1 2 3 4
Меж тем все в этом доме относились к ней ласково.
Надежда Петровна первая встречала Таню на пороге. Тихая, простая в обращении, с милым лицом, она трепала Таню по плечу или целовала в голову, каждый раз повторяя одно и то же:
— Ага, вот и Таня пришла!
И хотя голос ее был мягок при этом, но сердце Тани против воли переполнялось недоверием через край.
«Зачем она смотрит на отца, когда целует меня? — думала Таня. — Не затем ли, чтобы показать ему: „Вот видишь, я ласкаю твою дочь, и ты теперь ничего не можешь сказать мне, и она тоже ничего не может сказать“.
При одной только мысли об этом у Тани тяжелел язык, глаза переставали слушаться — она не могла посмотреть прямо в лицо отцу.
И только подойдя к нему, ощущая его руку в своей, она чувствовала себя спокойней.
Она могла тогда и Коле сказать:
— Здравствуй!
— Здравствуй, Таня! — отвечал он приветливо, но не раньше и не позже той минуты, когда она кивнет ему головой.
Отец же ничего не говорил. Он только касался легонько ее щеки и потом торопил обедать.
Обедали весело. Ели картошку с олениной, которую покупали сами у проезжих тунгусов. Ссорились из-за лучших кусков, смеялись над Колей, который засовывал целую картошку в рот, и ругали его за это, а иногда отец даже ударял его пальцами по носу так больно, что нос немного припухал.
— Папка, — говорил тогда Коля, хмурясь, — перестань так глупо шутить! Я уже не маленький!
— Это верно, шалопай ты не маленький, — говорил отец. — Все вы уже большие очень. Просто так не перескочишь через вас. Поглядим только, что вы запоете, когда подадут пирожки с черемухой.
И отец лукаво посматривал на Таню.
А Таня думала:
«Что пирожки с черемухой, если я знаю, что он никогда не будет меня любить, как Колю, никогда не назовет меня шалопаем, не ударит по носу, не отнимет лишнего куска! Да и я сама никогда не назову его „глупым папкой“, как этот жалкий подлиза. Неужели пирожками с черемухой можно меня обмануть!»
И сердце ее опять начинало понемногу щемить — наполняться обидой.
А в то же время все привлекало ее тут. И голос женщины, повсюду раздававшийся в доме, ее стройный стан и доброе лицо, всегда обращенное к Тане с лаской, и большая фигура отца, его ремень из толстой коровьей кожи, постоянно валявшийся на диване, и маленький китайский бильярд, на котором они все играли, позванивая железным шариком по гвоздям. И даже Коля, всегда спокойный мальчик, с упрямым взглядом совершенно чистых глаз, привлекал ее к себе. Он никогда не забывал оставить кость для ее собаки.
Но о ней самой — казалось Тане — он никогда не помнил, хотя и ходил вместе с ней в школу, и обедал, и играл на бильярде. И все же он не давал себе труда думать о ней хотя бы только для того, чтобы ненавидеть ее так же, как она ненавидела его.
Так почему же, однако, согласилась она пойти с ним на рыбную ловлю и показать место, где клюют лещи?
VIII
Таня любила звезды — и утренние, и вечерние, и большие летние звезды, горящие низко в небе, и осенние, когда они уже высоки и их очень много. Хорошо идти тогда под звездами через тихий город к реке и увидеть, что и река полна этих самых звезд, как будто насквозь просверлена ими темная и тихая вода. А потом сесть на берегу, на глину, наладить удочки и ждать, когда начнется клёв, и знать, что ни одна минута, отпущенная законом охоты на ловлю, тобой не потеряна зря. А рассвета все нет, и солнце еще не скоро протащит туман над рекой. Еще сначала будут клубиться в тумане деревья, и после уже задымится вода. А пока можно думать о чем угодно: о том, что делает теперь под кустом бурундук, и спят ли когда-нибудь муравьи, и бывает ли им холодно перед утром.
Да, хорошо было на исходе ночи.
Но сегодня, когда Таня проснулась, звезд уже было мало: одни ушли совсем, а другие уже бледно горели на краю горизонта.
«Вряд ли будет хорошо, — подумала Таня, — ведь Коля собирался с нами».
И тотчас же она услышала стук. Это в окошко стукнул два раза Филька.
Таня в темноте надела платье, накинула на плечи платок и, распахнув окно, выскочила прямо во двор.
Филька стоял перед нею. Глаза его в бледном сумраке были странного цвета, блестели точно у безумного, а удочки лежали на плече.
— Ты что же так поздно? — спросила Таня. — С вечера червей не накопал?
— А ты попробуй накопай их в городе! — хрипло сказал Филька. — Еще не поздно, как раз придем.
— Да, это правда, — сказала Таня, — с червями у нас плохо дело. Удочку мою взял?
— Взял.
— Ну что, пойдем? Чего ждать!
— А Коля? — спросил Филька.
— Ах да, Коля! — И Таня даже поморщилась немного в темноте, словно совсем забыла о Коле, словно не вспомнила о нем в ту самую минуту, как проснулась и поглядела в окно на звезды. — Мы подождем его в переулке на набережной, — сказала она и тихо свистнула своей старой собаке.
Та даже не шевельнулась под сенями, не переместила даже лап. Только взглянула на Таню, будто хотела сказать ей: «Хватит! Разве мало ходила я с тобой на реку летом за рыбой, зимой на каток и разве не я так часто таскала в зубах твои стальные коньки! А теперь уж хватит. Ты подумай только, куда я пойду в такую слепую рань!»
И Таня поняла ее отлично.
— Ладно, — сказала она, — лежи.
«Но, может быть, кошка пойдет?»
Таня позвала:
— Казак!
Кошка поднялась и пошла со всеми своими котятами.
— Зачем она тебе? — спросил Филька.
— Молчи, молчи, Филька, — сказала Таня. — Она не хуже нас с тобой знает, зачем мы идем на реку.
И они пошли, все углубляясь в утро, как в волшебный лес, выраставший перед ними внезапно. Каждое деревце в роще казалось клубом дыма, каждый дымок, тянувшийся из труб, превращался в причудливый куст.
На углу у спуска они подождали Колю. Он долго не шел, и Филька дул себе на руки: холодно было ночью добывать червей — копаться в остывшей земле. А Таня со злорадством молчала. Но и ее озябшая фигурка с открытой головой, тонкими волосами, от влаги завившимися в кольца, будто говорила: «Вот посмотрите, какой он, этот Коля, есть?»
Наконец они увидели его. Он выходил из переулка. Он не торопился ничуть. Он подошел, стуча ногами, и снял удочку с плеча.
— Простите, пожалуйста, — сказал он, — я запоздал. Вчера меня затащила к себе Женя. Она тоже показывала мне разных рыб. Только она их держит в аквариуме. А есть красивые рыбки. Одна совсем золотая, с длинным черным хвостом, похожим на платье. Я загляделся на нее… Так что простите уж меня, пожалуйста.
Таня задрожала от гнева.
— «Простите, пожалуйста!» — повторила она несколько раз. — Какая вежливость! Ты бы лучше не задерживал нас. Из-за тебя мы прозевали клев.
Коля промолчал.
— Мы еще не прозевали клев, время есть. Это наверху светло, а на воде еще не видно поплавка. Зачем же ты сердишься? — сказал Филька, более опытный, чем они.
— Я потому сержусь, что не люблю очень вежливых, — ответила Фильке Таня. — Мне всегда кажется, что они меня хотят обмануть.
— А я, например, — сказал Фильке Коля, — не люблю кошек никаких: ни тех, которые ходят ловить рыбу, ни тех, которые не ходят никуда. Однако я из этого не делаю никакого вывода.
И Филька, сердце которого не выносило тяжести ссор, с грустью посмотрел на обоих.
— Почему вы ругаетесь всегда — и тут и в классе? А я вам вот что скажу: перед охотой ссориться — так лучше остаться дома. Так говорит мой отец. А он знает, что говорит.
Коля пожал плечами:
— Я не знаю… Я никогда не ссорюсь с ней. Но всегда она. А между тем отец говорит, что мы должны быть друзьями.
— Это необязательно, что говорит отец, — сказала Таня.
Филька еще печальнее посмотрел на нее. И даже Коля был удручен ее словами, хотя не показал виду.
— Нет, я не согласен, — заметил Филька. — Мой отец охотник, он говорит со мной мало. Но все, что скажет, — правда.
— Вот видишь, — сказал Коля, — даже Филька, твой верный Санчо Панса, не согласен с тобой.
— Почему же он Санчо Панса? — спросила насмешливо Таня. — Уж не потому ли, что ты недавно прочел «Дон-Кихота»?
— Нет, «Дон-Кихота» я прочел давно, — ответил Коля спокойно, — но потому хотя бы, что он всегда носит твои удочки и копает для тебя червей.
— Потому что он в тысячу раз лучше тебя! — крикнула Таня, сильно покраснев. — Филька, не давай ему червей!
А Филька подумал:
«Черт возьми, они говорят обо мне, как об убитом медведе, а ведь я еще живой!»
Коля еще раз пожал плечами:
— И не надо, я сам накопаю на берегу и место найду для себя. Не надо мне твоих червей!
И он исчез под берегом, где кусты и камни скрыли его мгновенно из глаз. Только шаги его долго звучали внизу, далеко на дорожке.
Таня смотрела ему вслед, уже не видя его. Белый туман поднимался ей навстречу с реки, шагал по глине, шуршал, наступая на листья, на траву и песок. И такой же белый туман стоял у нее на душе.
Филька с сокрушением глядел в ее лицо и молчал, не зная, что сказать. И наконец сказал правду:
— Что тебе нужно от него? Зачем ты к нему пристаешь? Я сижу с ним на одной скамейке рядом и знаю: никто тебе про него ничего дурного не скажет. И я не скажу. Я не видел в нем гордости, хотя он учится лучше других, даже лучше тебя. Я сам слышал, как он говорил по-немецки с учительницей немецкого языка и говорил по-французски. А ведь в классе об этом никто не знает. Так что же ты хочешь от него?
Таня ничего не ответила Фильке.
Она двинулась тихо вперед, навстречу реке, дремавшей внизу под туманом. И кошка с котятами тоже побрела вниз к реке.
А Филька шел следом за ними и думал: странный этот мальчик Коля! Пусть тысячи кошек ходят на реку добывать себе рыбу, пусть миллионы кошек! Но раз они с Таней, то разве ему, Фильке, от этого хоть капельку хуже? Нет, ему хорошо! И странная эта девочка Таня! Пусть Коля называет Фильку и Санчо и Панса, о которых он пока не слыхал еще ничего плохого, но разве ему, Фильке, хоть на капельку хуже от этого? Нет, ему хорошо!
Так спустились они по крутому берегу и дошли до реки, до узких мостков, куда приставали шампунки[1], и увидели, что Коля сидит на досках как раз на том самом месте, где всегда клюют лещи.
— Нашел он таки его, это место! — сказал с радостью Филька, так как в душе был этим вполне доволен.
Он подошел к Коле, заглянул в его банку, где на ржавом дне лежала только горсть пустой земли, и, повернувшись, чтобы не видела Таня, всыпал туда немного земляных червей.
Но Таня все же увидела это и даже не открыла рта.
Она взяла свою удочку и червей, прошла на мостки и села почти рядом с Колей. А Филька ушел подальше, выбрав себе тоже неплохое местечко. На охоте он любил быть один.
И на минуту или, может быть, больше река завладела детьми и даже кошкой с котятами, с тех же самых мостков пристально глядевшими в воду.
А там, в глубине реки, делалось нечто странное. Будто чье-то дыхание поднимало из глубины туман, будто чьи-то невидимые руки, владевшие им всю ночь, отпустили его на волю, и он бежал теперь по поверхности реки, волоча над водой свои длинные ноги. Он бежал за солнцем, качаясь в вышине. А сама река светлела, все выше отодвигалось небо, глубина становилась видней. Рыба вышла пастись к берегам, и начался клев. Боже, какой был клев! Таня никогда такого не видала.
Но если ты смотришь не на свой поплавок, а на чужой, то рыба это отлично понимает. Она, может быть, в эту секунду издевается над тобой, повернувшись головой на струю.
А Таня поминутно поднимала глаза и смотрела на удочку Коли. Коля же смотрел на ее поплавок. И страх, что другой может поймать прежде, не давал им обоим покоя. Добыча срывалась с крючка, объедая приманку.
Коля первый поднялся на ноги, ничего не поймав. Он потянулся, зевнул, его кости хрустнули.
— Я так и знал, что ничего не выйдет, — сказал он вслух, не обращаясь, однако, к Тане. Несносно это гляденье в воду, хочется от этого спать. Уж лучше, как Женя, держать этих глупых рыб в аквариуме.
— Уж конечно, они глупые, — сказала Таня громко, — если принимают за воду обыкновенное стекло.
А Коля не знал, что бы еще сказать.
Он пошел по мосткам, даже пальцем не тронув своей удочки. Доски гнулись под его шагами. Кошка Казак, уже успевшая лапой натаскать на мостки изрядно мелкой рыбы, посмотрела на него осторожно. Она отодвинулась, уступая ему дорогу. Но котенок Орел, закачавшись на мокрой доске, с тихим плеском упал в реку. Был ли он так увлечен мальчиками, шнырявшими у самой доски, или слишком придвинулся к краю, не выпустив вовремя когтей, только Таня увидела котенка уже по другую сторону мостков, куда уносило его течение. Котенок захлебывался, а кошка с криком бегала по мокрому песку.
Таня вскочила на ноги, чуть коснувшись руками мостков, — так легка она была.
Она прыгнула на берег, вошла в воду, и река надула ее платье — оно стало похоже на венчик лесного цветка. Кошка тоже вошла в воду. А Коля остался на месте.
Таня протянула руку и взяла котенка в свою ладонь. Он стал меньше крысы. Рыжая шерсть его намокла, он уже еле дышал.
Таня положила котенка на камни, и кошка облизала его.
А Коля все стоял на месте.
— Ты нарочно сбросил его в реку! Я сама видела это! — крикнула Таня сердито.
Коля молчал.
«Может быть, он трус», — подумала Таня.
И тогда топнула на него ногой.
Но и это не заставило его шевельнуться. Он не мог вымолвить ни слова — так он был изумлен.
Таня бросилась прочь от него. Она бежала по тропинке в гору, и колени ее обнимало мокрое платье.
Коля догнал ее на самой вершине горы, у рыбацких домов, и здесь, задыхаясь, взял ее за руку.
— Таня, — сказал он, — поверь мне, я не хотел… это вышло нечаянно. Котенок сам упал в воду.
— Пусти меня, — сказала она, вырываясь. — Я больше не буду ловить! Я пойду домой!
— Тогда и я пойду.
Он отпустил ее руку и шагнул широко, чтобы не отставать.
— Не ходи за мной! — крикнула Таня.
Она остановилась у высокого камня, подпиравшего избушку рыбака.
— Но ты придешь к нам обедать? — спросил Коля. — Сегодня выходной. Папа будет ждать тебя. Он скажет — я тебя обидел.
— Вот ты чего боишься! — сказала Таня, прижавшись к высокому камню.
— Нет, ты не так поняла меня. Я ведь папу люблю, а он будет огорчен. Я не хочу его огорчать, не хочу, чтобы и ты его огорчала. Вот что ты должна понять.
— Молчи, — сказала она, — я отлично тебя поняла. Я не приду сегодня обедать. Я больше никогда к вам не приду.
Она свернула налево, и стена рыбацкого дома закрыла ее.
Коля сел на камень — его уже нагрело солнце, он был сух и тепел, и только в одном месте темнело сырое пятно. Это мокрое платье Тани коснулось камня, оставило на нем свой след.
Коля потрогал его.
«Странная девочка Таня, — подумал он, как и Филька. — Уж не полагает ли она, что я трус? Странная девочка, — решил он твердо. — Разве можно удивляться тому, что она сделает или скажет?»
И, снова положив руку на камень, он надолго задумался вдруг.
А Филька ничего не видел. Он сидел за мыском на глине и таскал густеру — плоских рыбок с черными глазами — и вытащил карпа с большой головой, которого тут же острым камнем убил на песке.
После этого он решил отдохнуть. Он взглянул на мостки. Два удилища качались над водою, лески были туго натянуты — на них ходила рыба, — но никого не было видно вблизи: ни Коли, ни Тани. И кремнистая тропинка была безлюдна.
Он посмотрел даже вверх, на горы. Но и над горами ходил только ветер, тоже пустынный, не нагонявший даже осенних облаков.
Одна лишь мокрая кошка с котятами брела с пристани в гору.
IX
Все же Таня пришла обедать. Она поднялась на крыльцо со стеклянной дверью и резко открыла ее, широко распахнув перед собой, а собака, ходившая с нею, осталась на крыльце.
Таня громко хлопнула дверью. В конце концов, это ее право приходить, когда хочется, в этот дом. Тут живет ее отец. Она ходит к нему. И пусть никто не думает, что она приходит сюда ради кого-нибудь другого или ради чего-нибудь другого, например ради пирожков с черемухой.
И Таня еще раз хлопнула дверью, более громко, чем когда-либо раньше.
Дверь зазвенела вся снизу доверху и запела своим стеклянным голосом.
Таня пошла и села на свое место за стол.
В доме уже обедали, и на столе стояла полная миска пельменей.
— Таня! — радостно закричал отец. — Ты пришла? А Коля сказал, что ты не придешь сегодня. Вот так славно. Ешь хорошенько. Тетя Надя сделала сегодня для тебя пельмени. Посмотри, как Коля их ловко слепил.
«Вот как, — подумала Таня, — он и это умеет делать!»
Она упорно смотрела на отца, на стену, на дружеские руки Надежды Петровны, протягивавшие ей то хлеб, то мясо, а на Колю взглянуть не могла.
Она сидела, низко склонившись над столом.
Коля тоже сидел на своем месте согнувшись, вобрав голову в плечи. Однако губы его морщились от усмешки.
— Папа, — сказал он, — зачем ты рассказал Тане, что я слепил эти пельмени? Теперь она и вовсе не будет есть.
— Вы разве ссоритесь? — спросил с тревогой отец.
— Что ты, папа! — ответил Коля. — Мы никогда не ссоримся. Ты же сам говорил, что мы должны быть друзьями.
— Ну то-то! — сказал отец.
А Коля, перегнувшись через стол к Тане, произнес шепотом:
— Кто же это говорил мне, что сегодня не придет обедать?
Таня ответила ему громко:
— Я вовсе не пришла обедать. Я не хочу есть. Нет, нет, я нисколько не хочу есть! — громко повторила она отцу и жене его, которые разом заговорили с ней.
— Как же ты не хочешь есть? — растерянно спросил отец еще раз. — А пельмени?
— Нет, спасибо, я уже пообедала с мамой.
— Не предлагай ей, папа, в третий раз, — сказал насмешливо Коля, — она все равно не будет есть.
— Что же, — с сожалением заметил отец, — не хочет — не будет. А напрасно: пельмени такие вкусные!
О, конечно, они чертовски вкусны, эти кусочки вареного теста, набитые розовым мясом, которые эти глупцы поливают уксусом. Разве поливают их уксусом, безумные люди! Их едят с молоком и посыпают сверху перцем и глотают, точно волшебный огонь, мгновенно оживляющий кровь.
Мысли Тани проносились в мозгу подобно маленьким вихрям, хотя сама она строго глядела на свою тарелку, где уже остывали пельмени. И голова ее тихо кружилась, потому что дома она не ела и потому что у нее были здоровые плечи, и крепкие руки, и крепкие ноги, только сердце ее не знало, что же ему нужно. И вот пришла она сюда, как слепая, в этот дом, и ничего не видит, ничего не слышит, кроме ударов своей крови.
Может быть, спор о науках успокоит ее.
— Папа, — сказала вдруг Таня, — а верно, что селедки в море соленые? Так говорил мне Коля. Он вовсе не признает зоологии.
— Что такое? Не понимаю, — спросил отец.
Коля перестал есть. Он вытер губы и провел рукой по своему лицу, выражавшему крайнее изумление. Он никогда этого не говорил. Однако изумление его быстро исчезло, как только он вспомнил, что еще утром решил ничему не удивляться — ни тому, что сделает, ни тому, что скажет Таня.
И через мгновение он снова спокойно и неподвижно смотрел на Таню чистыми глазами, в которых как будто с глубокого дна поднималась тихая усмешка.
— Да, не признаю, — сказал он. — Что это за наука: у кошки четыре ноги и хвост.
Лоб и щеки Тани побагровели. Она отлично знала, о какой кошке он говорит.
— А что же ты любишь? — спросила она.
— Математику люблю… Если две окружности имеют общую точку, то… Литературу люблю, — добавил он, — это наука нежная.
— Нежная, — повторила Таня.
И хотя у нее душа была склонна к искусствам и сама она любила и Диккенса, и Вальтера Скотта, и еще больше любила Крылова и Гоголя, однако с презрением сказала:
— А что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
— Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее. Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку рукой и тотчас прокляла свою руку.
— Ты что? — спросила Надежда Петровна. — Может быть, пельмени оставить тебе?
— Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
— Сделай милость, — сказал отец, — отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, омывая слезами каждый.
Собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать шаги за спиной.
Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее глаза и на ее ресницы! Нет, она не плакала вовсе.
— Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, — сказал он. — Что с тобой, родная Таня? Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень далеким и большим, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу глазами. Она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
— Скажи мне, что с тобой, Таня, может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада, о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь.
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака и кошка, а отца у меня все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях? Разве, сказав ему это, она не заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед самым страшным штурмом — храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь — спал ли он, бодрствовал ли — он не отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносил ее имя, которое прежде так редко вспоминал, что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не качал я ее на руках»?
Что могла она знать?
Она только прислонилась к нему, прилегла немного на грудь.
Но сладко! Ах, в самом деле сладко лежать на груди у отца!
Хоть теперь и не весна, и крыльцо было влажно от холодных дождей, и тело дрогло под легкой одеждой на воздухе, но и в позднюю осень, в этот час, Тане было тепло. Она сидела долго с отцом, пока над дорогою в крепость, над беленными известкой камнями, над домом со стеклянной дверью зажигались ее родные созвездья.
X
И дерево можно считать существом вполне разумным, если оно улыбается тебе весной, когда одето листьями, если оно говорит тебе: «Здравствуй», когда ты по утрам приходишь в свой класс и садишься на свое место у окна. И ты тоже невольно говоришь ему: «Здравствуй», хотя оно стоит за окном на заднем дворе, где сваливают для школы дрова. Но через стекло его отлично видно.
Оно сейчас без листьев. Но и без листьев оно было прекрасно. Живые ветви его уходили прямо в небо, а кора была темна.
Был ли это вяз, или ясень, или какое-нибудь другое дерево, Таня не знала, но снег, падавший сейчас, первый снег, который, как пьяный, валился на него, цепляясь за кору и за сучья, не мог удержаться на нем. Он таял, едва прикоснувшись к его ветвям.
«Значит, и по ним стремится тепло, как и во мне, как и в других», — думала Таня и легонько кивала ему.
А Коля отвечал урок. Он стоял у доски перед Александрой Ивановной и рассказывал о старухе Изергиль.
Его лицо было смышленым. Из-под крутого лба глядели веселые и ясные глаза. И слова, слетавшие с его губ, были всегда живыми.
Учительница с удовольствием думала о том, что этот новый мальчик ей никак не испортит класса.
— А я видел Горького, — сказал он неожиданно и сильно покраснел, так как ни одной капли хвастовства не выносила его душа.
Дети поняли его смущение.
— Расскажи! — крикнули они ему.
— Вот как! — сказала и Александра Ивановна. — Это очень интересно! Где ты видел его? Ты, может быть, разговаривал с ним?
— Нет, я видел его только сквозь деревья сада. Это было в Крыму. Но я плохо помню. Мне было десять лет, когда мы с папой приехали туда.
— Что же делал Алексей Максимович в саду?
— Он разжигал близ дорожки костер.
— Расскажи нам о том, что ты помнишь.
Он помнил немного.
Он рассказал о гористом крае на юге, где у серых дорог, нагретых солнцем, за изгородями, сложенными из камня, темнеют шершавые листья винограда, а по утрам кричат ослы.
И все же дети слушали его не шевелясь.
Только Таня одна, казалось, ничего не слыхала. Она все смотрела сквозь окно, где первый снег валился на голое дерево. Оно уже начинало дрожать.
«Виноград, виноград, — думала Таня. — А я, кроме елей и пихты, ничего не видала».
Она призадумалась, силясь представить себе не виноград, но хоть цветущую яблоню, хоть высокую грушу, хоть хлеб, растущий на полях. И воображение рисовало ей невиданные цветы и колосья.
Учительница, облокотясь на подоконник, уже давно следила за ней. Эта девочка, которую она любила больше других, начинала ее беспокоить.
«Уж не думает ли она о танцульках? Еще чудесная память ее не ослабела, но взгляд рассеян, и в прошлый раз по истории она получила только „хорошо“.
— Таня Сабанеева, ты не слушаешь на уроках.
Таня с трудом оторвала от окна свой взгляд, блуждавший в ее далекой мечте, и встала. Она еще была не здесь. Она еще будто не пришла из своей незримой дали.
— Что же ты молчишь?
— Он рассказывает неинтересно.
— Это неправда. Он рассказывает хорошо. Мы все слушаем его с удовольствием. Разве ты была когда-нибудь в Крыму и видела Алексея Максимовича Горького? Подумай только — живого Горького!
— Мой отец меня туда не возил! — сказала Таня дрожащим голосом.
— Тем более тебе следует слушать.
— Я не буду его слушать.
— Почему же?
— Потому что это не относится к уроку русского языка.
Бог знает что она говорила.
Учительница медленно отошла от окна. Ее легкие, обычно тихие шаги зазвучали громко по классу. Она шла к Тане, огорченная, и взгляд ее сурово блестел, устремленный неподвижно вперед.
Таня покорно ждала.
— Передашь после уроков отцу, чтобы он пришел ко мне завтра, — сказала Александра Ивановна.
Она строго взглянула на Таню, на ее пылающий лоб и губы, и удивилась, как побледнели внезапно эти губы, только что сказавшие такие дерзкие слова.
— Я передам матери, она придет, — тихо сказала Таня.
Учительница медлила. Она все думала: «Что с ней происходит? — и не находила полного ответа в словах Тани. — Или этот мальчик трогает ее существо?»
Она решила сходить к ней домой. Рука ее поднялась и коснулась пальцев Тани.
— Ты не обманешь меня своей дерзостью. Пусть никто не приходит. Я прощаю тебя на этот раз. Но знай: ты сейчас поступила не как пионерка. Ты думаешь не то, что говоришь. А ведь ты всегда была справедлива. И что с тобой, мне непонятно.
Она, все еще огорченная, отошла к своей кафедре.
Все оставались неподвижны и молчали. Только девочка Женя обернулась назад так быстро, что чуть не свихнула своей толстой шеи.
— Таня просто в него влюблена, — сказала она шепотом Фильке.
Он толкнул ее ногой.
Но что поделаешь, если эта болтушка была так глупа, если в ее голове, покрытой курчавыми волосами, не было никакой фантазии!
А Таня все стояла, держась руками за парту. Пальцы ее бессильно дрожали. Она могла бы упасть, если б воля ее молчала, как молчал ее скованный язык.
— Чего ж ты стоишь? Садись, — сказала Александра Ивановна.
— Разрешите мне сесть на другую парту.
— Зачем? Разве с Женей тебе неудобно сидеть?
— Нет, удобно, — сказала Таня, — но это дерево в окне всегда развлекает меня.
— Садись. Какая ты, однако, странная!
И Таня села на последнюю парту, где не было никого, кроме нее.
— Садись и ты, Коля, — сказала учительница.
Она вовсе забыла о нем, занятая мыслями о Тане. Но и теперь, когда она вспомнила, он не сошел с места.
Он стоял, немного подавшись вперед, будто под ним был не гладкий пол, а крутая тропинка, ведущая на высокую гору; лицо его было красно, а упрямый взгляд прищурен.
— Хорошо, Коля, — сказала учительница. — Садись. Я тебе ставлю «отлично».
— Разрешите мне сесть на место Сабанеевой Тани?
— Да что это с вами?
Но все же она разрешила.
И он сел на скамью рядом с девочкой Женей из одного лишь упрямства.
Таня осталась одна. Она посмотрела в окно, в самом деле надеясь не увидеть дерева. Но и отсюда оно было видно. Первый снег уже покрыл основание его ветвей. Он больше не таял. Первый снег кружился над его головой, исчезавшей в туманном небе.
XI
«Если человек остается один, он рискует попасть на плохую дорогу», — подумал Филька, оставшись совершенно один на пустынной улице, по которой обычно возвращался вместе с Таней из школы.
Целый час прождал он ее, стоя на углу возле лотка китайца. Липучки ли из сладкого теста, грудой лежавшие на лотке, сам ли китаец в деревянных туфлях отвлек внимание Фильки, но только теперь он был один и Таня ушла одна, и это было одинаково плохо для обоих.
В тайге Филька бы знал, что делать. Он пошел бы по ее следам. Но здесь, в городе, его, наверно, примут за охотничью собаку или посмеются над ним.
И, подумав об этом, Филька пришел к горькому заключению, что он знал много вещей, которые в городе были ему ни к чему.
Он зная, например, как близ ручья в лесу выследить соболя по пороше, знал, что если к утру хлеб замерзнет в клети, то можно уже ездить в гости на собаках — лед выдержит нарту, и что если ветер дует с Черной косы, а луна стоит круглая, то следует ждать бурана.
Но здесь, в городе, никто не смотрел на луну: крепок ли лед на реке, узнавали просто из газеты, а перед бураном вывешивали на каланче флаг или стреляли из пушки.
Что же касается самого Фильки, то его заставляли здесь вовсе не выслеживать зверя по снегу, а решать задачи и находить в книге подлежащее и сказуемое, у которых даже самый лучший охотник в стойбище не нашел бы никаких следов.
Но пусть Фильку считают собакой кому это угодно и пусть смеются над ним сколько хотят, а на этот раз он все-таки сделает по-своему.
И Филька присел на корточки посреди улицы и проверил все следы, какие только видны были на снегу. Хорошо, что это был первый снег, что он упал недавно и что по этой улице почти никто не ходил.
Филька поднялся с корточек и пошел, не отрывая взгляда от земли. Он узнал их всех, кто тут был, словно они прошли перед его глазами. Вот одинокие следы Тани, лежащие у самого забора, — она шла впереди одна, стараясь ступать осторожно, чтобы не очень топтать ногами этот слабый снег. Вот следы Жени в калошах и Коли — у него неширокий шаг, которому только упрямство и придает отпечаток твердости.
Но как странно они себя вели! Сворачивали, подстерегали Таню и снова догоняли ее. Похоже на то, что они смеялись над ней. А она все шла и шла вперед, и неспокойно было у нее на сердце. Разве такие следы оставляет она на дворе у Фильки или на песке у реки, когда вдвоем они ходят ловить окуней?
Но куда исчезла она?
Следы Тани кончались внезапно на месте, где не было видно ни крыльца, ни калитки в заборе. Она, точно ласточка, поднялась прямо на воздух. Или, может быть, этот самый воздух, темный от первого снега, увлек ее вверх, как лист, и кружит теперь в облаках и качает? Не могла же она, в самом деле, перепрыгнуть через такой высокий забор!
Филька постоял секунду, потом пошел дальше по следам Жени и Коли — они шли рядом сначала, а на углу расходились в разные стороны, не очень довольные друг другом.
«Они поссорились», — подумал Филька и вернулся назад, смеясь.
У забора он снова постоял в раздумье над следами Тани и поднял руку вверх.
«Да, на краю забора есть выступ, за который можно схватиться рукой. И у Тани сильные ноги, — сказал себе Филька. — Но у меня должны быть вдвое сильнее. Иначе пусть физкультурник наш закопает меня в землю живым».
И Филька, перекинув сумку с книгами, подпрыгнул так высоко, что старуха, проходившая мимо, назвала его «чистый демон».
Но Филька уже этого не слыхал. Он был за забором и шел по чужому огороду дальше, рядом со следами Тани.
В конце огорода он перескочил еще через один забор, уже не такой высокий, и вышел к рощице, которая была близко от дома. Тут обогнул он кусты невысокой калины, ронявшей ягоды в снег, и поглядел на рощу. Вся белая от шелковистых каменных березок и молодого снега, она показалась ему вымыслом, который никогда и не снился ему, всегда окруженному лесом. Каждая ветвь была резка, словно отчеркнута мелом, стволы как бы дымились, светлые искры пробегали по их коре. И в этой серебряной роще, среди неподвижных деревьев, неподвижно стояла Таня и плакала. Она не слыхала ни звука его шагов, ни шума раздвигаемых веток.
Филька отодвинулся за кусты, скрывавшие его, как стена, и посидел на снегу недолго. Потом потихоньку отполз и бесшумно зашагал назад.
«Если человек остается один, — снова подумал Филька, — то он, конечно, может попасть на плохую дорогу: он может бегать по следам, как собака, и прыгать через забор, и, как лиса, подглядывать из-за кустов за другими. Но если человек плачет один, то лучше его оставить так: пусть плачет».
И Филька, обойдя рощу далеко, свернул в переулок и подошел к воротам Тани. Он открыл калитку и вошел в ее дом смело, как никогда не входил.
Старуха спросила его, что ему нужно.
Он ответил, что хотел бы видеть мать Тани и сказать ей, что в школе сегодня кружок и Таня придет попозже.
Старуха показала ему на комнату, где сидела мать.
Он приоткрыл немного дверь и снова закрыл ее быстро.
В комнате, на красном диванчике, рядом с матерью Тани сидела Александра Ивановна.
Обняв мать Тани, она говорила ей что-то, и у обеих в руках были крошечные белые платки, которые они изредка подносили к глазам.
Неужели и они горевали о чем-то?
Филька попятился назад, не скрипнув ни одной половицей.
Он вышел на крыльцо и быстро зашагал к воротам.
Да, он знал многие вещи, которые в городе были ему ни к чему. Он знал голоса зверей, знал корни трав, знал глубину воды, знал даже, что не следует дом свой в лесу конопатить войлоком, потому что птицы таскают волос на гнезда. Но, когда люди не смеются, а плачут вдвоем, он не знал, как в таком случае поступить. Тогда пусть все они плачут, а ему лучше заняться своими собаками, потому что уже зима и скоро лед поднимется над водой и от луны станет зеленым, как медь.
XII
Снег падал почти до самых каникул; переставал и падал, переставал и снова падал и засыпал весь городок. В домах стало трудно открывать ставни. На тротуарах прорывали траншеи. Дорога поднялась высоко. А снег все падал, овладевая и рекой и горами, и только в одном месте, на школьном дворе, где постоянно топтали его детские ноги, он ничего не мог поделать. Тут он прижался покрепче к земле, стал плотным и гладким, и можно было из него лепить что угодно.
Вот уже несколько дней подряд на каждой большой перемене Таня лепит из снега фигуру.
Сегодня она кончила ее. Мальчики, помогавшие ей, отнесли к забору лестницу, оставили ведро с водой. И Таня отошла в сторону, чтобы посмотреть на свой труд.
Это был часовой в шлеме, с плечами широкими, как у отца, и с его осанкой. Точно на краю света стоял он, опираясь на ружье и глядя вдаль, а перед ним расстилалось темное море. Конечно, моря никакого не было. Но так живо было впечатление, что дети в первую минуту молчали. Потом мальчики постарше незаметно окружили Таню и разом с криками подняли ее на воздух.
Девочки, которых вовсе не трогали, завизжали. А Таня даже не вскрикнула. Она только была смущена, что в самом деле часовой получился хорошо. А ведь она и не думала, как это сделать. Она только схватила свою мысль и крепко держала ее, не выпуская из своих пальцев до тех пор, пока не приделала к винтовке штыка, покрыв его сверкающим льдом. И теперь пальцы ее болели от воды и от снега, и она грела их, засунув в рот.
Коля стоял в стороне, не делая к Тане ни одного шага.
Александра Ивановна, привлеченная громким криком детей, тоже вышла во двор и постояла без шубы перед снежной фигурой часового. Она была удивлена ее красотой.
Тонкие шерстинки на черном платье учительницы уже покрылись изморозью, гранатовая звездочка затуманилась на ее груди, а она все стояла, думая о своем собственном детстве.
Ведь и они когда-то лепили фигуры из снега. Одну она помнила хорошо. Это была снежная баба, стоявшая в углу двора. Ночью, когда двор и кирпичные стены заливала луна, на нее было страшно смотреть. Ее круглая распухшая голова, с черным углем вместо рта, была окружена сиянием. И однажды, взглянув на нее вечером из окна, она испугалась и заплакала. Никто не знал, отчего она плачет. А она не могла заснуть. Всю ночь в лунном свете мерещилась ей эта снежная баба, похожая на вымысел каких-то подземных существ.
И теперь, через двадцать лет, учительница оглянулась: нет ли и тут этой страшной снежной бабы? Нет, она не увидела ее. Тут были и другие фигуры, не так искусно сделанные, как часовой, но все же это были воины, герои, был даже богатырь на коне — фантазия наивная и высокая, населявшая все углы двора.
— Это ты слепила часового? — спросила она у Тани.
Таня кивнула головой и вынула пальцы изо рта.
— Вам холодно, Александра Ивановна, — сказала она, — ваша звездочка совсем потускнела. Можно мне ее потрогать?
И Таня, протянув руку, потерла звездочку пальцем, и звездочка снова заблестела на гранях.
— Хочешь, я тебе ее подарю за то, что ты так хорошо сделала часового? — сказала учительница.
Таня с испугом остановила ее:
— Не надо! Не делайте этого, Александра Ивановна. Мы помним вас все с этой звездочкой. Не надо отнимать ее у других.
Таня отбежала подальше к воротам, где стоял Филька, маня ее к себе рукой.
А учительница потихоньку побрела к крыльцу и, пока шла, все время думала о Тане. Как часто застает она ее в последнее время и печальной и рассеянной, и все же каждый шаг ее исполнен красоты. Может быть, в самом деле любовь скользнула своим тихим дыханием по ее лицу?
«Ну что ж, это совсем не страшно, — думала с улыбкой учительница. — Но что она там жует усердно? Неужели снова они раздобыли у китайца эту противную серу? Так и есть! Любовь, о милая любовь, которую еще можно умерить серой!»
Учительница засмеялась тихонько и отошла прочь от детей.
Действительно, Филька раздобыл у китайца целый кусок пихтовой смолы и теперь охотно раздавал ее всем. Он дал тем, кто стоял от него направо, и тем, кто стоял налево, и только Жене не дал ничего.
— Что же ты мне не даешь серы? — крикнула ему Женя.
— Филька, не давай девчонкам серы, — сказали мальчики со смехом, хотя они знали отлично, что рука его всегда была щедра.
— Нет, отчего же? — ответил им Филька. — Я дам ей самый большой кусок. Пусть только подойдет ко мне.
Женя подошла.
Филька вынул из кармана маленький пакетик, сделанный из бумаги, и осторожно положил в ее руку.
— Ты даешь мне слишком много, — с удивлением сказала Женя.
Она развернула бумажку.
Маленький, недавно родившийся мышонок, дрожа, сидел на ее руке. Она с криком бросила его на землю, а девочки, стоявшие поближе, разбежались.
Мышонок, сидя на снегу, дрожал.
— Что вы делаете? — сказала сердито Таня. — Ведь он замерзнет!
Она нагнулась и, подняв мышонка, подула на него, согрела у своих губ теплым дыханием, потом сунула его к себе под шубку за пазуху.
К толпе подошел человек, которого никто в этом городе раньше не видел. Он был в сибирской шапке из лисьего меха и в дорожной дохе. Ноги же его были обуты плохо. И это увидели все.
— Кто-то приехал сюда, — сказал Филька, — не здешний.
— Не здешний, — подтвердили другие.
Все смотрели на него, пока он подходил. А маленькая девочка с проворными ногами даже ухватила его за шубу.
— Дядя, вы инспектор? — спросила она.
Он подошел к толпе, где стояла Таня, и сказал:
— Скажите мне, ребята, как попасть к директору?
Все отступили назад. Это мог быть в самом деле инспектор.
— Почему же вы молчите? — спросил он и обратился к Тане: — Проводи меня ты, девочка.
Таня оглянулась, полагая, что он говорит другой.
— Нет, ты, девочка, ты, с серыми глазами, у которой мышонок.
Таня посмотрела на него, раскрыв широко глаза и громко жуя свою серу. Из-за плеча ее выглядывал мышонок, пригревшийся под воротником ее шубки.
Человек улыбнулся ему.
И тогда Таня выплюнула серу и пошла вперед к крыльцу.
— Кто это? — спросил Коля.
— Это, наверное, инспектор из Владивостока, — сказали ему другие.
А Филька вдруг крикнул с испугом:
— Это герой, честное слово! Я видел на груди его орден.
XIII
Меж тем это был писатель. Кто его знает, зачем он приехал в этот город зимой без валенок, в одних только сапогах. Да и сапоги его были не из коровьей кожи, прошитой, как у старателей, жилками, а из обыкновенного серого брезента, который никак уж не мог согреть его ноги. Правда, на нем была и длинная теплая шуба, и шапка из рыжей лисы. В этой шубе и шапке его видели и в клубе у пограничников. Говорили, будто он родился в этом городе и даже учился в этой самой школе, куда сегодня пришел.
Может быть, захотелось ему вспомнить свое детство, когда он рос здесь мальчиком и пусть холодный, а все же родимый ветер дул в его лицо и знакомый снег ложился на его ресницы. Или, может, захотелось ему посмотреть, как новая поросль шумит теперь на берегу его реки. Или, может быть, соскучился он со своей славой в Москве и решил отдохнуть, как те большие и зоркие птицы, что целый день парят высоко над лиманом и потом опускаются на низкие ели прибрежья и отдыхают здесь в тишине.
Но Таня не думала так.
Пусть это не Горький, думала она, пусть это другой, но зато он приехал сюда, к ней домой, в ее далекий край, чтобы и она могла посмотреть на него своими глазами, а может быть, даже прикоснуться к его шубе рукой.
У него были седые волосы на висках, хотя он еще не был стар, и тонкий голос, который поразил ее.
Она только боялась, как бы он не спросил ее вдруг, любит ли она Пушкина и нравятся ли ей его собственные книги.
Но он ни о чем не спросил. Он только сказал:
— Спасибо тебе, девочка. Что же ты сделаешь с мышонком?
И хотя, как многие слышали, писатель ничего особенного не сказал, а все же доставил всем немало хлопот.
Как хорошо было раньше, когда раз в десять дней Александра Ивановна по вечерам, после уроков, занималась с литературным кружком!
Они усаживались все за длинный стол в пионерской комнате, а Александра Ивановна садилась в кресло. Она становилась как будто немного другой, чем в классе, словно из далекого странствования приплывала к ним на невидимом корабле. Она клала подбородок на свои сплетенные пальцы и вдруг начинала читать:
Когда волнуется желтеющая нива
И свежий лес шумит при звуке ветерка…
Затем подумает немного и скажет:
— Нет, не то я хотела вам сегодня прочесть. Лучше послушайте вот что:
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И…
Ах, дети, я так хочу, чтобы вы поняли, каким чудесным бывает слово у поэта, каким дивным смыслом наполнено оно!
А Филька ничего не понимал и готов был без сожаления вырвать свой язык, который только и делал, что колотился без толку о его зубы, помогая им жевать все, что попадало в рот, а ни одного такого стиха сочинить не мог. Но зато он отлично говорил, как китаец, стоявший на углу с липучками. «И мало-мало есть, — говорил он, — и худо есть, и шибко хорошо».
Все над ним смеялись.
Потом Женя читала стихи о пограничниках, а Таня — рассказы. Коля же всегда критиковал бесстрастно, жестоко и сам ничего не писал — он боялся написать плохо.
Но совсем недавно, несколько дней назад, Таня прочитала им свой рассказ о маленьком мышонке, который поселился в рукаве старой шубы. Он жил там долго. Но однажды шубу вынесли из кладовой на мороз, и в первый раз мышонок увидел снег. «И как только людям не стыдно его топтать, — ведь это же сахар!» — подумал мышонок и выпрыгнул из рукава. Бедный мышонок! Как он теперь будет жить?
На этот раз Коля ничего не сказал дурного. Его молчание Таня сочла за похвалу и целый день, и всю ночь, даже во сне, ощущала счастье. А утром разорвала рассказ и выбросила вон.
«Неужели, — думала она, — даже не похвала, а только молчание этого дерзкого мальчика может меня сделать счастливой?»
Но сегодня на занятиях было совсем иначе.
Странные заботы посетили их круг. Где достать цветы, чтобы поднести их вечером писателю? Где их взять зимой, под снегом, когда даже простые хвощи на болоте, когда даже последняя травка в лесу не осталась живой?
Все думали об этом. И Таня думала, но ничего не могла придумать — у нее не было больше цветов.
Тогда толстощекая Женя сказала (она всегда говорила полезные вещи):
— У нас дома, в горшках, распустились царские кудри.
— И у нас, — разом сказали девочки, — зацвели на окнах китайские розы и фуксии.
— У нас же… — сказал Филька и в то же мгновение умолк, потому что его хозяйка не держала цветов в своем доме. Она держала свинью, которую его собаки во что бы то ни стало хотели разорвать на части.
Таким образом собрали много цветов. Но кто же отдаст их ему? Кто при всех, в большом школьном зале, где ярко будут гореть сорок ламп, поднимется на дощатую сцену и пожмет писателю руку и скажет: «От имени всех пионеров…»
— Пусть это сделает Таня! — крикнул Филька громче всех.
— Пусть это сделает Женя, — сказали девочки. — Ведь она придумала, каким образом собрать эти цветы.
И хотя они были правы, но все же мальчики спорили с ними. Только Коля молчал.
И когда все-таки выбрали Таню, а не Женю, он прикрыл глаза рукой. И никто не понял, чего же он хотел.
— Итак, — сказала Александра Ивановна, — ты взойдешь на трибуну, Таня, подойдешь к гостю, пожмешь ему руку и потом отдашь цветы. Ты скажешь ему то, что мы тут решили. Память у тебя хорошая, больше я тебя учить не буду. До начала осталось немного. Возьми цветы.
И Таня вышла, держа цветы в руках.
«Так вот она, справедливость! Вот настоящая награда за все мои обиды, — думала Таня, прижимая к себе цветы. — Не кто другой, как я, пожму знаменитому писателю руку, и отдам цветы, и буду смотреть на него, сколько мне захочется. И когда-нибудь потом, много-много времени спустя — лет так через пять, — и я смогу сказать друзьям, что видела кое-что на свете».
Она улыбалась всем, кто подходил к ней близко. Она улыбалась и Жене, не видя ее злобных взглядов.
— Это удивительно, почему все же выбрали Таню Сабанееву, — сказала Женя друзьям. — Я не говорю о себе — я не тщеславна, и мне этого вовсе не нужно, — но лучше было бы выбрать Колю. Он куда умней ее. Впрочем, этих мальчишек очень легко понять. Они выбрали ее потому, что у нее красивые глаза. Даже писатель что-то сказал о них.
— Он назвал их только серыми, — сказал Коля, смеясь. — Но ты, Женя, всегда права. Они красивые. И ты бы, наверно, хотела, чтоб у тебя были такие глаза?
— Вот уж чего не хотела бы, право! — сказала Женя.
Таня не слушала больше. И цветы, которые она держала в руках, показались ей тяжелыми, будто сделаны были из камня. Она бросилась бежать мимо классов, мимо большого зала, где, усаживаясь, уже гремели стульями.
Она сбежала по лестнице и в пустой сумрачной раздевалке остановилась задыхаясь. Она еще не знала всего красноречия зависти, она была слаба.
«Возможно ли то, что она говорит обо мне? Ведь это было бы недостойно меня, пионерки. Пусть счастье не улыбается мне. Не следует ли лучше отказаться, чем слушать подобные слова?»
Ноги не держали ее.
«Нет, все все неправда! — сказала она себе. — Все это вздор!»
А все же ей захотелось увидеть свои глаза.
В раздевалке, где, точно на лесной поляне, постоянно царил сумрачный свет, было тихо в этот час. Большое старое зеркало, чуть наклоненное вперед, стояло у белой стены. Его черная лакированная подставка всегда вздрагивала от шагов пробегавших мимо школьников. И тогда зеркало тоже двигалось. Точно светлое облако, проплывало оно немного вперед, отражая множество детских лиц.
Но сейчас оно стояло неподвижно. Вся подставка была уставлена чернильницами, только что вымытыми сторожем. И чернила стояли тут же, на подставке, в простой бутылке, и в высокой четверти с этикеткой, и еще в одной огромной стеклянной посуде. Как много чернил! Неужели их нужно так много, чтобы ей, Тане, зачерпнуть каплю на кончик своего пера?
Осторожно обойдя бутыль, стоявшую на полу, Таня подошла к зеркалу. Она оглянулась — сторожа не было видно — и, положив на подзеркальник локти, приблизила свое лицо к стеклу. Из глубины его, более светлой, чем окружающий сумрак, глядели на Таню ее серые, как у матери, глаза. Они были раскрыты, постоянный блеск покрывал их поверхность, а в глубине ходили легкие тени, и, казалось, в них не было никакого дна.
Так стояла она несколько секунд изумленная, точно лесной зверек, впервые увидевший свое отражение. Потом тяжело вздохнула:
— Нет, какие уж это глаза!
С чувством сожаления Таня отодвинулась назад, распрямилась.
И тотчас же, словно повторяя ее движение, качнулось на подставке зеркало, вновь возвращая Тане ее глаза. А бутылка с чернилами вдруг наклонилась вперед и покатилась, звеня о пустые чернильницы.
Таня быстро протянула руку. Но, точно живое существо, бутылка увернулась, продолжая свой путь. Таня хотела поймать ее на лету, даже прикоснулась к ней пальцами. Но бутылка скользила, боролась, точно спрут, извергая черную жидкость. Она упала на пол, даже не очень звонко, скорее со звуком глины, оборвавшейся с берега в воду.
С Таней случилось то, что хоть раз случается в жизни с каждой девочкой, — она проливает чернила.
— Вот несчастье! — воскликнула Таня.
Она отскочила, подняв левую руку, в которой все время держала цветы. Все же несколько черных капель блестело на нежных лепестках китайских роз. Однако это еще ничего, можно лепестки оборвать. Но другая рука! Таня с отчаянием вертела ее перед глазами, поворачивая ладонью то вверх, то вниз. До самого сгиба кисти она была черна и ужасна.
— Любопытно!
Так близко от нее раздался возглас, что Тане показалось, будто она сама сказала это слово.
Она быстро вскинула голову.
Перед ней стоял Коля и тоже смотрел на ее руку.
— Любопытно, — повторил он, — как ты теперь пожмешь руку писателю. Кстати, он уже пришел и сидит сейчас в учительской. Все собрались. Александра Ивановна послала меня за тобой.
Секунду Таня была неподвижна, и глаза ее, только что глядевшие в зеркало с таким любопытством, теперь выражали страдание.
Удивительно, как ей не везет!
Она протянула ему цветы. Она хотела сказать: «Возьми у меня и это. Пусть поднесет их Женя. Ведь у нее тоже хорошая память».
И он взял бы эти цветы и, может быть, посмеялся бы над нею вместе с Женей.
Таня живо отвернулась от Коли и помчалась дальше между рядами детских шуб, сопровождавших ее, точно строй неподвижных свидетелей. В умывалке она нашла воду. Она вылила ее всю, до последней капли.
Она терла руку песком, и все же рука ее осталась черной.
«Все равно он скажет! Он скажет Александре Ивановне. Он скажет Жене и всем».
Итак, она сегодня не выйдет на сцену, не отдаст цветов и не пожмет руку писателю.
Удивительно, как не везет ей с цветами, к которым так привязано ее сердце! То она отдает их больному мальчику, а тот оказывается Колей, и вовсе их не следовало ему отдавать, хотя то были простые саранки. И вот теперь — эти нежные цветы, которые растут только дома. Попади они к другой девочке — сколько чудесных и красивых историй могло бы с ними случиться! А она должна отказаться от них.
Таня стряхнула с руки капли воды и, не вытирая ее, побрела из раздевалки, больше не торопясь никуда. Теперь уж все равно!
Она взошла по ступеням, обитым медной полоской по краю, и пошла по коридору, поглядывая в окна, не увидит ли во дворе своего дерева, которое иногда утешало ее. Но и его не было. Оно росло не здесь, оно росло под другими окнами, на другой стороне. А по другой стороне, пересекая ей путь, шел по коридору писатель. Она увидела его, оторвавшись на секунду от окна.
Он шел, торопливо передвигая ноги в своих брезентовых сапогах, без шубы, в длинной кавказской рубахе с высоким воротом, перехваченной в талии узким ремешком. И блестели его серебряные волосы на затылке, блестел серебряный поясок, и пуговиц на его длинной рубахе Тане было не счесть.
Вот он свернет сейчас за угол коридора к учительской и исчезнет от Тани навсегда.
— Товарищ писатель! — крикнула она с отчаянием.
Он остановился. Он повернулся кругом, как на пружине, и пошел назад, к ней навстречу, размахивая руками и морща лоб, словно силясь заранее понять, что нужно этой девочке, остановившей его на пути. Уж не цветы ли она принесла ему? Как много, как часто приносят ему цветы! Он не посмотрел на них даже.
— Товарищ писатель, скажите, вы добрый?
Он наклонил к ней лицо.
— Нет, скажите, вы добрый? — с мольбой повторила Таня и увела его за собой в глубину пустого коридора.
— Товарищ писатель, скажите, вы добрый? — повторила она в третий раз.
Что мог он ответить на это девочке?
— Но что тебе нужно, дружок?
— Если вы добрый, то прошу вас, не подавайте мне руки.
— Ты разве сделала что-нибудь плохое?
— Ах нет, не то! Я хотела сказать другое. Я должна поднести вам цветы, когда вы кончите читать, и сказать от имени всех пионеров спасибо. Вы подадите мне руку. А как я вам подам? Со мной случилось несчастье. Посмотрите.
И она показала ему свою руку — худую, с длинными пальцами, всю измазанную чернилами.
Он сел на подоконник и захохотал, притянув Таню к себе.
Смех его поразил ее больше, чем голос, — он был еще тоньше и звенел.
Таня подумала:
«Он, наверно, должен петь хорошо. Но сделает ли он то, о чем я прошу?»
— Я сделаю так, как ты просишь, — сказал он ей.
Он ушел, все еще посмеиваясь и размахивая руками на свой особый лад.
Это была веселая минута в его длинном путешествии. Она доставила ему удовольствие, и на сцене он был тоже весел. Он сел поближе к детям и начал читать им, не дождавшись, когда они перестанут кричать. Они перестали. Таня, сидевшая близко, все время слушала его с благодарностью. Он читал им прощание сына с отцом — очень горькое прощание, но где каждый шел исполнять свои обязанности. И странно: его тонкий голос, так поразивший Таню, звучал теперь в его книге иначе. В нем слышалась теперь медь, звон трубы, на который откликаются камни, — все звуки, которые Таня любила больше, чем звуки струны, звенящей под ударами пальцев.
Вот он кончил. Вокруг Тани кричали и хлопали, она же не смела вынуть руки из кармана своего свитера, связанного из грубой шерсти. Цветы лежали на ее коленях.
Она смотрела на Александру Ивановну, ожидая знака.
И вот все уже смолкли, и он отошел от стола, закрыл свою книгу, когда Александра Ивановна легонько кивнула Тане.
Она взбежала по ступенькам, не вынимая руки из кармана. Она приближалась к нему, быстро перебирая ногами по доскам, потом пошла медленней, потом остановилась. А он смотрел в ее блестящие глаза, не делая ни одного движения.
«Он забыл, — подумала Таня. — Что будет теперь?»
Мороз пробежал по ее коже.
— От имени всех пионеров и школьников… — сказала она слабым голосом.
Нет, он не забыл. Он не дал ей кончить; широко раскинув руки, подбежал к ней, заслонил от всех и, вынув цветы из ее крепкой сжатой ладони, положил их на стол. Потом обнял ее, и вместе они сошли со сцены в зал. Он никому не давал к ней прикоснуться, пока со всех сторон не окружили их дети.
Маленькая девочка шла перед ними и кричала:
— Дядя, вы живой писатель, настоящий или нет?
— Живой, живой, — говорил он.
— Я никогда не видала живого. Я думала, он совсем не такой.
— А какой же?
— Я думала, толстый.
Он присел перед девочкой на корточки и потонул среди детей, как в траве. Они касались его руками, они шумели вокруг, и никогда самая громкая слава не пела ему в уши так сладко, как этот страшный крик, оглушавший его.
Он на секунду прикрыл глаза рукой.
А Таня стояла возле, почти касаясь его плеча. Вдруг она почувствовала, как кто-то старается вынуть ее руку, запрятанную глубоко в карман. Она вскрикнула и отстранилась. Это Коля держал ее руку за кисть и тянул к себе изо всей силы. Она боролась, сгибая локоть, пока не ослабела рука. И Коля вынул ее из кармана, но не поднял вверх, как ожидала Таня, а только крепко сжал своими руками.
— Таня, — сказал он тихо, — я так боялся за тебя! Я думал, что будут над тобой смеяться. Но ты молодец! Не сердись на меня, не сердись, я прошу! Мне так хочется танцевать с тобой в школе на елке!
Ни обычной усмешки, ни упрямства не услышала она в его словах.
Он положил свою руку ей на плечо, словно веселый танец уже начался, словно они стали кружиться.
Она покраснела, глядя на него в смятении. Нежная улыбка осветила ее лицо, наполнила глаза и губы. И, ничего не боясь, она тоже подняла свою руку. Она совсем забыла о своих обидах, и несколько секунд ее перепачканная худая девическая рука покоилась на его плече.
Вдруг Филька обнял обоих. Он пытливо смотрел то на Таню, то на Колю, и беспечное лицо его на этот раз не выражало радости.
— Помирились, значит, — громко сказал он.
Таня отдернула руку, сняла ее с плеча Коли, опустила вниз вдоль бедра.
— Что ты глупости говоришь, Филька! — сказала она, покраснев еще сильнее. — Он просто просил меня, чтобы я пригласила его к себе завтра на праздник. Но я не приглашаю. А впрочем, пусть приходит, если ему уж так хочется.
— Да, да, — вздохнул легонько Филька, — завтра Новый год, я помню — это твой праздник. Я приду к тебе с отцом, он просил меня. Можно?
— Приходи, — поспешно заметила Таня. — Может быть, у меня будет нескучно. Приходи, — сказала она и Коле, прикоснувшись к его рукаву.
Филька с силой протиснулся между ними, а за ним толпа, стремящаяся вперед, широкой рекой разъединила их.
XIV
Новогодняя ночь приходила в город всегда тихая, без вьюг, иногда с чистым небом, иногда с тонкой мглой, загоравшейся от каждого мерцания звезды. А повыше этой мглы, над ней, в огромном, на полнеба, круге ходила по своей дороге луна.
Эту ночь Таня любила больше, чем самую теплую летом. В эту ночь ей разрешалось не спать. Это был ее праздник. Правда, она родилась не в самую ночь под Новый год, а раньше, но имеет ли это значение! Праздник есть праздник, когда он твой и когда кругом тебя тоже радуются. А в эту ночь в городе никто не спал. Снег сбрасывали с тротуаров на дорогу и ходили друг к другу в гости, и среди ночи раздавались песни, скрипели шаги на снегу.
В этот день мать никогда не работала, и Таня, придя из школы, еще на пороге кричала:
— Стоп, без меня пирожков не делайте!
А мать стоит посреди комнаты, и руки у нее в тесте. Она относит их назад, как два крыла, которые готовы поднять ее на воздух. Но мать остается на земле. Она нагибается к Тане, целует ее в лоб и говорит ей:
— С праздником тебя, Таня, с каникулами. А мы еще ничего не начинали делать, ждем тебя.
Таня, бросив книги на полку, спешила надеть свое старенькое, в черных мушках, платье. Она еле влезала в него. Ее выросшее за год тело наполняло его, как ветер, дующий в парус с благоприятной стороны. И мать, глядя на Танины плечи, начинала качать головой:
— Большая, большая!
А Таня, не боясь запачкаться в тесте, хватала ее сзади за руки и, подняв невысоко от земли, проносила через всю комнату.
— Ты надорвешься! — кричала в испуге мать.
Но мать была легка. Легче связки сухой травы была эта ноша для Тани.
|
The script ran 0.011 seconds.