Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Суть дела [1948]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, prose_counter, Роман

Аннотация. Грэм Грин (Henry Graham Greene, 2.X.1904 — 3.IV.1991) — английский писатель, в 1940-е годы — сотрудник британской разведки. В 1956 отказался от Ордена Британской империи; принял Орден Кавалеров Славы в 1966 и орден «За заслуги» в 1986. Лауреат Иерусалимской премии (1981). Почетный доктор Кембриджского (1962), Оксфордского (1963), Эдинбургского (1967), Московского (1988) университетов. С 1941 по 1944 Грэм Грин, как сотрудник министерства иностранных дел находился в Западной Африке, где и разворачиваются события его романа «Суть дела» (The Heart of the Matter, 1948), принесшего ему международное признание. Западная Африка в годы Второй мировой войны. Заместитель начальника полиции портового городка Скоби — человек абсолютной честности. За пятнадцать лет службы никто не смог сбить его с «пути истинного», тем паче, что он — верующий католик. Но неожиданная любовь меняет всё — незаметно для себя герой всё твёрже идёт дорогой лжи, которая ведёт к смерти.

Аннотация. С 1941 по 1944 Грэм Грин, как сотрудник министерства иностранных дел находился в Западной Африке, где и разворачиваются события его романа «Суть дела» (The Heart of the Matter, 1948), принесшего ему международное признание.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

— Мое сердце полно восхищения перед вашей величественной борьбой. В нем нет места обиде. Кое-кто из моих людей обижается. Я — нет, — говорил португальский капитан. С лица его ручьями лил пот, белки были воспалены. Он все говорил о своем сердце, но Скоби подумал, что трудно было бы найти это сердце даже при помощи серьезной хирургической операции. — Весьма признательны, — отвечал лейтенант. — Мы глубоко ценим ваше расположение… — Еще по рюмке портвейна, джентльмены? — Что ж, спасибо. Такого на берегу не найдешь. А вы, Скоби? — Нет, благодарю. — Надеюсь, майор, вы нас здесь не задержите на ночь? — Боюсь, что вам не удастся выйти раньше, чем завтра в полдень, — ответил Скоби. — Мы сделаем все, что возможно, — утешил лейтенант. — Положа руку на сердце, — джентльмены, могу вас заверить, что среди моих пассажиров вы не найдете ни одного преступника. Ну, а команда — их-то я всех знаю, как свои пять пальцев. — Такой уж теперь порядок, капитан, — сказал Дрюс, — мы не имеем права его нарушать. — Возьмите сигару, — предложил капитан. — По особому заказу. Бросьте вы эту сигарету. Дрюс закурил сигару, которая начала искриться и трещать. Капитан захохотал: — Я вас разыграл, джентльмены. Невинная шутка. Эту коробку я держу для друзей. У англичан необыкновенное чувство юмора. Я знал, что вы не рассердитесь. Немец непременно бы обозлился, англичанин — никогда! По всем правилам игры, да? — Забавно, — кисло сказал Дрюс, положив сигару в пепельницу, которую подставил ему капитан. Пепельница (капитан нажал на нее пальцем) заиграла дребезжащий мотивчик. Дрюс снова дернулся: он не получил отпуска, и нервы у него были не в порядке. Капитан скалил зубы и обливался потом. — Швейцарская штучка! — сказал он. Поразительный народ. И тоже нейтральный. Вошел один из полицейских береговой охраны и сунул Дрюсу записку. Тот передал ее Скоби. «Буфетчик, которого собираются уволить, сообщил, что у капитана в ванной спрятаны письма». — Пожалуй, пойду, потороплю их там в трюме, — сказал Дрюс. — Идемте, Эванс. Большое спасибо за портвейн, капитан. Они оставили Скоби наедине с капитаном. Эту часть своей работы Скоби не выносил: такие люди, как капитан, не были преступниками, хотя и нарушали правила, навязанные нейтральным пароходствам воюющими странами. Во время обыска никогда не знаешь заранее, что ты найдешь. Спальня человека — это его личная жизнь; роясь в ящиках, нападаешь на следы унижений, уличаешь в мелких страстишках, которые старательно прячут, как грязный носовой платок; под стопкой белья можно обнаружить беду, которую хозяин всячески старался забыть. Скоби мягко сказал: — Увы, капитан, придется мне и у вас тут пошарить немножко. Сами знаете, такой порядок. — Что ж, исполняйте ваш долг, майор. Скоби быстро и тщательно обыскал каюту: каждую вещь он заботливо клал на место, как хорошая хозяйка. Капитан стоял, повернувшись к Скоби спиной, и смотрел на мостик; казалось, он не хочет смущать гостя, занятого непотребным делом. Скоби кончил обыск, закрыл коробку с презервативами и аккуратно поставил ее назад, на верхнюю полку шкафчика, где лежали носовые платки, пестрые галстуки и пачка порнографических открыток. — Все? — вежливо осведомился капитан, поворачивая голову. — А это что за дверь? — спросил Скоби. — Что там у вас? — Ванная и уборная. — Пожалуй, надо заглянуть и туда. — Прошу, майор, но где там можно что-нибудь спрятать?… — Если вы не возражаете… — Конечно, прошу вас. Это ваш долг. Ванная была пустая и необычайно грязная. На стенках ванны серой каймой осело засохшее мыло, а под ногами на кафельном полу хлюпала вода. Задача состояла в том, чтобы сразу же найти тайник. Долго здесь оставаться нельзя, — капитан сразу поймет, что кто-то донес. Обыск должен носить формальный характер — не слишком поверхностный, но и не слишком дотошный. — Тут мы скоро справимся, — весело сказал Скоби, бросив взгляд в зеркало для бритья на одутловатое спокойное лицо капитана. Донос к тому же мог быть ложным, буфетчик его сделал со зла. Скоби отворил шкафчик для лекарств и бегло проверил его содержимое: отвинтил крышечку у тюбика с зубной пастой, распечатал пакет с лезвиями, сунул палец в крем для бритья. Он не рассчитывал там что-нибудь найти. Но поиски давали ему время подумать. Он подошел к раковине, пустил воду, сунул палец в отверстие крана. Осмотрев пол, понял, что там ничего не спрячешь. Теперь иллюминатор: он проверил винты и подвигал взад и вперед задвижку. Всякий раз, оборачиваясь, он видел в зеркале спокойное, покорное лицо капитана. Как в детской игре, оно словно говорило ему: «холодно, холодно!» Наконец — уборная. Скоби поднял деревянное сиденье — между фаянсом и деревом не было ничего. Он взялся за цепочку и тут увидел, что лицо в зеркале стало напряженным: карие глаза больше на него не смотрели, они были устремлены на что-то другое, и, следуя за этим взглядом, Скоби увидел свою руку, сжимавшую цепочку. Может быть, в бачке нет воды? — подумал он и дернул цепочку. Журча и колотясь о стенки труб, вода хлынула вниз. Скоби отвернулся, и португалец воскликнул с самодовольством, которого не мог скрыть: — Вот видите, майор! И Скоби тут же все понял. «Я становлюсь невнимательным», подумал он и поднял крышку бачка. К ней изнутри было приклеено пластырем письмо. Вода до него не доставала. Скоби прочел адрес: «Лейпциг. Фридрихштрассе, фрау Гренер». Он произнес: — Простите, капитан… — Тот не отвечал, и, подняв на него глаза, Скоби увидел, как по воспаленным толстым щекам катятся слезы, смешиваясь со струйками пота. — Мне придется это забрать и сообщить куда следует… — Проклятая война, — вырвалось у капитана, — как я ее ненавижу! — Да и нам не за что ее любить, — сказал Скоби. — Человек должен погибнуть потому, что написал письмо дочери! — Это ваша дочь? — Да. Фрау Гренер. Распечатайте и прочтите. Увидите сами. — Не имею права. Должен сдать в цензуру. А почему вы не подождали с этим письмом, пока не придете в Лиссабон? Португалец опустился на край ванны всей своей тушей, словно уронил тяжелый мешок, который больше не мог нести. Он тер глаза тыльной стороной руки, как ребенок, — несимпатичный ребенок: толстый мальчик, над которым потешается вся школа. Можно вести беспощадную войну с красивым, умным и преуспевающим противником, а вот с несимпатичным как-то неловко: сразу словно камень давит на сердце. Скоби знал, что должен взять письмо и уйти, сочувствие тут неуместно. — Будь у вас дочь, вы бы меня поняли, — простонал капитан. — Но у вас, видно, нет дочери, — обличал он так, словно бесплодие это смертный грех. — Нет. — Она обо мне беспокоится. Она меня любит, — твердил он, подняв мокрые от слез глаза, будто стараясь что-то втолковать Скоби и сам понимая, как это неправдоподобно. — Она меня любит, — горестно повторил он. — Но почему бы вам не написать ей из Лиссабона? — опять спросил Скоби. — Зачем было так рисковать? — Я человек одинокий. У меня нет жены, — сказал капитан. — Не терпится отвести душу. А в Лиссабоне — сами знаете, как это бывает — друзья, выпивка. У меня там есть женщина, ревнует даже к родной дочери. Ссоры, скандалы — время бежит незаметно. Не пройдет и недели, как опять надо в море. До сих пор мне везло. Скоби ему верил. История была слишком дикая, чтобы ее выдумывать. Даже в военное время нельзя терять способность верить, не то она вовсе исчезнет. Он сказал: — Мне самому неприятно, что так получилось. Но ничего не поделаешь. Может, все обойдется. — Ваше начальство занесет меня в черные списки. А вы понимаете, что это значит. Консул не даст пропуск ни одному судну, на котором я буду капитаном. Я подохну с голоду на берегу. — В таких делах бывают упущения. Теряют списки. Может, на этом все дело и кончится. — Я буду молиться, — сказал капитан без всякой надежды. — Что ж, и это неплохо. — Вы англичанин. Вы в молитвы не верите. — Я такой же католик, как вы. Капитан быстро поднял к нему одутловатое лицо. — Католик? — В его голосе звучала надежда. И тут он начал просить о пощаде. Он почувствовал себя человеком, встретившим в чужих краях земляка. Он стал быстро рассказывать о своей дочери в Лейпциге, вытащил потертый бумажник и пожелтевший снимок толстой молодой португалки, такой же непривлекательной, как и он сам. В маленькой ванной стояла удушливая жара, а капитан все твердил: — Я знаю, вы меня поймете. — Он вдруг увидел, что их роднит: гипсовые статуи с мечом в кровоточащем сердце; шепот за занавеской в исповедальне; священные облачения и кровь Христова, темные притворы, затейливые обряды, а где-то за всем этим любовь к богу. — А в Лиссабоне, — продолжал он, — меня будет встречать та; она отвезет меня домой, спрячет брюки, чтобы я не мог без нее выйти; что ни день пойдут попойки и ссоры до самой ночи, пока не ляжешь в постель. Вы меня поймете. Я не могу писать дочке из Лиссабона. Она меня так любит и так меня ждет, — он примостился поудобнее и продолжал: — В ее любви такая чистота! — И заплакал. Роднило их и покаяние и томление духа. Это придало капитану смелости, и он решил испытать другое средство. — Я человек бедный, но кое-что у меня найдется… — Он бы никогда не решился предложить взятку англичанину: это было данью уважения к их общей религии. — Я очень сожалею… — сказал Скоби. — У меня есть английские фунты. Я вам дам двадцать английских фунтов… пятьдесят. — Он взмолился. — Сто… это все, что я скопил. — Невозможно, — сказал Скоби. Он поспешно сунул письма в карман и вышел. У двери каюты он обернулся и в последний раз взглянул на капитана: тот бился головой о бачок, и в жирных складках его лица скапливались слезы. Спускаясь в кают-компанию, где его ждал Дрюс, Скоби чувствовал на душе страшную тяжесть. Проклятая война, как я ее ненавижу! — подумал он, невольно повторяя слова капитана. 3 Письмо капитана дочке да маленькая пачка писем, найденных в кубриках, — вот и все, что нашли пятнадцать человек после восьмичасового обыска. Так обычно и бывало. Скоби вернулся в полицию, заглянул к начальнику, но кабинет был пуст, и он пошел к себе, сел под связкой висевших на гвозде наручников и стал писать рапорт. «Нами произведен тщательный осмотр кают и багажа пассажиров, поименованных в ваших телеграммах… но он не дал никаких результатов». Письмо к дочке в Лейпциг лежало на столе. За окном уже стемнело. Снизу, из-под двери, ползла вонь из камер; в соседней комнате Фрезер мурлыкал песенку, которую он пел каждый вечер, с тех пор как вернулся из отпуска: Нам, признаться, дела нет До чужих тревог и бед, Если мы с тобой — юнцы — Сами отдаем концы.[3] Скоби казалось, что жизнь бесконечно длинна. Неужели человека надо искушать так долго? Разве нельзя совершить первый смертный грех в семь лет, погубить свою душу из-за любви или ненависти в десять и судорожно цепляться за мысль об искуплении на смертном одре лет в пятнадцать? Он писал: «Буфетчик, уволенный за непригодность к службе, сообщил, что капитан прячет у себя в ванной недозволенную переписку. Я произвел обыск и обнаружил прилагаемое письмо, адресованное в Лейпциг фрау Гренер. Оно было спрятано под крышкой бачка. Может быть, имело бы смысл разослать циркулярное сообщение об этом тайнике, так как в нашей практике он встречался впервые. Письмо было приклеено пластырем над поверхностью воды…» Он сидел, растерянно уставившись на бумагу, ломая себе голову над тем, что уже было решено несколько часов назад, когда Дрюс спросил его в салоне: «Ну как?» — и он только неопределенно пожал плечами, предоставив Дрюсу догадываться, что это значит. Тогда он хотел сказать: «Частная переписка, как обычно». Но Дрюс истолковал этот жест иначе и решил, что ничего не нашлось. Скоби приложил руку ко лбу и почувствовал озноб, между пальцев у него выступил пот. Неужели начинается лихорадка? — подумал он. Может быть, поднялась температура, и поэтому ему кажется, что он на пороге новой жизни? Такое ощущение бывает, когда ты задумался жениться или в первый раз совершил преступление. Скоби взял письмо и распечатал его. Теперь путь к отступлению отрезан: никто в этом городе не имеет права распечатывать секретную почту. В склеенных краях конверта может быть скрыта микрофотография. А он не сумел бы разгадать даже простого словесного кода и знал португальский язык слишком поверхностно. Каждое обнаруженное письмо, как бы невинно оно ни выглядело, надо было отправлять в лондонскую цензуру нераспечатанным. Скоби, полагаясь на свою интуицию, нарушал строжайший приказ. Он говорил себе: если письмо окажется подозрительным, я пошлю рапорт. То, что он вскрыл конверт, как-нибудь можно объяснить. Капитан хотел показать, что там написано, и сам потребовал, чтобы я распечатал письмо; но если сослаться на это в рапорте, подозрения против капитана только усилятся, ибо нет лучше способа уничтожить микрофотографию. Нет, надо придумать какую-нибудь ложь, но он не привык лгать. Держа письмо над белой промокательной бумагой, чтобы сразу заметить, если в листках что-нибудь вложено. Скоби решил, что лгать он не будет. Если письмо покажется ему подозрительным, он напишет рапорт, не скрывая ничего, в том числе и своего поступка. «Золотая моя рыбка, твой папа, который любит тебя больше всего на свете, постарается на этот раз послать тебе побольше денег. Я знаю, как тебе трудно, и сердце мое обливается кровью. Ах, моя рыбка, как бы я хотел почувствовать твои пальчики у себя на щеке. Как же это получилось, что у такого большущего и толстого папки такая крохотная и красивая дочка? А теперь, моя рыбка, я расскажу тебе все, что случилось со мной за это время. Мы вышли из Побито неделю назад, простояв в порту всего четыре дня. Одну ночь я провел у сеньора Аранхуэса и выпил больше вина, чем следовало, но говорил я только о тебе. В порту я вел себя хорошо — ведь я же обещал своей рыбке; я ходил к исповеди и к причастию, поэтому, если со мной случится неладное по пути в Лиссабон — а кто же может в эти ужасные времена за что-нибудь поручиться? — мне не придется быть навеки разлученным с моей золотой рыбкой. С тех пор как мы вышли из Лобито, погода стоит хорошая. Даже пассажиры не страдают морской болезнью. Завтра ночью, когда мы наконец-то оставим Африку позади, мы устроим на пароходе концерт, и я буду свистеть. И во время выступления буду вспоминать те дни, когда ты сидела у меня на коленях и слушала как я свищу. Дорогая, я очень постарел и с каждым плаванием все больше толстею: я грешный человек, иногда я даже боюсь, что во всем этом большущем теле душа у меня не больше горошины. Ты и не подозреваешь, как легко человеку вроде меня впасть в грех отчаяния. Но тогда я вспоминаю о моей доченьке. Во мне, видно, прежде было что-то хорошее, и кое-что я все-таки сумел передать тебе. Жена делит с мужем его грех, поэтому супружеская любовь чистой быть не может. Но дочь может спасти душу отца даже в смертный час. Молись за меня, моя рыбка. Твой отец, который любит тебя больше жизни». Mais que a vida[4]. У Скоби не было сомнений в искренности этого письма. Оно написано не для того, чтобы замаскировать план оборонительных сооружений Кейптауна или микрофотографические сведения о передвижении войск в Дурбане. Он знал, что надо проверить, не написано ли там чего-нибудь между строк бесцветными чернилами, посмотреть письмо под микроскопом, вывернуть подкладку конверта. Но он решил положиться на свою интуицию. Он порвал письмо, а за ним и свой рапорт и понес обрывки во двор, в печку, где сжигали мусор; это был бидон от керосина на двух кирпичах, продырявленный с боков, чтобы создать тягу. Когда он чиркнул спичкой, во двор вышел Фрезер. «Нам, признаться, дела нет до чужих тревог и бед». В кучке обрывков отчетливо были видны половинки заграничного конверта; можно было даже прочесть часть адреса: Фридрихштрассе. Скоби быстро поднес спичку к лежавшей сверху бумажке. Фрезер оскорбительно молодой походкой пересек двор. Бумага вспыхнула — в ярком пламени на другом обрывке конверта выделялось имя: Гренер. Фрезер весело спросил: «Сжигаете улики?» — и заглянул в бидон. Немецкая фамилия почернела, там не осталось ничего, что мог бы увидеть Фрезер, кроме коричневого треугольника конверта, выглядевшего явно заграничным. Скоби растер золу палкой и поглядел в лицо Фрезеру, нет ли там удивления или подозрительности. Но на бессмысленной физиономии, пустой, как школьная доска объявлений во время каникул, ничего нельзя было прочесть. Только биение собственного сердца подсказывало Скоби, что он виноват, — он вступил в ряды продажных полицейских чиновников: Бейли, державшего деньги в другом городе, чтобы никто о них не знал; Крейшоу, пойманного с алмазами; Бойстона, правда, не разоблаченного и вышедшего в отставку якобы по болезни. Их покупали за деньги, а его — взывая к состраданию. Сострадание опаснее, потому что его не измеришь. Чиновник, берущий взятки, неподкупен до определенной суммы, а вот чувство возьмет верх, стоит только напомнить дорогое имя, знакомый запах или показать фотографию близкого человека. — Ну как сегодня прошел день, сэр? — спросил Фрезер, не спуская глаз с маленькой кучки пепла. Наверно, огорчался, что день не стал праздником для него. — Как всегда, — сказал Скоби. — А что будет с капитаном? — спросил Фрезер, заглядывая в керосиновый бак и снова напевая свою песенку. — С каким капитаном? — Дрюс говорил, что какой-то парень на него донес. — Обычная история, — сказал Скоби. — Уволенный буфетчик хотел отомстить. Разве Дрюс вам не говорил, что мы ничего не нашли? — Нет, он почему-то не был в этом уверен. До свидания, сэр. Пора топать в столовку. — Тимблригг принял дежурство? — Да, сэр. Скоби посмотрел ему вслед. Спина была такая же невыразительная, как и лицо; там тоже ничего нельзя было прочесть. Скоби подумал, что вел себя как дурак. Как последний дурак. Он несет ответственность за Луизу, а не за толстого, сентиментального португальца, который нарушил правила пароходной компании ради такой же несимпатичной, как и он, дочери. Вот на чем я поскользнулся, думал Скоби, на дочери. А теперь нужно возвращаться домой; я поставлю машину в гараж, и навстречу мне выйдет с фонариком Али; Луиза, наверно, сидит на сквозняке, и на ее лице я прочту все, о чем она думала целый день. Она надеется, что я уже что-то устроил и ей скажу: «Я заказал тебе в пароходном агентстве билет в Южную Африку», — хоть и боится, что такое счастье нам уже не суждено. Она будет ждать, когда же я ей скажу, а я буду болтать все, что придет в голову, лишь бы подольше не видеть ее горя (оно притаится в уголках ее рта, а потом исказит все лицо). Он точно знал, что произойдет, — ведь это случалось уже столько раз. Он прорепетировал все, что ему надо сказать, пока шел назад в кабинет, запирал стол, спускался к машине. Люди любят рассказывать о мужестве тех, кто идет на казнь; но разве нужно меньше мужества, чтобы хоть с каким-то достоинством прикоснуться к горю своего ближнего? Он забыл Фрезера, он забыл все на свете, кроме того, что его ожидало. Вот я войду и скажу: «Добрый вечер, дорогая!» — а она ответит: «Добрый вечер, милый. Ну как прошел день?» И я буду говорить, говорить, все время чувствуя, что близится минута, когда нужно будет задать вопрос: «Ну, а ты как, дорогая?» — и дать волю ее горю. 4 — Ну, а ты как, дорогая? — Он быстро отвернулся и стал смешивать коктейль. У них с женой почему-то было убеждение, что «выпивка помогает»; становясь несчастнее с каждой рюмкой, они все надеялись, что потом станет легче. — Да ведь тебе это безразлично. — Что ты, детка! Как ты провела день? — Тикки, почему ты такой трус? Почему ты не скажешь прямо, что ничего не вышло? — Что не вышло? — Ты знаешь, о чем я говорю: об отъезде. Ты мне все твердишь, с тех пор как пришел, об этой «Эсперансе». Но португальские суда приходят каждые две недели. И ты никогда так много о них не говоришь. Я ведь не ребенок. Сказал бы сразу, напрямик: «Ты не можешь уехать». Он вымученно улыбался, глядя на свой бокал и медленно его вращая, чтобы густая ангостура осела на стенках. — Я бы сказал неправду, — возразил он. — Я найду какой-нибудь выход. Ты уж поверь своему Тикки. — Он через силу выдавил из себя ненавистную кличку. Если и это не поможет, мучительное объяснение продлится всю ночь и не даст ему выспаться. В его мозгу словно напряглись какие-то жилы. Если бы удалось оттянуть эту сцену до утра! Горе куда тяжелее в темноте: глазу не на чем отдохнуть, кроме зеленых штор затемнения, казенной мебели да летучих муравьев, растерявших на столе свои крылышки; а метрах в ста от дома воют и лают бродячие псы. — Погляди лучше на эту маленькую разбойницу, — сказал он, показывая ей ящерицу, которая всегда в этот час вылезала на стену, чтобы поохотиться за мошками и тараканами. — Мы же только вчера это надумали. Такие вещи сразу не делаются. Надо пораскинуть мозгами, пораскинуть мозгами… — повторил он с деланной шутливостью. — Ты был в банке? — Да, — признался он. — И не сумел достать денег? — Нет. Они не могут мне дать. Хочешь, детка, еще джина? Она протянула ему, беззвучно рыдая, бокал; лицо ее покраснело от слез, и она выглядела на десять лет старше, — пожилая покинутая женщина; на него пахнуло тяжелым дыханием будущего. Он встал перед ней на колени и поднес к ее губам джин, словно это было лекарство. — Дорогая, поверь, я все устрою. Ну-ка, выпей! — Тикки, я больше не могу здесь жить. Я знаю, я тебе это не раз говорила, но сейчас это всерьез. Я сойду с ума. Тикки, мне так тоскливо. У меня никого нет… — Давай позовем завтра Уилсона. — Тикки, я тебя умоляю, перестань ты мне навязывать этого Уилсона. Ну, пожалуйста, пожалуйста, придумай что-нибудь! — Конечно, придумаю. Ты только потерпи, детка. На это нужно время. — А что ты придумаешь, Тикки? — У меня тысяча самых разных планов, — устало пошутил он. (Здорово ему сегодня досталось!) — Дай им чуть-чуть побродить в голове. — Ну расскажи мне хотя бы один. Только один! Взгляд его следил за ящерицей — та прыгнула; тогда он вынул из бокала муравьиное крылышко и глотнул еще. Он думал: какой я дурак, что не взял сто фунтов. И даром порвал письмо. Ведь я же рисковал. Мог хотя бы… Луиза сказала: — Ты меня не любишь. Я давно это знаю. — Она говорила спокойно, но его не обманывало это спокойствие: настало затишье среди бури; на этом месте они почти всегда начинали говорить начистоту. Истина никогда, по существу, не приносит добра человеку — это идеал, к которому стремятся математики и философы. В человеческих отношениях доброта и ложь дороже тысячи истин. Он запутался в заведомо безнадежной попытке сохранить спасительную ложь. — Не будь дурочкой. Кого же, по-твоему, я люблю, если не тебя? — Ты никого не любишь. — Поэтому я так плохо с тобой обращаюсь? — Он старался говорить шутливым тоном и сам слышал его фальшь. — Ну, тут тебе мешает совесть, — грустно сказала она. — И чувство долга. С тех пор как умерла Кэтрин, ты никого не любишь. — Кроме себя самого. Ты ведь всегда говоришь, что я себялюбец. — Нет, по-моему, ты и себя не любишь. Он защищался, стараясь уклониться от опасной темы. В разгар бури он не мог прибегнуть к спасительной лжи. — Я стараюсь, чтобы тебе было хорошо. Я делаю все, что в моих силах. — Тикки, смотри, ты и сам не говоришь, что любишь меня! Ну, скажи. Скажи хоть раз. Он посмотрел поверх бокала с джином на это живое свидетельство своих неудач: желтоватая от акрихина кожа, покрасневшие от слез глаза. Никто не может поручиться, что будет любить вечно, но четырнадцать лет назад он молча поклялся во время той немноголюдной, но убийственно пристойной церемонии в Илинге, среди кружев и горящих свечей, что хотя бы постарается сделать ее счастливой. — Тикки, ведь у меня, кроме тебя, ничего нет, а у тебя… у тебя есть почти все! Ящерица метнулась вверх по стене и замерла снова; из ее маленькой крокодильей пасти торчало прозрачное крылышко. Летучие муравьи глухо бились об электрическую лампочку. — И все-таки ты хочешь меня бросить, — сказал он с упреком. — Да. Я знаю, что и тебе плохо. Когда я уеду, у тебя будет хотя бы покой. Он всегда попадался на том, что забывал, как она наблюдательна. У него и в самом деле было почти все; единственное, чего ему недостает, это покоя. «Все» — означало работу, раз навсегда заведенный порядок в маленьком голом служебном кабинете, смену времен года в стране, которую он любит. Его часто жалели: работа у него суровая, неблагодарная. Но Луиза понимала его гораздо глубже. Если бы к нему вернулась молодость, он бы выбрал снова такую жизнь, но на этот раз не стал бы ни с кем делить ни крысу на краю ванны, ни ящерицу на стене, ни ураган, распахивающий ночью окна, ни последний розовый отсвет дня на дорогах. — Ты говоришь чушь, дорогая, — сказал он уже безнадежно, смешивая коктейль. В голове у него снова натянулась какая-то жила. У несчастья тоже бывает свой ритуал: сначала страдает она, а он мучительно старается не произнести роковых слов; потом она ровным голосом говорит правду о том, о чем бы лучше солгать, и наконец самообладание изменяет ему и он сам бросает ей, как врагу, правду в лицо. И когда дело дошло до последней стадии и он вдруг крикнул ей, чуть не расплескав ангостуру — так у него дрожали руки: «Ты мне покоя не дашь никогда!» — он уже знал, что за этим последует примирение. А потом опять ложь, до новой сцены. — Я сама тебе это говорю. Если я уеду, у тебя будет покой. — Ты и понятия не имеешь, что такое покой! — бросил он ей со злостью. Он почувствовал себя оскорбленным, как если б она неуважительно отозвалась о женщине, которую он любит. Скоби день и ночь мечтал о покое. Как-то он приснился ему в виде громадного сияющего рога молодой луны, плывущей за окном словно ледяная гора, — она сулит вселенной гибель, если столкнется с ней. Днем он пытался отвоевать хоть несколько минут покоя, запершись у себя в кабинете, ссутулившись под ржавыми наручниками и читая рапорты своих подчиненных. «Покой», «мир» — эти слова казались ему самыми прекрасными на свете: «Мир оставляю вам. Мир мой даю вам… Агнец божий, принявший на себя грехи мира, ниспошли нам мир свой». Во время обедни он зажимал пальцами веки, чтобы сдержать слезы, так тосковал он о покое. Луиза сказала с былою нежностью: — Бедный ты мой, ты бы хотел, чтобы и я умерла, как Кэтрин. Ты так хочешь одиночества. Но он упрямо ответил: — Я хочу, чтобы ты была счастлива. — А ты мне все-таки скажи, что меня любишь, — устало попросила она. — Мне будет легче. Ну вот, подумал он хладнокровно, еще одна сцена позади; на сей раз она прошла довольно легко, сегодня мы сможем поспать. — Ну, конечно, я тебя люблю, дорогая, — сказал он. — И я как-нибудь устрою, чтобы ты могла уехать. Вот увидишь! Он бы все равно дал обещание, даже если бы мог предвидеть все, что из этого выйдет. Он всегда был готов отвечать за свои поступки и с тех пор, как дал себе ужасную клятву, что она будет счастлива, в глубине души догадывался, куда заведет его этот поступок. Когда ставишь себе недосягаемую цель — плата одна: отчаяние. Говорят, это непростительный грех. Но злым и растленным людям этот грех недоступен. У них всегда есть надежда. Они никогда не достигают последнего предела, никогда не ощущают, что их постигло поражение. Только человек доброй воли несет в своем сердце вечное проклятие. Часть вторая ГЛАВА I 1 Уилсон уныло стоял у себя в номере и разглядывал длинный тропический пояс, который змеился на кровати, как рассерженная кобра; от бесплодной борьбы с ним в тесной комнатушке стало еще жарче. Он слышал, как за стеной Гаррис в пятый раз чистит сегодня зубы. Гаррис свято верил в гигиену полости рта. «В этом треклятом климате, — рассуждал он над стаканом апельсинового сока, подняв к собеседнику бледное изможденное лицо, — я сохранил здоровье только тем, что всегда чистил зубы до и после еды». Теперь он полоскал горло, и казалось, будто это булькает вода в водопроводной трубе. Уилсон присел на кровать и перевел дух. Он оставил дверь открытой, чтобы устроить сквозняк, и ему была видна ванная комната в другом конце коридора. Там на краю ванны сидел индиец, совсем одетый и в тюрбане; он загадочно посмотрел на Уилсона и поклонился ему. — На одну минуточку, сэр! — крикнул индиец. — Если вы соблаговолите зайти сюда… Уилсон сердито захлопнул дверь и сделал еще одну попытку справиться с поясом. Когда-то он видел фильм «Бенгальский улан» — так, кажется, он назывался? — где такой же пояс был вышколен на славу. Слуга в тюрбане держал его смотанным, а щеголеватый офицер вертелся волчком, и пояс ровно и туго обхватывал его талию. Другой слуга, с прохладительными напитками, стоял рядом, а в глубине покачивалось опахало. Как видно, в Индии дело поставлено куда лучше. Тем не менее еще одно усилие — и Уилсону удалось намотать на себя эту проклятую штуку. Пояс был затянут слишком туго, он лег неровными сборками, а конец оказался на животе; там его и пришлось подоткнуть на самом виду. Уилсон грустно посмотрел на свое отражение в облезлом зеркале. В дверь постучали. — Кто там? — крикнул Уилсон, решив было, что индиец совсем обнаглел и ломится прямо в комнату. Но это оказался Гаррис; индиец по-прежнему сидел на краю ванны, тасуя рекомендательные письма. — Уходите, старина? — разочарованно спросил Гаррис. — Да. — Сегодня все как будто сговорились уйти. Я буду один за столом. — Он мрачно добавил: — И как назло на ужин индийский соус! — В самом деле? Жаль, что я не буду ужинать. — Сразу видно, что вам не подавали его каждый четверг два года подряд. — Гаррис взглянул на пояс. — Вы плохо его намотали, старина. — Знаю. Но лучше у меня не получается. — Я их вообще не ношу. Это вредно для желудка. Говорят, пояс поглощает пот, но лично у меня потеют совсем другие места. Охотнее всего я бы носил подтяжки, да только резина здесь быстро преет, вот я и обхожусь кожаным ремнем. Не люблю форсить. Где вы сегодня ужинаете, старина? — У Таллита. — Как это вы с ним познакомились? — Он пришел вчера в контору уплатить по счету и пригласил меня ужинать. — Когда идут в гости к сирийцу, не надевают вечерний костюм. Переоденьтесь, старина. — Вы уверены? — Ну конечно. Это не принято. Просто неприлично. — Но добавил: — Ужин будет хороший, только не налегайте на сладости. Хочешь жить — себя береги. Интересно, чего ему от вас надо? Пока Гаррис болтал, Уилсон переодевался. Он умел слушать. Мозг его, как сито, целый день просеивал всякий мусор. Сидя в трусах на кровати, он слышал: «…остерегайтесь рыбы, я к ней вообще не притрагиваюсь…» — но пропускал наставления Гарриса мимо ушей. Натягивая белые брюки на розовые коленки, он повторял про себя: …наказанный судом суровым Кто знает за какие там ошибки, Чудак в свое же тело замурован… Как всегда перед ужином, у него бурчало в животе. Он ждет от вас лишь песни иль улыбки, За преданность свою, за все мученья Не смея ждать иного награжденья. Уилсон уставился в зеркало и провел пальцами по нежной, слишком нежной коже. На него смотрело розовощекое, пухлое, пышущее здоровьем лицо — лицо неудачника. — Я как-то говорю Скоби… — с увлечением болтал Гаррис, и слова эти немедленно застряли в сите Уилсона. — Удивительно, как Скоби на ней женился, — подумал он вслух. — Всех это удивляет, старина. Скоби-то ведь неплохой парень. — Она прелестная женщина. — Луиза? — воскликнул Гаррис. — Конечно. А кто же еще? — На вкус и цвет товарищей нет. Желаю успеха, старина. — Мне пора. — Берегитесь сладостей, — начал было Гаррис с новой вспышкой энергии. — Ей-богу, я бы тоже хотел, чтобы мне надо было чего-то беречься, а не есть этот проклятый индийский соус. Ведь сегодня четверг? — Да. Они вышли в коридор и попались на глаза индийцу. — Рано или поздно он вас все равно изнасилует, — сказал Гаррис. — От него спасения нет. Лучше поддайтесь, не то вам не будет покоя. — Я не верю в гаданье, — солгал Уилсон. — Да я и сам не верю, но он свое дело знает. Он изнасиловал меня в первую же неделю после приезда. И нагадал, что застряну здесь больше чем на два с половиной года. Тогда я думал, что получу отпуск через восемнадцать месяцев. Теперь-то я уже не такой дурень. Индиец с торжеством следил за ними, сидя на краю ванны. — У меня есть письмо от начальника сельскохозяйственного департамента, — сказал он. — И другое письмо от окружного комиссара Паркса. — Ладно, — сказал Уилсон. — Гадайте, но только быстро. — Лучше мне убраться, старина, пока он вас не вывел на чистую воду. — Я не боюсь, — сказал Уилсон. — Пожалуйста, присядьте на ванну, сэр, — вежливо пригласил его индиец. — Очень интересная рука, — добавил он не слишком уверенным тоном, то поднимая, то опуская руку Уилсона. — Сколько вы берете? — В зависимости от положения, сэр. С такого человека, как вы, я бы взял десять шиллингов. — Дороговато. — Младшие офицеры идут по пяти шиллингов. — Значит, и с меня полагается только пять. — Ну нет, сэр. Начальник сельскохозяйственного департамента дал мне целый фунт. — Я только бухгалтер. — Как угодно, сэр. Помощник окружного комиссара и майор Скоби дали по десяти шиллингов. — Ну, хорошо, — сказал Уилсон. — Вот вам десять. Валяйте. — Вы приехали только неделю или две назад, — начал индиец. — Иногда по ночам вы нервничаете. Вам кажется, что вы не имеете успеха. — У кого? — спросил Гаррис, раскачиваясь в дверях. — Вы очень честолюбивы. Любите помечтать. Увлекаетесь стихами. Гаррис хихикнул, а Уилсон оторвал взгляд от пальца, которым водили по линиям его руки, и с опаской посмотрел на предсказателя. Индиец неумолимо продолжал. Тюрбан склонился к самому носу Уилсона; из складок тюрбана несло чем-то тухлым — хозяин, видимо, прятал там куски краденой пищи. — У вас есть тайна, — изрекал индиец. — Вы скрываете свои стихи от всех… кроме одного человека. Только одного, — повторил он. — Вы очень застенчивы. Вам надо набраться храбрости. Линия счастья у вас очень отчетливая. — Желаю удачи, старина, — подхватил Гаррис. Все это напоминало учение Куэ[5]: стоит во что-нибудь крепко поверить, и оно сбудется. Робость удастся преодолеть. Ошибку — скрыть. — Вы не нагадали мне на десять шиллингов, — заявил Уилсон. — Такое гаданье не стоит и пяти. Скажите поточнее, что со мной будет. Он ерзал на остром краю ванны, глядя на таракана, прилипшего к стене, как большой кровавый волдырь. Индиец склонился над его ладонями. — Я вижу большой успех, — сказал он. — Правительство будет вами очень довольно. — Il pence[6], — произнес Гаррис, — что вы un bureaucrat[7]. — Почему правительство будет мною довольно? — спросил Уилсон. — Вы поймаете того, кого нужно. — Подумайте! — сказал Гаррис. — Он, кажется, принимает вас за полицейского. — Похоже на то, — сказал Уилсон. — Не стоит больше тратить на него время. — И в личной жизни вас ждет большой успех. Вы завоюете даму своего сердца. Вы уедете отсюда. Все будет хорошо. Для вас, — добавил индиец. — Вот он и нагадал вам на все десять шиллингов, — захихикал Гаррис. — Ну ладно, дружище, — сказал Уилсон. — Рекомендации вы от меня не получите. — Он поднялся, и таракан шмыгнул в щель. — Терпеть не могу эту нечисть, — произнес Уилсон, боком проходя в дверь. В коридоре он повернулся и повторил: — Ладно. — Сперва и я их терпеть не мог, старина. Но мне удалось разработать некую систему. Загляните ко мне, я вам покажу. — Мне пора. — У Таллита всегда опаздывают с ужином. Гаррис открыл дверь своего номера, и Уилсон почувствовал неловкость при виде царившего там беспорядка. У себя в комнате он бы никогда не позволил себе такого разгильдяйства — не вымыть стакан после чистки зубов, бросить полотенце на кровать… — Глядите, старина. Уилсон с облегчением перевел взгляд на стену, где были выведены карандашом какие-то знаки: вод буквой «У» выстроилась колонка цифр, рядом с ними даты, как в приходо-расходной кмиге. Дальше под буквами «В в» — еще цифры. — Это мой личный счет убитых тараканов, старина. Вчера день выдался средний: четыре. Мой рекорд — девять. Вот что меня примирило с этими тварями. — А что значит «В в»? — «В водопровод», старина. Иногда я сшибаю их в умывальник и смываю струей. Было бы нечестно вносить их в список убитых, правда? — Да. — Главное — не надо себя обманывать. Сразу потеряешь всякий интерес. Беда только в том, что надоедает играть с самим собой. Давайте устроим матч, а, старина? Вы не думайте, тут нужна сноровка. Они безусловно слышат, как ты подходишь, и удирают с молниеносной быстротой. — Давайте попробуем, но сейчас мне надо идти. — Знаете что? Я вас подожду. Когда вы вернетесь от Таллита, поохотимся перед сном хоть минут пять. Ну хоть пять минут! — Пожалуй. — Я вас провожу вниз, старина. Я слышу запах индийского соуса. Знаете, я чуть не заржал, когда этот старый дурень принял вас за полицейского. — Да он почти все наврал, — сказал Уилсон. — Например, насчет стихов. 2 Гостиная в доме Таллита напомнила Уилсону деревенский танцзал. Мебель — жесткие стулья с высокими неудобными спинками — выстроились вдоль стен, а по углам сидели кумушки в черных шелковых платьях — ну и ушло же на них шелку! — и какой-то древний старик в ермолке. Они молчали и внимательно разглядывали Уилсона, а когда он прятал от них глаза, он видел стены, совсем голые, если не считать пришпиленных в каждом углу сентиментальных французских открыток, разукрашенных лентами и бантиками: тут были молодые красавцы, нюхающие сирень… чье-то розовое глянцевитое плечо… страстный поцелуй… Уилсон обнаружил, что в комнате, кроме него, только один гость — отец Ранк, католический священник в длинной сутане. Они сидели среди кумушек в противоположных концах комнаты, и отец Ранк громко объяснял ему, что здесь бабка и дед Таллита, его родители, двое дядей, двоюродная прапрабабка и двоюродная сестра. Где-то в другой комнате жена Таллита накладывала всевозможные закуски на тарелочки, которые разносили гостям младшие брат и сестра хозяина. Никто, кроме Таллита, не понимал по-английски, и Уилсон чувствовал себя неловко, когда отец Ранк громко разбирал по косточкам хозяина и его семью. — Нет, спасибо, — говорил он, отказываясь от какого-то угощения и тряся седой взъерошенной гривой. — Советую вам быть поосторожней, мистер Уилсон. Таллит неплохой человек, но никак не поймет, что может переварить европейский желудок и чего — нет. У этих стариков желудки луженые! — Любопытно, — сказал Уилсон и, поймав на себе взгляд одной из бабушек в другом углу комнаты, улыбнулся ей и кивнул. Бабушка, очевидно, решила, что ему захотелось еще сладостей, и сердито позвала внучку. — Нет, нет, — тщетно отмахивался Уилсон, качая головой и улыбаясь столетнему старцу. Старик разинул беззубый рот и свирепо прикрикнул на младшего брата Таллита, который поспешил принести еще одну тарелку. — Вот это можете есть, — кричал отец Ранк. — Сахар, глицерин и немножко муки. Им безостановочно подливали и подливали виски. — Хотел бы я, чтобы вы признались мне на исповеди, Таллит, где вы достаете это виски, — взывал отец Ранк с шаловливостью старого слона, а Таллит сиял и ловко скользил из одного конца комнаты в другой: словечко — Уилсону, словечко — отцу Ранку. Своими белыми брюками, прилизанными черными волосами, серым, точно полированным, иноземным лицом и стеклянным, как у куклы, искусственным глазом Таллит напоминал Уилсону молодого опереточного танцора. — Значит, «Эсперанса» вышла в море, — кричал отец Ранк через всю комнату. — Вы не знаете: они что-нибудь нашли? — В конторе поговаривали, будто нашли алмазы, — сказал Уилсон. — Держи карман шире, — воскликнул отец Ранк. — Как же, найдут они алмазы! Не знают, где их искать, правда, Таллит? — Он пояснил Уилсону: — Эти алмазы сидят у Таллита в печенках. В прошлом году его ловко надули, подсунув ему фальшивые. Здорово тебя Юсеф обставил, а, Таллит, мошенник ты этакий? Выходит, не так уж ты хитер, а? Ты, католик, позволяешь, чтобы тебя надул какой-то магометанин. Я готов тебе шею свернуть! — Он поступил очень нехорошо, — сказал Таллит, остановившись между Уилсоном и священником. — Я здесь всего недели две, — сказал Уилсон, — но повсюду только и слышишь, что о Юсефе. Говорят, будто он сбывает фальшивые алмазы, скупает у контрабандистов настоящие, торгует самодельной водкой, делает запасы ситца на случай французского вторжения и соблазняет сестер из военного госпиталя. — Сукин сын — вот он кто, — смачно произнес отец Ранк. — Впрочем, здесь нельзя ничему верить. А то получится, что все живут с чужими женами и каждый полицейский, если он не состоит на жалованье у Юсефа, берет взятки у Таллита. — Юсеф очень плохой человек, — объяснил Таллит. — Почему же его не арестуют? — Я живу здесь двадцать два года и еще не видел, чтобы удалось поймать с поличным хоть одного сирийца, — сказал отец Ранк. — Я не раз видел, как полицейские разгуливают с сияющими лицами — у них прямо на лбу написано, что они собираются кого-то сцапать, — но я ни о чем их не спрашиваю и только посмеиваюсь в кулак: все равно уйдут ни с чем. — Вам, отец, надо бы служить в полиции. — Кто его знает, — сказал отец Ранк. — Здесь в городе больше полицейских, чем кажется… Так по крайней мере говорят. — Кто говорит? — Поосторожней с этими сластями, — сказал отец Ранк, — в малых дозах они не повредят, но вы съели уже четыре штуки. Послушай-ка, Таллит, мистер Уилсон, кажется, голоден. Не подать ли пироги с мясом? — Пироги с мясом? — Пора приступать к пиршеству, — пояснил отец Ранк. Раскаты его смеха гулко отдавались в пустой комнате. Целых двадцать два года он смеялся и шутил, весело увещевая свою паству и в дождливую и в засушливую пору. Но могла ли его бодрость поддержать чей-то дух? И поддерживает ли она его самого? — думал Уилсон. Она была похожа на гам, раздающийся в кафельных стенах городской бани, на плеск воды и хохот чужих людей, скрытых в облаках пара. — Конечно, отец Ранк. Сию минуту, отец Ранк. Не дожидаясь приглашения, отец Ранк поднялся с места и сел за стол, который, как и стулья, стоял у стены и был накрыт всего на несколько персон. Это смутило Уилсона. — Идите, идите. Садитесь, мистер Уилсон. С нами будут ужинать одни старики… ну и, конечно, Таллит. — Вы, кажется, говорили насчет каких-то слухов?… — напомнил Уилсон. — Голова у меня просто набита всякими слухами, — сказал отец Ранк, шутливо разводя руками. — Если мне что-нибудь рассказывают, я знаю — от меня хотят, чтобы я передал это дальше. В наше время, когда из всего делают военную тайну, полезно бывает напомнить людям, для чего у них подвешен язык: чтобы правда не оставалась под спудом… Нет, вы только поглядите на Таллита, — продолжал отец Ранк. Таллит приподнял уголок шторы и всматривался в темную улицу. — Ну, мошенник ты этакий, что там поделывает Юсеф? — спросил отец Ранк. — Юсефу принадлежит большой дом напротив, и Таллиту просто не терпится прибрать его к рукам, правда, Таллит? Ну, как же насчет ужина, Таллит? Мы ведь проголодались. — Вот и ужин, отец мой, вот и ужин, — сказал Таллит, отходя от окна. Он молча сел рядом со столетним дедом, а его сестра принялась разносить блюда. — У Таллита всегда вкусно кормят, — сказал отец Ранк. — У Юсефа сегодня тоже гости. — Священнику не подобает быть привередливым, — сказал отец Ранк, — но твой обед мне, пожалуй, больше по нутру. — По комнате гулко прокатился его смех. — Разве это так страшно, если кого-нибудь увидят у Юсефа? — Да, мистер Уилсон. Если бы я увидел там вас, я бы сказал себе: «Юсефу позарез нужно знать, сколько ввезут тканей, — скажем, сколько их поступит в будущем месяце, сколько их отгружено, — и он заплатит за эти сведения». Если бы я увидел, как туда входит девушка, я пожалел бы ее от души, от всей души. — Он ткнул вилкой в свою еду и снова рассмеялся. — А вот если бы к нему в дом вошел Таллит, я бы знал, что сейчас начнут кричать караул. — А что, если бы туда вошел полицейский? — спросил Таллит. — Я бы не поверил своим глазам, — сказал священник. — Дураков больше нет после того, что случилось с Бейли. — Вчера ночью Юсеф приехал домой на полицейской машине, — заметил Таллит. — Я ее прекрасно разглядел. — Какой-нибудь шофер подрабатывал на стороне, — сказал отец Ранк. — Мне показалось, что я узнал майора Скоби. Он был достаточно осторожен и не вышел из машины. Конечно, поручиться я не могу. Но похоже было, что это майор Скоби. — Ну и намолол же я тут чепухи, — сказал священник. — Старый пустомеля! Будь это Скоби, мне бы и в голову ничего плохого не пришло. — Он вызывающе обвел глазами комнату. — Ничего плохого, — повторил он. — Готов поспорить на весь воскресный сбор в церкви, что тут дело совершенно чистое. И снова послышались гулкие раскаты его смеха «Хо! хо! хо!», словно прокаженный громогласно возвещал о своей беде. 3 Когда Уилсон вернулся в гостиницу, в комнате Гарриса еще горел свет. Уилсон устал, он был озабочен и хотел украдкой пробраться к себе, но Гаррис его услышал. — Я вас поджидал, старина, — сказал он, размахивая электрическим фонариком. На нем были противомоскитные сапоги, надетые поверх пижамы, и он выглядел, как поднятый со сна дружинник во время воздушной тревоги. — Уже поздно. Я думал, вы спите. — Не мог же я заснуть, пока мы не поохотимся. У меня это стало просто потребностью. Мы можем учредить ежемесячный приз. Вот увидите, скоро и другие вступят в это соревнование. — Можно завести переходящий серебряный кубок, — ехидно предложил Уилсон. — Не удивлюсь, если так и будет, старина. «Тараканий чемпионат» — ей-богу, звучит не так уж плохо! Гаррис двинулся вперед и, неслышно ступая по половицам, вышел на середину комнаты; над железной кроватью серела москитная сетка, в углу стояло кресло с откидной спинкой, туалетный столик был завален старыми номерами «Пикчер пост». Уилсона снова поразило, что комната может быть еще более унылой, чем его собственная. — По вечерам, старина, мы будем тянуть жребий, в чьей комнате охотиться. — Какое у меня оружие? — Возьмите одну из моих ночных туфель. — Под ногой у Уилсона скрипнула половица, и Гаррис быстро повернулся к нему. — У них слух, как у крыс, — сказал он. — Я немножко устал. Может, лучше в другой раз? — Ну хоть пять минут старина. Без этого я не засну. Смотрите, вон один прямо над раковиной. Уступаю вам первый удар. Но как только тень туфли упала на оштукатуренную стену, таракана и след простыл. — Так у вас ничего не получится, старина. Глядите! Гаррис наметил жертву: таракан сидел как раз на середине стены между потолком и полом, и Гаррис, осторожно ступая по скрипучим половицам, стал размахивать фонариком. Потом он ударил, оставив кровавое пятно на стене. — Очко, — сказал он. — Их надо гипнотизировать. Они метались по комнате, размахивая фонариками, шлепая туфлями, порою теряя голову и опрометью кидаясь в угол за своей дичью; охотничий азарт целиком захватил Уилсона. Сперва они перебрасывались корректными замечаниями, как истые спортсмены: «Славный удар», «Не повезло», — но когда счет сравнялся, они столкнулись у стены над одним тараканом, и тут их нервы не выдержали. — Какой толк, старина, гоняться за одной и той же дичью? — заметил Гаррис. — Я его первый заметил. — Вашего вы прозевали. Это мой. — Нет, мой. Он сделал двойной вираж. — Ничего подобного. — Ну а почему бы мне не поохотиться за вашим? Вы сами погнали его ко мне. Вы же его прозевали! — Это не по правилам, — сухо сказал Гаррис. — Может быть, не по вашим правилам. — Черт возьми, — сказал Гаррис, — игру-то придумал я! Другой таракан сидел на коричневом куске мыла, лежавшем на умывальнике. Уилсон заметил его метнул туфлю с пяти шагов. Туфля угодила в мыло, и таракан свалился в раковину. Гаррис отвернул кран и смыл его струей воды в сток. — Хороший удар, старина, — заметил он примирительно. — Один «В в». — Черта с два «В в»!.. — сказал Уилсон. — Он уже был дохлый, когда вы пустили воду. — Никогда нельзя знать наверняка. Он мог только потерять сознание… получить сотрясение мозга. По правилам это «В в». — Опять-таки по вашим правилам. — В этой игре мои правила — закон. — Ну, это ненадолго, — пригрозил Уилсон. Он хлопнул дверью так сильно, что задрожали стены его комнаты. Сердце у него колотилось от бешенства и от зноя этой ночи; пот ручьями струился у него под мышками. Но когда он встал у своей кровати и увидел точную копию комнаты Гарриса — умывальник, стол, серую москитную сетку и даже прилипшего к стене таракана, — гнев его понемногу улетучился и уступил место тоске. Ему казалось, что он поссорился со своим отражением в зеркале. «Что я, с ума сошел? — подумал он. — Чего это я так взбеленился? Я потерял хорошего приятеля». Уилсон долго не мог заснуть в эту ночь, а когда наконец задремал, ему приснилось, что он совершил преступление; он проснулся, все еще ощущая гнет своей вины. Спускаясь к завтраку, он задержался у двери Гарриса. Оттуда не было слышно ни звука. Он постучал, но никто не ответил. Он приоткрыл дверь и кое-как разглядел сквозь серую сетку влажную постель Гарриса. — Вы не спите? — тихо спросил он. — В чем дело, старина? — Извините меня за вчерашнее. — Это я виноват, старина. Лихорадка одолела. Меня лихорадило еще с вечера. Вот нервы и расходились. — Нет, это я виноват. Вы совершенно правы. Это было «В в». — Мы решим это жребием, старина. — Я вечером зайду. — Вот и отлично. Но после завтрака мысли его были отвлечены от Гарриса другими заботами. По дороге в контору он зашел к начальнику полиции и, выходя, столкнулся со Скоби. — Здравствуйте, — сказал Скоби, — что вы тут делаете? — Заходил к начальнику полиции за пропуском. Тут у вас требуют столько пропусков! Мне понадобился на вход в порт. — Когда же вы к нам зайдете, Уилсон? — Боюсь показаться навязчивым, сэр. — Глупости. Луизе приятно будет опять поболтать с вами о книгах. Сам-то я их не читаю. — Наверно, у вас времени не хватает. — Ну, в такой стране, как эта, времени хоть отбавляй, — сказал Скоби. — Просто я не очень-то люблю читать. Зайдем на минутку ко мне в кабинет, я позвоню Луизе. Она вам будет рада. Вы бы иногда приглашали ее погулять. Ей нужно побольше двигаться. — С удовольствием, — сказал Уилсон и тут же покраснел; к счастью, в комнате было полутемно. Он огляделся: так вот он, кабинет Скоби. Он осматривал его, как генерал осматривает поле сражения, хотя ему трудно было представить себе Скоби врагом. Скоби откинулся в кресле, чтобы набрать номер, и ржавые наручники на стене звякнули. — Вы свободны сегодня вечером? Заметив, что Скоби его разглядывает, Уилсон поборол свою рассеянность: эти покрасневшие глаза чуть-чуть навыкате смотрели на него испытующе. — Не понимаю, что вас сюда занесло, — сказал Скоби. — Такие, как вы, сюда не ездят. — Да вот так иногда плывешь по течению… — солгал Уилсон. — Со мной этого не бывает, — сказал Скоби. — Я все предусматриваю заранее. Как видите, даже для других. Скоби заговорил в трубку. Его голос сразу изменился, словно он играл роль — роль, которая требовала нежности и терпения и разыгрывалась так часто, что рот произносил привычные слова, а глаза оставались пустыми. — Вот и отлично. Значит, договорились, — сказал Скоби, кладя трубку. — Это вы чудно придумали, — отозвался Уилсон. — У меня все поначалу идет хорошо, — сказал Скоби. — Пойдите погуляйте с ней, а к вашему возвращению я приготовлю чего-нибудь выпить. Оставайтесь с нами ужинать, — добавил он с какой-то настойчивостью. — Мы будем вам очень рады. Когда Уилсон ушел, Скоби заглянул к начальнику полиции. — Я шел было к вам, сэр, но встретил Уилсона, — сказал он. — Ах, Уилсона. Он заходил ко мне потолковать о капитане одного из их парусников. — Понятно. Жалюзи на окнах были опущены, и утреннее солнце не проникало в кабинет. Появился сержант с папкой, и в открытую дверь ворвался запах обезьянника. С утра парило, и уже в половине девятого все тело было мокрым от пота. — Он сказал, что заходил к вам насчет пропуска, — заметил Скоби. — Ах, да, — сказал начальник полиции, — и за этим тоже. — Он подложил под кисть руки промокашку, чтобы та впитывала пот, пока он пишет. — Да, он говорил что-то и насчет пропуска, Скоби. ГЛАВА II Уже стемнело, когда Луиза и Уилсон снова пересекли мост через реку и вернулись в город. Фары полицейского грузовика освещали открытую дверь дома, и какие-то фигуры сновали взад и вперед со всякой кладью. — Что случилось? — вскрикнула Луиза и пустилась бегом по улице. Уилсон, тяжело дыша, побежал за ней. Из дома вышел Али, неся на голове жестяную ванну, складной стул и сверток, увязанный в старое полотенце. — Что тут происходит, Али? — Хозяин едет в поход, — сказал Али, и его зубы весело блеснули при свете фар. В гостиной сидел Скоби с бокалом в руке. — Хорошо, что вы вернулись, — сказал он. — Я уж решил было оставить записку. Уилсон увидел начатую записку. Скоби вырвал листок из блокнота и успел набросать несколько строк своим размашистым неровным почерком. — Господи, что случилось, Генри? — Я должен ехать в Бамбу. — А разве нельзя подождать до четверга и поехать поездом? — Нет. — Можно мне поехать с тобой? — В другой раз. Извини, дорогая. Мне придется взять с собой Али и оставить тебе мальчика. — Что же все-таки стряслось? — С молодым Пембертоном случилось несчастье. — Серьезное? — Да. — Он такой болван! Оставить его там окружным комиссаром было чистое безумие. Скоби допил свое виски и сказал: — Извините, Уилсон. Хозяйничайте сами. Достаньте со льда бутылку содовой. Слуги заняты сборами. — Ты надолго, дорогой? — Если повезет, вернусь послезавтра. А что, если тебе это время побыть у миссис Галифакс? — Мне и здесь хорошо. — Я бы взял мальчика и оставил тебе Али, но мальчик не умеет готовить. — Тебе будет лучше с Али, дорогой. Совсем как в прежние времена, до того, как я сюда приехала. — Пожалуй, я пойду, сэр, — сказал Уилсон. — Простите, что я так задержал миссис Скоби. — Что вы, я ничуть не беспокоился. Отец Ранк шел мимо и сказал, что вы укрылись от дождя в старом форте. Правильно сделали. Он промок до костей. Ему бы тоже следовало переждать дождь — в его возрасте приступ лихорадки совсем ни к чему. — Разрешите долить вам, сэр? И я пойду. — Генри никогда больше одного не пьет. — На этот раз, пожалуй, выпью. Не уходите, Уилсон. Побудьте еще немножко с Луизой. А я допью и поеду. Спать сегодня не придется. — Почему не может поехать кто-нибудь помоложе? Тебе это совсем не по возрасту, Тикки. Трястись в машине целую ночь! Отчего было не послать Фрезера? — Начальник просил поехать меня. Тут нужны осторожность и такт — молодому человеку нельзя такого дела доверить. — Он допил виски и невесело отвел глаза под пристальным взглядом Уилсона. — Ну, мне пора. — Никогда не прощу этого Пембертону… — Не говори глупостей, дорогая, — оборвал жену Скоби. — Мы бы очень многое прощали, если бы знали все обстоятельства дела. — Он нехотя улыбнулся Уилсону. — Полицейский, который всегда знает обстоятельства дела, обязан быть самым снисходительным человеком на свете. — Жаль, что я ничем не могу быть полезен вам, сэр. — Можете. Оставайтесь и выпейте еще рюмочку с Луизой, развлеките ее. Ей не часто удается поговорить о книжках. Уилсон заметил, как она поджала губы при слове «книжки» и как передернулся Скоби, когда она назвала его Тикки; Уилсон впервые в жизни понял, как близкие люди мучаются сами и мучают друг друга. Глупо, что мы боимся одиночества. — До свиданья, дорогая. — До свиданья, Тикки. — Поухаживай за Уилсоном. Не забывай ему подливать. И не хандри. Когда она поцеловала Скоби, Уилсон стоял у двери со стаканом в руке; он вспомнил старый форт на горе и вкус губной помады. Ее рот хранил след его поцелуя ровно полтора часа. Он не чувствовал ревности — только досаду человека, который пробует писать письмо на влажном листе бумаги и видит, как расползаются буквы. Стоя рядом, они глядели, как Скоби пересекает улицу, направляясь к грузовику. Он выпил больше, чем обычно, и, может быть, поэтому споткнулся. — Надо было им послать кого-нибудь помоложе, — сказал Уилсон. — Об этом они не заботятся. Начальник доверяет ему одному. — Они смотрели, как Скоби с трудом взбирается в машину. — Он подручный с самого рождения, — продолжала она с тоской. — Вол, который тащит воз. Черный полицейский за рулем завел мотор и включил скорость, не отпустив тормоза. — Даже хорошего шофера не могут ему дать! — сказала она. — Хороший шофер, наверно, повезет Фрезера и компанию на танцы. — Подпрыгивая и покачиваясь, грузовик выехал со двора. — Так-то, Уилсон, — сказала Луиза. Она взяла со стола записку, которую писал Скоби, и прочитала вслух: — «Дорогая, я должен ехать в Бамбу. Не говори пока никому. Случилась ужасная вещь. Бедняга Пембертон…» Бедняга Пембертон! — повторила она со злостью. — Кто такой Пембертон? — Щенок лет двадцати пяти. Прыщавый хвастунишка, Был помощником окружного комиссара в Бамбе, а когда Баттеруорт заболел, остался там на его месте. Даже ребенку было ясно, что беды тут не миновать. А когда беда случилась, отдуваться приходится Генри… и трястись всю ночь в машине… — Пожалуй, мне лучше уйти? — спросил Уилсон. — Вам нужно переодеться. — Да, вам лучше уйти… прежде, чем все узнают, что он уехал, а мы оставались целых пять минут одни в доме, где стоит кровать. Одни, если не считать мальчика и повара, а также их знакомых и родственников. — Может, я могу быть вам чем-нибудь полезен? — Ну, что ж, — сказала она. — Поднимитесь наверх и посмотрите, нет ли у меня в спальне крыс. Не хочу, чтобы мальчик знал, какая я трусиха. И закройте окно. Они забираются через окно. — Вам будет жарко. — Ничего. Переступив порог, он тихонько хлопнул в ладоши, но крыс не было. Потом поспешно, воровато, словно он вошел сюда без спроса, Уилсон подошел к окну и закрыл его. В комнате стоял еле уловимый запах пудры. Уилсону он показался самым волнующим запахом из всех, какие он знал. Он снова остановился у порога, запоминая все в этой комнате: фотографию ребенка, баночки с кремом, платье, которое Али вынул из шкафа и приготовил хозяйке. На родине его обучали, как запоминать детали, отбирать самое важное, накапливать улики, но те, кому он служил, не предупреждали его, что он может очутиться в такой чуждой ему стране. Часть третья ГЛАВА I 1 Полицейская машина пристроилась к длинной колонне военных грузовиков, ожидавших парома; фары горели в ночи, как огни маленького селения; деревья обступали машины со всех сторон, дыша дождем и зноем; где-то в хвосте колонны запел один из водителей: жалобные монотонные звуки поднимались и падали, словно ветер, свистящий в замочной скважине. Скоби засыпал и просыпался снова. Когда он не спал, он думал о Пембертоне: Скоби представил себе, что творилось бы сейчас у него на душе, будь он отцом Пембертона — одиноким пожилым человеком, который прежде был управляющим банка, а теперь удалился от дел; жена умерла во время родов, оставив ему сына. Но когда Скоби засыпал, то мягко погружался в забытье, полное ощущения свободы и счастья. Во сне он шел по просторному свежему лугу, а за ним следовал Али; никого больше он не видел, и Али не говорил ни слова. Высоко над головой проносились птицы, а раз, когда он опустился на землю, маленькая зеленая змейка, раздвинув траву, бесстрашно забралась ему на руку, а потом на плечо и, прежде чем снова соскользнуть в траву, коснулась его щеки холодным дружелюбным язычком. Как-то раз он открыл глаза, и рядом с ним стоял Али, ожидавший его пробуждения. — Хозяин ложится кровать, — сказал он ласково, но твердо, указывая пальцем на раскладушку, которую он поставил у края дороги, приладив москитную сетку к ветвям дерева. — Два, три часа, — добавил Али. — Много грузовиков. Скоби послушно прилег и сразу же вернулся на мирный луг, где никогда ничего не случалось. Когда он проснулся снова, рядом по-прежнему стоял Али, на этот раз с чашкой чая и тарелкой печенья. — Один час, — сказал Али. Наконец очередь дошла до полицейской машины. Они спустились по красному глинистому склону на паром, а потом медленно поплыли к лесу на той стороне через темный, как воды Стикса, поток. На двух паромщиках, тянувших канат, не было ничего, кроме набедренных повязок, как будто они оставили всю одежду на том берегу, где кончалось все живое; третий отбивал им такт — в этом промежуточном мире ему служила инструментом жестянка из-под сардин. Неутомимый тягучий голос живого певца звучал теперь где-то позади. Это была лишь первая переправа из трех, которые им предстояли в пути, и каждый раз машины вытягивались в длинную очередь. Скоби больше не удалось как следует заснуть: от тряски у него разболелась голова. Он проглотил таблетку аспирина, надеясь, что все обойдется. Заболеть лихорадкой в пути ему совсем не улыбалось. Теперь его беспокоил уже не Пембертон — пусть мертвые хоронят своих мертвецов, — его тревожило обещание, которое он дал Луизе. Двести фунтов — не бог весть какая сумма; голова у него раскалывалась, и цифры гудели в ней, как перезвон колоколов: «200, 002, 020»; его раздражало, что он не может подобрать четвертой комбинации — 002, 200, 020… Они уже миновали места, где еще встречались лачуги под железными крышами и ветхие хижины колонистов; теперь им попадались только лесные селения из глины и тростника; нигде не было видно ни зги; двери повсюду закрыты и окна загорожены ставнями: только козьи глаза следили за фарами автоколонны. 020, 002, 200, 200, 002, 020… Присев на корточки в кузове грузовика и обняв Скоби за плечи, Али протягивал ему кружку горячего чая, — каким-то образом ему опять удалось вскипятить чайник, на этот раз в тряской машине. Луиза оказалась права, все было как прежде. Будь он помоложе и не мучь его задача «200, 020, 002», как легко было бы теперь у него на душе. Смерть бедняги Пембертона его бы нисколько не расстроила: это дело служебное, да к тому же он всегда недолюбливал Пембертона. — Голова дурит, Али. — Хозяин принимать много-много аспирина. — А ты помнишь, Али, этот переход… 200, 002… вдоль границы, который мы проделали двенадцать лет назад за десять дней? Двое носильщиков тогда… Он видел в зеркале кабины, как кивает ему, весь сияя, Али. Да, ему не надо другой любви и другой дружбы. Вот и все, что нужно для счастья: громыхающий грузовик, кружка горячего чая, тяжелые, влажные лесные испарения, даже больная голова. И одиночество. Если бы только сначала я мог устроить так, чтобы ей было хорошо, подумал он, — в хаосе этой ночи он вдруг позабыл о том, чему научил его опыт: ни один человек не может до конца понять другого, и никто не может устроить чужое счастье. — Еще один час, — сказал Али, и Скоби заметил, что мрак поредел. — Еще кружку чая, Али, и подлей туда виски. Они расстались с автоколонной четверть часа назад: полицейская машина свернула с большой дороги и затряслась по проселку в чащу. Закрыв глаза, Скоби попробовал заглушить нестройный перезвон цифр мыслями об ожидавшей его печальной обязанности. В Бамбе остался только местный полицейский сержант, и прежде чем ознакомиться с его безграмотным рапортом, Скоби хотелось самому разобраться в том, что случилось. Он с неохотой подумал: лучше будет сперва зайти в миссию и повидать отца Клэя. Отец Клэй уже проснулся и ожидал его в убогом домике миссии; сложенный из красного, необожженного кирпича, он выглядел среди глиняных хижин, как старомодный дом английского священника. Керосиновая лампа освещала коротко остриженные рыжие волосы и юное веснушчатое лицо этого уроженца Ливерпуля. Он не мог долго усидеть на месте: вскочив, он принимался шагать по крохотной комнатушке из угла в угол — от уродливой олеографии к гипсовой статуэтке и обратно. — Я так редко его видел, — причитал он, воздевая руки, словно у алтаря. — Его ничего не интересовало, кроме карт и выпивки, а я не пью и в карты никогда не играю, вот только пасьянс раскладываю, — понимаете, пасьянс. Какой ужас, какой ужас! — Он повеселился? — Да. Вчера днем прибежал ко мне его слуга. Пембертон с утра не выходил из своей комнаты, но это было в порядке вещей после попойки — понимаете, после попойки. Я послал слугу в полицию. Надеюсь, я поступил правильно? Что же мне было делать? Ничего. Ровным счетом ничего. Он был совершенно мертв. — Правильно. Пожалуйста, дайте мне стакан воды и аспирину. — Позвольте, я положу вам аспирин в воду. Знаете, майор Скоби, целыми неделями, а то и месяцами тут ничего не случается. Я все хожу здесь взад-вперед, взад-вперед — и вдруг, как гром среди ясного неба… Просто ужас! Глаза у него были воспаленные и блестящие; Скоби подумал, что человек этот совсем не приспособлен к одиночеству. В комнате не было видно книг, если не считать требника и нескольких религиозных брошюр на маленькой полочке. У этого человека не было душевной опоры. Он снова заметался по комнате и вдруг, повернувшись к Скоби, взволнованно выпалил: — Нет никакой надежды, что это убийство? — Надежды? — Самоубийство… — вымолвил отец Клэй. — Это такой ужас! Человек теряет право на милосердие божие. Я всю ночь только об этом и думал. — Он ведь не был католиком. Может быть, это меняет дело? Согрешил по неведению, а? — Я и сам стараюсь так думать. На полдороге между олеографией и статуэткой он неожиданно вздрогнул и сделал шажок в сторону, словно повстречал кого-то на своем коротком пути. Потом быстро, украдкой взглянул, заметил ли это Скоби. — Вы часто бываете у нас в городе? — спросил Скоби. — Девять месяцев назад я провел там сутки. Почему вы спрашиваете? — Перемена обстановки всякому нужна. У вас много новообращенных? — Пятнадцать. Я стараюсь убедить себя, что молодой Пембертон, пока умирал, имел время… понимаете, имел время осознать… — Трудно рассуждать, когда тебя душит петля, отец мой. — Скоби глотнул лекарство, и едкие кристаллы застряли у него в горле. — Вот если бы это было убийство, смертный грех совершил бы тогда не Пембертон, а кто-то другой, — сделал он слабую попытку сострить, но она тут же увяла, словно испугавшись божественного лика на олеографии. — Убийце легче, у него еще есть время… — сказал отец Клэй. — Когда-то я был тюремным священником в Ливерпуле, — грустно добавил он, и в словах его послышалась тоска по родине. — Вы не знаете, почему Пембертон это сделал? — Я не был с ним близок. Мы друг с другом не ладили. — Единственные белые люди здесь. Жаль. — Он предлагал мне книги, но это были совсем не те книги, какие мне по душе, — любовные истории, романы… — Что вы читаете, отец мой? — Жития разных святых, майор Скоби. Особенно я преклоняюсь перед святой Терезой. — Вы говорите, он много пил? Где он доставал виски? — Наверно, в лавке Юсефа. — Так. Может, он запутался в долгах? — Не знаю. Какой ужас, какой ужас! Скоби допил лекарство. — Пожалуй, я пойду. На дворе уже рассвело, и пока не взошло солнце, свет был удивительно чистый, мягкий, прозрачный и трепетный. — Я пойду с вами, майор Скоби. Перед домом окружного комиссара в шезлонге сидел сержант полиции. Он вскочил, неуклюже козырнул и тут же принялся рапортовать глухим ломким голосом: — Вчера днем, в три тридцать, меня разбудил слуга окружного комиссара, который сообщил, что окружной комиссар Пембертон… — Хорошо, сержант, я зайду в дом и погляжу. За дверью его ожидал писарь. Гостиная — когда-то, во времена Баттеруорта, вероятно, гордость хозяина, — была обставлена изящно и со вкусом. Казенной мебели здесь не было. На стенах висели гравюры XVIII века, изображавшие колонию тех времен, а в книжном шкафу стояли книги, оставленные Баттеруортом. Скоби заметил там «Историю государственного устройства» Мэтленда, труды сэра Генри Мейна, «Священную Римскую империю» Брайса, стихотворения Гарди и старую хронику XI века. Но над всем этим витала тень Пембертона; кричащий пуф из цветной кожи — подделка под кустарную работу; прожженные сигаретами метки на ручках кресел; груда книг, которые не пришлись по душе отцу Клэю, — Сомерсет Моэм, роман Эдгара Уоллеса, два романа Хорлера и раскрытый на тахте детектив «Смерть смеется над любыми запорами». Повсюду лежала пыль, а книги Баттеруорта заплесневели от сырости. — Тело в спальне, — сказал сержант. Скоби отворил дверь и вошел в спальню, за ним двинулся отец Клэй. Тело лежало на кровати, с головой покрытое простыней. Когда Скоби откинул край простыни, ему почудилось, будто он смотрит на мирно спящего ребенка; прыщи были данью переходному возрасту, а на мертвом лице не было и намека на жизненный опыт, помимо того, что дают классная комната да футбольное поле. — Бедный мальчик, — произнес он вслух. Его раздражали благочестивые сетования отца Клэя. Он был уверен, что такое юное, незрелое существо имеет право на милосердие. — Как он это сделал? — отрывисто спросил Скоби. Сержант показал на деревянную планку для подвески картин, которую аккуратно приладил под потолком Баттеруорт — ни один казенный подрядчик до этого бы не додумался. Картина стояла внизу у стены — какой-то африканский царек стародавних времен принимает под церемониальным зонтом первых миссионеров, — а с медного крюка наверху все еще свисала веревка. Непонятно, как эта непрочная планка выдержала. Наверно, он мало весил, подумал Скоби и представил себе детские кости, легкие и хрупкие, как у птиц. Когда Пембертон повис на этой веревке, ноги его находились в каких-нибудь пятнадцати дюймах от пола. — Он оставил записку? — спросил Скоби писаря. — Такие, как он, обычно оставляют. — Люди, собираясь умереть, любят напоследок выговориться. — Да, начальник, она в канцелярии. Одного взгляда на канцелярию было достаточно, чтобы понять, как плохо велись здесь дела. Шкаф с папками был открыт настежь; бумаги на столе покрылись пылью. Чернокожий писарь, как видно, во всем подражал своему начальнику. — Вот, сэр, в блокноте.

The script ran 0.019 seconds.