Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Н. А. Островский - Как закалялась сталь [1934]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_su_classics, Автобиография, История, О войне, Роман

Аннотация. В первый том Собрания сочинений вошел роман «Как закалялась сталь». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Я не взяла удочки, – ответила Тоня. – Я сейчас принесу еще одну, – заторопился Сухарько. – Вы пока половите моей, а я сейчас принесу. Он выполнял данное Виктору слово познакомить его с Тоней и старался оставить их вдвоем. – Нет, мы будем мешать. Здесь уже ловят, – ответила Тоня. – Кому мешать? – спросил Сухарько. – Ах, вот этому? – Он только сейчас заметил сидевшего у куста Павку. – Ну, этого я выставлю отсюда в два счета. Тоня не успела ему помешать. Он спустился вниз к удившему Павке. – Сматывай удочки сейчас же, – обратился Сухарько к Павке. – Ну, быстрей, быстрей, – говорил он, видя, что Павка спокойно продолжает удить. Павка поднял голову, посмотрел на Сухарько взглядом, не обещающим ничего хорошего. – А ты потише. Чего губы распустил? – Что-о-о? – вскипел Сухарько. – Ты еще разговариваешь, рвань несчастная! Пош-шел вон отсюда! – и с силой ударил носком ботинка по банке с червями. Та перевернулась в воздухе и шлепнулась в воду. Брызги от разлетевшейся воды попали на лицо Тони. – Сухарько, как вам не стыдно! – воскликнула она. Павка вскочил. Он знал, что Сухарько – сын начальника депо, в котором работал Артем, и если он сейчас ударит в эту рыхлую рыжую рожу, то гимназист пожалуется отцу, и дело обязательно дойдет до Артема. Это было единственной причиной, которая удерживала его от немедленной расправы. Сухарько, чувствуя, что Павел сейчас его ударит, бросился вперед и толкнул обеими руками в грудь стоявшего у воды Павку. Тот взмахнул руками, изогнулся, но удержался и не упал в воду. Сухарько был старше Павки на два года и имел репутацию первого драчуна и скандалиста. Парка, получив удар в грудь, совершенно вышел из себя. – Ах, так! Ну, получай! – и коротким взмахом, руки влепил Сухарько режущий удар в лицо. Затем, не давая ему опомниться, цепко схватил за форменную гимназическую куртку, рванул к себе и потащил в воду. Стоя по колени в воде, замочив свои блестящие ботинки и брюки, Сухарько изо всех сил старался вырваться из цепких рук Павки. Толкнув гимназиста в воду, Павка выскочил на берег. Взбешенный Сухарько ринулся за Павкой, готовый разорвать его на куски. Выскочив на берег и быстро обернувшись к налетевшему Сухарько, Павка вспомнил: «Упор на левую ногу, правая напряжена и чуть согнута. Удар не только рукой, но и всем телом, снизу вверх, под подбородок». Рррраз!.. Лязгнули зубы. Взвизгнув от страшной боли в подбородке и от прикушенного языка, Сухарько нелепо взмахнул руками и тяжело, всем телом, плюхнулся в воду. А на берегу безудержно хохотала Тоня. – Браво, браво! – кричала она, хлопая в ладоши. – Это замечательно! Схватив удочку, Павка дернул ее и, оборвав зацепившуюся лесу, выскочил на дорогу. Уходя, слышал, как Виктор говорил Тоне: – Это самый отъявленный хулиган Павка Корчагин.   На станции становилось неспокойно. С линии приходили слухи, что железнодорожники начинают бастовать. На соседней большой станции деповские рабочие заварили кашу. Немцы арестовали двух машинистов по подозрению в провозе воззваний. Среди рабочих, связанных с деревней, начались большие возмущения, вызванные реквизициями и возвращением помещиков в свои фольварки. Плетки, гетманских стражников полосовали мужицкие спины. В губернии развивалось партизанское движение. Уже насчитывалось до десятка партизанских отрядов, организованных большевиками. Жухрай в эти дни не знал покоя. Он за время своего пребывания в городке проделал большую работу. Познакомился со многими рабочими-железнодорожниками, бывал на вечеринках, где собиралась молодежь, и создал крепкую группу из деповских слесарей и лесопилыциков. Пробовал прощупать и Артема. На его вопрос, как Артем смотрит насчет большевистского дела и партии, здоровенный слесарь ответил ему. – Знаешь, Федор, я насчет этих партий слабо разбираюсь. Но помочь, ежели надо будет, всегда готов. Можешь на меня рассчитывать. Федор и этим остался доволен – знал, что Артем свой парень, и, если что сказал, то и сделает. «А до партии, видать, еще не дошел человек. Ничего, времечко теперь такое, что скоро грамоту пройдет», – думал матрос. Перешел Федор на работу с электростанции в депо. Удобнее было работать: на электростанции он был оторван от железной дороги. Движение на дороге было громадное. Немцы увозили в Германию тысячами вагонов все, что награбили на Украине: рожь, пшеницу, скот…   Неожиданно гетманская стража взяла на станции телеграфиста Пономаренко. Били его в комендантской жестоко, и, видно, рассказал он про агитацию Романа Сидоренко, деповского товарища Артема. За Романом пришли во время работы два немца и гетманец – помощник станционного коменданта. Подойдя к верстаку, где работал Роман, гетманец, не говоря ни слова, ударил его нагайкой по лицу. – Идем, сволочь, за нами! Там поговорим кой о чем, – сказал он. И, жутко осклабившись, рванул слесаря за рукав. – Там у нас поагитируешь! Артем, работавший на соседних тисках, бросил напильник и, надвинувшись всей громадой на гетманца, сдерживая накатывающуюся злобу, прохрипел: – Как смеешь бить, гад? Гетманец попятился, отстегивая кобуру револьвера. Низенький, коротконогий немец скинул с плеча тяжелую винтовку с широким штыком и лязгнул затвором. – Хальт! – пролаял он, готовый выстрелить при первом движении. Верзила-слесарь беспомощно стоял перед этим плюгавеньким солдатом, бессильный что-либо сделать. Забрали обоих. Артема через час выпустили, а Романа заперли в багажном подвале. Через десять минут в депо никто не работал. Деповские собрались в станционном саду. К ним присоединились другие рабочие, стрелочники и работающие на материальном складе. Все были страшно возбуждены. Кто-то написал воззвание с требованием выпустить Романа и Пономаренко. Возмущение еще более усилилось, когда примчавшийся к саду с кучей стражников гетманец, размахивая револьвером, закричал: – Если не пойдете, сейчас же на месте всех переарестуем! А кое-кого и к стенке поставим. Но крики озлобленных рабочих заставили его ретироваться на станцию. Из города уже летели по шоссе грузовики, полные немецких солдат, вызванные комендантом станции. Рабочие стали разбегаться по домам. С работы ушли все, даже дежурный по станции. Сказывалась Жухраева работа. Это было первое массовое выступление на станции. Немцы установили на перроне тяжелый пулемет. Он стоял, как легавая собака на стойке. Положив руку на рукоять, на корточках около него сидел немецкий капрал. Вокзал обезлюдел. Ночью начались аресты. Забрали и Артема. Жухрай дома не ночевал, его не нашли. Собрали всех в громадном товарном пакгаузе и выставили ультиматум: возврат на работу или военно-полевой суд. По линии бастовали почти все рабочие-железнодорожники. За сутки не прошел ни один поезд, а в ста двадцати километрах шел бой с крупным партизанским отрядом, перерезавшим линию и взорвавшим мосты. Ночью на станцию пришел эшелон немецких войск, но машинист, его помощник и кочегар сбежали с паровоза. Кроме воинского эшелона, на станции ожидали очереди на отправление еще два состава. Открыв тяжелые двери пакгауза, вошел комендант станции, немецкий лейтенант, его помощник и группа немцев. Помощник коменданта вызвал: – Корчагин, Политовский, Брузжак. Вы сейчас едете поездной бригадой. За отказ – расстрел на месте. Едете? Трое рабочих понуро кивнули головами. Их повели под конвоем к паровозу, а помощник коменданта уже выкрикивал фамилии машиниста, помощника и кочегара на другой состав.   Паровоз сердито отфыркивался брызгами светящихся искр, глубоко дышал и, продавливая темноту, мчал по рельсам в глубь ночи. Артем, набросав в топку угля, захлопнул ногой железную дверцу, потянул из стоявшего на ящике курносого чайника глоток воды и обратился к старику машинисту Политовскому: – Везем, говоришь, папаша? Тот сердито мигнул из-под нависших бровей: – Да, повезешь, ежели тебя штыком в спину. – Бросить все и тикать с паровоза, – предложил Брузжак, искоса поглядывая на сидящего на тендере немецкого солдата. – Я тоже так думаю, – буркнул Артем, – да вот этот тип за спиной торчит. – Да… – неопределенно протянул Брузжак, высовываясь в окно. Подвинувшись поближе к Артему, Политовский тихо прошептал: – Нельзя нам везти, понимаешь? Там бой идет, повстанцы пути повзрывали. А мы этих собак привезем, так они их порешат в два счета. Ты знаешь, сынок, я при царе не возил при забастовках. И теперь не повезу. До смерти позор будет, если для своих расправу привезем. Ведь бригада-то паровозная разбежалась. Жизнью рисковали, а все же разбежались хлопцы. Нам поезд доставлять никак невозможно. Как ты думаешь? – Я согласен, папаша, но что ты сделаешь вот с этим? – И он взглядом показал на солдата. Машинист сморщился, вытер паклей вспотевший лоб и посмотрел воспаленными глазами на манометр, как бы надеясь найти там ответ на мучительный вопрос. Потом злобно, с накипью отчаяния, выругался. Артем потянул из чайника воды. Оба думали об одном и том же, но никто не решался первым высказаться. Артему вспомнилось Жухраево: – Как ты, братишка, насчет большевистской партии и коммунистической идеи рассматриваешь? И его, Артема, ответ: – Помочь всегда готов, можешь на меня положиться… «Хороша помощь, везем карателей…» Политовский, нагнувшись над ящиком с инструментом бок о бок с Артемом, с трудом выговорил: – А этого надо порешить. Понимаешь? Артем вздрогнул. Политовский, скрипнув зубами, добавил: – Иначе выхода нет. Стукнем, и регулятор в печку, рычаги в печку, паровоз на снижающий ход – и с паровоза долой. И, будто скидывая тяжелый мешок с плеч, Артем сказал: – Ладно. Артем, нагнувшись к Брузжаку, рассказал помощнику о принятом решении. Брузжак не скоро ответил. Каждый из них шел на очень большой риск. У всех оставались дома семьи. Особенно многосемейным был Политовский: у него дома осталось девять душ. Но каждый сознавал, что везти нельзя. – Что ж, я согласен, – сказал Брузжак, – но кто ж его… – Он не договорил понятную для Артема фразу. Артем повернулся к старику, возившемуся у регулятора, и кивнул головой, как бы говоря, что Брузжак тоже согласен с их мнением, но тут же, мучимый неразрешимым вопросом, подвинулся к Политовскому ближе: – Но как же мы это сделаем? Тот посмотрел на Артема: – Ты начинай. Ты самый крепкий. Ломом двинем его разок – и кончено. – Старик сильно волновался. Артем нахмурился: – У меня это не выйдет. Рука как-то не поднимается. Ведь солдат, если разобраться, не виноват. Его тоже из-под штыка погнали. Политовский блеснул глазами: – Не виноват, говоришь? Но мы тоже ведь не виноваты, что нас сюда загнали. Ведь карательный везем. Эти невиноватые расстреливать партизанов будут, а те что, виноваты?.. Эх ты, сиромаха!.. Здоров, как медведь, а толку с тебя мало… – Ладно, – прохрипел Артем, беря лом. Но Политовский зашептал: – Я возьму, У меня вернее. Ты бери лопату и лезь скидать уголь с тендера. Если будет нужно, то грохнешь немца лопатой. А я вроде уголь разбивать пойду. Брузжак кивнул головой: – Верно, старик. – И стал у регулятора. Немец в суконной бескозырке с красным околышком сидел с края на тендере, поставив между ног винтовку, и курил сигару, изредка посматривая на возившихся на паровозе рабочих. Когда Артем полез наверх грести уголь, часовой не обратил на это особого внимания. А затем, когда Политовский, как бы желая отгрести большие куски угля с края тендера, попросил его знаком подвинуться, немец послушно передвинулся вниз, к дверке, ведущей в будку паровоза. Глухой, короткий удар лома, проломивший череп немцу, поразил Артема и Брузжака, как ожог. Тело солдата мешком свалилось в проход. Серая суконная бескозырка быстро окрасилась кровью. Лязгнула ударившаяся о железный борт винтовка. – Кончено, – прошептал Политовский, бросая лом, и, судорожно покривившись, добавил: – Теперь для нас заднего хода нет. Голос сорвался, но тотчас же, преодолевая дарившее всех молчание, перешел в крик. – Вывинчивай, регулятор, живей! – крикнул он. Через десяток минут все было сделано. Паровоз, лишенный управления, медленно задерживал ход. Тяжелыми взмахами вступали в огневой круг паровоза темные силуэты придорожных деревьев и тотчас же снова бежали в безглазую темь. Фонари паровоза, стремясь пронизать тьму, натыкались на ее густую кисею и отвоевывали у ночи лишь десяток метров. Паровоз, как бы истратив последние силы, дышал все реже и реже. – Прыгай, сынок! – услышал Артем за собой голос Политовского и разжал руку, державшую поручень. Могучее тело по инерции пролетело вперед, и ноги твердо толкнулись о вырвавшуюся из-под них землю. Пробежав два шага, Артем упал, тяжело перевернувшись через голову. С обеих подножек паровоза спрыгнули сразу еще две тени.   В доме Брузжаков было невесело. Антонина Васильевна, мать Сережи, за последние четыре дня совсем извелась. От мужа вестей не было. Она знала, что его вместе с Корчагиным и Политовским взяли немцы в поездную бригаду. Вчера приходили трое из гетманской стражи и грубо, с ругательствами, допрашивали ее. Из этих слов она смутно догадывалась, что случилось что-то неладное, и, когда ушла стража, женщина, мучимая тяжелой неизвестностью, повязала платок, собираясь идти к Марии Яковлевне, надеясь у нее узнать о муже. Старшая дочь Валя, прибиравшая на кухне, увидев уходившую мать, спросила: – Ты далеко, мама? Антонина Васильевна, взглянув на дочь полными слез глазами, ответила: – Пойду к Корчагиным. Может, узнаю у них про отца. Если Сережка придет, то скажи ему: пусть на станцию сходит к Политовским. Валя, тепло обняв за плечи мать, успокаивала ее, провожая до двери: – Ты не тревожься, мама.   Мария Яковлевна встретила Брузжак, как и всегда, радушно. Обе женщины ожидали услышать друг от друга что-либо новое, но после первых же слов надежда эта исчезла. У Корчагиных ночью тоже был обыск. Искали Артема. Уходя, приказали Марии Яковлевне, как только вернется сын, сейчас же сообщить в комендатуру. Корчагина была страшно перепугана ночным приходом патруля. Она была одна: Павел, как всегда, ночью работал на электростанции. Павка пришел рано утром. Выслушав рассказ матери о ночном обыске и поисках Артема, он почувствовал, как все его существо наполняет гнетущая тревога за брата. Несмотря на разницу характеров и кажущуюся суровость Артема, братья крепко любили друг друга. Это была суровая любовь, без признаний, и Павел ясно сознавал, что нет такой жертвы, которую он не принес бы без колебания, если бы она была нужна брату. Он, не отдыхая, побежал на станцию в депо искать Жухрая, но не нашел его, а от знакомых рабочих ничего не смог узнать ни о ком из уехавших. Не знала ничего и семья машиниста Политовского. Павка встретил во дворе Бориса, самого младшего сына Политовского. От него он узнал, что ночью был обыск у Политовских. Искали отца. Так ни с чем и вернулся Павка к матери, устало завалился на кровать и сразу потонул в беспокойной сонной зыби.   Валя оглянулась на стук в дверь. – Кто там? – спросила она и откинула крючок. В открытой двери появилась рыжая всклокоченная голова Марченко. Климка, видно, быстро бежал. Он запыхался и покраснел от бега. – Мама дома? – спросил он Валю. – Нет ушла. – А куда ушла? – Кажется, к Корчагиным. – Валя задержала за рукав собравшегося было бежать Климку. Тот нерешительно посмотрел на девушку: – Да так, знаешь, дело у меня к ней есть. – Какое дело? – затормошила парня Валя. – Ну, говори же скорей, медведь ты рыжий, говори же, а то тянет за душу, – повелительным тоном командовала девушка. Климка забыл все предостережения, категорический приказ Жухрая передать записку только Антонине. Васильевне лично, вытащил из кармана замусоленный клочок бумажки и подал его девушке. Не мог отказать он этой белокурой сестренке Сережки, потому что рыженький Климка не совсем сводил концы с концами в своих отношениях к этой славной девчурке. Правда, скромный поваренок ни за что не признался бы даже самому себе, что ему нравится сестренка Сережи. Он отдал ей бумажку, которую та бегло прочла:   «Дорогая Тоня! Не беспокойся. Все хорошо. Живы и невредимы. Скоро узнаешь больше. Передай остальным, что все благополучно, чтоб не тревожились. Записку уничтожь. Захар».   Прочитав записку, Валя бросилась к Климке: – Рыжий медведь, миленький мой, где ты достал это? Скажи, где ты достал, косолапый медвежонок? – И она изо всех сил тормошила растерявшегося Климку, и он не опомнился, как сделал вторую оплошность: – Это мне Жухрай на станции передал. – И, вспомнив, что этого не надо было говорить, добавил: – Только он сказал: никому не давать. – Ну, хорошо, хорошо! – засмеялась Валя. – Я никому не скажу. Ну, беги, рыженький, к Павке, там и мать застанешь. Она легонько подталкивала поваренка в спину. Через секунду рыжая голова Климки мелькнула за калиткой. Никто из троих домой не возвращался. Вечером Жухрай пришел к Корчагиным и рассказал Марии Яковлевне обо всем происшедшем на паровозе. Успокоил как мог испуганную женщину, сообщив, что все трое устроились далеко, в глухом селе, у дядьки Брузжака, что они там в безопасности, но возвращаться им сейчас, конечно, нельзя, но что немцам туго, можно ожидать в скором будущем изменения. Все происшедшее еще больше сдружило семьи уехавших. С большой радостью читались редкие записки, присылаемые семьям, но в домах стало пустыннее и тише. Зайдя как-то раз как бы невзначай к старухе Политовской, Жухрай передал ей деньги: – Вот, мамаша, вам поддержка от мужа. Только глядите, ни слова никому. Старуха благодарно пожала ему руку: – Вот спасибо, а то совсем беда, есть ребятам нечего. Деньги эти были из тех, что оставил Булгаков. «Ну, ну, посмотрим, что дальше будет. Забастовка хотя и сорвалась, под страхом расстрела рабочие хотя и работают, но огонь загорелся, его уже не потушишь, а те трое – молодцы, это пролетарии», – с восхищением думал матрос, шагая от Политовских к депо.   В старенькой кузнице, повернувшейся своей закопченной стеной к дороге на отшибе села Воробьева Балка, у огневой глотки печи, слегка жмурясь от яркого света, Политовский длинными щипцами ворочал уже накалившийся докрасна кусок железа. Артем нажимал на подвешенный к перекладине рычаг, раздувавший кожаные мехи. Машинист, добродушно усмехаясь себе в бороду, говорил: – Мастеровому на селе сейчас, не пропасть, работа найдется, хоть завались. Вот подработаем недельку-другую, и, пожалуй, сальца и мучицы своим послать сможем. У мужичка, сынок, кузнец всегда в почете. Откормимся здесь, как буржуи, хе-хе. А Захар-то особь статья, он больше по крестьянству придерживается, закопался в землю с дядькой своим. Что ж, оно, пожалуй, понятно. У нас с тобой, Артем, ни кола ни двора, горб да рука, как говорится, вековая пролетарская, хе-хе, а Захар пополам разделился, одна нога на паровозе, другая в деревне. – Он потрогал щипцами раскаленный кусок железа и добавил уже серьезно, задумчиво: – А наше дело табак, сынок. Ежели немцев не попрут вскорости, придется нам в Екатеринослав аль в Ростов навертывать, а то возьмут за жабры и подвесят между небом и землей, как пить дать. – Да, – пробурчал Артем. – Как наши там держатся, не пристают ли к ним гайдамаки? – Да, папаша, кашу заварили, теперь от дома отрекайся. Машинист выхватил из горна голубоватый жаркий кусок и быстро положил его на наковальню: – А ну, сыночек, стукни! Артем схватил тяжелый молот, стоявший у наковальни, с силой взмахнул им над головой и ударил. Сноп ярких искр с легким шуршащим треском разбрызгался по кузне, осветив на мгновенье ее темные углы. Политовский поворачивал раскаленный кусок под мощные удары, и железо послушно плющилось, как размякший воск. В раскрытые ворота кузни дышала теплым ветром темная ночь.   Озеро внизу – темное, громадное; сосны, охватившие его со всех сторон, кивают могучими головами. «Как живые», – думает Тоня; Она лежит на покрытой травой выемке на гранитном берегу. Высоко наверху, за выемкой, бор, а внизу, сейчас же у подножия отвеса, озеро. Тень от обступивших скал делает, края озера еще более темными. Это любимый уголок Тони. Здесь, в версте от станции, в старых каменоломнях, в глубоких заброшенных котлованах, забили родники, и теперь образовалось три проточных озера. Внизу, у спуска к озеру, слышен плеск. Тоня поднимает голову и, раздвинув рукою ветви, смотрит вниз: от берега на середину озера сильными бросками плывет загорелое изгибающееся тело. Тоня видит смуглую спину и черную голову купающегося. Он фыркает, как морж, разрезая воду короткими саженками, переворачивается, кувыркается, ныряет и, наконец, устав, ложится на спину, зажмурив глаза от яркого солнца, замирает, распластав руки и чуть изогнувшись. Тоня опустила ветку. «Ведь это неприлично», – насмешливо подумала она и принялась за чтение. Увлеченная книгой, данной ей Лещинским, Тоня не заметила, как кто-то перелез через гранитный выступ, отделявший площадку от бора, и, только когда на книгу из-под ноги перелезавшего упал камешек, вздрогнув от неожиданности, подняла голову и увидела стоявшего на площадке Павку Корчагина. Он стоял, удивленный неожиданной встречей, и, тоже смущенный, собирался уйти. «Это он сейчас купался», – догадалась Тоня, взглянув на Павкины мокрые волосы. – Что, испугал вас? Не знал, что вы здесь, так что невзначай сюда. – И, проговорив это, Павка взялся рукой за выступ. Он тоже узнал Тоню. – Вы мне не мешаете. Если хотите, можем даже поговорить о чем-нибудь. Павка с удивлением глядел на Тоню: – О чем же мы с вами говорить будем? Тоня улыбнулась. – Ну, чего же вы стоите? Можете сесть, вот здесь. – И она указала на камень. – Скажите, как вас зовут? – Я Павка Корчагин. – А меня зовут Тоня. Вот мы и познакомились. Павка смущенно мял кепку. – Так вас зовут Павкой? – прервала молчание Тоня. – А почему Павка? Это некрасиво звучит, лучше Павел. Я вас так и буду называть. А вы часто сюда ходите… – Она хотела сказать: купаться, но, не желая открыть, что видела его купающимся, добавила: – Гулять? – Нет, не часто, как случается свободное время, – ответил Павел. – А вы где-нибудь работаете? – допытывалась Тоня. – Кочегаром на электростанции. – Скажите, где вы научились так мастерски драться? – задала вдруг неожиданный вопрос Тоня. – А вам-то что до моей драки? – недовольно буркнул Павел. – Вы не сердитесь, Корчагин, – проговорила она, чувствуя, что Павка недоволен ее вопросом. – Меня это очень интересует. Вот это был удар! Нельзя бить так немилосердно. – И она расхохоталась. – А вам что, жалко? – спросил Павел. – Ну нет, вовсе не жалко, наоборот, Сухарько получил по заслугам. А мне эта сценка доставила много удовольствия. Говорят, что вы часто деретесь. – Кто говорит? – насторожился Павел. – Ну вот Виктор Лещинский говорит, что вы профессиональный забияка. Павел потемнел. – Виктор – сволочь, белоручка. Пусть скажет спасибо, что ему тогда не попало. Я слыхал, как он обо мне говорил, только не хотелось рук марать. – Зачем вы так ругаетесь, Павел? Это нехорошо, – перебила его Тоня. Павел нахохлился. «Какого лешего я с этой чудачкой разговорился? Ишь командует: то ей „Павка“ не нравится, то „не ругайся“», – думал он. – Почему вы злы на Лещинского? – спросила Тоня. – Барышня в штанах, панский сыночек, душа из него вон! У меня на таких руки чешутся: норовит на пальцы наступить, потому что богатый и ему все можно, а мне на его богатство плевать; ежели затронет как-нибудь, то сразу и получит все сполна. Таких кулаком и учить, – говорил он возбужденно. Тоня пожалела, что затронула в разговоре имя Лещинского. Этот парень имел, видно, старые счеты с изнеженным гимназистом, и она перевела разговор на более спокойную тему: начала расспрашивать Павла о его семье и работе. Незаметно для себя Павел стал подробно отвечать на расспросы девушки, забыв о своем желании уйти. – Скажите, почему вы не учились дальше? – спросила Тоня. – Меня из школы выперли. – За что? Павка покраснел. – Я попу в тесто махры насыпал, – ну, меня и вытурили. Злой был поп, жизни от него не было. – И Павел обо всем рассказал ей. Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение, рассказывал ей, как старый знакомый, о том, что не вернулся брат; никто из них и не заметил, как в дружеской, оживленной беседе они просидели на площадке несколько часов. Наконец Павка опомнился и вскочил: – Ведь мне на работу уже пора. Вот заболтался, а мне котлы разводить надо. Теперь Данило волынку подымет. – И он беспокойно заговорил: – Ну, прощайте, барышня, теперь мне надо во весь карьер жарить в город. Тоня быстро поднялась, надевая жакет: – Мне тоже пора, пойдемте вместе. – Ну нет, я бегом, вам со мной не с руки. – Почему? Мы побежим вместе, вперегонку: посмотрим, кто быстрей. Павка пренебрежительно посмотрел на нее: – Вперегонку? Куда вам со мной! – Ну увидим, давайте сначала выберемся отсюда. Павел перескочил камень, подал Тоне руку, и они выбежали в лес на широкую ровную просеку, ведущую к станции. Тоня остановилась у середины дороги. – Ну, сейчас побежим: раз, два, три. Ловите! – И сорвалась вихрем вперед. Быстро-быстро замелькали подошвы ботинок, синий жакет развевался от ветра. Павел помчался за ней. «В два счета догоню», – думал он, летя за мелькающим жакетом, но догнал ее лишь в конце просеки, недалеко от станции. С размаху набежал и крепко схватил за плечи. – Есть, попалась птичка! – закричал весело, задыхаясь. – Пустите, больно, – защищалась Тоня. Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно, прижалась к Павлу и от этого стала близкой. Было это одно мгновенье, но запомнилось. – Меня никто догнать не мог, – говорила она, освободившись от его рук. Сейчас же расстались. И, махнув на прощанье кепкой, Павел побежал в город. Когда Павел открыл дверь в кочегарку, возившийся уже у топки Данило, кочегар, сердито обернулся: – Ты бы еще позднее пришел. Что, я за тебя растапливать буду, что ли? Но Павка весело, хлопнул кочегара по плечу и примирительно сказал: – В один момент, старик, топка будет в ходу. – И завозился у сложенных в штабеля дров. К полуночи, когда Данило, лежа на дровах, разразился лошадиным храпом, Павел, облазив с масленкой весь двигатель, вытер паклей руки и, вытащив из ящика шестьдесят второй выпуск «Джузеппе Гарибальди», углубился в чтение захватывающего романа о бесконечных приключениях легендарного вождя неаполитанских «краснорубашечников» Гарибальди. «Посмотрела она на герцога своими прекрасными синими глазами…» «А у этой тоже синие глаза, – вспомнил Павел. – Она особенная какая-то, на тех, богатеньких, не похожа, – думал он, – и бегает, как черт». Углубившись в воспоминания о дневной встрече, Павел не слышал нарастающего шума двигателя; тот дрожал от напряжения, громадный маховик бешено вертелся, и бетонная платформа, на которой стоял он, нервно вздрагивала. Павка метнул взглядом на манометр: стрелка на несколько делений перемахнула вверх за сигнальную красную линию! – Ах ты черт! – сорвался Павел с ящика и бросился к отводящему пар рычагу, повернул его два раза, и за стеной кочегарки сипло зашипел выпускаемый из отводной трубы в реку пар. Опустив вниз рычаг, Павка перевел ремень на колесо, двигающее насос. Павел оглянулся на Данилу: тот безмятежно спал, широко разинув рот, и выводил носом жуткие звуки. Через полминуты стрелка манометра возвратилась на старое место. Расставшись с Павлом, Тоня направилась домой. Она думала о только что прошедшей встрече с этим черноглазым юношей и, сама того не сознавая, была рада ей. «Сколько в нем огня и упорства! И он совсем не такой грубиян, как мне казалось. Во всяком случае, он совсем не похож на всех этих слюнявых гимназистов…» Он был из другой породы, из той среды, с которой до сих пор Тоня близко не сталкивалась. «Его можно приручить, – думала она, – и это будет интересная дружба». Подходя к дому, Тоня увидела сидящих в саду Лизу Сухарько, Нелли и Виктора Лещинских. Виктор читал. Они, видимо, ожидали ее. Поздоровалась со всеми, присела на скамью. Среди пустого, легкомысленного разговора Виктор Лещинский, подсев к Тоне, тихо спросил: – Вы прочли роман? – Ах да, роман! – спохватилась Тоня. – А я его… – Она чуть не сказала, что книга забыта у озера. – Ну, как он вам понравился? – Виктор внимательно посмотрел на нее. Тоня подумала и, медленно чертя носком ботинка по песку дорожки какую-то замысловатую фигуру, подняла голову и посмотрела на него: – Нет, я начала другой роман, более интересный, чем тот, что вы мне принесли. – Вот как, – обиженно протянул Виктор. – А кто автор? – спросил он. Тоня посмотрела на него искрящимися, насмешливыми глазами: – Никто… – Тоня, приглашай гостей в комнату, вас ожидает чай! – позвала стоявшая на балконе мать Тони. Взяв под руки обеих девушек, Тоня направилась к дому. А Виктор, идя сзади, ломал голову над сказанными Тоней словами, не понимая их смысла.   Первое, еще не осознанное, но незаметно вошедшее в жизнь молодого кочегара чувство было так ново, так непонятно, волнующе. Оно встревожило озорного, мятежного парня. Тоня была дочерью главного лесничего, а главный лесничий был для него все равно что адвокат Лещинский. Выросший в нищете и голоде, Павел враждебно относился к тем, кто был в его понимании богатым. К своему чувству подходил Павел с осторожностью и опаской, он не считал Тоню, как дочь каменотеса Галину, своей, простой, понятной и недоверчиво относился к Тоне, готовый дать резкий отпор всякой насмешке и пренебрежению к нему, кочегару, со стороны этой красивой и образованной девушки. Целую неделю не виделся Павел с дочерью лесничего и сегодня решил пойти на озеро. Пошел нарочно мимо ее дома, надеялся встретить. Медленно идя вдоль забора усадьбы, в самом конце сада заметил знакомую матроску. Поднял лежащую у забора сосновую шишку, бросил ее, целясь в белую блузку. Тоня быстро обернулась. Заметив Павла, подбежала к забору. Весело улыбнулась, подавая ему руку. – Наконец-то вы пришли, – обрадованно сказала она. – Где вы пропадали все время? Я была у озера, книгу там забыла. Думала, вы придете. Идите сюда, к нам в сад. Павка отрицательно махнул головой: – Не пойду. – Почему? – Брови ее удивленно поднялись. – Да отец-то ваш, пожалуй, ругаться станет. Вам же и попадет за меня. Зачем, скажут, такого обормота привела. – Вы чепуху говорите, Павел, – рассердилась Тоня. – Идите сейчас же сюда. Мой отец никогда ничего не скажет, вот вы сами увидите. Идемте. Она побежала, открыла калитку, и Павел не совсем уверенно пошел за ней. – Вы любите читать книги? – спросила она, когда они сели за круглый, вкопанный в землю стол. – Очень люблю, – оживился Павел. – Какая из прочитанных книг вам больше всего нравится? Павел, подумав, ответил: – «Джузеппа Гарибальди». – «Джузеппе Гарибальди», – поправила Тоня. – Вам очень нравится эта книга? – Да, я его шестьдесят восемь выпусков прочел, каждую получку покупаю по пять штук. Вот человек был Гарибальди! – с восхищением произнес Павел. – Вот герой! Это я понимаю! Сколько ему приходилось биться с врагами, а всегда его верх был. По всем странам плавал! Эх, если бы он теперь был я к нему пристал бы. Он себе мастеровых набирал в компанию и все за бедных бился. – Хотите, я вам покажу нашу библиотеку? – сказала Тоня и взяла его за руку. – Ну нет, в дом не пойду, – наотрез отказался Павел. – Отчего вы упрямитесь? Или боитесь? Павел посмотрел на свои босые ноги, не блиставшие чистотой, и поскреб затылок. – А меня мамаша или отец не попрут оттуда? – Бросьте наконец эти разговоры, или я окончательно рассержусь! – вспылила Тоня. – Что ж, Лещинский к себе в дом не пускает, в кухне беседует с нашим братом. Я к ним ходил по одному делу, так Нелли даже в комнату не пустила, – наверное, чтобы я им ковры не попортил, черт ее знает, – улыбнулся Павка. – Идем, идем. – Она взяла его за плечи и дружески втолкнула на балкон. Проведя его через столовую в комнату с громадным дубовым шкафом, Тоня открыла дверцы. Павел увидел несколько сотен книг, стоявших ровными рядами, и поразился невиданному богатству. – Мы сейчас найдем для вас интересную книгу, и вы обещайте приходить и брать их у нас постоянно. Хорошо? Павка радостно кивнул головой: – Я книжки люблю. Провели они несколько часов очень хорошо и весело. Она познакомила его со своей матерью. Это оказалось не так уж страшно, и мать Тони Павлу понравилась. Тоня привела Павла в свою комнату, показывала ему свои книги и учебники. У туалетного столика стояло небольшое зеркало. Подведя к нему Павла, Тоня, смеясь, сказала: – Почему у вас такие дикие волосы? Вы их никогда не стрижете и не причесываете? – Я их начистую снимаю, когда отрастают, что больше с ними делать? – неловко оправдывался Павка. Тоня, смеясь, взяла с туалета гребешок и быстрыми движениями причесала его взлохмаченные кудри. – Вот сейчас совсем другое, – говорила она, оглядывая Павла. – А волосы надо красиво подстричь, а то вы как бирюк ходите. Тоня посмотрела критическим взглядом на его вылинявшую, рыжую рубашку и потрепанные штаны, но ничего не сказала. Павел этот взгляд заметил, и ему стало обидно за свой наряд. Расставаясь с ним, Тоня приглашала его приходить в дом. И взяла с него слово прийти через два дня вместе удить рыбу. В сад Павел выбрался одним махом через окно: проходить опять через комнаты и встречаться с матерью ему не хотелось.   С отсутствием Артема в семье Корчагина стало туго: заработка Павла нехватало. Мария Яковлевна решила поговорить с сыном: не следует ли ей опять приниматься за работу; кстати, Лещинским нужна была кухарка. Но Павел запротестовал: – Нет, мама, я найду себе еще добавочную работу. На лесопилке нужны раскладчики досок. Полдня буду там работать, и этого нам хватит с тобой, а ты уж не ходи на работу, а то Артем сердиться будет на меня, скажет: не мог обойтись без того, чтобы мать на работу не послать. Мать доказывала необходимость ее работы, но Павел заупрямился, и она согласилась. На другой день Павел уже работал на лесопилке, раскладывал для просушки свеженапиленные доски. Встретил там знакомых ребят: Мишку Левчукова, с которым учился в школе, и Кулишова Ваню. Взялись они с Мишей вдвоем сдельно работать. Заработок получался довольно хороший. День проводил Павел на лесопилке, а вечером бежал на электростанцию. К концу десятого дня принес Павел матери заработанные деньги. Отдавая их, он смущенно потоптался и наконец попросил: – Знаешь, мама, купи мне сатиновую рубашку, синюю, – помнишь, как у меня в прошлом году была. На это половина денег пойдет, а я еще заработаю, не бойся, а то у меня вот эта уже старая, – оправдывался он, как бы извиняясь за свою просьбу. – Конечно, конечно, куплю, Павлуша, сегодня же, а завтра сошью. У тебя, верно, рубашки нет новой. – Она ласково глядела на сына.   Павел остановился у парикмахерской и, нащупав в кармане рубль, вошел в дверь. Парикмахер, разбитной парень, заметив вошедшего, привычно кивнул на кресло: – Садитесь. Усевшись в глубокое, удобное кресло, Павел увидел в зеркале смущенную, растерянную физиономию. – Под машинку? – спросил парикмахер. – Да, то есть нет, в общем, подстригите. Ну, как это у вас называется? – и сделал отчаянный жест рукой. – Понимаю, – улыбнулся парикмахер. Через четверть часа Павел вышел вспотевший, измученный, но аккуратно подстриженный и причесанный. Парикмахер долго и упорно трудился над непослушными вихрами, но вода и расческа победили, и волосы прекрасно лежали. На улице Павел вздохнул свободно и натянул поглубже кепку. «Что мать скажет, когда увидит?» Ловить рыбу, как обещал, Павел не пришел, и Тоню это обидело. «Не очень внимателен этот мальчишка-кочегар», – с досадой подумала она, но, когда Павел не пришел и в следующие дни, ей стало скучно. Она уже собиралась идти гулять, когда мать, приоткрыв дверь в ее комнату, сказала: – К тебе, Тонечка, гости. Можно? В дверях стоял Павел, и Тоня его даже сразу не узнала. На нем была новенькая синяя сатиновая рубашка и черные штаны. Начищенные сапоги блестели, и – что сразу заметила Тоня – он был подстрижен, волосы не торчали космами, как раньше, – и черномазый кочегар предстал совсем в ином свете. Тоня хотела высказать свое удивление, но, не желая смущать и без того чувствовавшего себя неловко парня, сделала вид, что не заметила этой разительной перемены. Она принялась было укорять его: – Как вам не стыдно! Почему вы не пришли рыбу ловить? Так-то вы свое слово держите? – Я на лесопилке работал эти дни и не мог прийти. Не мог он сказать, что для того, чтобы купить себе рубашку и штаны, он работал эти дни до изнеможения. Но Тоня догадалась об этом сама, и вся досада на Павла прошла бесследно. – Идемте гулять к пруду, – предложила она, и они пошли в сад, а оттуда на дорогу. И уже как другу как большую тайну, рассказал Тоне об украденном у лейтенанта револьвере и обещал ей в один из ближайших дней забраться глубоко в лес и пострелять. – Смотри ты меня не выдай, – неожиданно сказал он ей «ты». – Я тебя никогда никому не выдам, – торжественно обещала Тоня.  Глава четвертая   Острая, беспощадная борьба классов захватывала Украину. Все большее и большее число людей бралось за оружие, и каждая схватка рождала новых участников. Далеко в прошлое отошли спокойные для обывателя дни. Кружила метель, встряхивала орудийными выстрелами ветхие домишки, и обыватель жался к стенкам подвальчиков, к вырытым самодельным траншеям. Губернию залила лавина петлюровских банд разных цветов и оттенков: маленькие и большие батьки, разные Голубы, Архангелы, Ангелы, Гордии и нескончаемое число других бандитов. Бывшее офицерье, правые и левые украинские эсеры – всякий решительный авантюрист, собравший кучку головорезов, объявлял себя атаманом, иногда развертывал желто-голубое знамя петлюровцев и захватывал власть в пределах своих сил и возможностей. Из этих разношерстных банд, подкрепленных кулачеством и галицийскими полками осадного корпуса атамана Коновальца, создавал свои полки и дивизии «головной атаман Петлюра». В эту эсеровско-кулацкую муть стремительно врывались красные партизанские отряды, и тогда дрожала земля под сотнями и тысячами копыт, тачанок и артиллерийских повозок. В тот апрель мятежного девятнадцатого года насмерть перепуганный, обалделый обыватель, продирая утром заспанные глаза, открывая окна двоих домишек, тревожно спрашивал ранее проснувшегося соседа: – Автоном Петрович, какая власть в городе? И Автоном Петрович, подтягивая штаны, испуганно озирался: – Не знаю, Афанас Кириллович. Ночью пришли какие-то. Посмотрим: ежели евреев грабить будут, то, значит, петлюровцы, а ежели «товарищи», то по разговору слыхать сразу. Вот я и высматриваю, чтобы знать, какой портретик повесить, чтобы не влипнуть в историю, а то, знаете, Герасим Леонтьевич, мой сосед, недосмотрел хорошо да возьми и вывеси Ленина, а к нему как наскочат трое: оказывается, из петлюровского отряда. Как глянут на портрет, да за хозяина! Всыпали ему, понимаете, плеток с двадцать. «Мы, говорят, с тебя, сукина сына, коммунистическая морда, семь шкур сдерем». Уж он как ни оправдывался, ни кричал – не помогло. Замечая кучки вооруженных, шедших по шоссе, обыватель закрывал окна и прятался. Неровен час… А рабочие с затаенной ненавистью смотрели на желто-голубые знамена петлюровских громил. Бессильные против этой волны самостийного шовинизма, оживали лишь тогда, когда в городок клином врезались проходившие красные части, жестоко отбивавшиеся от обступивших со всех концов жовто-блакитников.[1] День-другой алело родное знамя над управой, но часть уходила, и сумерки надвигались опять. Сейчас хозяин города – полковник Голуб, «краса и гордость» Заднепровской дивизии. Вчера его двухтысячный отряд головорезов торжественно вступил в город. Пан полковник ехал впереди отряда на великолепном жеребце и, несмотря на апрельское теплое солнце, был в кавказской бурке и в смушковой запорожской шапке с малиновой «китыцей», в черкеске, с полным вооружением: кинжал, сабля чеканного серебра. Красив пан полковник Голуб: брови черные, лицо бледное с легкой желтизной от бесконечных попоек. В зубах люлька. Был пан полковник до революции агрономом на плантациях сахарного завода, но скучна эта жизнь, не сравнять с атаманским положением, и выплыл агроном в мутной стихии, загулявшей по стране, уже паном полковником Голубом. В единственном театре городка был устроен пышный вечер в честь прибывших. Весь «цвет» петлюровской интеллигенции присутствовал на нем: украинские учителя, две поповские дочери – старшая, красавица Аня, младшая – Дина, мелкие подпанки, бывшие служащие графа Потоцкого, и кучка мещан, называвшая себя «вильным казацтвом», украинские эсеровские последыши. Театр был битком набит. Одетые в национальные украинские костюмы, яркие, расшитые цветами, с разноцветными бусами и лентами, учительницы, поповны и мещаночки были окружены целым хороводом звякающих шпорами старшин, точно срисованных со старых картин, изображавших запорожцев. Гремел полковой оркестр. На сцене лихорадочно готовились к постановке «Назара Стодоли». Не было электричества. Пану полковнику доложили об этом в штабе. Он, собиравшийся лично почтить своим присутствием вечер, выслушал своего адъютанта, хорунжего Паляныцю, а по-настоящему – бывшего подпоручика Полянцева, бросил небрежно, но властно: – Чтобы свет был. Умри, а монтера найди и пусти электростанцию. – Слушаюсь, пане полковнику. Хорунжий Паляныця не умер и монтеров достал. Через час двое петлюровцев вели Павла на электростанцию. Таким же образом доставили монтера и машиниста. Паляныця сказал коротко: – Если до семи часов не будет света, повешу всех троих! – Он указал рукой на железную штангу. Эти кратко сформулированные выводы сделали свое дело, и через установленный срок был дан свет. Вечер был уже в полном разгаре, когда явился пан полковник со своей подругой, дочерью буфетчика, в доме которого он жил, пышногрудой, с ржаными волосами девицей. Богатый буфетчик обучал ее в гимназии губернского города. Усевшись на почетные места, у самой сцены, Пан полковник дал знак, что можно начинать, и занавес тотчас же взвился. Перед зрителями мелькнула спина убегавшего со сцены режиссера. Во время спектакля присутствовавшие старшины со своими дамами изрядно накачивались в буфете первачом, самогоном, доставляемым туда вездесущим Паляныцей, и всевозможными яствами, добыты ми в порядке реквизиции. К концу спектакля все сильно охмелели. Вскочивший на сцену Паляныця театрально взмахнул рукой и провозгласил: – Шановни добродии, зараз почнем танци. В зале, дружно зааплодировали. Все вышли во двор, давая возможность петлюровским солдатам, мобилизованным для охраны вечера, вытащить стулья и освободить зал. Через полчаса в театре шел дым коромыслом. Разошедшиеся петлюровские старшины лихо отплясывали гопака с раскрасневшимися от жары местными красавицами, и от топота их тяжелых ног дрожали стены ветхого театра. В это время со стороны мельницы в город въезжал вооруженный отряд конных. На околице петлюровская застава с пулеметом, заметив движущуюся конницу, забеспокоилась и бросилась к пулемету. Щелкнули затворы. В ночь пронесся резкий крик: – Стой! Кто идет? Из темноты выдвинулись две темные фигуры, и одна из них, приблизившись к заставе, громким пропойным басом прорычала: – Я – атаман Павлюк со своим отрядом, а вы – голубовские? – Да, – ответил вышедший вперед старшина. – Где мне разместить отряд? – спросил Павлюк. – Я сейчас спрошу по телефону штаб, – ответил ему старшина и скрылся в маленьком доме у дороги. Через минуту выбежал оттуда и приказал: – Снимай, хлопцы, пулемет с дороги, давай проезд пану атаману. Павлюк натянул поводья, останавливая лошадь около освещенного театра, вокруг которого шло оживленное гулянье: – Ого, тут весело, – сказал он, оборачиваясь к остановившемуся рядом с ним есаулу. – Слезем, Гукмач, и мы гульнем кстати. Баб подберем себе подходящих, здесь их до черта. Эй, Сталежко, – крикнул он, – размести хлопцев по квартирам! Мы тут остаемся. Конвой со мной. – И он грузно спрыгнул с пошатнувшейся лошади на землю. У входа в театр Павлюка остановили двое вооруженных петлюровцев: – Билет? Но тот презрительно посмотрел на них, отодвинул одного плечом. 3а ним таким же порядком продвинулось человек двенадцать из его отряда. Их лошади стояли тут же, привязанные у забора. Новоприбывших сразу заметили. Особенно выделялся своей громадной фигурой Павлюк, в офицерском, хорошего сукна, френче, в синих гвардейских штанах и в мохнатой папахе. Через плечо – маузер, из кармана торчит ручная граната. – Кто это? – зашептали стоявшие за кругом танцующих, где сейчас отплясывал залихватскую метелицу помощник Голуба. В паре с ним кружилась старшая поповна. Взметнувшиеся вверх веером юбки открывали восхищенным, воякам шелковое трико не в меру расходившейся поповны. Раздав плечами толпу, Павлюк вошел в самый круг. Павлюк мутным взглядом вперился на ноги поповны, облизнул языком пересохшие губы и пошел прямо через круг к оркестру, стал у рампы, махнул плетеной нагайкой: – Жарь гопака! Дирижирующий оркестром не обратил на это внимания. Тогда Павлюк резко взмахнул рукой, вытянул его вдоль спины нагайкой. Тот подскочил, как ужаленный. Музыка сразу оборвалась, зал мгновенно затих. – Это наглость! – вскипела дочь буфетчика. – Ты не должен этого позволить, – нервно жала она локоть сидевшего рядом Голуба. Голуб тяжело поднялся, толкнул ногой стоявший перед ним стул, сделал три шага к Павлюку и остановился, подойдя к нему вплотную. Он сразу узнал Павлюка. Были у Голуба еще не сведенные счеты с этим конкурентом на власть в уезде. Неделю тому назад Павлюк подставил пану полковнику ножку самым свинским образом. В разгар боя с красным полком, который не впервой трепал голубовцев Павлюк, вместо того чтобы ударить большевиков с тыла, вломился в местечко, смял легкие заставы красных и, выставив заградительный заслон, устроил в местечке небывалый грабеж. Конечно, как и подобало «щирому» петлюровцу, погром коснулся еврейского населения. Красные в это время разнесли в пух и прах правый фланг голубовцев и ушли. А теперь этот нахальный ротмистр ворвался сюда и еще смеет бить в присутствии его, пана полковника, его же капельмейстера. Нет, этого он допустить не мог. Голуб понимал, что, если он не осадит сейчас зазнавшегося атаманишку, авторитет его в полку будет уничтожен. Впившись друг в друга глазами, стояли они несколько секунд молча. Крепко зажав в руке рукоять сабли и другой нащупывая в кармане наган, Голуб гаркнул: – Как ты смеешь бить моих людей, подлец? Рука Павлюка медленно поползла к кобуре маузера. – Легче, пане Голуб, легче, а то можно сбиться с каблука. Не наступайте на любимый мозоль, осержусь. Это переполнило чашу терпения. – Взять их, выбросить из театра и всыпать каждому по двадцать пять горячих! – прокричал Голуб. На павлюковцев, как стая гончих, кинулись со всех сторон старшины. Охнул, как брошенная об пол электролампочка, чей-то выстрел, и по залу завертелись, закружились, как две собачки стаи, дерущиеся. В слепой драке рубили друг друга саблями, хватали за чубы и прямо за горло, а от сцепившихся шарахались с поросячьим визгом насмерть перепуганные женщины. Через несколько минут обезоруженных павлюковцев, избивая, выволокли во двор и выбросили на улицу. Павлюк потерял в драке папаху, ему расквасили лицо, разоружили, – он был вне себя. Вскочив со своим отрядом на лошадей, он помчался по улице. Вечер был сорван. Никому не приходило на ум веселиться после всего происшедшего. Женщины наотрез отказались танцевать и требовали отвезти их домой, но Голуб стал на дыбы. – Никого из зала не выпускать, поставить часовых, приказал он. Паляныця поспешно выполнял приказания. На посыпавшиеся протесты Голуб упрямо отвечал: – Танцы до утра, шановни добродийки и добродии. Я сам танцую первый тур вальса. Музыка вновь заиграла, но веселиться все же не пришлось. Не успел полковник пройти с поповной один круг, как ворвавшиеся в двери часовые закричали: – Театр окружают павлюковцы! Окно у сцены, выходившее на улицу, с треском разлетелось. В проломленную раму просунулась удивленная морда тупорылого пулемета. Она глупо ворочалась, нащупывая метавшиеся фигуры, и от нее, как от черта, отхлынули на середину зала. Паляныця выстрелил в тысячесвечовую лампу в потолке, и та, лопнув, как бомба, осыпала всех, мелким дождем стекла. Стало темно. С улицы кричали: – Выходи все во двор! – и неслась жуткая брань. Дикие, истерические крики женщин, бешеная команда метавшегося по залу Голуба, старавшегося собрать растерявшихся старшин, выстрелы и крики на дворе – все это слилось в невероятный гам. Никто не заметил, как выскочивший вьюном Паляныця, проскочив задним ходом на соседнюю пустынную улицу, мчался к голубовскому штабу. Через полчаса в городе шел форменный бой. Тишину ночи всколыхнул непрерывный грохот выстрелов, мелкой дробью засыпали пулеметы. Совершенно отупевшие обыватели соскочили со своих теплых кроватей – прилипли к окнам. Выстрелы стихают, только на краю города отрывисто, по-собачьи, лает пулемет. Бой утихает, брезжит рассвет… Слухи о погроме ползли по городку. Заползли они и в еврейские домишки, маленькие, низенькие, с косоглазыми оконцами, примостившиеся каким-то образом над грязным обрывом, идущим к реке. В этих коробках, называющихся домами, в невероятной тесноте жила еврейская беднота. В типографии, в которой уже второй год работал Сережа Брузжак, наборщики и рабочие были евреи. Сжился с ними Сережа, как с родными. Дружной семьей держались все против хозяина, отъевшегося, самодовольного господина Блюмштейна. Между хозяином и работавшими в типографии шла непрерывная борьба. Блюмштейн норовил урвать побольше, заплатить поменьше и на этой почве не раз закрывалась на две-три недели типография: бастовали типографщики. Было их четырнадцать человек. Сережа, самый младший, вертел по двенадцати часов колесо печатной машины. Сегодня Сережа заметил беспокойство рабочих. Последние тревожные месяцы типография работала от заказа к заказу. Печатали воззвания «головного» атамана. Сережу отозвал в угол чахоточный наборщик Мендель. Смотря на него своими грустными глазами, он сказал: – Ты знаешь, что в городе будет погром? Сережа удивленно посмотрел: – Нет, не знаю. Мендель положил высохшую, желтую руку на плечо Сережи и по-отцовски доверчиво заговорил: – Погром будет, это факт. Евреев будут избивать. Я тебя спрашиваю: ты хочешь помочь своим товарищам в этой беде или нет? – Конечно, хочу, если смогу. Говори, Мендель. Наборщики прислушивались к разговору. – Ты славный парень, Сережа, мы тебе верим. Ведь твой отец тоже рабочий. Побеги сейчас домой и поговори с отцом: согласится ли он к себе спрятать несколько стариков и женщин, а мы заранее договоримся, кто у вас прятаться будет. Потом поговори с семьей, у кого еще можно спрятать. Русских эти бандиты пока не трогают. Беги, Сережа, время не терпит. – Хорошо, Мендель, будь уверен, я сейчас к Павке и Климке сбегаю, – у них обязательно примут. – Подожди минутку, – забеспокоился Мендель, удерживая собравшегося уходить Сережу. – Кто такие эти Павка и Климка? Ты их хорошо знаешь? Сережа уверенно кивнул головой: – Ну как же, мои кореши: Павка Корчагин, его брат – слесарь. – А, Корчагин, – успокоился Мендель. – Этого я знаю, с ним вместе жил в одном доме. Этому можно. Иди, Сережа, и возвращайся скорее с ответом. Сережа выскочил на улицу.   Погром начался на третий день после боя павлюковского отряда с голубовцами. Разбитый и отброшенный от города, Павлюк убрался восвояси и занял соседнее местечко, потеряв в ночном бою два десятка человек. Столько же недосчитали голубовцы. Убитых поспешно отвезли на кладбище и в тот же день похоронили, без особой пышности, потому что хвастаться здесь было нечем. Погрызлись, как две бродячие собаки, два атамана, и устраивать шумиху с похоронами было неудобно. Паляныця хотел было хоронить с треском, объявив Павлюка красным бандитом, но против этого был эсеровский комитет, во главе которого стоял поп Василий. Ночное столкновение вызвало в голубовском полку недовольство, в особенности в конвойной сотне Голуба, где убитых насчитывалось больше всего, и, чтобы потушить это недовольство и поднять дух, Паляныця предложил Голубу «облегчить существование», как он издевательски выражался о погроме. Он доказывал Голубу необходимость этого, ссылаясь на недовольство в отряде. Тогда полковник, не желавший было сначала нарушать спокойствия в городе перед свадьбой с дочерью буфетчика, под угрозами Паляныци согласился. Правда, немного смущала пана полковника эта операция в связи с вступлением его в эсеровскую партию. Опять же враги могут создать вокруг его имени нежелательные разговоры, что вот он, полковник Голуб, – погромщик, и обязательно будут на него наговаривать «головному» атаману. Но пока что Голуб от «головного» мало зависел, снабжался со своим отрядом на свой риск и страх. Да «головной» и сам прекрасно знал, что за братия у него служит, и сам не раз денежки требовал на нужды директории от так называемых реквизиций, а насчет славы погромщика, то у Голуба она уже была довольно солидная. Прибавить к ней он мог очень немногое. Разбой начался ранним утром. Городок плавал в предрассветной серой дымке. Пустые улицы, как измокшие полотняные полосы, беспорядочно опутывавшие несуразно застроенные еврейские кварталы, были безжизненны. Подслеповатые окошки завешены и наглухо закрыты ставнями. Снаружи казалось, что кварталы спали крепким предутренним сном, но в середине домишек не спали. Семьи, одетые, готовились к начинающемуся несчастью, сбивались в какой-нибудь комнатушке, и только маленькие дети, не понимавшие ничего, спали безмятежно-спокойным сном на руках матерей. Долго будил в это утро голубовского адъютанта Паляныцю начальник голубовского конвоя Саломыга, черный, с цыганским лицом, с сизым рубцом от удара сабли на щеке. Тяжело просыпался адъютант. Никак оторваться не мог от дурацкого сна. Все еще его царапал когтями по горлу кривляющийся горбатый черт, от которого не было отбоя всю ночь. И когда наконец поднял разрывающуюся от боли голову, понял: это будит Саломыга. – Да вставай же, холера! – тряс его за плечо Саломыга. – Поздно уже, пора начинать. Ты бы еще больше выпил. Паляныця совсем проснулся, сел и, скривившись от изжоги, сплюнул горьковатую слюну. – Чего начинать? – вылупил он бессмысленные глаза на Саломыгу. – Как чего? Жидов потрошить. Не знаешь? Паляныця вспомнил: да, верно, он совсем забыл, вчера здорово выпили на хуторе, куда забрался пан полковник со своей невестой и кучкой собутыльников. Убраться из города Голубу на время погрома было удобно. Потом можно было сказать, что произошли недоразумение в его отсутствие, а Паляныця успеет все обделать на совесть. О, этот Паляныця большой специалист по части «облегчения»! Он вылил ведро воды на голову, и к нему вернулась способность соображать. Он зашнырял по штабу, отдавая различные приказания. Конвойная сотня была уже на конях. Предусмотрительный Паляныця, во избежание возможных осложнений, приказал выставить заставу, отделяющую рабочий поселок и станцию от города. В саду усадьбы Лещинских был поставлен пулемет, смотревший на дорогу. В случае если бы рабочие подумали вмешаться, их бы встретили свинцом. Когда все приготовления были окончены; адъютант и Саломыга вскочили на лошадей. Уже трогаясь в пути, Паляныця вспомнил: – Стой, забыл было. Давай две подводы: мы Голубу приданое постараемся. Го-го-го… Первая добыча, как всегда, командиру, а первая баба, ха-ха-ха, мне, адъютанту. Понял, балда стоеросовая? – Последнее относилось к Саломыге. Тот блеснул на него желтоватым глазом: – Всем хватит. Тронулись по шоссе. Впереди – адъютант и Саломыга, сзади – беспорядочной ватагой конвойники; Дымка рассвета прояснилась. У двухэтажного дома с проржавевшей вывеской «Галантерейная торговля Фукса» Паляныця натянул поводья. Серая тонконогая кобыла его беспокойно ударила копытом по камню. – Ну, с божьей помощью отсюда и начнем, – сказал Паляныця, соскакивая на землю. – Эй, хлопцы, слазь с коней! – обернулся он к обступившему его конвою. – Представление начинается, – пояснил он. – Хлопцы, по черепкам никого не стукать, на то будет еще час; баб тоже, если не велика охота, до вечера продержитесь. Один из конвойников, оскалив крепкие зубы, запротестовал: – Как же так, пане хорунжий, а ежели по доброму согласию? Кругом заржали. Паляныця посмотрел на говорившего с восхищенным одобрением: – Ну, конечно, если по доброму согласию, валяйте, этого запретить никто не имеет права. Подойдя к закрытой двери магазина, Паляныця с силой толкнул ее ногой, но крепкая дубовая дверь даже не дрогнула. Начинать надо было не отсюда. Адъютант завернул за угол, направился к двери, ведущей в квартиру Фукса, придерживая рукой саблю. За ним двинулся Саломыга. В доме сразу услыхали стук копыт по мостовой, и, когда топот затих у лавки и сквозь стену донеслись голоса, сердца словно оторвались и тела как бы замерли. В доме было трое. Богатый Фукс еще вчера удрал из города со своими дочерьми и женой, а в доме оставил стеречь добро прислугу Риву, тихую, забитую девятнадцатилетнюю девушку. Чтобы ей не страшно было в пустой квартире, он предложил привести своих стариков – отца с матерью – и всем троим жить до его возвращения. Хитрый коммерсант успокаивал слабо возражавшую Риву, что погрома, может быть, н не будет, что им взять с нищих? А он уже ей, Риве, по приезде подарит на платье. Все трое в мучительной надежде прислушивались: авось проедут мимо, может, они ошиблись, может, те остановились не у их дома, может, это просто показалось. Но, как бы опровергая эти надежды, глухо ударили в дверь магазина. Старый, с серебряной головой, с детски испуганными голубыми глазами Пейсах, стоявший у двери, ведущей в магазин, зашептал, молитву. Он молился всемогущему Иегове со всей страстностью убежденного фанатика. Он просил его отвратить несчастие от дома сего, и стоявшая рядом с ним старуха не сразу разобрала за шепотом его молитвы шум приближающихся шагов. Рива забилась в самую дальнюю комнату, за большой дубовый буфет. Резкий, грубый удар в дверь отозвался судорожной дрожью в теле стариков. – Открывай! – Удар резче первого и брань озлобленных людей. Но нет сил поднять руки и откинуть крючок. Снаружи часто забили прикладами. Дверь запрыгала на засовах и, сдаваясь, затрещала. Дом наполнился вооруженными людьми, рыскавшими по углам. Дверь в магазине была вышиблена ударом приклада. Туда вошли, открыли засовы наружной двери. Начался грабеж. Когда подводы были нагружены доверху материей, обувью и прочей добычей, Саломыга отправился на квартиру Голуба и, уже возвращаясь в дом, услыхал дикий крик. Паляныця, предоставив своим потрошить магазин, вошел в комнату. Обведя троих своими зеленоватыми рысьими глазами, сказал, обращаясь к старикам: – Убирайтесь! Ни отец, ни мать не трогались. Паляныця шагнул вперед и медленно потянул из ножен саблю. – Мама! – раздирающе крикнула дочь. Этот крик и услышал Саломыга. Паляныця обернулся к подоспевшим товарищам и бросил коротко: – Вышвырните их! – Он указал на стариков, и когда тех с силой вытолкнули за дверь, Паляныця сказал подошедшему Саломыге: – Ты постой здесь за дверью, а я с девочкой поговорю кое о чем. Когда старик Пейсах кинулся на крик к двери, тяжелый удар в грудь отбросил его к стене. Старик задохнулся от боли, но тогда в Саломыгу волчицей вцепилась вечно тихая старая Тойба: – Ой, пустите, что вы делаете? Она рвалась к двери, и Саломыга не мог оторвать ее судорожно вцепившиеся в жупан старческие пальцы. Опомнившийся Пейсах бросился к ней на помощь: – Пустите, пустите!.. О, моя дочь! Они вдвоем оттолкнули Саломыгу от двери. Он злобно рванул из-за пояса наган и ударил кованой рукояткой по седой голове старика. Пейсах молча упал. А из комнаты рвался крик Ривы. Когда выволокли на улицу обезумевшую Тойбу, улица огласилась нечеловеческими криками и мольбами о помощи. Крики в доме, прекратились.

The script ran 0.002 seconds.