Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. А. Лиханов - Мой генерал [1975]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_prose, Детская, Роман

Аннотация. Роман для детей посвящён дружбе двух близких людей: деда, бывшего генерала, вышедшего в отставку, и его внука; действие происходит в Сибири в прошлом веке.

Аннотация. Это роман для детей школьного возраста, который рассказывает о трех поколениях семьи Рыбаковых. Главный герой книги - сибиряк Антошка, ученик четвертого класса, очень дружит со своим дедом - боевым генералом, учится у него добру, справедливости, умению сопротивляться жизненным невзгодам и быть настоящим человеком. Роман вошел в число произведений, за которые А. Лиханов был удостоен Государственной премии РСФСР имени Н.К. Крупской и премии Ленинского комсомола. Об ошибках (опечатках) в книге можно сообщить по адресу http://www.fictionbook.org/forum/viewtopic.php?t=3111. Ошибки будут исправлены и обновленный вариант появится в библиотеках.

Полный текст.
1 2 3 

– Жулики? – спросил я. – Похоже на то, – ответил он. – Хотят за счет государства руки погреть. Мы помолчали, дедушка успокоился, стал писать снова. И вдруг зафырчал грузовик. – Дед! Дед! – закричали с улицы. Я испугался. Зачем вернулись эти люди, что им нужно? Дедушка вышел на улицу, я стоял рядом с ним. – Эх дед! – крикнул мужчина из кабинки грузовика. – Зря упрямился! Вон там цемент лежит, целый штабель: бери, не хочу. А гвоздей у плотников взяли, за ту же бутылку. Два ящика – гляди. – Он показал пальцем за спину, на кузов. Из кузова торчали какие-то доски, бревна, железные прутья. – Воруете? – крикнул дед. Мужчина помотал головой. – Берем. Рады бы заплатить, да казна у нас богатая, не нуждается! Грузовик натужно взвыл. – Будь здоров, старый хрен! – обидно крикнул мужчина. Дедушка стоял на пороге склада, сжав кулаки. – Что же, – сказал он сам себе, – зря я тут сижу, выходит? Зря караулю? А вечером они поссорились. Папа сказал, узнав эту историю: – Шабашники! Ничего особенного! – Что-то ты слишком спокойно говоришь, – проговорил дед. – Такова жизнь, – ответил отец. – Ничего не поделаешь, – и засмеялся. – Это как «В мире животных» по телевидению. Вокруг большой рыбы плавает множество мелких рыбешек. Питаются остатками пищи. Живут за счет большой. – Ты соображаешь, – возмутился дедушка, – что говоришь?! – Допустим! – сказал отец, начиная сердиться. – Допустим, ты прав! Но пойми! Мы строим электростанцию. Небывалую! Таких больше нет! Ты сам говорил – у нас армия! Идет наступление. Видел, сколько людей! Техники! Какой масштаб! Разве найдется столько глаз – уследить за ящиком гвоздей, рулоном рубероида, десятком бревен! – Вон как! – воскликнул дед. – Да я смотрю, разговор-то у нас серьезный! Тогда ответь, слышь-ка, как решить такую задачу. В кармане у тебя сто рублей. Бумажными деньгами. И еще один – железный. А карман прохудился. И железный рубль выпал. Ты его поднимешь? Наклонишься? – Если тороплюсь, – ответил отец, – если у меня времени нет – не наклонюсь. – Так! – сказал дед. – А ты, Антон, как ответишь? Рубль для тебя много или мало? – Много! – сказал я без сомнений. – Рубль – это одиннадцать пачек мороженого по девять копеек, да еще копейка останется. – А ты, Ольга? – Богато они живут, эти строители, вот что я скажу, – ответила мама. – Они же знают: сто рублей истратят, так им еще дадут! – Вот-вот! – сказал дед серьезно. – Слышишь, товарищ зам! – Ладно, – рассердился папа, – по-моему, не обо мне речь. И вообще. Это не мой участок! Что тут с дедом сделалось! – Зато мой! – гаркнул он. И на отца яростно посмотрел. Папа даже покраснел от такого взгляда. Дед вышел из комнаты, хлопнув дверью. – Что же ты так опростоволосился? – спросила мама отца. – Ольга! – воскликнул он, покраснев еще больше. – Давай прекратим! Здесь дети! – Дети! – проворчала мама. – О них и идет речь! Папа вскочил с места. Заметался по комнате. Мне его жалко стало, и я сказал: – Да ты не волнуйся! Действительно! Это же не твой участок! Папа стал заикаться. – Ты-ы! Ты-ы! Ты почему дразнишься! А? Так что и я с папой поссорился, выходит. Снеговал А тут настали актированные дни. И не пятидесятиградусные морозы были причиной. Причиной был снегопад. Нет, это слово не подходит. Снеговал. Вот, снеговал. Сначала просто валил снег. Падает медленно, лохматыми хлопьями. Похоже, белые струны заштриховали поселок. Смутно темнеют туши гигантских слонов: это дома. Там, где стройка, перемигиваются чьи-то белые глаза: огни электросварки пробиваются сквозь снежную пелену. Потом небо упало на поселок. Тучи разглядеть невозможно – только поднимешь глаза кверху, в них летит снег, моргаешь и прячешь лицо от белой паутины. Но и не видя, чувствуешь, как висят тучи над самой головой, рядом, царапают крыши своими животами. Они живые словно. Тяжело дышат вверху, затаились, осыпая людей снегом, что-то там выжидают. День стал похож на вечер. В школе учатся при включенном свете, машины идут с зажженными фарами, и все стали молчаливее, притихли, будто чего-то ждут. Дождались. С вечера гремел гром – это зимой-то! – и сверкала молния. Молнию сквозь снег увидеть невозможно – лишь изредка осветится серым светом небо за окном. Потом вдруг стихло. Все вздохнули: «Наконец-то!» Ночью мы проснулись от громкого голоса начальника стройки. Радио было включено, мы всегда оставляли его включенным, чтобы не проспать, и начальник вдруг заговорил тревожным голосом: «Товарищи! Внимание, внимание! Срочное сообщение!» Я сразу проснулся, включил свет: часы показывали пять утра. Вбежали мама и отец, наспех одетые и взлохмаченные. А начальник говорил прерывисто, расставляя восклицания после каждой фразы: «Товарищи! Ночью на поселок обрушился небывалый снежный заряд! Мы связались с областным центром! На подмогу высланы войска и снегоочистительная техника! Создан оперативный штаб по борьбе со стихией! День объявляется актированным! Всех, кто обеспечит свою безопасность, просим принять участие в налаживании нормальной жизни! При передвижении советуем пользоваться лыжами! Просим соблюдать дисциплину и спокойствие!» Он еще не кончил говорить, как мы бросились к окну. Я прижался к стеклу и увидел фантастическую картину: дома словно провалились по колено, уменьшились на целый этаж. А одноэтажные домики почти совсем исчезли. Только торчали трубы, да гладкими холмами выступали крыши. Снег перестал, низко над домами, цепляя их лохматыми лапами, быстро летели грязные тучи, похожие на молчаливых птиц. Было темно, и во мраке казалось, что это и не снег вовсе, а какой-то серый кисель залил землю. По радио заиграла веселая музыка, чтобы, видно, успокоить тех, кто слушал тревожное сообщение. И тут мама нервно вскричала: – Ну! Вот! Достукались! Доигрались! Я не понял, кто достукался и доигрался, но мама пристально, в упор разглядывала отца, и я догадался, что виноват папа. Только как? Почему? – Ах! – говорила мама, бегая по комнате. – Проклинаю себя, что уступила! Надо было настоять! Настоять! Папа хмурился, а я хлопал глазами. – Где он? Что с ним? – крикнула мама и приказала: – Быстро! Одевайтесь! Надо спасать деда! Мы засуетились. Я торопливо одевался и ругал себя последними словами – действительно, вот результат! Мы-то спали дома, а дедушка дежурил на своем складе, и неизвестно, что теперь с ним. Мы собрались, вышли на площадку, закрыли дверь, спустились в подъезд – там толпился народ. Люди растерянно переглядывались. Отец хлопнул себя по лбу и зашагал назад. – За мной! – крикнул он соседям. Мы вернулись домой, оставив дверь открытой. В кухне мама оторвала с рам бумажные ленты, отец распахнул окно. Наш второй этаж стал теперь первым. Снег лежал чуть ниже подоконника. Папа взял лопату и шагнул из окна в снег. У-ух! У меня в животе что-то пискнуло, мама побледнела: отец провалился. Когда он появился, в его волосах блестел снег. – Ничего страшного, – сказал он хладнокровно, будто всю жизнь только в окна и выходил. – Проходите, товарищи! Мама подставила к подоконнику табуретку для удобства, соседи с лыжами входили в квартиру, вежливо здоровались, словно заглянули в гости, потом направлялись на кухню и выпрыгивали в окно. Дедушкины стихи Дедушкин склад едва выступал из-под снега. На крыше вырос забавный гриб сморчок на тонкой ножке: круглая железная труба с колпаком обросла снегом. Папа подсадил меня на крышу, и я пробрался к грибу, закричал в нее, словно домовой: – Эго-го! – Го-го! – откликнулся тотчас дедушка. – Ты живой? – заорал я в трубу. Дедушкин голос было слышно нечетко. – Пусть в печку кричит! – посоветовала коренная сибирячка. Дедушка, видно, отворил дверцу «буржуйки» и заговорил, словно по микрофону, гулким, железным басом. – Слышь-ка, – спросил он меня, – сильно занесло? – Порядочно! – отвечал я. Внизу мама и папа ожесточенно жестикулировали. Наконец папа сдался и стал подсаживать на крышу маму. Она срывалась, падала в сугроб, но снова упорно карабкалась и, пока я переговаривался с дедом, подбодряя его, добралась до трубы. – Подожди, – сказал я деду, – сейчас тут с тобой поговорят. Как следует. Мама смахнула с черной трубы снеговую шапку, взялась за нее обеими руками, словно за рупор, набрала побольше воздуха в легкие, и лицо ее на секундочку замерло от напряжения. Приготовилась сказать, а что сказать, не придумала. Мама расслабилась, с шумом выдохнула воздух и неожиданно закричала. – Папа! – закричала она. – Как же так? Это безобразие! Я не позволю! Я не допущу, в конце концов! Неожиданно мамино лицо потеряло уверенность, она обхватила трубу, и в глазах ее задрожали слезы. – Замерз ведь, поди-и, – по-сибирски пропела она и всхлипнула. Труба в ответ всхлипнула тоже. – Олюшка, – сказала труба дедушкиным голосом. – Олюшка, голубушка, кто же знал, что такой завал. Я хохотнул: дед перешел на стихи. Мама промокнула глаза, посморкалась, объявила деду, чтобы он терпел, и мы принялись копать. Чтобы добраться до двери, приходилось очищать порядочную площадку. Мы быстро взмокли, мама раскраснелась, а отец, посмеиваясь, приговаривал: Олюшка! Голубушка! Кто же знал! Что такой завал! Мы с отцом фыркали, мама махала на нас рукой, мы весело разметывали снег, и тут я почувствовал, что за спиной у меня кто-то есть. Я обернулся. В рассветных сумерках виднелась знакомая фигура. Я оставил лопату. Фигура нерешительно приблизилась. Газовый Баллон громко сопел, но молчал. – Ну? – спросил я, удивляясь про себя. Чего это его принесло? Что-нибудь случилось? – Это, – произнес Кирилл, – как его… Я пожал плечами. – Можно, я помогу? – проговорил он наконец. Везде Кирилл, всюду этот Газовый Баллон. Вот опять суется… Я хотел прогнать его, но мне стало стыдно. Это ведь когда я генералом был, такие мысли ко мне приходили… В Нуф-Нуфа Кирилла переименовать, всеми командовать… – Пожалуйста, – сказал я, – разве жалко… Копай. С грустью смотрел я, как Кирилл радостно схватился за мою лопату, начал разметывать снег… Мне его жалко стало, но не так, как тогда… Когда я на балконе в генеральской форме появился. Мне почему-то жалко его стало по-настоящему, обыкновенно, без всякого там злорадства или радости… Мы молча копали. Иногда останавливались, чтоб перевести дыхание. Но молчали. Потом копали снова. Вдруг Кирилл выпрямился. – Я тогда дурак был, – сказал он без всяких предисловий. Шапка съехала мне на глаза. Я сдвинул ее назад. Кирилл глядел на меня задумчиво и спокойно. Он и на Кирилла-то, кажется, не походил. Совсем другой. Я мотнул головой: – Дураком был я. Он вздохнул. Согласился: – И ты тоже. Мы постояли, не улыбаясь, стали копать дальше. И какая-то сила во мне появилась вдруг. Я махал и махал лопатой, и непонятная радость меня распирала. Я повторял про себя дедушкины стихи и крутил головой: ну, Пушкин! Олюшка! Голубушка! Кто же знал! Что такой завал! КП Мы с Кириллом копали снег, и вдруг я увидел, что нас не четверо, а пятеро. Я протер глаза. Мама и папа копали в сторонке, мы с Кириллом были чуть поодаль, а теперь неподалеку маячила еще одна фигура. – Эй, кто там? – крикнул я. – Кто, кто! – ответил неизвестный Кешкиным голосом. – Я! Я прислонился к снежной стене, и горло у меня перехватило. Вот как! А я думал, а я считал… Неправильно, значит, считал, не так думал. Я вонзил свою лопату в снег, и сил у меня будто втрое прибавилось. И какая-то радость меня с краями переполняла, и глупая песня без слов с губ срывалась; «Турум-бурум-ба-а! Турум-бурум-ба-а!» Лопаты мелькали, как пропеллеры, я поглядывал на Кешку и Кирилла, и жизнь мне очень и очень нравилась. Папа и мама, увидев Кешку, остановились, стали между собой переговариваться. Я их понял. – Конечно! – сказал я. – Вы идите, вас ведь ждут, вы нужны везде, деда мы сами потихонечку откопаем. Папа и мама ушли. Дверь откопали, когда уже совсем рассвело, дедушка протиснулся в узкую щель, огляделся, зажмурился и вдруг аппетитно зевнул. Кирилл во весь голос затрубил туш, я засмеялся, а Кешка объявил: – Спасение зимовщика с дрейфующей льдины! Дедушка блаженно улыбнулся, потом вдруг разом построжал и гаркнул своим знаменитым командирским голосом: – Благодарю за спасение! Кешка прижал руки по швам и бойко отрапортовал: – Служим Советскому Союзу, товарищ генерал-лейтенант! Генерал-лейтенант стоял перед Кешкой в растоптанных валенках, в ватнике и ушанке. Одна рука была в обычной перчатке, а из второй торчали голые кончики пальцев. Дед приложил к ушанке перчатку с голыми пальцами – приложил умело: резко и четко – и протяжно скомандовал: – В-вольно-о! Кешка согнул коленку одной ноги, стал «вольно», и мы все рассмеялись, радуясь спасению моего генерала. А потом… Потом мы пошли к нам и все ждали, пока дед переоденется. Я даже думать об этом перестал. Ведь с этой же моей прихоти начались все несчастья. Я хотел обязательно рядом с дедом идти. Чтобы он в форме, с орденами и погонами. И на мне как бы отражается свет его славы. Вот чего когда-то хотелось. И вот мы пробираемся среди сугробов, а встречные люди оборачиваются на деда, переговариваются громко: – Смотрите, даже генерал приехал. – Подмога пришла! – Ну, теперь не пропадем! Дед хмурится, а я улыбаюсь: понятно, почему он именно сегодня шинель надел. Для этого вот. Чтобы люди оборачивались. Чтобы думали: раз генерал, значит, армия на выручку пришла, все в порядке. От дедовой шинели сегодня польза – она людей успокаивает. И я улыбаюсь, и ругаю себя за прежние свои глупости и страдания, и думаю, какой дедушка молодец: надел свою шинель в самый нужный час, надел не для похвальбы, а для дела, и вот наконец я иду с ним и горжусь, и Кешка и Кирилл тоже гордятся моим дедом. Настал долгожданный момент. Только он в тысячу раз лучше, чем я когда-то придумывал. В миллион. Мы идем к управлению, там штаб. Туда люди движутся, чтобы организованно, всем вместе, поселок расчистить. Когда мы с дедушкой вошли в кабинет к начальнику стройки, народу там было невпроворот. Но все сразу раздвинулись, пропуская нас. Притихли. Начальник стройки шагнул к деду, молча пожал ему руку. – Догадываюсь, кто к нам прибыл, – сказал он и поглядел в угол. Там, у телефонов, стоял отец. – Очень кстати, Антон Петрович! – Что ж, поручайте! – ответил дедушка строго и показал на нас: – Вот у меня и помощники есть. Начальник стройки пожал и нам руки. – Пионерам мы работу найдем, а вас, Антон Петрович, приглашаю быть моим заместителем. По-фронтовому – начальником штаба! – И обратился к людям, сидевшим в кабинете: – Прошу любить и жаловать! Генерал-лейтенант Рыбаков. Сообщения о ходе работ передавать ему, в этот кабинет, – он координирует наши усилия. Народ стал расходиться, уехал куда-то и начальник стройки. Отец объяснял что-то деду, водя пальцем по карте. Получили задание и мы: откапывать клуб. Начальник стройки приказал – вечером должно быть кино. Мы работали три дня. Взрослые три дня и три ночи. Я спал один. Ненадолго появлялась мама. Ложилась на часок отдохнуть. Потом вскакивала и убегала опять. Перед уходом варила кофе. Кофе я носил деду. После клуба нашу школу «бросили на питание». Все столовые работали круглые сутки, а мы разносили еду в специальных бидонах. И чай носили. И кофе. Но мамин кофе был особенным – его любил дед. И вечером я относил ему термос. Дед дежурил в кабинете начальника стройки. На диване лежала его шинель. Когда я приходил с термосом, он выпивал чашечку кофе. Угощал других, если кто-нибудь был еще на КП. Дед говорил по телефону: «Сведения передайте на КП», «Приезжайте на КП», «КП распорядится», «КП отвечает». – Видишь, какой у меня КП, – сказал он мне. – Благоустроенный. С диваном. Можно поспать. КП – командный пункт. Я спросил деда, какие у него были КП там, на войне? – Блиндажи, – сказал он. – Такое помещение в земле. Сверху покрыто бревнами. Землянки. От слова «земля», понимаешь? Наконец, обыкновенные дома. Замаскированные, конечно. Специальной такой сетью, к которой листья привязаны. Не настоящие, а из материи. Или палатка. Но не маленькая, где только спят, а особая, большая, чтобы можно совещание собрать. Он помолчал, подумал. Потом сказал: – Ну вот. А это, наверное, мой последний КП… Понимаешь-ка… Дед замолчал. Плечи его опустились. Под глазами прорезались темные круги. Он расстегнул пуговицу на мундире, положил на сердце руку. – Лекарство принести? – спросил я. Он покачал головой. Дверь открылась. Дед стремительно пуговицу застегнул. Лицо его изменилось мгновенно. Стало бодрым, веселым, усмешливым. Я улыбнулся: не хочет признаться, что устал. И опять дед командовал. Посылал людей к новым объектам. Распоряжался самосвалами. Отчитывался перед начальником стройки. Дед командовал сражением, кричал в телефон, и я, разнося днем обеды, видел, как отступает, как отходит враг. Как все ближе и ближе победа. Выстроившись ступенькой, один за другим, двигались по улице роторные снегоочистители. Они шли медленно, грозно рыча моторами, и далеко в сторону отлетали струи снежной пыли, похожие на фонтаны. Я представлял – это идут танки, упорно сокрушая врага. Вечером я разглядывал дедушкину карту. Она покрылась непонятными знаками. Кружками, крестиками, пунктирами. Все больше на ней становилось красных отметок. Я знал, что это расчищенные улицы. Освобожденные из-под снега дома. В третью ночь мы засиделись допоздна. Дед велел мне лечь на диван. Укрыл шинелью. Я уснул. Проснулся словно от толчка. От какого-то предчувствия. Дедушка сидел напротив, облокотившись о спинку стула. И смотрел на меня. Щеки его ввалились. И глаза были печальные. – Ты что? – тревожно спросил я. – Вот смотрю на тебя, – ответил дедушка. – Я думал, что-нибудь случилось, – сказал я. – Мне показалось… Я сел. Накинул шинель на плечи. Прислонился к спинке дивана. Я посмотрел на деда, и отчего-то мне снова стало смертельно жалко его. Как тогда, в самом начале, когда он шел по улице и молочные бутылки постукивали в его авоське. Мне захотелось обнять его. Прижаться к нему покрепче. Сказать самые хорошие слова, какие только бывают на свете. Но я улыбнулся. Я не обнял его и не сказал самых хороших слов, а только улыбнулся и спросил: – Помнишь, ты обещал рассказать мне свою военную тайну? Он качнул головой. – Не сейчас. Но расскажу. Кажется, совсем скоро. Я запомнил эти его слова. Они пронзили меня почему-то. Но я улыбнулся снова, кивнул и спросил: – О чем ты думаешь? – О тебе, – сказал дедушка серьезно. Глаза у него были все такие же грустные. – О тебе, – повторил он снова. Добавил: – И обо мне. – Я тоже часто думаю о нас с тобой, – сказал я. – О тебе и обо мне. Я думаю, как трудно быть тобой. Не генералом, нет, не подумай. А тобой. Вот тобой, понимаешь? Он прикрыл глаза, усмехаясь, потом произнес: – Очень жалею, что мы с тобой жили так мало вместе. Не могу себе простить. Но видишь, как получилось? Я служил, а у папы своя работа. И я очень жалею. Есть вещи поважнее службы, работы, долга. Есть вещи, которые превыше всего. Я его не очень понимал. Я смотрел на деда широко раскрытыми глазами. Он будто бы не слышал меня. Сказал: – Ничего. Подрастешь – поймешь. Только запомни навсегда: у человека должно быть продолжение. Это высшее счастье. Я его понял. Я знал, что такое продолжение. – Как у березы? – спросил я. – Или у ели. Пихты. Кедрача. Семечки разносит ветер, и из земли всходят новые березы. А потом опять, опять. – Нет! – сказал дед. – Нет, нет и нет! У людей должно быть по-другому. У людей – новые люди должны быть лучше и лучше. Не такими же, нет. Только лучше! Всегда лучше! Запомни это! Я отвел глаза в сторону. – Прости, – сказал я негромко. – Я тебе верю, – сказал дед, – помни это. В комнате стало тихо. Только где-то тикали часы. – Скоро каникулы, – сказал дедушка негромко. – Давай проведем их вместе. Иннокентий Евлампиевич выходит из больницы. – Давай! – воскликнул я, и мне представилась тайга, и мы идем с дедом на лыжах, а за спиной у нас ружья, или едем на автобусе в большой город, или сидим в кино, тесно прижавшись друг к другу. А вышло по-другому. Вышло еще замечательней… Спящий поселок Начало светать. Дед тревожно ходил по кабинету. Потом стал звонить. Телефоны не отвечали. – Что-то случилось, – сказал он. – Слышишь, и моторы не работают. Правда, на улице стало тихо. Всю ночь носились самосвалы, тарахтели вдали снегоочистители, и вдруг все стихло. – В чем дело? – возмутился дед и стал надевать шинель, чтобы выйти. Но тут дверь распахнулась. На пороге стояли отец и начальник стройки. Краснощекие и веселые, будто и не было трех тяжелых дней, трех бессонных ночей. – Ну все! – сказал начальник стройки. – Поздравляю, Антон Петрович! Дед сел в кресло, вставил сигарету в мундштук. – Совсем спятил, – сказал он, – ведь карта перед глазами, знаю прекрасно, что заканчиваем, а испугался, когда стихло. Он посмотрел на отца, на начальника стройки, на меня. Сказал негромко: – Как тогда… Папа и начальник стройки сидели на диване рядом со мной и улыбались. – Знаете, – сказал дедушка, – есть такое чувство: страх тишины. Когда мы под Берлином стояли, бои очень сильные шли. Сколько ребят полегло… И вдруг – тишина. Я волнуюсь: в чем дело, почему тихо? Приказываю укрепить оборону. Выдвинуть усиленные посты. И вдруг – звонок. Оказывается, все. Капитуляция. Война кончилась. А ведь тоже знал, что победа. Уверен был, часы считал. А тишины испугался. С непривычки. Начальник стройки встал. Подошел к деду. Взял обеими руками его руку. Крепко сжал. Сказал: – Спасибо сердечное, Антон Петрович! – Вот уж не за что! – ответил дед. – Ну а если погоны мои помогли, военный авторитет, за это спасибо не мне говорите. Армии. Вышли мы втроем на улицу: дедушка, отец и я. Отправились домой. Поселок умер словно. Стоят на дороге самосвалы. Шоферы в них спят. Бульдозеры стоят. Тяжелая артиллерия – роторные снегоочистители. Солнце поднимается, а поселок спит. Устал. Три дня и три ночи работал. А теперь спит. Мы идем по улице, и нам навстречу выбегает почтальонша. Веселая, румяная. И две толстенные сумки у нее впереди. – Милая! – крикнул весело дед. – Тебе же тяжело, давай поможем! – Что вы, товарищ генерал! – крикнула почтальонша. – Я привычная, товарищ генерал! Это просто почта за три дня, товарищ генерал! – Ну вот, – сказал отец, – и почта заработала. Значит, все в порядке. Мы кивнули почтальонше, вдохнули побольше свежего воздуха и зашагали вперед, взявшись за руки. Трое: дедушка, папа и я. А дома, когда пришли, увидели такую картину. Мама спит одетая. Даже в валенках. Только телогрейку успела снять. Мы поглядели на нее и тихонько засмеялись. Чтобы не разбудить. А потом разделись и уснули сами. Телеграммщик Я потом часто думал – вот странно устроено. Если тебе хорошо было, так и жди, скоро станет грустно. Или не повезет, и настроение сразу испортится. Или кто-нибудь скажет обидное. Не успели мы выспаться, как пришел тот человек. Телеграммщик. – Рыбаков здесь живет? – спросил он, стоя в дверях и покачиваясь. От телеграммщика пахло вином, он был небритый, с черной щетиной до самых глаз. Шапка куда-то на затылок съехала. Того и гляди, свалится. Дед на него посмотрел, весь передернулся. Молча расписался, протянул руку за телеграммой. – Э-э, нет! – засмеялся телеграммщик. Пощелкал пальцами. – За доставочку! А то голова болит. Три дня все-таки под снегом сидел. Один на один с ней, родимой. Дедушка взял у мамы двадцать копеек. Отдал дядьке. Тот телеграмму протянул. Но уходить не собирался. – Слышь! – сказал он деду. – Тут говорят, генерал какой-то нас откопал! – Говорят! – ответил дед. – Ну, до свидания! Пьяный рукой махнул. – Чтоб ему неладно было! – воскликнул. – Лучше бы не откапывал! Как хорошо! На работу идти не надо! Телеграммы эти проклятые никто не шлет! – Ты что, – спросил дед, – три дня с бутылкой в обнимку? – Ага! – радостно крикнул телеграммщик. – А генералов этих не звал никто. Подумаешь, генерал! Да я сам, может, майор! Может, и я бы сейчас до генерала дослужился. Из кухни мама вышла, велела мне в комнату идти. Я не хотел. Боялся деда оставить. Вдруг этот пьяный тут разбушуется? Но дедушка мне кивнул. Сказал: – Иди, Антошка! Не гляди на этого майора. Мне и то страшно на него смотреть. Я ушел. Но из комнаты ведь все слышно. – Не пужайся! – сказал телеграммщик. – Чего такой пужливый? Небось на войне не был? Небось в тылу отсиделся! Я думал, после этих слов дедушка на него закричит. Выгонит из прихожей. Но он промолчал. А пьяный болтал. – Зря отсиделся! – говорил он. – На войне хорошо! На войне я человек был, понимаешь? Все под козырек берут! Что прикажешь, то и сделают! Если ошибся – никто не осудит. Не смеют. Вперед – и все! Дед молчал. – Нет, – крикнул телеграммщик, – ты не понимаешь! Война лучше! Вот бы сейчас войну! Я бы снова человеком был! – Как у тебя язык поворачивается, – сказал дед, – такое говорить? Даже если пьяный. – Ты чо, ты чо! – забормотал телеграммщик. – Думаешь, я Черчилль какой? Войны хочу? – Давай-ка отсюда, герой! – насмешливо сказал дед. – А то вон внук мой тебя слушает! Подумает еще, что ты действительно майор! – Майор! – закричал пьяный. – Если и был майор, так забудь про это. И никому не рассказывай. Армию не позорь. Свое прошлое. – Ты кто такой? – заорал телеграммщик. – Кто такой – меня учить? Подполковник? Полковник? Генерал, может быть? Ха-ха-ха! Генерал! Плевал я на всех генералов! – Просто человек, – ответил дед. – Разве этого мало? Телеграммщик, ругаясь, ушел. В прихожей послышался мамин голос: – Надо было вызвать милицию. – Разве поможет? – ответил дед. Голос у него был усталый, тяжелый. – Разве поможет милиция, если человек честь потерял? Дедушка весь вечер ходил молчаливый. Когда его спрашивали что-нибудь, отвечал невпопад. Перед самым сном руку в карман сунул, вытащил бумажку. Телеграмма! Забыли все про нее. – «Дорогой Антон, – прочитал дед, – двадцать восьмого марта мне стукнет пятьдесят тчк Непременно прилетай тчк Иванов». Дед забегал по комнате. Оживился. – Еду! – крикнул он маме и отцу. – Еду! – крикнул мне. У меня чуть слезы не выступили. Ведь мы договорились на лыжах покататься в каникулы. В кино вместе походить. Да и вообще мы договаривались весенние каникулы вместе провести. А он уезжает! Уезжает! И про меня забыл! Дед подошел ко мне. Взял за подбородок. Заглянул в глаза. – Ольга! Сергей! – сказал он. – А мы ведь вместе с Антошкой поедем. И тут примчалась Анна Робертовна. – Мон женераль! – крикнула деду с порога, нас даже не заметив. – Дождалась! Наконец-то! Гриша женится! Буду своих внуков нянчить! Дедушка засмеялся. Спросил: – Как же мы теперь управимся? Три коляски чужих да еще своя прибавится. – Мон женераль! – воскликнула Анна Робертовна, смешно прищурив глаза. Будто земляничное варенье попробовала. – Прицепим друг к другу. Будет целый поезд. Мы все так и покатились, представив себе поезд из четырех колясок. И Анна Робертовна вместо паровоза! Его родина Мы путешествуем! Мы меняем самолеты. Сначала летим на большом «Ту». Потом на небольшом «Иле». Затем на маленьком «Яке». И еще на «Ане». Совсем крохотном. В нем сидят человек двенадцать. И стенки дребезжат. Мы летим сначала на его родину. Ведь он же вятский. Это где-то от нас далеко. За Уралом. Почти у Москвы. Дед сказал, когда мы составляли с ним маршрут: – Надо заехать на родину. Поклониться отцу-матери. Вдруг не придется? Я эти слова мимо ушей пропустил. Стал его про Москву спрашивать. Про Харьков, где генерал Иванов живет… И вот «Ан» садится уже. На снежное поле. Мы идем в Дом колхозника. Машины в деревню, где родился дед, не ходят. Добраться можно только на лошади. Вернее, на санях. Нам объясняют, что утром пойдет почта. И с ней захватят нас. Вместо ценных бандеролей, наверное. Мы устраиваемся в тесной комнатке с маленьким окном. Подоконник широкий, пожалуй, с метр. Дед говорит, тут когда-то был монастырь. И это келья, комната, где монахи жили. Мне забавно, мы тоже, значит, монахи. Нам говорят, что свет только до двенадцати. Что движок потом выключается. Не понимаю, какой движок? И почему электричество нельзя включить ночью? И почему лампочка светит неровно – то тускло, глазам больно, то ярко. – Электричество здесь от двигателя идет, – объясняет дед. – А механику тоже спать надо. Вот построят вашу станцию, и свет сюда придет. Будет постоянный. Сибирский. – Как? – удивляюсь я. – Наше электричество – так далеко пойдет? – Конечно! – объясняет дед. – Сибирская электроэнергия и сюда пойдет, и в Москву, и даже в Европу. Вот чудеса! А я и не знал! Мы гуляем по городку. Как все странно здесь! Как не похоже на наш поселок! Острозубые заборы, а у нас ни одного забора нет. Старинные приземистые дома – дед говорит, купеческие. А у нас ни одного старинного дома. Только старые есть, деревянные. Заброшенная колокольня, и над ней воронье кружит – черная орущая туча, даже жутко. У нас столько ворон не бывает. На улицах тихо, кашлянешь – слышно. А у нас в это время смех, музыка, народ гуляет… Утром нас будят. Мы выходим на улицу, садимся в сани. Возница чмокает, лошадь нехотя трусит под горку. Когда рассветает, я вижу, что лошадью правит мальчишка. Класса так из шестого. Я разглядываю его с интересом. А он оборачивается на деда. – Сам-то из каких? – спрашивает дед. – Рыбаковский? – Рыбаковский! – басом отвечает парнишка. Лицо у него в веснушках. – А вы на побывку, товарищ генерал? – На побывку, – усмехается дед. Парень громко чмокает, прикрикивает басом: – Н-н-о-о! Вот интересно: голос у мальчишки обыкновенный, а лошадь понукает басом. Лошадь бежит быстрее, скрипит свежий снег под санями. Я любуюсь березовой рощей, круглой, посеребренной инеем. Дома у нас так березы не растут. Там они по отдельности. А здесь целая роща. Красиво. Дорога то вверх поднималась, то бежала вниз, и мне казалось, что мы едем по волнистому морю. Я уснул. Когда проснулся, сани стояли возле дома с почтовым ящиком, лошадь была привязана к столбу и громко хрупала, наклоняя голову к охапке сена. Послышались голоса. Из дома вышел дед, его провожала женщина в пуховом платке. – Милости просим потом на обед, – сказала она. – Мы вас помним. И родителей ваших помним. – Спасибо! – сказал дед, кивнул мне, и мы пошли куда-то за деревню по глубокой тропке. Тропка привела к кладбищу. Над нами неподвижно стояли заиндевелые сосны. Солнце освещало их кору, и деревья казались золотыми. Дед остановился возле двух крестов. Смахнул с них снег. Снял папаху… Я скажу честно, о чем подумал тогда. Я подумал не о тех, кто лежал под крестами. Я ведь их не знал. И представить их я тоже не мог: прадедушка, прабабушка. Что-то уж очень далеко. Какая-то древность. Если бы я видел их, может, что-нибудь и шевельнулось во мне. Но я не видел их, не знал, даже не представлял. Ведь это были родители моего дедушки. И я просто задумчиво смотрел на кресты. А дед стоял, сняв папаху, склонив голову. И я понял – он забыл про меня. И про папу забыл, своего сына. И про маму. Про нашу стройку. Про эту деревню. Все-все забыл, всю жизнь, которая сейчас. Он смотрит на снег, на покосившийся крест, а видит не это, совсем не это, а что-то другое. Что только он знает и помнит. Никогда дедушка не был таким. И тут я подумал: а вдруг он умрет? Вдруг его не будет тоже, как этих двоих – старичка и старушки, матери и отца моего дедушки? Мне стало страшно. Жутко. Как это – дедушки нет? Совсем нет! Навсегда! Я наклонился, схватил кусок снега, сунул его в рот. Во рту стало холодно, заломило зубы. Я снова увидел сосны, их золотую кору, хвою, как бы покрашенную белилами. Кресты. Дедушку. Я посмотрел на дедушку и поразился. Он плакал. Но не так, как плакал я. Лицо его было спокойно. Даже безмятежно. А по щеке скатывалась слезинка. Песня Мы шли потом прямо по сугробам, и дед рассказывал мне, показывая на замерзшую речку: – Здесь я пескарей ловил! Жалко, что сейчас не лето! А вон в том бору грибов было – пропасть. Потом мы возвращались в деревню, и дед показал, где была раньше церковь. – И ты молился? – спрашивал я. – Конечно, – улыбался дед, – по закону божьему пятерка была. Только она называлась – «весьма успешно». Лошадь у почты все хрупала сеном. Мы зашли на почту. Пахло сургучом и свежим хлебом. Женщина в платке поднялась нам навстречу. Поклонилась. – Милости просим погостевать, – сказала она. – Нам пора! – ответил дед. – Так не по-христиански, – сказала она, – уедете завтра. А сейчас надо отобедать. Речь у женщины была плавной, а сама она степенной, спокойной. Мы вышли с почты, пересекли улицу, вошли в дом. Дом был необычный. Двор – под крышей. Стены из бревен, каждое в обхват. В темной глубине двора протяжно промычала корова. В комнате, за столом, сидели старухи и старики. Угол был увешан иконами. Они тускло мерцали в полумраке. Когда дед перешагнул порог, старики и старухи встали. Неторопливо и плавно поклонились. Дед снял папаху и в ответ поклонился им тоже. Я растерялся. Не знал, что мне делать. Кивнул. Сказал: – Здравствуйте! Мы сели за стол, уставленный едой. Все молчали, только хозяйка приговаривала, угощая нас: – Груздочков отведайте! Брусницы! Варенушки! Это значит – груздей, брусники, вареного молока. Слова хозяйка выговаривала кругло, не спеша, и от этого они казались ласковыми, добрыми. Дед поднялся с рюмкой в руке. Оглядел стариков и старух, всмотрелся в их морщинистые лица, поклонился опять. – Спасибо вам, люди добрые, – сказал он, – за тепло, за сердечность. Мама моя и папаша померли давно. Когда пятилетки наши только начинались. Я в армии служил. Только на могилку сумел тогда съездить. А теперь вот и у самого жизнь на закате… Он помолчал, выпил вино. Выпили и остальные. – Прошу вас только об одном, – сказал дед. – Если, конечно, помните. Спойте. Помню с детства – петь у нас в деревне умели. А у мамы – любимая была про солдата. Дайте послушать в последний раз. Запели старухи неожиданно, как-то враз, и получилось у них так ладно и хорошо, что сердце у меня приподнялось будто. Выезжает молодец На добром коне. Спадает у молодца Перчаточка с рук… Выкатились у молодца Поводечки из рук… Песня грустная была, протяжная. Старухи даже и не пели будто, а рассказывали. Грустную историю рассказывали дедушке и мне, и я заслушался. Видно, мне, доброму молодцу, Бессчастному быть! Бессчастному быть: В солдаты идтить, А моей молодой жене Солдаткою быть… Высылают меня, молодца, В дальние города; В дальние города, За сини моря… На синем-то на морюшке Мать-погодушка, У меня, у молодца, Есть зазнобушка: Молодая жена С малым детушкам. Напишу я молодой жене, Напишу я грамотку: Не пером я писал, Не чернилами, А писал я слезами Горючими; Отсылал эту грамотку С ясным соколом, С ясным соколом, Под правым крылышком, Под подкрылышком, Под сизым перышком. Дедушка словно застыл. И лицо у него было такое же, как там, на кладбище. Старики не пели. Но сидели они не как зрители, а напряженно, недвижно. И волнение было у них на лицах. Казалось, хотя они и не поют, но про себя песню повторяют. И поэтому тоже в пении участвуют. Стало тихо. Дед встал. Каждого старика обнял. Каждую старуху. – Пора все же, – сказал. – Ну ладно, – ответила хозяйка, – мы привыкли мужиков отпускать по военным делам без заминки. А вам, генерал, спасибо. Мы оделись, сели в сани все с тем же мальчишкой, и снег снова заскрипел под полозьями. Дедушкина деревня стояла на взгорке, под березами. На березах чернели грачиные гнезда. Они пустовали теперь. И деревня от этого казалась осиротевшей. Лошадь бежала вперед, а мы все махали старикам и старухам. Они стояли на околице неровной горсткой. Смотрели нам вслед. И мне было грустно, саднило горло. Будто я всегда жил в этой деревне. А теперь бросил ее и вот уезжаю. Его дом Москва! Счастливые же все-таки ребята, которые в Москве живут! Счастья своего не понимают! Каждый день могут на Красную площадь приехать! В зоопарк сходить! Мороженого в «Детском мире» поесть! Им и в голову не приходит, наверное, что такого мороженого больше нигде нет. А дома, дома какие в Москве! Калининский проспект, например. Там дома на раскрытые книги походят. Книги поставили боком. А метро! Да чего там! Как в кино или на картинках. Кто в Москве не бывал – поверьте на слово! В точности сходится. Поэтому я Москву описывать не стану. Опишу только, как мы к Неизвестному солдату ходили. Но это – потом. Сначала мы все-таки прилетели. Взяли такси, приехали домой к дедушке. Дом у него в красивом месте. Набережная рядом. Во дворе сугробы, как в лесу. У подъезда, на лавочке, старики сидят. Перед ними раздвижной столик. В домино режутся. Лупят костяшками с грохотом. Увидели они деда, домино бросили, закричали наперебой: – Нашелся! – Как же так! – Куда вы исчезли, лейтенант? – В Сибирь, товарищ полковник, – отвечал, смеясь, дед. – На строительство гидроэлектростанции, товарищ майор! Той самой, товарищ лейтенант! Знаменитой! А это мой внук, Антон Рыбаков. Знакомьтесь. Я смутился. Поклонился, как дедушка в деревне. – Какой вежливый мальчик! – удивился один старик. – Не то что некоторые дикари! – сказал второй. – Сибиряк, значит? – удивился третий. – Коренной, – засмеялся дед, а старики мне руку жать стали. Генерал-майор такой-то, говорит один. Генерал-полковник такой-то, представляется другой. Генерал-лейтенант этакий, рапортует третий. И все улыбаются мне. Я оробел. Сперва не понял ничего, уж потом сообразил. Это, значит, они для удобства так друг друга называют. Не генерал-лейтенант, а лейтенант. Полковник. Майор. Чтоб короче и быстрее. Тут я с духом собрался и говорю: – Разрешите, товарищи генералы, угостить вас кедровыми орехами, которые я с Кешкой осенью собирал. Скинул я с плеча рюкзачок, который с собой очень даже предусмотрительно прихватил, и насыпал генералам по карману орехов. Да еще и по здоровой шишке дал. – Ну! – закричали генералы. – Эх! – закричали. – Ух!.. Потом они успокоились и один – полковник, кажется, – говорит: – Можно, Антон Петрович, мы вечерком с внуками зайдем? Пусть они на живого сибиряка поглядят. Вообще поговорят. Это им пригодится. Дед спрашивает: – Ну, Антон? Я прямо растерялся. Ведь не зверь же я какой-нибудь. Просто человек. Чего на меня смотреть? Но уж больно старики на меня жалостно глядели. И вообще – приветливые были. Я сказал: – Милости просим! И опять почему-то поклонился, болван. Вышло как-то невзначай. Будут думать еще, что у нас в Сибири все время кланяются. Как при царе. Пока мы в лифте поднимались, я деда спросил: – А что, тут одни генералы живут? Он рассмеялся. Нет, не одни, оказалось. Полковников много без приставки «генерал». Майоров. Тоже без приставки. Просто в этом доме военные живут. Мы поднялись на дедушкин этаж. Остановились у двери. Постояли минуту. – Ты волнуешься? – спросил я. – Волнуюсь, – ответил дед. – Потому что давно не был? – Потому что много лет прожил тут с бабушкой, – сказал он. – Но теперь ее нет. А мне кажется, она дома. Ждет меня из долгой командировки. Дед внимательно посмотрел на меня. – Ну! – прошептал он и щелкнул ключом. И переступил порог. Будто в омут бросился… Я хожу осторожно по комнатам. Как по музею. Внимательно оглядываю все. И поражаюсь. Оказывается, я совсем не знаю дедушку! Совсем-совсем! Мы столько прожили с ним! Проночевали в одной комнате, говорили о всякой всячине, но, оказывается, я почти ничего про него не знаю. И если бы не приехал сюда, никогда не узнал бы. Иду по квартире, где жил дедушка, и узнаю о нем все больше. На письменном столе стоит маленькая пушка. Внизу написано: «Майору А. П. Рыбакову в память об испытаниях». Я спрашиваю деда, что это значит. Он объясняет: испытывал гаубицу. Потом она прошла всю войну. Никогда не слышал, что пушки испытывают. Самолеты испытывают – это да, про это каждый знает. Но вот и пушки тоже. Мне интересно, как это делается. Дед объясняет: на дальность полета снаряда. На рассеивание. Снаряды, оказывается, в одно место точно никогда не попадают. Даже такое спасение на войне есть – прыгай в воронку, если снаряд жахнул. Другой сюда никогда не попадет. Ну, еще испытание на силу заряда – сколько пороху надо класть, чтобы снаряд поближе летел или подальше. Самое страшное – это испытание. Потому что однажды надо столько пороху положить, что он быстрее взрывается, чем снаряд вылетит. Пушку разрывает. Предельная нагрузка… В книжном шкафу я нахожу книгу с непонятным названием – «Теория баллистики». Зато автор понятен. Кандидат военных наук А. П. Рыбаков. – Что это – кандидат? – спрашиваю я. – Ученая степень, – отвечает дед. – Значит, ты ученый? – смеюсь я. – Немножко, – улыбается он. – А баллистика, это что? – Наука о полете снаряда. Вот какая наука еще есть. – Что же ты думаешь, – говорит дед, – война – это просто так? Трах-тарарах? Впрочем, многие так думали. Да и думают еще. – Дед усаживает меня за стол. Сам садится напротив. – Но армия – это целый мир. А мир не может быть без науки. Не зря же военные академии есть, где офицеры учатся. Ученые офицеры. – Я хочу быть офицером! – говорю я горячо. – Как ты! Ученым офицером! Дедушка берет меня за плечо. – Не забудь, – говорит он, – это работа тяжкая. Учиться. В поле спать. Сильным быть. Ехать, куда пошлют. За других отвечать и самому ответа не бояться. Думай, Антон! – Дед улыбается. – Время у тебя еще есть. Встреча на высшем уровне Я надеялся, генералы пошутили. Но ошибся. Вечером раздался протяжный звонок, и генералы явились, толкая перед собой своих потомков. Первой вошла курносая девчонка. Класса из пятого. В брюках, в пушистой кофточке, железный пояс какой-то. Цепью. – Фи! – сказала она. – Я думала, действительно сибиряк. А он просто малыш. – Она протянула мне руку лодочкой, представилась: – Мэри! – Ты не Мэри, а Маня! – угрюмо сказал генерал. И покачал головой. Все генералы были при параде, в орденах. Но я это едва заметил. Маня меня прямо протаранила. Малыш! Подумаешь! Сама-то велика ли? Но я ничего не сказал, конечно. Все-таки я хозяин, а они гости. Потом три парня вошли. Первый – в джинсах с множеством кармашков. Даже на коленках карманы. В красной рубахе. На ней Фидель Кастро нарисован. Я его Фиделем сразу прозвал. Второй – в очках. Прилизанный. Волосы блестят, будто водой намочил. А на самом деле сухие. Или не сухие? Я, пока мы сидели, все гадал. Третьего звали Глеб. Здоровый лоб. Класса из седьмого. На груди у него круглый значок с небольшое блюдце. На значке написано иностранными буквами: «Stop!» Стоп, значит. Кому это – стоп? Они вошли, а я не знал, что мне делать. Да еще дед увел своих генералов в другую комнату. Трое уселись. Глеб медленно прошел вдоль стен, разглядывая стол, пианино, шкафы с книгами. Приблизился ко мне. Кивнул на значок. – Махнемся? Я пожал плечами. Не понял. – Махнемся на пушку? – кивнул он. И добавил: – Не глядя! «Хорош гусь, – подумал я. – Пушку вон как разглядел, а говорит – не глядя». – Это деда, – сказал я сухо, – не имею права. Глеб скис. Прилизанный повернул ко мне голову. – Угостил бы чем-нибудь, что ли, – сказал он томно, – хотя бы водичкой. Я обрадовался, что можно выйти. Вздохнул на кухне. Насыпал вазу кедровых орешков. Принес их в комнату. Глеб в ладоши хлопнул, подскочил к столу, набил карманы сразу, потом еще в руку орехов взял. Я хмыкнул. Мне не жалко, пожалуйста, еще сейчас принесу, но что он жадничает! Потом я дал воды прилизанному. – А лед есть? – спросил он. Я удивился: зачем? Оказывается, в воду. – Простудишься, – сказал я. – И так холодная. Из-под крана. – Сэнкью вери матч, – кивнул он благосклонно, – за заботу! – Ну расскажи, расскажи, – зевнула Мэри, – как вы там, в Сибири, живете? – Живем помаленьку, – смутился я. – Подвиги совершаешь? – спросил Глеб и тряхнул головой. Волосы ему все время глаза закрывали. Я улыбнулся. Вспомнил, как дед нам про девушку писал. У которой усы оказались. – Совершаю, – ответил я, – подвиг утром, подвиг вечером. Иногда по воскресеньям. Прилизанный захрюкал. – Что-то скучно у тебя, – воскликнула Мэри и спросила: – Звук имеешь? Я пожал плечами. – Ну, приемник, транзистор? Я кивнул на приемник. Она вылезла из кресла, включила музыку. Стала притопывать. Потом приплясывать. Коленками задергала, заизвивалась. Захыкала: – Хы! Хы! Будто гимнастику делала. – Смогишь? – спросил меня Глеб. Я не понял. – Ну, смогуешь? – повторил он. – Да темный он, не видишь! – сказал прилизанный. – Переведи на древнерусский. – Куришь, спрашиваю? – перевел Глеб. Я взял с дедушкиного стола его сигареты. Волосатый Глеб закурил, выдыхая дым к потолку, развевая его рукой, чтоб не видно было. Я себя чувствовал как последний дурак. Будто занесло меня в какую-то чужую компанию. Никого-то тут я не знаю. И вообще пора убираться! С удовольствием бы ушел. Но куда уйдешь из своего дома? Глеб курил, Мэри приплясывала, подхыкивая сама себе, прилизанный сидел, задрав ногу, взявшись рукой за ботинок. Все они высказались, кроме Фиделя. Я его хотел что-то спросить. Но Глеб сказал неожиданно: – Ты чего, как дурачок, в галстуке ходишь? Ведь не в школе? Я смутился. Даже пот меня прошиб. Еще подумают, что какой-нибудь выскочка, активист, даже спит в галстуке. Я стал развязывать узел и вдруг понял, что прилизанный как-то не так это сказал. Зло. Издеваясь. Я затянул галстук потуже. Как бы не так, подумал, сниму – жди. Но промолчал. Ничего не ответил. Мэри плясать перестала, внимательно посмотрела на меня. И прилизанный посмотрел. И Фидель. – Это атавизм, – наставительно сказал Глеб. – Слыхал такое слово? Пережиток детства, понимаешь? Галстук носить – пережиток детства. Надо развиваться. Прогрессировать. Прилизанный хрюкнул, Мэри снова заегозила. Только Фидель сидел как истукан. Мне было противно. Я был противен самому себе. Хотелось сказать что-нибудь этому Глебу! Может, по морде даже смазать! Но я промолчал. Что же генералы скажут? Да и дедушка. Ведь генералы его друзья. Я сдержался, Сжал зубы. Прикрыл глаза, чтобы успокоиться. Сказал весело: – Ребята! Пойдемте завтра к Неизвестному солдату! А то я не видел. А деду некогда. Прилизанный снова хрюкнул. Как поросенок. Ну и смех у него. Блеснул презрительно очками. Глеб сказал: – Чего мы там потеряли? Майорша, – сказал он Мэри, – может, ты проводишь сибирячка? – Провожай сам, лейтенантик! – хихикнула Маня. Я обомлел. Значит, они себя тоже так зовут? Майорша? Лейтенант? Когда генералы друг друга звали, это было смешно. А эти-то? Они тут при чем? Но я опять промолчал. И тогда встал Фидель. – Ну ладно, – сказал он, – я думал, ты действительно сибиряк. А ты как и эти! Ничуть не лучше. Только переехать сюда надо. Сократить расстояние. И все будет о'кэй, как они выражаются. Парень, блестя застежками на джинсах, пошел в прихожую, а я улыбался ему жалко. Растерянно. И в голове моей вертелся вопрос, который я хотел задать этому Фиделю. Я хотел кивнуть на того, настоящего Фиделя, и спросить: «Ты просто так его носишь? Или из уважения?» Из уважения! Можно было не спрашивать. Я повернулся к остальным. Глеб все курил, Манька плясала, прилизанный очкарик держался за ногу. – Вечно этот зануда полковник настроение испортит! – сказал очкастый. И я подумал опять: мокрый он или просто такая прическа? – Ну-ка, генералы, – сказал я тихо, – проваливайте отсюда! Странно: они ушли мирно, без скандала. Видно, боялись настоящих генералов. Я остался один. И до того мне стало тошно, что ничего не хотелось видеть. Я выключил свет. Задумался. Я не знаю, сколько просидел, думая про этих внуков и про себя. Надо же! Я ведь тоже генеральством гордился. Считал, что лучше других. Выходит, я тогда на этих походил. Может, только одеждой и отличался. Щелкнул выключатель. Дед и его друзья стояли вокруг меня. В орденах. В парадных мундирах. – Ну как, – спросил генерал-майор, – встреча на высшем уровне прошла успешно? – Успешно, – соврал я. И криво улыбнулся. Вечер неискренних улыбок, ничего себе! Часть шестая Вечный огонь Вечный огонь Самолет летит над облаками. Над бесконечной белой равниной. Будто не летит, а медленно ползет по снежному полю. Я пристально смотрю в иллюминатор. Мне кажется, что пустыня совсем не безлюдная. Что кто-нибудь вдруг покажется на горизонте и станет махать нам рукой. И верно! Из белой пены, как из морской пучины, вдруг медленно выплывает треугольная птица. Нос вытянут в длинное жало, а хвост отброшен далеко назад. Самолет взмывает над облаками и уходит куда-то ввысь. Почти отвесно. И сзади остается полоса. Как королевский шлейф. – Перехватчик! – говорит мне дед. – Перехватывает вражеские самолеты. Сверхзвуковой. Точно. Летающий треугольник давно исчез, а до нас еще только долетел его звук. – Как думаешь? – спрашиваю я дедушку. – Каким мне офицером стать? Артиллерийским? Пехотным? А может, летным? Или морским? Дед смеется. – Выбор большой, – говорит он, – дело за тобой. Если бы за мной был выбор, я бы начал с сегодняшнего. С того, что утром видел. Это было замечательное событие. Дед вдруг переменил свои планы. Исключительно из-за меня. Я сперва не хотел его расстраивать. Про вчерашнее говорить. Но потом решил: рассказать надо. Обязательно. Он же мой дед. Мой друг. Мой генерал. Дед выслушал меня, задумался. Потом сказал, что планы свои меняет и туда, куда собирался, не поедет, а пойдет со мной. К Неизвестному солдату. У могилы солдата пылал Вечный огонь. Дождь идет, а огонь горит. Снег валит, а огонь не гаснет. Мы постояли у каменной звезды, в которой вечное пламя сияет. Дед честь солдату отдал. Я – пионерский салют. Жил человек. Имя у него было. Мать. Может, жена была, дети. А потом погиб. Так погиб, что никто об этом не узнал. Но он не пропал. Он стал Неизвестным солдатом. Его, может, ждут до сих пор. Думают о нем. Вспоминают. Зовут про себя по имени. А он без имени. Потому что имя ему уже не нужно. Он – для всех. Неизвестный солдат. Я смотрел, как подходят к могиле женщины. Молодые. Старухи. Пионеры. Как кладут цветы на красный мрамор. Как стоят, задумавшись глубоко. К кому пришли они? К Неизвестному? Нет, к известному. К сыну своему. К отцу. Или к деду. Я беру за рукав деда. Заглядываю ему в лицо. Как хорошо, что мой дед жив и его не убили фашисты. Как хорошо, что он со мной стоит… И я его за рукав взять могу… Дед сказал тогда очень правильно! Жалко, что так получилось! Жалко, что я его не видел так долго и совсем не знал! Я прижимаюсь к дедову рукаву. Он обнимает меня. Мы идем медленно к Красной площади. Мавзолей закрыт, но рядом толпится народ. Мы подходим поближе. Разглядываем голубые елочки. Блестящие стены. Лица солдат. И вдруг я вздрагиваю. Протираю глаза. Не может быть! Я дергаю деда за руку, шепчу ему: – Гляди! Это же Борис Егоров! Наш вожатый. – Откуда он тут взялся? – пожимает плечами дед. Действительно, откуда? Конечно, он солдат, в армии теперь служит – танкистом или, может, моряком. Но тут? Тут Мавзолей – шутка ли? Я снова глаза тру. Может, показалось? Конечно, показалось! Откуда тут Егорову взяться! Но все-таки кричу: – Егоров! – и машу рукой. Солдат стоит недвижно. Как неживой. И плечи у него, кажется, застыли. Дедушка смеется: – Ты что? Думаешь, он откликнется? Слышатся шаги. Грохочут по асфальту. Люди у Мавзолея оживляются. Я вижу, как печатают шаг трое военных. Идут медленно, торжественно. Взмахивают руками в белых перчатках. Винтовки у плеча. Подходят к дверям. Часы на башне со звездой отсчитывают удары. Солдаты меняются. Щелкают прикладами. Новые остаются, те, что стояли, уходят. Смена караула. Опять грохают шаги. Я бегу за солдатами. Жадно запоминаю каждое их движение. И еще меня подмывает: крикнуть опять солдату. Позвать его. Может, это Егоров? Но солдаты смотрят перед собой. Никого не видят. Скрываются в воротах. Мы идем с дедушкой по Красной площади. Смотрим на собор Василия Блаженного. Разглядываем Лобное место. – Мы с твоей бабушкой, – говорит дед, – тогда тоже сюда пришли. – Когда тогда? – спрашиваю я. – Когда познакомились, – улыбнулся он. – В Кремле. Хотя познакомились мы, конечно, раньше. И он рассказал про бабушку. История первая. Про бабушку Это было в Испании. Давным-давно. Когда не родился еще папа. А мама не родилась и подавно. И дедушка не думал, что когда-нибудь он будет дедушкой. Потому что он не помнил себя. Так ему приказали в Москве. – Вас зовут теперь Хосе. И вы испанец. Вот и все. Дедушка кивнул. Хосе ведь звучит одинаково – что по-русски, что по-испански. А других испанских слов он не знал и говорить по-испански не собирался. Ведь его артиллеристы были такие же испанцы, как дедушка. По-русски понимали прекрасно. Только все они были черные. Старались подбирать по цвету волос. Чтобы походили все-таки на испанцев. И вот они оказались в Испании. И стреляли из старых испанских орудий, совсем непохожих на русские. Стреляли и чертыхались по-русски, потому что орудия стреляли совсем не по-русски – часто мазали. Но все-таки приспособились. Лупили врагов. А враги наступали, убивали всех подряд, мужчин и женщин. Не жалели старух и стариков. И тогда республиканцы попросили спасти испанских детей. Потому что боялись за них. Что будет с ребятами, если погибнут их родители? Умрут тоже. От нищеты, от голода. Дед оборонял приморский город. Бился изо всех сил. Потому что в город привезли много ребят. И ребята сидели в подвалах неподалеку от причалов. А корабля все не было. Корабль шел на всех парах из Одессы. Пушки нагревались от выстрелов, и тогда женщины приносили воду. Дедушке Хосе хотелось пить, но воду пить было нельзя, потому что она была морская и ею поливали пушки, а пресной воды не хватало раненым. Однажды воду им принесла девушка в республиканской форме. Она сказала по-русски: – Корабль на подходе. В подвалах три тысячи ребят. Вся надежда на вас, Антон Петрович. Дедушка забыл уже сам, как зовут его. Он вообще забыл, кто он такой. Ему показалось, что он ослышался. Ему показалось, это просто звенит в ушах от орудийной канонады. Но девушка улыбнулась ему и повторила: – Вся надежда на вас, Антоша Чехонте. Это она так пошутила. Потому что Антошей Чехонте звали в молодости писателя Чехова. А деда тоже звали Антоша. И он ей кивнул. И его испанские орудия заговорили еще чаще. А потом на горизонте появился пароход под флагом с красным крестом. И враги стали палить по пароходу. Антоша Чехонте и его солдаты сжали зубы. Задыхаясь от ненависти, устроили шквальный обстрел. Враги притихли. Корабль торопливо забирал детей. В паузах между разрывами слышался плач. Это плакали женщины, провожая своих детей. А враги снова открыли огонь. Их снаряды ложились возле причалов. Крики на пристани стали громче. А потом пароход отчалил. Очень нерешительно отчалил. И медленно отошел в море. Ночью дедушка взорвал свои верные пушки. И исчез из портового городка. Ночи в Испании очень темные. А в ту ночь им помогла непогода. Дул сильный ветер, и низко над землей, закрывая звездный свет, неслись облака… Дедушка вернулся в Москву, оставив в Испании многих друзей, черноволосых, как испанцы, закопав их в каменистую пыльную землю. В Москве он получил свой первый орден: боевого Красного Знамени. Такой же орден вручали девушке. Дедушка узнал ее. Подошел поздравить. – Меня зовут, – сказал он, – Антоша Чехонте. – А меня Лида Иванова, – сказала девушка. Потом она стала моей бабушкой. Вот как, оказывается, может быть… Часовой Я задумался. Представил, как дедушка и бабушка, молодые совсем, словно на той старой фотографии, по Красной площади идут, друг другу улыбаются. Вдруг кто-то позвал: – Товарищ генерал! Товарищ генерал! Мы с дедом обернулись. Стоит солдат, улыбается, деду козыряет. Вот так штука! – Я же говорил! – крикнул я. – Я же сразу узнал! Егоров улыбался – рот до ушей, хоть завязочки пришей. – Понимаете, какое дело, я же ответить не могу! Мигнуть даже не могу! Но я вас сразу узнал! Какими судьбами? – Мы-то на каникулах, – ответил дед, – а вот какими судьбами вы? – В армию взяли, – сказал Егоров, – и в Москву. Сначала учился. Думаете, это легко, у Мавзолея стоять? Целая наука. А какая ответственность! На тебя весь мир смотрит! Иностранцы приходят, фотографируют со всех сторон! Я Егоровым любовался. Там, дома, ничего особенного в нем не было. Может, было, да я не замечал. А тут – широкоплечий. Погоны голубые, как глаза у него. Стройный, подтянутый: настоящий солдат! – Ко мне мать приезжала, – сказал Егоров. – В гарнизон пришла, ей говорят – на службе. Там-то. Она – к Мавзолею. Как меня увидела, заплакала. У меня сердце разрывается, мама у меня старенькая, но не подойдешь ведь к ней. Потом спрашиваю: ну чего плакала? А она мне отвечает: от гордости! Дедушка руку Егорову пожал. Пожелал счастливой службы. Но Егоров не уходил, мялся чего-то. Потом сказал: – Вы Гале про меня не говорите. Вот сфотографируют на посту, карточку пошлю, тогда и узнает. Мы с дедушкой улыбнулись: понятно. Но Егоров снова не уходил. – А отряду, – сказал он мне, – ты привет передай. Скажи – служу в Москве, и все. Я письмо вам напишу. Большое. Отчет о своей службе. А летом прилечу в отпуск. – А вы молодец, – сказал дедушка, еще раз пожимая Егорову руку. – Про вожатство правильно решили. Отрядом руководить и из Москвы можно. – Я теперь иначе не могу, – ответил Егоров. – У меня служба такая! Я тоже пожал Егорову руку. Очень мне понравилась его идея. Еще бы – наш вожатый на посту номер один стоит! – Ну, до свидания, – сказал Егоров. – Командиры на минуточку отпустили! Да и то потому только, что вы генерал, Антон Петрович! Вон глядят! Мы повернулись к Кремлю. Там стояли два офицера. Увидели, что дед на них смотрит, в струнку вытянулись, издалека ему честь отдали. Вежливые! А Егоров козырнул нам. Именно нам, я не оговорился. Сначала деду. Дед ему честь отдал. Потом мне. Я Егорову отсалютовал. Потом он четко кругом повернулся. И побежал. Вот какая встреча произошла! Просто удивительная! Миллионы жителей в Москве. С одного двора люди на улице не встретятся. А мы из Сибири прикатили и сразу своего нашли. Ну, правда, нашли потому, что он у Мавзолея стоял, а не где-нибудь. К Мавзолею миллионы людей стекаются. Потому что это Мавзолей. Там – Ленин. И теперь рядом с Лениным наш вожатый. Монтажник из Сибири. Часовой… Самый видный солдат на всей земле… Так что была бы моя воля, прежде чем офицером стать – артиллерийским, или морским, или авиационным, я бы выбрал службу Егорова. Стал бы сначала часовым возле Ленина… Настоящий человек Самолет идет на посадку. Скоро будем у генерала Иванова. Я десять раз деда просил: расскажи о своем друге. – Пока не могу, – отвечал дед. – Ты его должен сам увидеть. Это человек необыкновенный. Больше таких нет. Чем же он необыкновенный, думал я. Двухметрового роста? Сильный, как штангист? Но ничего придумать не мог. Вздыхал – придется терпеть. Но вот дед толкает калитку. Идет по тропинке к домику, заросшему плющом. Навстречу бежит человек. Дед обнимает его крепко. Они стоят, прижавшись друг к другу. Молчат. Потом отступают на шаг. И тут я вижу, что у генерала Иванова нет обеих рук. Рукава заправлены в карманы. Как же он живет, думаю я. Как можно жить без рук? А дед будто не видит этого. Берет меня за плечо, подводит к Иванову, представляет, как там, в Москве. – Антон Рыбаков? – переспрашивает Иванов. – Твой дублер, значит? – улыбается деду. – Антон Второй! – кивает дед. Мы проходим в дом. Нас встречает седая женщина. У нее веселые глаза. Она хочет обнять дедушку. Но он сначала целует ей руку и говорит: – Здравствуй, боевой товарищ! Мы сидим в комнате Николая Петровича. В углу стоит странное стекло. Я трогаю его, не понимаю, зачем это дырявое стекло здесь. Его надо выбросить. Оно все в трещинах и дырках. – Отгадай, что такое? – говорит Николай Петрович. – Ветровое стекло от машины, – выручает меня дед. – Видишь дырки? Это следы от пуль. – Храню на память, – сказал Николай Петрович. – Автографы смерти как бы. Всю мою машину изрешетило, случайно жив остался. Они влюбленно смотрят друг на друга, перебивают друг друга, словно мальчишки. Будто мы с Кешкой, например. И никак наговориться не могут. – Вот слушай, Антон! – зовет меня дед. Усаживает рядом. – Расскажи снова, Коля! Это ему непременно надо знать. Знаешь, он ведь в военные собрался. Но если и штатским останется, знать надо! Николай Петрович кивает, выходит на середину комнаты. Рисует сапогом на полу воображаемые дуги, линии – направление ударов. Рисует пушки, танки. – Это Дрезден, – говорит он. – Это наши главные силы. А этот клин – мой артиллерийский полк. Вперед мы ушли, наши только еще подтягиваются. И вот берем пленных. Они говорят – готовится танковый удар. Направление – такое-то. Что делать? Если сомнут нас, перед главными силами нет противотанковой защиты. Решаю: удар танков встретить с флангов. Выстраиваюсь углом к противнику. Начинается мясорубка. Открываем огонь – не в лоб, как немцы ждут. А сбоку. И по всей глубине. Немцы в замешательстве. Танки горят. Огонь ведем прицельный, точный. Подпускаем близко. – Антошка, – говорит мне дед, – Николай Петрович командовал противотанковой артиллерией. Это очень трудно – стрелять по движущимся танкам, которые еще по тебе стреляют. Меня подмывает спросить. Но я не знаю – как. И очень неудобно. – Понятно? – спрашивает Николай Петрович. – А вы, – говорю я и краснею. – А руки у вас тогда были? – Нет! – отвечает Иванов. – Не было! Руки я на берегу Днепра потерял. Я не могу поверить. Про летчика Маресьева я читал. И кино не раз видел. Он без ног был, это известно. Но руки же у него были! А как артиллеристу без рук? Надо же командовать! А командовать – на карте схемы чертить! В телефонную трубку кричать! В бинокль смотреть! Если надо – снаряд схватить и пушку зарядить! Разве же без рук это можно? Я смотрю на генерала Иванова и не понимаю: может, он шутит? Но разве так шутят? Я поворачиваюсь к деду. Смотрю на него вопросительно. – Я ведь говорил тебе, Антон, – произносит задумчиво дед, – генерал Иванов – необыкновенный человек. – Сказанешь тоже, – сердится Иванов. – И вообще! Сам бы про себя рассказал лучше. Вон орденов сколько! Их зазря не дают. – Ладно, – произносит дед. – Кукушка хвалит петуха. У меня награды за обыкновенные военные дела. У тебя – за подвиги. Не бойся этого слова. За настоящие подвиги. Книги про них писать надо! – Да уж все написано! – смеется Николай Петрович. Мы идем в столовую, обедаем. Жена Николая Петровича кормит его с ложечки. Словно маленького. Но дед не обращает на это внимания. Будто все нормально. И жена Иванова тоже не обращает. И сам генерал. Они вспоминают войну, забавные всякие случаи и смеются, словно на войне только смешное и происходило. Нет, на войне не смешно было, а тяжело, трудно. Иногда – смертельно трудно. А вечером дед рассказал мне историю про генерала Иванова. История вторая. Про генерала Иванова Война уже обратно катилась. Немцы назад драпали. Вообще выражение это неправильное – драпали. Драпал Наполеон, тут верно. Бросил своих солдат и помчался в Париж. А Гитлер каждый день орал, чтобы его солдаты сражались до последнего. И фашисты не драпали, а сопротивлялись изо всех сил. Бились отчаянно. Но мы все равно гнали. Дед сказал: фашисты умело воевали. И генералы у них были опытные. Еще бы! Всю Европу прошли. Все армии победили. Так что врагов дураками считать нельзя. Никакими они дураками не были. А были коварными, хитрыми, расчетливыми. Жестокими были, как звери, потому что они фашисты. Но не дураками. Дураков ведь обмануть легко. А значит – и победить. Наша победа трудной была. Потому что враг опытный и злобный. От этого наша победа только почетней! И никогда врагов дураками считать нельзя, нет. Ну так вот, война назад катилась. И фашисты дрались отчаянно. За каждую кочку цеплялись. А уж про реки и говорить нечего! Взрывали за собой все мосты, чтобы добраться до них нельзя было. На другом берегу в землю закапывались. Дотами и пулеметами ощетинивались. Вот так они уцепились и за Днепр: мол, ни за что дальше не отступим. Нечего делать, надо врага выбивать. Надо Днепр переплывать и вражеский берег захватывать. Только тут объяснить надо. Днепр переплыть не каждый взрослый может. Даже в мирное время. А тут – война. Тут не просто переплыть надо, а переплыть под вражеским огнем. Плывешь – а вода вокруг от снарядов да пуль будто вскипает. Но и это еще не все. Надо плоты переправить. Специальные, железные, военные. Понтоны называются. На понтонах – пушки. Танки. В общем, не плавание это никакое. Плаванием не назовешь, если в тебя стреляют. Поэтому есть такое слово – форсирование. Форсируют реку – это когда ее переходят под огнем, штурмуют, словно крепость. Но ведь за этой крепостью – еще одна. Укрепленный врагами берег. Берег, который плюется свинцом. По всему берегу всю реку форсировать нельзя. Поэтому генералы выбирают место, где враг послабее. А если нигде послабее нет, выбирают, где нам поудобнее. И начинается битва. Переплывают солдаты. Перевозят пушки, танки. Цепляются за кусочек берега и врагов выбивают. Наш этот кусочек называется плацдарм. Французское, между прочим, словечко. Плац – значит площадь, д'арм – для армии. Но когда реку форсируют, наш плацдарм на вражеском берегу – это сначала кусочек земли, а не площадь. И враг все делает, чтобы с этого кусочка нас сбросить. Потому что, когда есть плацдарм, сзади, через реку, можно подкрепление переправить. Составить быстро понтоны один к одному – и будет мост. А по мосту танки пойдут, пехота побежит, пушки покатятся. Подмога плацдарму. Тем, кто на кусочке земли сражается. Не думайте, будто я зря про это рассказываю. Это к генералу Иванову все относится. Только он тогда генералом не был. Был капитаном. Когда форсировали Днепр, его командира тяжело ранило. Капитан Иванов вместо него встал. Отвоевал у фашистов маленький плацдарм – пятачок земли. Орудия расставил. Открыл по врагу бешеный огонь. И держался изо всех сил, пока подмога не пришла. Пока не переправили по понтонному мосту, ему на помощь, другие войска. И тут жахнула мина. Прямо перед ним. И все исчезло. Когда он в себя пришел – в госпитале уже, – рук у него не было. По самые плечи. Рук нету, а он их чувствует. Хочется ему ладонью по голове провести, волосы причесать… Лежит капитан, поверить в беду не может. Как же без рук? Недаром поговорка такая есть – как без рук. Значит, плохо. Да просто невозможно без рук. Может, лучше не жить больше? Может, лучше умереть, чем жить несчастным калекой? Родным обузой быть? Жизнь как сон стала. Закроет глаза капитан – плацдарм ему видится. Вражеские танки. Артиллерийские разрывы. Товарищи боевые видятся. Это – жизнь. А откроет глаза – белый потолок. Белый халат врача. Да еще ординарец на табуретке с горестным лицом. Разве это жизнь? Думает капитан, думает. Умереть сейчас глупо. Умирать, победив, нельзя. Слабый так поступить может, но не он. Умереть – значит перед жизнью капитулировать. Значит – отступить. А отступать он не привык. Вперед надо идти. Только вперед. Но обузой быть он не может. Не имеет права. Жить можно при одном условии – сражаться дальше. Даже без рук. И вот что придумал Иванов. Послал ординарца в штаб. Попросил, чтобы изменили в его бумагах строчку. Чтобы написали, что родился он в другом городе. И все. Нет его. Пропал без вести. Пусть не ищут родные. Мало Ивановых Николаев Петровичей? Правильно ли он поступил? Считал, что правильно. Считал, что война еще впереди и убить его могут. Просто немного пораньше в мертвые себя записал. Вот какая история. Врачи капитана на фронт не пускали. Он уехал без спроса. Вернулся в полк. Героем. Со звездочкой на гимнастерке. И снова стал воевать. Под Дрезденом заслужил Иванов вторую Звезду Героя. Опять его ранило. Поправился – и снова на фронт. Сражаться! Всю войну прошел до конца. Не убило его. Даже смерть от него отступилась. Удивилась, наверное, его мужеству. А родные его нашли все-таки. Да разве могли они его не найти!.. Юбилей И вот мы едем на юбилей генерала Иванова. Юбилей – это что? Сидят за столом. Пьют вино. Говорят речи. У генерала Иванова совсем другой юбилей. У него юбилей необыкновенный. И вот мы едем. И я смотрю вперед. И жду, волнуюсь, когда начнется самое главное. Ну вот оно, главное. Наконец! Машина тормозит. Перед нами боком к дороге стоят два бронетранспортера. Возле них выстроились солдаты в парадной форме, с автоматами на груди. А к нам бегут три полковника. Мы выходим из машины. Полковник, бегущий впереди – высокий, широкоплечий, – переходит на шаг. Впечатывает в грязь шаги. Подходит к нам, но в глазах у него растерянность. Наверное, не знает, к кому обращаться? Генерал-лейтенант стоит позади генерал-майора. Полковник делает шаг к дедушке, боится нарушить устав, но дед кивает головой на друга, говорит: – Ему! Ему! Лицо полковника разглаживается: – Товарищ гвардии генерал-майор! Группа встречи ожидает вашего прибытия! – Какая еще группа встречи? – ворчит Иванов и поворачивается к деду: – Видал? Мы опять садимся в машину. Взвывают моторы транспортеров. Один идет впереди нас, другой – позади. Солдаты сидят в бронетранспортерах, как на параде – «смирно». И вот дивизия. Огромная площадь. С трех сторон выстроились солдаты. Посредине – боевое знамя. Два автоматчика возле знаменосца с красной лентой на груди. Бронетранспортеры, сопровождавшие нас, тормозят. Пропускают чуть вперед нашу машину. Мы выходим. Могучий полковник кричит протяжно: – Смир-р-р-но-о-о! Я вздрагиваю. Грохочет музыка. – Ты стой здесь, – шепчет мне дед. Я вижу, как он волнуется. – Не волнуйся, – шепчу я и подмигиваю ему. И вот они пошли. Первым генерал-майор. Сзади полковник и генерал-лейтенант. Полковник и дедушка держат руку у виска. Иванов этого сделать не может. Он просто сильнее печатает шаг. А солдаты кричат «ура!». И «ура!» это по рядам как бы прокатывается. Будто волна. Я смотрю на парад, на солдат, на дедушку и генерала Иванова, на красное знамя в центре площади, на бронетранспортеры, на небо, уходящее глубоко, и чувствую, как внутри у меня поднимается что-то. Мне радостно? Нет, не радостно. Весело? Опять не то. Мне хорошо, понимаете? Я счастлив, вот что! Мне очень хорошо, меня так и переполняет удивительное счастье, и холодеют скулы, и что-то щекочет в горле, и режет немного глаза! Как здесь все здорово, как торжественно! И хотя я тут единственный зритель, я тоже имею отношение к параду. Ведь здесь мой дед. Музыка будто стихает. Иванов подходит к знамени. Поворачивается к деду, что-то говорит. Дед снимает с друга папаху. Генерал-майор становится на колено. Целует знамя. И вдруг раздается залп. Я оборачиваюсь. Сбоку стоят солдаты. Они щелкают затворами, и снова раздается залп. Я считаю выстрелы. Их пятьдесят. Солдат – тоже пятьдесят. Пятьдесят залпов пятидесяти солдат. Генерал Иванов подходит к стрелкам. В глазах у него слезы. Он прижимается к солдату. Целует его. И строй рушится. Молодые ребята обнимают генерала. Закидывают автоматы за спины. А потом качают его. Осторожно, но с криком: – Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!.. И все остальные солдаты без всякой команды вторят им: – Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!.. И могучий полковник кричит вместе с ними. И мой дедушка. И я тоже. Кричу изо всех сил. – Ур-ра! – Какое синее сегодня небо! – Урр-ра! – Какая сильная у нас армия! – Ур-ра! – Какой замечательный герой генерал Иванов! – Ура! Ура! Ура! Бог войны А потом начинается уже совсем прекрасное. Мы едем куда-то. Довольно долго. Потом выходим на опушке леса. А там стоят орудия. Разные. Большие и поменьше. Возле них солдаты. Мы поднимаемся на дощатый помост. Там стоят стереотрубы. Такие приборы, похожие на рогатку. Каждая рогулька – оптический глаз. Посильнее, чем у бинокля. – Прикажете начинать, товарищ генерал-майор? – спрашивает могучий полковник. Иванов кивает. Полковник берет огромный револьвер. Загоняет в него здоровый патрон с красной гильзой. Поднимает руку вверх. Револьвер жахает, и в небо, шипя, впивается красная ракета. Вот, значит, что это за револьвер! Но удивляться некогда. Вдоль опушки проносится рев. Я даже испугаться не успеваю. Только вздрагиваю каждый раз. Это орудия стреляют одно за одним. Бых-бых-бых-бых! Подряд. Получается очередь. Только не автоматная, а орудийная. В конце поля взлетает земля. Пушки прохают еще раз. И еще. Еще. Потом умолкают. Полковник уходит к пушкам. Предупреждает заранее: – Сейчас будем танки бить. Прямой наводкой. Тихо. После стрельбы тишина особенной кажется. Вот ворона каркнула. Ишь ты, молодец, не испугалась грохота! Голоса слышатся. Это солдаты у орудий разговаривают. Звякает металл. Наверное, пустые гильзы складывают. Дедушка и Иванов улыбаются, переглядываются. Вдыхают запах пороха, который ветром от пушек принесло. – Хорошо, Антоша! – говорит Иванов. – Хорошо, Коля! – отвечает дедушка. – А помнишь артподготовки перед наступлением? – спрашивает Иванов. – Еще бы! – улыбается дед. – Тысячи снарядов на километре фронта! В считанные минуты!.. – Гарь, дым! – перебивает Иванов. – Соседних пушек не видно! – Веселое время – наступление, – кивает дед. – Ребята у орудий скачут как черти! – горячится Иванов. – Черные от копоти, веселые! От канонады оглохшие! – Нет! – восклицает дед. – Никто лучше Лермонтова про артиллерию не написал: «И залпы тысячи орудий слились в протяжный вой!» – Что говорить! – смеется Иванов. – Бог войны наша с тобой артиллерия! Они замолкают. А я на них любуюсь. Шинели расстегнули. Папахи сняли. Седые волосы на солнце блестят. Улыбаются, довольные. – Ты знаешь, Коля, – говорит дед, – встретил я в Сибири одного сержанта. Наказал я его несправедливо на войне. За то, что фашиста пленного ударил. – Лежачих не бьют, – сказал Иванов. – Да этот фриц у своего же пленного пайку хлеба, оказывается, отнял. А сержант-то мне этого и не объяснил. Испугался начальства. И теперь вот встретились. – Неудобно вышло, – вздохнул Иванов. – Что ж, нам, командирам, перед сержантом извиниться не грех. Было уж, что там говорить. На вежливость времени не хватало. Поговорить не могли толком. Выполняй приказ, и все тут. Да и кто перед солдатом не в долгу, скажи? Сами ведь солдатами были. Помним. – Это верно, – ответил дедушка, – не зря скребет на сердце. Примчался полковник. Снова жахнул из ракетницы. Иванов прильнул глазами к стереотрубе. Дедушка взял бинокль. Мне свой полковник отдал. Я смотрю в бинокль. В настоящий полевой бинокль! Разные ведь есть бинокли. Можно и в магазине такой же купить. Такой же, а не такой. Вот винтовка. У нее номер есть. Она на учете числится, как солдат. Потому что она – боевое оружие. Мой бинокль – как винтовка. Он армии служит. Военным помогает. Это настоящий военный бинокль. Я смотрю в него сквозь тонкие крестики и черточки, которыми стекло помечено. Разглядываю поле вдали и вдруг вижу, как по нему движутся странные предметы. На санях установлен столб. Это как бы мачта. А на мачте натянуто полотно. Движется по земле парус. Все ближе, ближе к нам. Но пушки молчат. Парусов уже много на поле. И они быстрее ползут. – Чего же медлят? – говорит дедушка. – Расстояние позволяет. Иванов хмыкает, ничего не говорит. А полковник объясняет: – Отрабатываем дрезденский маневр генерал-майора. Видите, пушки стоят под углом в атаке. Огонь будем вести с близкого расстояния. И на всю глубину. – Вот как! – изумляется дед. – Да сейчас же тактика другая. Орудия другие. В военных условиях такой атаки может и не быть! – Может и не быть, – соглашается полковник. – А может и быть… – Ну, – хохочет дедушка, – вас не проведешь! Молодцы. Да так и надо! Новому учитесь, но и старое не забывайте! И тут начинается пальба. Пушки грохочут. И я вижу, как в парусах появляются дырки. Один парус пополам сломало – угодило прямо в мачту! Те паруса, где дыры, – останавливаются. Много «танков» уже подбито. А другие еще идут. Ползут – и все. У стволов огонь пляшет. Дым клубами. Остановились последние «танки». Все. Победа. Иванов от стереотрубы отвалился, зубами сверкнул. – Что ж, – сказал, – спасибо бойцам! Стреляли отлично. – Подмигнул деду: – Давай их поблагодарим. Покажи-ка, ты умеешь! Полковник снова из ракетницы жахнул. На опушке солдаты к нам повернулись. Понять не могут, в чем дело. Ведь стрельба закончилась. А дедушка подошел к краю помоста, сложил руки рупором, набрал воздуха и гаркнул: – Бла-годарим за служ-бу-у! Солдаты переглянулись. Быстро выстроились рядом с пушками. И хором ответили: – Служу Советскому Союзу! И так складно у них получилось, что мы все засмеялись. Будто солдаты только и знали, что генералам за полкилометра кричать в нарушение всяких уставов. Потом обед был. Стол стоял огромной буквой П. За столом одни офицеры сидели. Когда всем налили вина, полковник произнес: – Товарищи офицеры, прошу встать! Все встали по стойке «смирно». Щелкнули сапогами враз. И я тоже встал. И генералы мои встали. – Товарищи офицеры! – сказал полковник. – Предлагаю тост за здоровье дважды Героя Советского Союза гвардии генерал-майора Николая Петровича Иванова! Офицеры выпили. – Ура генералу Иванову, – тихо сказал дед. Крыша чуть не рухнула от могучего, сильного «ура!». По дороге домой Мы сидим, как в гнезде. Я отбросил эту палку, на которую локти ставят и которая наши кресла отделяет. Приткнулся к дедушкиному боку. Он меня рукой прикрыл. Будто крылом. Как грачи сидим. Грачи в самолете. – Никто ведь не поверит мне! – бормочу. – За одни весенние каникулы столько пролететь! Столько увидеть! Ты, дедушка, молодец, что меня взял! – Мне бы и скучно без тебя было! – отвечает негромко дедушка. – Хорошо, что мы вместе летали! – Еще летим! – улыбаюсь я. – Летим! – шепчет дедушка. Лететь нам долго. Много часов. Но совсем не скучно. Потому что мы с дедом говорим. Помолчим. Подремлем. Опять продолжаем длинный разговор. Действительно, столько замечательного увидел я за каникулы, но на душе у меня кошки скребут. Никак не забуду того парня в застежках. Фиделя. Тоже прокурор нашелся! Я и без него про себя знаю. Знаю, что похож был на тех внуков. Но в Москве-то чем я виноват оказался? Сами же явились! Я спрашиваю дедушку. Он молчит. Потом говорит: – Подумай! – Ну, мог бы я им сказать: выметайтесь? – Подумай! – Чего еще думать? – Все-таки подумай. Думать учись. – Но я же вежливым должен быть. – А про галстук? Когда этот Глеб про галстук сказал, ты почему промолчал? Знаешь, это как называется? Соглашательство! Ты хоть и не снял галстук, а с Глебом согласился, ясно? Потому что не ответил ему как следует. Промолчал. Примирился. Я от деда отодвинулся. Стал в иллюминатор смотреть. Чтобы он не увидел, как в глазах слезы задрожали. Сказанул называется! Соглашательство! Еще чего! – Вот видишь, – сказал дед, – я тебе правду сказал, а ты обиделся. На правду многие обижаются. На ложь не обижаются. За ложь – спасибо говорят. А правду простить не могут. Я молчу. Обижаюсь. Потом не обижаюсь. Просто молчу. Думаю. Приваливаюсь к деду. Он опять прикрывает меня рукой. – Честность и правда выше вежливости, – говорит дедушка. – А выше всех – убежденность. – А как с тем парнем быть? – спрашиваю я. – С Фиделем. – Никак, – отвечает дед. – Может, письмо написать? – Что напишешь? Что ты не такой? Не надо. – Почему? – Это в письмах не доказывают. Словам не верят. Верят делам. Я молчу. Думаю. Что-то щекочет под ложечкой. Какое-то недовольство. – Тебе досадно? – спрашивает дед. Я киваю головой: еще как. – Хорошо! – шепчет он. – Чего тут хорошего? – Это значит, недоволен собой. А когда человек недоволен собой, это прекрасно. Хуже нет, если он собой доволен. Пиши пропало. Нет человека. Хоть он и есть, а его нет. Умер, пусть даже живой. Человек должен быть недоволен собой. А если ошибся, должен досадовать. Когда он досадует, он ошибку понимает. Досада – это урок. – А у тебя бывает досада? – спросил я. Дед замолчал. Я думал, он задремал, мне же из-под руки его лица не видно. Я ворохнулся. Дедушка вздохнул. Значит, не спит. – Бывает? – повторил я. – Помнишь телеграммщика? – спросил дед. – Того забулдыгу? – удивился я. – Забулдыгу, – вздохнул дед. – Это он теперь забулдыга, а ведь был майор. Вот я и думаю, как же так вышло? – Чего тут расстраиваться? – опять удивился я. – Досадовать надо на себя, ты говорил. Когда сам ошибся. А тут ошибается другой человек. – Верно говоришь. Но ведь не бывает же так сразу: сначала – хороший и вдруг – плохой. Давай поразмышляем. Я согласен. Я люблю, когда дедушка размышляет. – Давай, – отвечаю я, – значит, он был майор. – Война началась. Он пошел на фронт. Стал солдатом. Или командирские курсы закончил – стал лейтенантом. Войну майором закончил. – Дальше что? – Подожди. Заглянем в мирное время. Еще до войны. Кем он был? Может быть, бухгалтером. Бухгалтерия для артиллерии, например, великое дело. Возле пушек считать надо, чтобы в цель попасть. Вот он из бухгалтеров стал хорошим артиллеристом. Майором. – Ну и что? – А вот что. До войны – бухгалтер. Неплохо. А после войны? Опять бухгалтер? Ему это, наверное, не понравилось. Он решил – раз майор, значит, простым бухгалтером работать стыдно, хотя ничего стыдного нет: не звание красит человека, а человек свое звание. Я же говорил – бухгалтерия артиллерии помогает. Значит, и артиллерия бухгалтерии может помочь. Но он не захотел жить, как прежде. А чтобы по-новому жить, учиться надо. А учиться неохота. Вот и стал он просто майор. Бывший майор. Майор, который ни на что не годен. – Но это же он виноват, – удивляюсь я. – Почему тебе досадно? – Досадно мне потому, – говорит дедушка, – что наша армия майора потеряла. А государство – бухгалтера. Я думаю. Что же делать с этим майором? Но ничего придумать не могу. Что придумаешь? Дед вздыхает снова. Прижимает меня покрепче. Я жмурюсь от удовольствия. Говорю ему: – Брось ты! Не досадуй! Подумаешь, какой-то пьяница! Дед меня отодвигает. Смотрит пристально мне в глаза. – Антошка! – восклицает он громко. – Не говори таких страшных слов! Надо о любом человеке думать, понимаешь! О любом! Потому что он – человек! Дед разглядывает меня пронзительно. Удивляется, как я мог такое сказать. А чего особенного я сказал? Подумаешь, пьяница! Да с пьяницами бороться надо! У нас возле милиции про пьяниц выставка даже есть. «За ушко да на солнышко» называется. Дед хмурится. – Не смей, я тебе просто приказываю: никогда не смей! Не смей думать о людях равнодушно! Люби, спорь, наконец, ненавидь! Но не будь равнодушным! У каждого несчастья есть причина. И ее надо отыскивать. Надо размышлять. Надо помогать людям, чем можешь. Но никогда не закрывай глаза. Не маши рукой, не считай, что есть зряшные люди. А самое главное – не будь равнодушным. Запомни это! И помни всю жизнь! Я помню. Я помню голубое небо в иллюминаторе. Солнечные лучи, падающие на лицо дедушки. Коридор между креслами, наклонившимися вниз, – самолет шел на посадку. И эти слова, которые сказал дедушка. Завещание Перед посадкой я снова спросил: – Когда расскажешь военную тайну? – А ты не побоишься? – сказал дедушка. Он смотрел на меня строго, будто испытывал: трус я или нет. – Она страшная? – обрадовался я: вот здорово, узнаю страшную тайну. Дедушка нахмурился. – Тяжелая, – ответил, помолчав. – И горькая. И вот мы сидим дома, за праздничным столом, мама и папа поглядывают на нас радостно, довольные нашим возвращением. Только что ушла Анна Робертовна, растроганная до слез. Дедушка вручил ей пакет с одеждой для будущего внука. Она перебирала рубашки, чуть побольше ладошки, поглядывала на дедушку и швыркала носом. – О, мон женераль! – повторяла она, а дедушка только крякал от смущения. Потом француженка ушла, мы остались одни – наша семья: папа, мама, дедушка и я. Я снова принялся рассказывать подробности наших замечательных каникул, но дедушка перебил меня. – Знаете, други, – сказал он, – надо серьезно поговорить. Никогда я еще не видел дедушку таким серьезным. Видел грустным, печальным. Видел даже, как он плачет. Но таким простым и серьезным еще не видел. – Вот что, милые, – сказал он негромко и задумался. Дедушка молчал, как будто не решаясь сказать что-то очень важное. – Жизнь не бывает вечной, – сказал он вдруг, – люди рождаются, живут, а потом уходят, чтобы уступить место другим. Это закон природы. Против него человек бессилен. Вот и я. Дедушка замолчал. Опустил голову. – Вот и я, – повторил он, – должен приготовиться к этому. – Как не стыдно! – воскликнул отец. – Боевой генерал, а о чем думаешь! – Что вы, папа, – растерянно проговорила мама. А я вскочил с места, обнял деда, шепнул ему на ухо: – Не надо! Он отодвинул меня. Усадил рядом, обнял за плечо. Ответил отцу спокойно: – Если хочешь знать, солдат перед боем всегда надевает чистое белье. Без паники и шума. Если возможность есть, непременно помоется в бане. Думаешь, он собирается умирать? Нет. И не хочет. Но на всякий случай готовится. Дедушка помолчал. – Я умирать не собираюсь, но готовым быть должен. Чтобы костлявая не застала врасплох. Вот и решил – написать завещание… Хоть я и генерал, а имуществ особых не имею. То, что есть, оставляю тебе, Ольга, ты хозяйка. Сыну книги. Внуку, тебе, Антошка, орден Отечественной войны, потому что наследникам по закону оставляется только он, остальные сдаются государству. Он посмотрел на нас посветлевшим взглядом. Мама и папа сидели как в воду опущенные. Да и у меня на сердце кошки скребли. Зачем он затеял такой разговор? О смерти? О наследстве? Разве об этом надо думать? – Чего носы повесили? – усмехнулся дед. – Дело житейское, простое. Но обязательное. Никуда от него не денешься. – Папа, – воскликнула мама, – ну разве так можно? Зачем какие-то приготовления! Стоит ли думать об этом? – Отец, – сказал возбужденно папа, – мамы нет давно, ты должен успокоиться наконец. И потом, мы, слава богу, вместе. Антошка, ты. Сердце радуется, глядя, как вы дружите! – Эх, ребятки! – сказал дед. – Зачем успокаиваете меня? Я старый вояка, смертей нагляделся, Лидушку схоронил, так что не боюсь, поверьте, и не о том речь. Не о том! Он встал, прошелся по комнате. Остановился у окна. Сказал: – Вот послушайте стихи. Помолчал минуту. В комнате тихо было. Так перед грозой бывает. Все замирает. В небе. На земле. Голос у деда был как бы равнодушный. И он будто бы не стихи читал. Будто сам сказал: Я знаю, никакой моей вины В том, что другие не пришли с войны, В том, что они – кто старше, кто моложе – Остались там, и не о том же речь, Что я их мог, но не сумел сберечь, – Речь не о том, но все же, все же, все же… Потом дедушка повернулся. – Ну вот, Антошка, – сказал он, – настала пора рассказать мою военную тайну. Я подошел к деду. Встал с ним рядом, волнуясь отчего-то. Сердце у меня тревожно билось. Еще бы! Разве может быть у генерала неважная военная тайна? Пустяковая какая-нибудь? Тайна у дедушки, конечно, замечательная. Самая рассекретная! Государственная! И ничего, что страшная. Я не трус. Только чего он молчит? Может, боится? Может, опасается, что мы ее разболтаем? Так не такие мы люди. Папа, мама, я. Не такие, чтобы болтать по углам. Чтобы военные тайны разбалтывать. Рассекречивать их перед всяким первым встречным. Чего же молчит дедушка? – Смелей! – говорю я. Дедушка смеется тихонько. – Смелей, говоришь? – спрашивает. Опять молчит. – А я вот боюсь, понимаешь-ка. Всю жизнь эту тайну носил, а рассказать боюсь. Он опять молчит, потом произносит: – Дело в том, – говорит дедушка, и голос у него какой-то неестественный. Деревянный. – Дело в том, – повторяет он, – что твой отец, Сережа, не я. Я не дедушка тебе, Антон! Слова его словно разрыв снаряда… Два слова Знаете ли вы такое слово – беззаветно? Я прежде слыхал просто. Не очень понимал, что оно значит. Дедушка объяснил. Он сказал – беззаветно, это без конца, без края, это значит преданно и горячо. Это значит, веря больше, чем себе. Беззаветно можно служить, работать то есть. Беззаветно можно бороться. И можно беззаветно любить. Вот. Любить. Как часто произносим мы это слово! Люблю мороженое! Люблю на лыжах кататься! Люблю смотреть телевизор! Маленьких часто спрашивают: – Ты кого больше любишь? Маму или папу? Глупый вопрос. На него даже несмышленый малыш отвечает: – И маму люблю, и папу люблю! Я тоже так отвечал. До четвертого класса добрался – не очень-то задумывался над этими словами. И дальше бы жил, не раздумывал… Но бывает в жизни каждого такой день, такой час, такая минута, когда все, что вокруг, он видит другими глазами. Поясневшими. Повзрослевшими. Когда он неожиданно понимает, что у слов, к которым он привык, как к старым детским игрушкам, есть еще один смысл. А может быть, и не один. И что слова – это не просто слова, а значительно большее. Ведь слова служат людям. Означают предметы, их окружающие, поступки, дела. Означают то, что человек чувствует. Я люблю дедушку. Люблю беззаветно. И знаю цену этим словам. Я люблю его преданно и горячо и верю ему больше, чем себе. Я хочу во всем быть похожим на деда… Вот он стоит у окна. Курит сигаретку, сунув ее в разноцветный мундштук. Смотрит себе под ноги. Ждет. В комнате тишина. Как перед бурей. Перед бурей же затихает все – помните? На земле. И в небе. Тихо в комнате, я разглядываю деда, на мои глаза навертываются слезы и куда-то исчезают. А в горле застрял тугой комок. Вот он сказал это. Сказал свою «военную тайну». И я чувствую – со мной что-то случилось. Я теперь другой. Совсем-совсем. Я будто и не я, а другой человек. Другой мальчишка. Взрослый. Да, взрослый. Я глядел на дедушку и понимал – со мной что-то случилось! Я встал. Я подошел к деду. Слезы исчезли, я был теперь совсем другим. Я знал цену словам, о которых не думал раньше. Я встал, подошел к деду, прижался к нему лицом. Буря грохотала во мне. Но я ничего не сказал. Я только обнял его и прижался крепко-крепко… И все увидел снова. Снова… История третья. Про дедушку Горело в тот день солнце. Палило нещадно. Было ему невдомек, что не смеяться надо, а плакать, что лучше бы ему за тучи зайти и не смотреть весело на землю. А оно припекало. Празднично. Невпопад. Будто не только людей, но даже и солнце застала врасплох эта нежданная война. Дедушка был майором. Был молодым совсем. Ехал из Москвы, из отпуска. Слушал, как приятно поскрипывают новенькие ремни, смотрел, как поглядывают с завистью на него мальчишки. А потом – будто оглох. Война! Другие не верили, смеялись, говорили, не может быть, у нас с немцами мир, но дедушка-то сразу понял: может быть! Война на восток катится, дедушка на запад торопится. С поезда – на машину. С машины – на коня. С коня – на ноги. Идет пешком, ведет за собой командиров да солдат. А навстречу ему – люди. На телегах едут. Пешком шагают. В детских колясках узлы с одеждой да едой катят. Старики идут с палками. Старухи с котомками. Женщины с маленькими детишками на руках. А те ребята, что постарше, сами что-нибудь тащат. Лица у них хмурые. Взрослые. Ведь война. Яростно бился майор. Сам пушки заряжал. Снаряды подносил. Сам в фашистов целился. Но фашисты сильные были! Вместо убитых солдат новые выходили. Сражался дед до последнего. В ногу ранило. Бойцы его от пушек оттащили. Спрашивают: – Отступать? – Снаряды еще есть, – говорит дед. – Сражаться! Ушли бойцы. Потом вернулись. Спрашивают: – Отступать? – Патроны еще есть, – говорит дед. – Сражаться! Но кончились и патроны. Приказал дед усатому знаменосцу Красное знамя под гимнастерку спрятать. А бойцам знаменосца всегда в середине держать. Мало ли, враг обойдет, сбоку ударит. Чтобы знаменосец в безопасности был. И пошли бойцы назад вместе с дедом. Идут по дороге – тихо на ней. Стариков нет. Старух нет. Женщин с детьми нет. Все ушли. А те, кто не успел, – на земле лежат. Вот картошка из мешка просыпалась… Вот детская коляска с узлом перевернулась… Вот женщина лежит, ребенка к себе прижала. И оба мертвые… Идет дедушка по страшной дороге. Голову опустил. Стыдно ему. За армию стыдно, за бойцов своих. За себя стыдно. Не сумели, эх! Не сумели защитить от врага беззащитных людей. И вдруг по мертвой дороге идет мальчик. И поет. Дедушка ушам своим не поверил: поет! Выхо-одила на бе-рег Ка-тю-ша! На вы-со-кий на бе-рег кру-той. Усатый солдат, у которого знамя на груди и который всех храбрей сражался, отшатнулся. – Товарищ майор, неужели дите с ума сошло от страха? А мальчик к ним идет. И все поет: Вы-хо-дила, пес-ни за-во-ди-ла… Подошел к дедушке, голову поднял, потому что высоко смотреть, и говорит: – Чего-то все спят… И мама спит… Я ее толкаю, а она не просыпается… У дедушки лицо окаменело. Хочет он заплакать и не может. А тут бойцы кричат: – Танки! Дедушка обернулся – фашистские танки по дороге пылят. – Знаменосец! – крикнул дедушка. – Ребенка бери! И чтобы беречь, как знамя, понял! Отступили бойцы в лес, и вечером, далеко от врага, на привале, узнал дедушка от мальчика, что ему три года и зовут его Сережа, а маму зовут Катя и она любит песню про Катюшу. Больше ничего не узнал, как ни бился. Шли бойцы лесами. Шли болотами. Если не спал Сережа, на шее у знаменосца усатого сидел. Если спал – дедушка его на руки брал. Долго шли солдаты. В дождь и в жару. Но мальчик не плакал. Терпел. Полюбили его бойцы. – В сыны полка бы его взять, – говорил знаменосец. – Да разве ж можно такого крохотного? Шли бойцы вперед. Нападали на врагов. Выходили из лесу, били фашистов и снова в лесу исчезали. А когда начинался бой, знаменосец с Сережей отходили в безопасное место. Вывел дедушка бойцов из окружения. Вышли они не безоружные – с немецкими автоматами, отбитыми у врага. Вышли не безымянной толпой – со знаменем полка, хоть и простреленным в двух местах: достала знаменосца фашистская пуля. Молчаливыми вышли бойцы из окружения, хоть и радоваться можно: живые остались. Но разве станешь смеяться, когда отступили? Когда оставили врагам свою землю? Невеселые сидели солдаты. Невеселым был дедушка. И тут Сережа вдруг заплакал. Первый раз за долгую дорогу. Вздрогнули бойцы. Вздрогнул дедушка. Понял, отчего еще так тяжело на душе. Надо Сережу отдавать. Надо с мальчиком расставаться. Задумался дедушка. Взял листок, написал письмо жене. Отдал его раненому знаменосцу. – Спасибо, – сказал, – за знамя. Дальше его развернутым понесем. А вот мальчика довези до Москвы. Стал дедушка снова сражаться. Бабушка ему письма присылала. Треугольники такие. В войну конвертов не хватало.

The script ran 0.017 seconds.