Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмили Бронте - Агнес Грей [1847]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: Драма, О любви, Роман

Полный текст.
1 2 3 

«Значит, тогда, сэр, – говорю, – я нераскаянной выйду?» «Так ведь, – отвечает, – коли вы все делаете, чтобы попасть на небеса, и не можете, значит, вы одна из тех, кто подвизается войти сквозь тесные врата и не возмогут». А потом спрашивает, видела ли я утром барышень из господского дома, а как я ответила, что они вроде по Мшистой дороге прогуливались, так он мою бедную кошечку ногой к стене отшвырнул и давай за ними, веселый такой, будто жаворонок. А мне таково грустно стало. От его последних слов сердце будто свинцом налилось. Совсем я извелась. Только я по его сделала. Думала, он хотел посоветовать, как лучше, хоть и говорил так-то сурово. Да только, мисс, он молодой и богатый, а уж где таким понять, о чем бедная старуха вроде меня думает. Но я все равно по его делала… Но может, я, мисс, вам своей болтовней докучаю? – Что вы, Нэнси! Говорите, говорите. Расскажите мне все. – Ну, риматис меня вроде бы маленько отпустил, уж не знаю, от того ли, что я в церковь ходить начала, или от другого от чего. И тут застудила я глаза, очень уж морозное воскресенье выдалось. Воспаление-то не враз началось, а мало-помалу… Да что это я про глаза-то? Я ведь о муке своей душевной толкую, и, правду сказать, мисс Грей, не стало легче и в церкви, ну, разве самую малость. Здоровье у меня вроде поправилось, но душа не излечилась. Слушаю священников, слушаю, молитвенник читаю, читаю, только все выходит аки медь звенящая или кимвал звучащий. Проповеди не понимаю, а молитвенник вживе показывает, какая я грешная: читаю благие слова, только сама-то лучше не делаюсь, да еще частенько чувствую, что урок это тяжкий и труд непосильный, а не честь великая и спасение, как добрым-то христианам положено. Как будто пусто во мне и темно. И слова-то эти ужасные: «Многие подвизаются войти и не возмогут»! Они будто иссушили меня всю. А потом как-то мистер Хэтфилд проповедовал о причастии, и слышу, он говорит: «Если есть среди вас такие, кто сам не в силах успокоить свою совесть и нуждается в утешении или совете, так пусть придут ко мне или другому скромному и ученому служителю Божьему и откроют свою печаль». И вот на следующее воскресенье пришла я в церковь загодя, взошла в ризницу да и опять заговорила с мистером Хэтфилдом, уж не знаю, как и смелости набралась. Только думаю, уж коли моей душе погибель грозит, тут не до суеты всякой. Только он сказал, что ему сейчас некогда со мной растабарывать. «И, – говорит, – больше мне вам нечего сказать, кроме того, что я уже сказал. Примите причастие, исполняйте свой долг, а уж если это не поможет, так ни от чего другого помощи не будет. И, – говорит, – больше мне не докучайте!» Я и ушла. И слышу, мистер Уэстон – мистер Уэстон тоже там был, самое, значит, первое его воскресенье в Хортоне. Он уже облачение надел и теперь мистеру Хэтфилду помогал… – А дальше что, Нэнси? – Я, значит, слышу, спрашивает он у мистера Хэтфилда, дескать, кто такая, а тот отвечает: «Старая дура и ханжа». Очень меня это удручило, мисс, но я пошла, села на свою скамью и попробовала долг свой исполнять, как раньше. Только в душе, ну, нет никакого мира. Я и причастие приняла, а самой чудится, это я свою погибель заедаю и запиваю. Так и домой вернулась в удручении. А наутро и прибраться не успела… По правде сказать, мисс, не лежало у меня сердце подметать, кастрюли оттирать да глянец наводить, сижу себе посреди грязищи, и кто, вы думаете, входит? Мистер Уэстон. Я за веник, я за кастрюли, а сама думаю, сейчас он меня, как мистер Хэтфилд, прищучит за лень и безделье. Не тут-то было. Он мне только доброго утра пожелал, обходительно так. Я мигом стул для него обтерла и в очаге размешала, а у самой-то те слова в ризнице так в ушах и звенят. «Зачем бы, сэр, – говорю, – вы побеспокоились, в такую даль пойти навестить старую дуру и ханжу?» Он вроде бы растерялся. Но принялся меня уговаривать, что священник так в шутку сказал, но видит, зря он это, ну и говорит: «Напрасно вы, Нэнси, так к сердцу приняли. Мистер Хэтфилд был не в духе. Кто из нас безгрешен? Вы же знаете, что сам Моисей говорил необдуманно. А теперь, если у вас есть время, то сядьте и расскажите мне про ваши сомнения и страхи, и я попробую рассеять их». Села я супротив него. Второй-то раз всего его и видела, мисс Грей, а он помоложе мистера Хэтфилда будет. И с лица не такой красивый, строгий даже. Только говорил так-то ласково. Вдруг кошечка ему на колени, что с нее и взять-то, а он ее только погладил и улыбнулся. Ну, думаю, не так уж все худо. Мистер Хэтфилд ее отшвырнул, будто побрезговал. А ведь что тварь понимать может, мисс Грей? Она же не человек. – Да, да, Нэнси. Но что сказал мистер Уэстон? – А ничего. Вот меня слушал спокойно да терпеливо, и никакой в нем насмешки. Ну, я все ему и выложила, вот как вам, только поболее. А он говорит: «Ну что же, мистер Хэтфилд правильно сказал, когда посоветовал вам усердно исполнять свой долг, но, конечно, он не имел в виду, что вам для этого надо только в церковь ходить. Для истинных христиан этого мало. Он просто полагал, что в церкви вы легче узнаете, из чего этот долг состоит, и научитесь находить радость в том, что прежде считали тяжким трудом и обузой. А если бы попросили его истолковать вам слова, которые вас тревожат, он, разумеется, объяснил бы, что тем, кто подвизается войти и не может, мешают их грехи. Вот так человек с большим мешком на плечах мог бы попробовать войти в узкую дверь, и убедился бы, что для этого должен он свой мешок оставить у порога. Но у вас, Нэнси, вряд ли, найдутся грехи, от которых вы не захотели бы поскорей избавиться!» «Правду вы говорите, сэр», – отвечаю. «Вы ведь знаете, – говорит он, – первую и величайшую заповедь, а также вторую, ее подкрепляющую? Те две заповеди, на которые опираются все законы и речения всех пророков? Вы говорите, что не можете любить Бога. Однако, мне кажется, если вы как следует подумаете, кто Он и что, так поймете, что есть в вас эта любовь и иначе быть не может. Он – ваш Отец, ваш лучший друг. Все блага, все, что есть хорошего, приятного, полезного, исходит от Него, а все дурное, все, что у вас есть причины ненавидеть, чего страшиться, исходит от дьявола, не только нашего, но и Его врага. И Бог явился во плоти, дабы разрушить козни дьявола. Одним словом, Бог есть Любовь, и чем больше любви в наших сердцах, тем ближе мы к Нему, тем больше частица Его духа в нас». «Так-то, сэр, – отвечаю, – думается мне, я и правда Бога люблю, но как мне ближних моих любить, коли среди моих соседей всякие люди есть – и злят-то они меня, и перечат мне, а уж грешны!» «Это может показаться трудным, – говорит он, – любить ближних, в которых столько дурного и чьи недостатки пробуждают зло, затаившееся в нас самих. Но помните: их создал Он, и Он их любит. А всякий, любящий родившего, любит и рожденного от него. Если Бог так возлюбил нас, что Сына своего единородного послал умереть за нас, то и нам должно возлюбить друг друга. Если вы не в силах испытывать теплого чувства к тем, кто небрегает вами, то можете хотя бы попытаться во всем поступать с ними, как хотите, чтобы они поступали с вами. В ваших силах жалеть их слабости, и прощать им обиды, и делать добро тем, кто вокруг вас. И если вы приучите себя к этому, то сами старания ваши пробудят в вас некоторую любовь к ним, не говоря уж о благодарности, которой ваша доброта отзовется в их сердце, пусть даже мало в них хорошего. Если мы любим Бога и хотим служить Ему, так попытаемся уподобиться Ему, следовать Его заветам, трудиться во славу Его, – а она в благе человеческом, дабы скорее утвердилось на земле Его царствие, а оно мир, и счастье и в человецах благоволение. Какими немощными ни кажемся мы себе, делая всю свою жизнь посильное добро, даже самые смиренные среди нас поспособствуют утверждению его. Так будем же пребывать в любви, дабы Он мог пребывать в нас, а мы в Нем. Чем более счастия будем мы дарить, тем больше его получим даже в этой юдоли и тем больше будет наша награда на небесах, где отдохнем мы от трудов наших». Думается мне, мисс, это точные его слова, я ведь все время над ними размышляла. А потом он взял Библию и начал читать – немножко оттуда, немножко отсюда, и так-то хорошо объяснял, что мне все ясно стало, как Божий день, и будто вдруг свет озарил мою душу, а уж на сердце потеплело! Об одном я только жалела, что Билл его послушать не мог и никто другой, чтобы возликовать вместе со мной. Чуть он ушел, заходит Ханна Роджерс, соседка моя, и зовет, чтобы я ей со стиркой подсобила. А я говорю: не могу. У меня еще картошка для обеда не чищена и посуда с утра немытая стоит. Вот она и давай меня отчитывать, что и неряха-то я, и лентяйка. Сперва-то меня досада взяла, но только я ей словечка плохого не сказала. И так спокойно толкую, что ко мне новый священник приходил, а я управлюсь побыстрее и еще успею ей помочь. Тут она помягчела немножко, и я на нее сердца не держу, ну мы и поладили по-хорошему. Вот так-то, мисс Грей, «кроткий ответ отвращает гнев, а оскорбительное слово возбуждает ярость». – Совершенно верно, Нэнси. Жаль только, что не всегда мы это помним. – Что так, то так. – А еще мистер Уэстон вас навещал? – Да, и часто. А как глаза у меня поплошали, так он садился на полчасика почитать мне. Только, мисс, ему и других навещать надо, и другие дела у него есть, благослови его Бог! А какую проповедь он прочел в следующее воскресение! Текст взял «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою Вас» и следующие два святых стиха. Вы-то, мисс, тогда в отъезде были, но я такая счастливая сделалась! И сейчас я, слава Богу, счастлива. И так-то мне теперь приятно чем-ничем соседкам услужить, ну, что там слепая старуха может! А они мне лаской отвечают, как он и толковал. Вот видите, мисс, я носки вяжу. Для Томаса Джексона. Сварливый он старик, и мы с ним все бранились. А иной раз чуть в волосы друг другу не вцеплялись. И вот думаю, дай-ка я ему теплые носки свяжу, и как начала их, так все его, бедного старика, жалею. Ну, точь-в-точь выходит, как мистер Уэстон говорил. – Очень рада, Нэнси, что вы счастливы и рассуждаете так разумно. Однако мне пора, не то я опоздаю. – Я попрощалась с ней и ушла, обещав прийти снова, как только выпадет свободная минута. И я почувствовала себя почти такой же счастливой, как она. В другой раз я зашла почитать бедному батраку, лежавшему в последней стадии чахотки. Барышни навестили его, и каким-то образом у них было исторгнуто обещание прийти и почитать ему. Но это же такое обременительное занятие! И они попросили меня заменить их. Я охотно согласилась, и вновь с удовольствием выслушала похвалы мистеру Уэстону как от больного, так и от его жены. Батрак сказал мне, что получает большое утешение и не меньшую пользу от посещений «нового священника», который часто к нему заходит и «совсем не то, что мистер Хэтфилд», который прежде порой заглядывал к нему и всегда требовал, чтобы дверь хижины была открыта настежь. Он желал дышать свежим воздухом и не думал, как это может повредить страдальцу. Торопливо открывал молитвенник, быстро прочитывал молитву о болящих и поспешно удалялся – кроме тех случаев, когда считал нужным сделать суровый выговор несчастной жене или отпустить какое-нибудь необдуманное, если не сказать – бессердечное, замечание, от которого несчастным становится только горше. – А вот мистер Уэстон, – сказал больной, – молится со мной вместе и разговаривает ласково так. А то читает и сидит рядом, точно брат родной. – Верно, верно! – воскликнула его жена. – Вот недели три назад увидел он, как Джим весь дрожит, а в очаге и огня-то нет, и спрашивает: весь уголь у вас вышел? Я говорю вышел, а купить-то еще нам не по карману. Да я, мисс, и не думала помощи у него попросить. А он наутро прислал нам мешок угля. Вот с тех пор огонь у нас так и пылает. Зимой уж как это кстати! И он, мисс Грей, со всеми так. Зайдет больного навестить и замечает, чего в доме недостает, и коли самим им этого не купить, он им присылает. Другой-то на его месте не стал бы так себя обделять, – у него и на себя не очень хватает. Знаете, мисс, он ведь живет на то, что ему мистер Хэтфилд платит, и говорят, это гроши сущие. Тут я с непонятным торжеством вспомнила, как часто прелестная мисс Мэррей называла его вульгарным пентюхом, потому что часы у него были серебряные, а одежда не столь блистала новизной, как у мистера Хэтфилда. Вернулась я, чувствуя себя очень счастливой, и поблагодарила Бога за то, что мне есть о чем думать, отвлекаясь от утомительного однообразия и тоскливого одиночества моей жизни. Да, я чувствовала себя совсем одинокой. Из месяца в месяц, из года в год, если не считать коротких поездок домой, я не видела ни единого существа, которому могла бы открыть сердце или доверить заветные мысли, зная, что встречу сочувствие или хотя бы понимание. Не у бедной же Нэнси было мне искать истинного общения, бесед, которые делали бы нас взаимно лучше, умнее или счастливее, чем прежде! Ни единой родственной души! Только избалованные, испорченные дети и невежественные, своевольные девицы. Каким бесценным счастьем бывали минуты и краткие часы, которые я, устав от их бесконечных капризов, могла провести в уединении! Необходимость довольствоваться только таким обществом была большой бедой и сама по себе, и из-за неизбежных ее следствий. Извне я не получала никаких новых идей, никаких свежих мыслей, а те, что приходили в голову мне самой, тут же бесславно гасились либо обречены были зачахнуть, так как увидеть свет они не могли. Известно, что тесное общение оказывает большое взаимное влияние на образ мышления и манеры. Люди, чьи поступки мы непрерывно наблюдаем, чьи слова все время звучат у нас в ушах, непременно заставят нас, пусть и против нашей воли, поступать и говорить на их лад – медленно, постепенно, быть может, неуловимо, но такая перемена произойдет. Не берусь судить, как велика эта неуловимая сила общения, но случись цивилизованному человеку провести десяток лет среди дикарей, то, по моему твердому убеждению, к концу этого срока (если только ему недостанет силы просветить их) он и сам станет дикарем, хотя бы отчасти. Мне же не удавалось сделать моих учениц лучше, и меня томил страх, что они сделают меня хуже, мало-помалу сведя мои чувства, привычки, способности до своего уровня, однако не одарив меня своей беспечностью и веселой живостью. Мне уже казалось, что мой ум тупеет, сердце черствеет, душа съеживается, и я трепетала при мысли, что мой нравственный слух притупится, я перестану четко различать добро и зло и все лучшее во мне в конце концов погибнет, не вынеся губительного воздействия такого образа жизни. Вокруг меня смыкались грубые земные испарения, заволакивали туманом мое внутреннее небо, и когда вдруг появился мистер Уэстон, точно утренняя звезда взошла над моим горизонтом, спасая меня от ужаса непроглядной тьмы. Я радовалась, что у меня теперь есть предмет для созерцания более высокий, а не более низкий, чем я. И с восторгом убедилась, что мир вовсе не состоит только из Мэрреев, Хэтфилдов, Эшби и им подобных и что совершенство человеческой натуры вовсе не плод моего воображения. Когда мы узнаем о человеке что-то хорошее и ничего дурного, так легко и приятно вообразить побольше! Короче говоря, нет никакой нужды анализировать мои мысли, но теперь воскресенье стало по-особому чудесным (с душным уголком кареты я уже почти свыклась), потому что мне нравилось слушать его… и нравилось смотреть на Него. Я видела, конечно, что внешность его не отличается не только красотой, но и тем, что называется приятностью, однако уродом он не был вовсе. Рост лишь чуть-чуть выше среднего… подбородок слишком тяжелый, чтобы лицо можно было бы счесть красивым, – однако я видела в этом свидетельство сильного характера. Темно-каштановые волосы он не завивал, на манер мистера Хэтфилда, а просто зачесывал набок, открывая широкий белый лоб; брови у него, пожалуй, были слишком густыми, но под этими темно-каштановыми бровями сверкали глаза удивительной силы – карие, не очень большие, посаженные несколько глубоко, но удивительно ясные и выразительные. Твердо сжатые губы тоже говорили о сильном характере, несгибаемой воле и привычке размышлять. Когда же он улыбался… но нет, пока я говорить об этом не буду, так как тогда я еще ни разу не видела, чтобы он улыбнулся. По правде говоря, его облик не наводил на мысль о склонности улыбаться и плохо вязался с тем, о чем рассказывали обитатели бедных хижин. Мое мнение о нем сложилось почти сразу, и вопреки поношениям мисс Мэррей я была убеждена, что это человек большого ума, неколебимой веры, пылкого благочестия, но серьезный и строгий. Когда же я узнала, что к прочим его прекрасным качествам надо прибавить еще и истинное милосердие, и мягкую тактичную доброту, открытие это восхитило меня еще больше оттого, что явилось полной неожиданностью.  Глава XII ЛИВЕНЬ   Снова я навестила Нэнси Браун в середине марта – хотя в течение дня у меня выпадало немало свободных минут, я очень редко могла считать своим хотя бы час, так как в доме все зависело от прихотей мисс Матильды и ее сестры, и ни о каком установленном заранее порядке не могло быть и речи. Если я не была с ними или не выполняла их поручений, мои чресла, так сказать, все время оставались препоясаны, обувь моя – на ногах моих, а посох мой в руках моих, ибо любое промедление, когда меня требовали, выглядело серьезнейшим и неизвинимым проступком не только в глазах барышень и их маменьки, но и горничной, которая, запыхавшись, прибегала позвать меня: «Идите в классную, мисс, и сейчас же – барышни ждут-с!!!» Ужас из ужасов: подумать только – ждут свою гувернантку!!! Но на этот раз я не сомневалась, что часа два будут в полном моем распоряжении: Матильда намеревалась совершить долгую верховую прогулку, а Розали уже оделась, чтобы ехать на званый обед к леди Эшби. И я со спокойным сердцем поспешила в убогий приют вдовы, где застала ее в большой тревоге: кошечка с самого утра куда-то пропала. Я принялась утешать ее, рассказывая все истории о любви этих животных к бродяжничеству, какие только приходили мне на память. – Лесников я опасаюсь, мисс, а так-то что уж? Были бы дома барчуки, не миновать, они на нее собак науськали бы, на бедняжечку мою. Сколько они кошек затравили, и не перечесть! Ну, хоть от этой тревоги Бог меня избавил. Глаза у Нэнси болели меньше, но воспаление еще далеко не прошло. Она хотела сшить сыну праздничную рубашку, но, сказала она мне, ей все время приходится останавливаться, чтобы дать глазам отдохнуть, и работа продвигается медленно, хотя ему, бедному, и выйти-то не в чем. Поэтому я предложила немного помочь ей с шитьем, когда почитаю – смеркнется еще не скоро, а я до вечера свободна. Она с благодарностью согласилась. – Вот и посидите со мной, мисс, – сказала она. – А то мне без кошечки тоскливо одной-то. Но когда я кончила читать и уже обметала половину шва, укрепив огромный медный наперсток Нэнси на пальце с помощью клочка бумаги, в хижину внезапно вошел мистер Уэстон с пропавшей кошечкой в руках. Вот тут-то я и узнала, что он умеет улыбаться и что улыбка у него очень привлекательная. – Нэнси, а вы у меня в долгу… – начал он, но тут заметил меня и легким поклоном признал мое присутствие (для мистера Хэтфилда и любого другого джентльмена я оставалась бы невидимой). – Мне удалось спасти вашу кошку от рук, а вернее, от дроби лесника мистера Мэррея. – Да благословит вас Бог, сэр, – признательно воскликнула старушка, со слезами радости забирая у него свою любимицу. – Последите за ней, – сказал он. – Лесник поклялся, что подстрелит ее, если еще раз увидит поблизости от кроличьего садка. Я и сегодня только-только успел его остановить… Извините, мисс Грей, но зарядил дождь, – перебил он себя, увидев, что я отложила рубашку и намереваюсь встать, чтобы попрощаться. – Не беспокойтесь, я зашел только на минуту. – Обои вы останетесь, пока дождик не перестанет, – заявила Нэнси и, помешав в очаге, придвинула к нему еще один стул. – Места всем хватит. – Спасибо, Нэнси, но мне тут светлее, – ответила я, садясь с работой у окна, где, к счастью, она позволила мне спокойно оставаться, пока сама щеткой смахивала кошачьи волоски с сюртука мистера Уэстона, отряхивала его шляпу от дождевых капель и наливала кошечке молока, не умолкая при этом ни на миг – благодарила своего духовного наставника за спасение бедняжки, диву давалась, как та умудрилась отыскать кроличий садок, и оплакивала возможные последствия такого открытия. Он слушал ее с тихой добродушной улыбкой и, наконец сдавшись на ее уговоры, сел у очага, повторив, что зашел всего на минуту. – Мне надо еще кое-кого навестить, – сказал он, – а вам, как вижу (тут он поглядел на стол, где лежала открытая Библия), уже сегодня почитали. – Да, сэр. Мисс Грей уже потрудилась, прочла мне главу, и вот помогает теперь с рубашкой Билла… Только боюсь, она там простынет. Вы бы не пересели к огню, мисс? – Нет, спасибо, Нэнси. Мне совсем не холодно. И я пойду, как только дождь прекратится. – Да как же, мисс? Вы ведь сказали, что до сумерек у меня погостите! – воскликнула неугомонная старуха, и мистер Уэстон схватил свою шляпу. – Да что вы, сэр! – вскричала Нэнси. – Погодите, ведь льет как из ведра! – Но мне кажется, я мешаю вашей гостье сесть у огня. – Вовсе нет, мистер Уэстон, – ответила я, надеясь, что ложь такого рода вполне простительна. – С чего бы, сэр? – подхватила Нэнси. – Места же хоть отбавляй. – Мисс Грей, – начал он почти шутливым тоном, как будто желая переменить тему и не находя, чтобы такое сказать. – Может быть, вы при случае помирите меня со сквайром. Кошку Нэнси я спас у него на глазах, и он не слишком одобрил мой подвиг. Я объяснил, что, по моему убеждению, ему гораздо легче было бы лишиться всех своих кроликов, чем Нэнси – ее питомицы. За такое дерзкое предположение он удостоил меня градом не слишком изысканных выражений, и, боюсь, я ответил ему с излишней горячностью. – Господи помилуй, сэр! Да неужто вы из-за моей кошечки со сквайром поссорились? Он ведь не терпит, чтобы ему перечили, сквайр-то. – Пустяки, Нэнси. Я просто шучу. Ничего слишком уж неучтивого я не сказал, а мистер Мэррей, вспылив, видимо, не привык выбирать выражений. – Что так, то так, сэр. – Ну, а теперь мне и правда пора. Пройти надо еще милю, а вы же не хотите, чтобы я возвращался в темноте. Да и дождь поутих. Так всего хорошего, Нэнси. Всего хорошего, мисс Грей. – Всего хорошего, мистер Уэстон. Но помирить вас с мистером Мэрреем я вряд ли могу, так как почти его не вижу и уж вовсе с ним не разговариваю. – Неужели? Ну, что поделаешь! – ответил он со скорбной покорностью судьбе и добавил с чуть лукавой улыбкой: – А впрочем, извиняться, пожалуй, следует ему, а не мне. И он исчез за дверью. Я продолжала шить рубашку, пока мои глаза хоть что-то различали, а потом попрощалась с Нэнси, прервав слишком уж горячее изъявление благодарности справедливым напоминанием, что я сделала для нее не больше, чем она сделала бы для меня, переменись мы местами, и поспешила в Хортон-Лодж. Войдя в классную комнату, я обнаружила там дикий хаос на чайном столике, залитый чуть не по край поднос и мисс Матильду в полном бешенстве. – Где вы шлялись, мисс Грей? Чай я приказала подать полчаса назад, и мне пришлось самой его заваривать и пить совсем одной! Почему вы не пришли раньше? – Я навещала Нэнси Браун и думала, что вы еще не вернулись с прогулки. – Интересно бы узнать, как это я могла кататься верхом под дождем? Проклятущий ливень хлынул как раз, когда я пустила кобылу галопом, и словно этого мало – возвращаюсь домой и должна пить чай одна-одинешенька! И вы знаете, что я не умею заваривать его по своему вкусу. – Про ливень я не подумала, – ответила я (и правда, мне как-то в голову не пришло, что она из-за него прервет прогулку). – Вот-вот! Вы-то были под крышей, а о других вы никогда не думаете. Я сносила ее грубые упреки с неожиданным равнодушием, даже весело, так как не сомневалась, что сделала куда больше добра Нэнси Браун, чем причинила зла мисс Матильде. Но, быть может, мой дух поддерживали и другие мысли, подсластившие чашку холодного перестоявшего чая, укрывшие светлым покровом неаппетитный хаос на столике и – я чуть было не прибавила – одарившие очарованием сердитое лицо мисс Матильды, но она почти сразу же отправилась на конюшню, оставив меня пить чай в приятном одиночестве.  Глава XIII ПЕРВОЦВЕТЫ   Теперь по воскресеньям мисс Мэррей обязательно посещала церковь дважды, ибо так обожала восхищение своей особой, что не упускала ни единого случая насладиться им. А в церкви такой случай представлялся непременно, – пусть даже Гарри Мелтем и мистер Грин почему-то пропускали службу, кто-нибудь да непременно становился жертвой ее чар, а на самый худой конец оставался мистер Хэтфилд, которому сан не позволял отсутствовать там слишком уж часто. Обычно также, если допускала погода, она и ее сестрица возвращались домой пешком – Матильда потому, что терпеть не могла тесноты кареты, Розали потому, что предпочитала вынужденному уединению экипажа приятное общество, которое неизменно скрашивало дорогу через парк Хортон-Лоджа. А можно было возвращаться и вдоль почтового тракта, на котором в еще большем отдалении располагалась резиденция сэра Хью Мелтема. Иными словами, нашими спутниками непременно оказывались либо Гарри Мелтем с мисс Мелтем (или без нее), либо мистер Грин то с одной, то с двумя своими сестрами, а также все молодые джентльмены, гостившие у них. Возвращалась ли я пешком с барышнями или в карете с их родителями, зависело от прихоти первых. Если они благоволили «взять» меня с собой, я отправлялась пешком, если же, по соображениям, ведомым лишь им одним, мое общество оказывалось лишним, я усаживалась в свой уголок в карете. Сама я предпочитала пешую прогулку, но выбор полностью предоставляла им, так как никому не хотела навязывать свое присутствие и никогда не доискивалась до причин их разнообразных капризов. Собственно говоря, это было наиболее разумным: гувернантке принадлежало право подчиняться и угождать, ее ученицам – право считаться лишь с собственными желаниями. В тех случаях, когда я их все-таки сопровождала, первая половина дороги обычно оборачивалась для меня порядочным мучением. Вышеупомянутые молодые джентльмены и барышни словно не подозревали о моем существовании, а потому идти рядом с ними и слушать их разговоры, как будто я причисляю себя к ним и не замечаю, что ни единое слово вообще не предназначается для моих ушей, было мне крайне неприятно. Их взгляды скользили по мне, как по пустоте, так, точно они меня не видели или старательно показывали, что не видят. Неприятно было и идти позади всех, словно смиренно признавая свое зависимое положение. Ведь, правду сказать, я не считала себя сколько-нибудь хуже лучших из них и хотела, чтобы они это знали и не воображали, будто я смотрю на себя как на прислугу, которая знает свое место и не дерзает идти рядом с господами, хотя собственные ее барышни и оказывают ей честь, позволяя сопровождать себя, а иной раз и снисходя до разговора с ней, за неимением более благородных собеседников. И – мне даже стыдно сознаться в этом – я, когда шла рядом с ними, всеми силами сама старалась не замечать их, как бы поглощенная своими мыслями или красотой окружающего пейзажа; а если отставала, то словно заинтересовавшись птичкой, бабочкой, цветком или деревом, а потом шла неторопливо в некотором отдалении от веселой компании, пока мои ученицы уже одни не сворачивали на дорогу через парк. Один такой случай особенно запал мне в память – чудесный день на исходе марта. Мистер Грин и его сестрицы отослали свой экипаж, чтобы насладиться ярким солнцем и душистым воздухом, возвращаясь домой пешком в приятном обществе гостивших у них капитана Имярека и лейтенанта Имярек-Тожа (пустоголовых армейских франтов), а также барышень Мэррей, которые, разумеется, поспешили к ним присоединиться. Компания была вполне во вкусе Розали, но не в моем, а потому я поторопилась отстать и предалась изучению ботаники и энтомологии, созерцая зеленые пригорки и распускающиеся живые изгороди, пока их голоса не затихли в отдалении и перестали заглушать ликующую песню жаворонка. Ласковые солнечные лучи, нежный ветерок развеяли мою меланхолию, но тут же на смену ей явились печальные мысли о детстве, тоска об ушедших радостях – а может быть, по неведомому, но счастливому будущему. Блуждая взглядом по крутым откосам, покрытым молоденькой травкой и пробивающимися ростками, увенчанным стенами живых изгородей, я жаждала увидеть какой-нибудь знакомый цветок, который ярко воскресил бы воспоминания о лесистых долинах и травянистых склонах холмов у меня дома – о коричневых вересковых пустошах здесь, разумеется, ничто напомнить не могло. Без сомнения, такая находка вызвала бы у меня потоки слез, но последнее время это стало одним из самых дорогих для меня удовольствий. В конце концов я разглядела среди корявых корней дуба на самом верху откоса три чудесных первоцвета, которые так мило выглядывали из своего потаенного гнездышка, что у меня сразу защипало глаза. Но дотянуться до них и сорвать хотя бы один, чтобы помечтать над ним и унести с собой, мне не удалось, а на откос я взобраться не могла, потому что услышала позади себя приближающиеся шаги и уже хотела обернуться, как вдруг вздрогнула от неожиданности. – Позвольте, я сорву их для вас, мисс Грей, – негромко произнес серьезный, так хорошо мне знакомый голос. И секунду спустя я уже держала букетик из трех вестников весны. Разумеется, это был мистер Уэстон. Кто еще стал бы затрудняться ради меня? Я поблагодарила его. Тепло ли или холодно, сказать не могу, но во всяком случае не выразив и половины той благодарности, которую испытывала. Вероятно, с моей стороны это было глупо, но в то мгновение мне этот простой поступок показался удивительным доказательством его доброты, благодеянием, отплатить за которое мне нечем, но которое навсегда запечатлеется в моей душе, настолько я не привыкла получать такие знаки вежливости и настолько мало ожидала подобного внимания к себе в Хортон-Лодже и его окрестностях в радиусе пятидесяти миль. Тем не менее я почувствовала себя очень неловко и ускорила шаг, хотя, пожалуй, быстро раскаялась бы в своем решении, если бы мистер Уэстон понял намек и тут же попрощался со мной. Но этого не случилось. То, что для меня было торопливым шагом, ему казалось обычной походкой. – Барышни вас покинули, – заметил он. – Да, они находятся в более интересном обществе. – Ну, так для чего же стараться их догнать? Я пошла тише – и тотчас об этом пожалела. Мой спутник молчал, а я не знала, как начать разговор, и подумала, что он, вероятно, находится в таком же затруднении. Наконец он все-таки нарушил молчание и спросил с некоторой присущей ему отрывистостью, люблю ли я цветы. – Ах, очень, – ответила я. – А полевые и лесные особенно. – Я тоже, – ответил он. – К садовым я равнодушен, потому что они мне ни о чем не говорят – за одним, двумя исключениями. А какие ваши любимые цветы? – Первоцветы, колокольчики, вереск. – Но не фиалки? – Нет. Потому что они, как вы выразились, ничего мне не говорят. Душистые фиалки не растут на холмах и в долинах вокруг моего родного дома. – Как вам должно быть утешительно, мисс Грей, что у вас есть родной дом, – произнес мой спутник после краткой паузы. – Пусть до него далеко, пусть вы лишь изредка возвращаетесь туда, но вам есть, чего ждать. – Да, это такое огромное утешение, что без него я, наверно, не могла бы жить, – ответила я с горячностью, в которой тут же раскаялась, решив, что мои слова прозвучали довольно глупо. – О нет, смогли бы, – заметил он с задумчивой улыбкой. – Узы, связывающие нас с жизнью, куда крепче, чем вам кажется. Понять это способны лишь те, кто почувствовал, как сильно их можно растянуть, не порвав. Лишившись родного дома, вы, возможно, тосковали бы, но продолжали бы жить, и вовсе не так печально, как вы воображаете сейчас. Человеческое сердце напоминает каучук: надувается каучуковый пузырь без особого усилия, однако очень трудно надуть его так, чтобы он лопнул. «Меньше малого довольно, чтобы сердце взволновать, больше самого большого надо, чтоб его разбить». Как и наши члены, оно обладает врожденной крепостью, обороняющей его против внешних ударов. Каждый наносимый ему удар закаляет его для следующих, точно так же как постоянный труд загрубляет кожу на ладонях, но наращивает мышцы, а не изнуряет их, и работа, от которой нежные женские руки покроются кровавыми ссадинами, не оставит никакого следа на руках пахаря. Я знаю все это из опыта – отчасти моего собственного. Было время, когда я думал, как вы сейчас – по крайней мере я твердо верил, что родной дом и сосредоточенные в нем сердечные привязанности – единственное, благодаря чему жизнь кажется сносной, а без них она обернется почти невыносимым бременем. Но теперь у меня нет дома – разве что вы возвысите таким наименованием две комнатки, которые я снимаю в Хортоне, – и менее года назад я потерял самое дорогое мне существо, последнее из всех, кто был мне близок. Тем не менее я не только живу, но и не отказываюсь от надежды на счастье даже в этом мире. Хотя, признаюсь, когда вечером я захожу в самую бедную хижину и вижу, как ее обитатели мирно коротают час отдыха у весело пылающего очага, я почти испытываю зависть к их тихим домашним радостям. – Но ведь вы не знаете, какие радости ждут вас впереди! – сказала я. – Вы же еще в самом начале вашего пути. – Высшая радость мне уже дана, – ответил он. – Возможность и желание быть полезным. Тут мы поравнялись с перелазом, от которого тропинка вела к ферме, куда, решила я, и направлялся мистер Уэстон «быть полезным». Во всяком случае, он попрощался со мной, перебрался через перелаз и зашагал по тропинке обычной своей твердой, упругой походкой, а я пошла дальше одна, размышляя над его словами. Я уже слышала, что он лишился матери незадолго до того, как приехал сюда. Значит, это она была самым дорогим ему существом, из всех близких ее он потерял последней и теперь у него нет родного дома. Сердце у меня сжалось от жалости к нему, я даже чуть не заплакала из сочувствия. Вот, значит, чем объясняется, подумала я, тень не по возрасту глубокой серьезности, которая так часто омрачает его лоб и снискала ему в глазах добросердечной мисс Мэррей и всех ей подобных репутацию человека угрюмого и холодного. «Однако, – подумала я, – ему все-таки легче переносить свое горе, чем было бы на его месте мне. Он ведет деятельную жизнь, и перед ним открыто широкое поприще для приложения своих сил. Он может находить себе друзей, а если захочет, то сможет и создать себе дом – и, конечно, со временем он этого захочет. Дай Бог, чтобы хозяйка этого дома была достойна его выбора и сделала их семейный очаг счастливым. Кто это заслужил, как не он? И как было бы чудесно, если бы…» Впрочем, неважно, о чем я тогда подумала. Книгу эту я начала с твердым намерением ничего не утаивать, чтобы те, кто захотел бы, могли извлечь пользу, постигнув чужое сердце. Однако бывают мысли, которые открыты всем ангелам небесным, но не нашим ближним, даже лучшим и самым добрым из них. Тем временем Грины уже направились к себе, а Мэррей свернули в свой парк, и я поторопилась их нагнать. Барышни оживленно сравнивали различные достоинства молодых офицеров, но Розали, увидев меня, оборвала фразу на полуслове и воскликнула со злорадным торжеством: – О-о, мисс Грей! Вот наконец и вы! Не удивительно, что вы так долго мешкали, и не удивительно, что вы всегда так рьяно заступаетесь за мистера Уэстона, когда я его браню. Ага! Теперь все открылось! – Ах, мисс Мэррей, не говорите чепухи, – ответила я, пытаясь весело засмеяться. – Вы ведь знаете, подобные глупости меня не трогают. Однако она продолжала сыпать совсем уж нестерпимыми предположениями, а сестрица поддерживала ее вздорными выдумками, и я решила, что мне следует сказать что-нибудь в свою защиту. – Какая нелепость! – воскликнула я. – Если мистер Уэстон нагнал меня, направляясь на ферму, расположенную у этой дороги, и вежливо счел необходимым обменяться со мной несколькими фразами, что тут такого? Право же, я никогда прежде с ним не разговаривала, не считая одного раза. – А в тот раз где? И когда? – закричали они наперебой. – У Нэнси. – Ага! Ага! Вы с ним там виделись? – торжествующим тоном осведомилась Розали. – О-о! Теперь, Матильда, я поняла, почему ей так нравится навещать Нэнси Браун. Она ходит туда кокетничать с мистером Уэстоном. – Такой вздор, право, не заслуживает возражений. Я же сказала вам, что встретила его там всего один раз. И как я могла предвидеть, что он туда придет? Их бессмысленный смех и противные намеки меня было расстроили, но, посмеявшись вдоволь, они вновь принялись разбирать по косточкам капитана с лейтенантом, и моя досада быстро прошла, причина ее была забыта, и мои мысли приняли более приятный оборот. Так мы миновали парк, вошли в дом, и я поднялась к себе в комнату уже во власти лишь одной думы, одного необоримого желания, переполнявшего мое сердце. Едва затворив дверь, я упала на колени и излила душу в пылкой, но смиренной мольбе. Я пыталась повторять «Да вершится воля Твоя», но тут же добавляла: «Отче Небесный, Ты всемогущ, и, быть может, в воле твоей»… Это желание… эта молитва навлекли бы на меня презрение и мужчин и женщин. «Но, Отче, Ты их не презришь!» – произнесла я вслух и почувствовала, что это так. Ведь я молилась о счастье другого, быть может, даже более истово, чем о моем, и… да-да!.. я всем сердцем жаждала, чтобы он был счастлив, не я. Возможно, я себя обманывала, но именно эта мысль придала мне смелость просить и зажгла надежду, что молитва моя будет услышана. Два первоцвета я поставила в воду, и они стояли на моем столике, пока совсем не увяли и горничная их не выбросила, но лепестки третьего я засушила в моей Библии, где они хранятся до сих пор и будут храниться всегда.  Глава XIV ПАСТЫРЬ ПРИХОДА   Следующий день выдался еще более солнечным. Вскоре после завтрака мисс Матильда галопом пронеслась по коротеньким заданиям, увязла в них без всякого толку, час мстительно барабанила по клавишам, гневаясь на меня и на них, потому что ее маменька не устроила ей каникулы, а затем удалилась туда, куда ее влекло больше всего – на задний двор, в конюшню и на псарню. Мисс Мэррей отправилась пройтись, взяв в спутники модный роман, а я осталась в классной комнате трудиться над ее акварелью, которую она попросила меня докончить – и непременно сегодня же. У моих ног лежал маленький жесткошерстный терьер. Он принадлежал мисс Матильде, но она его возненавидела и собиралась продать, объявив, что пес совершенно испорчен. Это было далеко не так, но она твердила, что он ни на что не пригоден и настолько глуп, что не узнает собственной хозяйки. На самом же деле она купила его совсем еще сосунком, вначале не разрешала никому до него дотрагиваться, но вскоре беспомощный питомец, требовавший постоянного ухода, ей надоел и она сдалась на мои просьбы поручить его моим заботам. Подросший щенок, естественно, всю свою привязанность отдал мне – лучшей награды я и не желала: она далеко искупала все хлопоты, которые он мне доставлял. Но бедняжка Снэп постоянно навлекал на себя выговоры и сердитые пинки своей владелицы за то, что отказывал ей в преданности, и теперь его вот-вот могли либо «убрать», либо продать какому-нибудь грубому, бессердечному хозяину. Но как я могла помочь? Обращаться с ним жестоко, чтобы он меня возненавидел, я не могла себя заставить, а мисс Матильда и не думала привлечь его к себе лаской. Я все еще усердно орудовала карандашом и кисточкой, как вдруг в комнату полувплыла, полувлетела миссис Мэррей. – Мисс Грей! – начала она. – Право, как вы можете корпеть над каким-то рисунком в такой чудесный день? (Она решила, что я выбрала себе такое занятие для собственного удовольствия!) Почему бы вам не надеть шляпку и не пойти погулять с барышнями? – Мисс Мэррей, сударыня, читает, а мисс Матильда отправилась к своим собакам. – Вот если бы вы прилагали больше стараний, чтобы занимать мисс Матильду, она не была бы вынуждена искать развлечений в обществе собак, лошадей и конюхов, как теперь. И будь вы более веселой и интересной собеседницей, мисс Мэррей реже бродила бы по лугам с книгой в руке. Впрочем, я не собираюсь порицать вас, – добавила она, вероятно, заметив, как вспыхнули мои щеки и как дрогнула кисточка в моих пальцах. – Ну, не будьте такой обидчивой, иначе с вами вообще невозможно будет разговаривать! Лучше скажите, не знаете ли вы, куда пошла Розали и почему ей так нравится гулять в одиночестве? – Она говорит, что любит оставаться наедине с новым романом. – Но почему она не может читать его в парке или в цветнике? Почему ей надо удаляться в луга или бродить по проселочным дорогам? И почему мистер Хэтфилд так часто встречает ее там? На той неделе она сказала мне, что он прошел рядом из конца в конец всю Мшистую дорогу, ведя лошадь на поводу. И я уверена, что это его я сейчас увидела из окна гардеробной: он быстро прошел мимо ворот парка в сторону луга, где она обычно прогуливается. Я хотела бы, чтобы вы пошли посмотреть, там ли она, и тактично напомнили ей, что барышне ее положения и с блестящим будущим не прилично прогуливаться одной там, где кто угодно может позволить себе дерзость заговорить с ней, словно с какой-нибудь бедной сиротой, у которой нет для прогулок собственного парка и нет близких, чтобы о ней позаботиться. И скажите ей, что ее папенька очень на нее рассердился бы, если бы узнал, что она, как я опасаюсь, разрешает мистеру Хэтфилду некоторую фамильярность. И… Ах, если бы вы… если бы гувернантки вообще были способны испытывать хотя бы тень материнской тревоги, материнских вещих предчувствий, я была бы избавлена от всех этих беспокойств, а вы бы сами сразу поняли, насколько необходимо вам не спускать с нее глаз и сделать свое общество приятным ей… Но идите же, идите! Нельзя терять ни минуты! – вскричала она, заметив, что я не только убрала рисунок и краски, но уже довольно давно жду на пороге, когда она окончит свои наставления. Мисс Мэррей, как и предсказала ее маменька, я нашла на ее любимом лугу за оградой парка – и, к несчастью, не одну: рядом с ней неторопливо шествовала высокая величавая фигура. Мистер Хэтфилд! Мне предстояло решить трудную задачу. Нарушить этот тет-а-тет я была обязана, но как это сделать? Появление такого ничтожества, как я, прогнать мистера Хэтфилда не могло. Поспешить же без приглашения присоединиться к мисс Мэррей, словно не замечая ее спутника… нет, на такую навязчивость я способна не была. Не хватало у меня и мужества крикнуть, не отходя от входа в парк, что ее ждут дома, а потому я избрала половинчатое решение и пошла к ним навстречу медленным, но твердым шагом с намерением, если мое присутствие не отпугнет кавалера, сказать мисс Мэррей, что ее требует маменька. Розали, неторопливо прогуливавшаяся вдоль решетки, через которую каштаны в парке перекидывали ветви все в набухающих почках, бесспорно выглядела обворожительно: в одной руке закрытый роман, в другой – прелестная веточка мирта, которой она изящно помахивает, легкий ветерок играет с каскадом выбившихся из-под шляпки светлых локонов, пленительный румянец на нежных щеках, дань удовлетворенному тщеславию, ласковые голубые глаза то лукаво взглядывают на поклонника, то взирают на веточку мирта. Тут опередивший меня Снэп, прервав какой-то кокетливо-шутливый ответ, ухватил ее за платье и потянул за собой. Мистер Хэтфилд со свистом опустил трость на голову злополучного песика, который, завизжав, кинулся назад ко мне, видимо весьма развеселив преподобного джентльмена своим визгом. Однако, увидев, что я продолжаю идти к ним, он, очевидно, решил, что настала минута откланяться, и я, нагнувшись, чтобы с подчеркнутой укоризненностью приласкать его бедную жертву, услышала, как он сказал: – Когда же я опять увижу вас, мисс Мэррей? – Полагаю, в церкви, – ответила она. – Если только дела вновь не приведут вас сюда именно тогда, когда я выйду погулять. – О, у меня всегда найдутся тут дела, если бы я только мог знать, где и когда встречу вас. – Даже если бы я хотела ответить на ваш вопрос, то не сумела бы: я слишком порывиста и никогда сегодня не знаю, что буду делать завтра. – В таком случае подарите мне хотя бы это утешение, – сказал он, словно бы шутливо протягивая руку к миртовой веточке. – Да ни в коем случае! – Прошу вас. Умоляю! Или вы сделаете меня несчастнейшим из смертных. Неужто у вас достанет жестокости отказать мне в милости, которая вам ничего не стоит, но будет цениться столь высоко! – настаивал он с такой пылкостью, словно речь шла о его жизни. К этому времени я уже стояла в нескольких шагах от них, с нетерпением ожидая, когда же он удалится. – Ну, хорошо, берите и уходите! – сказала Розали. Мистер Хэтфилд благоговейно принял дар, произнес что-то, что заставило ее порозоветь и вскинуть голову, но с легким смешком, выдавшим притворство ее негодования, и с учтивейшим поклоном пошел своей дорогой. – Вы когда-нибудь видели такого человека, мисс Грей? – осведомилась барышня, поворачиваясь ко мне. – Я ужасно рада, что вы пришли. Я боялась, что не сумею от него отделаться и папа увидит нас вместе! – Он был здесь долго? – Нет, нет, но он так нестерпимо развязен и вечно делает вид, будто его сюда приводят дела или его пастырский долг, а сам выслеживает меня, бедняжку: не успею я оглянуться, а он тут как тут. – Ваша маменька полагает, что вам не следует выходить за пределы парка или цветника, если вас не сопровождает тактичная пожилая особа вроде меня. Она заметила, как мистер Хэтфилд мелькнул мимо ворот, и тотчас отправила меня в том же направлении с распоряжением отыскать вас, взять под свою опеку, а также предостеречь… – Ах, мама так неразумна! Как будто мне нужна чья-то опека! Она уже докучала мне из-за мистера Хэтфилда, и я ей ответила, что она может твердо на меня положиться: я не забуду о своем положении и его требованиях даже ради самого обаятельного мужчины в мире. Ах, если бы он завтра рухнул на колени и попросил бы меня стать его женой, только чтобы я могла показать маме, насколько она ошибается, вообразив, будто я… Ах, как это меня бесит! Как она смеет считать меня глупенькой, девчонкой, способной влюбиться! Это же унизительно для женского достоинства. Любовь! Не терплю этого слова. И считаю оскорблением, когда оно употребляется применительно к нашему полу. Я могу снизойти до благосклонности, но не к бедному же мистеру Хэтфилду, у которого нет и семисот фунтов годового дохода. Мне нравится болтать с ним, потому что он очень находчив и остроумен – как жаль, что сэр Томас Эшби не идет тут с ним ни в какое сравнение, – и мне – необходимо с кем-то кокетничать, а ни у кого другого не хватает сообразительности приходить сюда. Когда же мы выезжаем, мама не разрешает мне кокетничать ни с кем, кроме сэра Томаса – если и он оказывается там. Когда же его нет, то я вообще связана по рукам и ногам: вдруг кто-нибудь сочинит какую-нибудь глупую сплетню, и он решит, что я уже помолвлена или вот-вот буду помолвлена с кем-то другим. Или же – что куда вероятнее – его гадкая старуха мать увидит или услышит что-нибудь и решит, что я недостойна стать женой ее драгоценного сыночка, а ведь сам он величайший шалопай в мире, и любая сколько-нибудь порядочная девушка гораздо, гораздо выше его. – Неужели это правда, мисс Мэррей? И ваша маменька все-таки хочет, чтобы вы вышли за него? – Еще бы! А знает она про него куда больше дурного, чем я, и старается от меня скрывать, чтобы я не взбунтовалась, даже не подозревая, какое малое значение я придаю подобным вещам. Ведь в сущности это такие пустяки: он возьмется за ум, когда женится, как мама и утверждает, а всем известно, что из раскаявшихся повес выходят самые лучшие мужья. Мне только не нравится, что он такой урод – меня только это мучает. Но тут в глуши выбора нет, а папа не желает, чтобы мы поехали в Лондон. – Мне кажется, мистер Хэтфилд во всех отношениях лучше. – Бесспорно, будь он вдобавок владельцем Эшби-Парка. А я должна стать хозяйкой Эшби-Парка, с кем бы ни пришлось его делить. – Но ведь мистер Хэтфилд думает, что вы его отличаете. Вы забываете, как горько он будет разочарован, когда убедится в своей ошибке. – И очень хорошо! Это будет ему наказанием за дерзость – да как он смеет вообразить, что я его отличаю! Сдернуть повязку с его глаз будет таким удовольствием! – Ну, так сделайте это поскорее. – И не подумаю. Я же объяснила вам, что мне нравится играть с ним. А к тому же он вовсе не должен считать, будто я его отличаю. Я об этом позаботилась. Вы и вообразить не способны, как умно я себя веду. Возможно, у него хватает наглости полагать, что ему удастся меня увлечь. А за это я и накажу его, как он того заслуживает. – Что же, постарайтесь не давать ему оснований для такой наглости, только и всего, – сказала я. Но все мои уговоры оставались напрасными и лишь толкали ее с большей тщательностью прятать от меня свои желания и помыслы. О мистере Хэтфилде она со мной больше не говорила, но я видела, что ее мысли, если не ее сердечные чувства, все еще сосредоточены на нем и что она намерена опять с ним встретиться. Хотя, подчиняясь желанию ее маменьки, я на некоторое время стала непременной ее спутницей, она по-прежнему выбирала для прогулок луга и уединенные проселки, расположенные вблизи от проезжей дороги. И разговаривала ли она со мной, читала ли захваченную с собой книгу, взгляд ее постоянно блуждал по сторонам или устремлялся вперед – не покажется ли кто-нибудь из-за поворота. А если мимо проезжал всадник, она осыпала его ядовитыми насмешками, кто бы он ни был. Такая внезапная ненависть, на мой взгляд, неопровержимо доказывала, в чем заключается его вина – он не был мистером Хэтфилдом. «Нет, – размышляла я, – не может она быть столь к нему равнодушной, как верит сама и внушает другим. И тревога ее маменьки вовсе не так беспричинна, как она утверждает!» Прошло три дня, но мистер Хэтфилд так и не появился. На четвертый, когда мы шли вдоль решетки парка по достопамятному лугу, обе с книгами (я всегда обеспечивала себя каким-нибудь занятием на случай, если ей не захочется со мной разговаривать), она вдруг воскликнула, заставив меня поднять глаза от страницы: – Мисс Грей! Будьте так добры, сходите к Марку Буду и отнесите его жене полкроны, которые я обещала занести или прислать ей еще неделю назад и совсем забыла. Возьмите, – продолжала она торопливо, вручая мне свой кошелек. – Да не ройтесь в нем! А идите и дайте им столько, сколько сочтете нужным. Я бы пошла с вами, но хочу дочитать первый том. Дочитаю и пойду вам навстречу. Поторопитесь… Ах да, может быть, вы ему немного почитаете? Зайдите домой за какой-нибудь душеспасительной книгой. Подойдет любая. Я подчинилась, но ее торопливость и внезапность просьбы пробудила во мне подозрения, а потому на краю луга я оглянулась и увидела, что мистер Хэтфилд входит в ворота в дальнем его конце. Послав меня в дом за книгой, она помешала мне встретиться с ним на дороге. «Ну и пусть, – подумала я. – Ничего страшного не случится, а бедному Марку полкроны придутся очень кстати, да и душеспасительная книга не помешает. А если наш пастырь похитит сердце мисс Розали, это немножко усмирит ее гордость, и даже если они поженятся, это просто избавит ее от гораздо худшей судьбы. Пара из них выйдет неплохая. Она достойна его, а он – ее». Марк Вуд был тот чахоточный батрак, о котором я уже упоминала. Он быстро угасал. И щедрость мисс Мэррей снискала ей в буквальном смысле слова благословение умирающего. Ему самому никакие деньги уже не были нужны, но он обрадовался присланной монете ради жены и детей, которым скоро предстояло лишиться мужа и отца. Я осталась на несколько минут и немного почитала, чтобы укрепить в нем дух и немного утешить его горюющую жену, а затем пошла обратно. Но шагов через пятьдесят мне встретился мистер Уэстон, который, видимо, шел туда же. Он поздоровался со мной обычным своим спокойным и серьезным тоном и остановился узнать, как я нашла страдальца и его семью, потом с братской непринужденностью взял у меня книгу, которую я читала, перелистал ее, сделал несколько коротких, но очень поучительных замечаний, рассказал мне о больном, которого только что навестил, поговорил немного о Нэнси Браун, погладил Снэпа, который резвился у его ног, и наконец, похвалив погоду, пошел своим путем. Я не стала приводить его слова полностью, полагая, что читателю они будут далеко не так интересны, как мне, но не потому, что забыла их. Нет, они живы в моей памяти! Ведь я без конца перебирала их в уме и тогда же, и много дней спустя, вспоминая все переливы его звучного голоса, каждый взгляд его живых карих глаз, каждую его милую, но такую мимолетную улыбку. Подобное признание, боюсь, покажется глупым, но не важно. Написанное написано, читающие же не знают того, кто писал. Я пошла дальше, чувствуя себя необычайно счастливой и радуясь всему вокруг, и тут увидела, что мне навстречу спешит мисс Мэррей. Легкая походка, разрумянившиеся щеки и сияющая улыбка показывали, что и она на свой лад полна счастья. Она подбежала ко мне, взяла меня под руку и, не сделав ни малейшей паузы, чтобы перевести дух, начала: – Оцените, мисс Грей, великую честь, которая вам оказывается – я самой первой сообщаю вам свои новости, и никто другой пока еще о них не знает! – Так в чем же дело? – Ах, какие новости! Во-первых, едва вы ушли, как меня настиг мистер Хэтфилд. Я так перепугалась, что папа или мама его увидят! Но вы понимаете, я ведь не могла позвать вас назад, и я… ах, какая досада, я не могу вам сейчас рассказать все подробности – вон в парке Матильда, и я должна поскорее сообщить ей, что произошло. Короче говоря, Хэтфилд был чрезвычайно смел, рассыпался в невозможных комплиментах и взял неслыханно нежный тон, то есть пытался взять, но не слишком удачно, это не в его духе. В другой раз расскажу, что он говорил. – Но что говорили вы? Мне это много интереснее. – Услышите и это, только потом. Я была в чудесном настроении, но, хотя держалась очень мило и любезно, никак и ни в чем не преступила границ. Однако самодовольный болван изволил истолковать хорошее расположение моего духа на свой лад и в конце концов настолько злоупотребил моей снисходительностью, что… вот попробуйте догадаться!.. взял да и сделал мне предложение. – А вы? – Я гордо выпрямилась и с величайшей холодностью выразила свое изумление подобной выходкой, ведь я, казалось, не дала ему никакого повода питать подобные надежды. Видели бы вы, как у него вытянулась физиономия! Он побелел как полотно. Я заверила его, что питаю к нему глубокое уважение и прочее и прочее, но принять оказанную мне честь не могу. Да и в любом случае папа и мама, сказала я, никогда бы не дали своего согласия. «Но если бы они его дали, – вскричал он, – вы все-таки отказали бы мне в вашем?» «Разумеется, мистер Хэтфилд», – ответила я с холодной твердостью, сразу положившей конец его чаяниям. Ах, если бы вы видели, как он был сокрушен, как уничтожен своим разочарованием! Право, я почти его пожалела. Впрочем, он решился еще на одну отчаянную попытку. После долгого молчания, пока он пытался совладать с собой, а я – сохранить серьезность, потому что меня разбирал смех, который погубил бы все, он спросил с кривой улыбкой: «Ответьте мне откровенно, мисс Мэррей, обладай я богатством сэра Хью Мелтема или будущим его старшего сына, вы бы мне все равно отказали? Скажите правду, заклинаю вас!» «Разумеется, – ответила я. – Это никакой разницы не составило бы». Естественно, это была вопиющая ложь, однако он все еще так упрямо верил в свою неотразимость, что я решила не оставлять ему ни крупицы утешения. Он посмотрел мне прямо в глаза, но я прекрасно владела собой, и он не мог не принять мои слова за чистую правду. «В таком случае, я полагаю, все кончено…» – произнес он с таким видом, словно был готов умереть тут же на месте от досады и отчаяния. Но кроме того, он изволил еще и рассердиться. Он, видите ли, безмерно страдает, а я, безжалостная причина его страданий, остаюсь столь неуязвимой для залпов самых его победительных взоров и слов, храню такую ледяную гордость! Как тут было не разгневаться? И вот со жгучей горечью он начал: «Бесспорно, я этого не ожидал, мисс Мэррей. Я мог бы сказать кое-что о вашем недавнем поведении и о надеждах, которые вы позволили мне лелеять, но я воздержусь при условии…» «Никаких условий, мистер Хэтфилд!» – перебила я, на этот раз искренне возмущенная его наглостью. «В таком случае разрешите мне просить об этом, как о милости, – сказал он, немедленно понизив голос и заметно более смиренным тоном. – Позвольте мне умолять вас, чтобы вы никому не говорили о том, что сейчас произошло. Если вы сохраните молчание, то можно будет избежать неприятностей для обеих сторон… То есть в той мере, в какой это достижимо. Свои чувства, если мне не удастся изгладить их из своего сердца, я попытаюсь скрыть, я попытаюсь простить, хотя и не в силах забыть причину моих душевных мук. Не позволю себе и предположить, что вы понимали, какую тяжкую рану мне наносите. Я хочу верить, что это не так. Но если к той ране, которую вы мне уже нанесли… простите меня, нечаянно или нет, но вы ее нанесли, вам будет угодно добавить еще одну, предав случившееся гласности или хотя бы проговорившись о нем, вы убедитесь, что и мне есть что рассказать, и, хотя вы презрели мою любовь, вряд ли вам удастся презреть мою…» Он умолк, но с такой свирепостью закусил свою совсем белую губу, что мне даже страшно стало. Однако гордость меня поддержала, и я ответила пренебрежительно: «Не знаю, мистер Хэтфилд, что, по-вашему, могло бы побудить меня предавать что-нибудь гласности. Но если бы я сочла это нужным, вам не удалось бы удержать меня угрозами, не говоря уж о том, что истинные джентльмены так не поступают». «Простите меня, мисс Мэррей, но я любил вас так горячо… я все еще питаю к вам такое глубокое обожание, что менее всего хотел бы оскорбить вас. И все же хотя я ни одной женщины не любил – и не мог любить, – как любил вас, то, с другой стороны, ни одна не обошлась со мной так дурно, как вы. Напротив, я всегда до этой минуты считал ваш пол самым добрым, самым нежным и кротким из всех творений Божьих. (Нет, вы только подумайте, какое самодовольство!) Новизна и жестокость урока, который вы мне сегодня преподали, и горечь разочарования в том, от чего зависело счастье всей моей жизни, должны послужить извинением невольной резкости. Если мое присутствие вам неприятно, мисс Мэррей… (Я поглядывала по сторонам, чтобы показать, насколько я к нему равнодушна, а он, верно, решил, что надоел мне.) Если мое присутствие вам неприятно, мисс Мэррей, вам стоит только обещать мне милость, о которой я прошу, и я немедленно вас от него избавлю. Найдется немало таких – даже и в этом приходе, – кто был бы счастлив принять то, что вы столь презрительно попрали. Естественно, они будут склонны возненавидеть ту, чья несравненная красота отняла у них мое сердце и сделала слепым к их достоинствам, и самый легкий намек на истинное положение дел даже одной из них породит о вас сплетни, которые могут серьезно повредить вам и заметно уменьшить ваши шансы на успех с любым другим джентльменом, которого вы или ваша матушка задумаете завлечь в свои сети». «О чем вы, сэр?» – вскричала я и чуть ногой не топнула от досады. «О том, что теперь все это с начала и до конца представляется мне самым отъявленным кокетством, если не сказать большего. И вы навлечете на себя множество неприятностей, стоит свету узнать о нем, – да еще с добавлениями и преувеличениями, на какие не поскупятся ваши соперницы, которые будут с восторгом рассказывать о вашей слабости направо и налево, стоит мне дать им такую возможность. Но ручаюсь честью джентльмена, что с моих уст не сорвется ни слова, ни намека, если вы обещаете…» «Так я и не собиралась ни о чем говорить, – перебила я. – Вы можете положиться на мое молчание, если это доставит вам хоть малейшее утешение». «Вы обещаете?» «Да», – ответила я, потому что хотела теперь поскорее от него избавиться. «Ну, так прощайте!» – произнес он скорбным, душенадрывающим голосом и, бросив на меня последний взгляд, в котором гордость тщетно боролась с отчаянием, повернулся и ушел, несомненно торопясь вернуться домой, запереться у себя в кабинете и дать волю слезам – если, конечно, он не расплачется по дороге. – Но ведь вы уже нарушили свое обещание! – сказала я, искренне ужаснувшись ее вероломству. – О! С вами не в счет. Я же знаю, что вы никому ничего не скажете. – Конечно, не скажу. Но ведь вы намерены рассказать и вашей сестре, а она расскажет вашим братьям, когда они приедут на каникулы, а до тех пор Браун, если вы сами прежде ее во все не посвятите, а уж Браун разблаговестит об этом всему свету – не сама, так другие за нее. – Да ничего подобного! Если мы ей и скажем, то только взяв с нее строжайшее обещание молчать. – Но почему вы полагаете, что она будет держать свои обещания более свято, чем ее госпожа, хотя та и много просвещеннее? – Ну, хорошо, ей можно и не говорить, – ответила мисс Мэррей с досадой. – Но вы скажете вашей маменьке, а она – вашему папеньке. – Разумеется, я скажу маме: потому-то я так и радуюсь. Уж теперь она поймет, как напрасно она за меня опасалась. – Ах, вот в чем дело! А я не могла понять, почему вы в таком восторге. – Конечно. И еще потому, что я так очаровательно поставила мистера Хэтфилда на место. Да, и еще одно – имею же я право на чуточку женского тщеславия? Я ведь не делаю вида, будто лишена этого важнейшего свойства нашего пола, и если бы вы видели, с каким самозабвенным жаром бедняжка Хэтфилд изливал свое сердце и оказывал мне столь лестную честь, а также его душевные мучения, которые никакая гордость спрятать не могла, когда он получил отказ, вы согласились бы, что у меня есть причина быть довольной собой. – Чем больше его мучения, тем меньше, мне кажется, есть у вас для этого причин! – Ах, какой вздор! – воскликнула барышня, досадливо встряхивая головой. – Вы либо не способны меня понять, либо не хотите из упрямства. Если бы я не верила в ваше великодушие, то подумала бы, что вы мне завидуете. Но может быть, вы признаете мое право быть довольной собой и по другой причине, не менее веской: я хвалю себя за мое благоразумие, умение владеть собой, за мое бессердечие, если вам угодно. Я ни чуточки не растерялась, не смутилась, не допустила никакой неловкости, никаких промахов. Я держалась и говорила именно так, как следовало. А ведь он решительно хорош собой – Джейн и Сьюзен Грин считают его обворожительно красивым; наверное, это он на них намекал, когда говорил, что другие были бы счастливы принять его предложение. Бесспорно, он очень умный, занимательный, приятный собеседник. То есть не умный в вашем смысле, но ровно настолько, чтобы его было интересно слушать. И очень представительный мужчина, с каким не стыдно показаться где угодно, какой не скоро надоест. Признаться, он мне последнее время нравился даже больше Гарри Мелтема и он меня просто боготворил. И все же, когда он застал меня врасплох, совсем одну, у меня достало и ума, и гордости, и силы отказать ему, да еще так презрительно и холодно! Нет, у меня есть все причины гордиться собой. – И вы гордитесь тем, что сказали ему, будто для вас не составило бы никакой разницы, обладай он богатством сэра Хью Мелтема, хотя это совсем не так? И тем, что обещали ему молчать о его тягостной неудаче без малейшего намерения свое обещание сдержать? – Разумеется! А что мне еще оставалось? Не хотели же вы, чтобы я… Но я вижу, мисс Грей, вы в кислом настроении. Вот и Матильда! Посмотрим, что на это скажут она и мама! Она ушла обиженная, что я не разделила ее восторгов, и, наверное, думая, что я ей завидую. Но я не испытывала к ней ни малейшей зависти… во всяком случае, так мне казалось. Мне было жаль ее. Меня поразило и преисполнило отвращением ее бессердечное тщеславие. Я спрашивала себя, почему столько красоты даруется тем, кто так дурно ею распоряжается, а не тем, кто сумел бы обратить ее на радость себе и другим. Но Богу виднее, решила я. Вероятно, есть мужчины не менее тщеславные и эгоистичные, чем она, и, быть может, подобные женщины нужны, чтобы карать их.  Глава XV ПРОГУЛКА   – Ах, ну зачем Хэтфилд так поторопился! – объявила Розали на следующий день в четыре часа пополудни, когда с томительным зевком положила вышивку и обратила безучастный взгляд в окно. – Вот и гулять идти не хочется, и предвкушать нечего. Если нет ни званых вечеров, ни балов, время тянется так долго и так скучно! А на этой неделе, да и на следующей, ничего не предвидится. – Жаль, что ты так его отбрила, – ответила Матильда, к которой были обращены эти сетования. – Он к тебе теперь, конечно, и на милю не подойдет, а ведь ты-то была не прочь от его ухаживаний. Я все надеялась, что ты выберешь его своим кавалером, а миленького Гарри оставишь мне. – Вздор! Мой кавалер, Матильда, должен быть истинным Адонисом и вызывать восторг и зависть решительно у всех, – вот тогда, быть может, я удовольствовалась бы им одним. Признаюсь, мне жаль, что я потеряла Хэтфилда. И буду рада первому же более или менее сносному мужчине – или толпе их, – который сможет заместить его. Завтра воскресенье… Интересно, какой у него будет вид, да и сможет ли он вообще служить! Наверное, он скажется больным и поручит службу мистеру Уэстону. – Как бы не так! – пренебрежительно отозвалась Матильда. – Хоть он и дурак, но до такого не дойдет. Розали слегка оскорбилась, но Матильда оказалась права: отвергнутый влюбленный исполнял свой пастырский долг, как обычно. Правда, Розали заявила, что он смертельно бледен и уныл. Возможно, он был несколько бледнее, чем всегда, но ручаться не могу. Что до уныния, то действительно из ризницы против обыкновения не доносился его смех или веселый голос, хотя все в церкви услышали, как он за что-то гневно выговаривал пономарю, – и многие с недоумением переглянулись. К кафедре и от кафедры, к аналою и от аналоя он шел на этот раз с большой торжественностью, а не с тем неблаголепным самодовольством, а вернее, упоенный самовосхищением, с каким обычно проносился по проходу, словно говоря: «Я знаю, все вы меня благоговейно чтите, но если найдется такой, кто этого чувства не разделяет, я им пренебрегаю!» Однако наиболее примечательным было то, что он ни разу не обратил взгляда на скамью мистера Мэррея и не вышел из церкви, пока мы не уехали. Без сомнения, мистер Хэтфилд получил тяжелый удар, но гордость понуждала его скрывать это от посторонних глаз. Он обманулся в сладкой надежде не просто получить руку пленившей его красавицы, но и обзавестись женой, чье положение в свете и богатство придали бы очарование даже дурнушке. К тому же он, несомненно, был уязвлен тем, как мисс Мэррей ему отказала, и ее поведение, пока он за ней ухаживал, представлялось ему теперь оскорбительным. Вероятно, впрочем, он немало утешился бы, узнав, как больно ее задело его видимое равнодушие: ни во время первой службы, ни во время второй он не удостоил ее ни единым взглядом! Правда, она объявила, что, следовательно, он каждый миг думал о ней – иначе взглянул бы на их скамью нечаянно. Хотя, случись это, она, разумеется, с той же уверенностью стала бы утверждать, что у него не хватило сил удержаться. И наверное, он получил бы некоторое удовольствие, если бы видел, какой унылой и раздраженной была она почти всю следующую неделю, лишившись любимого развлечения, и как часто вслух сожалела, что «слишком уж быстро все из него выжала!» – точно ребенок, который, сразу проглотив свой кусок пирога, облизывает пальцы и тщетно раскаивается в недавней жадной торопливости. Под конец в одно погожее утро она пожелала, чтобы я проводила ее в деревню, куда она решила прогуляться, чтобы (как она объяснила) подобрать берлинскую шерсть в лавке – весьма недурной, где делали покупки все окрестные дамы. Однако можно предположить, – надеюсь, не слишком отступая от христианского милосердия, – что в действительности ее влекла туда надежда встретить по пути приходского пастыря или какого-нибудь еще поклонника. Во всяком случае, всю дорогу ей «было бы интересно узнать»: то – что сказал бы или сделал бы Хэтфилд, «если бы он нам встретился?», то, когда мы проходили мимо ворот мистера Грина, – «неужели этот болван сидит дома?», то, когда навстречу проехала в карете леди Мелтем, – «чем занимается мистер Гарри в такой прекрасный день?». После чего она принялась бранить его старшего брата за то, что «идиот не придумал ничего лучшего, чем жениться и уехать в Лондон!» – А мне казалось, что вы и сами хотели бы жить в Лондоне, – заметила я. – Да, потому что тут скука смертная. Но оттого, что он уехал, стало еще скучнее. А если бы он не женился, я могла бы выйти за него, а не за этого противного сэра Томаса. Тут она увидела на довольно-таки грязной дороге отпечатки лошадиных копыт, и оказалось, что ей «было бы интересно узнать, не оставил ли их благородный конь какого-нибудь джентльмена», после чего был сделан вывод, что так оно и есть, ибо «неуклюжий деревенский одер» таких изящных следов оставить не мог. И потому «было бы интересно узнать, кто же этот всадник» и не встретим ли мы его, когда он будет возвращаться, потому что он ведь проехал тут совсем недавно. Когда же мы наконец добрались до деревни и не увидели никого, кроме нескольких смиренных ее обитателей, она объявила, что «было бы интересно узнать», почему эти глупые люди не сидят у себя дома? Что за удовольствие смотреть на их безобразные физиономии и грязные вульгарные отрепья! Она совсем не для этого пришла сюда! Признаюсь, мне все время тоже втайне было бы очень интересно узнать, не встретим ли мы кого-то совсем другого. И когда мы проходили мимо дома, где он жил, я даже почувствовала, что мне было бы очень интересно узнать, не стоит ли он сейчас у окна. Войдя в лавку, мисс Мэррей распорядилась, чтобы я осталась у порога, пока она будет выбирать шерсть, и предупредила бы ее, если кто-нибудь пройдет мимо. Но, увы! Кроме местных жителей в вульгарных отрепьях на единственной длинной улице мой взгляд различил только Джейн и Сьюзен Грин, которые, видимо, возвращались домой после прогулки. – Идиотки! – пробормотала мисс Розали, выходя с покупкой. – Почему они не взяли с собой своего болвана-брата? Все-таки он был бы лучше, чем ничего. Однако поздоровалась она с ними самым приветливым образом и не менее их радовалась вслух такой счастливой встрече. Болтая и смеясь, как принято у барышень, если только уж они вовсе друг друга терпеть не могут, все три пошли вместе – Розали посредине, Джейн и Сьюзен справа и слева от нее. Я, чувствуя себя лишней и не желая мешать их веселости, как обычно, отстала – что за радость идти рядом с барышнями Грин, подобно глухонемой, с которой не говорят и которая сама не может сказать ни слова! Но на этот раз мне недолго пришлось оставаться в одиночестве. В первую минуту я сочла очень странным совпадением, что мистер Уэстон подошел и поздоровался со мной именно тогда, когда я о нем думала. Но, по зрелому размышлению, я решила, что ничего странного тут не было – разве что в его желании заговорить со мной. В такое прекрасное утро так близко от его дома подобная встреча была лишь естественной. Ну, а думала я о нем почти все время с самого начала нашей прогулки, так что и в этом совпадении ничего удивительного не было. – Вы опять одна, мисс Грей! – сказал он. – Да. – Да, кстати, эти мисс Грин – какие они? – Право, не знаю. – Странно! Ведь вы соседи и так часто видитесь. – Что же, по-моему, они очень живые барышни, с приятным характером. Но, думаю, вы должны их знать лучше, чем я – ведь я с ними ни разу не обменялась ни словом. – Неужели? Мне они особенно сдержанными не показались. – Возможно, в своем кругу они и не такие, но, по их мнению, они вращаются в совсем иных сферах, чем я. Он помолчал, а затем сказал: – Полагаю, потому-то, мисс Грей, вы и считаете, что умерли бы, не будь у вас родного дома? – Не совсем. Дело в том, что я по натуре общительна, и мне трудно обходиться без друзей, а единственные мои друзья – и вряд ли я когда-нибудь обрету других – это мои родные у меня дома. И если я лишусь его… то есть их, то, может быть, и не умру, но мне трудно будет жить в опустевшем мире. – Но почему вы полагаете, что не можете обрести других друзей? Или вы столь замкнуты, что это вам трудно? – Нет. Но до сих пор мне это не удавалось. А в нынешнем моем положении нет никакой надежды даже завязать обычное знакомство. Возможно, в этом есть и моя вина, однако, надеюсь, она лежит не только на мне. – Вина лежит отчасти на обществе, отчасти, мне кажется, на тех, кто вас окружает, но отчасти и на вас самой. Многие барышни в вашем положении сумели бы поставить себя по-другому. И ваши ученицы могли бы в какой-то мере заменить вам подруг. Ведь разница в возрасте между вами не так уж велика. – О да, иногда мне бывает с ними легко и приятно, но считать их настоящими подругами я не могу, да и им в голову бы не пришло удостоить меня таким названием. У них есть другие, более отвечающие их требованиям. – Быть может, вы для них чересчур умны. Но как вы развлекаетесь в одиночестве? Вы много читаете? – Чтение – мое любимое занятие, когда у меня есть досуг – и книги. От книг вообще он перешел к определенным книгам и продолжал перебирать тему за темой, так что за какие-нибудь полчаса мы успели поговорить и о вкусах и о мнениях, причем сам он был сдержан и немногословен, видимо предпочитая узнавать мои убеждения и склонности, а не сообщать мне свои. Он не обладал умением или искусством ловко выведывать мои мысли или чувства с помощью каких-то своих утверждений, искренних или нет, или же незаметно переведя разговор в желанное ему русло, а задавал вопросы без всяких обиняков, но с благородной прямотой и откровенностью, которые лишали некоторую его резкость малейшей оскорбительности. «Но почему его интересует, что я думаю и чувствую?» – спросила я себя, и мое сердце затрепетало от волнения. Тем временем Джейн и Сьюзен уже дошли до своих ворот и остановились, стараясь убедить мисс Мэррей отдохнуть у них. Мне очень захотелось, чтобы мистер Уэстон успел уйти, прежде чем она, обернувшись, увидит нас вместе, но, к несчастью, он направлялся к бедному Марку Вуду, и ему было с нами по дороге почти до самого парка. Впрочем, увидев, что Розали распрощалась с приятельницами и ждет меня, он простился со мной и ускорил шаги. Однако, к моему удивлению, когда он поравнялся с ней и приподнял шляпу, намереваясь пройти мимо, она вместо того, чтобы ответить ему сухим чопорным кивком, удостоила его одной из самых обворожительных своих улыбок и пошла рядом с ним, стараясь завязать веселый и непринужденный разговор. И мы продолжили путь уже втроем. При первой же паузе мистер Уэстон обратился ко мне, напомнив одну из недавних тем, которые мы обсуждали, но Розали опередила меня, поспешно высказав свое мнение. Он ответил, и с этой секунды она завладела им всецело. Возможно, тут была повинна и я сама – моя глупость, отсутствие у меня светского такта и уверенности в себе, – однако я сочла себя обиженной. Меня снедали дурные предчувствия, я с завистью слушала ее бойкую болтовню и с тревогой замечала ясную улыбку, с какой она время от времени заглядывала ему в лицо, для чего (как казалось мне) нарочно шла на полшага впереди, чтобы ему было хорошо ее видно, а не только слышно. Пусть она говорила одни пустяки, они были забавны. У нее всегда находилось, что сказать – и все необходимые для этого слова. И ни задорности, ни легкомысленности, как бывало, когда она прогуливалась с мистером Хэтфилдом, – только кроткая веселость и милая живость, которые, решила я, должны особенно нравиться человеку с таким складом характера, как у мистера Уэстона. Когда он свернул на свою тропу, она засмеялась и пробормотала: – Я ведь знала, что сумею! – Что сумеете? – спросила я. – Прикончить этого человека. – Как так? – А так, что он вернется домой и будет грезить обо мне. Я убила его выстрелом прямо в сердце. – Почему вы так думаете? – Неопровержимых признаков вполне достаточно. Но главное – взгляд, которым он одарил меня на прощание. Нет, нет, вовсе не дерзкий, тут мне не в чем его упрекнуть, но благоговейный, полный почтительного обожания. Ха-ха! А он вовсе не такой скучный болван, каким я его считала! Я хранила молчание, потому что у меня в горле стоял комок, словно мое сердце грозило вырваться наружу, и мне было страшно заговорить. «Господи, не дай этому произойти! – мысленно вскричала я. – Не ради меня, но ради него!» Пока мы шли по парку, мисс Мэррей несколько раз обращалась ко мне с какими-то банальными фразами, но я (вопреки твердому намерению скрыть свои чувства) отвечала коротко и невпопад. Хотела ли она меня помучить или просто позабавиться, не знаю, но меня это и не интересовало. Я вспоминала единственную овечку бедняка и богача, у которого было много всякого скота, и меня мучил непонятный страх за мистера Уэстона, не имевший никакой связи с моими разбитыми надеждами. Как я была рада, когда мы вернулись и я осталась одна у себя в комнате. Больше всего мне хотелось опуститься в кресло у изголовья, сунуть голову в подушку и найти облегчение в бурных слезах. Но, увы! Мне пришлось вновь сдержать и подавить свои чувства: прозвонил колокол, мучитель-колокол, призывающий к обеду в классной комнате, и мне предстояло спуститься вниз со спокойным лицом, и улыбаться, и смеяться, и говорить всякий вздор, и… да-да, и есть, если я смогу проглотить хоть кусок, словно ничего не произошло и я просто только вернулась после приятной прогулки.  Глава XVI ЗАМЕНА   Следующее воскресенье оказалось беспросветно хмурым: черные клубящиеся тучи низвергали на землю потоки дождя. Такого пасмурного дня в этом апреле еще не выпадало. Никому в доме не хотелось ехать в церковь – кроме Розали. Она, не слушая никаких возражений, потребовала карету, и мне пришлось поехать с ней, что, впрочем, меня лишь обрадовало: ведь только там я могла, не боясь насмешек или осуждения, смотреть на лицо, которое казалось мне чудеснее всего, что сотворил Бог; там я могла без помех внимать голосу, который чаровал мой слух слаще самой дивной музыки: я словно соприкасалась с душой, внушавшей мне такой глубокий интерес, и впивала ее самые чистые помыслы, самые священные чаяния – и это счастье ничем не омрачалось, если не считать тайных укоров совести, нередко шептавшей мне, что я обманываю себя и глумлюсь над Богом, предлагая ему сердце, отданное более творению, нежели Творцу. Порой такие мысли очень меня смущали, но я отгоняла их, внушая себе, что люблю не человека, но его добродетели. «Что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте». Нам заповедано поклоняться Богу в Его творениях, а среди них я не знаю другого такого, в котором сияло бы столько Его свойств, столько Его духа, как в этом Его смиренном служителе. Лишь бесчувственная тупость, думала я, не воздала бы ему должного, но ведь мне-то больше нечем было занять свое сердце. Мисс Мэррей вышла из церкви, едва служба завершилась. Нам пришлось остановиться в дверях, потому что дождь лил по-прежнему, а карету еще не подали. Меня удивила эта ее поспешность: ни молодого Мелтема, ни сквайра Грина в церкви не было. Но я вскоре поняла, что она намеревалась перехватить мистера Уэстона, который действительно вышел сразу после нас. Поклонившись нам обеим, он собирался пройти мимо, но она его задержала – сначала посетовала на погоду, а затем спросила, не будет ли он так добр и не навестит ли завтра внучку старухи, живущей в сторожке у въезда в парк, – у девочки сильная лихорадка, и она очень хотела бы его увидеть. Он обещал побывать там. – Но в каком часу вас примерно ждать, мистер Уэстон? Старушка непременно просила это узнать – вы же знаете, какое значение все они придают тому, чтобы в их каморках царил порядок, если они ждут тех, кто выше их. Они ведь принимают это куда ближе к сердцу, чем мы привыкли считать. Какая умилительная деликатность вдруг проснулась в легкомысленной мисс Мэррей! Мистер Уэстон назвал наиболее удобный ему утренний час. Карета к этому времени уже подъехала, и лакей раскрыл зонт над мисс Мэррей, чтобы проводить ее до экипажа. Я было пошла за ними, но мистер Уэстон тоже открыл зонт и предложил мне укрыться под ним, так как дождь припустил сильнее. – Нет, благодарю вас. Я не боюсь дождя, – ответила я. (Стоит застать меня врасплох, и я утрачиваю способность мыслить.) – Но мокнуть под ним вам вряд ли нравится, не правда ли? И в любом случае от зонтика вам вреда не будет, – ответил он с улыбкой, показавшей, что он ничуть не задет, хотя человека более раздражительного или менее проницательного такой отказ от его любезности мог бы рассердить. Возражать более я не могла и позволила ему проводить меня до кареты. Он даже подал мне руку, чтобы подсадить внутрь – услуга совершенно излишняя, но я не отказалась, боясь его обидеть. В последний миг он посмотрел на меня с чуть заметной улыбкой – длилось это краткое мгновение, но я успела прочесть – или внушила себе, будто прочла, – в этом взгляде то, отчего надежда в моем сердце вспыхнула таким ярким пламенем, какого я прежде не знавала. – Я бы прислала лакея за вами, мисс Грей, если бы вы подождали минуту, вам вовсе ни к чему было пользоваться зонтиком мистера Уэстона, – заметила Розали с недовольной гримасой на прелестном лице. – Я пришла бы и без зонтика, но мистер Уэстон предложил мне свой, и я должна была согласиться, чтобы не обидеть его – он не хотел слушать никаких отказов, – ответила я, безмятежно улыбаясь: счастье в моей душе сделало смешными упреки, которые в иное время больно меня ранили бы. Лошади тронулись. Когда мы нагнали мистера Уэстона, мисс Мэррей наклонилась вперед и посмотрела в окошко. Он шагал по мощеному тротуару в сторону своего дома и не повернул головы. – Болван! – вскричала Розали, откидываясь на сиденье. – И ведь он даже не подозревает, чего лишился, потому что не соизволил посмотреть в эту сторону. – Чего же он лишился? – Моего поклона, который вознес бы его на седьмое небо! Я промолчала. Ее дурное настроение меня втайне обрадовало – не потому, что она огорчилась, но потому, что у нее для этого была причина. Вдруг мои надежды имеют более твердое основание, чем одни мои желания и мечты? – Я намерена заменить мистера Хэтфилда мистером Уэстоном, – объявила после недолгого молчания моя спутница, снова повеселев. – Во вторник, вы знаете, я еду на бал в Эшби-Парк, и мама полагает, что мистер Томас почти наверное сделает мне там предложение. Уединенные уголки бальных залов очень к этому располагают – кавалеры легче пленяются, потому что их дамы кажутся особенно очаровательными. Но если я должна выйти замуж столь скоро, времени терять нельзя. Я ведь решила, что Хэтфилд будет не единственным, кто положит сердце к моим ногам и будет тщетно молить, чтобы я приняла этот никчемный дар. – Если вы наметили себе в жертвы мистера Уэстона, – заметила я с притворным равнодушием, – вам придется сделать ему столько авансов, что взять их назад, когда он попросит вас подтвердить подаренные вами надежды, окажется не так-то просто. – Ну, нет, он вряд ли попросит меня стать его женой, да я этого и не хочу: у всякой дерзости должны быть пределы! А хочу я, чтобы он признал мою власть. О, он ее уже почувствовал, но он должен ее признать! Свои же призрачные надежды пусть держит при себе. Вполне достаточно, если благодаря им он будет меня забавлять – оставшееся время. «Ах, если бы какой-нибудь добрый дух нашептал ему эти слова ее голосом!» – мысленно вскричала я в таком негодовании, что побоялась ответить ей что-нибудь вслух. В этот день мистер Уэстон более не упоминался – ни мною, ни при мне. Однако на следующее утро мисс Мэррей вошла в классную комнату, где ее сестра сидела, а вернее зевала, над уроками, и сказала: – Матильда, около одиннадцати часов мы с тобой пойдем погулять. – Нет, Розали, я не могу! Мне надо распорядиться о новой уздечке и попоне и поговорить с крысоловом о его собаках. Пусть с тобой пойдет мисс Грей! – Мне нужна ты, – объявила Розали и, отозвав сестру к окну, прошептала ей что-то на ухо, и Матильда уступила. Я вспомнила, что в одиннадцать мистер Уэстон обещал побывать в сторожке, и весь замысел сразу стал мне ясен. За обедом меня развлекали подробным рассказом о том, как их нагнал мистер Уэстон, когда они прогуливались по дороге, и как они долго шли и разговаривали с ним – ах, он оказался очень приятным собеседником, – и как он должен был быть восхищен – да и был восхищен! – и ими, и их необычайной снисходительностью.  Глава XVII ПРИЗНАНИЯ   Если уж я решилась открыть свое сердце, то почему бы сразу не признаться, что примерно тогда же я стала проявлять больше интереса к своей внешности, что, впрочем, было не трудно, ибо до тех пор в этом отношении я была несколько небрежна. Но теперь я, случалось, по две минуты рассматривала в зеркале свое отражение, хотя никакого утешения оно мне не дарило. Крупные черты лица, бледные впалые щеки, темно-каштановые самые обычные волосы – что в них красивого? Пусть лоб говорит об уме, а темно-серые глаза, лишенные проблеска чувства, ценятся куда выше! Жалеть, что ты некрасива, – глупо. Разумные люди не желают красоты для себя и равнодушны к ней в других. Был бы образован ум и чувствительно сердце, а внешний облик ни в чьих глазах важности не имеет. Так наставляли в детстве нас, и так наставляем мы нынешних детей. Весьма достойные, весьма логичные выводы, но вот только подтверждаются ли они жизнью? Мы от природы склонны любить то, что нам нравится. А что может нравиться больше красивого лица – если к тому же мы не знаем ничего дурного о той или том, кому оно принадлежит? Девочка любит свою птичку – почему? Потому, что птичка живая, что она умеет чувствовать, что она беспомощна и безвредна. Но жаба – живая, и она умеет чувствовать, и она беспомощна и безвредна. Однако пусть девочка и не причинит жабе зла, любить она будет птичку – такую хорошенькую, с пушистыми перышками и блестящими веселыми глазками. Если женщина прекрасна собой и прекрасна душой, почти все хвалить ее будут и за то, и за другое – но особенно за первое. Если же, с другой стороны, ее внешность и характер равно неприятны, в вину ей в первую очередь ставят некрасивость, сразу же оскорбляющую обычный посторонний взгляд. Если же дурнушка наделена превосходными душевными качествами, о них – особенно если она робка и ведет уединенную жизнь – никто даже не узнает, кроме самых близких ей людей. Все прочие же, напротив, склонны составлять самое неблагоприятное мнение о ее уме и характере, хотя бы в несознательном стремлении оправдать инстинктивную неприязнь к существу, столь обделенному природой. Прямо обратное происходит с той, чей ангельский облик прячет черное сердце или придает обманчивое ложное обаяние порокам и причудам, которых ни в ком другом не потерпели бы. Те, кто наделен красотой, пусть будут благодарны за нее и обратят ее на пользу, как любой другой талант. Те же, кто ее лишен, пусть не сетуют напрасно, а пробуют обойтись без нее. Во всяком случае, хотя красоте и придается чрезмерное значение, она – дар Божий, и презирать ее не должно. Ведь есть немало таких, кто чувствует, что способен любить, и чье сердце твердит им, что они достойны быть любимы, – и все же оттого лишь, что судьба обделила их подобным пустячным преимуществом, они лишены возможности дарить и получать счастье, хотя словно бы созданы радовать им и радоваться ему. Точно так же могла бы бескрылая подруга светляка презреть свою способность светиться! Ее крылатый возлюбленный, сотни раз пролетая над ней, так ее и не отыскал бы. Она слышала бы его жужжание в вышине и по сторонам и жаждала бы, чтобы поиски его увенчались успехом, но не имела бы средств, чтобы открыть ему свое присутствие – ни голоса, чтобы позвать его, ни крыльев, чтобы последовать за ним. И он летал бы искать себе другую подругу, а она была бы обречена жить и умереть в одиночестве. Вот таким мыслям я нередко предавалась в то время. Я могла бы продолжить свои нравоучения, а могла бы и нырнуть поглубже, открыть свои мысли, задать вопросы, на которые читателю было бы трудно отыскать ответ, и привести доводы, которые задели бы его предрассудки или же были бы им высмеяны, потому что он их не понял бы. Но я воздержусь. Вернемся лучше к мисс Мэррей. Во вторник она поехала с маменькой на бал, разумеется, великолепно одетая, в полном восторге и от своих чар, и от будущего, которые они ей сулили. От Хортон-Лоджа до Эшби-Парка почти десять миль, так что выехать они намеревались рано, и я решила провести вечер с Нэнси Браун, которую уже давно не навещала. Однако моя добрейшая ученица позаботилась, чтобы я провела его не у бедной старушки и не где-нибудь еще, а в стенах классной комнаты, поручив мне безотлагательно переписать ноты, над которыми я и просидела до ночи. Утром, часов в одиннадцать, она, едва поднявшись с постели, явилась сообщить мне свои новости. Сэр Томас предложил-таки ей на балу руку и сердце, что делало большую честь проницательности ее маменьки, не говоря уж о ее собственном искусстве чаровать. Я была склонна думать, что она сначала составила свои планы, а затем предсказала их полный успех. Естественно, предложение было принято, и новоиспеченный жених должен был вскоре приехать, чтобы уладить все прочее с мистером Мэрреем. Розали радовалась, что станет хозяйкой Эшби-Парка. Она ликующе предвкушала великолепие и блеск брачной церемонии, медовый месяц за границей и бесконечную череду развлечений и удовольствий, ожидавших ее в Лондоне, и не только там; и даже сэр Томас, казалось, стал ей много приятней после того, как накануне она столько с ним танцевала и слушала его комплименты. Тем не менее мысль о скорой свадьбе ее как будто пугала, и она хотела бы отложить ее хотя бы на несколько месяцев. И я разделяла ее чувство. Мне представлялось ужасным, что бедняжку заставят сделать бесповоротный шаг, не дав ей времени опомниться и поразмыслить над ним. Я отнюдь не испытывала «материнскую тревогу, материнские вещие предчувствия», но меня изумляла и повергала в ужас бессердечность миссис Мэррей, ее полное равнодушие к истинному счастью дочери, и я тщетно пыталась предотвратить неминуемую беду предостережениями и уговорами, которые пропускались мимо ушей. Мисс Мэррей только смеялась над моими словами. И вскоре я убедилась, что отсрочки она делает главным образом для того, чтобы сразить как можно больше знакомых молодых людей, прежде чем ей придется отказаться от таких шалостей. Вот почему, прежде чем сообщить мне о своей помолвке, она взяла с меня обещание, что я никому об этом не проговорюсь. Когда я поняла ее намерения, когда увидела, как она с еще большим жаром предалась бессердечному кокетству, всякая жалость к ней исчезла из моего сердца. «Что бы ни случилось, – думала я, – она это заслужила. Сэр Томас ей вполне пара, а чем раньше она утратит возможность обманывать и причинять боль другим, тем лучше». Свадьбу назначили на первое июня. Немногим более шести недель отделяли этот день от знаменательного бала, но даже за столь короткий срок искусство Розали и ее решимость сулили ей немало побед, а сэр Томас к тому же намеревался значительную часть этого времени провести в Лондоне, куда он отправился, как говорили, чтобы заняться делами со своим поверенным и сделать все необходимые приготовления для бракосочетания. Он пытался возместить свое отсутствие непрерывными залпами billets-doux,[3] которые, в отличие от постоянных визитов, не могли стать известны соседям и открыть им глаза. Надменный же и кислый нрав вдовствующей леди Эшби не позволял ей говорить ей о семейных делах, а нездоровье помешало нанести визит будущей невестке, и потому помолвка оставалась почти в тайне, что, разумеется, бывает довольно редко. Розали иногда показывала мне письма своего нареченного, чтобы похвастать, какой добрый любящий муж из него выйдет. Показывала она мне и послания еще одного претендента на ее руку, злополучного мистера Грина, который не решился «струсил», как выразилась она, – произнести слова признания устно, зато никак не мог удовлетвориться одним отказом и продолжал писать снова и снова. Наверное, он воздержался бы, если бы мог увидеть, с какими гримасами его прекрасная богиня читала его излияния, и услышать ее презрительный смех и обидные эпитеты, которыми она щедро награждала его за «назойливость». – Но почему вы ему прямо не скажете, что помолвлены? – Нет, я не хочу, чтобы он это узнал, – ответила она. – Ведь тогда об этом узнают его сестрицы и весь свет, и я уже не смогу… кха-кха… Кроме того, он вообразит, будто все дело в помолвке и будь я свободна, то дала бы ему согласие. Не желаю, чтобы хоть один мужчина смел так думать, а уж он – так меньше всех остальных. И мне нет дела до его писем, – добавила она пренебрежительно. – Пусть строчит их, сколько ему угодно, и смотрит на меня телячьими глазами, когда мы где-нибудь встречаемся. Меня это только забавляет. Тем временем юный Мелтем часто являлся с визитами или проезжал мимо, и, судя по проклятиям и упрекам Матильды, ее сестра была с ним приветливее, чем того требовала простая вежливость. Иными словами, она кокетничала с ним в полную меру, какую только допускало присутствие ее родителей. Она попыталась вновь повергнуть мистера Хэтфилда к своим ногам, но, потерпев неудачу, отплатила ему высокомерным равнодушием, сдобренным еще более высокомерным презрением, и говорила она о нем с тем пренебрежением и брезгливостью, которые прежде приберегала для его помощника. Самого мистера Уэстона она теперь ни на минуту не оставляла в покое: пользовалась каждым удобным случаем, чтобы встретиться с ним, пускала в ход все уловки, чтобы его очаровать, и преследовала его с таким упорством, словно отдала ему свое сердце навеки и умерла бы, если бы не добилась взаимности. Подобная манера вести себя была выше моего понимания. Если бы я прочла о таком поведении в романе, оно показалось бы мне совершенно неестественным, если бы я про него услышала, то решила бы, что рассказывающий заблуждается или сильно преувеличивает. Но я наблюдала его собственными глазами, я страдала из-за него, и могла только заключить, что чрезмерное тщеславие, подобно пьянству, ожесточает сердце, туманит ум и отупляет чувства. И что не одним псам свойственно, объевшись, грозно рычать над тем, что сами они проглотить не в силах, – лишь бы не уделить кусочка голодному собрату. Мисс Мэррей теперь принялась благодетельствовать беднякам. Она расширила свое знакомство с ними, чаще навещала их убогие жилища и дольше в них оставалась. Таким способом она заслужила среди них славу доброй, совсем не гордой барышни, и, конечно, они всячески расхваливали ее мистеру Уэстону, с которым у нее таким образом появилась возможность встречаться довольно часто – либо в одной хижине, либо в другой, либо по дороге туда, либо по дороге обратно. К тому же от них она нередко узнавала, где он может оказаться в тот или иной час – крестит ли младенца, навещает ли престарелых, больных, сирых или умирающих, – и составляла свои планы соответственно. Отправлялась она туда иногда с сестрой, которую не то уговорила, не то подкупила содействовать своим замыслам, а иногда в одиночестве, но меня с собой не брала никогда, так что теперь я была лишена радости видеть мистера Уэстона и слушать его голос – пусть в разговоре с другими, – а это было бы неизъяснимой радостью, какой бы болью, какими бы ранами ни сопровождалось. Даже в церкви мне не дозволялось его видеть: мисс Мэррей под каким-то пустым предлогом завладела тем уголком семейной скамьи, который всегда считался моим, и мне оставалось только либо сидеть спиной к кафедре, либо сесть между мистером и миссис Мэррей, о чем, разумеется, не могло быть и речи. И домой мои ученицы теперь шли без меня, заявив, что их маменька считает неприличным, если трое возвращаются домой пешком, а в карете едет лишь двое. Но в хорошую погоду гулять так приятно, что честь сопровождать их родителей они предоставляют мне. – К тому же, – добавили они, – вам трудно за нами успевать. Вы вечно отстаете! Я знала, что все это надуманные предлоги, но не возражала и не опровергала их аргументы, прекрасно понимая истинную их подоплеку. А днем церковь за эти достопамятные шесть недель я не посетила ни разу. Если мне слегка нездоровилось, они сострадательно принуждали меня остаться дома или же говорили, что второй раз в церковь не поедут, а в последнюю минуту делали вид, будто передумали, и уезжали туда, не предупредив меня и с такими предосторожностями, что мне ни разу не довелось вовремя узнать о перемене их планов. Однажды, вернувшись после второго такого посещения церкви, они принялись оживленно пересказывать мне свой разговор с мистером Уэстоном, который проводил их почти до входа в парк. – И он спросил, мисс Грей, не больны ли вы, – сказала Матильда. – А мы объяснили, что вы совсем здоровы, но просто не захотели ехать в церковь с нами. Наверное, он решит, что вы дурно себя ведете. Были приняты все меры, чтобы предотвратить случайные встречи и в будни: мисс Мэррей заботливо находила мне занятия, не оставлявшие мне ни единой свободной минуты, и я больше не могла навещать бедную Нэнси Браун или кого-нибудь другого. То необходимо было докончить рисунок, то переписать ноты, то еще что-нибудь, и хорошо, если я успевала немножко погулять в парке. Они же прекрасно проводили время без меня. Как-то утром им удалось подстеречь мистера Уэстона, и, вернувшись, они с ликованием начали пересказывать свой с ним разговор. – Он опять про вас спрашивал, – сказала Матильда вопреки безмолвному, но выразительному требованию сестры, чтобы она придержала язык. – Удивился, почему вы никогда нас не сопровождаете, и посетовал, что у вас такое слабое здоровье, раз оно вынуждает вас оставаться дома. – Он ничего подобного не говорил, Матильда! Какой вздор ты болтаешь. – Нет уж, Розали, это ты врешь. Он так и сказал, а ты сказала… Ой, Розали… Черт побери!.. Перестань щипаться! А Розали, мисс Грей, сказала ему, что вы здоровы, но все время сидите, зарывшись в книги, и никаких других удовольствий не признаете! «Какого же мнения должен он быть обо мне!» – подумала я, но вслух спросила: – А Нэнси обо мне справляется? – Да. А мы ей отвечаем, что вы так любите читать и рисовать, что ничем другим заниматься не хотите. – Но ведь это не совсем так. Если бы вы ей сказали, что я все время занята и потому не могу ее навестить, это было бы ближе к истине. – Ничего подобного! – вдруг вспылила мисс Мэррей. – У вас теперь очень много свободного времени, ведь вы почти уроков не даете. Вступать в спор с такими избалованными, взбалмошными девицами не имело никакого смысла, и я промолчала. Я уже давно привыкла отмалчиваться, когда говорились вещи мне глубоко неприятные. И еще я научилась сохранять на лице спокойную улыбку, когда сердце мое переполняла горечь. Лишь те, кто испытал подобное, способны вообразить, что я чувствовала, пока с напускным веселым равнодушием слушала их рассказы о встречах и разговорах с мистером Уэстоном, которые они описывали мне словно бы с особым удовольствием, сообщая подробности, которые могли быть только преувеличениями и искажениями правды, если не просто выдумками – ведь я знала его характер. И все представлялось в виде, унизительном для него и лестном для них – особенно для мисс Мэррей, и я сгорала от желания возразить или хотя бы посмотреть на них с сомнением, но не осмеливалась, опасаясь выдать свой жгучий интерес. А многое, как мне казалось, как я боялась, было правдой, но и тут приходилось под личиной безразличия скрывать тревогу за него и возмущение их поведением. И еще – загадочные намеки, которые мне невыносимо хотелось разгадать! Но любой вопрос мог меня выдать. Так тянулось это тоскливое время. Я же не могла успокоить себя и таким доводом: «Ничего, скоро ее свадьба, и можно будет надеяться…» Ведь потом почти сразу я уеду домой, а когда вернусь, наверное уже не найду тут мистера Уэстона – по слухам, он и мистер Хэтфилд плохо ладили (разумеется, по вине мистера Хэтфилда!), ему пришлось подыскать себе другое место. Нет! Конечно, я уповалана Бога, но единственным другим моим утешением была мысль, что я – пусть он этого и не знает – более достойна его любви, чем Розали Мэррей, как ни прекрасна она, как ни очаровательна. Ведь я способна оценить высокие достоинства его души, а она нет; я бы свою жизнь посвятила тому, чтобы дать ему счастье, а она погубит его счастье навсегда ради минутного удовлетворения глупого тщеславия. «Ах, если бы только он мог понять! – с тоской восклицала я. – Но нет, я не позволила бы ему заглянуть мне в сердце… И все же, если бы только он увидел ее пустоту, ее недостойное бессердечное легкомыслие, он был бы спасен, а я… я бы почла себя почти счастливой, даже если никогда больше его не увидела бы!» Боюсь, я успела порядком наскучить читателю глупостями и слабостью, в которых столь откровенно ему призналась. Но тогда я ничем их не выдала – и сумела бы скрыть, даже если бы там со мной были мама и Мэри. Я оказалась ловкой и закоренелой притворщицей, пусть лишь в этом. Мои молитвы, слезы, чаяния, страхи и сетования оставались ведомы лишь мне самой и Небесам. Когда нас томят печаль и тревога или угнетают чувства, которые мы вынуждены скрывать, не ища и не находя ничьего сочувствия, и в то же время не в силах совсем подавить, мы нередко ищем утешения в поэзии – и обретаем его то ли в чужих излияниях, которые словно выражают наши собственные муки, то ли в наших собственных попытках дать выход этим мыслям и чувствам в стихах, быть может, и менее музыкальных, но зато более подходящих к случаю, более созвучных нашему душевному состоянию, а потому обладающих большей властью успокаивать или облегчать измученное, переполненное болью сердце. Еще в Уэлвуд-Хаусе, да и тут, когда меня особенно мучила тоска по дому, я раза два обращалась к этому тайному целительному источнику. Теперь же я вновь припала к нему, ибо еще больше нуждалась в утолении страданий. Я до сих пор сохраняю эти свидетельства прежних мук, которые, словно вехи, отмечают наиболее знаменательные события на пути по земной юдоли. Следы наши стерлись, облик местности переменился, но еще стоит веха, напоминая мне все обстоятельства, при которых она там появилась. Быть может, читателю будет любопытно взглянуть на образчик этих излияний, и я предложу ему один короткий пример. Хотя строки эти могут показаться холодными и вялыми, породило их жгучее горе.   Надежду отняли они, Что мне звездой была, И голос слышать не дают, Которым я жила.   И увидать твое лицо Не позволяют вновь, Улыбки отняли твои, Украли и любовь.   Но пусть! Одно им не отнять Сокровище мое – То сердце, что тобой полно И верует в твое!   Да, этого они не могли у меня отнять – я могла думать о нем дни и ночи, я могла чувствовать, что он достоин того, чтобы о нем думать. Никто не знал его, как я, никто не мог оценить его, как я, никто не мог любить его, как я… любила бы, если бы у меня было на то право. В том-то и заключалось все зло. С какой стати думала я о том, кто не думал обо мне? Не глупо ли это? Не дурно ли? Но если мысли о нем дарят мне такое жгучее блаженство, а я ни с кем не делюсь, никому им не докучаю – то где тут вред? Вот какие вопросы я себе задавала. И подобные рассуждения мешали мне сбросить свои оковы. Но хотя эти мысли несли с собой блаженство, оно было томительным и тревожным, слишком близким к муке и приносило мне больше вреда, чем я догадывалась. Благоразумие и опытность не допустили бы такой слабости. Но как тоскливо было отрывать взгляд от созерцания этого светоча и обращать его на унылую серую пустыню вокруг, на безрадостную, скорбную, одинокую тропу перед собой. Предаваться отчаянию и тоске дурно. Мне следовало искать опору в Боге, сделать Его волю светом и смыслом моей жизни, но вера была слаба, а страсть – слишком сильна. В это тягостное время на меня обрушились еще две беды. Первую можно считать пустяком, хотя она стоила мне немало слез: Снэп, мой четвероногий ясноглазый ласковый дружок, был отнят у меня и передан во власть деревенского крысолова, известного своим жестоким обращением с попавшими к нему в рабство собаками. Вторая беда была куда серьезней. В письмах из дома все чаще упоминалось, что здоровье папы ухудшается. Нет, особого страха в них не выражалось, но я стала теперь боязливой, и меня преследовал страх перед надвигающимся непоправимым несчастьем. Мне чудились черные тучи, собирающиеся над родными холмами, и приближающийся рокот бури, которая вот-вот разразится и осиротит наш очаг.  Глава XVIII МИРТЫ И ТРАУР   Наконец наступило первое июня и Розали Мэррей преобразилась в леди Эшби. В подвенечном наряде она выглядела несравненной красавицей. Вернувшись из церкви после обряда, она вбежала в классную комнату, раскрасневшись от волнения и смеясь – не столько весело, сколько с безрассудством отчаяния, показалось мне. – Вот, мисс Грей! Теперь я леди Эшби! – воскликнула она. – Все кончено. Моя судьба решена, изменить ничего нельзя. Я пришла принять ваши поздравления и попрощаться с вами, а потом – Париж, Рим, Неаполь, Швейцария, Лондон! Подумать только, как много я увижу и узнаю, прежде чем вернусь в эти края! Но не забывайте меня. Я вас не забуду, хотя и была гадкой шалуньей. Но почему же вы меня не поздравляете? – Поздравить вас я смогу только, когда буду знать, что все произошло к лучшему, пока же я желаю вам истинного счастья и всех благ. – Ну, так прощайте. Карета ждет, и меня уже зовут. Торопливо поцеловав меня, она поспешила прочь, но вдруг вернулась, обняла меня с чувством, на которое я не считала ее способной, и убежала почти в слезах. Бедняжка! В эту минуту я почувствовала, что люблю ее, и от всего сердца простила ей все зло, которое она причинила мне… и другим. Ведь толком она не ведала, что творила, подумала я и помолилась, чтобы и Господь ее простил. До конца этого дня праздничной печали я была предоставлена сама себе и в расстроенных чувствах не в силах ничем заняться несколько часов блуждала с книгой в руке, не столько читая, сколько размышляя, ибо мне о многом надо было подумать. Вечером я воспользовалась вновь обретенной свободой и навестила мою старинную приятельницу Нэнси, чтобы извиниться за столь долгое мое отсутствие (которое словно бы говорило о пренебрежении и черствости), объяснив, что я все время была очень занята, и чтобы поболтать с ней, почитать ей или помочь с работой – как захочет она, а взамен, быть может, узнать кое-что от нее про предполагаемый отъезд мистера Уэстона. Но об этом она ничего не знала, и я разделила ее надежду, что это пустые слухи. Она мне очень обрадовалась, но глаза ее, к счастью, почти уже совсем поправились, и мои услуги ей не очень требовались. Она засыпала меня вопросами о свадьбе, но пока я, исполняя ее желание, описывала все подробности знаменательного дня, великолепие приема и красоту невесты, она нет-нет да вздыхала и высказывала желание, чтобы все это обернулось добром. Как и я, она видела в этой свадьбе скорее повод печалиться, чем радоваться. Я очень долго просидела у нее, разговаривая о том о сем, – но никто не пришел. Признаться ли, что я порой посматривала на дверь в надежде, что она отворится и войдет мистер Уэстон, как случилось в тот единственный раз? И что на обратном пути я нередко останавливалась то на дороге, то на лугу и оглядывалась? И что я шла медленнее, чем следовало бы – вечер, хотя и ясный, был прохладным, а когда добралась до дома, так никого и не увидев даже издали, кроме батраков, возвращавшихся с полей, почувствовала горькое разочарование и душевную опустошенность? Но приближалось воскресенье. Уж тогда-то я его увижу – мисс Мэррей больше с нами нет, и я могу вернуться в мой прежний уголок. Я увижу его и по лицу, словам, манере держаться смогу заключить, очень ли он удручен ее замужеством. К великой моей радости, я не обнаружила никаких подозрительных признаков: он выглядел точно так же, как два месяца назад, – голос, лицо, манеры остались прежними, а его проповедь по-прежнему отличала та же глубокая, ничем не замутненная искренность, та же ясная сила, та же проникновенная простота каждого слова и жеста, которые взывали не к зрению или слуху прихожан, но проникали в их сердца. Домой мы с мисс Матильдой пошли пешком, но он не нагнал нас! Матильда была теперь обречена на томительную скуку и грустное одиночество: братья в школе, сестра вышла замуж и покинула дом, а выезжать в свет ей еще не настало время, хотя пример Розали пробудил в ней некоторый вкус к нему – во всяком случае, вкус к обществу молодых джентльменов. И ни лисьей травли, ни даже охоты! Пусть прямое участие в этих развлечениях ей возбранялось, но во время сезона все-таки можно было провожать отца с егерем и собаками, а по их возвращении беседовать с ними о том, сколько и каких птиц ему удалось подстрелить. Была она теперь лишена и того утешения, каким могло бы послужить ей общество кучера, конюхов, лошадей, гончих и сеттеров. Ее маменька, сумев вопреки всем трудностям деревенского образа жизни столь удачно сбыть с рук старшую дочь, гордость своего сердца, обратила серьезное внимание на младшую, пришла в ужас от грубости ее манер и вкусов, сочла, что настало время все исправить, и, наконец-то употребив власть, строго-настрого запретила всякие посещения двора, конюшен, конур и каретного сарая. Разумеется, мисс Матильда и не подумала подчиниться, однако маменька, какой снисходительной ни была она прежде, в гневе отнюдь не отличалась мягкостью, которой требовала от гувернанток, и не собиралась безнаказанно спускать нарушения своей воли. После многих ссор между матерью и дочерью, многих бурных сцен, при которых мне стыдно было присутствовать, когда призванный на помощь папенька, не скупясь на проклятия и угрозы, подтверждал нарушенные материнские запреты – ведь даже он видел, что «Тилли, хотя из нее вышел бы отчаянный мальчишка, ведет себя не так, как положено благородной барышне», – Матильда наконец убедилась, что разумнее будет держаться подальше от запретных мест и тайно ускользать туда, лишь без ведома бдительной маменьки. Не следует думать, будто меня это совершенно не коснулось и я избежала множества выговоров и косвенных упреков, которые вовсе не утрачивали своего жала от того, что ничего не говорилось прямо, но, напротив, ранили глубже, так как не позволяли сказать хоть слово в свое оправдание. Мне часто приказывалось развлечь мисс Матильду чем-нибудь другим, напоминая ей о требованиях и запретах маменьки. Я прилагала все усилия, но как можно было развлекать ее против воли, предлагая занятия, к которым ее сердце совершенно не лежало? И хотя я не ограничивалась только напоминаниями, мои короткие увещевания никакого впечатления не производили. – Милая мисс Грей! Просто поразительно! Полагаю, от вас нельзя требовать того, что вам не дано природой, и все же я удивляюсь, что вам не удается завоевать доверие девочки, так чтобы ваше общество было ей по меньшей мере столь же приятно, как компания Роберта или Джозефа! – Но они лучше меня разбираются в том, что ее интересует, – отвечала я. – Ну-ну! Согласитесь, несколько странно услышать такое признание из уст ее гувернантки! Кто, хотела бы я знать, может воспитать вкусы девочки, если ее гувернантка этим не занимается? Я знавала гувернанток, для которых изящество манер и благовоспитанность порученных их попечению девиц были как бы их собственными, и они краснели от стыда, если их за что-нибудь упрекали. А малейшее замечание по адресу их учениц причиняло им большее огорчение, чем обращенное к ним самим. И мне это представлялось только естественным. – Вы так считаете, сударыня? – Ну, разумеется! Манеры и изящество барышни важнее для гувернантки ее собственных. Как и для света. Если она хочет преуспеть на выбранном ею поприще, то должна отдавать своим обязанностям все силы. Все ее мысли, все помыслы должны служить лишь этой цели! Когда мы оцениваем достоинства гувернантки, то, естественно, смотрим на барышень, воспитанных ею, и судим о ней естественно. Благоразумная гувернантка это понимает. Она знает, что, хотя сама пребывает в тени безвестности, достоинства и недостатки ее учениц открыты всем взглядам и что достигнуть успеха она может, только если забудет о себе, образовывая их ум, манеры и вкусы. Видите ли, мисс Грей, это правило любой профессии: те, кто хотят преуспеть, должны вкладывать всю душу, все силы в свое занятие. Если же они начинают поддаваться лени или уступать своим прихотям, более трудолюбивые соперники скоро далеко их обгонят, а между той, которая губит своих учеников небрежением, и той, которая развращает их собственным примером, разницы нет никакой! Вы простите меня за такие наставления, но ведь вы понимаете, это ради вашей же пользы. Многие дамы говорили бы с вами куда строже, а многие избавили бы себя от труда говорить хоть что-нибудь и просто молча подыскали бы замену. Так, разумеется, было бы легче всего, но я понимаю все преимущество подобного места для особы в вашем положении, и у меня нет желания расставаться с вами, так как я уверена, что вас не в чем было бы упрекнуть, если бы вы только думали обо всем этом и прилагали хоть чуточку старания! Тогда бы, я убеждена, вы в самом скором времени приобрели бы тот тонкий такт, которого вам пока недостает, чтобы вы могли надлежащим образом влиять на свою ученицу. Я намеревалась указать величественной даме на кое-какие погрешности в ее рассуждениях, но она уплыла прочь, едва договорив. Она высказала все, что считала нужным, а дожидаться моего ответа в ее планы не входило: мое дело было слушать и не возражать. Однако, как я уже упомянула, Матильда под конец в какой-то мере подчинилась материнской власти (жаль только, что власть эту не употребили несколько раньше!) и, лишившись почти всех любимых развлечений, вынуждена была довольствоваться длинными верховыми прогулками в сопровождении грума и длинными пешими прогулками в сопровождении гувернантки, а также посещениями жилищ батраков и арендаторов своего отца, где можно было скоротать время, болтая со стариками и старухами, которые оставались дома, пока остальные трудились в полях. И вот во время одной такой прогулки мы повстречали мистера Уэстона. Я так давно об этом мечтала! Но тут мне захотелось, чтобы либо он, либо я перенеслись бы куда-нибудь еще: мое сердце забилось так отчаянно, что я испугалась, не выдала ли я своих чувств. Однако он, как мне показалось, даже не взглянул на меня, и я скоро успокоилась. Коротко с нами поздоровавшись, он осведомился у Матильды, не получала ли она известий от сестры. – Да, – ответила она. – Розали написала из Парижа, она прекрасно себя чувствует и очень счастлива. Последнее слово она подчеркнула и сопроводила дерзким взглядом, но он словно бы ничего не заметил и ответил серьезно и столь же подчеркнуто: – Надеюсь, так будет и впредь. – А вы верите в вероятность этого? – осмелилась спросить я, потому что Матильда кинулась следом за своей левреткой, которая вспугнула зайца. – Не берусь предсказывать, – ответил он. – Возможно, сэр Томас окажется лучше, чем я думал. Но, судя по тому, что я слышал и видел, можно только пожалеть, что существо такое юное, веселое и… одним словом, обворожительное, чьим наибольшим, если не единственным недостатком было, видимо, легкомыслие… Да, разумеется, недостаток серьезный, ибо он открывает дорогу почти для всех остальных и делает того, кто им обладает, беззащитным перед соблазнами… Но можно только пожалеть, что ее отдали подобному человеку. Я полагаю, этого захотела ее мать? – Да. Но и она сама тоже, мне кажется: она всегда смеялась над моими попытками отговорить ее. – А вы пытались? В таком случае, если это кончится дурно, вам утешением послужит мысль, что вашей вины тут нет. Но как сможет миссис Мэррей оправдать свое поведение, я представить себе не в состоянии. Будь я знаком с ней покороче, то, наверное, не удержался бы и спросил прямо. – Да, это выглядит противоестественным, но некоторые люди считают титулы и богатства высшими благами в жизни и полагают, что выполнили свой долг наилучшим образом, если сумели приобрести для своих детей и то и другое. – Совершенно справедливо! Но не странно ли, что так ложно судят опытные женщины, сами выходившие замуж? Тут, запыхавшись, вернулась Матильда, держа за уши истерзанное тельце зайчонка. – Вы намеревались спасти этого зайчика или убить его? – спросил мистер Уэстон, видимо сбитый с толку радостью, которой сияло ее лицо. – Я притворилась, будто хочу его спасти, – честно призналась она. – Ведь до охотничьего сезона еще так далеко! Однако, конечно, смотреть, как Принцесса его прикончила, было куда интереснее. Но вы оба свидетели, что я ничего поделать не могла: Принцесса догнала его и перекусила ему спину в один момент! Чудесное было зрелище, верно? – Весьма. Барышня в погоне за левреткой! Она заметила легкий сарказм его ответа, пожала плечами, отвернулась с многозначительным «хм!» и спросила меня, как мне понравилась травля. Я ответила, что нравиться тут, на мой взгляд, нечему, но призналась, что я следила за ними не очень внимательно. – Разве вы не видели, как он сдвоил след, словно взрослый заяц? И как он заверещал, не слышали? – Рада сказать, что нет. – Просто заплакал, как младенец. – Бедняжка! А что вы с ним сделаете? – Идемте скорее! Оставлю в первой же лачуге. Домой я его нести не хочу, а то папа меня отругает, что я не отозвала собаку. Мистер Уэстон уже ушел, и мы тоже направились своим путем, но, оставив зайца на первой же ферме и уничтожив предложенное взамен угощение – бисквит с тмином и смородиновое вино, – мы опять его встретили: видимо, он успел закончить свое дело, в чем бы оно не заключалось. В руке он держал букет чудесных колокольчиков, которые предложил мне, заметив с улыбкой, что, хотя последние два месяца меня совсем не было видно, тем не менее он не забыл, как я назвала колокольчики среди самых любимых своих цветов. Вручил он мне букет очень мило, но без комплиментов, без изысканной галантности и без взгляда, который можно было бы истолковать как «благоговейный, полный почтительного обожания» (см. Розали Мэррей), но все-таки он не забыл моих таких незначительных слов! Он точно помнил, с каких пор перестал меня видеть! – Мне говорили, мисс Грей, – продолжал он, – что вы заядлый книгочей и настолько погружены в свои занятия, что никаких иных удовольствий не признаете. – Да, так оно и есть! – объявила мисс Матильда. – Нет, мистер Уэстон, не верьте этой возмутительной клевете! Наши барышни склонны преувеличивать и выносить суждения без каких-либо оснований, хотя и в ущерб своим друзьям. Так что будьте с ними осмотрительны. – Во всяком случае, надеюсь, что это суждение не имеет под собой оснований. – Но почему? Или вы противник женского образования? – Отнюдь. Но я противник такой преданности занятиям у прекрасного пола, которая заставляет забывать обо всем остальном. За исключением особых обстоятельств, на мой взгляд, слишком усердные и непрерывные занятия – это лишь пустой перевод времени, причиняющий вред не только телесному, но и душевному здоровью. – Что же, у меня нет ни досуга, ни склонности предаваться этим вредным излишествам. И мы вновь расстались. Ну-ну! И что тут такого примечательного? Почему я рассказала об этом? А потому, дорогой читатель, что этой встречи оказалось достаточно, чтобы подарить мне вечер, полный бодрости духа, ночь, полную сладких грез, и утро, полное радостных надежд. Неразумная бодрость, глупые грезы, беспричинные надежды, скажете вы, и я не посмею спорить – слишком часто такие подозрения приходили на ум и мне самой. Но наши желания подобны труту: кремень и сталь обстоятельств то и дело высекают искры, которые тут же гаснут, если только не попадают на трут наших желаний, а тогда тотчас вспыхивают огнем надежды. Но, увы! В то же самое утро колеблющееся пламя моих надежд погасло – я получила письмо от мамы, полно такой тревоги, что я сразу поняла: болезнь папы усилилась и они опасаются, что ему более не встать. Хотя время моего отпуска было совсем близко, я содрогнулась от страха, что мне уже не доведется свидеться с ним в этом мире. Два дня спустя Мэри известила меня, что надежды не остается никакой и конец его близок. Я сразу же попросила у миссис Мэррей разрешения уехать немедленно. Она с недоумением посмотрела на меня, озадаченная смелостью, с какой я настаивала на своей просьбе, и выразила мнение, что повода для спешки нет. В конце концов разрешение она все-таки дала, не преминув, впрочем, добавить, что не видит «особых причин для волнения: скорее всего это окажется ложной тревогой, если же нет, то ведь таков закон природы и все мы должны когда-нибудь умереть, и не стоит воображать, будто во всем мире только меня одну постигло горе». В заключение она сказала, что распорядится, чтобы меня в О. отвезли в фаэтоне. «И вместо того чтобы горевать, мисс Грей, будьте благодарны за блага, которыми пользуетесь. Сколько найдется бедных священников, чьи семьи их кончина ввергла в полную нищету, но у вас есть влиятельные друзья, готовые покровительствовать вам и впредь, оказывая вам всяческое внимание». Я поблагодарила ее за «внимание» и бросилась к себе в комнату поскорее собраться в дорогу, – кое-как уложив все необходимое в самый большой из моих сундучков, я спустилась с ним в переднюю. Но могла бы и не торопиться: никто, кроме меня, не спешил, и я дожидалась фаэтона очень долго. Наконец он подъехал, и я отправилась в путь, но – ах! – как мало это походило на мои прежние возвращения домой! Я опоздала на последний дилижанс в… и должна была нанять экипаж, а через десять миль сменить его на повозку, так как извозчик отказался ехать по крутым косогорам, и домой я добралась лишь в половине десятого вечера. Но они еще не легли. Мама и сестра встретили меня на пороге – грустные, безмолвные, бледные… Я была так растеряна и так испугана, что не решалась задать вопрос, ответа на который и жаждала и боялась. – Агнес! – наконец вымолвила мама, стараясь подавить какое-то сильное чувство. – Ах, Агнес! – вскрикнула Мэри и залилась слезами. – Как он? – еле вымолвила я. – Скончался. Я ждала этого ответа, и все равно была ошеломлена.  Глава XIX ПИСЬМО   Прах моего отца упокоился в склепе, и мы в темной одежде удрученно сидели у стола со скудным завтраком и обсуждали планы нашей будущей жизни. Сильный характер мамы выдержал и это горе. Дух ее был сокрушен, но не сломлен. Мэри считала, что я должна вернуться в Хортон-Лодж, мама же переедет жить к ним – она утверждала, что мистер Ричардсон желает этого не меньше, чем она сама, и они прекрасно устроятся: общество мамы, ее житейский опыт украсят их существование, они же будут всячески стараться, чтобы она чувствовала себя с ними счастливой. Однако все доводы и уговоры пропали втуне: мама твердо решила не обременять их. О нет, она знала, что ее приглашают с радостью и с самыми лучшими намерениями, но, сказала она, пока здоровье и силы ей не изменили, она будет сама снискивать себе пропитание, чтобы не быть никому обязанной, пусть даже тем, кто искренне хочет служить ей опорой. Если бы она могла быть платной гостьей в их домике… конечно, она поселилась бы там, но раз у нее нет для этого средств, она будет приезжать к ним лишь на короткий срок и останется под их кровом надолго, только если болезнь или иное несчастье потребуют ее помощи – во всяком случае пока дряхлость не лишит ее возможности самой себя содержать. – Нет, Мэри, – сказала она, – если у вас с Ричардсоном есть лишние деньги, вам следует откладывать их для ваших будущих детей, мы же с Агнес должны сами собирать для себя мед. Благодаря тому что мне пришлось воспитывать своих дочерей без посторонней помощи, я не забыла того, чему училась. Если на то будет Божья воля, я справлюсь с бесполезной горестью… – Тут мама умолкла, вытерла слезы, которые катились по ее щекам, как она ни старалась их сдержать, решительно покачала головой и продолжала: – Я приложу все усилия, чтобы найти небольшой дом, удобно расположенный в какой-нибудь густонаселенной, но здоровой местности, и мы откроем пансион для благородных девиц – если нам удастся их найти, – а также возьмем столько приходящих учениц, сколько поручат нашим заботам или же сколько будет в наших силах взять. Родные вашего отца и старые наши друзья, без сомнения, сумеют прислать нам учениц или помогут рекомендациями – к моим собственным родственникам я обращаться не стану. Что скажешь, Агнес? Готова ли ты отказаться от своего нынешнего места и помогать мне? – С большой радостью, мама, а деньги, которые я скопила, можно будет употребить на меблировку. Я немедленно заберу их из банка. – Подождем, пока они понадобятся. Сначала надо подыскать дом и все подготовить. Мэри предложила взаймы свои деньги – все, что у нее было, но мама отказалась, сказав, что мы должны полагаться на собственные силы: по ее расчету, моих денег или даже части их в совокупности с тем, что нам удастся выручить за мебель, и с той небольшой суммой, которую милый папа сумел все-таки отложить, расплатившись с долгами, должно нам с лихвой хватить до Рождества, а к тому времени, будем надеяться, наши неустанные труды начнут приносить какой-то доход. На этом мы в конце концов и порешили. Вести приготовления и наводить справки начнем немедленно, этим займется мама, а я, когда истекут четыре недели моего отпуска, вернусь в Хортон-Лодж и предупрежу о своем уходе через тот срок, который потребуется, чтобы подготовить все к скорейшему открытию нашего пансиона. Описанный мной разговор мы вели примерно через две недели после кончины папы, и мы еще не встали из-за стола, когда маме принесли письмо. Едва она взглянула на него, как к ее щекам, побледневшим от долгих бдений у постели умирающего и от неутешного горя, вдруг прихлынула кровь. – От моего отца, – пробормотала она, торопливо разрывая конверт. Уже много лет она не получала никаких известий от своих родных, и я с понятным любопытством следила за ее лицом, пока она читала письмо, и, к своему изумлению, увидела, что мама закусила губу и нахмурилась, словно рассердившись. Затем, небрежно бросив листок на стол, она сказала с презрительной улыбкой: – Ваш дед был столь любезен, что написал мне. Он не сомневается, что я давно уже сожалею о своем «злополучном замужестве», и, если только я подтвержу это и признаюсь, что поступила дурно, когда пренебрегла его советом и заслуженно из-за этого страдала, он вернет мне возможность стать благородной дамой – если я еще не безнадежно опустилась – и упомянет в своем завещании моих дочерей. Мэри, подай мне, пожалуйста, бювар и прикажи убрать со стола, я хочу ответить немедленно. Но сначала я объясню вам, что намерена написать – ведь из-за этого вы обе можете лишиться почти уже обещанного вам наследства. Я напишу ему, что он неверно полагает, будто я могу сожалеть о рождении моих дочек (которые составляют гордость моей жизни и будут моей надежной опорой в старости!) и о тех тридцати годах, которые я провела с моим дорогим, незабвенным другом; что будь наши невзгоды троекратно более тяжкими (лишь бы не я была их причиной!), я лишь втрое больше радовалась бы, что разделяла их с вашим отцом и доставляла ему то утешение, какое могла; что будь его последняя болезнь в десять раз мучительнее, я ухаживала бы за ним столь же усердно и ни на что не роптала бы; что, если бы он нашел себе жену богаче, несчастья и беды все равно не обошли бы его стороной, но я эгоистично убеждена, что никакая другая женщина не сумела бы лучше меня поддерживать в нем бодрость духа; не то чтобы я лучше других, но просто я была создана для него, а он для меня, и я равно не могу сожалеть о проведенных нами вместе днях, месяцах, годах счастья, какого ни он, ни я не знали бы ни с кем другим, как не могу раскаяться в том, что мне была дана великая честь ухаживать за ним в болезни и быть его опорой в бедах. Вы согласны, девочки? Или мне написать, что мы очень сожалеем об этих тридцати годах и мои дочери предпочли бы вовсе не родиться на свет? Но раз уж они имели такое несчастье, то будут благодарны за любые крохи, какие их дедушке будет благоугодно им уделить? Разумеется, мы обе поддержали маму в ее решении. Мэри сама убрала со стола, я принесла бювар, письмо было тут же написано и отослано, и с того дня мы не получали никаких известий о деде, пока много лет спустя не увидели в газете объявление о его кончине – все его имущество, несомненно, было оставлено нашим богатым двоюродным братьям и сестрам, которых мы никогда в жизни не видели.  Глава XX ПРОЩАНИЕ   Под наш пансион мы наняли дом в А., модном приморском курорте, и нам были обещаны две-три пансионерки. Я вернулась в Хортон-Лодж в середине июля, оставив маму довести до конца переговоры о найме дома, подыскать еще учениц, продать старую мебель и обставить наше новое жилище. Мы часто жалеем бедняков, потому что у них нет досуга, чтобы оплакивать дорогих умерших, и нужда заставляет их работать, каким бы тяжким ни было их горе. Но разве полезная деятельность не лучшее лекарство от печали, не самое верное противоядие от отчаяния? Да, труд – суровый утешитель. Когда радости жизни утратили для нас прелесть, не жестоко ли обременять нас ее заботами? И вынуждать работать, когда смятенный дух взывает лишь о покое, чтобы плакать в молчании? Но разве труд не лучше покоя, который мы ищем? А мелкие обыденные заботы разве тягостней, чем мысли о невозвратимой потере, чем рыдания? К тому же хлопотать, тревожиться без надежды нельзя – пусть это будет лишь надежда завершить докучливую работу, сделать что-то необходимое или избежать новой беды. Как бы то ни было, я радовалась, что для деятельной натуры мамы нашлось столько занятий. Наши добрые соседи горячо ей сострадали – она, некогда знавшая и богатство, и высокое положение в свете, теперь в час горя доведена до такой крайности! Однако я убеждена, что она страдала бы втройне, если бы располагала богатством и могла остаться в доме, где все напоминало, бы ей о былом счастье и недавней потере и суровая необходимость не препятствовала бы тому, чтобы она вновь и вновь возвращалась мыслями к постигшему ее горю и предавалась отчаянию. Не стану описывать чувства, с какими я покинула старый дом, любимый сад, деревенскую церквушку, теперь вдвойне дорогую моему сердцу, потому что мой отец тридцать лет проповедовал и молился в ее стенах, а теперь спал вечным сном под ее плитами, и угрюмые обнаженные холмы, прекрасные в своей суровости, с узкими долинами между ними, где зеленели рощи и струились прозрачные речки, – дом, где я родилась, места, где прошло мое детство, где с самых ранних лет сосредоточивались все мои привязанности… И вот я покинула их, чтобы больше не возвращаться! Правда, ехала я в Хортон-Лодж, где среди многих зол пока сохранялся единственный источник радости, но к этой радости примешивалась мучительная боль, срок же моего пребывания там, увы, равнялся шести неделям! Но даже эти бесценные дни ускользали один за другим, а я видела его только в церкви! Прошли две недели после моего возвращения, и мне все еще не довелось с ним встретиться. Мне они показались нескончаемыми, а так как моя непоседливая ученица постоянно уводила меня гулять, во мне вновь и вновь вспыхивала надежда, чтобы тут же смениться жестоким разочарованием. И я думала: «Вот же неопровержимое доказательство, если бы только у тебя хватило здравого смысла его разглядеть и честно признать, что он к тебе равнодушен. Да если бы он думал о тебе и вполовину так много, как ты думаешь о нем, то сумел бы увидеться с тобой уже не раз – спроси свое сердце, и оно подтвердит это! Так забудь этот вздор! Тебе не на что надеяться! Немедленно выкини из головы эти мучительные мысли и глупые желания, думай только о своем долге и однообразной пустой жизни, которая тебе предстоит. Уж кажется, ты могла бы понять, что подобное счастье не для тебя?» И все же я с ним увиделась. Он неожиданно нагнал меня, когда я возвращалась через луг от Нэнси Браун, которую поторопилась навестить, пока мисс Матильда каталась на своей бесподобной кобыле. Он несомненно слышал о моей тяжкой утрате, но не выразил сочувствия, не предложил своих соболезнований, а сразу же спросил: – Как ваша матушка? И это не был само собой разумеющийся вопрос, так как я ни разу не упомянула при нем, что у меня есть мать. Значит, он узнал об этом от других, и в самом вопросе, и в его тоне слышались благожелательность и даже глубокое искреннее сострадание! Я поблагодарила его по всем правилам вежливости и ответила, что она чувствует себя настолько хорошо, насколько это возможно при подобных обстоятельствах. – Что она думает делать дальше? – был второй вопрос. Многие сочли бы его неприличным и ответили бы уклончиво, но мне это и в голову не пришло, и я коротко рассказала о планах мамы и ее надеждах. – Значит, вы скоро отсюда уедете? – спросил он. – Да, через месяц. Он помолчал, словно задумавшись. Когда он заговорил, я надеялась услышать, что его огорчает мой отъезд, но он сказал только: – Я полагаю, вы уедете охотно? – Да, но не совсем. – Не совсем? Но о чем же вы можете сожалеть? От смущения я даже рассердилась – у меня была лишь одна причина желать остаться здесь, однако посягать на эту тайну он никакого права не имел. – Но почему, – сказала я, – почему вы полагаете, что мне здесь так не нравится? – Вы сами мне об этом говорили, – ответил он прямо. – Вернее, высказали, что жизнь без друзей вам в тягость, а друзей у вас тут нет и нет надежды найти родственную душу. Да я и сам знаю, что вам тут не может нравиться. – Я сказала, что не могла бы жить, если бы у меня не было ни одного друга во всем мире. Но я понимаю, насколько неразумно было бы требовать, чтобы мой друг всегда был рядом со мной. Мне кажется, я была бы счастлива и в доме, полном моих врагов, если бы только… (Нет-нет, эту фразу я продолжить не могла!) И нельзя расстаться с местом, где прошли два-три года твоей жизни, без всяких сожалений. – Вам будет грустно расстаться с мисс Матильдой, единственной теперь вашей ученицей и собеседницей? – Возможно. Я не без печали рассталась с ее сестрой. – О, это я могу понять. – Что же, мисс Матильда ничуть ее не хуже, а в одном отношении, пожалуй, что и лучше. – В каком же? – Она прямодушна. – А та – нет? – О, криводушной я бы ее не назвала, но некоторые притворства в ней отрицать нельзя. – Притворства? Вот как? Я видел, что она своевольна и тщеславна… А теперь, – прибавил он после паузы, – могу поверить в ее склонность к притворству, причем столь тонкому, что оно обретало подобие совершенной безыскусности и доверчивой откровенности. Да, – продолжал он задумчиво, – вот чем объясняются некоторые пустяки, которые прежде ставили меня в тупик. Затем он перевел разговор на более общие темы и расстался со мной почти у самых ворот парка – несомненно сделав порядочный крюк, так как повернул назад и скрылся за зеленой изгородью Мшистой дороги, мимо которой мы с ним прошли. Об этом я нисколько не жалела: меня огорчало только, что он все-таки ушел, что я уже не слышу его голоса и наша короткая чудная беседа окончилась. Он не произнес ни единого слова любви, не намекнул на нежность или дружескую симпатию, и все же я была на седьмом небе от счастья. Идти рядом с ним, слушать, что он говорит, чувствовать, что он считает меня достойной собеседницей, способной понять и оценить его мысли, – этого было достаточно! «Да, Эдвард Уэстон, я поистине могла бы быть счастлива в доме, полном моих врагов, если бы только у меня был один-единственный друг, который искренне, глубоко и верно любил бы меня. И если бы этим другом оказался ты, пусть мы были бы разлучены, пусть редко получали бы друг от друга весточки, а встречались бы еще реже, пусть я не знала бы отдыха от тяжкого труда, забот и невзгод, – все равно это было бы счастьем, о котором я боюсь и мечтать! И все же, как знать, – продолжала я этот мысленный монолог, проходя по парку, – как знать, что может принести даже этот последний месяц? Я прожила на свете почти двадцать три года, страдала много, а радости пока еще почти не видела. Так неужели моя жизнь будет столь же пасмурной до самого конца? Ведь может же Бог услышать мои молитвы, разогнать темные тучи и подарить мне немножко солнечного сияния? Ужели Он вовсе лишит меня тех благ, которые столь щедро раздаются другим, которые не просят о них и не замечают, когда получают их! Почему же я не могу еще надеяться и уповать?» И некоторое время я надеялась и уповала, но, увы, увы, время иссякало, третья неделя сменилась четвертой, а я лишь раз заметила его вдалеке да поздоровалась с ним, когда он встретил нас с мисс Матильдой на прогулке. Ну, и конечно, видела его на церковной кафедре. Но вот настало последнее воскресенье, в последний раз я села в свой уголок на этой скамье. Во время проповеди я не раз готова была изойти слезами – последняя его проповедь, которую я услышу, лучшая из всех, какие я когда-либо услышу, – уж в этом я не сомневалась. Служба кончилась, прихожане начали расходиться, направилась к дверям и я. В последний раз я видела его, в последний раз слышала его голос – наверное, наверное, так! Снаружи к Матильде бросились обе мисс Грин, засыпали ее вопросами о сестрице и, право, не знаю о чем еще. Мне не терпелось, чтобы они кончили, чтобы мы побыстрее вернулись в Хортон-Лодж и, укрывшись у себя в комнате или в укромном уголке сада, я могла бы дать волю своим чувствам – оплакать наступившую разлуку, мои ложные надежды и обманчивые мечты. Один-единственный раз, а затем навеки отказаться от глупых грез и думать лишь о серой, непреодолимой, грустной действительности. И тут я услышала негромкий голос: – Вы уезжаете на этой неделе, мисс Грей? – Да, – ответила я, растерявшись от неожиданности, и наверное не сумела бы сдержаться, будь мне хоть в малейшей степени свойственна истеричность. Слава Богу, что этого нет! – Ну, что же, – продолжал мистер Уэстон. – Я хотел бы попрощаться с вами, ведь вряд ли я увижу вас до вашего отъезда. – Прощайте, мистер Уэстон, – сказала я (ах, какое усилие я сделала над собой, чтобы мой голос не дрогнул!) и протянула ему руку. Он на несколько секунд задержал ее в своей. – Быть может, нам еще доведется встретиться, – сказал он. – Вам это будет небезразлично? – Разумеется, нет. Я всегда буду рада вас видеть. Ответить суше у меня не хватило сил. Он ласково сжал мою руку, и мы расстались. Но я вновь была охвачена счастьем – хотя даже с еще большим трудом сдерживала слезы. Если бы мне пришлось в эту минуту заговорить, я, несомненно, разрыдалась бы. Но даже и так мне пришлось утереть повлажневшие глаза. Я шла рядом с мисс Матильдой, слегка отвернув голову, и не отвечала ей, пока она не крикнула сердито, что я не то оглохла, не то совсем сдурела, и тогда я повернулась к ней, словно очнувшись от глубокой рассеянности (мне уже удалось овладеть собой), и заметила, что она, кажется, что-то сказала?  Глава XXI ПАНСИОН   Я уехала из Хортон-Лоджа прямо в А., где мама уже ожидала меня в нашем новом жилище. Я нашла ее здоровой, смирившейся с горем, даже бодрой, хотя в ней появилась непривычная грустная сдержанность. У нас пока были всего три пансионерки и шесть приходящих учениц, но мы надеялись с самого начала так себя зарекомендовать, чтобы число и тех и других вскоре заметно увеличилось. Я взялась за свои новые обязанности с большим усердием. «Новыми» я называю их потому, что учить и воспитывать под началом мамы было совсем другим, чем пытаться делать это в роли жалкой наемницы среди чужих людей, когда тобой презрительно помыкают и стар и млад. И в первые месяцы я вовсе не чувствовала себя несчастной. Вновь и вновь у меня в ушах звучали фразы: «Быть может, нам еще доведется встретиться» и «Вам это будет не безразлично?» и согревали мое сердце, служа мне тайным утешением и поддержкой. «Я увижу его! Он приедет или напишет!» – вот такие и еще более дерзкие мечты нашептывала мне Надежда. О нет, я не верила ей, я притворялась, что посмеиваюсь, но, видно, доверчивость моя была много сильней, чем казалось мне. Иначе, почему у меня оборвалось сердце, когда в дверь постучали и горничная доложила маме, что ее спрашивает какой-то джентльмен? И почему мое настроение испортилось до конца дня, когда выяснилось, что проживающий неподалеку учитель музыки пришел предложить свои услуги? И почему у меня прервалось дыхание, когда почтальон принес два письма и мама со словами: «Агнес, это тебе» протянула мне одно? И отчего кровь бросилась мне в лицо, когда я увидела, что адрес написан мужской рукой? И почему, о, почему я испытала леденящее отчаяние, когда вскрыла конверт и увидела, что это всего лишь письмо от Мэри, адресовать которое она почему-то поручила мужу? Неужели дошло до этого? Я огорчаюсь, получая письмо от своей единственной сестры, потому что оно – не от человека, в сущности почти незнакомого? Милая Мэри! А она-то писала его с такой любовью, думая меня обрадовать! Да я не достойна читать его! Возмущаясь собой, я, наверное, отложила бы его в сторону, чтобы привести себя в чувство и получить право вскрыть его, но мама смотрела на меня, желая узнать его содержание, а потому я все-таки прочла листок, передала его маме и пошла в классную комнату к ученицам. Но, диктуя, проверяя примеры, поправляя ошибки, выговаривая за шалости, я мысленно упрекала себя куда более сурово. «Какая же ты дурочка! – объявила моя голова сердцу (или сильная сторона моей натуры – более слабой). – Как ты могла даже мечтать, что он напишет тебе? Какие есть у тебя основания для такой надежды? Или что он увидится с тобой, станет затрудняться из-за тебя? Или вообще вспомнит о тебе?» – «Какие основания?» И тут Надежда вновь воскресила в моей памяти нашу последнюю короткую встречу и повторила слова, которые так бережно хранило мое сердце. «Ну, и много ли они значат? Кто когда опирался на столь хрупкую тростинку? Что в них, чего не мог бы сказать просто знакомый? Ведь вполне возможно, что вы снова встретитесь. Пусть даже ты уезжала бы в Новую Зеландию. Из этого же вовсе не следует, что он намерен искать с тобой встречи. И следующий вопрос мог бы задать кто угодно. А как ты ответила? Глупой, общепринятой фразой, как могла бы ответить мистеру Мэррею, да и любому, кому была бы обязана вежливостью!» – «Но как же, – не отступала Надежда – его тон, вся его манера?» – «А вздор! Он всегда говорил очень выразительно. Мимо шли люди, впереди Матильда болтала с девицами Грин, и он должен был встать поближе к тебе и говорить понизив голос, если не хотел, чтобы его слышали. А хотеть этого, пусть он ничего такого и не говорил, он не мог!» Ну, а самое главное – это выразительное и такое нежное пожатие руки, которое, казалось, говорило: «Верьте мне!» И еще многое, многое другое, такое чудесное и столь лестное, что даже себе повторить этого я не могу! «Пустые, самодовольные выдумки, настолько вздорные, что и опровергать их глупо. Игра воображения, которой ты должна стыдиться! Если бы ты потрудилась вспомнить свою непривлекательную внешность, колючую сдержанность, глупую застенчивость, из-за которой ты, конечно, кажешься холодной, неловкой, скучной, а может быть, и сварливой, – если б ты потрудилась с самого начала все это вспомнить и взвесить, так никогда бы не посмела питать такие дерзкие надежды. Ну, а теперь довольно глупостей! Помолись о раскаянии и смирении и впредь ничего подобного не допускай!» Не могу сказать, чтобы я безупречно исполняла собственное требование, но время шло, от мистера Уэстона не было никаких вестей, и подобные доводы становились всеболее весомыми, пока в конце концов я не прогнала последнюю надежду, ибо даже мое сердце признало ее самообманом. И все-таки я думала о нем, лелеяла в душе его образ и бережно хранила в памяти каждый взгляд, каждое слово, каждый жест, которые она запечатлела, и непрерывно возвращалась мыслью к его достоинствам, особенностям и – короче говоря – ко всему, чем мои глаза, слух и фантазия наделили его. – Агнес, морской воздух и перемена обстановки, мне кажется, не пошли тебе на пользу! Я никогда еще не видела тебя такой приунывшей. Ты слишком много сидишь в четырех стенах и чересчур близко к сердцу принимаешь мелкие школьные неприятности. Научись смотреть на них легко, будь бодрее, деятельнее. Гуляй как можно чаще, а наиболее скучные обязанности оставляй на меня. Мне даже полезно испытать свое терпение и немножечко посердиться. Вот что сказала мама как-то утром в пасхальные каникулы, когда мы обе сидели с рукоделием. Я возразила, что мои обязанности нисколько меня не утомляют и что я совсем здорова. А если что-нибудь немножко и не так, то стоит миновать трудным весенним месяцам, и все пройдет бесследно – летом она увидит меня такой веселой и крепкой, какой только может пожелать. Однако ее слова сильно меня смутили. Я чувствовала, что понемногу слабею, у меня пропал аппетит, уныние и вялость все более овладевали мною. Но раз я ему безразлична и мне больше не суждено его увидеть, раз мне возбраняется заботиться о его счастье, возбраняется вкусить радости любви, благословлять и быть благословенной, тогда жизнь превращается в тяжкое бремя, и, если бы Отец Небесный призвал меня к себе, я с благодарностью обрела бы вечный покой. Но умереть и оставить маму горевать? Бессердечная, недостойная дочь, как ты могла хотя бы на миг забыть о ней?! Разве не на тебя возложен теперь долг заботиться о ее душевном спокойствии? И о благополучии наших юных учениц? Неужели я пренебрегу обязанностями, которые ниспослал мне Бог, потому что меня больше влечет другое? Не Ему ли знать, что я должна делать и на какой ниве трудиться? И смею ли я мечтать о том, чтобы прервать свое служение Ему до того, как выполню порученное мне, – о том, чтобы упокоиться в лоне Его прежде, чем трудами оправдаю право на это? «Нет! С Его помощью я воспряну и отдам все силы выполнению назначенного мне долга. Если счастье в этом мире мне не суждено, я попытаюсь содействовать благу моих ближних и обрести воздаяние в жизни той!» Вот что я решила в своей душе и с этой минуты позволяла своим мыслям обращаться к Эдварду Уэстону – а вернее, задерживаться на нем – лишь изредка, в качестве особой награды. Не знаю, наступление ли лета или благотворное действие этого решения сыграло тут роль, или всеисцеляющее время, или все это вместе взятое, но душевное мое равновесие вскоре восстановилось, а телесное здоровье и деятельный дух также начали ко мне возвращаться медленно, но верно. В первых числах июня я получила письмо от леди Эшби, урожденной мисс Мэррей. Она два-три раза написала мне во время свадебного путешествия – в великолепном настроении, утверждая, что необыкновенно счастлива, и я только недоумевала, как в этом вихре удовольствий и новых впечатлений она еще не забыла о моем существовании. Затем, однако, наступило долгое молчание, и, казалось, она перестала вспоминать обо мне, потому что семь с лишним месяцев от нее не пришло ни строчки. Разумеется, это никакой сердечной боли мне не причиняло, хотя довольно часто я старалась представить себе, как-то ей теперь живется, а потому нежданное послание меня скорее обрадовало. Помечено оно было Эшби-Парком, куда она наконец возвратилась после странствий по Европе и столичных увеселений. После множества извинений – она все время обо мне помнила и намеревалась написать мне и так далее, и тому подобное, но вечно что-нибудь да мешало – она призналась, что вела весьма рассеянную жизнь, и, уж конечно, я сочла бы ее очень легкомысленной и скверной, однако она много размышляла и поняла, что ей очень бы хотелось повидать меня. «Мы живем тут уже несколько дней, – продолжала она, – а гостей – никого и скука неимоверная. Вы ведь знаете, мысль о том, чтобы ворковать с муженьком в семейном гнездышке с глазу на глаз, меня никогда не прельщала, будь он даже самым восхитительным созданием, когда-либо носившим фрак, а потому сжальтесь и навестите меня. Вероятно, ваши летние вакации начнутся в июне, как у всех, а потому вам не удастся сослаться на занятия, и вы должны приехать непременно и без отговорок, не то я просто умру. Я хочу, чтобы вы погостили у меня по-дружески и подольше. Как я уже сказала, тут никого нет, кроме сэра Томаса и старой леди Эшби, но о них не думайте – докучать нам своим присутствием они не станут. И у вас будет прекрасная комната, где вы сможете при желании уединяться, и масса книг, если мое общество вам прискучит. Не помню, любите ли вы младенцев. Если да, то сможете насладиться видом моего, самого прелестного ребеночка на свете, тем более что я избавлена от кормления – я с самого начала твердо положила, что затруднять себя этим не буду. Одна беда: это девочка, и сэр Томас меня еще не простил. Однако, если вы только приедете, даю вам слово, что вы станете ее гувернанткой, едва она научится лепетать, и будете воспитывать ее, как должно, чтобы она выросла более хорошей женщиной, чем ее маменька. И вы увидите моего пуделя – неотразимого чаровника, привезенного из Парижа, и два прекрасных итальянских полотна, очень дорогие, не помню только, чьей кисти. Без сомнения, вы сумеете обнаружить в них величайшие красоты, которые затем укажете мне, ибо мне дано восхищаться только с чужих слов, – не говоря уже о массе всяких диковинок и прелестных безделушек, которые я накупила в Риме и других местах. И наконец, вы увидите мое новое жилище – великолепный дом и парк, которые я так страстно желала! Увы, насколько сладость предвкушений превосходит радости обладания! Какой нравоучительный вывод! Уверяю вас, я совсем уже превратилась в серьезнейшую, чинную матрону, – прошу вас, приезжайте, хотя бы для того, чтобы узреть столь чудесное преображение. Напишите с ближайшей же почтой, когда начинаются ваши вакации, и сообщите, что выезжаете на следующий же день, и останетесь до предпоследнего их дня из жалости к любящей вас Розали Эшби». Я показала это странное послание маме и спросила ее мнение, как мне следует поступить. Она посоветовала поехать – что я и сделала. Мне хотелось повидать леди Эшби – и ее дочку – и помочь ей, насколько в моих силах, утешениями и советом, так как я не сомневалась, что она очень несчастна: иначе она не написала бы мне, и уж во всяком случае – в подобном тоне. В то же время, как нетрудно догадаться, я чувствовала, что, принимая ее приглашение, приношу ей немалую жертву и во многих отношениях прямо себя насилую, и вовсе не изнемогаю от восхищения, что столь важная особа, как супруга баронета, удостаивает меня чести погостить у нее по-дружески. Впрочем, я решила побыть у нее лишь несколько дней, и – не стану отрицать – меня утешала мысль о том, что Эшби-Парк расположен неподалеку от Хортона и я, возможно, увижу мистера Уэстона или хотя бы что-нибудь про него узнаю.  Глава XXII ЭШБИ-ПАРК   Эшби-Парк бесспорно производил самое лучшее впечатление. Дом был изящен снаружи и элегантен внутри, парк – обширен и красив, хотя и расположен на плоской равнине. Однако Старые величественные деревья, стада оленей, широкое озеро и густой лес, в которые он переходил, во много искупали отсутствие той легкой холмистости, которая придает особую прелесть парковым ландшафтам. Так вот какое имение Розали Мэррей жаждала назвать своим столь страстно, что готова была принять любые условия, лишь бы стать его совладелицей, в какую бы цену ни обошелся титул его хозяйки и с кем бы ей ни пришлось разделить честь и блаженство подобного права! Что же, теперь я не была склонна порицать ее за это. Она приняла меня очень мило, и хотя я была дочерью бедного священника, гувернанткой, учительницей в пансионе, встретила меня с искренней радостью и – к некоторому моему удивлению – постаралась сделать мое пребывание под ее кровом как можно приятнее. Правда, я сразу заметила, что от меня ждут неумеренных восторгов и робкого благоговения перед окружающим великолепием, и, признаюсь, мне несколько претили ее видимые усилия ободрить меня, помешать совсем уж оробеть от такой роскоши, или исполниться слишком уж благоговейного страха перед встречей с ее супругом и свекровью, или слишком уж устыдиться своей смиренной внешности. Ведь я нисколько не считала, что у меня есть причины чего-либо стыдиться: я не пыталась сделать себя привлекательной, но позаботилась о том, чтобы выглядеть достаточно хорошо одетой и держаться с достоинством, и чувствовала бы себя куда более непринужденно, если бы моя хозяйка в своей восхитительной снисходительности не старалась с таким упорством рассеять мою несуществующую робость. А что до окружавшего ее великолепия, оно поразило меня куда меньше, чем перемена в ней. То ли светский образ жизни, то ли еще какое-то дурное влияние были тут причиной, но двенадцать месяцев с небольшим подействовали на нее, как такое же количество лет: ее фигура утратила недавнюю безупречность, цвет лица – былую свежесть, движения – живость, а дух – неиссякаемую веселость. Я подумала, что она, вероятно, несчастна, но не считала себя вправе спрашивать об этом. Мне оставалось только завоевать ее доверие, если она предпочтет скрыть от меня свои супружеские невзгоды, но не докучать ей назойливыми расспросами. А потому я ограничилась тем, что спросила ее о здоровье, не поскупилась на похвалы парку и крошечной девочке, по ошибке не родившейся мальчиком, – слабенькой малютке семи-восьми недель от роду, на которую мать смотрела, казалось, без особого интереса или нежности, но именно так, как я от нее и ожидала. Через несколько минут она поручила горничной отвести меня в предназначенную мне спальню и присмотреть, есть ли там все, что мне может понадобиться. Это оказалась небольшая, скромно обставленная, но достаточно удобная комнатка. Когда же я, переодевшись с дороги и придав своему туалету элегантность, которая должна была удовлетворить мою титулованную хозяйку, спустилась вниз, она сама проводила меня в комнату, куда бы я могла удалиться, когда захочу побыть одна либо когда ей придется принимать визитеров, или сидеть со свекровью, или по какой-нибудь еще причине, как она выразилась, лишить себя удовольствия от моего общества. Небольшая, мило обставленная гостиная мне понравилась, и я была рада, что у меня будет этот тихий приют. – Попозже я покажу вам библиотеку: я ни разу не смотрела, что там стоит на полках, но уж наверное они полны самых мудрых книг, и вы можете рыться в них сколько вашей душе угодно. А теперь вам подадут чай. Скоро, правда, обед, но я подумала, вы ведь привыкли обедать в час дня и потому теперь чашка чая доставит вам больше удовольствия, а обедать вы будете во время нашего второго завтрака – в таком случае вы сможете пить чай в этой комнате и будете избавлены от необходимости обедать с сэром Томасом и леди Эшби, что было бы несколько неловко… то есть не неловко, но… ах, вы же понимаете, что я хочу сказать: мне подумалось, что вас это может стеснить, тем более что у нас иногда обедают знакомые… – Разумеется, – ответила я, – это отличный план. И если вы ничего не имеете против, я бы предпочла и завтракать и обедать здесь. – Но почему? – Мне кажется, так будет приятнее леди Эшби и сэру Томасу. – Да ничего подобного! – Во всяком случае, так будет приятнее мне. Она что-то возразила, но уступила очень быстро и, по-моему, испытала большое облегчение. – Ну, а теперь идемте в парадную гостиную, – сказала она. – Слышите, звонят? Пора переодеваться к обеду, но я не пойду. Какой смысл переодеваться, если на тебя некому смотреть, а мне хочется немножко поболтать с вами. Гостиная, бесспорно, была великолепна и обставлена с большим вкусом, но я перехватила взгляд молодой хозяйки дома, которая, несомненно, ждала выражений восторга, а потому решила сохранять выражение каменного равнодушия, словно не увидела ничего достойного внимания. Но тут же почувствовала укол совести: «Почему я должна разочаровать ее ради глупой гордости? Нет, лучше я пожертвую гордостью, чтобы доставить ей невинную радость». И я посмотрела вокруг с искренним восхищением и сказала, что комната очень благородных пропорций и чрезвычайно элегантна. Она промолчала, но я заметила, что мои слова ей польстили. Она показала мне толстенького французского пуделя, который свернулся калачиком на шелковой подушке, и две итальянские картины, которые, впрочем, не дала мне толком посмотреть, объявив, что на это у меня еще хватит времени, а пока – вот инкрустированные драгоценными камнями часики, которые она купила в Женеве. Затем она повела меня по комнате, показывая всевозможные дорогие поделки, которые привезли из Италии: изящные настольные часы, несколько бюстов, прелестные статуэтки и вазы – все красиво изваянные из белоснежного мрамора. О них она говорила с оживлением и выслушивала мои похвалы с довольной улыбкой, которая, впрочем, быстро исчезла, и грустный вздох словно сказал, как мало дают человеческому сердцу такие безделки, как не способны они хоть немного удовлетворить его ненасытные требования. Затем, бросившись на кушетку, она указала мне на покойное кресло напротив – не перед камином, но у большого открытого окна, так как лето, не забывайте, только еще началось и вечер на исходе июня был теплым и душистым. Я минуты две помолчала, наслаждаясь чистым свежим воздухом и прекрасным видом на пышную зелень парка, купающегося в золотом солнечном сиянии, хотя по земле уже протянулись длинные вечерние тени. Но я решила воспользоваться этой минутой, чтобы спросить кое о чем, и – как в дамских постскриптумах – самое важное приберегла напоследок. Для начала я осведомилась о мистере и миссис Мэррей, о мисс Матильде и молодых джентльменах. В ответ я услышала, что у папы разыгралась подагра, от чего он стал совсем свирепым, но не желает отказываться от дорогих вин, плотных обедов и ужинов и поссорился со своим врачом, который посмел сказать, что никакие лекарства ему не помогут, пока он будет продолжать подобный образ жизни. Мама же и прочие здоровы. Матильда все еще такой же сорванец, каким была, но ей наняли очень тонкую гувернантку, и манеры у нее стали несколько приличнее, и скоро ее начнут вывозить в свет. Джон и Чарльз (вернувшиеся домой на каникулы), судя по всему, «здоровые, дерзкие, непослушные шалуны». – Ну, а как другие? – спросила я. – Например, Грины? – А-а! Сердце мистера Грина разбито, – ответила она с томной улыбкой. – Он все еще не может забыть свое разочарование и вряд ли когда-нибудь забудет. Вероятно, он так и обречен умереть старым холостяком. Сестрицы же его очень стараются поскорее выскочить замуж. – А Мелтемы? – Полагаю, живут себе потихоньку. Но я о них мало что знаю – обо всех, кроме Гарри. – Тут она слегка порозовела и снова улыбнулась. – Я часто виделась с ним, пока мы жили в Лондоне: едва он узнал, что мы там, как примчался туда под предлогом, что хочет навестить брата, и либо следовал за мной, как тень, куда бы я ни отправлялась, либо встречал меня, точно отражение, куда бы я ни приезжала. Не делайте только шокированного лица, мисс Грей, я вела себя очень чинно, могу вас заверить, но, видите ли, помешать, чтобы тобой восхищались, невозможно. Бедняжка! Он не был моим единственным обожателем, но, пожалуй, наиболее вездесущим, по-моему, самым преданным. А этот противный… кха-кха!… а сэр Томас изволил рассердиться на него… или на мое мотовство… или уж не знаю на что и без предупреждения увез меня в деревню, где, я полагаю, мне предстоит изображать отшельницу до конца моих дней. И, закусив губу, она хмурым взглядом обвела владения, которые имела неосторожность столь горячо возжелать. – А мистер Хэтфилд? – осведомилась я. – Что сталось с ним? Она вновь повеселела и ответила со смехом: – О! Он подольстился к некой старой деве и недавно сочетался с ней браком: ее тяжелый кошелек перевесил то обстоятельство, что ее красота успела подувянуть, и он надеется найти в золоте утешение, которое не обрел в любви! Ха-ха-ха! – Ну, что же, как будто мы никого не забыли… Ах да! Остался еще мистер Уэстон. Что поделывает он? – Право, не знаю. Он уехал из Хортона. – Давно ли? И куда? – Мне про него ничего не известно, – ответила она, позевывая. – Знаю только, что уехал он месяц назад, а куда, я не поинтересовалась. (Я чуть было не спросила, нашел ли он себе другое место или получил приход, но вовремя спохватилась.) Все там очень огорчились, – продолжала она, – к большому негодованию мистера Хэтфилда, который его терпеть не мог, потому что он пользовался таким влиянием на бедняков, а перед ним не заискивал и умел поставить на своем. Ну, и еще за какие-то неведомые мне непростительные прегрешения. Однако все-таки надо пойти переодеться, сейчас позвонят второй раз, а если я явлюсь в столовую в таком наряде, леди Эшби примется читать мне нотацию. Так страшно, когда ты не хозяйка в своем доме. Позвоните, и я пошлю за моей горничной, а им прикажу подать вам чай. Ах, до чего несносная женщина! – Кто? Ваша горничная? – Да нет, моя свекровь. И какую я допустила роковую ошибку! Перед свадьбой она сказала, что куда-нибудь переедет, а я, дурочка, вместо того, чтобы поймать ее на слове, попросила остаться и вести дом – во-первых, я думала, что мы не будем тут жить подолгу, а во-вторых, по молодости и неопытности испугалась, что мне надо будет отдавать распоряжения слугам, заказывать обеды, устраивать званые вечера, и я подумала, что она поможет мне своей опытностью. Мне же и в голову не приходило, что она окажется узурпаторшей, тиранкой, ведьмой, шпионкой – ну, всем, что только есть в мире гадкого! Ах, как я хотела бы, чтобы она умерла! Тут она повернулась к лакею, который уже полминуты стоял столбом на пороге, слушая ее обличения, из которых, естественно, вывел свои заключения, хотя и сохранял деревянное выражение лица, как положено в присутствии господ. Когда он получил ее распоряжения и удалился, я заметила, что он, вероятно, не упустил ни слова. – О, пустяки! – ответила она. – Я лакеев не замечаю. Заводные куклы, и ничего больше. Их не касается, что говорят и делают господа. Повторять они ничего не посмеют, ну, а что они подумают – если у них хватит дерзости думать, – ни малейшего значения не имеет. Вот было бы прелестно, если бы из-за наших слуг мы обрекли себя на немоту! С этими словами она убежала, чтобы все-таки успеть наспех переодеться, предоставив мне самой отыскивать дорогу в отведенную для меня гостиную, куда мне в надлежащее время принесли чашку чая. Выпив его, я погрузилась в раздумья о прошлом и нынешнем положении леди Эшби, и о тех скудных сведениях, какие сумела получить о мистере Уэстоне, и о том, что мне вряд ли доведется увидеть его или что-нибудь узнать о нем до конца моей тихой серенькой жизни, которая с этих пор словно бы не предлагала мне никакого выбора, кроме дождливых дней или пасмурных, хотя и без дождя. Наконец, мои мысли стали мне тягостны, и я пожалела, что не знаю дороги в библиотеку, про которую упомянула хозяйка дома. Кроме того, я не знала, нужно ли мне сидеть тут, пока не придет пора ложиться спать. Я была не настолько богата, чтобы иметь часы, и могла судить о том, сколько прошло времени, лишь по медленному удлинению теней за окном, расположенным на боковом фасаде, так что из него был виден уголок парка: купа высоких деревьев, верхние ветки которых служили приютом бесчисленным множествам громогласных грачей, и высокая кирпичная ограда с массивными деревянными воротами – видимо, за ними находился двор конюшен, так как к ним вела из парка широкая дорога. Тень ограды вскоре заполнила все пространство, открытое моему взгляду, а солнечное сияние, отступая дюйм за дюймом, золотило только самые верхушки деревьев, но вскоре и на них легла тень, то ли дальних холмов, то ли самой земли, и мне стало жаль их хлопотливых белоклювых обитателей, чей приют, столь недавно купавшийся в дивном свете, теперь обрел мрачную будничную серость мира внизу – или мира моей души. Несколько мгновений птицы, кружившие выше других, еще хранили на черных как ночь крыльях глубокий червонный отлив, но вот и он погас. Сгущались сумерки, грачи утихомирились, мной овладело тягостное чувство, и я уже жалела, что не уезжаю завтра же. Наконец сомкнулась тьма, и я собралась позвонить, чтобы мне принесли свечу, и отправиться к себе в спальню, но тут вошла моя хозяйка с тысячью извинений, что так надолго оставила меня одну, но во всем виновата «эта гадкая старуха», как она назвала свою свекровь. – Если бы я не осталась с ней в гостиной, пока сэр Томас допивал свое вино, она мне никогда не простила бы, а если бы я ушла, едва он вошел, как я раза два уже делала, то получила бы еще один нагоняй за то, что смею пренебрегать ее дражайшим Томасом. Она вот никогда не позволяла себе обходиться столь неуважительно со своим мужем, а что до любви, так нынешние жены, как видно, знать ее не знают, но, натурально, в ее время все было по-другому. Как будто есть хоть какой-то смысл сидеть там и слушать, как он ворчит и брюзжит, если у него дурное настроение, говорит всякий противный вздор, если оно хорошее, или храпит на диване, если успел утопить свое настроение в вине, что теперь случается все чаще. Ведь у него нет другого занятия, кроме как засиживаться за бутылкой. – Но не могли бы вы отвлечь его от такой дурной привычки? Предложить ему более достойное занятие? Сколько дам, я уверена, позавидовали бы дарованным вам способностям чаровать и развлекать. – Вот еще! Развлекать его? Нет, я не так смотрю на право жены. Муж обязан угождать жене, а не она ему, и если он недоволен ею такой, какая она есть, и не благодарит Небо за то, что получил ее руку, значит, он ее не достоин, только и всего. Ну, а чаровать его я не собираюсь, мне довольно того, что я переношу от него, и не стараясь изменить его характер! Но мне очень жаль, что я бросила вас одну, мисс Грей. Как вы провели время? – Главным образом наблюдая грачей. – Ах, как вам стало скучно! Нет, обязательно нужно показать вам библиотеку, и непременно звоните, если вам что-нибудь понадобится, и ни в чем себя не стесняйте, словно остановились в гостинице. Я хочу, чтобы вам было хорошо, по самым эгоистическим причинам – чтобы вы погостили у меня подольше и забыли свое гадкое намерение съехать отсюда через день-два. – В таком случае я не стану мешать вам вернуться в гостиную, потому что устала и хочу спать.  Глава XXIII В ПАРКЕ   На следующее утро я спустилась в гостиную незадолго до восьми часов, как определила по бою часов где-то в отдалении. Ни малейших признаков завтрака – его подали через час, который я провела в сожалениях, что так и не узнала дороги в библиотеку. После своей одинокой трапезы я прождала еще часа полтора в большом недоумении и раздражении, потому что не знала, как поступить. Наконец явилась леди Эшби пожелать мне доброго утра и сообщила, что, едва позавтракав, торопится отправиться со мной погулять по парку. Осведомившись, давно ли я встала, и выслушав мой ответ, она выразила глубочайшее сожаление и вновь обещала показать мне библиотеку. Я заметила, что лучше бы сделать это теперь же, чтобы потом уж не забывать и не вспоминать с раскаянием. Она повела меня туда, но с условием, что я не вздумаю читать или смотреть книги сейчас же, потому что она хочет показать мне сады и погулять по парку, пока еще не слишком жарко – и правда, до самых жарких часов оставалось уже совсем недолго. Разумеется, я охотно согласилась на такой план. Мы неторопливо шли по аллее, и я слушала рассказы моей спутницы о том, что она видела и узнала во время своих путешествий, как вдруг нас обогнал всадник, который обернулся и посмотрел мне прямо в лицо, так что я в свою очередь успела хорошо его разглядеть: высокий, худой, даже тощий, слегка сутулый, лицо бледное-, но в нездоровых пятнах и с неприятно красными веками, черты невзрачные, выражение вялое и скучающее, но губы злобно поджаты и такие тусклые, пустые глаза! – До чего же я его не выношу! – с глубокой горечью шепнула леди Эшби, когда всадник удалился легкой рысцой. – Но кто это? – спросила я, предпочитая не думать, что она говорит так о своем муже. – Сэр Томас Эшби! – Сказано это было с унылым равнодушием. – И вы его не выносите, мисс Мэррей? – спросила я, от растерянности назвав ее девичьей фамилией. – Да, не выношу, мисс Грей, и презираю к тому же. И если бы вы его знали, то не стали бы меня осуждать. – Но ведь вы-то знали, каков он, до того, как вышли за него. – Нет. Мне только казалось, будто я его знаю. Я и представления не имела, что в нем еще кроется. Да-да, вы меня предупреждали, и я жалею, что не послушалась вас. Но теперь уже поздно. К тому же маме, конечно, было известно куда больше, чем вам или мне, а она слова против не сказала. Совсем наоборот. Ну, и я думала, что он меня обожает и позволит мне все, чего бы я не захотела. Вначале он притворялся, будто так оно и есть, а теперь ему до меня нет дела. И я бы только радовалась: пусть он вытворяет, что ему вздумается, лишь бы я могла развлекаться, как нравится мне, жить в Лондоне или приглашать сюда моих друзей. Но нет! Это он делает, что ему нравится, а я должна жить тут, как пленница и рабыня. Едва он заметил, что мне весело и без него, что другие знают мне цену лучше, чем он, как дрянной себялюбец принялся обвинять меня в кокетстве и мотовстве и всячески поносить Гарри Мелтема, хотя не достоин и башмаки ему чистить. А потом насильно увез меня в деревню вести жизнь монахини, а то как бы я его не обесчестила или не разорила! Как будто сам не в сто раз хуже со своими пари, игрой по крупному, оперными певичками, леди Той, мисс Этой – не говоря уж о бутылках вина и коньяке с водой! Ах, я десять тысяч миров отдала бы, лишь бы по-прежнему быть мисс Мэррей! Так горько чувствовать, что жизнь, молодость, красота пропадают понапрасну, не принося ни счастья, ни радости из-за такого животного! – воскликнула она и чуть не расплакалась от бессильной досады. Разумеется, мне было чрезвычайно жаль ее – и потому, что человек, с которым она навсегда связала свою жизнь, оказался столь недостойным, и потому, что ее представления о счастье и собственном долге были столь ложными. Я постаралась утешить ее, насколько было в моих силах, и дать те советы, какие могли, по моему мнению, принести ей пользу: во-первых, кроткими убеждениями, ласковостью, собственным примером и заботливым вниманием попытаться смягчить мужа, а потом, если, сделав все от нее зависящее, она убедится, что он неисправим, постараться найти от него убежище в собственной безупречности и не принимать к сердцу ничего с ним связанное. Я убеждала ее искать утешение в исполнении своего долга перед Богом и людьми, уповать на волю Небес и посвятить себя заботам о своей дочурке, за которые, добавила я, ей воздастся сторицей, когда она начнет находить радость в ее детской любви и в наблюдениях за тем, как девочка растет и как образовываются ее ум и душа. – Но я не могу посвятить себя всю младенцу! – возразила леди Эшби. – Она ведь может умереть, это даже вероятно. – Из хилых младенцев вырастают крепкие и здоровые дети, нужен только любящий уход за ними, – возразила я. – Но она может вырасти в такое подобие своего отца, что я ее возненавижу!

The script ran 0.028 seconds.