Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чак Паланик - Удушье [2001]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_counter, Проза, Современная проза

Аннотация. Новый шедевр «короля контркультурной прозы» Чака Паланика. Книга о молодом мошеннике, который каждодневно разыгрывает в дорогих ресторанах приступы удушья – и зарабатывает на этом неплохие деньги... Книга о сексоголиках, алкоголиках и шмоткаголиках. О любви, дружбе и философии. О сомнительном «втором пришествии» – и несомненной «невыносимой легкости бытия» наших дней. Впрочем... сам Паланик говорит о ней: «Собираетесь прочесть? Зря!» Короче – читайте на свой страх и риск!

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

В следующий визит у меня уже двое. С каждым визитом её под одеялом остаётся всё меньше и меньше. С другой стороны, всё меньше и меньше Виктора Манчини сидит на стуле у её кровати. На следующий день я снова я, и проходит всего несколько минут до момента, когда мама звонит и вызывает медсестру, чтобы та провела меня обратно в холл. Мы сидим молча, потом я беру куртку, а она зовёт: — Виктор? Говорит: — Должна тебе кое-что сказать. Скатывает из пуха катышек между двух пальцев, скручивает его, делая меньше и туже, потом, наконец, поднимает на меня взгляд и спрашивает: — Помнишь Фреда Гастингса? Да уж помню. У него сейчас уже жена и двое замечательных детей. Так приятно, говорит она, увидеть, как жизнь работает на хорошего человека. — Посоветовала ему купить землю, — говорит мама. — Новой они уже нынче не делают. Спрашиваю её, кто такие эти «они», — а она ещё раз жмёт кнопку вызова медсестры. На выходе обнаруживаю доктора Маршалл, которая ждёт в коридоре. Она стоит тут же, прямо у двери моей мамы, пролистывая записи на планшетке, и поднимает на меня взгляд: глаза её уже спрятаны за толстыми стёклами очков. Её рука быстро выщёлкивает и отщёлкивает авторучку. — Мистер Манчини? — спрашивает она. Складывает очки, кладёт их в нагрудный карман халата и сообщает. — Нам обязательно нужно обсудить случай вашей матери. Трубку для желудка. — Вас интересовали другие варианты, — говорит. Из двери медпункта дальше по коридору за нами наблюдают три сотрудницы, склонив головы друг к другу. Одна, по имени Дина, зовёт: — Покатать вас двоих в колясочке? А доктор Маршалл отзывается: — Займитесь, пожалуйста, своим делом. Мне она шепчет: — На всяких мелких операциях персонал начинает вести себя так, словно они ещё в медучилище. Дину я имел. См. также: Клер из Ар-Эн. См. также: Перл из Си-Эн-Эй. Волшебство секса — обладание без обузы владения. Сколько женщин домой не води — со складским местом никогда проблем не возникает. Доктору Маршалл, её ушам нервным рукам, сообщаю: — Не хотелось бы, чтобы её кормили насильно. Сёстры продолжают наблюдать за нами, доктор Маршал берёт меня под руку и уводит от них со словами: — Я общалась с вашей матерью. Какая женщина! Эти её политические акции. Все эти её демонстрации. Вы её, наверное, очень любите. А я отвечаю: — Ну, не сказал бы, что прям так уж. Мы останавливаемся, и доктор Маршалл что-то шепчет, так что мне приходится придвинуться поближе, чтобы расслышать. Слишком поближе. Медсёстры продолжают наблюдать. А она выдыхает мне в грудь: — Что если бы нам удалось полностью вернуть разум вашей матери? Выщёлкивая и отщёлкивая ручку, продолжает: — Что если бы нам удалось сделать её умной, сильной, энергичной женщиной, какой она была в своё время? Мою мать, такой, как она была в своё время? — Это может стать возможным, — замечает доктор Маршалл. И, даже не думая, как такое прозвучит, я говорю: — Боже упаси. Потом прибавляю как можно быстрей, что затея, пожалуй, не такая уж и хорошая. А вглубь по коридору медсёстры хохочут, зажав рты руками. И даже с такого расстояния можно разобрать слова Дины: — Это послужит ему отличным уроком. В мой следующий визит я по-прежнему Фред Гастингс, и мои двое детей приносят из школы сплошные пятёрки с плюсом. На этой неделе миссис Гастингс красит нашу столовую в зелёный. — Голубой лучше, — возражает мама. — Если речь о комнате, где ты собираешься держать пищу. После этого столовая становится голубой. Мы живём на Восточной Сосновой улице. Мы католики. Деньги храним в Городском первом федеральном. Ездим на «Крайслере». Всё по велению моей мамы. В следующую неделю я начинаю всё записывать, все подробности, чтобы от этой недели до следующей не позабыть, кто я да что я. «Гастингсы во все праздники ездят отдыхать на озеро Робсон», пишу. Мы ловим рыбу на блесну. Болеем за «Пэккерсов». Никогда не едим устриц. Покупаем участок. Каждую субботу я первым делом сажусь в зале и штудирую записи, пока медсестра идёт посмотреть, не спит ли мама. Стоит мне войти в комнату и представиться Фредом Гастингсом — она тычет пультом в телевизор и выключает его. Самшит вокруг дома ничего, учит она, но вот бирючина — лучше. А я всё записываю. Люди высшего сорта пьют только скотч, говорит она. Водосток свой прочищайте в октябре, а потом в ноябре повторно, говорит. Оберните воздушный фильтр в машине в туалетную бумагу, чтобы прослужил дольше. Вечнозелёные подрезайте только после первых заморозков. На растопку лучше всего идёт зола. Записываю всё. Составляю опись того, что от неё осталось: пятна, морщины, её набухшая или пустая кожа, чешуйки и сыпь, — и пишу себе напоминания. Ежедневно: носи крем от солнца. Крась седину. Не сходи с ума. Ешь меньше жирного и сладкого. Побольше качай пресс. Не начинай забывать всякое-разное. Подрезай волосы в ушах. Принимай кальций. Увлажняй кожу. Ежедневно. Заморозь время на одном месте навеки. Не старей, чёрт тебя дери. Она спрашивает: — Ничего не слышно от моего сына, Виктора? Помнишь его? Прекращаю писать. У меня болит сердце, но я уже забыл, к чему бы это. Виктор, рассказывает мама, никогда её не навещает, а если и приходит — то не слушает. Виктор вечно занят, рассеян и на всё ему плевать. Он вылетел из медицинского, и делает из своей жизни полнейший хаос. Она подбирает пух с одеяла. — У него какая-то там работа с минимальной зарплатой, экскурсоводом, или что-то такое, — рассказывает. Она вздыхает, и её жуткие жёлтые руки нашаривают пульт от телевизора. Спрашиваю: разве Виктор за ней не присматривал? Разве нет у него права жить собственной жизнью? Говорю: а может быть, Виктор так занят, потому что каждый вечер он куда-то идёт и в буквальном смысле убивает себя, чтобы оплатить счета за её постоянный уход. Это минимум три штуки баксов каждый месяц, на минутку. Может, как раз поэтому Виктор бросил учёбу. Говорю — просто возьмём и предположим: может быть, Виктор, чёрт его дери, делает всё, что в его силах. Говорю — может, Виктор делает больше, чем кому-то там кажется. А моя мама улыбается и отвечает: — Ах, Фред, ты всё тот же защитник безнадёжно виновных. Мама включает телевизор, и на экране прекрасная женщина в сверкающем вечернем платье бьёт другую прекрасную молодую женщину бутылкой по голове. Бутылка даже не примяла ей волосы, но женщина теряет память. Может быть, Виктор разбирается с собственными проблемами, говорю. Первая прекрасная женщина перепрограммирует женщину с амнезией на мнение, что та — робот-убийца, который должен выполнять распоряжения прекрасной женщины. Робот-убийца с такой охотой принимает своё новое обличье, что даже интересно становится: может, она просто разыгрывает потерю памяти, а так вообще — всегда искала удобный повод мочить людей направо-налево. Мои разговоры с мамой, мои злость и негодование будто сливаются по стоку, пока мы сидим и наблюдаем это. Мама в своё время подавала на стол омлеты с налипшими чёрными хлопьями покрытия со сковородки. Она готовила в алюминиевых кастрюлях, а лимонад мы пили из алюминиевых кружек, мусоля их гладкие холодные ободки. Подмышки мы душили дезодорантом на основе солей алюминия. Сто пудов, были тысячи путей, по которым мы пришли бы к этой же точке. В рекламном перерыве мама просит назвать ей хоть один хороший факт из личной жизни Виктора. Как он развлекается? Кем он видит себя в следующий год? В следующий месяц? В следующую неделю? Пока что понятия не имею. — И какого же чёрта ты хочешь сказать, — спрашивает она. — Мол, Виктор каждый вечер себя убивает? Глава 7 Как только официант уходит, я подцепляю на вилку половину моего филейного бифштекса и целиком пихаю её себе в рот, а Дэнни просит: — Братан, — говорит. — Не надо здесь. Вокруг нас едят люди в броских шмотках. Со свечами и хрусталём. С полным набором вилочек специального назначения. Никто ничего не подозревает. Мои губы трещат, пытаясь сомкнуться вокруг ломтя бифштекса, мясо солёное и сочное от жира с молотым перцем. Язык мой отдёргивается, чтобы освободить больше места, и во рот мой наполняется слюнями. Горячий сок и слюни пачкают мне подбородок. Люди, которые заявляют, что говядина тебя убьёт, не разбираются в этом и наполовину. Дэнни быстро осматривается и говорит, цедит сквозь зубы: — Ты жадничаешь, друг мой, — трясёт головой и продолжает. — Братан, нельзя же обманом заставить людей, чтобы тебя любили. Около нас сидит женатая пара с обручальными кольцами и седыми волосами, они едят не поднимая глаз, каждый опустил голову, читают программку одной и той же пьесы или концерта. Когда у женщины заканчивается вино, она тянется за бутылкой и наполняет собственный бокал. Ему не наполняет. На её муже часы с массивным золотым браслетом. Дэнни наблюдает, как я разглядываю пожилую пару и грозится: — Я скажу им, клянусь. Он высматривает официантов, которые могли бы нас узнать. Пялится на меня, выставив нижние зубы. Кусок бифштекса так велик, что я не могу свести челюсти. У меня раздулись щёки. Мои губы туго вытягиваются, чтобы сомкнуться, и мне приходится дышать носом, пока пытаюсь жевать. Официанты тут в чёрных пиджаках, каждый с красивым полотенцем, перекинутым через руку. Живая скрипка. Серебро и фарфор. Мы обычно не делаем такого в подобных заведениях, но список ресторанов у нас заканчивается. В городе ровно столько-то мест, где можно поесть, и не больше, — а это уж точно такой трюк, который нельзя повторить в одном заведении дважды. Отпиваю чуток вина. За другим соседним столиком молодая пара принимает пищу, держась за руки. Быть может, сегодня вечером это окажутся они. За другим столиком, глядя в пустое пространство, ест мужчина в костюме. Быть может, сегодня вечером героем станет он. Отпиваю ещё вина и пытаюсь проглотить, но бифштекса слишком много. Он застряёт, уперевшись мне в стенку глотки. Я перестаю дышать. В следующий миг мои ноги так резко выпрямляются, что стул летит из-под меня вверх тормашками. Руки цепляются за глотку. Стою, таращась на разрисованный потолок, закатываю глаза. Подбородок мой выпячивается далеко вперёд. Дэнни лезет со своей вилкой через столик, чтобы стащить у меня брокколи, и заявляет: — Братан, ты сильно переигрываешь. Быть может, это окажется восемнадцатилетний помощник официанта, или парень в вельветовых брюках с водолазкой, но один из этих людей будет оберегать меня всю свою жизнь как зеницу ока. Люди уже привстали на сиденьях своих стульев. Быть может, женщина в платье с корсажем и длинными рукавами. Быть может, длинношеий мужчина в очках с тонкой оправой. В этом месяце я получил три именинные открытки, а ещё ведь даже не пятнадцатое число. В прошлом месяце было четыре. В позапрошлом — шесть именинных открыток. Большую часть этих людей я не помню. Благослови их Господи, — но вот они меня не забудут никогда. Из-за того, что не дышу, у меня на шее набухают вены. Моё лицо краснеет и наливается жаром. Пот струится по лбу. От пота мокнет рубашка на спине. Крепко обхватываю себя за глотку обеими руками, — универсальный знак языка жестов, «кто-то задыхается насмерть». Я до сих пор получаю именинные открытки от людей, которые даже не говорят по-английски. Первые несколько секунд все обычно высматривают, кто же сделает шаг вперёд и станет героем. Дэнни лезет, чтобы стащить вторую половину моего бифштекса. По-прежнему крепко обхватывая руками глотку, тянусь и пинаю его в ногу. Дёргаю руками галстук. Рву верхнюю пуговицу воротничка. А Дэнни отзывается: — Эй, братан, больно же. Помощник официанта отшатывается обратно. Ему героизма не хочется. Скрипач и стюард ресторана идут голова к голове, несутся в мою сторону. По другую сторону, через толпу проталкивается женщина в коротком чёрном платьице. Спешит мне на помощь. По другую сторону, мужчина сдирает с себя вечерний пиджак и кидается вперёд. Откуда-то ещё доносится крик женщины. Такое никогда не занимает много времени. Всё приключение длится одну-две минуты, это предел. И очень хорошо, потому что именно на столько я могу задержать дыхание с набитым ртом. Мой первый выбор был пожилой мужчина с массивными золотыми часами, как человек, который сэкономит нам день, взяв на себя счёт за наш ужин. Мой личный выбор была та в коротком чёрном платьице, по той причине, что у неё красивые буфера. Даже если приходится самим платить за наши порции: я считаю, чтобы делать деньги — нужно деньги вкладывать, так? Сгребая ложкой жратву себе в грызло, Дэнни замечает: — Ты всё это творишь по полной инфантильности. Тянусь и снова его пинаю. Я творю всё это, чтобы вернуть в жизни людей дух приключения. Я творю всё это, чтобы создавать героев. Давать людям испытание сил. Яблоко от яблони. Я творю всё это, чтобы делать деньги. Кто-то спасёт тебе жизнь — и после будет любить тебя вечно. Есть такой старый китайский обычай, что если кто-то спасает тебе жизнь — то он в ответе за тебя навеки. Ты будто становишься его ребёнком. Весь остаток своей жизни эти люди будут писать мне. Каждый год слать мне юбилейные поздравления. Именинные открытки. Даже тоскливо от мысли, что у стольких людей возникает одна и та же идея. Они звонят по телефону. Узнать, всё ли у тебя в порядке. Глянуть, не нужно ли тебя подбодрить. Или подогнать деньжат. Но я же не трачу деньги на девочек по вызову. Содержать мою маму в Центре по уходу Сент-Энтони стоит под три штуки ежемесячно. Эти добрые самаритяне помогают выжить мне. А я ей. Всё просто. Притворяясь слабым, ты обретаешь власть. И, напротив, ты даёшь людям почувствовать себя очень сильными. Ты спасаешь людей, давая им спасти тебя. Всё, что придётся делать — быть хилым и признательным. Так оставайся в роли опущенного. Человеку в самом деле нужен кто-то, выше кого он может себя ощутить. Так оставайся в роли униженного. Человеку нужен кто-то, кому можно послать чек в Рождество. Так оставайся в роли нищего. «Милосердие» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум. Ты — свидетельство их смелости. Ты свидетельство их героического поступка. Их наглядный успех. Я творю всё это, потому что каждому хочется спасти человеческую жизнь на глазах у сотни других людей. Острым кончиком ножа Дэнни делает на скатерти наброски: зарисовывает архитектуру помещения, карнизы и отделку, ломаные линии фронтонов над каждым проходом, — всё это, продолжая жевать. Подносит ко рту край тарелки и продолжает ложкой грести жратву вовнутрь. Чтобы провести трахеотомию, нащупываешь впадинку немного ниже адамова яблока, но чуть выше перстневидного хряща. Делаешь столовым ножом полудюймовый горизонтальный разрез, потом сжимаешь его края и вводишь внутрь палец, чтобы открыть его. Вставляешь «трахейную» трубку: лучше всего — питьевую соломинку или половинку авторучки. Пускай мне не стать великим доктором, который спасает сотни пациентов — зато так я становлюсь великим пациентом, который создаёт сотни потенциальных докторов. Вон, быстро приближается мужчина в смокинге, огибая подворачивающихся зевак, бежит со столовым ножом и шариковой ручкой. Подавившись, ты становишься легендой о них самих, которую эти люди будут лелеять и пересказывать до самой смерти. Они будут считать, что дали тебе жизнь. Ты можешь оказаться единственным достойным поступком, единственным воспоминанием на смертном одре, которое оправдывает всё их существование. Так будь активной жертвой, будь великим неудачником. Человек готов через обруч прыгать, ему только дай почувствовать себя богом. Это мученичество Святого Меня. Дэнни счищает всё с моей тарелки на свою и продолжает вилкой пихать жратву себе в грызло. Прибежал стюард ресторана. Эта в коротком чёрном платьице предстала передо мной. Мужчина в массивных золотых часах. В следующий миг чьи-то руки вынырнут сзади и замкнутся вокруг меня. Кто-то незнакомый крепко заключит меня в объятия, замком из двух рук упёршись мне под грудную клетку, и выдохнет в моё ухо: — Всё нормально. Выдохнет в твоё ухо: — С тобой всё будет хорошо. Пара рук обхватит тебя, может, даже оторвёт от земли, и незнакомец зашепчет: — Дыши! Дыши, чёрт возьми! Кто-то хлопнет тебя по спине, как врач хлопает новорожденного, и ты выпустишь в воздух полный рот своего жёваного бифштекса. В следующую секунду вы оба рухнете на пол. Будешь хлюпать носом, а кто-то в это время — рассказывать тебе, что всё хорошо. Ты жив. Тебя спасли. Ты почти умер. Они прижимают твою голову к груди и укачивают тебя со словами: — Отойдите, все. Освободите тут место. Представление кончилось. И ты уже их ребёнок. Ты принадлежишь им. Они прикладывают к твоим губам стакан воды и говорят: — Успокойся уже. Тише. Всё кончено. Тише так тише. Пройдут годы, а этот человек будет всё звонить и писать. Ты будешь получать открытки и, возможно, чеки. Кем бы он ни был, этот человек будет любить тебя. Кем бы ни был человек, он будет очень гордиться. Даже если о твоих настоящих предках такого не скажешь. Этот человек будет гордиться тобой, потому что ты дал ему очень большую гордость за самого себя. Отхлёбываешь воды и кашляешь, чтобы герой мог салфеткой вытереть тебе подбородок. Делай что угодно, чтобы скрепить эти узы. Это усыновление. Не забудь подкинуть побольше деталей. Вымажь их шмотки соплями, чтобы они могли посмеяться и простить тебя. Хватайся и цепляйся руками. Поплачь как следует, чтобы они могли протереть тебе глаза. Плакать нормально, пока удаётся делать это притворно. Главное — не надо ни в чём отказывать. Всё это станет чьей-то лучшей жизненной историей. Самое важное: если тебе не хочется заполучить мерзкий трахейный шрам — лучше начни дышать до того, как кто-то доберётся до тебя со столовым ножом, с перочинным ножиком, с разрезным для бумаги. Ещё одна мелочь, о которой нужно помнить: когда выхаркнешь полный рот своей жёваной мрази, затычку из мертвечины и слюней, нужно целиться прямо в Дэнни. Ему жопу прикрывают папочки-мамочки, дедушки-бабушки и тётушки-дядюшки-братики, которые вытащат его из любого западла. Поэтому Дэнни меня никогда не понять. Остальные люди, все остальные в ресторане, иногда толпятся вокруг и аплодируют. Люди от облегчения начинают реветь. Люди выплёскиваются из дверей кухни. Через пару минут все будут пересказывать друг другу эту историю. Все будут заказывать выпивку для героя. Глаза у каждого будут блестеть от слёз. Все они подойдут пожать герою руку. Они подойдут похлопать героя по спине. Это куда в большей мере их день рождения, чем твой, но пройдут годы, а человек будет присылать тебе именинные открытки в каждое нынешнее число этого месяца. Он станет новым членом твоей собственной очень-очень большой семьи. А Дэнни молча помотает головой и попросит меню десертов. Вот зачем я творю всё это. Лезу во все эти неприятности. Чтобы продемонстрировать людям хоть одного незнакомца-храбреца. Чтобы спасти хоть одного человека от скуки. Это не просто ради денег. Это не просто ради обожания. Но ни то ни другое не повредит. Это очень легко. Это выглядит не особо красиво, — по крайней мере на поверхности, — но ты всё равно в выигрыше. Главное — позволь себе казаться сломленным и униженным. Главное — всю свою жизнь продолжай повторять людям: «Простите. Простите. Простите. Простите. Простите…» Глава 8 Ева следует за мной по коридору с набитыми жареной индейкой карманами. Её туфли забиты жёваным бифштексом по-солсберски. Её лицо, напудренный скомканный бархатный клубок кожи, — десятки морщин, которые все сбегают ей в рот; и она катится за мной со словами: — Ты. Не смей от меня убегать. Её руки сотканы из узловатых вен, ими она крутит колёса. Сгорбленная в своей коляске, беременная собственной здоровенной раздутой селезёнкой, она следует за мной со словами: — Ты сделал мне больно. Говорит: — Не смей отрицать это. Одетая в слюнявчик цвета еды, она продолжает: — Ты сделал мне больно, и я расскажу мамочке. Здесь, где содержат мою маму, ей приходится носить браслет. Это не браслет с украшениями, — это такая толстая пластиковая полоска, заваренная вокруг запястья, чтобы её никогда нельзя было снять. Её не разрежешь. Её не расплавишь пополам сигаретой. Люди уже перепробовали все эти способы, чтобы высвободиться. Если на тебе браслет, то каждый раз, когда проходишь по коридору — слышишь, как защёлкиваются замки. Какая-то магнитная лента, или что-то такое, запечатанное в пластик, посылает сигнал. Останавливает двери лифта, чтобы те не открылись и не пускали тебя внутрь. Закрывает почти каждую дверь, стоит подойти к ней ближе, чем на четыре фута. Нельзя покинуть этаж, за которым ты закреплён. Нельзя выйти на улицу. Можно сходить в сад, в зал или в часовню, но больше — никуда на свете. Если же как-то вы проскочите через двери выхода — браслет, ясное дело, включит тревогу. Такие дела в Сент-Энтони. Тряпьё, шторы, кровати, — почти всё огнеупорное. И всё грязеотталкивающее. Можно натворить что угодно где угодно, тут запросто всё уберут. Такое заведение называется центр по уходу. Не очень-то приятно рассказывать вам об этом обо всём. Портить сюрприз, я хочу сказать. Вы всё это очень даже скоро увидите сами. Если сильно заживётесь на свете. Или возьмёте да свихнётесь вне очереди. Моя мама, Ева, даже вы лично — в итоге каждый получает по браслету. Здесь вовсе не так называемый «гадюшник». При входе вас не встречает запах мочи. Не за три же штуки ежемесячно. В прошлом веке здесь был женский монастырь, и монашки насадили прекрасный сад из старых роз: прекрасный, обнесённый стенами, и полностью защищённый от побега. Видеокамеры безопасности наблюдают за тобой с каждого ракурса. В тот миг, когда входишь в парадную дверь, начинается пугающая медленная миграция местных обитателей, смыкающих вокруг тебя кольцо. Каждая коляска, все люди с костылями и палочками, — только завидев посетителя, всё ползёт навстречу. Высокая миссис Новак с пристальным взглядом — «раздевалка». Женщина в соседней с маминой комнате — «хомячиха». Эти самые раздевалки стаскивают с себя одежду в любой подходящий момент. Таких ребят медсёстры одевают в то, что смотрится как комбинация из штанов и рубашки, но на самом деле является комбинезоном. Рубашка вшита в пояс штанов. Пуговицы на рубашке и ширинка — фуфельные. Единственный путь наружу или внутрь — длиннющая змейка на спине. Старики здесь — с ограниченным полем движений, поэтому раздевалка, даже та, которую называют «агрессивная раздевалка», заключена трижды. В свои шмотки, в свой браслет и в свой центр по уходу. «Хомячиха» — это та, кто жуёт еду, а потом забывает, что делать дальше. Они забывают как глотать. Вместо этого сплёвывают каждую прожёванную порцию в карман одежды. Или в сумочку. Выглядит это совсем не так мило, как звучит. Миссис Новак — мамина соседка по комнате. А хомячиха — Ева. В Сент-Энтони первый этаж отведён под людей, которые забывают имена, носятся голыми и набивают карманы жёваной жратвой, но, с другой стороны, очень даже без серьёзных расстройств. Также здесь немного молодых с палёным наркотой и затуманенным общими травмами головы мозгом. Все они могут ходить и говорить, даже если это просто каша из слов, постоянный словесный поток, с виду без всякой закономерности. — Фига народа дороге маленькая закатом пела верёвку пурпура вуалью нету, — вот так они говорят. Второй этаж для лежачих пациентов. На третий этаж люди отправляются умирать. Мама пока на первом этаже, но никто не остаётся там навечно. Ева попала сюда так: бывает, люди приводят своих состарившихся родителей в людное место и спокойно бросают их там без документов. Таких вот Ирм или Дороти, которые сами понятия не имеют, кто они есть. Люди считают, что муниципалитет, или правительство штата, или кто бы там ни был, их подберёт. Вроде того, как правительство убирает мусор. Такое же происходит, когда вы оставляете свою старую машину в придорожной канаве, сняв номера и заводское клеймо, чтобы городским властям пришлось её куда-нибудь отбуксировать. Кроме шуток, это называется «сдать бабулю на свалку», и администрации Сент-Энтони приходится держать определённое количество сданных на свалку бабуль, палёных на экстази детишек с улицы и суицидальных бомжих. Только здесь их не называют бомжихами, а уличных девочек не зовут синявками. Я так думаю — кто-то притормозил на машине, потом взял да выставил Еву за дверцу, и никогда не проронил ни слезинки. Вроде того, как люди обходятся с домашними питомцами, которых не могут содержать. Ева всё ещё тащится за мной хвостиком; я добираюсь в комнату мамы, а её там нет. Вместо мамули в её пустой кровати большая мокрая утка в пропитанном мочой матрасе. Сейчас время душа, как мне кажется. Медсестра везёт вас по коридору в большую выложенную плиткой комнату, где вашу персону можно вымыть из шланга. Здесь, в Сент-Энтони, каждый вечер по пятницам крутят фильм «Игра в пижамах», и каждую пятницу одни и те же пациенты приходят посмотреть его впервые в жизни. Тут есть бинго, кружки, живой уголок. Тут есть доктор Пэйж Маршалл. Где бы она там ни пропадала. Тут есть огнеупорные фартуки, укрывающие от шеи до лодыжек, чтобы нельзя было поджечь себя в процессе курения. Тут есть плакаты Нормана Рокуэлла. Дважды в неделю приходит парикмахер и делает вам причёску. Это за дополнительную плату. Недержание тоже за дополнительную плату. Химчистка за дополнительную плату. Мониторинг анализов мочи за дополнительную плату. Трубки для желудка. Тут есть ежедневные уроки по теме, как шнуровать ботинок, как застёгивать застёжку, защёлкивать защёлку. Завязывать завязку. Кто-то продемонстрирует «липучку». Кто-то научит пользоваться «молнией». Каждое утро вам сообщают, как вас зовут. Друзей, которые знают друг друга шестьдесят лет, знакомят заново. Каждое утро. Здесь врачи, адвокаты, магнаты индустрии, которые изо дня в день уже не в состоянии справиться с «молнией». Речь не столько про обучение, сколько про технику безопасности. С тем же успехом можно пытаться покрасить горящий дом. Здесь, в Сент-Энтони, вторник значит бифштекс по-солсберски. Среда значит курица с грибами. Четверг — это спагетти. Пятница — печёная рыба. Суббота — мясо в кукурузной муке. Воскресенье — жареная индейка. Тут есть головоломки-"паззлы" из тысячи кусочков, чтобы вы могли заниматься ими, пока истекает срок вашей жизни. Здесь повсюду нет ни одного матраса, на котором не успело бы умереть под дюжину людей. Ева вкатила кресло в дверной проём маминой комнаты, и сидит там, на вид бледная и усохшая, словно мумия, которую кто-то взял да распеленал, а потом причесал ей редкие спутанные волосы. Её скомканная синеватая голова беспрерывно кружит, медленно выписывая небольшие плотные боксёрские вензеля. — Не подходи ко мне, — произносит Ева каждый раз, стоит мне на неё глянуть. — Доктор Маршалл тебе не даст меня обижать, — говорит. Молча сижу на краю маминой постели и жду, пока вернётся медсестра. У моей мамы часы такого типа, где каждый час обозначается криком определённой птицы. В записи. Час дня — американский дрозд. Шесть часов — северная иволга. Полдень — домашний зяблик. Черноголовая синица значит восемь часов. Белогрудый поползень значит одиннадцать. Ну, вы поняли. Беда в том, что ассоциация каждой птички со своим временем суток сбивает с толку. Начинаешь не смотреть на часы, а слушать птиц. Каждый раз, когда слышишь сладкую трель белошеего воробья, думаешь: «Уже что, десять часов?» Ева немного вкатывается в мамину комнату. — Ты сделал мне больно, — заявляет она мне. — А я ни разу не говорила мамочке. Все эти старики. Все эти человеческие развалины. Уже прошло полчаса с хохлатой синицы, а мне нужно успеть поймать автобус и быть на работе ко времени, когда пропоёт синяя сойка. Ева считает, что я её старший братец, который пихал её когда-то, век тому назад. Соседка мамы по комнате, миссис Новак, со своими здоровенными жуткими висячими грудями и ушами, считает, что я её ублюдочный партнёр по бизнесу, который кинул её на патентованный волокноотделитель, или пишущую ручку, или что-то такое. Здесь я для всех женщин олицетворяю всё на свете. — Ты сделал мне больно, — повторяет Ева, подкатываясь чуть ближе. — А я не забывала об этом ни на минутку. В каждый мой визит навстречу по коридору прётся какая-то старая кошёлка с дикими бровями, она зовёт меня Эйхманн. Другая женщина с прозрачной пластиковой трубкой ссанины, выгибающейся из-под халата, обвиняет меня в краже своей собаки и требует её назад. Каждый раз, когда я прохожу мимо ещё одной старухи, которая сидит в инвалидке, зарывшись в кучу розовых свитеров, она шипит на меня. — Я видела тебя, — объявляет она, пялясь на меня мутным глазом. — В ночь пожара — я видела тебя с ними! Ситуация безвыигрышная. Каждый мужчина, проходивший когда-либо через жизнь Евы, скорее всего, был в некоем воплощении её старшим братом. Известно ей это или нет, но всю свою жизнь она провела, ожидая и надеясь, что каждый мужчина станет её пихать. Серьёзно, даже под своей мумифицированной морщинистой кожей она остаётся восьмилетней девочкой. Застрявшей. Один в один Колония Дансборо с её погорелым цирковым персоналом, — все в Сент-Энтони так же увязли в прошлом. Я не исключение, и не думайте, что вы сами далеко ушли. Один в один Дэнни, застрявший в колодках: точно так же Ева задержана в своём развитии. — Ты, — произносит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. — Ты поранил мою ву-ву. Все эти встрявшие старики. — О, ты сказал, что это просто такая игра, — рассказывает она и запрокидывает голову. Её голос затягивает песню. — Это была просто наша секретная игра, но потом ты вставил в меня свою большую мужскую штуку, — её костлявый резной пальчик тычет в воздух у моей промежности. На полном серьёзе, уже сама мысль вызывает у моей большой мужской штуки сильное желание с криками вылететь из комнаты. Беда в том, что повсюду в Сент-Энтони такие дела. Ещё одна древняя куча костей считает, что я занял у неё пятьсот долларов. Другая старая кошёлка зовёт меня дьяволом. — И ты сделал мне больно, — талдычит Ева. Очень сложно прийти сюда и не напитаться вины за каждое преступление в истории человечества. Хочется орать в каждую беззубую рожу. «Да, я похитил того ребёнка Линдбергов». Фигня с «Титаником» — это я сделал. То дело с убийством Кеннеди, ах да, и это моя работа. Большая задрока со Второй Мировой, хитрожопая выдумка с ядерной бомбой, так вот, знаете что? Это всё моих рук дело. Микробик СПИДа? Прошу прощения. Снова я. Верный способ справиться со случаем вроде Евы — перенаправить её внимание. Отвлечь её, упомянув завтрак, или погоду, или какие у неё красивые волосы. У неё запас внимания — едва на один раз часам тикнуть, можно столкнуть её на более приятную тему. Разумно предположить, что именно так мужчины справлялись со враждебностью Евы всю её жизнь. Берёшь и отвлекаешь её. Ловишь момент. Избегаешь конфронтаций. Сматываешься. Очень похоже на то, как мы проводим наши жизни: смотрим телевизор. Курим дрянь. Глотаем колёса. Перенаправляем собственное внимание. Дрочим. Отвергаем всё на свете. Всё её тело склонено вперёд, прямой пальчик дрожит в воздухе, тыкая в меня. Мать твою так. Сейчас она очень даже подходит на роль миссис Смерть. — Да-да, Ева, — говорю. — Я драл тебя, — а сам зеваю. — Угу. Только была возможность — сразу тыкал его в тебя и спускал заряд. Такое называется «психодрама». Но вы можете звать это проще: новый способ сдать бабулю на свалку. Её скрученный пальчик вянет, и она усаживается обратно, между ручек своей инвалидки. — Так ты наконец признаёшь это, — произносит она. — Ну да, — отвечаю. — Ты, сестрёнка, девка просто прелесть. Её взгляд утыкается в пустое пятно на линолеумном полу, и она произносит: — После всех этих лет — он признаёт это. Такое называется терапия с разыгрыванием роли, хоть Ева и не в курсе, что всё не на самом деле. Её голова по-прежнему выписывает лёгкие вензеля, но взгляд она переводит обратно на меня. — И тебе не стыдно? — спрашивает. Ну, думаю, раз уж Иисус мог умереть за мои грехи, то, полагаю, и я могу вобрать в себя немного за других людей. Каждому из нас выпадают шансы стать козлом отпущения. Взять на себя вину. Мученичество Святого Меня. Грехи каждого человека в истории камнем ложатся мне на плечи. — Ева, — говорю. — Крошка, солнышко, сестричка моя, любовь моей жизни, ну конечно мне стыдно. Я был свиньёй, — продолжаю, глядя на часы. — Ты была такой горячей штучкой, что я слетел с тормозов. Как будто мне охота копаться в этом говне. Ева молча пялит на меня свои гипертиреозные моргала, потом большая слеза выплёскивается из одного её глаза и прорезает пудру на сморщенной щеке. Закатываю глаза к потолку и продолжаю: — Ну ладно, я поранил твою ву-ву, но это было восемьдесят чёртовых лет назад, так что оставь всё позади. Двигай свою жизнь дальше. Потом поднимаются её жуткие руки, тощие и жилистые, как корни дерева или старая морковь, и прикрывают ей лицо. — О, Колин, — мычит она по ту сторону. — О, Колин. Отнимает руки от лица, которое всё залито слезами. — О, Колин, — шепчет она. — Я прощаю тебя. И её лицо свешивается на грудь, дёргаясь от коротких вздохов и всхлипов, а жуткие руки тянут вверх край слюнявчика, чтобы протереть ей глаза. Сидим молча. Боже, мне бы жвачку какую-нибудь. На часах у меня двенадцать двадцать пять. Она вытирает глаза, хлюпает носом и ненадолго поднимает взгляд. — Колин, — спрашивает. — А ты ещё любишь меня? Все эти чёртовы старики. Господи-б… Да, кстати, если вы не знали — я не чудовище. Прямо как в какой-то проклятой книге, заявляю на полном серьёзе: — Да-да, Ева, — говорю. — Да-да, сто пудов, думаю, что возможно пожалуй всё ещё тебя люблю. Теперь Ева начинает хныкать, свесив лицо в руки, трясётся всем телом. — Я так рада, — сообщает она, слёзы её падают прямо вниз, серая грязь с кончика носа капает точно ей в руки. Повторяет: — Я так рада, — и продолжает реветь, и чувствуется запах жёваного бифштекса по-солсберски, захомяченного в её туфлю, и жёваной курицы с грибами из кармана её халата. Такое — а медсестра, будь она проклята, в жизни не соблаговолит притащить мою маму с водных процедур, а мне к часу нужно вернуться на работу в восемнадцатый век. Довольно трудно припомнить собственное прошлое, чтобы провести четвёртый шаг. Теперь оно перемешано с прошлым всех этих посторонних. Кто я на сегодня из адвокатов-поверенных — уже не помню. Разглядываю свои ногти. Спрашиваю Еву: — Доктор Маршалл здесь, как ты думаешь? — спрашиваю. — Не знаешь, она не замужем? Правду обо мне: кто на самом деле я, мой отец, и всё остальное, — если мама её и знает, значит, она слишком сдурела от чувства вины, чтобы рассказать. Спрашиваю Еву: — Может, пойдёшь поплачешь где-нибудь в другом месте? А потом уже поздно. Поёт синяя сойка. А Ева эта до сих пор не заткнулась, ревёт и трясётся, прикрыв слюнявчиком рожу; пластиковый браслет дрожит на её запястье, она талдычит — Я прощаю тебя, Колин. Я прощаю тебя. Я прощаю тебя. О, Колин, я прощаю… Глава 9 Однажды днём, когда глупый маленький мальчик и его приёмная мать были в магазине, они услышали объявление. На дворе стояло лето, и они скупались перед школой: в том году он шёл в пятый класс. В том году нужно было носить полосатые рубашки, чтобы быть одетым по форме. Это было многие годы назад. То была только его первая приёмная мать. Полоски сверху вниз, объяснял он ей, когда они услышали это. Это объявление. — Внимание, доктор Поль Уэрд, — сказал всем голос. — Пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт». То был первый раз, когда мамуля вернулась забрать его. — Доктор Уэрд, пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт». Это был тайный сигнал. Поэтому малыш соврал и заявил, что ему нужно сходить поискать туалет, а вместо этого пошёл в магазин «Вулворт», и там, за открыванием коробок с краской для волос, застал мамулю. На ней был большой жёлтый парик, который делал её лицо на вид слишком маленьким и вонял сигаретами. Она открывала ногтями каждый коробок и вынимала оттуда тёмно-коричневый пузырёк краски. Потом открывала другой коробок и вынимала ещё один пузырёк. Клала первый пузырёк во вторую коробку и ставила её на полку обратно. Открывала новый коробок. — Хорошенькая, — заметила мамуля, глядя на картинку женщины, улыбающуюся с коробки. Заменила пузырёк внутри на другой. Все пузырьки — из одинакового тёмно-коричневого стекла. Открывая следующую коробку, спросила: — Как ты считаешь, она хорошенькая? А малыш был таким глупым, что переспросил: — Кто? — Сам знаешь, кто, — ответила мамуля. — Она ещё и молоденькая. Только что видела, как вы двое смотрели шмотки. Ты держал её за руку, так что не ври. А малыш был таким глупым, что даже не знал, что можно взять и убежать. Он даже не пытался поразмыслить о вполне конкретных пунктах её условного заключения, или об ордере на арест, или за что последние три месяца она провела за решёткой. И, подсовывая пузырьки для блондинок в коробки для рыжих, а пузырьки для брюнеток в коробки для блондинок, мамуля спросила: — Так она тебе нравится? — Ты про миссис Дженкинс? — переспросил наш мальчик. Даже не стараясь хорошо позакрывать коробки, мамуля ставила их обратно на полку немного неаккуратно, чуть торопливо, и повторила: — Она тебе нравится? И, как будто оно было к месту, наш малолетний слизняк ответил: — Она же просто приёмная мама. И, не глядя на малыша, продолжая разглядывать улыбающуюся женщину на коробке в своих руках, мамуля сказала: — Я спросила — нравится ли она тебе. Мимо них по проходу протарахтела магазинная тележка, и белокурая леди потянулась, взяв с полки коробок с изображением блондинки, но с пузырьком какой-то другой краски внутри. Эта леди положила коробку в тележку и удалилась. — Она считает себя блондинкой, — заметила мамуля. — Нам нужно всего лишь чуток перепутать людям их шаблонные представления о собственной личности. Мамуля называла такое — «Терроризм сферы красоты». Маленький мальчик смотрел леди вслед, пока она не удалилась слишком далеко, и помочь уже было нельзя. — У тебя уже есть я, — сказала мамуля. — Так как ты там называешь эту приёмную? «Миссис Дженкинс». — И нравится она тебе? А маленький мальчик прикинулся что раздумывает, и сказал: — Нет? — Ты её любишь? — Нет. — Ты её ненавидишь? И этот бесхребетный малолетний червяк сказал: — Да? А мамуля ответила: — Ты всё уяснил правильно, — она наклонилась, чтобы заглянуть ему в глаза, и спросила: — И как же ты ненавидишь миссис Дженкинс? И малолетняя соска сказал: — Очень и очень? — И очень и очень и очень, — ответила мамуля. Протянула ему руку и сказала: — Нам надо поторопиться. Нужно ещё поймать поезд. А потом, проводя его через проходы, буксируя его за безвольную ручонку навстречу дневному свету за стеклянными дверьми, мамуля говорила: — Ты мой. Мой. Отныне и навсегда, и не смей забывать об этом. И, протаскивая его сквозь двери, она сказала: — Да, просто на тот случай, если полиция или кто-то ещё потом начнёт тебя расспрашивать, я расскажу тебе про все мерзкие, грязные вещи, которые эта так называемая приёмная мать делала с тобой всякий раз, когда заполучала тебя наедине. Глава 10 Там, где сейчас живу, в мамином старом доме, я сортирую мамины бумаги: табеля из колледжа, её дела, заявления, объяснительные. Судебные протоколы. Её дневник, всё ещё под замком. Всю её жизнь. В следующую неделю я мистер Беннинг, который защищал её по скромному обвинению в похищении ребёнка после инцидента со школьным автобусом. Спустя ещё неделю, я государственный защитник Томас Уэлтон, который провёл ей сделку по признанию вины и скинул срок до шести месяцев после того, как её обвинили в издевательстве над животными зоопарка. Следом за ним, я поверенный «Американских гражданских свобод», который ходил с ней на разборки по поводу обвинение в злоумышленном нанесении ущерба, корнями уходящее в возмутительное поведение на балете. Это противоположно понятию «дежа вю». Такое называется «жемэ вю». Когда раз за разом встречаешь всё тех же людей или посещаешь всё те же места, но каждый раз всегда первый. Каждый встречный всегда чужой. Ничего знакомого вокруг. — Как поживает Виктор? — спрашивает меня мама в следующий визит. Кто бы я там ни был. Каким бы государственным защитником не оказался ныне. «Какой ещё Виктор?», — хочется спросить. — Вам неохота будет слушать, — говорю. Это разобьёт вам сердце. Спрашиваю. — Каким был Виктор, когда был маленьким? Чего он хотел от мира? Была ли какая-то крупная цель, о которой он мечтал? На данный момент моя жизнь представляется мне так, словно я играю в мыльной опере, которую смотрят герои мыльной оперы, которую тоже смотрят герои мыльной оперы, которую где-то вдалеке смотрят настоящие люди. Каждый раз, когда прихожу в гости, осматриваю коридоры на предмет нового случая переговорить с нашей доктором, с её маленьким чёрным мозгом, скрученным из волос, её ушами и очками. С доктором Пэйж Маршалл, с её планшеткой и личными мнениями. С её пугающими мечтами помочь моей мамочке прожить ещё десять или двадцать лет. С доктором Пэйж Маршалл, с новой потенциальной дозой сексуального анестетика. См. также: Нико. См. также: Таня. См. также: Лиза. Всё больше и больше кажется, будто я плоховато изображаю сам себя. В моей жизни не больше смысла, чем в дзеновской коане. Поёт домашний крапивник, но настоящая ли это птица, или сейчас четыре часа — уже не уверен. — У меня нынче совсем склероз, — жалуется мама. Трёт себе виски большим и указательным пальцем и продолжает. — Боюсь, придётся рассказать Виктору правду о нём. Взгромоздившись на кучу подушек, говорит: — Пока ещё не поздно — думаю, у Виктора есть право узнать, кто он на самом деле. — Так возьмите расскажите ему, — советую. Я принёс поесть, миску шоколадного пудинга, и пытаюсь протащить хоть ложку ей в рот. — Могу сходить позвонить, — говорю. — И Виктор через пару минут будет здесь. Пудинг светлее оттенком, чем холодная тёмно-коричневая морщинистая кожа, и резко пахнет. — Ой, да не могу я, — отзывается она. — Это такая серьёзная вина, что я в глаза ему посмотреть не могу. Даже не знаю, как он отреагирует. Говорит: — Может, лучше даже если Виктор никогда этого не выяснит. — Так расскажите мне, — советую. — Скиньте всё с плеч, — обещаю не пересказывать это Виктору, только с её разрешения. Она прищуривается в мою сторону, вся старая кожа туго собирается у её глаз. Морщины у её рта вымазаны шоколадным пудингом, и она спрашивает: — Но откуда я знаю, что тебе можно доверять? Я даже не уверена, кто ты такой. Отвечаю с улыбкой: — Конечно мне можно доверять. И втыкаю ложку ей в рот. Чёрный пудинг лишь остаётся на её языке. Такое лучше, чем трубка для желудка. Ладно, допустим — дешевле. Выношу пульт от телевизора за пределы её досягаемости и говорю ей: — Глотай. Говорю ей: — Ты должна меня слушать. Ты должна мне верить Говорю: — Я он. Я отец Виктора. И её белёсые глаза выпучиваются на меня, а всё остальное лицо, морщины и кожа, словно пытается соскользнуть в воротник её пижамы. Жуткой жёлтой рукой она творит крестное знамение, и челюсть отвисает ей на грудь. — О, ты он, и ты вернулся, — бормочет она. — О, отец благословенный. Отче наш, — говорит. — О, прошу, прости меня. Глава 11 Вот он я, обращаюсь к Дэнни, снова запирая его в колодки, на этот раз за штамп, оставшийся на его руке после какого-то ночного клуба, — я говорю ему: — Братан. Говорю: — Как это странно. Дэнни держит обе руки по местам и ждёт, пока закрою их. Он туго заправил рубашку. Помнит, что нужно немного согнуть колени, чтобы снять со спины нагрузку. Не забывает сбегать в уборную перед тем, как его запрут. Наш Дэнни становится профессиональным экспертом по несению наказаний. В старой доброй Колонии Дансборо, мазохизм — ценный производственный навык. Да и почти на любой работе. Вчера в Сент-Энтони, рассказываю ему, всё шло как в том старом фильме, где парень и картина: парень там тусуется по вечеринкам и живёт под сотню лет, но никогда не меняется. А портрет его становится уродливей, загаживается всякой фигнёй, которая бывает от алкоголя, и нос на нём вваливается от вторичного сифилиса и трипака. Все эти обитатели Сент-Энтони теперь лазят с закрытыми глазами и довольно мычат. Все скалятся и благочествуют. Кроме меня. Я их дебильный портрет. — Поздравь меня, братан, — отзывается Дэнни. — Пока я столько торчу в колодках, уже набрал четыре недели воздержания. Это сто пудов на четыре недели больше, чем мне удавалось набрать с тринадцати лет. Мамина соседка по комнате, рассказываю ему, наша миссис Новак — теперь всё кивает и ходит вся довольная, мол, я в итоге покаялся, что украл у неё изобретение зубной пасты. Ещё одна старушка радостно тарахтит и кайфует как попугай с тех пор, как я сознался, что каждую ночь ссу ей в постель. Да-да, заявляю им всем, это был я. Я сжёг ваш дом. Я бомбил ваш посёлок. Я сослал вашу сестру. Я задвинул вам говёный синенький драндулет «Нэш Рэмблер» в 1968-м. А потом, ах да, убил вашу собаку. Так оставьте всё позади! Говорю им: валите всё на меня. Пускай я буду изображать большую пассивную жопу в вашей групповухе для снятия вины. Приму заряд у всех. И теперь, когда каждый спустил свой заряд мне на лицо, все они улыбаются и мычат. Все ржут в потолок, продолжая толпиться вокруг меня, гладят по руке и говорят, мол, всё нормально, мол, они меня прощают. Все, бля, набирают вес. Весь курятник тарахтит обо мне, и эта стройненькая медсестра, когда проходит мимо, произносит: — Ну, смотрите, какой вы Мистер Популярность. Дэнни шмыгает носом. — Нужна тряпка для соплей, братан? — спрашиваю. А странно то, что моей маме лучше не становится. Неважно, сколько я изображаю Крысолова-дудочника и увожу прочь упрёки этих людей. Неважно, сколько впитываю в себя вины, — мама уже не верит, что я это я, что я Виктор Манчини. Так что она не выпустит собственный большой секрет. Так что ей потребуется какая-нибудь там трубка для желудка. — Воздержание — это, конечно, нормально, — продолжает Дэнни. — Но я мечтаю когда-нибудь жить жизнью, построенной на том, чтобы делать что-то хорошее, вместо того, чтобы просто не делать плохого. Врубаешься? А ещё более странно то, рассказываю ему, что мне кажется, мою новую популярность можно превратить в лёгкий трах в чулане с той стройной сестричкой, — может, дать ей поршень по щековине. Стоит медсестре вообразить, что ты чуткий заботливый парень, который проявляет терпимость к старым безнадёжным людям, — и ты уже на полпути к тому, чтобы её отодрать. См. также: Кэрен из Ар-Эн. См. также: Нанэтт из Эл-Пи-Эн. См. также: Джолин из Эл-Пи-Эн. Но, с кем бы я ни был, башка моя полностью забита той, другой девчонкой. Той доктором Пэйж Как-её-там. Маршалл. Так что, кого бы я ни драл, мне приходится представлять себе больших гниющих животных: сбитых на шоссе раздутых от газа енотов, которых таранят на большой скорости грузовики на раскалённом от палящего дневного солнца асфальте. Либо такое, либо я тут же кончу, так возбуждает меня засевшая в голове доктор Пэйж Маршалл. Забавно, что никогда не думаешь о женщинах, которых отымел. И никогда не удаётся забыть как раз тех, которые своей участи избежали. — Это как же во мне силён внутренний наркоман, — говорит Дэнни. — Если я боюсь оставаться не взаперти. Моя жизнь должна заключаться в чём-то гораздо большем, чем просто не дрочить. Другую женщину, говорю я, не важно какую, можно представить, как дрючишь. Ну, там: она с раздвинутыми ногами на водительском сиденье в какой-то машине, и в её точку Джи, в край её уретрального нароста, врезается твой толстенный здоровый поршняра. Или можно вообразить, как её порют, стоящую раком в горячей ванне. Ну, то есть, в её личной жизни. Но эта самая доктор Пэйж Маршалл кажется словно превыше того, чтобы её драли. Над головой кружат какие-то хищные птички. По птичьему времени такое должно значить около двух часов дня. Порыв ветра отбрасывает фалды камзола Дэнни на плечи, и я стаскиваю их обратно. — Иногда, — говорит Дэнни, шмыгая носом. — Как-то даже охота, чтобы меня били и наказывали. Ладно что Бога больше нет, всё равно хочется что-то уважать. Я не хочу быть центром собственной вселенной. Раз уж Дэнни весь день собрался торчать в колодках, мне придётся переколоть все дрова. Самостоятельно перемолоть кукурузу. Засолить свинину. Просвечивать яйца. Нужно забодяжить пойло. Накормить свиней от пуза. Восемнадцатый век никому малиной не покажется. Раз уж мне придётся добирать за ним все недостачи, сообщаю сгорбленной спине Дэнни, за это он мог бы как минимум сходить навестить мою маму и прикинуться мной. Чтобы услышать её исповедь. Дэнни вздыхает, глядя в землю. С высоты в двести футов один из стервятников роняет ему на спину мерзкий белый потёк. Дэнни сообщает: — Братан, мне нужна какая-то миссия. Говорю: — Вот и сделай одно доброе дело. Помоги старой леди. А Дэнни спрашивает: — Как там продвигается твой шаг номер четвёртый? — говорит. — Братан, у меня тут бок чешется, не поможешь? И я осторожно, чтобы не влезть в птичье дерьмо, начинаю скрести ему бок. Глава 12 В телефонном справочнике всё больше и больше красных чернил. Больше и больше ресторанов вычеркнуто красным фломастером. Всё это заведения, где я почти умер. Итальянские. Мексиканские. Китайские заведения. На полном серьёзе, с каждым вечером у меня остаётся всё меньше выбора, куда можно сходить поесть, раз уж я решил делать деньги. Раз уж я решил дурить кого-то, заставив полюбить меня. Вопрос всегда звучит так: «И чем же вам будет угодно подавиться сегодня вечером?» Осталась французская кухня. Кухня индейцев майя. Восточно-индийская. Чтобы представить себе место, где я сейчас живу, старый мамин дом, вообразите реально грязную лавку антикварной мебели. Такую, по которой приходится ходить боком, как люди ходят на картинках в египетских иероглифах, — вот такой здесь завал. Вся мебель — резного дерева: длинный обеденный стол, стулья, шкафы и сундуки, — всё с резными гранями, мебель заляпана по всей поверхности каким-то лаком, напоминающим густой сироп, который почернел и растрескался ещё, пожалуй, за миллион лет до рождества Христова. Выпуклые диваны покрыты холстом той самой пуленепробиваемой марки, на который в жизни не захочется садиться голым. Каждым вечером после работы нужно первым делом просмотреть именинные открытки. Подбить итог по чекам. Всё у меня разложено по акру чёрной площади обеденного стола: платформа для моей деятельности. Здесь нынешняя квитанция, которую нужно заполнить. Сегодня тут одна вшивая открытка. Одна поганая открытка пришла по почте, с чеком на пятьдесят баксов. И всё равно придётся писать благодарственное письмо. И всё равно здесь ещё целое позорное поколение опущенных писем, которые надо разослать. Речь не о том, что я неблагодарный, но если всё, что вы можете мне урезать — это пятьдесят баксов, то в следующий раз лучше дайте мне сдохнуть. Ладно? Или, ещё лучше, постойте в сторонке, а героем пускай становится кто-то с деньгами. Ясное дело, в благодарственной записке я такого написать не могу, но всё же. Чтобы представить себе старый мамин дом, вообразите, что всю эту дворцовую мебель запихнули в двуспальный коттедж для молодожёнов. Эти диваны и картины должны были по идее стать её приданым из Старого света. Из Италии. Моя мама приехала сюда учиться, и не вернулась, после того, как у неё появился я. Вы бы не сказали по ней, что она итальянка. Никакого запаха чеснока или волосни в подмышках. Она приехала сюда, чтобы поступить на медицинский факультет. На чёртов медицинский факультет. В Айове. Честно говоря, иммигрантам приходится куда больше походить на американцев, чем тем, кто здесь родился. Честно говоря, я более-менее её грин-карта. Просматривая телефонный справочник, моя задача подобрать для мероприятия публику классом повыше. Нужно идти туда, где лежат реальные деньги, и тащить их домой. Не стоит давиться насмерть кусками курятины в каком-нибудь занюханном заведении. Богачи, которые жрут блюда французской кухни, так же мечтают стать героями, как и все остальные. Я хочу сказать, нужна дискриминация. Мой вам совет: нужно точно определяться с целевыми рынками. В телефонном справочнике на пробу остались ещё рыбные ресторанчики. Монгольские гриль-бары. Имя на сегодняшнем чеке принадлежит какой-то женщине, которая спасла мне жизнь на «шведском столе» в прошлом апреле. В буфете из разряда «берите-что-хотите». О чём я думал? Давиться в дешёвых ресторанах — это сто пудов ложная экономия. Всё проработано, все моменты записаны в толстом журнале, который я веду. Всё здесь, начиная от того, кто спас меня, где и когда, заканчивая тем, сколько они потратили на данный момент. Сегодняшнюю вкладчицу зовут Бренда Манро, как гласит подпись внизу именинной открытки, «с любовью». «Надеюсь, это немножко поможет», — написала она поперёк внизу чека. Бренда Манро, Бренда Манро… Пытаюсь припомнить лицо, да не выходит. Ничего не помню. Ну, а кто может требовать, чтобы ты помнил каждый свой предсмертный опыт. Ясное дело, я мог бы вести записи подробнее, хотя бы вносить цвет глаз и волос, но, на минутку: вон, гляньте на меня. Я и так уже погряз в бумагах. Благодарственное письмо за прошлый месяц было полностью посвящено моим мучениям, чтобы оплатить что-то, уже забыл что. За квартиру нужно заплатить, говорил я людям, или стоматологу за пломбы. Там была плата за молоко, или за юридическую консультацию. Как разошлю пару сотен копий одного и того же письма — потом уже никогда в жизни видеть его не хочется. Это доморощенный вариант фондов помощи заморским детям. Тех фондов, где, мол, «за цену чашки кофе вы можете спасти ребёнку жизнь. Станьте спонсором». Зацепка в том, что только один раз спасти чью-то жизнь просто невозможно. Людям приходится спасать меня снова и снова. Как и на самом деле, после каждого очередного раза лучше им уже не становится. Как учат на медицинском факультете, каждого можно спасти только определённое количество раз, после чего уже нельзя. Это Питеров принцип медицины. Те люди, которые присылают деньги, оплачивают свой героизм в рассрочку. Ещё можно давиться марокканской кухней. Можно сицилийской. В любой вечер. Когда родился я, маму оставили жить в Штатах. Не в этом доме. Она не жила здесь до своего последнего выхода из тюрьмы, после срока за угон школьного автобуса. За угон транспортного средства плюс похищение ребёнка. Я не помню этот дом в своём детстве, как и эту мебель. Всё это прислали из Италии её родители. Мне так кажется. Опять же: с тем же успехом она могла, к примеру, выиграть это всё на телешоу, — не могу сказать. Только один раз я задал вопрос про её семью, про дедушку с бабушкой, которые остались в Италии. А она в ответ, точно помню, сказала: — Они про тебя не знают, поэтому не создавай проблем. А если они не знают про её ублюдочного ребёнка, то им гарантированно неизвестно и про её непристойное поведение, и про покушение на убийство, и про создание угрозы по небрежности, и про издевательство над животными. Они гарантированно тоже ненормальные. Вон, гляньте только на их мебель. Они точно ненормальные, и вообще уже умерли. Листаю телефонный справочник туда-обратно. Правда заключается в том, что держать мою маму в Сент-Энтони стоит три штуки баксов. В Сент-Энтони дерут под пятьдесят баксов только за смену подгузника. Одному Богу известно, сколькими смертями мне придётся почти умереть, чтобы оплатить трубку для желудка. Правда заключается в том, что хоть толстый журнал насчитывает уже больше трёх сотен вписанных имён, я всё равно не дотягиваю до трёх штук ежемесячно. Плюс каждый вечер официант приносит счёт. Плюс там чаевые. Эта чёртова надбавка меня убивает. Как и в любой хорошей финансовой пирамиде, в основание постоянно нужно набирать народ. Как и в схеме Социального страхования, существует большое количество людей, которые коллективно платят за кого-то другого. Доить этих добрых самаритян — всего лишь назначение моей личной сети социальной безопасности. «Схема Понзи» — неподходящий термин, но это первое, что приходит на ум. Горькая правда заключается в том, что снова и снова, каждый вечер мне приходится пробежать телефонный справочник и найти хорошее заведение, куда можно пойти и почти умереть. Я провожу здесь Телемарафон Виктора Манчини. Такое не хуже, чем правительство. Только люди, которые подписывают счета в системе пособий Виктора Манчини, не жалуются. Они гордятся. Они на полном серьёзе хвалятся об этом перед своими друзьями. Такой обман не оставляет никого обделённым: тут лишь я во главе и люди, которые выстраиваются в очередь, чтобы купиться на него, обхватив меня сзади руками. Добрые щедрые люди, полные жалости и сострадания. Опять же, я ведь не трачу деньги на азартные игры или наркоту. Да я даже порцию-то никогда не могу доесть. На полпути каждого дежурного блюда мне приходится браться за дело. За своё бульканье и дёрганье. И даже после такого — некоторые люди никогда не объявляются с деньгами. Некоторые на второй раз уже не утруждаются вспомнить. А через какой-то срок — даже самые щедрые люди перестанут присылать чек. Часть когда рыдаю, когда меня обнимают чьи-то руки, а я плачу и ловлю ртом воздух, — эта часть с каждым разом даётся всё легче. Труднее и труднее в рыданиях становится тот момент, когда нужно остановиться, а я не могу. В телефонном справочнике ещё не перечёркнутой осталась кухня фондю. Есть ещё тайская. Греческая. Эфиопская. Кубинская. Есть ещё сотни заведений, куда я не ходил умирать. Чтобы увеличить приток денег, приходится каждый вечер создавать сразу двух-трёх героев. Иногда вечером приходится отправиться в три или четыре заведения, пока наешься полностью. Я артист большой сцены, который даёт по три концерта за вечер. «Дамы и господа, мне нужен доброволец из публики». — Спасибо, да хрен вам «спасибо», — хочется сказать своим умершим родственникам. — Лучше уж я сам сделаю себе семью. Рыба. Мясо. Овощи. Сегодня, как и в любой другой вечер, самое простое — взять и закрыть глаза. Поднимаешь палец над раскрытым телефонным справочником. «Поднимитесь сюда и станьте героем, дамы и господа. Поднимитесь сюда и спасите жизнь». Роняешь руку — и пусть за тебя решает судьба. Глава 13 Спасаясь от жары, Дэнни стаскивает свою куртку, потом свитер. Не расстёгивая пуговиц, даже на вороте и рукавах, стягивает рубашку через голову, выворачивая её наизнанку, и теперь его руки запутаны в красную клетчатую фланель. Одетая под низ футболка собирается в подмышках, пока он борется с рубашкой, пытаясь стащить ту с головы, — а голый живот у него на вид впалый и прыщавый. Несколько длинных вьющихся волос произрастает между крошечных точек его сосков. Соски выглядят растрескавшимися и воспалёнными. — Братан, — зовёт Дэнни, продолжая сражение под рубашкой. — Слишком много слоёв. Чего это здесь такая жарища? Потому что здесь вроде как больница. Здесь центр по уходу. Над его джинсами и ремнём виднеется сдохшая резинка поганых трусов. Ржавчина коричневыми пятнами покрывает растянутую резинку. Спереди выбилась пара скрученных волосин. Желтоватые пятна от пота у него, — в самом деле, — на коже подмышек.

The script ran 0.003 seconds.