасимый огонь, перед алтарем возвышался прямоугольный выпуклый сверху блок из черного мрамора высотой с обыкновенный стол, какие стоят у нас в харчевнях, а рядом лежал огромный круглый камень с медным кольцом посредине, высеченный в форме жернова футов десяти в поперечнике.
Все это я хорошо запомнил, хотя и не имел времени как следует рассмотреть, потому что едва мы достигли верхней площадки, как меня схватили и поставили на жерновообразный камень. Здесь на меня надели кожаный пояс, привязанный к медному кольцу веревкой как раз такой длины, чтобы я мог свободно перебегать с края на край камня, но не дальше. Затем мне сунули в руки копье с кремневым наконечником, раздали такие же копья двум обреченным индейцам, которые шли следом за мной, и знаками приказали начать бой: индейцы должны были нападать, а я – защищать свой камень.
Я подумал, что если мне удастся сразить этих двух несчастных, может быть, меня помилуют, и приготовился убить ни в чем не повинных людей ради спасения своей собственной жизни. Верховный жрец подал знак, приказывая индейцам напасть на меня, однако оба они были настолько испуганы, что не двинулись с места. Тогда жрецы принялись хлестать их кожаными бичами, и несчастные устремились ко мне, крича от боли. Один из индейцев первым достиг камня. Я ударил и пронзил копьем его руку. Выронив свое оружие, он отскочил в сторону, и второй индеец последовал за ним. Они не хотели сражаться, и никакие удары бичей уже не могли их заставить напасть на меня.
Видя, что мужество окончательно покинуло пленников, жрецы решили с ними разделаться. Под громкое пение и музыку они подтащили раненого мной индейца к черному мраморному столу – я уже понял, что это был жертвенный камень – и опрокинули его на выпуклую верхнюю площадку грудью вверх. Пять жрецов вцепились в несчастного: один держал его за голову, двое за руки и двое за ноги. Затем к нему приблизился верховный жрец, облаченный в багряное одеяние, тот самый, что считал удары моего сердца. Пробормотав какое-то заклинание, он взметнул итцтли – изогнутым ножом из вулканического стекла, одним ударом вспорол грудь бедного индейца и совершил древний обряд жертвоприношения солнцу.
В это мгновение вся стоявшая внизу многочисленная толпа, перед глазами которой разыгрывали этот кровавый спектакль, простерлась ниц и лежала на земле до тех пор, пока сердце жертвы не опустили на золотое блюдо перед богом Уицилопочтли. Затем страшные жрецы бога набросились на тело жертвы. С дикими криками они дотащили его до края верхней площадки пирамиды, или, правильнее, теокалли, и швырнули вниз так, что оно покатилось по крутому склону. У подножия теокалли труп подхватили какие-то ожидавшие этого момента люди и унесли. В то время я еще не знал, для чего он им нужен.
Тотчас вслед за первой жертвой последовала вторая, и снова толпа на площади благоговейно простерлась ниц. Затем наступил мой черед. Когда жрецы схватили меня, все смешалось перед моими глазами, и я пришел в себя уже на проклятом жертвенном камне. Повиснув на моих руках и ногах и оттягивая назад голову, жрецы не давали мне шевельнуться. Я лежал на спине, выпятив грудь колесом, так, что туго натянутая кожа на ней едва не лопалась, как на барабане. А надо мной стоял сам дьявол в образе человеческом со стеклянным ножом в руке. Никогда не забуду я ни его свирепого лица, искаженного жаждой крови, ни его сверкающих из-под сальных косиц глазок. Откидывая назад свисающие на лоб пряди, жрец медлил. Он примеривался не спеша, покалывая меня ножом в то место, куда хотел нанести удар. Казалось, прошла целая вечность, пока я лежал так, вздрагивая от каждого укола, но вот, наконец, паба решился и взмахнул ножом.
Словно сквозь туман, я видел, как стремительно опускался нож. Последний мой час пробил! Но в этот миг чья-то рука перехватила руку жреца на полдороге, и я услышал тихий голос.
Ка видно, то, что он говорил, пришлось жрецу не по вкусу. Пронзительно взвыв, он рванулся, чтобы заколоть меня, но та же рука снова перехватила нож на лету. Жрец ушел в храм Кецалькоатля, а я так и остался распростертый на жертвенном камне, испытывая муки тысячи смертей. Почему меня не убили сразу? Неужели они еще будут меня пытать перед смертью? Одна эта мысль была для меня ужаснее всех агоний.
Я лежал на проклятом черном камне, и лучи солнца жгли мою обнаженную грудь. Снизу доносился отдаленный гул многотысячной толпы. И пока я лежал на этом ужасном ложе, казалось, вся моя жизнь пронеслась перед моими глазами. Я вспомнил тысячи давно забытых мелочей, вспомнил далекое детство, мою клятву, прощальный поцелуй и последние слова Лили, вспомнил, какое лицо было у де Гарсиа, когда меня бросили в море, вспомнил смерть Изабеллы де Сигуенса, и последняя смутная мысль моя была горестным удивлением: почему, почему служители всех богов так жестоки?!
Но вот снова послышался звук шагов, и я поспешно закрыл глаза. Я больше не в силах был видеть этот страшный нож! Однако прошло мгновение, еще мгновение, еще, а удара все не было. Вместо этого меня внезапно отпустили и поставили на ноги, хотя я думал, что ноги уже мне больше никогда не понадобятся, а затем довели до края площадки, потому что сам идти я не мог. Тут мой жрец-палач, прокричав собравшейся у подножия теокалли толпе какие-то слова, заставившие ее зашуметь, как лес от порыва ветра, обнял меня окровавленными руками и поцеловал в лоб.
Только теперь я заметил, что рядом со мной стоят захвативший меня в плен касик, величественный и невозмутимый, с вежливой улыбкой на лице. Улыбаясь, он отдал меня жрецам и теперь все с той же улыбкой вырвал из их рук.
Мне помогли омыться, снова одели, ввели в святилище Кецалькоатля и поставили перед ужасным изваянием этого божества. Пока жрецы бормотали свои молитвы, я стоял неподвижно, не в силах оторвать взгляда от золотого блюда, на котором уже должно было бы лежать мое сердце. Затем поддерживая с двух сторон, мне помогли спуститься по огибающей пирамиду лестнице к подножию теокалли, где касик взял меня за руку и повел сквозь толпу. Я заметил, что теперь индейцы смотрят на меня с непонятным благоговением. Первым человеком, встретившим нас в доме касика, была Марина: она обратилась ко мне с какими-то ласковыми словами, но я их не понял. Меня отпустили в мою комнату, и здесь я провел остаток дня, совершенно измученный пережитым волнением. Поистине я попал в страну сатаны!
А теперь время рассказать о том, как мне удалось спастись от жертвенного ножа. Мне помогла Марина. Я приглянулся ей, и она сжалилась над моей страшной участью. Обладая живым умом, Марина сумела избавить меня от смерти.
Когда я уже шел к жертвенному камню, она обратилась к своему хозяину касику и напомнила ему, что император Анауака Монтесума, обеспокоенный появлением теулей или испанцев, как известно, не раз выражал желание увидеть одного из них. Марина сказала, что я, несомненно, теуль, и Монтесума наверняка разгневается, если меня принесут в жертву в этом отдаленном городе, вместо того чтобы сначала показать ему, а уж потом, если он пожелает, покончить со мной в столице. Касик ей ответил, что речь ее мудра, однако сейчас говорить об этом поздно, потому что жрецы уже завладели мной и вырвать жертву ив их рук немыслимо.
– О нет! – возразила Марина. – Надо просто сказать им вот что: они хотят принести теуля в жертву Кецалькоатлю, а Кецалькоатль сам был белокожим.[15] Что, если этот теуль – один из его детей? Бог разгневается, когда его сына принесут ему я жертву. Но если даже бог не разгневается, то Монтесума наверняка придет в ярость и отомстит и тебе, и жрецам.
Выслушав Марину, касик понял, что она права, и поспешил подняться на теокалли. Он подоспел как раз вовремя, чтобы остановить занесенный надо мной нож. Сначала верховный жрец ни о чем не хотел слышать и кричал о святотатстве, однако когда касик растолковал ему, в чем дело, жрец сообразил, что разумнее уступить и не навлекать на себя гнев Монтесумы. Поэтому меня освободили, отвели в святилище, а затем снова показали народу, и паба объявил, что бог признал меня одним из своих сыновей. Этим и объясняется то благоговейное почтение, с которым отныне смотрели на меня индейцы.
14. СПАСЕНИЕ КУАУТЕМОКА
После этого ужасного дня жители Табаско начали относиться ко мне превосходно и уже не помышляли о том, чтобы принести испанца, или теуля, как они меня называли, в жертву своим богам. Все сразу переменилось. Теперь я был хорошо одет, всегда сыт и мог разгуливать где угодно, хотя и в сопровождении воинов, которые в случае моего бегства поплатились бы головой. Я узнал, что на следующий же день после того, как меня вырвали из рук жрецов, к великому правителю Монтесуме были отправлены гонцы с известием о моем пленении. Монтесума должен был передать с ними свою волю. Но до Теночтитлана путь был неблизкий, и пока гонцы вернулись, прошло немало недель.
Тем временем я каждый день усердно изучал язык майя,[16] а также ацтеков. В этом мне особенно помогала Марина. Сама она была родом не из Табаско, а из Пайналлы, расположенной в юге – восточной части страны. Мать продала Марину торговцам, чтобы все наследство досталось другому ребенку, родившемуся у нее от второго брака, и, таким образом, Марина очутилась в конце концов у касика Табаско.
Помимо языков, я старался как можно лучше узнать историю и обычаи этой страны и научиться читать рисунчатое письмо, которым здесь пользовались. В то же время благодаря своим познаниям в медицине я постепенно завоевал славу великого врачевателя, так что жители Табаско окончательно уверились в том, будто я настоящий сын доброго бога Кецалькоатля.
Но чем больше я узнавал этот народ, тем меньше я его понимал. Во многих отношениях индейцы стояли на одном уровне с известными мне народами Европы. Они были искуснейшими ремесленниками и строителями. Немногие наши города могут похвастаться столь совершенной архитектурой и немногие страны
– столь же справедливыми законами. Кроме того, этот народ терпелив и мужествен. Но суеверия подтачивали его изнутри, словно грибок, разрушающий сердцевину здорового дерева. Сами по себе верования индейцев были довольно возвышенными и даже имели немало общего с христианской религией, например обряд крещения, однако к чему они приводили на деле, – об этом я уже говорил.
А теперь я спрашиваю себя, что в конечном счете хуже – приносить людей в жертву богам или пытать их в подземельях инквизиции и замуровывать заживо в стенах монастырей? Пожалуй, последнее более жестоко.
За месяц, проведенный в Табаско, я выучил язык настолько, что уже мог разговаривать с Мариной. Мы стали друзьями, и только. От Марины я получил большую часть сведений об этой стране, а кроме того, она учила меня, как себя держать, чтобы не попасть в беду. В благодарность я рассказал ей кое-что о нашей религии и об обычаях европейцев. Именно эти знания помогли ей впоследствии сделаться незаменимой для испанцев, принять их веру и вступить на путь белых людей.
Так я прожил в доме касика Табаско более четырех месяцев. Под конец благоволивший ко мне касик даже предложил мне в жены свою сестру, и был немало удивлен, когда я как можно почтительнее отклонил его милость, потому что девушка была по-настоящему красива. Несмотря на отказ, со мной продолжали обходиться великолепно, и если бы сердце не влекло меня к далекой родине и не возмущалось кровавыми обрядами, происходившими на моих глазах почти ежедневно, я бы, наверное, целиком отдал его этому доброму, искусному и трудолюбивому народу.
Наконец, по истечении полных четырех месяцев, прибыли посланцы двора Монтесумы, задержавшиеся в пути из-за разлива рек и прочих дорожных происшествий. Император настолько заинтересовался вестью о моем пленении, что счел необходимым послать за мной своего родного племянника принца Куаутемока, поручив ему доставить меня в столицу под усиленной охраной из лучших воинов.
Я никогда не забуду нашу первую встречу с принцем, ставшим впоследствии моим добрым другом и собратом по оружию. Когда он прибыл с эскортом в Табаско, я охотился в окрестностях города на оленей, изумляя индейцев искусной стрельбой из лука. Они ведь не знали, что я достиг совершенства в обращении с этим видом оружия еще на родине, где дважды завоевывал первый приз на состязаниях бангийской общины. Гонец прервал нашу охоту, и мы поспешили в город, захватив с собой подстреленного оленя. Приблизившись к дому касика, я увидел, что весь двор заполнен пышно разряженными воинами. Среди них особенно выделялся своим великолепием один индеец. Он был молод, очень высок и широкоплеч, с приятным лицом и орлиным взором. Весь его властный облик был преисполнен величия. Тело индейца прикрывал золотой панцирь, на плечи был наброшен плащ из сверкающих перьев, искусно подобранных в перемежающиеся разноцветные полосы. Голову его украшал золотой шлем, увенчанный царским символом орла, раздирающего золотую змею, инкрустированную драгоценными камнями. На руках выше локтей и на ногах под коленями он носил золотые обручи с самоцветами, а в руке у него было длинное копье с медным наконечником.
Вокруг этого человека толпилось множество других знатных воинов, разодетых не менее пышно, с той лишь разницей, что вместо золотого панциря они носили стеганые хлопковые доспехи – эскаупили,[17] а шлемы их вместо царского символа украшали пучки длинных перьев, скрепленных пряжками с каменьями. Так предстал передо мной принц Куаутемок, племянник Монтесумы, а позднее – последний император Анауака.
Увидев принца, я приветствовал его по обычаю индейцев – коснулся правой рукой земли, а потом поднес эту руку ко лбу. Куаутемок пристально разглядывал меня несколько мгновений – я стоял перед ним в простой охотничьей одежде с луком в руках, – потом улыбнулся открытой дружеской улыбкой и сказал:
– Поистине, теуль, если я хоть что-нибудь понимаю в людях, мы с тобою равны по происхождению и по летам, а потому не подобает тебе склоняться передо мной, словно рабу перед господином!
И с этими словами он протянул мне руку. Я пожал ее и с помощью Марины, не спускавшей восторженных глаз со столь знатного повелителя, ответил:
– Может быть, и так, принц. У себя на родине я действительно был человек с именем и достатком, однако здесь я только несчастный раб, спасенный от смерти на алтаре.
– Я это знаю, – проговорил он, хмурясь. – Хорошо, что тебя успели спасти и нож не оборвал твою жизнь. Иначе гнев Монтесумы обрушился бы на весь город, и тогда…
С этими словами он посмотрел на касика, который задрожал всем телом – такой страх внушало в те дни грозное имя Монтесумы.
Затем Куаутемок спросил меня, правда ли, что я теуль, то есть испанец. Я ответил, что нет, что я из другого племени белых людей, но, в жилах моих течет половина испанской крови. Это его удивило: до сих пор он не слыхал о других белокожих племенах. Тогда я кое-что рассказал ему о себе, главным образом о том, как я здесь очутился.
Выслушав меня, Куаутемок проговорил:
– Если я правильно понял твои слова, теуль, ты не испанец, хотя в тебе есть испанская кровь, и ты прибыл сюда на испанском корабле. Все это непонятно. Однако пусть в этом разбирается сам Монтесума, а сейчас давай поговорим о другом. Покажи мне, как ты стреляешь из своего большого лука. Ты привез ого с собой или сделал здесь? Мне сказали, что среди местных жителей ты самый лучший стрелок!
Я показал ему изготовленный мной лук, посылавший стрелы шагов на шестьдесят дальше любого индейского лука, и мы заговорили с ним о битвах и об охоте. Марина помогала нам, возмещая бедность моего языка, и к вечеру мы с принцем были уже друзьями.
С неделю Куаутемок и его воины отдыхали в городе Табаско, и все это время мы часто встречались я беседовали втроем: принц, Марина и я. Вскоре я заметил, что Марина посматривает на высокого гостя влюбленными глазами. Ее привлекало не только его богатство и знатность; обладая большим честолюбием, Марина не желала прозябать в рабстве у касик и мечтала разделить с Куаутемоком власть и славу.
Всевозможными способами пыталась она завоевать сердце принца, но он ее просто не замечал. Наконец она решилась поговорить с ним начистоту и сделала это в моем присутствии.
– Завтра ты покидаешь наш город, принц, – начала она вкрадчивым тоном. – Если ты позволишь говорить своей рабыне, я бы хотела испросить у тебя одну милость.
– Говори, женщина, – ответил Куаутемок.
– Я прошу об одном: купи меня у касика или, если хочешь, прикажи, чтобы он отдал меня тебе, Я хочу последовать за тобой в Теночтитлан.
Куаутемок расхохотался.
– Ты говоришь откровенно, женщина, – сказал он. – Но ты должна знать, что в городе Теночтитлане меня ждет моя царственная сестра и жена Течуишпо, а с ней еще три знатные женщины, которые, к несчастью, довольно ревнивы.
Несмотря на свою смуглую кожу, Марина густо покраснела, и я в первый и последний раз увидел, как в ее добрых глазах загорелся гнев.
– Принц, – проговорила она, – я просила только взять меня с собой! Я не просила тебя брать меня в жены или в наложницы!
– Но ты об этом думала, – ответил он насмешливо.
– О том, что я думала, принц, не будем говорить! Я хотела увидеть великий город и великого императора, потому что устала от этой жизни здесь и потому, что тоже хотела возвыситься. Ты отказал мне, принц, но придет время и я, может быть, возвышусь и без твоей помощи. Тогда я вспомню, как ты меня унизил, и отплачу за все и тебе и твоему царскому дому!
Куаутемок снова рассмеялся, но потом сразу посуровел.
– Ты забылась, рабыня! – проговорил он. – Того, что ты здесь наболтала, хватит, чтобы отправить на жертвенный камень десяток людей. Но твоя женская гордость уязвлена, и ты сама не понимаешь, что говоришь, а потому я забуду твои слова. И ты, теуль, тоже забудь их, если только понял.
Марина повернулась к пошла к выходу. Грудь ее бурно вздымалась от ярости, оскорбленного тщеславия, а может быть, и от горя отвергнутой любви. Когда Марина проходила мимо меня, я услышал, как она бормотала сквозь зубы:
– Ладно, принц, ты, может быть, и забудешь, но я – никогда!
Впоследствии я частенько задумывался, вспоминая тот день.
Что это было? Говорила Марина наобум, просто в порыве гнева или в то мгновение перед ней действительно открылось грядущее? И еще об одном я спрашиваю себя: какую роль сыграл разговор с Куаутемоком в дальнейшей судьбе Марины? Правда ли, что она отдала свою родину на позор и поругание только из-за любви к Кортесу, как она мне сама потом говорила? Ответить на эти вопросы трудно, да, пожалуй, и незачем отвечать, потому что вряд ли они имеют прямое отношение к тому, что вскоре произошло. Когда случается какое-нибудь великое событие, мы начинаем отыскивать его причины в прошлом и зачастую ошибаемся. Скорее всего у Марины была обыкновенная вспышка гнева, которая вскоре прошла и была забыта. В самом деле, редко кто строит здание своей жизни на прочном фундаменте какого-нибудь одного чувства – ненависти или надежды, отчаяния или страсти, – как это было со мной. Гораздо чаще зодчим человеческих судеб становится случай; хочется этого людям или нет, он властно вмешивается в их жизнь и перестраивает ее по-своему. Только одно я знаю – Марина действительно не забыла того разговора, и в свое время мне довелось услышать, как она напомнила принцу о каждом его слове и как благородно ответил ей Куаутемок.
Прежде чем говорить о том, что случилось со мной в Теночтитлане, где дочь Монтесумы стала моей женой и где я снова встретил де Гарсиа, я хочу рассказать еще об одном эпизоде моего пребывания в городе Табаско.
В день нашего отъезда, чтобы умилостивить богов, испросить их помощи в дальней дороге, а также по случаю одного из очередных празднеств, которых у индейцев неисчислимое множество, на теокалли было устроено великое жертвоприношение. Мне приходилось наблюдать эти ужасы ежедневно, и в тот день тоже я поднялся вместе со всеми на вершину ступенчатой пирамиды. Внизу собрались толпы народу. Мы стояли вокруг жертвенного камня и ждали. Все было готово.
Но вот свирепый паба, тот самый, что считал удары моего сердца, вышел из святилища и сделал знак своим слугам половить на жертвенный камень первого раба. В это мгновение принц Куаутемок внезапно шагнул вперед и, указав на пабу, приказал жрецам:
– Схватить этого человека!
Те заколебались. Куаутемок был, конечно, принцем, в жилах его текла царственная кровь, но наложить руку на верховного жреца считалось святотатством! Тогда Куаутемок с улыбкой снял с руки перстень, украшенный темно-синим камнем, на котором были выгравированы какие-то странные знаки. Одновременно он вынул свиток с начертанными на нем рисунчатыми письменами и показал его вместе с перстнем жрецам. Это был перстень самого Монтесумы а на свитке стояла подпись верховного жреца Теночтитлана. Ослушаться того, кто обладал подобными знаками власти, вначале обречь себя на верную смерть и бесчестье. Поэтому жрецы, не говоря ни слова, схватили своего главаря и замерли, ожидая дальнейших приказаний.
– Положите его на камень и принесите в жертву богу Кецалькоатлю! – коротко проговорил принц.
Теперь палач, которому смерть других доставляла такую жестокую радость, сам затрясся от страха и зарыдал. Как видно, собственное лекарство пришлось ему не по вкусу!
– За что меня приносят в жертву, принц? – кричал он. – Ведь я был верным служителем богов и императора!
– За то, что ты хотел принести в жертву этого теуля, – ответил Куаутемок, указывая на меня. – За то, что ты хотел этим нарушить волю своего повелителя Монтесумы и за прочие злодеяния, записанные на этом свитке. Теуль – сын Кецалькоатля, ты сам это объявил. Пусть же Кецалькоатль получит жертву за своего сына! Я сказал. Кончайте с ним!
Тотчас же младшие жрецы, которые до этого момента были только слугами верховного пабы, повалили его на жертвенный камень. Один из них облачился в его багряную мантию и, невзирая на мольбы и угрозы своего бывшего хозяина, показал на нем свое искусство. Еще миг – и тело негодяя покатилось вниз по склону пирамиды. Должен сказать, что я отнюдь не был огорчен, когда этот палач погиб точно такой же смертью, на какую он обрекал множество более достойных людей. Мне, видно, недостает христианской кротости.
Когда все было кончено, Куаутемок повернулся ко мне и проговорил:
– Так погибнут все твои недруги, брат мой теуль.
Этот эпизод показал мне, какой огромной властью обладал Монтесума. Достаточно было показать перстень с его руки, чтобы заставить жрецов без промедления умертвить своего собственного верховного пабу.
Примерно час спустя мы уже тронулись в дальний путь. Перед этим я успел, однако, дружески проститься со своим приятелем касиком и с Мариной, не сумевшей напоследок удержаться от слез. С касиком я больше не встречался, но Марину мне еще довелось увидеть.
Наше путешествие продолжалось целый месяц. Путь был неблизкий и очень тяжелый. Зачастую приходилось прорубать себе дорогу заново сквозь чащу леса, то и дело застревая на речных переправах. За это время я видел немало удивительного. С величайшим почетом принимали нас в многочисленных городах, где мы останавливались, но если описывать все подряд, это займет слишком много времени.
Об одном событии мне все же придется рассказать, потому что оно послужило началом нашей дружбы с принцем Куаутемоком. Эта дружба оборвалась только с его смертью, но светлая память о ней до сих пор живет в моем сердце.
Однажды, когда нас задержала разлившаяся река, мы решили, чтобы провести время, поохотиться на красного зверя. Вскоре три оленя были подстрелены, но тут Куаутемок заметил на холме еще одного самца, и мы начали к нему подкрадываться впятером. Однако олень стоял на открытом месте и приблизиться к нему оказалось невозможно – вокруг ярдов на сто не было ни кустика, ни деревца. Тогда Куаутемок начал надо мной подшучивать.
– Про тебя, теуль, рассказывали сказки, говорили, что второго такого стрелка не сыскать. Вот тебе олень – он стоит в три раза дальше, чем нужно нам, ацтекам, для верного выстрела. Покажи на нем свое искусство!
– Попробую, – ответил я, – хоть цель и далека.
Мы укрылись под деревом сейба, нижние ветви которого простирались футах в пятнадцати над землей. Здесь я наложил стрелу на тетиву своего большого, изготовленного моими собственными руками лука, точно такого же, какой был у меня на родине, в Англии, прицелился и выстрелил. Стрела просвистела и под одобрительный ропот восхищенных зрителей мгновенно вонзилась в цель, поразив оленя прямо в сердце.
Мы уже выходили из-под дерева, направляясь к убитому оленю, как вдруг с нижних ветвей сейбы на плечи принцу прыгнул пума-самец, подстерегавший ту же добычу. Пума – огромный дикий кот, раз в пятьдесят тяжелее обыкновенного – сбил принца на землю и, сидя у него на спине, принялся терзать его и рвать своими когтями. Если бы не золотой панцирь и шлем, свирепый хищник сразу покончил бы с ним и Куаутемок никогда не стал бы императором Анауака. Впрочем, возможно, для самого Куаутемока это было бы много лучше.
Увидев, что пума терзает и рвет тело принца, сопровождавшие его знатные воины подумали, что он уже мертв, и, несмотря на всю свою храбрость, бросились бежать, охваченные неудержимым ужасом. Но я не побежал, хотя охотнее всего последовал бы за ними. На поясе у меня висело излюбленное оружие индейцев, заменяющее им меч, – плоская дубина, острые края которой утыканы осколками обсидиана, словно зазубренный бивень меч-рыбы. Высвободив ее из ременной петли, я напал на пуму. От первого удара по голове зверь покатился по земле, обливаясь кровью, но уже в следующее мгновение сжался в ком и с яростным ревом прыгнул на меня. Схватив свой деревянный меч двумя руками, я со всего размаха ударил его еще раз, когда он был в воздухе. Второй удар пришелся между растопыренных лап пумы прямо по морде и черепу. Он был так силен, что мое оружие разлетелось на куски, но пуму это не остановило. Могучий толчок швырнул меня на землю, зверь обрушился на меня и впился зубами и когтями мне в грудь. Хорошо еще, что в тот день я надел куртку из стеганого хлопка, иначе хищник просто растерзал бы меня, но даже эти доспехи не спасли мою шею и затылок от жестоких ран. Глубокие следы когтей пумы я ношу на своем теле и поныне.
Я уже думал, что пришел мой конец, однако нанесенный мной страшный удар оказался для пумы роковым, потому что один из обсидиановых осколков проник в мозг хищника. Когти его судорожно сжались, впиваясь в мое тело, он в последний раз поднял голову, взвыл, словно подыхающая собака, и замертво рухнул на меня.
Придавленный непомерной тяжестью и обессиленный глубокими ранами, я лежал так, пока мужество не вернулось к нашим спутникам. Наконец они приблизились и стащили с меня мертвую пуму. К этому времени принц Куаутемок, который видел все, но не мог пошевельнуться, тоже поднялся на ноги.
– Теуль, – сказал он мне, – ты поистине храбрый человек, и если ты выживешь, клянусь, я буду твоим другом до самой смерти, как ты был моим.
Принц обращался только ко мне, словно не замечая остальных воинов; их он не счел нужным даже упрекнуть.
Но тут я потерял сознание.
15. ДВОР МОНТЕСУМЫ
Я так ослабел от ран, что с неделю после этого случая не мог тронуться с места, да и потом меня пришлось нести на носилках. Лишь когда мы находились уже в трех днях пути от Теночтитлана, я смог идти сам. Дороги здесь были куда лучше английских, и о них тщательно заботились. Я радовался, что держусь на собственных ногах, потому что мне вовсе не нравилось ехать на плечах у других людей, как это принято у индейцев. Такой способ передвижения больше подходит для женщин. К тому же в нем не было больше никакой необходимости. Жара спала, и теперь мы шли по прохладному плоскогорью, переваливая через хребты.
Никогда еще я не видел такой мрачной местности, как эти бесконечные голые пространства, где росли только редкие колючки алоэ[18] да кактусы самых фантастических видов, ибо только они и могли выжить на песчаной безводной почве. Поистине удивительная страна! Три совершенно различные по климату области уживаются в ней бок о бок, и рядом с великолепием тропиков лежит бескрайняя мертвая пустыня.
На ночь остановились в одном на выстроенных вдоль дороги домов для путников. Дом этот стоял недалеко от перевала через сьерру, или горную цепь, окружающую долину Теночтитлана. Снова в путь мы пустились задолго до рассвета, потому что здесь на большой высоте было так холодно, что после привычной жары почти никто не мог спать. К тому же Куаутемок хотел к ночи добраться до города.
Через несколько сотен шагов дорога вывела нас на перевал. Невольно я остановился, охваченный восторгом и удивлением. Далеко внизу, словно в огромной чаше, лежали земли и воды, еще скрытые от глаз ночными тенями, зато прямо передо мной возвышались окутанные облаками вершины двух снежных гор. Лучи еще невидимого солнца уже играли на них, окрашивая снежную белизну кровавыми бликами. Это были Попокатепетль – «Холм, который курит», и Истаксиуатль – «Спящая женщина».[19] Невозможно представить более величественное зрелище, чем эти две вершины в предрассветный час.
Над высоким кратером Попокатепетля поднимался толстый столб дыма. Пронизанный изнутри отблесками пламени и залитый снаружи темно-алым заревом восходящего солнца, он казался вращающейся огненной колонной. У ее основания сверкающие склоны постепенно меняли свой цвет от ослепительно белого до темно-красного, от красного до густо-малинового, и так – через все великолепие оттенков радуги. Описать это невозможно, а представить себе подобное зрелище может только тот, кто сам видел вулкан Попокатепетль в лучах восходящего солнца.
Налюбовавшись Попокатепетлем, я повернулся к Истаксиуатлю. Эта гора не так высока, как ее «муж» – ацтеки считают оба вулкана мужем и женой. Сначала я увидел только огромную, словно изваянную из снега, фигуру женщины, которая как бы покоится в вознесенном к облакам гробу, рассыпав волной волосы по склону горы. Но вскоре солнечные лучи коснулись ее, и она пробудилась и величаво поднялась из розового тумана, являя поразительное и захватывающее зрелище. Однако как ни хороша спящая женщина на рассвете, я больше люблю ее вечером, когда она возлежит во всем своем великолепии на ложе ночной темноты и медленно, торжественно погружается во мрак.
Пока я любовался вершинами, заря постепенно разливалась сверху по склонам вулканов, освещая покрывающие их леса. Однако обширная долина все еще была заполнена густым туманом; он медленно перекатывался, словно волнующееся море, из которого, подобно островкам, выступали верхушки холмов и крыши храмов. По мере того как мы спускались по довольно крутой дороге, туман постепенно рассеивался, и, наконец, внизу засверкали освещенные солнцем озера Чалько, Хочимилько[20] и Тескоко, подобные трем гигантским зеркалам. На берегах озер виднелись многочисленные города, но самый большой из них – Теночтитлан, казалось, плыл посредине водной глади. Вокруг городов и за ними зеленели возделанные поля маиса, заросли алоэ и густые рощи, а далеко позади возвышалась черная стена скал, замыкающих долину.
Целый день мы быстро продвигались по этой волшебной стране. Позади остались города Амекамека и Айоцинго, которые я не стану описывать, а также множество живописных селений, разбросанных по берегу озера Чалько. Затем мы вступили на каменную дамбу, похожую на широкую дорогу, проложенную посреди озера, и во второй половине дня достигли город Тлауака. Отсюда мы направились к Истапалапану, где Куаутемок хотел заночевать в доме своего царственного дяди Куитлауака. Но когда мы добрались до города, оказалось, что Монтесума, извещенный скороходами о нашем приближении, повелел нам немедленно прибыть в Теночтитлан и выслал для этого навстречу паланкины. Нам оставалось только сесть в них и покинуть цветущий город садов.
Носильщики, не останавливаясь, несли нас по южной дамбе в столицу. Мы двигались мимо городов, выстроенных на вбитых в дно озера сваях, мимо садов, выращенных на плотах и плававших на воде, словно лодки, мимо бесчисленных теокалли и пышных святилищ. Озеро вокруг было заполнено множеством легких пирог, а по дамбе сновали в разных направлениях тысячи индейцев, занятых своими делами. Наконец, перед самым заходом солнца мы достигли Холока, укрепленного сторожевого форта, который расположен на скрещении двух дамб. Я написал «расположен», но увы! – его уже больше нет. Кортес разрушил Холок, точно так же как все остальные прекрасные города, представшие в тот день перед моими глазами.
От Холока начинался Теночтитлан – теперь его называют Мехико, – самый величественный и могучий из всех городов, какие мне доводилось когда-либо видеть. В предместьях дома были построены из адобов – слепленных из ила необожженных кирпичей, – но в центральных, богатых кварталах возвышались здания, сложенные из красного камня. Посредине каждого дома, окруженного садом, находился открытый дворик. Между домами пролегали бесчисленные каналы с пешеходными дорожками по обеим сторонам. На площадях стояли ступенчатые пирамиды, дворцы и храмы. Но все это сразу померкло, когда мы очутились на огромной торговой площади, или тьянкес, и я увидел гигантскую пирамиду. К вершине ее с юга и с севера, с запада и с востока вели четыре каменные лестницы, на ступенях пирамиды лежали груды человеческих черепов, а на самом верху стоял великолепный храм из полированных глыб с высеченными на всех стенах изображениями змей. Я видел этот храм лишь мельком, потому что уже смеркалось, и нас быстро понесли куда-то дальше сквозь темные улицы.
Через некоторое время я заметил, что здания города остались позади. Теперь мы поднимались на холм, поросший могучими кедрами. Наконец носилки остановились на широком дворе, и меня попросили сойти.
Дом, куда привел меня принц Куаутемок, оказался поистине необычайным! Потолки во всех комнатах были из кедрового дерева, на стенах висели богатые разноцветные ткани, а золота здесь было, наверное, столько же, сколько в нашем английском доме бывает кирпича и дуба. Вслед за слугами с кедровыми жезлами в руках мы прошли сквозь анфиладу комнат и галерей, пока, наконец, не добрались до зала, где нас ожидали другие слуги. Они омыли нас ароматной водой, облачили в пышные наряды, а затем провели к двери, перед которой нам пришлось снять сандалии и накинуть грубые темные плащи, чтобы скрыть под ними свои роскошные одеяния. Только после этого нам позволили переступить порог и войти в большой зал, где уже собралось множество знатных мужчин и несколько женщин. Все они стояли неподвижно и были закутаны в такие же грубые плащи. Дальний конец вала отгораживала позолоченная деревянная ширма, из-за которой доносилась нежная музыка.
Мы остановились посредине вала, освещенного благоухающими факелами. Несколько человек приблизилось к нам, приветствуя принца Куаутемока, однако я заметил, что все они с любопытством рассматривают меня. Но вот к нам подошла высокая, стройная женщина необычайной красоты. Она была облачена в великолепное одеяние, украшенное драгоценностями, которые виднелись ив-под темного плаща. Я уже устал удивляться и был до крайности утомлен, но, несмотря на все, вид этой женщины буквально поразил меня: никогда еще я не встречал такого прелестного лица! Обрамленное падающими на плечи волнистыми прядями, оно было озарено большими, ласковыми, как у лани, глазами; благородные черты были необычайно нежны; лицо казалось немного грустным, но чувствовалось, что при случае оно может быть яростным и даже жестоким. Этой знатной особе было не более восемнадцати лет; она находилась в самом начале расцвета, однако обладала формами зрелой женщины и поистине царственным величием.
– Привет тебе, мой брат Куаутемок! – проговорила она приятным голосом. – Наконец-то ты прибыл! Мой царственный отец давно тебя ждет, и тебе придется ему объяснить, почему ты задержался. Моя сестра и твоя жена тоже удивлялась твоему опозданию.
Пока девушка говорила, я скорее почувствовал, чем увидел, что она внимательно меня разглядывает.
– Привет тебе, Отоми, сестра моя! – ответил принц. – Я задержался в дороге. Путь от Табаско дальний, а тут еще с моим спутником теулем, – при этих словах он кивнул в мою сторону, – приключилось по дороге несчастье.
– Какое несчастье?
– Он спас меня от когтей пумы, рискуя жизнью, когда все остальные бежали, ну и сам пострадал. Дело вот как было… – И принц коротко рассказал о нашей охоте.
Девушка слушала внимательно, и я заметил, как горели ее глаза, пока принц говорил. Но вот он кончил, и она обратилась ко мне:
– Добро пожаловать, теуль, – проговорила она с улыбкой. – Ты не из нашего племени, но все равно ты мне нравишься.
И все так же улыбаясь, она отошла от нас.
– Кто эта знатная женщина? – спросил я Куаутемока.
– Это моя двоюродная сестра Отоми, принцесса племен отоми, любимая дочь моего дяди Монтесумы, – ответил принц. – Ты ей понравился, теуль, и это очень хорошо по многим причинам. Но… тш-ш-ш!
В этот момент ширма в дальнем конце зала раздвинулась, и я увидел высокого человека, окутанного клубами табачного дыма. Он сидел на расшитых узорами подушках и по индейскому обычаю курил позолоченную деревянную трубку. Это был сам император Монтесума. Его необычайно бледное для индейца лицо, обрамленное тонкими черными волосами, казалось унылым и меланхоличным. На нем были ослепительно белое одеяние из чистейшей хлопковой ткани, золотой пояс и сандалии, унизанные жемчужинами. Голову его украшали перья царственного зеленого цвета. Позади императора виднелось несколько красивых почти нагих девушек, которые наигрывали на разных музыкальных инструментах, а напротив них стояли четыре старейших советника, босые и закутанные в темные плащи.
Когда ширма раздвинулась, все, кто был в зале, упали на колени, и я поспешил последовать их примеру. Но вот император сделал знак своей позолоченной трубкой, разрешая присутствующим подняться, и мы снова встали на ноги. Однако я заметил, что все стоят сложив руки и не смеют оторвать взгляд от пола.
Монтесума сделал еще один жест, и к нему приблизились трое пожилых мужчин. Насколько я мог понять, это были послы. Они обратились к императору с какой-то просьбой и он ответил им кивком головы. После этого они отошли, беспрестанно кланяясь и пятясь задом, пока не смешались с толпой. Затем Монтесума что-то сказал одному из своих сверстников; тот поклонился и медленно направился в зал, озираясь по сторонам. Наконец, его взгляд упал на Куаутемока, заметить которого, по правде говоря, было нетрудно, потому что он был на голову выше всех присутствующих.
– Привет тебе, принц, – проговорил советник. – Царственный Монтесума желает говорить с тобой и с твоим спутником теулем.
– Делай все, как я, теуль, – шепнул мне Куаутемок и направился к деревянной ширме. Когда мы вошли, ширму за нами задвинули, отгородив нас от зала.
Некоторое время мы стояли неподвижно, сложив руки и потупив глаза, пока нам не сделали знак приблизиться.
– Рассказывай, племянник, – негромко, но повелительно проговорил Монтесума.
– Я прибыл в город Табаско, о прославленный Монтесума! Я нашел там теуля и привел его сюда. Я также принес в жертву верховного жреца согласно твоему царственному повелению и теперь возвращаю знак императорской власти.
С этими словами Куаутемок передал советнику перстень Монтесумы.
– Почему ты так задержался, племянник?
– В дороге случилась беда, о царственный Монтесума! Спасая мне жизнь, мой пленник теуль жестоко пострадал от когтей пумы; ее шкуру мы привезли тебе в дар. Только тогда император ацтеков впервые обратил ко мне взор. Один из советников подал ему свиток, и Монтесума принялся читать письмена-рисунки, время от времени поглядывая на меня.
– Описание точное, – проговорил он, наконец. – В нем не сказано только одного – что этот пленник прекраснее любого мужчины Анауака. Скажи, теуль, зачем твои собратья пришли в мои владения? Зачем они убивают мой народ?
– Об этом я ничего не знаю, о повелитель, – ответил я, как умел, с помощью Куаутемока. – Эти люди не братья мне.
– В донесении сказано, что в твоих жилах течет кровь теулей и что ты высадился на наши берега или близ берегов с одной из их больших пирог, – ты сам в этом признался.
– Да, это так, повелитель, однако я из другого племени, а до берега я доплыл в бочке.
– Я полагаю, что ты лжешь, – нахмурившись, проговорил Монтесума. – Так тебя сожрали бы крокодилы и акулы. Но скажи мне, теуль, – продолжал он с видимым волнением, – скажи мне, вы правда дети Кецалькоатля?
– Не знаю, о повелитель. Я из племени белых людей, и нашим отцом был Адам.
– Наверное, это другое имя Кецалькоатля. Давно уже было предсказано, что дети его вернутся, и вот час их прихода, как видно, наступил.
Тяжело вздохнув, Монтесума заговорил снова:
– Ступай, теуль, завтра ты мне расскажешь о своих собратьях, а потом совет жрецов решит твою участь.
Услыхав о жрецах, я затрясся всем телом, умоляюще сжал руки к воскликнул:
– Если хочешь, убей, повелитель, только не отдавай меня снова жрецам!
Все мы в руках жрецов, чьими устами говорят боги, – холодно возразил Монтесума. – Кроме того, я думаю, что ты мне солгал. А теперь – уходи!
Так я удалился с самыми мрачными предчувствиями, и Куаутемок, повесив голову, вышел вместе со мной. Я проклинал тот час, когда черт меня дернул сознаться, что во мне есть испанская кровь, хоть я и не испанец. Знай я тогда то, что знаю теперь, даже пытки не вырвали бы у меня ни слова! Но сейчас горевать об этом было уже поздно.
Вслед за Куаутемоком я прошел в отдаленные покои дворца Чапультепека, где нас ожидала его прелестная жена, царственная принцесса Течуишпо, а вместе с ней еще несколько знатных мужчин и женщин. Среди них была и дочь Монтесумы.
Во время пышного ужина я оказался рядом с принцессой Отоми. Она мило беседовала со мной, расспрашивая о моей стране и о племени теулей. От нее я узнал, что эти теули, или испанцы, весьма беспокоили императора, принимавшего их за детей бога Кецалькоатля. Монтесума свято верил в древнее пророчество, гласившее, что Кецалькоатль скоро вернется и будет снова править своей страной.
В тот вечер Отоми была так очаровательна и царственно прекрасна, что сердце мое дрогнуло; впервые за все последнее время другая женщина заставила меня на миг забыть мою нареченную. Ведь она была так далеко, где-то в Англии, и я уже думал, что больше ее никогда не увижу! Но, как я узнал позднее, в ту ночь сердце дрогнуло не только у меня.
Неподалеку от нас сидела Папанцин, царственная сестра Монтесумы. Она была уже далеко не молода и вовсе не красива, однако я редко видел такое привлекательное и в то же время такое печальное лицо, словно уже отмеченное печатью смерти. Через несколько недель она и в самом деле умерла, но даже в могиле не обрела покоя. Однако об этом речь впереди.
Покончив с едой, мы запили ее напитком какао, или шоколадом, и выкурили по трубке табаку. Этому странному, но весьма приятному обычаю я научился еще в Табаско и не могу от него отказаться до сих пор, хотя доставать заморское зелье у нас в Англии нелегко.
Наконец, меня проводили в маленькую, облицованную панелями кедрового дерева комнату, отведенную мне под спальню, однако заснуть мне долго еще не удавалось. Я был переполнен новыми впечатлениями. Передо мной теснились странные картины незнакомой страны, столь высоко цивилизованной и одновременно варварской; я думал о ее печальном монархе, у которого есть все, что только может сердце пожелать: сказочные богатства, сотни прекрасных жен, любящие его дети, бесчисленные армии и все великолепие искусства; об этом абсолютном повелителе миллионов, правящем самой чудесной на свете империей, которому доступны все земные радости, об этом человеке, равном богам во всем, кроме бессмертия, и почитаемом, как божество, и в то же время угнетенном страхами и суевериями и в глубине души более несчастном, чем самый последний раб из его дворцов. Вслед за пророком Екклезиастом Монтесума мог бы горестно возопить:
«Собрал я себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел себе певцов и певиц и услаждения сынов человеческих – разные музыкальные орудия…
Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им; не возбранял я сердцу моему никакого веселия; потому что сердце мое радовалось во всех трудах моих; и было это долею моею от всех трудов моих.
Но вот оглянулся я на все дела мои и на труд, которым трудился я, совершая их, и вижу – все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»
Так мог бы сказать Монтесума я так говорил он, только другими словами. Пляска смерти, изображенная на стенах дитчингемской часовни, где скелеты ведут за собой трех царей, достаточно ясно показывает, что монархам не избежать общей судьбы и что счастья отпущено на их долю ничуть не больше, чем на долю прочих сынов человеческих. И даже совсем наоборот, как говорил мне однажды мой благодетель Андрес де Фонсека. Истинное счастье – лишь сон, от которого мы пробуждаемся ежечасно для горестей нашей короткой и многотрудной жизни.
Затем мои мысли перенеслись к прекрасной принцессе Отоми, смотревшей на меня, как я заметил, с такой добротой, и образ ее был сладостен для моего сердца, ибо я был молод, а моя единственная любовь – Лили осталась где-то далеко-далеко и казалась мне потерянной навсегда. Что же тут удивительного, если меня покорили достоинства этой индейской девушки? Поистине не нашлось бы мужчины, которого она бы не околдовала своей нежностью, красотой и той особой царственной грацией, какую дает лишь кровь императоров и долголетняя привычка повелевать. В ней, так же как в ее пышных одеяниях, было нечто варварское, но тогда я видел в этом лишь еще одно достоинство. Именно это больше всего притягивало и волновало меня; ее нежная женственность была окрашена особым оттенком, непонятным и мрачным; ее восточная роскошь, которой так не хватает нашим слишком благовоспитанным английским леди, одновременно действовала на воображение и на чувства, проникая через них прямо в сердце.
Да, Отоми была из тех женщин, о чьей любви мужчина может только мечтать, зная, что подобных характеров на свете очень немного, а исключительных условий, способных их воспитать, – и того меньше. Целомудренная и страстная, царственно благородная, богато одаренная природой, очень женственная, одновременно храбрая, как воин, и прекрасная, как прекраснейшая из ночей, с живым разумом, открытым для познания, и светлой душой, которую неспособно сломить никакое испытание, с виду вечно изменчивая, но в действительности преданная и дорожащая своей честью, как мужчина, – такова была Отоми, дочь Монтесумы, принцесса племен отоми. Можно ли удивляться, что ее красота запала мне в сердце, и что позднее, когда судьба подарила мне любовь принцессы, я ее тоже полюбил?
И в то же время в характере Отоми были такие черты, которые оттолкнули бы меня, если бы я о них знал. Несмотря на все свои достоинства, красоту и очарование, Отоми оставалась в глубине души дикаркой, и как она ни старалась это скрыть, кровь ацтеков временами брала в ней свое.
Так я раздумывал, лежа в одной из комнат дворца Чапультепека, когда тяжелые шаги стражи за дверью напомнили мне о том, что любовь и прочие прекрасные вещи не для меня, ибо жизнь моя по-прежнему висит на волоске. Завтра жрецы будут определять мою участь, а пленник, попавший в руки жрецов, может предугадать их решение заранее. Я был для них чужестранцем из племени белых людей. Такая жертва, конечно, в тысячу раз приятнее их богам, чем сердце простого индейца. Меня для того спасли от жертвенного ножа в Табаско, чтобы положить на более высокий алтарь Теночтитлана, – вот и все. Мне суждено погибнуть ужасной смертью вдали от родины, и ни одна душа на земле об этом даже не узнает. С такими печальными мыслями я погрузился в сон.
Меня разбудили утренние лучи солнца. Поднявшись со своей циновки, я подошел к оконному проему, забранному деревянной решеткой, и выглянул наружу.
Дворец, где я находился, стоял на вершине каменистого холма. Его подножие омывали волны озера Тескоко, посреди которого примерно в миле с небольшим вздымались над водой храмовые башни Теночтитлана. По склонам холма и вокруг него отдельными группами росли гигантские кедры, увешанные серыми бородами лишайников, придававшими им странный призрачный вид. Они были так огромны, что самый большой дуб из нашего дитчингемского прихода показался бы карликом рядом с самым маленьким кедром, а самый высокий из них достигал у земли в окружности двадцати двух шагов. Между этими древними исполинами и в тени их ветвей раскинулись сады Монтесумы, с удивительными пышными цветами, с мраморными водометами, с многочисленными птичниками и вагонами для диких зверей. Мне кажется, я не видел на свете ничего прекраснее![21] «Ну что ж, – подумал я про себя. – Пусть я погибну! Зато я видел Анауак, его императора, его обычаи и его народ, а это уже кое-что значит!»
16. ТОМАС – БОГ
Разве могло мне в то раннее утро прийти в голову, что еще до захода солнца я, скромный дворянин Томас Вингфилд, превращусь в божество и стану самым почитаемым после императора Монтесумы человеком, или, вернее, богом города Теночтитлана!
А произошло это так. После завтрака с домашними принца Куаутемока меня отвели в зал суда, или, как его здесь называли, «Судилище» Бога. Там восседал на золотом троне Монтесума и вершил правосудие с такой пышностью и торжественностью, что я не берусь это описать. Вокруг него толпились советники и знатнейшие придворные, а перед ним лежал человеческий череп, увенчанный диадемой с изумрудами небывалой величины, от которых исходило даже сияние. В руке император держал вместо скипетра стрелу.
Перед Монтесумой стояло несколько вождей, или касиков, схваченных за измену. Суд над ними был короток. После того как было предъявлено обвинение, их спросили, что они могут сказать в свое оправдание, и каждый в нескольких словах изложил свою историю. Затем Монтесума, до сих пор безмолвный и неподвижный, взял свиток, на котором были изображены письменами-рисунками преступления касиков, и все так же молча проткнул стрелой образ каждого обвиняемого, осуждая всех на смерть. Обреченных тут же увели, и я так и не узнал, какая казнь их ожидала.
Когда с изменниками было покончено, в зал вошло несколько жрецов в мрачных черных одеяниях со свисающими на спины спутанными космами. Дрожь охватила меня при виде этих надменных и жестоких людей с пронзительными глазами. Я заметил, что даже к самому императору они относились без особого почтения.
Советники и знатные воины отошли, жрецы заговорили с Монтесумой. Затем двое ив них приблизились ко мне, взяли меня на рук стражи и подвели к трону. Здесь один жрец внезапно приказах мне раздеться, и я со стыдом повиновался. Когда на мне не осталось никакой одежды и я стоял обнаженный перед троном, жрецы обступили меня и начали внимательно разглядывать мое тело. На руке у меня выделялся шрам, оставленный шпагой де Гарсиа, а на плечах и на спине багровели едва затянувшиеся рубцы от когтей и зубов пумы. Жрецы спросили, откуда у меня эти следы. Я ответил. Отойдя в сторону, чтобы я не мог их слышать, спи принялись яростно спорить между собой, но не пришли ни к какому решению и вынуждены были обратиться к императору. Немного подумав, он заговорил, и его слова я услышал:
– Изъяны эти ему не присущи, их не было на его теле при рождении. Это следы ярости человека и зверя.
Жрецы еще о чем-то посовещались, и, наконец, старший из них шепнул несколько слов на ухо Монтесуме. Император кивнул, поднялся с трона и приблизился ко мне. Я стоил перед ним обнаженный, вздрагивая от холода, ибо воздух в окрестностях Теночтитлана бывает довольно свеж. Монтесума на ходу снял с шеи цепь из золота и изумрудов, отстегнул застежку своей царской мантии и собственными руками возложил на меня цепь и накинул мантию мне на плечи. Затем он униженно преклонил передо мной колени, с мольбой простер ко мне руки и обнял меня.
– Привет тебе, о божественный сын Кецалькоатля! – заговорил он. – Будь благословен, вместилище духа Тескатлипоки. Души Мира, творца всего сущего! За какие заслуги осчастливил ты нас своим появлением на этот год? Что можем мы сделать, чтобы отплатить тебе за высокую честь? Ты создал нас и всю эту землю, – будь же благословен! Повелевай нами – мы все твои слуги. Приказывай – и твое повеление будет исполнено, пожелай – и твое пожелание сбудется прежде, чем твои уста произнесут его. О Тескатлипока! Я, Монтесума, твой раб, склоняюсь перед тобой, и весь мой народ склоняется вместе со мною!
И снова упал на колени.
– Мы взываем к тебе, – заголосили жрецы. – Мы склоняемся перед тобой, о Тескатлипока!
А я продолжал молча стоять, пораженный всем этим непонятным фарсом. Монтесума хлопнул в ладоши – и на его зов появились женщины в красивых одеяниях и с гирляндами цветов. Они облачили меня в принесенные одежды, украсили мне голову цветами, не переставая молиться и повторять:
– Тескатлипока, что умер вчера, явился к нам снова. Возрадуйтесь! Тескатлипока явился к нам снова в образе пленного теуля!
Только тогда я понял, что теперь я бог, и не просто бог, а величайший из богов. Ни разу в жизни я не чувствовал себя так глупо!
Следом за женщинами появились почтительные и важные мужчины с музыкальными инструментами в руках. Мне сказали, что отныне они будут моими наставниками, а целый эскорт царских слуг – моими рабами. Под звуки музыки меня вывели из зала. Впереди шел глашатай, громко выкрикивая, что вот шествует бог Тескатлипока, Душа Мира, творец всего сущего, снова посетивший свой народ. Меня провели по всем дворам и всем бесконечным комнатам дворца, и везде мужчины, женщины и дети склонялись передо мной до земли и молились на меня, Томаса Вингфилда из дитчингемского прихода, графства Норфолк, и под конец мне стало казаться, что, должно быть, я просто рехнулся.
Затем меня усадили в паланкин и понесли вниз с холма Чапультепека по дамбе, и дальше – по городу, через все улицы к обширной площади перед храмом. Впереди шли глашатаи и жрецы, позади следовали знатные юноши и слуги, и всюду, где бы мы ни проходили, толпы людей простирались передо мной ниц. Постепенно я начал понимать, что быть богом – дело довольно утомительное.
Между стен, украшенных изваяниями змей, меня понесли по идущей ломаной спиралью лестнице на вершину огромного теокалли, где стояли идолы и святилища. Здесь под несмолкающий гром большого барабана жрецы начали приносить в мою честь жертву за жертвой, и я вынужден был смотреть на все эти кровавые зверства, едва сдерживая тошноту.
Но вот меня попросили выйти из паланкина. Под ноги мне подстилали ковры и бросали цветы, однако я пришел в ужас, ибо подумал, что сейчас меня принесут в жертву мне самому или какому-нибудь другому богу. К счастью, это оказалось не так. У края верхней площадки – слишком близко я подходить отказался, опасаясь, как бы меня не столкнули неожиданно вниз – сам верховный жрец объявил многотысячной толпе о моем божественном сане, и все – народ на площади и жрецы на пирамиде – молитвенно преклонили колени. Церемония продолжалась мучительно долго. Голова моя шла кругом от всех этих молений, музыки, воплей и окровавленных трупов, и я вздохнул облегченно, когда мы, наконец, двинулись обратно в Чапультепек.
Однако здесь меня ожидали новые почести. Мне отвели целую анфиладу великолепных комнат, примыкающих к покоям самого императора, и торжественно объявили, что отныне все родичи и домочадцы Монтесумы становятся моими слугами, и тот, кто посмеет ослушаться моего повеления, умрет.
Тогда я, наконец, впервые заговорил и пожелал остаться, один, чтобы хоть немного отдохнуть. Слугам я повелел за это время приготовить праздничную трапезу в покоях принца Куаутемока, где надеялся встретиться с Отоми.
Наставники и знатные воины из моей свиты пытались было возразить, что эту ночь хотел отпраздновать со мной мой слуга Монтесума, однако я не изменил решения. В конце концов они удалились, предупредив, что вернутся через час, чтобы отправиться вместе со мной на пир. Сбросив знаки своего божественного достоинства, я с наслаждением растянулся на подушках и принялся думать. Странное возбуждение владело мной. Разве я не был богом и разве власть моя не была почти беспредельной? Однако недоверчивый разум задавал каверзные вопросы. Чего ради меня сделали богом и надолго ли я сохраню эту власть?
Не прошло и часа, как мои знатные наставники я слуги вернулись с новыми одеяниями и свежими цветами. Облачив меня и украсив венками, они двинулись следом за мной в покои Куаутемока. Прекрасные женщины шли впереди и наигрывали на музыкальных инструментах.
Принц Куаутемок уже ожидал нас. Здесь мне была оказана такая встреча, словно я, его недавний пленник, был самим императором. И в то же время мне показалось, что он был чем-то смущен, а в глазах его светилась жалость. Наклонившись вперед, я шепотом спросил Куаутемока:
– Что все это значит, принц? Я действительно бог или надо мной издеваются?
– Тш-ш-ш! – ответил он еле слышным голосом, низко склоняясь передо мной. – Для тебя это и хорошо и плохо, друг мой теуль. Потом я тебе объясню.
И уже громко прибавил:
– О Тескатлипока, бог богов, угодно ли будет тебе, чтобы мы вкушали трапезу вместе с тобой или ты желаешь остаться один?
– Принц, – ответил я, – боги любят хорошую компанию.
Пока мы так переговаривались, я заметил в толпе, заполняющей валу, принцессу Отоми. Поэтому, когда все начали рассаживаться на подушках за низким столом, я задержался, подождал, пока она займет свое место, и тотчас же сел рядом с ней. Это вызвало короткое замешательство среди присутствующих, так как приготовленное для меня почетное место находилось в голове стола, где справа от меня должен был сидеть принц Куаутемок, а слева – его жена, царственная Течуишпо.
– Твое место не здесь, о Тескатлипока, – проговорила Отоми, и ее оливковое лицо слегка порозовело.
– Я думаю, царственная Отоми, что бог может сидеть там, где он хочет,
– ответил я и, понизив голос, добавил: – Разве может быть для бога более почетное место, чем рядом с самой прекрасной богиней на земле?
Она снова покраснела и сказала:
– Увы, я совсем не богиня, а простая смертная девушка. Слушай, если хочешь, чтобы я была рядом с тобой за трапезой, ты должен встать и объявить свою волю; никто не посмеет тебя ослушаться, даже мой отец Монтесума.
Тогда я поднялся и на сквернейшем ацтекском языке обратился ко всем присутствующим:
– Отныне мое место на пирах всегда будет рядом с принцессой Отоми, – такова моя воля!
При этих словах Отоми покраснела еще больше. Гости начали перешептываться. Принц Куаутемок сначала нахмурился, потом улыбнулся. Зато мои знатные наставники низко склонились, а глашатаи провозгласили:
– Повинуйтесь воле Тескатлипоки! Да будет отныне место царственной принцессы Отоми рядом с богом Тескатлипокой, ибо бог возлюбил ее!
С этого вечера Отоми всегда сидела рядом со мной, за исключением тех случаев, когда мне приходилось вкушать трапезы вместе с Монтесумой. В городе прекрасную Отоми теперь называли не иначе, как «благословенная принцесса, возлюбленная богом Тескатлипокой». Сила обычая и суеверий была так велика, что ацтеки искренне полагали, будто тот, кто хоть на короткое время воплотил в себе Душу Мира, может осчастливить знатнейшую женщину в стране и оказать ей величайшую честь, выразив простое желание, чтобы она была его соседкой по трапезе.
Когда пиршество началось, я тихонько спросил Отоми, что все ото может означать.
– Увы, – проговорила она шепотом, – разве ты не знаешь? Сейчас я не могу ответить, но скажу одно: пока ты бог и можешь сидеть, где хочешь, но придет время – и тебя положат там, где ты не хотел бы лежать. Слушай, когда трапеза кончится, скажи, что желаешь прогуляться по дворцовому саду и что я должна тебя сопровождать. Тогда я, наверное, смогу тебе рассказать все.
Я последовал ее совету и, когда пиршество завершилось, сказал, что хочу пройтись по садам с принцессой Отоми. Мы вышли из дворца и вступили под сень величественных кедров, поросших длинными лохмами серого лишайника; словно бороды целой армии седовласых старцев, свисали они с каждой ветки, раскачиваясь и жалобно шурша под порывами прохладного ночного ветерка. Но увы! Мы были здесь не одни. Шагах в двадцати позади нас двигалась вся моя свита вместе с музыкантами, беспрестанно дудящими вразнобой на своих проклятых флейтах, и хорошенькими танцовщицами, пляшущими под их нестройную музыку. Напрасно я приказывал им угомониться, напрасно говорил, что издревле ведется, чтобы час музыки и плясок чередовался с часом тишины – это было мое единственное повеление, которое никогда не исполнялось: свита, музыканты и танцовщицы сопутствовали мне везде и всюду. Только в те дни я понял, каким неоценимым сокровищем может быть иногда одиночество.
Нам ничего не оставалось, как продолжать нашу прогулку в тени деревьев, и вскоре, несмотря на несмолкающую музыку, преследовавшую нас по пятам, мы были захвачены разговором, из которого я узнал, какая ужасная судьба меня ожидает.
– Слушай, теуль, – проговорила Отоми, всегда называвшая меня так, когда нас никто не мог слышать, – в нашей стране есть обычай каждый год выбирать молодого пленника и делать его земным воплощением бога Тескатлипоки, создателя мира. Для этого пленник должен обладать только двумя качествами – благородным происхождением и красотой без пороков и изъянов. Случилось так, что тот день, когда ты явился сюда, был днем избрания нового пленника для воплощения бога, и жрецы избрали тебя, ибо ты знатного рода, и ты прекраснее любого мужчины Анауака. Кроме того, ты из племени теулей, детей Кецалькоатля, слухи о которых давно уже доходят до нас. Мой отец Монтесума страшится их появления больше всего на свете, и потому жрецы решили, что ты сможешь отвратить от нас гнев теулей и умилостивить богов.
Отоми умолкла, словно с трудом подыскивая слова для того, что ей предстояло сказать, но я не обратил на это внимания. Речь ее польстила мне; она внутренне перекликалась с сознанием моего величия и возвышала меня в моих собственных глазах. Ведь прелестная принцесса сама признала, что я прекраснее любого мужчины в Анауаке! До сих пор я считал себя просто довольно приглядным парнем, и уж конечно ни мужчина, ни женщина, ни ребенок еще не говорили мне, что я «прекрасен». Однако чем выше вознесешься, тем страшнее падение. Так было и теперь.
– Теуль, я должна сказать тебе правду, – продолжала Отоми, – хоть и горько мне, что ты узнаешь ее от меня. Целый год ты будешь богом города Теночтитлана, и ничто тебя не будет тревожить. Тебе придется только присутствовать на разных церемониях, и тебя научат некоторым обрядам. Любое твое желание будет законом, и если ты кому-нибудь улыбнешься, улыбка твоя будет благословением божьим, и люди будут на тебя молиться. Сам Монтесума, отец мой, будет относиться к тебе с почтением, как к равному, или даже больше. Все радости будут доступны тебе, кроме женитьбы. Лишь в начале последнего месяца года тебе выберут в жены четырех самых красивых девушек нашей страны.
– А кто их будет выбирать? – спросил я.
– Не знаю, теуль, – поспешно ответила Отоми. – Я не знакома с этим тайным обрядом. Иногда выбирает сам бог, а иногда – жрецы. Бывает по-разному. Но дослушай меня до конца и тогда ты наверняка забудешь все остальное. Месяц ты проживешь со своими женами, и весь этот месяц пройдет в пиршествах и празднествах во всех самых знатных домах города. Но в последний день месяца тебя посадят в царскую барку и вместе с твоими женами повезут к тому месту, что называется «Плавильня Металлов». Там тебя возведут на теокалли, который мы называем «Дом Оружия», где твои жены простятся с тобой навсегда. А затем – увы, теуль, мне трудно тебе это говорить! – ты будешь принесен в жертву тому самому богу, чей дух воплощаешь, великому богу Тескатлипоке. Сердце твое вырвут из груди, голову твою отделят от тела и насадят на кол, прозванный «Столбом для голов»…
Услышав этот страшный приговор, я громко застонал, и ноги мои подкосились так, что я едва не упал на землю. Но затем безудержная ярость овладела мной, и, забыв советы своего отца, я проклял всех жестоких богов Анауака и народ, который им поклоняется, сначала на языках ацтеков и майя, а когда мои знания истощились, продолжал поносить их по-испански и на старом добром английском языке.
Но тут Отоми, которая наполовину поняла меня, а об остальном могла догадаться, в ужасе простерла ко мне руки и взмолилась:
– Прошу тебя, теуль, не проклинай грозных богов, иначе тебя тотчас постигнет жестокая кара! Если тебя услышат, все подумают, что в тебя вошел не добрый дух, а злой, и ты умрешь в страшных мучениях. Но если даже люди ничего не узнают, тебя услышат боги, ибо они вездесущи!
– Пусть слышат! – ответил я. – Это ложные боги, и страна эта проклята, потому что им поклоняется. Идолы ваши обречены, и все идолопоклонники обречены вместе с ними – это я тебе говорю. Пусть меня услышат! Лучше сейчас умереть под пытками, чем целый год выносить пытку приближающейся смерти! Но я умру не один. Море крови, пролитой вашими жрецами, взывает об отмщении к истинному богу, и он за нее воздаст!
Вне себя от ужаса и бессильной ярости я продолжал бушевать. Отоми, испуганная и пораженная, слушала мои ужасные проклятия, а позади нас пищали флейты и плясали танцоры.
Но вдруг я заметил, что Отоми словно перестала меня слышать: взгляд ее был обращен на восток, и выражение у нее было такое, как будто сиз увидела привидение. Я оглянулся. Все небо позади меня было озарено. От самого горизонта до зенита по нему разливалось веером мертвенно-бледное сияние, пронизанное огненными искрами. Казалось, что ручка этого чудовищного веера покоится где-то на земле, а перья его закрывают всю восточную половину неба. Я невольно умолк, пораженный небывалым зрелищем, и в тот же миг вопли ужаса огласили дворец. Все его обитатели высыпали наружу, чтобы взглянуть на пылающее на востоке знамение.
Но вот из дворца в окружении знатнейших мужей вышел сам Монтесума, и я увидел в призрачном свете, что губы его дрожат, а руки жалко трясутся. И тогда свершилось новое чудо. Из безоблачного неба на город опустился огненный шар; на мгновение он задержался на самом высоком храме, вспыхнул, озарив ослепительным светом теокалли и прилегающую к нему площадь, и погас. Но на месте его тотчас поднялось новое пламя – пылал храм Кецалькоатля.
Крики отчаяния и жалобные стоны вырвались у всех, кто наблюдал это зрелище с холма Чапультепека и снизу, из города. Даже я испугался неизвестно чего, хотя и понимал, что сияние, озарявшее небо в эту и следующие ночи, скорее всего было обыкновенной кометой, а пожар в храме могла вызвать шаровая молния. Однако ацтеки, и особенно Монтесума, чей разум был смущен слухами о появлении людей странного белого племени, которые, если верить пророчествам, должны были сокрушить и уничтожить его империю, увидели во всем этом самые дурные предзнаменования. К тому же если у них и оставались еще какие-то сомнения, случай постарался рассеять их окончательно.
Как раз в этот момент, когда все еще стояли, оцепенев от ужаса, сквозь толпу пробрался измученный и запыленный в дальней дороге гонец. Упав ниц перед императором, он вынул из складок своей одежды свиток с письменами и протянул его одному из знатных придворных. Однако нетерпение Монтесумы было так велико, что он, нарушая все обычаи, вырвал свиток из рук советника, развернул и при свете пылающего неба и храма начал читать рисунчатые письмена. Все молча смотрели на него. Вдруг Монтесума громко вскрикнул, отбросил свиток и закрыл лицо руками. Случайно свиток оказался поблизости от меня, и я увидел на нем грубые изображения испанских кораблей и людей в испанских доспехах. Отчаяние Монтесумы сразу стало понятно: испанцы высадились на его землю.
Несколько советников приблизились к императору, пытаясь его утешить, но он оттолкнул их.
– Оставьте меня! – простонал он. – Не мешайте мне оплакивать мой народ. Пророчество свершилось, и Анауак обречен. Дети Кецалькоатля господствуют на моих берегах и убивают моих детей. Оставьте, не мешайте мне плакать!
В это мгновение к нему приблизился второй гонец из дворца.
Отчаяние было написано на его лице.
– Говори, – приказал Монтесума.
– О владыка, пощади уста, несущие скорбную весть. Твоя царственная сестра Папанцин умирает, сраженная ужасными знамениями, – и он показал на пылающее небо.
Услышав, что его любимая сестра лежит на смертном одре, Монтесума молча закрыл лицо краем своей императорской мантии и медленно побрел во дворец.
Багряное зарево по-прежнему искрилось и полыхало на востоке, подобно чудовищному противоестественному закату, а внизу в городе огонь продолжал яростно пожирать храм Кецалькоатля.
Я повернулся к Отоми. Она стояла рядом со мной, пораженная и дрожащая.
– Разве я не сказал тебе, принцесса Отоми, что страна эта проклята?
– Да, ты сказал, теуль, – отозвалась Отоми. – Наша страна проклята.
Затем мы направились во дворец, и даже в этот ужасный час танцоры и музыканты последовали за нами.
17. ПРОРОЧЕСТВО ПАПАНЦИН
К утру Папанцин умерла, а вечером того же дня ее с великой пышностью похоронили на кладбище Чапультепека рядом с царственными предками императора. Но это соседство, как мы увидим позднее, пришлось ей не по душе.
В тот же день я узнал, что быть богом не так-то просто. От меня требовалось, чтобы я изучил всевозможные искусства, в частности ужасную музыку, хотя к музыке у меня вообще не было ни малейшей склонности. Но в данном случае моего мнения никто не спрашивал. Мои наставники, почтенные пожилые люди, которые могли бы найти себе более достойное занятие, явились ко мне с лютнями, чтобы я выучился на них играть. Другие принялись обучать меня ацтекской грамоте, поэзии и прочим искусствам, как они сами их понимали, но этому я учился с удовольствием. Однако я не забывал пророческих слов о том, что умножающий свои знания умножает свои горести. И в самом деле, какой мне был толк от всех этих наук, если они в скором времени должны были умереть вместе со мной на жертвенном камне!
Мысль о проклятом жертвоприношения сначала приводила меня в отчаяние. Однако затем я подумал о том, что смертельная опасность уже грозила мне неоднократно, но я всегда выходил сухим из воды. Может быть, мне повезет и на сей раз? Во всяком случае до смерти было еще далеко. Пока я был богом и хотел, независимо от того, погибну я потом или уцелею, прожить отведенный мне срок как бог, наслаждаясь всеми доступными богу благами жизни. И я зажил вовсю. Вряд ли кто-нибудь когда-либо имел больше возможностей, да еще таких необычных, и уж наверняка никто не сумел бы ими лучше воспользоваться. Поистине если бы не тоска по дому и по моей далекой возлюбленной, временами охватывавшая меня с непреодолимой силой, я чувствовал бы себя почти счастливым. Власть моя была безмерна, а все окружающее удивительно я необычно. Но продолжим рассказ.
В течение нескольких дней после смерти Папанцин дворец и весь город были погружены в траур. Распространялись всевозможные странные слухи, смущая умы людей. Каждую ночь пылающее зарево озаряло восточную половину неба, и каждый день приносил все новые знамения и чудеса или новые страшные россказни об испанцах. Большинство считало их белокожими богами, детьми Кецалькоатля, возвратившимися на свою землю, которой некогда владел их предок.
Среди всей этой сумятицы хуже всего себя чувствовал сам император. Последние несколько недель он почти ничего не ел, не пил и совсем не спал. В таком состояния Монтесума отправил гонцов к своему старому сопернику, суровому и мудрому Несауалпилли, вождю союзного государства Тескоко. Он просил его приехать, и Несауалпилли приехал.
Это был старик с проницательными и свирепыми глазами. Мне довелось стать свидетелем его встречи с Монтесумой, потому что в качестве бога я свободно разгуливал по всему дворцу и даже мог присутствовать на совете императора со старейшинами.
Когда оба монарха обменялись приветствиями, Монтесума заговорил с Несауалпилли о знамениях, о появлении теулей и попросил рассеять своей мудростью окружающий его мрак. Несауалпилли погладил свою длинную седую бороду и ответил, что как ни тяжело у Монтесумы на сердце, скоро ему придется еще тяжелее.
– Слушай меня, – сказал старик. – Я знаю, что дни нашей власти сочтены. Я в этом настолько уверен, что готов с тобой сыграть в мяч на все мое царство, которое и ты и все твои предки так хотели завоевать.
– А какой заклад должен поставить я? – спросил Монтесума.
– Мы будем играть так. Ты поставишь трех бойцовых петухов, и если я выиграю, ты отдашь мне их шпоры. А я ставлю все мое царство Тескоко.
– Ставки неравные, – заметил Монтесума. – Петухов много, а царств куда меньше.
– Ну и что же из того? – возразил вождь-старик. – Мы играем против судьбы. Как сложится игра, так и будет. Если ты выиграешь царство – все будет хорошо, а если я выиграю петушиные шпоры – тогда прощай навсегда слава Анауака, ибо народ наш перестанет быть народом и земли наши захватят пришельцы.
– Ну что ж, сыграем и посмотрим, – согласился Монтесума, и они направились к площадке для игры в тлачтли.[22]
Игра началась. Сначала выигрывал Монтесума и уже громко похвалялся, что скоро будет повелителем Тескоко.
– Хорошо, если так! – сказал умудренный годами Несауалпилли, и с этого мгновения удача отвернулась от императора ацтеков. Как он ни старался, ему ни разу больше не удалось втолкнуть шар в кольцо, и под конец Несауалпилли выиграл своих петухов. Заиграла музыка, придворные столпились вокруг старого вождя, поздравляли его с победой. Но он в ответ лишь тяжело вздохнул и проговорил:
– Лучше бы я проиграл свое царство, чем выиграл этих птиц, ибо тогда мое царство перешло бы в руки человека из нашего народа. Но – увы! – и мои и его владения достанутся чужеземцам, которые свергнут наших богов и всю нашу славу обратят в ничто!
С этими словами он поднялся и, простившись с императором, отбыл в свою страну. По счастью, старый вождь скоро умер, так что ему не пришлось самому увидеть исполнение своих страшных предсказаний.
На следующий день после отъезда Несауалпилли прибыло новое известие о действиях испанцев, обеспокоившее Монтесуму еще больше. Охваченный страхом, он послал за астрологом, прославленным на всю страну мудростью своих прорицаний. Астролог явился, и Монтесума заперся с ним наедине. Не знаю, что он сказал императору, но, по-видимому, ничего приятного не было в его пророчествах, потому что той же ночью Монтесума приказал своим воинам обрушить дом мудреца, и тот погиб под развалинами собственного жилища.
Два дня спустя после смерти астролога Монтесума, упорно считавший меня одним из теулей, решил, что я могу дать ему необходимые сведения. На закате он послал за мной и предложил прогуляться вместе с ним по саду. Я пришел в сопровождении своих музыкантов, ни на минуту не оставлявших меня в покое, но тут император сказал, что хочет поговорить со мной наедине и повелел всем удалиться. Следом за ним, держась на шаг сзади, я вступил под сень могучих развесистых кедров.
– Теуль, – заговорил наконец Монтесума, – расскажи мне о своих братьях! Зачем они высадились на наших берегах? Но смотри, бойся солгать!
– Они мне не братья, о Монтесума! – ответил я. – Только моя мать была из их племени.
|
The script ran 0.017 seconds.