1 2 3 4 5
Я прожил жизнь как дилетант –
ни в чем ни знаний, ни системы,
зато писал я не диктант,
а сочинение без темы.
Чтобы вдоволь радости отведать
и по жизни вольно кочевать,
надо рано утром пообедать
и к закату переночевать.
Гниенье основ – анекдота основа,
а в нем стало явно видней,
что в русской комедии много смешного,
но мало веселого в ней.
Вкушая бытия густой напиток,
трясясь по колее, людьми изрытой,
я понял, что серьезности избыток –
примета недостаточности скрытой.
У тех, в ком унылое сердце,
и мысли – тоскою мореные,
а если подробней всмотреться,
у бедных и яйца – вареные.
О чем хлопочут червяки?
Чего достигнуть норовят?
Чтоб жизней их черновики
в питоны вывели червят.
Не жалею хмельных промелькнувших годов,
не стыжусь их шального веселья,
есть безделье, которое выше трудов,
есть труды, что позорней безделья.
Этот тип – начальник, вероятно:
если он растерян, огорошен,
если ветер дует непонятно –
он потеет чем-то нехорошим.
Подпольно, исподволь, подспудно,
родясь, как в городе – цветы,
растут в нас мысли, корчась трудно
сквозь битый камень суеты.
Творимое с умом и не шутя
безделье освежает наши души;
с утра я лодырь, вечером – лентяй,
и только в промежутке бью баклуши.
Уже с утра, еще в кровати,
я говорю несчетный раз,
что всех на свете виноватей –
Господь, на труд обрекший нас.
Как ни туманна эта версия,
но в жизни каждого из нас
есть грибоедовская Персия
и есть мартыновский Кавказ.
Лишь тот вполне благочестив,
кто время попусту не тратил,
а смело пояс распустив,
земной отведал благодати.
Расчетлив ты, предусмотрителен,
душе неведомы гримасы,
ты не дитя живых родителей,
а комплекс компаса и кассы.
Чуждаясь и пиров, и женских спален,
и быта с его мусорными свалками,
настолько стал стерильно идеален,
что даже по нужде ходил фиалками.
О равенстве мы заняты заботами,
болота и холмы равняем мы;
холмы когда уравнены с болотами,
становятся болотами холмы.
Так привык на виду быть везде,
за престиж постоянно в ответе,
что закрывшись по малой нужде,
держит хер, как бокал на банкете.
Живи, покуда жив. Среди потопа,
которому вот-вот наступит срок,
поверь – наверняка мелькнет и жопа,
которую напрасно ты берег.
Мужчины – безусловный авангард
всех дивных человеческих затей,
и жаль, что не умерен их азарт
ношением и родами детей.
Так ловко стали пресмыкаться
сейчас в чиновничьих кругах,
что могут с легкостью сморкаться
посредством пальцев на ногах.
Сколько света от схватки идей,
сколько свежести в чувственной гамме,
но насмотришься сук и блядей –
жирно чавкает грязь под ногами.
Над злой тоской больниц и тюрем,
над нашей мышьей суетой,
дымами труб насквозь прокурен,
витает вряд ли дух святой.
Я чужд рассудочным заботам
и очень счастлив, что таков:
Бог благосклонен к идиотам
и обожает мудаков.
Есть люди – прекрасны их лица,
и уровень мысли высок,
но в них вместо крови струится
горячий желудочный сок.
Погрязши в тупых ежедневных делах
и в них находя развлечение,
заблудшие души в блудливых телах
теряют свое назначение.
Очень жаль мне мое поколение,
обделенное вольной игрой:
у одних плоскостопо мышление,
у других – на душе геморрой.
Пора! Теперь меня благослови
в путь осени, дождей и листопада,
от пламени цветенья и любви
до пепла увяданья и распада.
Дана лишь тем была недаром
текучка здешней суеты,
кто растопил душевным жаром
хоть каплю вечной мерзоты.
Мы все умрем. Надежды нет.
Но смерть потом прольет публично
на нашу жизнь обратный свет,
и большинство умрет вторично.
VI. Кто томим духовной жаждой, тот не жди любви сограждан
Человек – это тайна, в которой
замыкается мира картина,
совмещается фауна с флорой,
сочетаются дуб и скотина.
Взрывы – не случайный в мире гость;
всюду то замедленно, то быстро
воздух накопляет нашу злость,
а она – разыскивает искру.
По странам и векам несется конница,
которая крушит и подчиняет;
но двигатель истории – бессонница
у тех, кто познает и сочиняет.
На безрассудства и оплошности
я рад пустить остаток дней,
но плещет море сытой пошлости
о берег старости моей.
Глядя, как играют дети,
можно быть вполне спокойным,
что вовек на белом свете
не пройдут раздор и войны.
Когда усилия науки
прольют везде елей и мед,
по любопытству и со скуки
все это кто-нибудь взорвет.
Служа истории внимательно,
меняет время цену слова;
сейчас эпоха, где романтика
звучит как дудка крысолова.
Весомы и сильны среда и случай,
но главное – таинственные гены,
и как образованием ни мучай,
от бочек не родятся Диогены.
Бывают лица – сердце тает,
настолько форма их чиста,
и только сверху не хватает
от фиги нежного листа.
Душой своей, отзывчивой и чистой,
других мы одобряем не вполне;
весьма несимпатична в эгоистах
к себе любовь сильнее, чем ко мне.
Когда сидишь в собраньях шумных,
язык пылает и горит;
но люди делятся на умных
и тех, кто много говорит.
Всегда сильней и выше песенник,
и легче жить ему на свете,
в ком веселей и ярче висельник,
всегда таящийся в поэте.
Воспев зачатье и агонию,
и путь меж ними в мироздании,
поэт рожден прозреть гармонию
в любом и всяком прозябании.
В стихах моих не музыка живет,
а шутка, запеченная в банальности,
ложащаяся грелкой на живот,
болящий несварением реальности.
Нельзя не злясь остаться прежним
урчаще булькающим брюхом,
когда соседствуешь с мятежным
смятенно мечущимся духом.
Жрец величав и строг. Он ключ
от тайн, творящихся на свете.
А шут – раскрыт и прост. Как луч,
животворящий тайны эти.
Владыка наш – традиция. А в ней –
свои благословенья и препоны;
неписанные правила сильней,
чем самые свирепые законы.
Несмотря на раздор между нами,
невзирая, что столько нас разных,
в обезьянах срослись мы корнями,
но не все – в человекообразных.
Наука наукой, но есть и приметы;
я твердо приметил сызмальства,
что в годы надежды плодятся поэты,
а в пору гниенья – начальство.
Я повзрослел, когда открыл,
что можно плакать или злиться,
но всюду тьма то харь, то рыл,
а непохожих бьют по лицам.
Жизнь не обходится без сук,
в ней суки с нами пополам,
и если б их не стало вдруг,
пришлось бы ссучиваться нам.
Слишком умных жизнь сама
чешет с двух боков:
горе им и от ума
и от мудаков.
Талант и слеп и слишком тонок,
чтоб жизнь осилить самому,
и хам, стяжатель и подонок
всегда сопутствуют ему.
Когда густеют грязь и мрак,
и всюду крик: «Лови!,
товарищ мой! Не будь дурак,
но смело им слыви.
В эпоху страхов, сыска, рвения –
храни надменность безмятежности;
веревки самосохранения
нам трут и душу и промежности.
Чтоб выжить и прожить на этом свете,
пока земля не свихнута с оси,
держи себя на тройственном запрете:
не бойся, не надейся, не проси.
Добро уныло и занудливо,
и постный вид, и ходит боком,
а зло обильно и причудливо,
со вкусом, запахом и соком.
Пугаясь резких поворотов,
он жил и мыслил прямиком,
и даже в школе идиотов
его считали мудаком.
Чтобы плесень сытой скудости
не ползла цвести в твой дом –
из пруда житейской мудрости
черпай только решетом.
Определениям поэзии
спокон веков потерян счет,
она сечет сердца, как лезвие,
а кровь у автора течет.
Сколь часто тот, чей разум выше,
то прозябал, то просто чах,
имя звук намного тише,
чем если жопа на плечах.
Устройство мироздания жестоко
по прихоти божественной свободы:
убийствами поэтов и пророков
к их духу причащаются народы.
В цветном разноголосом хороводе,
в мелькании различий и примет
есть люди, от которых свет исходит,
и люди, поглощающие свет.
Есть люди: величава и чиста
их личность, когда немы их уста;
но только растворят они уста,
на ум приходят срамные места.
Люби своих друзей, но не греши,
хваля их чересчур или зазря;
не сами по себе мы хороши
а фону из гавна благодаря.
Бесцветен, благонравен и безлик,
я спрятан в скорлупу своей типичности;
безликость есть отсутствие улик
опасного наличия в нас личности.
Властей пронзительное око
отнюдь не давит сферы нижние,
где все, что ярко и глубоко,
свирепо травят сами ближние.
Всегда среди чумы и бедствий
пируют хари вместе с ликами,
и не смолкает смех в соседстве
с неумолкающими криками.
У нищих духом струйка дней
журчит ровней и без осадка,
заботы бедности скудней
богатых трудностей достатка.
В года кошмаров, столь рутинных,
что повседневных, словно бублики,
страшней непуганых кретинов
одни лишь пуганые умники.
Прости, Господь, за сквернословья,
пошли всех благ моим врагам,
пускай не будет нездоровья
ни их копытам, ни рогам.
О чувстве дружбы в рабской доле
сказал прекрасно сам народ:
кого ебет чужое горе,
когда свое невпроворот?
Наши дороги – простор и шоссе,
легок житейский завет:
думай, что хочешь, но делай, как все,
иначе – ров и кювет.
Сквозь вековые непогоды
идет, вершит, берет свое –
дурак, явление природы,
загадка замыслов ее.
Не меряйся сальным затасканным метром
толпы, возглашающей славу и срам,
ведь голос толпы, разносящийся ветром,
сродни испускаемым ею ветрам.
Кто хоть недолго жил в тюрьме,
чей хлеб неволей пах,
те много знают о дерьме
в душевных погребах.
Есть индивиды – их участь сурова,
жизнь их легко увядает;
камень, не брошенный ими в другого,
в почках у них оседает.
Вновь, как поганки в роще мшистой,
всегда внезапны, как нарывы,
везде растут марксималисты
и жаждут жатвы, сея взрывы.
Всегда и всюду тот, кто странен,
кто не со всеми наравне,
нелеп и как бы чужестранен
в своей родимой стороне.
Те души, что с рождения хромые,
врачуются лишь длительным досугом
в местах, где параллельные прямые
навек пересекаются друг с другом.
Чем дряхлый этот раб так удручен?
Его ведь отпустили? Ну и что же.
Теперь он на свободу обречен,
а он уже свободно жить не может.
Если крепнет в нашей стае
климат страха и агрессии,
сразу глупость возрастает
в гомерической прогрессии.
Не гаснет путеводная звезда,
висевшая над разумом и сердцем
тех первых, кто придумал поезда,
пошедшие в Дахау и Освенцим.
Откуда столько псов с кипящей пастью,
я понял за прожитые полвека:
есть холод, согревающийся страстью
охоты на живого человека.
На людях часто отпечатаны
истоки, давшие им вырасти;
есть люди, пламенем зачатые,
а есть рожденные от сырости.
Опять стою, понурив плечи,
не отводя застывших глаз:
как вкус у смерти безупречен
в отборе лучших среди нас!
VII. Увы, но истина – блудница, ни с кем ей долго не лежится
Цель жизни пониманью не дана
и недоступна мысли скоротечной;
даны лишь краски, звуки, письмена
и утоленье смутности сердечной.
Я охладел к научным книжкам
не потому, что стал ленив;
ученья корень горек слишком,
а плод, как правило, червив.
Вырастили вместе свет и мрак
атомного взрыва шампиньон;
Богу сатана совсем не враг,
а соавтор, друг и компаньон.
В цинично-ханжеском столетии
на всем цена и всюду сцена.
Но дом. Но женщина. Но дети.
Но запах сохнущего сена.
Укрывшись лозунгом и флагом,
не зная лени и сонливости,
зло покупает нас то благом,
то пустоцветом справедливости.
В прошлом были те же соль и мыло,
хлеб, вино и запах тополей;
в прошлом только будущее было
радужней, надежней и светлей.
Глубокая видна в природе связь,
основанная Божьей бухгалтерией:
материя от мысли родилась,
а мысль – от спекуляции материей.
Толпа естествоиспытателей
на тайны жизни пялит взоры,
а жизнь их шлет к ебене матери
сквозь их могучие приборы.
Смешно, как тужатся мыслители –
то громогласно, то бесшумно
– забыв, что разум недействителен,
когда действительность безумна.
Власть и деньги, успех, революция,
слава, месть и любви осязаемость –
все мечты обо что-нибудь бьются,
и больнее всего – о сбываемость.
Прошли века, и мы заметили
природы двойственный урок:
когда порочны добродетели,
то добродетелен порок.
Дай голой правды нам, и только!
Нагую истину, да-да!
Но обе, женщины поскольку,
нагие лучше не всегда.
Дорога к истине заказана
не понимающим того,
что суть не просто глубже разума,
но вне возможностей его.
Язык искусства – не залог
общенья скорого и личного,
а лишь попытка. Диалог
немого и косноязычного.
Чем долее наука отмечает
познания успехи сумасшедшие,
тем более колеблясь отвечает,
куда от нас ушли уже ушедшие.
Смущает зря крылатая цитата
юнца, который рифмами влеком:
поэзия должна быть глуповата,
но автор быть не должен мудаком.
Как ни торжествуют зло и свинство,
а надежды теплятся, упорны:
мир спасет святое триединство
образа, гармонии и формы.
Покой и лень душе немыслимы,
Вся жизнь ее – отдача хлопотам
по кройке платья голым истинам,
раздетым разумом и опытом.
Должно быть потому на берегу
топчусь я в недоверии к судьбе,
что в тайне сам себя я берегу
от разочарования в себе.
На собственном горбу и на чужом
я вынянчил понятие простое:
бессмысленно идти на танк с ножом,
но если очень хочется, то стоит.
В духовной жизни я корыстен
и весь пронизан этим чувством:
всегда из двух возможных истин
влекусь я к той, что лучше бюстом.
Пролагатели новых путей
и творцы откровений бессмертных
производят обычно детей
столь же косных, насколько инертных.
Бежишь, почти что настигая,
пыхтишь в одежде лет и знаний,
хохочет истина нагая,
колыша смехом облик задний.
Прекрасна благодушная язвительность,
с которой в завихрениях истории
хохочет бесноватая действительность
над мудрым разумением теории.
В юности умы неосторожны,
знания не сковывает гений,
и лишь по невежеству возможны
птичии полеты обобщений.
Добро так часто неуклюже,
туманно, вяло, половинно,
что всюду делается хуже,
и люди зло винят безвинно.
Навеки в душе моей пятна
остались, как страха посев,
боюсь я всего, что бесплатно
и благостно равно для всех.
Наш ум и задница – товарищи,
хоть их союз не симметричен:
талант нуждается в седалище,
а жопе разум безразличен.
Два смысла в жизни – внутренний и внешний,
у внешнего – дела, семья, успех;
а внутренний – неясный и нездешний –
в ответственности каждого за всех.
Двадцатый век настолько обнажил
конструкции людской несовершенство,
что явно и надолго отложил
надежды на всеобщее блаженство.
Я чертей из тихого омута
знаю лично – страшны их лица;
в самой светлой душе есть комната,
где кромешная тьма клубится.
Наездник, не касавшийся коня,
соитие без общего огня,
дождями обойденная листва –
вот ум, когда в нем нету шутовства.
Подлинное чувство лаконично,
как пургой обветрившийся куст,
истинная страсть косноязычна,
и в постели жалок златоуст.
Признаться в этом странно мне,
поскольку мало в этом чести,
но я с собой наедине глупей,
чем если с кем-то вместе.
Духу погубительны условия
пафоса, почтения, холуйства;
истинные соки богословия –
ересь, атеизм и богохульство.
Только в мерзкой трясине по шею,
на непрочности зыбкого дна,
в буднях бедствий, тревог и лишений
чувство счастья дается сполна.
Наука в нас изменит все, что нужно,
и всех усовершенствует вполне,
мы станем добродетельно и дружно
блаженствовать – как мухи на гавне.
Живи и пой. Спешить не надо.
Природный тонок механизм:
любое зло – своим же ядом
свой отравляет организм.
Нашей творческой мысли затеи
неразрывны с дыханьем расплаты;
сотворяют огонь – прометеи,
применяют огонь – геростраты.
Вновь закат разметался пожаром –
это ангел на Божьем дворе
жжет охапку дневных наших жалоб.
А ночные он жжет на заре.
Владыка и кумир вселенской черни
с чарующей, волшебной простотой
убил фольклор, отнял досуг вечерний
и души нам полощет пустотой.
Высшая у жизни драгоценность –
дух незатухающих сомнений,
низменному ближе неизменность,
Богу – постоянство изменений.
Мудрость Бога учла заранее
пользу вечного единения:
где блаженствует змей познания,
там свирепствует червь сомнения.
Сегодня я далек от осуждений
промчавшейся по веку бури грозной,
эпоха грандиозных заблуждений
останется эпохой грандиозной.
Во всех делах, где ум успешливый
победу праздновать спешит,
он ловит грустный и усмешливый
взгляд затаившейся души.
На житейских внезапных экзаменах,
где решенья – крутые и спешные,
очень часто разумных и праведных
посрамляют безумцы и грешные.
Я чужд надменной укоризне,
весьма прекрасна жизнь того,
кто обретает смысл жизни
в напрасных поисках его.
Слова – лишь символы и знаки
того ручья с бездонным дном,
который в нас течет во мраке
и о совсем журчит ином.
Растут познания ступени,
и есть на каждой, как всегда,
и вечных двигателей тени,
и призрак Вечного Жида.
Наш век машину думать наловчил,
и мысли в ней густеют что ни час;
век скорости – ходить нас отучил;
век мысли надвигается на нас.
Нам глубь веков уже видна
неразличимою детально,
и лишь историку дана
возможность врать документально.
Чем у идеи вид проворней,
тем зорче бдительность во мне:
ведь у идей всегда есть корни,
а корни могут быть в гавне.
Всю жизнь готов дробить я камни,
пока семью кормить пригоден;
свобода вовсе не нужна мне,
но надо знать, что я свободен.
Науку развивая, мы спешим
к сиянию таких ее вершин,
что дряхлый мой сосед-гермафродит
на днях себе такого же родит.
В толпе прельстительных идей
и чистых мыслей благородных
полно пленительных блядей,
легко доступных, но бесплодных.
Нету в этой жизни виноватых,
тьма находит вдруг на государство,
и ликуют орды бесноватых,
и бессильно всякое лекарство.
Творчеству полезны тупики:
боли и бессилия ожог
разуму и страху вопреки
душу вынуждают на прыжок.
Мы тревожны, как зябкие зяблики,
жить уверенно нету в нас сил:
червь сомнения жил, видно, в яблоке,
что когда-то Адам надкусил.
Найдя предлог для диалога,
– Как ты сварил такой бульон?
– спрошу я вежливо у Бога.
– По пьянке, – грустно скажет Он.
Уйду навсегда в никуда и нигде,
а все, что копил и вынашивал,
миг отразится в текучей воде
проточного времени нашего.
О жизни за гробом забота
совсем не терзает меня;
вливаясь в извечное что-то,
уже это буду не я.
VIII. Счастливые потом всегда рыдают, что вовремя часов не наблюдают
Когда в глазах темно от книг
сажусь делить бутыль с друзьями;
блаженна жизнь – летящий миг
между двумя небытиями.
Я враг дискуссий и собраний,
и в спорах слова не прошу;
имея истину в кармане,
в другом закуску я ношу.
Когда весна, теплом дразня,
скользит по мне горячим глазом,
ужасно жаль мне, что нельзя
залечь на две кровати разом.
Покуда я у жизни – смысла
искал по книгам днем с огнем,
вино во мне слегка прокисло,
и стало меньше смысла в нем.
Зря и глупо иные находят,
что ученье – пустяк безразличный:
человек через школу проходит
из родильного дома в публичный.
Не знаю лучших я затей
среди вселенской тихой грусти,
чем полусумраке – детей
искать в какой-нибудь капусте.
Дымись, покуда не погас,
и пусть волнуются придурки –
когда судьба докурит нас,
куда швырнет она окурки.
Из лет, надеждами богатых,
навстречу ветру и волне
мы выплываем на фрегатах,
а доплываем – на бревне.
Подростки мечтают о буре
в зеленой наивной мятежности,
а взрослых влечет к авантюре
цветение первой несвежести.
Надо жить наобум, напролом,
наугад и на ощупь во мгле,
ибо нынче сидим за столом,
а назавтра лежим на столе.
Анахорет и нелюдим
и боязливец неудачи
приходит цел и невредим
к покойной старости собачей.
Какое счастье, что вокруг
живут просторно и привольно
слова и запах, цвет и звук,
фактура, линия и форма.
Все умные задним умом,
кто бил себя в лоб напоследок,
печальней грустят о былом,
чем те, кто и задним некрепок.
В столетии насыщенном тревогой,
живу, от наслаждения урча,
пугаем то всемирной синангогой,
то ржавью пролетарского меча.
Я жизнь люблю, вертящуюся юрко
в сегодняшнем пространстве и моменте,
моя живая трепаная шкурка
милее мне цветов на постаменте.
По времени скользя и спотыкаясь,
мы шьемся сквозь минуты и года,
и нежную застенчивую завязь
доводим до трухлявого плода.
Час нашей смерти неминуем,
а потому не позабудь
себя оставить в чем-нибудь
умом, руками или хуем.
С годами тело тяжелей,
хотя и пьем из меньших кружек,
и высох напрочь дивный клей,
которым клеили подружек.
Гори огнем, покуда молод,
подругу грей и пей за двух,
незримо лижет вечный холод
и тленный член, и пленный дух.
Кто несуетливо и беспечно
время проводил и коротал,
к старости о жизни знает нечто
большее, чем тот, кто процветал.
Ровесник мой, засосан бытом,
плюет на вешние луга,
и если бьет когда копытом,
то только в гневе на рога.
Сложилось нынче на потеху,
что я, стареющий еврей,
вдруг отыскал свой ключ к успеху,
не не нашел к нему дверей.
Возраст одолев, гляжу я сверху:
все мираж, иллюзия, химера;
жизнь моя – возведенная церковь,
из которой выветрилась вера.
Не грусти, что мы сохнем, старик,
мир останется сочным и дерзким;
всюду слышится девичий крик,
через миг становящийся женским.
Деньгами, славой и могуществом
пренебрегал сей прах и тлен;
из недвижимого имущества
имел покойник только член.
Счет лет ведут календари
морщинами подруг,
и мы стареем – изнутри,
снаружи и вокруг.
С каждым годом суетней планета,
с каждым днем кишение быстрее,
губят вырастающих поэтов
гонор, гонорар и гонорея.
В нашем климате,
слезном и сопельном
исчезает, почти забываемый,
оптимизм, изумительный опиум,
из себя самого добываемый.
Бесплоден, кто в пОру цветения
обидчив, уныл и сердит;
гниение – форма горения,
но только ужасно смердит.
Вот человек. Он всем доволен.
И тут берет его в тиски
потребность в горечи и боли,
и жажда грусти и тоски.
Люблю апрель – снега прокисли,
журчит капель, слезой звеня,
и в голову приходят мысли
и не находят в ней меня.
Когда тулуп мой был бараном
и ублажал младых овечек,
я тоже спать ложился рано,
чтобы домой успеть под вечер.
Не всякий миг пружинит в нас
готовность к подвигам и бедам,
и часто мы свой звездный час
проводим, сидя за обедом.
Заранее думай о том,
куда ты спешишь, мельтеша:
у крепкого задним умом и жопа болит,
и душа.
Все лучшее, что делается нами
весенней созидательной порой,
творится не тяжелыми трудами,
а легкою искрящейся игрой.
О чем ты плачешь, осень бедная?
Больна душа и пуст карман,
а на пороге – немочь бледная
и склеротический туман.
Взросление – пожизненный урок
умения творить посильный пир,
и те, кто не построил свой мирок,
охотно перестраивают мир.
Чтобы в этой жизни горемычной
быть милей удаче вероятной,
молодость должна быть энергичной,
старость, по возможности – опрятной.
Как счастье ни проси и ни зови,
подачки его скупы или круты:
дни творчества, мгновения любви,
надежды и доверия минуты.
Мы сами вяжем в узел
нити узора жизни в мироздании,
причина множества событий –
в готовном общем ожидании.
Чтоб жизнь испепелилась не напрасно,
не мешкай прожигать ее дотла;
никто не знает час, когда пространство
разделит наши души и тела.
Теперь я понимаю очень ясно,
и чувствую и вижу очень зримо:
неважно, что мгновение прекрасно,
а важно, что оно неповторимо.
Счастье – что подвижны ум и тело,
что спешит удача за невзгодой,
счастье – осознание предела,
данного нам веком и природой.
Такие реки тьмы текут бурливо
под коркой соблюдаемой морали,
что вечно есть угроза их разлива
на площади, мосты и магистрали.
Любой из нас чертой неровной
на две личины разделен:
и каждый – Каин безусловный,
и в то же время – Авель он.
Беспечны, покуда безоблачен день,
мы дорого платим чуть позже за это,
а тьма, наползая сначала, как тень,
способна сгущаться со скоростью света.
Год приходит, и год уходит,
раздробляясь на брызги дней,
раньше не было нас в природе,
а потом нас не будет в ней.
Наш путь из ниоткуда в никуда –
такое краткосрочное событие,
что жизни остается лишь черта
меж датами прибытия-убытия.
До пословицы смысла скрытого
только с опытом доживаешь:
двух небитых дают за битого.
ибо битого – хер поймаешь.
Как молод я был! Как летал я во сне!
В года эти нету возврата.
Какие способности спали во мне!
Проснулись и смылись куда-то.
Везде долги: мужской, супружеский,
гражданский, родственный и дружеский,
долг чести, совести, пера,
и кредиторов до хера.
Вокруг секунд каленья белого –
года безликости рябой;
часть не бывает больше целого,
но красит целое собой.
Мне жаль потерь и больно от разлук,
но я не сожалею, оглянувшись,
о том далеком прошлом, где споткнувшись,
я будущее выронил из рук.
Сперва, резвясь на жизненном просторе,
словно молодость сама;
умнеем после первого же горя,
а после терпим горе от ума.
Ах, юность, юность!
Ради юбки самоотверженно и вдруг
душа кидается в поступки,
руководимые из брюк.
Живи светло и безрассудно,
поскольку в старости паскудной
под нас подсунутое судно –
помеха жизни безрассудной.
Эпохи крупных ослеплений недолго
тянутся на свете,
залившись кровью поколений,
рожденных жить в эпохи эти.
За плечами с пустым мешком,
только хлеб там неся и воду,
в жалком рубище и пешком
есть надежда найти свободу.
Ты пишешь мне, что все темно и плохо,
Все жалким стало, вянущим и слабым;
но, друг мой, не в ответе же эпоха
за то, что ты устал ходить по бабам.
Наша старость – это ноги в тепле,
это разум – но похмельный, обратный,
тише музыка и счет на столе,
а размер его – всегда неоплатный.
Азарт живых переживаний
подвержен таянью – увы! –
как пыл наивных упований,
как верность ветреной вдовы.
Когда время, годами шурша,
достигает границы своей,
на лице проступает душа,
и лицо освещается ей.
Есть люди, провалившие экзамен
житейских переплетов и контузий,
висят у них под мутными глазами
мешки из-под амбиций и иллюзий.
Не тужи, дружок,
что прожил ты свой век не в лучшем виде:
все про всех одно и то же
говорят на панихиде.
Я жизнь свою листал сегодня ночью,
в ней лучшие года ища пристрастно,
и видел несомненно и воочию,
что лучшие – когда я жил опасно.
Однажды на улице сердце прихватит,
наполнится звоном и тьмой голова,
и кто-то неловкий в несвежем халате
последние скажет пустые слова.
IX. Увы, но улучшить бюджет нельзя, не запачкав манжет
К бумаге страстью занедужив,
писатель был мужик ледащий;
стонала тема: глубже, глубже,
а он был в силах только чаще.
Наследства нет, а мир суров;
что делать бедному еврею?
Я продаю свое перо,
и жаль, что пуха не имею.
Бюрократизм у нас от немца,
а лень и рабство – от татар,
и любопытно присмотреться,
откуда винный перегар.
Беда, когда под бой часов
душа меняет крен ушей,
следя не тонкий вещий зов,
а полногрудый зов вещей.
В любимой сумрачной отчизне
я понял ясно и вполне,
что пошлость – верный спутник жизни,
тень на засаленной стене.
Печальный знак несовершенства
есть в быте нашего жилья:
везде угрюмое мошенство,
и нет веселого жулья.
Дойдут, дойдут до Бога жалобы,
раскрыв Божественному взору,
как, не стесняясь Божьей фауны,
внизу засрали Божью флору.
Увы, от мерзости и мрази,
сочащей грязь исподтишка,
ни у природы нету мази,
ни у науки порошка.
С любым доброжелателен и прост,
ни хитростью не тронут, ни коварством,
я выжига, пройдоха и прохвост,
когда имею дело с государством.
Злу я не истец и не судья,
пользу его чувствую и чту;
зло приносит вкусу бытия
пряность, аромат и остроту.
Совсем на жизнь я не в обиде,
ничуть свой жребий не кляну;
как все, в говне по шею сидя,
усердно делаю волну.
Среди чистейших жен и спутников,
среди моральнейших людей
полно несбывшихся преступников
и неслучившихся блядей.
Мужик, теряющий лицо,
почуяв страх едва,
теряет, в сущности, яйцо,
а их – всего лишь два.
Назло газетам и экранам
живая жизнь везде царит;
вранье на лжи сидит обманом
и блядству пакости творит.
Есть в каждой нравственной системе
идея, общая для всех:
нельзя и с теми быть, и с теми,
не предавая тех и тех.
Высокий свет в грязи погас,
фортуна новый не дарует;
блажен, кто верует сейчас,
но трижды счастлив, кто ворует.
Есть мужички – всегда в очках
и плотны, как боровички,
и сучья сущность в их зрачках
клыками блещет сквозь очки.
Не зная покоя и роздыха,
при лунном и солнечном свете
я делаю деньги из воздуха,
чтоб тут же пустить их на ветер.
Мои способности и живость
карьеру сделать мне могли,
но лень, распутство и брезгливость
меня, по счастью, сберегли.
У смысла здравого, реального –
среди спокойнейших минут –
есть чувство темного, анального,
глухого страха, что ебут.
Блаженна и погибельна работа,
пленительно и тягостно безделье,
но только между них живет суббота
и меряет по ним свое веселье.
Опасно жить в сияньи честности,
где оттого, что честен ты,
все остальные в этой местности
выходят суки и скоты.
Не плачься, милый, за вином
на мерзость, подлость и предательство;
связав судьбу свою с гавном,
терпи его к себе касательство.
Скука. Зависть. Одиночество.
Липкость вялого растления.
Потребительское общество
без продуктов потребления.
Становится с годами очень душно,
душа не ощущает никого,
пространство между нами безвоздушно,
и дух не проникает сквозь него.
Эпоха не содержит нас в оковах,
но связывает цепкой суетой
и сутолокой суток бестолковых
насилует со скотской простотой.
Нам охота себя в нашем веке
уберечь, как покой на вокзале,
но уже древнеримские греки,
издеваясь, об этом писали.
Ища путей из круга бедствий,
не забывай, что никому
не обходилось без последствий
пркосновение к дерьму.
Я не жалея покидал
своих иллюзий пепелище,
я слишком близко повидал
существованье сытых нищих.
Себя продать, но подороже
готов ровесник, выйдя в зрелость,
и в каждом видится по роже,
что платят меньше, чем хотелось.
За страх, за деньги, за почет
мы отдаемся невозвратно,
и непродажен только тот,
кто это делает бесплатно.
Когда нам безвыходно сразу
со всех обозримых сторон,
надежда надежней, чем разум,
и много мудрее, чем он.
Старик, держи рассудок ясным,
смотря житейское кино:
дерьмо бывает первоклассным,
но это все-таки гавно.
Надо очень увлекаться
нашим жизненным балетом,
чтоб не просто пресмыкаться,
но еще порхать при этом.
Не стоит скапливать обиды,
их тесный сгусток ядовит,
и гнусны видом инвалиды
непереваренных обид.
Такой подлог повсюду невозбранно
фасует вместо масла маргарин,
что кажется загадочно и странно,
|
The script ran 0.004 seconds.