Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Жоржи Амаду - Лавка чудес [1969]
Язык оригинала: BRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман

Аннотация. Уже издававшийся в Советском Союзе, переведенный на многие языки мира, роман Амаду «Лавка чудес» является для автора программным. Непримиримое столкновение прогрессивных и реакционных сил бразильского общества по вопросу о неграх и их влиянии на культуру Бразилии, раскованной народной стихии и узкого буржуазного миропорядка составляет идейную ткань романа. Всем ходом повествования автор отстаивает богатство и многообразие народной культуры, этой сказочной «Лавки чудес».

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Роза! Нет мне дела ни до богатого, ни до знатного! И дворянину, и бакалейщику наставил бы я рога с большим удовольствием. Но ты пойми меня, Роза, пойми и не смотри так: если бы родился Лидио у моей матери от моего отца, и то не был бы он мне братом больше, чем есть, и то не требовалось бы от меня большей верности и преданности. Не будет этого, не может быть! Пусть лучше я умру от любви, пусть разорвется мое сердце, пусть я буду шататься из притона в притон, мыкаться от одной женщины к другой, отыскивая в каждой твой ночной вкус, твой аромат – и всегда напрасно! – в каждой стараясь отгадать твою загадку – и всегда впустую! Роза, ведь мы же не куклы, не тени волшебного фонаря! Есть у нас и стыд, и честь! Роза, ведь мы же не погрязнем в мерзостях свального греха! Мы не животные, мы не преступники, что хуже животных. Да, Роза, как раз такими словами описал нас один профессор, ученый доктор медицины: «Вырождающиеся метисы-полукровки, погрязшие в мерзостях свального греха». Но ведь это ложь, Роза, этот ничего не знающий всезнайка оклеветал нас! Последним усилием разрывает Аршанжо пелену сна, открывает глаза. В море рождается утро, отчаливают рыбачьи баркасы. Шведка Кирси словно из жасмина сотворена и источает нежное, рассветное благоухание. Черный мальчик побежит по снегу. Тонет где-то вдали образ обнаженной Розы. Я забуду тебя с этой чужестранкой, я забуду тебя с Розендой, Сабиной, Ризолетой, со всеми остальными, я освобожусь от муки и тоски. Освобожусь? Забуду или стану искать, безнадежно искать в каждой из них тебя, Розу де Ошала? И в жасминах, и в пшенице тосковать по твоей черноте? В каждой из них, Роза де Ошала, будет твоя неразгаданная тайна, твоя запретная вечная любовь. 9 На углу Ладейра-до-Табуан помещалась всем известная цирюльня старого Эмо Корро: там он брил клиентов, пользовал их от разных недугов, рвал зубы. Ремеслу своему обучил он и сыновей – Лукаса и Лидио, но Лидио вскоре забросил бритву и ножницы. Его крестный, печатник Кандидо Майа, устроил мальчика в Школу искусств и ремесел, и Лидио, отличавшийся живым умом, заинтересовался новым делом и вскоре превзошел всю премудрость: за короткий срок из подмастерья-ученика стал настоящим мастером. Тут и свела его судьба с человеком странным, угрюмым и одиноким, а звали этого человека Артур Рибейро. Он только недавно вышел из тюрьмы, и устроиться на постоянную работу ему было нелегко. Кандидо и еще кое-кто из старых его приятелей давали ему подзаработать в училище: Артур, гравер по дереву и металлу, не знал себе равных по всему Северу. В 1848 году они втроем – он, один ливанец и русский – открыли подпольную мастерскую, и невозможно было отличить фальшивые ассигнации, изготовленные Артуром, от подлинных банкнотов, отпечатанных в Англии. Дело процветало, и даже слишком: Рибейро печатал фальшивые деньги, ливанец и русский их продавали, и все шло прекрасно, товар их пользовался большим спросом. Так бы они и жили, если бы ливанец не наделал глупостей, не стал шиковать: женщины, шампанское, собственный выезд… Настали черные дни – тайной печатней заинтересовался комиссариат полиции. Артур и Махул-ливанец попали за решетку, а русский, набив чемодан ассигнациями – правительственными, подлинными, – успел вовремя удрать, никто никогда его больше не видел. Артур, человек хмурый, неразговорчивый, так и не оправившийся от пережитого позора, привязался к смышленому пареньку, который к тому же хорошо рисовал, и научил его изображать «чудеса» – они под конец жизни скрашивали Артуру существование, – резать по дереву гравюры – только по дереву, а не по металлу: в тюрьме дал он зарок не брать в руки медных пластинок. Однажды, подвыпив и разоткровенничавшись, рассказал он Лидио, что осталось у него одно-единственное желание: своими руками убить того негодяя, который заранее знал о намерениях полиции, но и не подумал предупредить товарищей, а смылся со всеми деньгами. Смерть брата заставила Лидио снова взяться за бритву, ножницы и зубодерные щипцы. Отец сильно сдал, состарился и спился: кто-то должен был кормить старика и его третью жену, восемнадцатилетнюю девчонку Зизинью. Руки у отца дрожали, глаза почти не видели, слух ослабел, но с самым главным пока все было в порядке: «На нее меня хватит», – говорил он, знакомя сына с молодой женой. В школе и на улицах Баии Лидио познакомился не только с тем, как печатают книги, рисуют «чудеса» и режут гравюры по дереву: он выучился танцам и азам музыки, овладел искусством игры в шашки, триктрак и домино. Больше всего он любил флейту. В облаках Лидио не витал, был сообразителен и ловок, предусмотрителен и практичен. Какое-то время он стриг и брил, рвал зубы, торговал разными снадобьями: змеиным ядом, тертыми трещотками гремучей змеи, домашней микстурой из агриана (нет лучше средства от чахотки), чудодейственной корой, настоем капуавы (чтобы вернулась мужская сила), толчеными ящерками (против астмы). Потом он повстречал своего однокашника Педро Аршанжо, который был на восемь лет его моложе и так же предприимчив и любопытен. Аршанжо, как и Лидио, был мастер на все руки: засиживался в типографии, силен был по части чтения и письма, изучал грамматику, арифметику, историю и географию, замечательно писал прошения: хвалили его и за почерк, и за выдумку. Однажды он исчез, и несколько лет не было о нем ни слуху ни духу. Единственный родной ему человек – мать умерла, отца ему увидеть не довелось: его угнали на войну с Парагваем, когда Нока еще носила Педро под сердцем, и сгинул он в болотах Чако, так и не узнав о рождении первенца. А не было о нем ни слуху ни духу оттого, что отправился Аршанжо бродить по свету: где только он не побывал, чему только не выучился. Все перепробовал: был юнгой, официантом в баре, подручным каменщика, помогал тупоумным португальцам писать на родину тоскливые письма. Немало повидал он, и всюду с ним были книги и женщины. За что так любили они его? За то, должно быть, что от рождения был он наделен нежностью и удивительным красноречием, и действовало оно не только на женщин – стоило ему заговорить, как все вокруг замолкали и слушали его, мальчишку еще, со вниманием. Когда он вернулся из Рио, шел ему двадцать второй год, был он щеголем, играл на гитаре и кавакиньо. Он нанялся в типографию Дос Фрадес, а через несколько месяцев, в канун праздника богоявления, познакомился с Лидио Корро: оба увлеченно репетировали танец пастухов – дело непростое. С того самого времени стали они неразлучны, и вскоре цирюльник Корро преобразился до неузнаваемости. Прошло три года после их встречи; освободился нижний этаж дома №60 по Ладейра-до-Табуан, и Лидио снял его и, тщательно вырисовывая каждую букву – а все буквы были разного цвета, – сделал вывеску: «Лавка чудес»; «чудеса» к тому времени стали для него основной статьей дохода. Название выбрал Аршанжо. Из типографии он уже уволился и теперь обучал грамоте и счету нерадивых школьников. Аршанжо и Лидио Корро отныне работали бок о бок и делили поровну и труд, и забаву. Большую часть скудного своего заработка Лидио откладывал, потому что задался целью купить у сеу Эстевана дас Дореса типографию, где тот набирал и печатал разные истории, песенки, куплеты, частушки и прочую рыночную литературу, а обложки этих тощих книжонок украшали гравюры Лидио. Сеу Эстеван, старый ревматик, одряхлел, еле таскал ноги, и договорились они, что как решится он уйти на покой, так и продаст Лидио в рассрочку свое дело. А покуда не было еще ни типографии, ни заказов, стала «Лавка чудес» душою всех тех кварталов, где мощно и напряженно бурлила жизнь народа, – тех кварталов Баии, что простерлись от Ларго-да-Се и Террейро Иисуса до Портас-до-Кармо и Санто-Антонио, охватив Пелоуриньо, Табуан, Масиэл Верхний и Масиэл Нижний, Сан-Мигел и Байша-дос-Сапатейрос вместе с рынком Иансан (или, как еще называли его люди образованные, рынком святой Варвары). Нелегким трудом достаются местре Лидио Корро денежки: он режет по дереву гравюры, пишет «чудеса», продает целебные снадобья, рвет зубы у охающих от боли страдальцев, показывает тени волшебным фонарем. Но так же, в той же комнате, обсуждается и решается множество разных дел. Вот рождается мысль, становится планом, воплощается в жизнь на улице, на празднике, на террейро. Там же обсуждают выдающиеся события, иерархию жрецов, «отцов» и «матерей», святых, главные песнопения, волшебные свойства растений, заклинания, обеты и волшбу. Там составляются тройки волхвов, карнавальные афоше, там основывают новые школы капоэйры, там договариваются о празднествах и приглашают на годовщины, там принимают надлежащие меры, чтобы вымыты были полы в церкви, чтобы не осталась без подношений Иеманжа – Мать Вод. В «Лавке чудес», словно в сенате, собирается многочисленное избранное общество – нищая знать. В «Лавке чудес» сходятся и беседуют жрецы разных божеств, грамотеи и сантейро, певцы, плясуны, мастера капоэйры, мастера-ремесленники – каждый славен в своем деле. Вот в это-то самое время и начал Аршанжо – было ему тогда лет двадцать с небольшим – записывать всякие истории, происшествия, случаи, имена, даты, никому вроде бы не интересные мелочи – словом, все, что имело отношение к жизни баиянского простонародья. Зачем он делал это? Кто его знает! Педро Аршанжо был человек сведущий во всем – недаром еще в юном возрасте занял он высокий пост на террейро бога Шанго, был посвящен, вознесен и предпочтен многим и многим, опередил старых, мудрых и уважаемых людей, стал Ожуобой. Тридцати еще не исполнилось ему, когда удостоился он почетнейшего этого титула, принял на себя все сопряженные с ним права и обязанности. Раз Шанго выбрал Аршанжо, значит, так и надо: Шанго виднее. И бежит по улицам Баии, по всем террейро такой слух: должно быть, сам ориша Шанго велел Педро все видеть, все знать, все записывать. Для того и сделал он его Ожуобой, всевидящим своим оком. В 1900 году – стукнуло Педро тридцать два – он был назначен педелем медицинского факультета и быстро прославился в среде студентов, обучая их на скорую руку азам науки. Устроила его на это место всемогущая Маже Бассан, грозная жрица, которую побаивались даже высокопоставленные чиновники. Знакомства и связи у нее были огромные: частенько, услыхав громкое имя кого-нибудь из сильных мира сего – политического деятеля, предпринимателя или даже католического священника, – произносила она как бы про себя: «Это мой человек…» А Педро Аршанжо отдавалось предпочтение перед всеми – молодыми и старыми, богатыми и бедными; он был первым и главным. 10 Появилась новая Утренняя Звезда, истинная и настоящая: Кирси репетирует танец для карнавала. Предшественница ее, Ирена, вышла замуж за часовщика и уехала с ним в Реконкаво, и хорошо сделала, потому что в противном случае остался бы городок Санто-Амаро-да-Пурификасон со всеми своими сахарными заводами без часов и без минут: часовщик, будучи проездом в Баии, чуть с ума не сошел, когда увидел на карнавале Ирену… Под звуки лундуна[47], старательно выполняя команды церемониймейстера Лидио Корро, движутся по залу пастушки. Впереди всех – Кирси, и взгляд ее ищет взгляда Аршанжо, одобрительной его улыбки. Смотрит Педро и на трепещущую грудь юной Деде, которая идет в танце следом за Кирси. Она совсем еще молоденькая, и как ей хочется в первый раз показать свое искусство!… Сбереги ослицу От ночной росы! Из бархата седельце, Попонка из тафты! Сияющая Кирси, Кирси – Утренняя Звезда, только на репетициях и танцевала, а на карнавале ее не было, не увидит ее народ Баии на празднике. Пришел пароход и увез ее на родину. Пробыла она в Баии полгода. Считали ее шведкой, и только немногие знали, что она финка. Все полюбили Кирси, приняли как свою. Когда судно ошвартовалось, она сказала Аршанжо на ломаном португальском языке с моряцким своим выговором: «Мне пора. Под сердцем у меня – наше дитя. И хорошему приходит конец: счастье не может длиться вечно; если хочешь сохранить его навсегда, надо уметь вовремя с ним расстаться. Я увожу с собой твое солнце, твою музыку, твою кровь. Где я буду, там и ты со мною будешь, каждую минуту со мной. Спасибо тебе, Ожу». Мануэл де Прашедес переправил ее на судно, и в полночь «купец» снялся с якоря. В звездной тени стоит Педро Аршанжо – как из камня высечено его лицо. У выхода из гавани, перед воротами в океан, пароход загудел: «Я не прощаюсь. Бронзовокожий мальчик, мулат из Баии, будет бегать по снегу…» У самой кромки прибоя задорно напевает Деде: Жажда мучит, глотку сушит, Дай глотнуть, красавица, Я бы выпил и отравы, Чтоб тебе понравиться. Там, за островами, держит курс на холодный Север, в страну Суоми, туманов и бледных звезд, серый сухогруз, увозит он Утреннюю Звезду. Деде старается развеселить Педро, хочет, чтобы рассмеялись немые уста, ожило окаменевшее лицо. Новой звездой станет Деде: нет у нее ни золотистой гривы летящей кометы, ни сияющего кольца-ореола, но зато есть жар тропиков, бледно-смуглая кожа и веет от нее ароматом лаванды. «Нет на свете людей лучше вас, нет народа милее и приятнее, чем народ Баии – народ со смешанной кровью» – так сказала в «Лавке чудес» шведка Кирси в час прощания с Лидио, Будианом и Ауссоу. Она приехала издалека, она жила среди них, она узнала этих людей по-настоящему: если уж говорит, значит, знает, значит, нет у нее сомнений. Так почему же доктор Нило Арголо, профессор судебной медицины, председатель научного общества, наставник юношества, ученый, книжный червь, написал тогда о метисах Баии вот эти ужасные слова, злобой добела раскаленные строчки? Само название доклада, прочитанного на научном съезде и перепечатанного потом в медицинском журнале, позволяло судить о его содержании. А название это было такое: «Баия как пример психосоматической дегенерации народов со смешанной кровью». Господи, откуда только взял профессор такие вот, например, категорические утверждения: «Главным тормозом нашего развития, основной причиной нашей неполноценности являются лица со смешанной кровью – метисы, ни на что не пригодная субраса». Ну а негры, по мнению Нило Арголо, вообще не достигли уровня людей: «Где, в какой части света смогли они создать государство хотя бы с начатками цивилизации?» – спрашивал он у своих коллег – участников конгресса. Однажды утром сияло солнце и дул легкий бриз – шел Педро Аршанжо, как всегда вразвалку, по площади. Декан факультета послал его с поручением к настоятелю францисканского монастыря. Приор, бородатый и лысоватый голландец, был любезен и мил; не скрывая наслаждения, смаковал он кофе, чашечку налил и веселому педелю. – А ведь я вас знаю, – сказал он с легким акцентом. – Я целыми днями здесь, на площади. – Нет, я вас видел не здесь, – лукаво и от души засмеялся монах. – Знаете где? На кандомбле! Конечно, я был в мирской одежде. Я стоял в темном углу, а вы сидели в особом таком кресле рядом с «матерью святого»… – Возможно ли, чтобы падре посещал кандомбле? – Хожу, хожу иногда, только никому не говорите! Дона Мазке – моя приятельница. Она мне сказала, что вы в совершенстве разбираетесь во всех тонкостях макумбы. Доставьте мне удовольствие, разрешите как-нибудь на днях потолковать с вами. В этом монастырском дворе, выложенном синими плитами, обсаженном густыми деревьями и цветами, Аршанжо ощутил вдруг, что мир устроен разумно и правильно, и монах, непохожий на монаха, это подтверждал. – Как только захотите, падре, я к вашим услугам. Он возвращался на факультет через Террейро Иисуса. Кто бы мог подумать, что католический священник, приор монастыря, ходит на кандомбле! Это стоит записать! Удивительно! Тут его окружили студенты. С будущими медиками Педро Аршанжо был в прекраснейших отношениях. Любезный, внимательный и веселый, он неизменно покрывал их прогулы, хранил их учебники, тетради и конспекты. Так они и жили: незначительные услуги, долгие приятельские беседы. Первокурсники и выпускники захаживали в «Лавку чудес» или в школу капоэйры местре Будиана, а двое или трое даже побывали на макумбе. И со студентами, и с высоким факультетским начальством, и с профессорами был Аршанжо одинаково вежлив, но никогда не унижался, не пресмыкался, не льстил – таков народ Баии: самый последний бедняк сознает, что он ничем не хуже самого могущественного богача, а может быть, и лучше. Симпатия, которую испытывали студенты к скромному педелю, после одного происшествия укрепилась окончательно. Педро Аршанжо спас шестикурсника, которому грозило исключение из университета: была там какая-то темная и путаная история, пятнавшая семейную честь некоего приват-доцента. В ходе расследования свидетельские показания Педро, дежурившего в тот день на факультете, сыграли решающую роль и спасли юношу от гнева разъяренного преподавателя. Студенты вступились за своего товарища, но в успех этой затеи мало кто верил. Аршанжо, хоть и совсем недавно стал педелем, не дал ни сбить себя столку, ни запугать… После этого случая студенты прониклись к нему уважением, а приват-доцент, которому пришлось посреди года прервать лекции в этой группе, возненавидел его. В центре площади, у фонтана, его окружили студенты, и один из них, лоботряс четверокурсник, любивший праздники и шутки, отдававший должное таланту Педро в игре на гитаре и кавакиньо – он и сам с удовольствием бренчал на виоле, – показал ему брошюрку: «Что вы скажете, местре Педро?» Остальные смеялись, предвкушая удовольствие, которое они доставят этому франтоватому и ладному мулату. – Разделал вас профессор под орех, живого места не оставил, – сказал четверокурсник. – Хуже воров и убийц! На грани с неразумными существами! А мулаты еще хуже негров – видите? Этот «зверь» покончит и с вами, местре Педро, и со всей вашей расой. Аршанжо уперся взглядом в строчки, и глаза его сузились, налились кровью. Доктор Нило Арголо считает, что все беды Бразилии – от черномазых, от гнусного смешения рас. Педро наконец пришел в себя, словно вернулся откуда-то издалека. – Со мной покончат, вы сказали? – И его пристальный взгляд скользнул по волосам, губам, носу юноши. – Не только со мной. Со всеми нами: мы все здесь метисы. И со мной покончат, и с вами, – тут он оглядел остальных, – из тех, кто здесь стоит, не спасется ни один. Послышались неуверенные смешки, два-три студента расхохотались. Четверокурсник добродушно заметил: – Ничем вас не возьмешь, местре Педро, раз-два – и срубили под корень наше генеалогическое древо. Молодой человек с дерзким и надменным лицом шагнул вперед: – Мое – нет. – Дурачок кичился тем, что его четыре имени доказывают благородное происхождение. – Кровь нашей семьи чиста и, слава богу, неграми не осквернена. Аршанжо уже совладал со своим гневом и теперь посмеивался про себя: он знал, что его доказательства неопровержимы, что тезисы доктора Нило – пустые бредни, дерьмо, клевета, ошибка, проистекающая от самомнения и невежества. Он взглянул на парня. – А вы уверены? Ведь когда вы родились, прабабки вашей уже не было на свете. Знаете, как ее звали? Мария Иабаси – так называлось ее племя. Ваш прадед был человек порядочный и женился на ней. – Как ты смеешь, наглец?! Я разобью твою черную рожу! – Ну что ж, попробуй… – Осторожно, Армандо, он мастер капоэйры! – предупредил один из студентов. Но остальные принялись подзадоривать кичливого юнца: – Покажи-ка, Армандо, чего стоит твоя голубая кровь! Не робей! – Рук не хочу марать, – пробурчал высокородный студент и покинул поле боя. На том и завершилась дискуссия. – Наш блондинчик оттого так разъярился, что дед его во времена Империи был министром. Дурак… – добавил четверокурсник. – Моя бабушка была мулаткой, и человека лучше, чем она, я не видел, – сказал студент в очках и в соломенной шляпе. Аршанжо распрощался со студентами. – Одолжите мне эту книжечку, если можно. – Пожалуйста. С тех пор никто – даже когда тень Гобино[48] простерлась над Террейро Иисуса и теория арийского происхождения, войдя в моду, сделалась официальной доктриной медицинского факультета – не пытался задеть Педро Аршанжо. Через двадцать лет, когда разразился скандал, новое поколение студентов выступило против своих профессоров в поддержку педеля. А на карнавале в группе «Утренняя Звезда» танцуют рядом белые, негры, мулаты, и им нет дела до теорий ученых мужей. Народ будет восторженно приветствовать и Кирси, и Деде – любая может стать звездой праздника: нет тут ни первой, ни второй, ни высших рас, ни низших. А корабль уже растаял в ночи, исчез в океане. Деде замолкает, ладное тело ее, ловкое и проворное, горделиво растягивается на песке. Педро Аршанжо слышит шум волн, ветра и бескрайних просторов. «Нет на свете людей лучше, чем вы». В холодной стране Суоми будет играть бронзовокожий мальчуган, сотворенный из снега и солнца, и в правой руке у короля Скандинавии – жезл Ошала. О том, как неуемный карьерист Фаусто Пена получил чек (на небольшую сумму), урок и предложение С прискорбием должен заявить, что даже в кругах лучших представителей нашей интеллигенции свили себе гнездо зависть и подозрительность. Эту печальную истину я не могу утаить от читателя – поскольку и то и другое испытал на собственной шкуре. Вы видите перед собой человека, которого ловкие интриганы и подозрительные дураки сделали своей излюбленной жертвой. Горькую чашу испил я после того, как удостоился выбора великого Левенсона и заключил с ним контракт (устный) на жизнеописание Педро Аршанжо: собратья мои распускают про меня и Ану Мерседес омерзительные слухи, обливают меня помоями, и в омуте этой гнусной клеветы я захлебываюсь. Я уже рассказывал о политических интригах: о том, как меня желали представить выкормышем американского империализма, внедренным в сферу бразильской культуры; как хотели поссорить с левыми кругами нашей общественности (впрочем, это намерение, учитывая переживаемый момент, сулит мне некоторую выгоду); как пытались вытеснить с того поприща, которое столь заманчиво для всякого, кто мечтает сделать себе имя и карьеру – а я мечтаю! – и на котором нам так необходимы похвалы и покровители. Я вовремя раскрыл этот подлый план и не повторяю здесь публично имеющиеся у меня доказательства только потому, что я – исследователь, а не душевнобольной и не авантюрист, который ищет разоблачений, а найдет тюрьму. Я предпочитаю действовать могучим оружием моей поэзии – герметичной, но оттого не менее действенной. Негодяи не ограничились тем, что опорочили мое имя среди левых, – они пошли еще дальше, они закрыли передо мной двери редакций. Я – многолетний, ни гроша не получающий сотрудник «Жорнал да Сидаде» (интересно знать, кто осмелился бы просить у доктора Зезиньо гонорар за опубликованные в его газете стихи? Хорошо еще, что он пока не догадался взимать с нас – с меня и других поэтов – деньги за предоставленное в газете место для стихов и взаимных славословий). Я каждое воскресенье печатался на страницах любимого органа, который поддерживал и привечал искусство: кто, как не «Жорнал да Сидаде», открыл торжества по случаю столетия Педро Аршанжо? Вместе с Зино Бателом я вел раздел «Поэзия молодых» в литературном приложении к нашей славной газете: работал-то я один, а благосклонность поэтессочек и прочие блага мы делили на двоих. И вот, прибавив к прежним моим «титулам» – сотрудник «Жорнал да Сидаде», поэт и критик – мой нынешний – «социолог, занятый исследованием, которое имеет международное значение и получит отклик во всем мире» – находка принадлежит Силвиньо, – я, как только узнал о достопамятной затее нашего воинственного утреннего листка, отправился в редакцию. Ответьте мне, пожалуйста, рассудите здраво: у кого, как не у меня, имеются все основания принять участие в этой кампании, если не возглавить ее? Я – непосредственный помощник, доверенное лицо гения из Колумбийского университета: для изучения жизни и творчества бессмертного баиянца он выбрал не кого-нибудь, а меня, меня! Меня пригласили, со мной заключили договор, мне заплатили! ЗАПЛАТИЛИ – да будет позволено написать это священное, это святое слово прописными буквами, да будет позволено заткнуть алчные пасти завистливых и самонадеянных подлецов! Мне или им наш трансконтинентальный мудрец так щедро и своевременно заплатил за серьезный научный труд, и в долларах притом заплатил? Они привыкли жить на подачки правительства и университета, а шуму, а похвальбы… Но когда доходит до дела, становятся кроткими как ягнята. Скажите, кто, невзирая на скудную плату, смог бы лучше, чем я, организовать начинание, достойное такой достойной газеты, как «Жорнал да Сидаде»? У кого на это больше прав, чем у меня? В конце концов, Педро Аршанжо – это моя нива, моя делянка; я на ней зарабатываю себе на пропитание. Так вот, вы не поверите: в редакции меня встретили, как говорится, в штыки, и, чтобы прорваться к доктору Зезиньо, мне пришлось преодолеть множество самых разнообразных препятствий. Столько было сделано напрасных попыток и получено циничных отказов, что я уже был близок к отчаянию. Троица ответственных за проведение торжеств негодяев, а вернее, кто-нибудь из них торопливо выслушивал меня вполуха и отделывался пустыми посулами: «Сейчас, милейший, нам ничего не надо, но, может быть, в ходе кампании появится необходимость… Интервью там или репортажик…», так что у меня хватило ума даже не заикаться о своей главенствующей роли, а попросту предложить сотрудничество. Но я пришел еще раз – меня так просто не одолеть, – я пришел еще раз и принес кое-какой материал. На этот раз вся шайка была в сборе. Они предложили мне за него смехотворную сумму, не оставив ни малейшего шанса на то, что мое имя будет хоть как-то связано с шумными торжествами. Я решил сопротивляться, призвав на помощь конкурентов «Жорнал да Сидаде»; я отправился в редакции других газет, а Ана Мерседес пыталась замолвить за меня словечко в своей «Диарио да Манья»… Напрасно! У королей прессы монополия на общественное мнение, и между собой они не ссорятся. Выхода не было, и я побрел обратно в «Жорнал да Сидаде»: я был готов принять их гнусное, но, к сожалению, единственное предложение и за грош продать свой лучший материал. С отвагой обреченного я постучался в двери доктора Зезиньо, и столп общества сжалился и согласился выслушать меня. Но стоило мне показать ему свои заметки, с ним чуть было не случилась истерика. «Вот именно этого-то и не надо! Я не допущу неуважения к памяти нашего великого земляка, который был наделен высшей духовностью! Я не позволю осмеивать образ этого человека, принижать фигуру Педро Аршанжо! Если мы и купим у вас этот набор злых сплетен, то лишь для того, чтобы немедленно уничтожить: ими никто не сможет воспользоваться, и никто не осквернит памяти о Педро Аршанжо. Фаусто, дорогой мой, подумайте о детях за партами!» Я подумал о детях за партами и продал за ничтожную сумму свое молчание. Доктор Зезиньо еще долго бесновался, а потом сказал, подводя итог разговору: «Многоженец! Какой позор! Да он вообще не был женат! Это вам послужит уроком, дорогой мой поэт: великий человек обязан быть непогрешим в моральном отношении, а если он и оступился, то наш долг – вернуть его образу чистоту. Великий человек является достоянием государства, примером для грядущих поколений: мы должны хранить его на алтаре гениальности и добродетели». Получив чек и урок, я поблагодарил и отправился искать утешения в обществе Аны Мерседес и бутылки виски. Итак, от газетной славы Педро Аршанжо мне не перепало ничего, кроме нескольких строчек в юбилейных статьях великодушных обозревателей Силвиньо и Рено, Жули и Мати. Еще меня отыскали ученики театральной школы, члены чрезвычайно авангардистской группы «Долой текст и рампу» – название говорит за себя. Они предложили мне написать пьесу о Педро Аршанжо, точнее, не пьесу – им не нравилось это слово, – а текст спектакля. Что ж, подумаю и, если они позволят мне принять участие в постановке, пущусь, пожалуй, в эту авантюру. О том, как общество потребления, придав смысл и значение славе Педро Аршанжо, сумело погреть на нем руки 1 На пост председателя оргкомитета, ответственного за устройство торжеств по случаю столетия со дня рождения Педро Аршанжо, был назначен профессор Калазанс. Этот выбор следует признать удачным. Слава историка Калазанса уже давно перешагнула границы штата и распространилась чуть ли не по всей стране. Его действительно серьезные и оригинальные работы, посвященные Канудосу и Антонио Консельейро[49], снискали ему похвалы старцев из Национального института истории и, кажется, получили премию Бразильской академии (а если не получили, то у господ «бессмертных», допустивших такую вопиющую несправедливость, есть еще время исправить свою ошибку и увенчать профессора лаврами). Калазанс читает лекции на нескольких курсах двух факультетов, он образован, благодушен, неизменно весел, он день-деньской носится из аудитории в аудиторию, обрушивая на студентов ворох исторических анекдотов: свой хлеб он зарабатывает в поте лица. Кроме того, на Калазансе, как на вешалке, висит целая груда почетных (иногда), хлопотных (всегда) и никем не оплачиваемых (никогда) должностей и обязанностей, кои он выполняет своевременно и с удовольствием. Он и секретарь Баиянской академии, и казначей Историко-географического института, и президент Центра фольклорных исследований, не говоря уж о том, что профессор ab aeterno [50] состоит в должности синдика дома, в котором живет. Как он справляется со всем этим, как поспевает, как ухитряется выкраивать время для исследований, занятий и статей и остается бодрым, свежим и веселым? Но суета и спешка, в которых проходит жизнь профессора, покажутся чудовищными, сверхъестественными только тому, кто не знает одного обстоятельства. Калазанс – родом из легендарного Сержипе. Ему, рожденному в феодальном поместье-латифундии, где не было никаких средств к существованию, никакой работы, ему, выросшему в невероятной нищете и чудом не попавшему в роковой процент детской смертности, пережившему все болезни – от лихорадки до оспы, ему, претерпевшему нужду и лишения, теперь уже ничто не страшно, он стал героем, он научился повелевать временем… Если профессор Калазанс взял руководство торжествами на себя, успех праздника обеспечен. Впрочем, Большой юбилейный комитет (сокращенно БЮК) одним своим составом обеспечил столетию со дня рождения Педро Аршанжо должную величественность и размах. Его председателем стал сам губернатор штата Баия, а членами – кардинал-примас, высшие военные чины, ректор университета, префект, управляющие баиянскими банками и президенты разнообразных учреждений, связанных с культурой и искусством; председатель правления «Банко до Бразил», генеральный директор Индустриального центра Арату, президент Торговой ассоциации, главные редакторы ежедневных газет; начальник управления образования и культуры; майор Дамиан де Соуза. Если не считать этих лиц, участие которых было настоятельно необходимо, потому что без их одобрения или благосклонного согласия любая инициатива была обречена на провал или на запрет, все остальные члены БЮК действовали по заранее определенному плану, и задача у каждого была своя. И вот доктор Зезиньо Пинто, сопровождаемый секретарем и управляющим «Жорнал да Сидаде», собрал в своем кабинете немногочисленный оргкомитет: «он потому и невелик, что призван действовать энергично и оперативно». Оргкомитет был не так уж мал. Возглавил его, естественно, доктор Зезиньо, и в его состав, кроме председателя – профессора Калазанса, вошли директор Историко-географического института, президент Академии литературы и языка, декан философского факультета, декан медицинского факультета, секретарь Центра фольклорных исследований, начальник Управления туризма и представитель баиянского филиала акционерного общества «Допинг». На первое заседание явились все; обстановка была торжественно-праздничная; официант – в этой роли выступил ночной курьер – принес стаканы с уже налитым виски, лед, содовую воду, просто воду и лимонад-гуарана – на выбор. – Отечественное… – буркнул, отведав виски, угрюмый Феррейринья, секретарь редакции. Обратившись с приветствием к «выдающимся деятелям, почтившим своим присутствием редакцию «Жорнал да Сидаде», доктор Зезиньо в короткой блестящей речи определил главные направления кампании и воздал горячие похвалы всем членам БЮК – от губернатора до майора. Одновременно он намекнул, о чем будут просить каждого из них: энергичному префекту надлежало назвать именем Педро Аршанжо одну из новых улиц Баии, а начальнику Управления образования и культуры – одну из школ, «где память о великом соотечественнике будет благоговейно храниться теми, кто завтра вступает в жизнь, кто олицетворяет собой великое будущее Бразилии». От ректора университета требовалась интеллектуальная и материальная поддержка всей кампании, и в особенности – заранее подготовленного симпозиума. От начальника Управления туризма – гостеприимная встреча приглашенных с Юга и Севера страны. От редакторов газет – «не конкурентов, но коллег» – ожидалось подробное освещение событий, бескорыстная помощь не только печатным словом, но и через посредство контролируемых ими радио– и телепередач. Все остальные – банкиры, промышленники и коммерсанты – должны будут содействовать усилиям шустрых и проворных сотрудников фирмы «Допинг». Не забыли ли мы кого-нибудь? Ах да, майор Дамиан де Соуза! Борец за права народа, почти символ нашего города! Ну как же, он был близким другом Педро Аршанжо, он является подлинно народным представителем в БЮК – «нельзя забывать, что Педро Аршанжо – выходец из народа, олицетворение трудящихся и угнетаемых масс, сумевших подняться до высот науки и литературы» (аплодисменты). Между виски и кофе («Виски в рот взять нельзя, вот дешевка, Аршанжо заслуживал чего-нибудь получше, хотя бы приличной кашасы», – размышлял Магальяэнс Нето, видный ученый, директор Института, отставив в сторону стакан пойла и протягивая руку за чашечкой кофе) комиссия наметила программу торжеств, сосредоточив все внимание – без ущерба для любых других предложений, буде таковые появятся, – на трех пунктах: а) Опубликовать четыре специальных выпуска «Жорнал да Сидаде» – по выпуску в воскресенье – за месяц до 18 декабря. Посвятить их исключительно Педро Аршанжо и его творчеству; привлечь к сотрудничеству всех знаменитостей Бразилии. Даже реклама, напомнил представитель «Допинга», должна будет служить к вящей славе Педро Аршанжо. Составили список предполагаемых авторов-сотрудников. Ответственность за исполнение возложить на директора Института, президента Академии, секретаря Центра фольклорных исследований и, разумеется, на профессора Калазанса, без профессора Калазанса – ни шагу… б) Провести на философском факультете научный симпозиум на тему «Расовое равенство в Бразилии как утверждение гуманизма; апартеид как его отрицание». Эта идея принадлежала профессору Рамосу из Рио, который в письме к доктору Зезиньо писал: «Педро Аршанжо – это великолепный пример того, как Бразилия решает расовую проблему, смешивая, сплавляя воедино разные расы. Нет лучшего способа почтить память выдающегося ученого, столько лет пребывавшего в забвении, чем созвать форум, где единодушно будет еще раз признан плодотворный путь нашей страны и осуждены преступления апартеида и расизма, ненависть человека к человеку». Ответственность за проведение симпозиума возложить на деканов философского и медицинского факультетов, начальника Управления туризма и, естественно, на могучего профессора Калазанса – даром, что ли, родился он в штате Сержипе?! в) Организовать торжественное закрытие юбилейных празднеств вечером 18 декабря в актовом зале Историко-географического института: помещение парадное, величественное, хотя и не очень вместительное, но, как сказал мудрый и многоопытный доктор Зезиньо, «лучше небольшая комната, битком набитая слушателями, чем огромный, но пустой зал». Начальник Управления туризма – неисправимый оптимист – предложил было колоссальный актовый зал медицинского факультета или, может быть, лучше ректората, ведь он еще больше? Но наберется ли в Баии столько самоотверженных людей, способных выслушать речь профессора Рамоса из Рио, речь представителя медицинского факультета, речь представителя Академии, речь представителя Центра фольклорных исследований, речь представителя философского факультета – пять высокоученых, изысканно-выспренних речей, пять шедевров риторики, пять длиннейших и скучнейших выступлений? Доктор Зезиньо знал жизнь и не разделял оптимизма легкомысленного начальника Управления. Ответственность за организацию торжественного вечера целиком и полностью возложить на профессора Калазанса – если уж он не сможет заполнить двести удобных кресел в актовом зале института, никто не сможет… Протокола решили не составлять, но зато доктор Зезиньо попросил отпечатать на машинке три основных пункта программы, и со всеми подробностями: имена, темы выступлений и прочее, потому что ему хотелось еще раз изучить их, «перед тем как обнародовать». Улыбаясь своей пленительной улыбкой – он словно поздравлял собеседника или вручал ему деньги, – доктор добавил: «Будем публиковать все это постепенно, малыми порциями: каждый день что-нибудь новое. Подогреем интерес и создадим «suspense»[51]. – Сейчас попросит «nihil obstat»[52], – шепнул мрачный Феррейринья веселому Голдману, известному в редакции под именем «король отказов»: «Нету денег в кассе, нету…» – Цензуру или начальника полиции? – Обоих, я думаю. Сердечная и плодотворная встреча была запечатлена фотографами – пригодится и для первой страницы завтрашнего номера, и для потомства. Телевизионщики засняли ее для вечернего выпуска новостей: доктор Брито (прав, прав был Зезиньо Пинто!) оказался «не конкурентом, но доброжелательным коллегой». Был назначен день очередного собрания; прощаясь, каждый был удостоен рукопожатием доктора Пинто, этого выдающегося организатора. «Неужели он и гостям подает эту мерзость вместо виски? – продолжал размышлять потрясенный Магальяэнс. – Да нет, конечно! Дома у него наверняка целый погреб шотландского… Ох уж эти миллионеры!» 2 Гастон Симас, управляющий баиянским филиалом акционерного общества «Допинг», не по годам тучный и лысый, взмокший от пота господин, придав своему толстощекому, пышноусому лицу выражение бодрой решимости, улыбаясь и весело чертыхаясь, сообщает группе ближайших помощников – группа эта состоит из пяти мудрецов, пяти асов, пяти непревзойденных пройдох – об итогах заседания оргкомитета по поводу столетнего юбилея Педро Аршанжо. Теперь им, пяти сотрудникам фирмы, – жалованье они получают поистине королевское, – надлежит поставить юбилейную кампанию на деловые рельсы, то есть приняться за рекламные объявления: вот тогда и потекут денежки, и появятся счета-фактуры… Гастон Симас перекатывает это замечательное слово во рту, и кажется, что он вкушает амброзию, пробует икру или смакует драгоценное вино. – В каждом воскресном приложении нам выделяют по пять полос. В четвертом, и последнем, выпуске будет двенадцать полос, и мы можем рассчитывать на семь, семь с половиной, даже, если потребуется, на восемь. Но, друзья мои, мы не должны ограничиваться только предложениями! Путь свободен. Пришпорьте фантазию, творите, дерзайте! За дело, дети мои! Нельзя терять время! В кратчайший срок жду от вас конкретных предложений! Наш девиз – действенность и основательность! Помните об этом! Окончив свою речь, он возвращается в кабинет, падает в кресло. Гастон Симас – воплощение действенности и основательности: умен, трудолюбив, наделен даром фантазии, но в те минуты, когда им овладевает бес самоуничижения, ему со всей очевидностью становится ясно, что на свет он родился не для рекламных операций: Симас не в восторге от своей профессии. Он избрал ее по необходимости и из тщеславия: она дает хорошее жалованье и заметное положение в обществе. Будь его воля – он бы так и остался журналистом: получал бы гроши, но зато не надо было бы изображать из себя важную персону – это так не вяжется с его веселым лицом гуляки и бабника, для которого главная радость жизни – сыграть в домино у ворот рынка Модело, пропустить стаканчик-другой, поболтать о том о сем с приятелями… «Для этой профессии во мне слишком много баиянского, – признался он однажды юному Арно, симпатичному уроженцу Рио, восходящей звезде рекламного бизнеса. – А что делать?» – «Как что делать? Смириться, милый Гастон, смириться: должность управляющего баиянским филиалом дает большие деньги и завидное положение в обществе – социальный статус, так сказать…» И вот, словно бесправный раб, Гастон Симас сидит в своем кабинете и смотрит на залив, на крепость у моря, на зеленый остров, на плавно скользящие по воде баркасы… А в кабинете все кричит о богатстве и могуществе его обитателя: там мебель черного дерева, там ковер из Женаро, там рыжая секретарша… Что ни говори, а в наше время нет искусства выше, чем искусство рекламы. Никто не возьмет на себя смелость отрицать, что искусство рекламы – важнейшее и высочайшее искусство: ни поэзия, ни проза, ни живопись, ни музыка, ни театр, даже кино не могут сравниться с ним. Ну, а телевидение и радио, можно сказать, вообще автономно не существуют, они изначально включены в орбиту рекламы. Создание рекламы требует художественного дара, и в рекламных агентствах полным-полно разнообразных пикассо. Среди писателей нет равных тем, кто пишет рекламные объявления: десятки хемингуэев творят новую литературу, сочиняют с неистощимой изобретательностью прозу и стихи в традициях реализма или сюрреализма – ищут и находят путь к сердцу потребителя. Так зачем же скрывать правду? Взойдет солнце, и мир увидит ее во всем блеске и могуществе! Но пикассо и хемингуэи в свою очередь тоже целиком зависят от рекламы: их, пикассо и хемингуэев, создают рекламные агентства и благодаря рекламным агентствам в мгновение ока обретают они славу и успех. В течение нескольких месяцев поклоняются им толпы почитателей-ротозеев. Потом они исчезают, уходят в небытие – согласитесь, что нельзя до бесконечности держать на гребне славы новоявленных гениев и писать о них статьи! Ведь владельцы рекламных агентств люди, а не боги! Впрочем, у каждого из рекламируемых есть свой шанс, своя звездная минута, и чем больше денег потрачено на прославление, тем дольше она длится. А потом – устраивайтесь сами, это уж ваше дело. И они устраиваются: достаточно окинуть взглядом эту ярмарку тщеславия, чтобы убедиться, сколько жуликов и ловкачей, выращенных в инкубаторах рекламных агентств, процветают и живут припеваючи, нисколько не страдая от своей никчемности и бездарности, предоставляя глупцам вроде профессора Калазанса надрываться на двух факультетах, терять последние силы на этой марафонской дистанции… Профессор Калазанс никогда не сделает карьеры, никогда не станет символом нашей эпохи, воплощением нашего восхитительного, благородного – сколько ни хвали, все мало! – общества потребления… Вывезенный из Рио чертенок Арно, смочив перо настоящим шотландским виски, первым порадовал Гастона Симаса результатом трехдневных напряженных трудов, глубоких раздумий, – первым потряс шефа плодом своей безудержной фантазии. Он положил на стол Симаса лист бумаги, на котором крупными буквами было написано: «ПЕДРО АРШАНЖО,переведенный на английский, немецкий и русский,ПРОСЛАВЛЯЕТ БРАЗИЛИЮ И ПРИНОСИТ ЕЙ ВАЛЮТУ.ТРЕСТ ПО ЭКСПОРТУ КАКАО делает то же!» – Гениально! – закричал в восторге Гастон. – Молодец! За первым опытом последовали другие, не менее удачные, но приоритет, без сомнения, принадлежал юному принцу рекламного королевства, высокоодаренному Арно, – недаром получал он в месяц столько же, сколько добрая половина профессоров какого-нибудь факультета, вместе взятых! Задавшись благородной целью повысить культурный уровень читателя, мы приведем некоторые из наиболее удачных текстов. Вот, например: "Отпразднуйте столетие Педро Аршанжо бокалом "Полярного пива"!" “Если бы Педро Аршанжо был жив, он писал бы свои книги только на электрических пишущих машинках "Золимпикус"”. "В год столетия со дня рождения Педро Аршанжо Индустриальный центр выстроит новую Баию!" “В 1868 году родились два баиянских исполина: Педро Аршанжо и страховая компания "Факел "”. Арно не почил на лаврах, а сотворил новое чудо. Воздержимся от похвал – прочтите сами и убедитесь: "Всегда, всегда, всегда Горит наша «Звезда»! Ангельский нрав! Аршанжельский вид! Наша «Звезда»обувает в кредит!" Арно был так горд своим произведением и так любезен, что лично отнес его заказчику – хозяину обувной фирмы «Звезда», но тот принял принца как нельзя хуже. В это самое время он пытался похудеть, а ничто так не портит характер человека, как диета. Густобровый пятидесятилетний обувщик с докторским кольцом на пальце оценил элегантность визитера, его невозмутимую самоуверенность и безнадежно покачал головой: – Я – дряхлый, обессиленный, голодный старик, а вы молоды, красивы, нарядны, от вас пахнет виски и акараже, и как замечательно пахнет, но все же я позволю себе заметить: рекламу вы сочинили дерьмовую. Притворное самоуничижение и внезапная грубость так причудливо сочетались в этой фразе, что Арно не обиделся, а расхохотался. Заказчик пояснил свою мысль: – Сударь, в Баии три обувных магазина фирмы «Звезда», вы же не сообщаете адреса ни одного из них. Это во-первых. Во-вторых, что это такое – «горит наша «Звезда»? Горит или прогорает? Честное слово, я сделал бы рекламу лучше, а взял бы дешевле. К вящему разочарованию служащих фирмы, которые надеялись, что в один прекрасный день их хозяина вздуют, драки не произошло: Арно вместе с клиентом переработал текст и в конце дня, когда с моря веял легкий бриз, оба вышли на улицу. «Вы любите древности?» – спросил обувщик. «Вообще-то я предпочитаю современность», – признался Арно, но все-таки пошел за ворчливым заказчиком по улочкам и переулкам и впервые в жизни оказался в «bric-a-brac»[53]. Он увидел старинные светильники, серебряные кадила, кольца, причудливые украшения, кушетки и козетки, хрустальные шишечки, гравюры из Лондона и Амстердама, расписанный от руки молитвенник и ветхую резную фигуру святого. Арно внезапно ощутил магическую силу красоты. На следующий день, показывая исправленный текст Гастону Симасу, за которым оставалось последнее слово, Арно сказал ему: – Старик, а ведь ты был прав! Здесь, в Баии, трудно заниматься нашим делом, не идет оно в этом климате… Эх, если бы можно было бросить все!… Ходил бы себе по улицам… Скажи-ка, Гастон, ты видел когда-нибудь фасад церкви Ордем-Терсейры? – Еще бы мне не видеть! Я ведь здесь родился, малыш! – Представляешь, я уже год в Баии, тысячу раз проходил мимо, и никогда мне даже в голову не приходило остановиться, постоять, посмотреть! Лошадь я, Гастон, скотина я, несчастный я человек, сукин я сын из рекламного агентства! В ответ на это Гастон Симас лишь тяжело вздохнул. 3 На второе заседание оргкомитета народу пришло уже значительно меньше. Так всегда и бывает: второе заседание не фотографируют, оно не удостаивается упоминания на первой странице – хорошо, если тиснут две строчки где-нибудь на задах. Президента Академии и директора Института представлял в одном лице профессор Калазанс. Деканы медицинского и философского факультетов, равно как и начальник Управления туризма, извинились и не пришли, сославшись на ранее назначенные встречи; впрочем, они сообщили, что присоединяются к любому решению и поддерживают любое начинание. От философского факультета в порядке личной инициативы явился профессор Азеведо: его привлек план устроить симпозиум, и он с энтузиазмом ухватился за эту идею. Профессор Рамос, прося содействия в организации этого дела, написал ему из Рио следующее: «Первая научно подготовленная дискуссия может стать заметной вехой в развитии бразильской культуры. Расовая проблема приобрела ныне жгучую актуальность, во многих странах она перерастает в конфликт: это относится в первую очередь к Соединенным Штатам, где «черная власть» стала новой и серьезной силой, и к южноафриканским государствам, правительства которых, мне кажется, действуют как наследники нацизма». Профессор Азеведо собирался документально доказать вклад Аршанжо в «бразильский вариант» решения проблемы, которую ныне должны были обсудить участники симпозиума. «Девизом этого форума, – писал он профессору Рамосу, – могли бы стать слова местре Педро: «Мировую культуру Бразилия обогатила прежде всего смешением рас. Это наш вклад в сокровищницу гуманизма, это наш дар человечеству». Присутствовала на заседании и секретарь Центра фольклорных исследований: она героически отстаивала себе место под солнцем, в одиночку сражаясь против многочисленных этнографов, антропологов, социологов, занимающих высокие должности, получающих от иностранных университетов и научных обществ стипендии и субсидии, командующих целыми полками ассистентов; а она была самоучкой, исследованиями занималась почти кустарно, на свой страх и риск, и упустить такой шанс, как юбилей Педро Аршанжо, не могла. Рослая, крепкая, веселая Эделвейс Виейра одна из немногих знала работы баиянского местре; она, да профессор Азеведо, да председатель оргкомитета Калазанс, который сказал однажды: «Взявшись за какое-нибудь дело, я готов всерьез за него отвечать». Пришел и представитель фирмы «Допинг», нагруженный кожаной папкой, бумагами, схемами, графиками и сводками; вместе с Голдманом они немедленно заперлись в кабинете главного редактора. Доктор Зезиньо попросил Калазанса и всех остальных «минуточку подождать», и они ждали, болтая о всякой всячине. Угрюмый Феррейринья уволок председателя оргкомитета к окну и поделился с ним своими опасениями: «Дела идут неважно, у нашего повелителя совершенно похоронное лицо…» Секретарь редакции пользовался репутацией первого паникера, и Калазанс не очень-то ему поверил: такие уж настали времена – слухи, сплетни, мрачные прогнозы, да и вообще жизнь невесела и беспокойна… Но когда дверь кабинета наконец открылась и на пороге появились Гастон Симас и доктор Зезиньо, он заметил, что, как ни старается главный редактор придать своему лицу веселое и благодушное выражение, глаза у него тревожные и испуганные. – Извините, господа, что заставил вас ждать, прошу вас! – сказал Зезиньо. Продолжая стоять, Калазанс сообщил: – Профессор Азеведо представляет философский факультет. Местре Нето прийти не смог, а сенатор улетел в столицу – президент Академии избран в сенат республики. Свои полномочия он передал мне. Декан медицинского факультета и начальник… – Они позвонили, что не придут, – прервал его босс. – Это неважно, а может, и к лучшему. Мы здесь все свои, en petit comité[54], так сказать, можем поговорить спокойно, обсудить все наши проблемы… Прошу садиться, друзья. Первым слово взял профессор Азеведо и тоном заправского оратора начал: – Позвольте, доктор Пинто, поздравить вас с удачнейшим предложением, достойным всяческих похвал! Особенно хотелось бы подчеркнуть насущную важность симпозиума по проблемам апартеида и смешения рас: этот симпозиум станет крупнейшим за последние годы событием в отечественной науке. Честь и хвала нам всем, и прежде всего – доктору Пинто! Доктор Пинто слушал со скромным видом человека, который просто выполняет свой долг перед отчизной и бразильской культурой и готов принести на их алтарь любые жертвы. – Благодарю вас, дорогой профессор. Я тронут. Но раз уж вы заговорили о симпозиуме, мне хотелось бы высказать некоторые мысли по этому поводу. Буду краток: я снова и снова изучал этот вопрос во всей его сложности и глубине и пришел к определенным выводам, я сообщу их вам, друзья мои, и рассчитываю на ваш патриотизм и здравый смысл. Прежде всего я хочу выразить мое восхищение выдающимися трудами профессора Рамоса. Мои чувства не нуждаются в доказательствах: ведь это я привлек профессора к участию в юбилейных торжествах. Предложенный им симпозиум, разумеется, представляет большой научный интерес, но сейчас не та ситуация, чтобы затевать подобное… Сейчас не время! Профессор Азеведо похолодел: всякий раз, когда раздавались роковые слова «сейчас не та ситуация», случалась какая-нибудь гадость. Последние годы ему и его коллегам по университету жилось нелегко и приходилось несладко, поэтому он, не дослушав, предположил самое плохое и прервал речь Зезиньо: – Сейчас как раз время, доктор Пинто! Сейчас, когда расовые столкновения в США достигли размаха гражданской войны, когда молодые африканские государства начинают играть все большую роль в международной политике, когда… – Вот-вот, дорогой профессор! Те самые события, которые, по вашему мнению, доказывают своевременность симпозиума, на мой взгляд, превращают его в серьезную угрозу… – Угрозу? – ввязался Калазанс. – Кому? – …серьезную угрозу. Симпозиум на такую опасную тему, как «Проблемы апартеида и смешения рас», может стать очагом агитации, и пожар, дорогие мои, вспыхнет такой, что нам даже трудно себе представить. Подумайте о юношестве, подумайте о студентах! Я не отрицаю, что многие их требования правомочны и справедливы – наша газета смело заявляла об этом, – но можем ли мы сыграть на руку профессиональным смутьянам – агитаторам, внедренным в студенческую среду, можем ли мы дать повод шайке подрывных элементов?! «Все пропало», – понял профессор Азеведо, но продолжал бороться: предложение профессора Рамоса стоило того. – Побойтесь бога, доктор Пинто! – в последнем усилии выкрикнул он. – Студенты – даже самые леваки – поддержат наш симпозиум единодушно. Я со многими говорил: все настроены чрезвычайно благожелательно, все заинтересованы! Ведь это чисто научная затея! – Видите, профессор, вы только подтверждаете мою правоту и даете мне новые аргументы. Опасность как раз и заключается в том, что студенты поддержат симпозиум. Ведь его тема – это настоящий динамит! Бомба! Нет ничего легче, чем превратить научный симпозиум в политический митинг. Начнутся демонстрации, манифестации в поддержку американских негров, выступления против США… Дело может кончиться поджогом американского консульства! Вы ведь сами сказали: это левый симпозиум! – Ничего я не говорил! В науке нет ни левых, ни правых! Я сказал только, что студенты… – Это одно и то же: студенты-леваки и все студенчество в целом одобряют симпозиум. Это-то и опасно, профессор! – Ну, так нельзя… – попытался Калазанс снова вступиться за коллегу. Доктор Зезиньо, не скрывая своего неудовольствия, решил прекратить прения: – Простите, Калазанс, я перебью вас: мы попусту теряем время. Даже если вы меня переубедите, а меня совсем нетрудно переубедить… – он вдруг замялся, – даже в этом случае симпозиум нельзя будет провести. – И выдавил из себя: – Потому что… ну, меня вызывали… и я имел возможность обсудить эту проблему во всех аспектах… – Вызывали? Кто вас вызывал? – пожелала узнать секретарь Центра, совершенно не разбиравшаяся в тонкостях политики. – Тот, у кого на это есть право… Профессор, надеюсь, теперь вам все ясно? Вы поймете меня и мое положение… Я хочу вас попросить: объясните все профессору Рамосу, мне бы не хотелось, чтобы он истолковал мой поступок превратно… Зезиньо посмотрел в окно: напротив, в кафе, сотрудники его газеты пили кофе с молоком и ели бутерброды. – От нас ускользнули некоторые детали, а именно они в определенный момент сделали нежелательным то, что на первый взгляд казалось нам прекрасной затеей. Я сообщу вам совершенно конфиденциально: как раз сейчас наши дипломаты подготавливают широкое соглашение с ЮАР. Мы очень заинтересованы в упрочении связей с этим сильным и стремительно развивающимся государством. Не исключен и антикоммунистический альянс: во всяком случае, в ООН мы уже выступаем как союзники и отстаиваем одни и те же взгляды. В ближайшие дни будет открыта прямая воздушная линия Рио – Йоханнесбург. Вы понимаете, что все это значит? А тут собираются бразильские ученые – собираются для того, чтобы заклеймить апартеид, то есть Южно-Африканскую Республику? Я уже не говорю о США, о наших обязательствах перед великим народом! В тот самый час, когда он испытывает трудности со своими неграми, мы подольем масла в огонь? От расизма до Вьетнама – один шаг! Ничтожный шажок! Все это слишком серьезные аргументы, друзья мои! Как бы ни хотел я отстоять нашу затею, спорить не приходилось. – Короче говоря, симпозиум прикрыли? – вскинулась неугомонная Эделвейс, которая из-за пагубного пристрастия к ясной и простой народной речи слов не выбирала. – Никто ничего не прикрывал, дона Эделвейс, – воздел руки к небу уже успокоившийся доктор Зезиньо. – Мы живем в Бразилии, в демократической стране, – здесь ничего запретить невозможно! Просто мы здесь и сейчас всесторонне, на основании новых данных, изучили проблему – мы, наш оргкомитет, и больше никто! – и приняли решение: отложить проведение симпозиума. Это не помешает нам торжественно отметить столетний юбилей Педро Аршанжо. Воскресные приложения готовятся полным ходом, Гастон сообщил мне в высшей степени отрадные сведения. Перспективы прекрасные! Торжественное собрание пройдет на высоком научном уровне, будут отличные речи! Кроме того, можно придумать что-нибудь еще – только не такое опасное, как этот пресловутый симпозиум… Наступила тишина, какая бывает всегда, когда возникает «не та ситуация», и в этой тишине доктор Зезиньо, как феникс, еще раз возродился из пепла сгоревшего симпозиума. – Вот, например, большой конкурс для школьников… Редакция подготовит актуальную и патриотическую тему… Назначим крупную премию имени Педро Аршанжо… Победитель конкурса и сопровождающий на неделю смогут слетать в Португалию. Как вам эта идея? Подумайте, друзья мои. Спасибо за внимание. На этот раз не было даже и отечественного виски. 4 Общество писателей-медиков (в Баии находилась его штаб-квартира, а отделения были разбросаны по многим городам нескольких штатов) опубликовало манифест в поддержку юбилейных торжеств: Педро Аршанжо, хотя и не стал дипломированным врачом, был тесно связан с медицинским сословием пуповиной медицинского факультета, «которому служил с замечательным усердием и трогательной преданностью». Председатель этой деятельной организации, уважаемый рентгенолог из знаменитой клиники, писавший биографии выдающихся медиков, пожелал произнести речь – шестую! – на торжественном заседании и, дабы в сухом научном выступлении прозвучали живые человеческие ноты, отправился собирать точные сведения о личности – именно о личности – Педро Аршанжо. Постепенно он добрался до майора Дамиана, который уже много лет принимал по вечерам посетителей в баре «Бизаррия», в одном из глухих закоулков Пелоуриньо. Там был его «ночной офис». Бар «Бизаррия» – один из последних баров, где еще уцелели столики и стулья, а посетители могли насладиться беседой, – помещался раньше на оживленнейшем перекрестке Праса-да-Се и принадлежал одному милому испанцу, лет пятьдесят назад приехавшему из Понтеведры. Теперь же его сыновья открыли на месте бара закусочную американского типа: за умеренную плату посетитель получал тарелку с уже наложенной едой, бутылочку с каким-нибудь прохладительным по своему выбору, ставил все это на подобие прилавка, который шел по периметру, и через десять минут был уже сыт и свободен; таким образом посетитель отрывался от зарабатывания денег только на десять пропащих минут. Старик испанец любил своих завсегдатаев, любил добрый стакан вина, не презирал и кашасу – если, конечно, кашаса хорошая; он уступил выгодный перекресток сыновьям, нетерпеливым поборникам прогресса, но отказаться от бара, где стояли бы столы и стулья, где шли бы оживленные беседы, где никто не смотрел бы на часы, не пожелал, а потому обосновался в тупичке на Пелоуриньо, и вслед за ним туда переехали упрямые пьяницы – его клиенты и приятели. Майор Дамиан был завсегдатаем бара с незапамятных времен и ежевечерне являлся туда выпить для аппетита перед ужином: у него было постоянное место. Элегантный и несколько чопорный рентгенолог оробел и онемел, попав в этот вчерашний день; ему показалось, что время повернуло вспять и он очутился в давно уже не существующем городе: черные каменные плиты пола, тусклый свет, столетние сумрачные стены, восточные ароматы… В тот вечер не он один искал майора, чтобы тот поделился воспоминаниями об Аршанжо: в «Бизаррии» уже сидели Гастон Симас и какой-то франтик из его агентства. Они пили убийственное зелье, известное в свое время под названием «козлиный мосточек», а франтик – потом выяснилось, что его зовут Арно Мело, – ел акараже. Торговка, продававшая баиянские яства, больше двадцати лет просидела за своей жаровней у входа в бар, а потом вслед за ним перебралась сюда с Праса-да-Се. Все было внове председателю Общества писателей-медиков, все волновало его, потому что до сих пор мир его был ограничен клиникой, студентами, рентгеновским кабинетом на улице Чили, квартирой на улице Граса, литературно-научными собраниями. Разве что по воскресеньям добавлялись пляж и фейжоада[55]. – Рентгенолог? – спросил майор, взглянув на визитную карточку. – Это прекрасно. Доктор Натал в отпуске, доктор Умберто путешествует, я просто не знал, что делать. Садитесь, чувствуйте себя как дома! Что будете пить? То же, что мы? Правильно. Для аппетита нет ничего лучше. Пако! – обратился он к испанцу. – Налей нам еще и подойди познакомься с доктором Бенито, который почтил нас сегодня своим присутствием. Доктор Бенито из вежливости – в этих обстоятельствах, пожалуй, излишней – взял рюмку и с опаской пригубил чудовищную смесь. Оказалось – восхитительно! Симас и Арно, изучая пути, по которым ходил когда-то местре Аршанжо, были уже далеко – на четвертой или пятой рюмке. Майор невозмутимо затянулся дрянной сигарой, выпустил клуб дыма: – Рассказывают еще, что одна иаба, прослышав о том, какой бабник Педро Аршанжо, решила проучить его, смешать с грязью и обернулась самой красивой и нарядной в Баии мулаткой… – Что такое иаба? – осведомился Арно. – Это дьяволица со спрятанным хвостом. Они отужинали все вместе, в баре: жаренная на оливковом масле рыба, обильно орошаемая ледяным пивом, была выше всех похвал. Дважды майор пускал по кругу бутылку кашасы, чтобы «залакировать пиво». Потом они отправились – «тут совсем рядышком» – навестить заведение, принадлежавшее некогда Эстер, а теперь – Руте по прозвищу Горшочек Меду. Там еще подавался знаменитый коньяк времен Педро Аршанжо. В полночь Гастон Симас исполнил для воодушевленно подтягивавшей публики «Звездное небо», а Арно Мело произнес несколько невыдержанную идеологически, но яростную речь против общества потребления и капитализма как такового. В два часа ночи доктор Бенито, сделав над собой страшное усилие, вырвался оттуда. Свою машину он оставил на Террейро, а домой приехал на такси: никогда в жизни – даже в студенческие времена – он так не напивался; никогда еще не совершал столько необдуманных и противоречащих здравому смыслу поступков. – Прости, дорогая, – сказал он жене, – я очутился в каком-то странном мире… А про Аршанжо мне только и удалось узнать, что он некоторое время сожительствовал с дьяволом… – С дьяволом? – переспросила жена, сразу ухватив суть дела. На следующее утро доктор обнаружил у дверей своего кабинета троих посланцев майора – у каждого была записочка: «Майор Дамиан де Соуза просит милосердного врачевателя оказать помощь неимущему подателю сего, а господь воздаст ему сторицей». Двоим надо сделать снимок легких, третьему – почек. Но это только начало: поток страждущих будет бесконечен. 5 Следует признать, что наиболее восторженно откликнулся на столетний юбилей Педро Аршанжо медицинский факультет Баии. В самом начале кампании, еще на первом ее этапе, в интервью на страницах «Жорнал да Сидаде» было заявлено следующее: «Педро Аршанжо – сын факультета, его творчество – это часть нашего священного достояния, часть того драгоценного наследия, что возникло когда-то на древней площади Террейро Иисуса, в славном коллеже иезуитов, а потом, вознесенное на пьедестал первого учебного заведения в Бразилии, было укреплено и развито победоносными наставниками нашего факультета. Работы Педро Аршанжо, высоко оцененные ныне даже за границей, могли быть осуществлены лишь потому, что их автор, входя в состав администрации медицинского факультета, проникся духом этого благородного и гуманного учреждения, которое, занимаясь в первую очередь развитием медицины, в то же время уделяло внимание и близкородственным дисциплинам – особенно литературе, словесности. В стенах нашего факультета звучали голоса величайших ораторов Бразилии, находили себе поддержку изумительные по изяществу стиля и чистоте языка писатели: наука и искусство, медицина и элоквенция рука об руку шли по аудиториям. В этой атмосфере высочайшей духовности и закалился дух Педро Аршанжо, под сенью науки отточилось его перо. И сегодня, в этот торжественный день, мы с законной гордостью можем воскликнуть: творчество Педро Аршанжо – детище медицинского факультета Баии!" Ну что же, как бы там ни было, доля истины в этом заявлении есть. О книгах, доктринах, теориях, профессорах и уличных певцах, о царице Савской, о графине, об иабе; об одной загадке и – в довершение ко всему этому – о рискованном предположении 1 Говорят, любовь моя, что побывала однажды в Баии иаба, и вознегодовала она, и оскорбилась, и горько обиделась на местре Педро Аршанжо, потому что необузданный и невоздержанный, хвастливый этот распутник, повелитель и укротитель женщин, самец бесчисленных самок, пастырь послушного и кроткого стада, жил в окружении наложниц, словно африканский какой-нибудь царек: все возлюбленные его знали друг друга, захаживали друг к другу в гости, сообща пестовали рожденных от него детишек – мирно и дружно, как сестры, собирались, веселились, болтали или же готовили для своего повелителя разные яства. А он ни одну из них не оставлял своими заботами, по очереди навещал каждую, и хватало его на всех: вроде бы, кроме любовных забав, и не было у него другого занятия и, кроме сладкого ремесла любовника, неведомы были ему другие ремесла… Жил он да поживал в свое удовольствие, ел и пил вволю – горд, как лорд, спесив, как паша, – был местре Педро неизменно спокоен и уверен в себе, не ведал он, что значит страдать от любви, терзаться от потери, изнывать от желания, потому что любовницы его, навеки утратив и стыд и честь, льстили ему наперебой – так перед ним и стелились. Даже в шутку никто из них и подумать не смел о том, чтобы бросить Аршанжо, вызвать в нем ревность или изменить ему – так искусен он был и неутомим. Нестерпимым оскорблением показалось иабе такое надругательство над всем женским полом, вот и решила она строго наказать местре Педро, да так, чтобы навеки запомнил он суровый и жестокий этот урок, чтобы в мольбах и ожидании, в просьбах и отказах, в презрении и одиночестве, в измене и позоре, в тоске безответной любви познал он все ее зло, всю ее боль. Никогда не страдал от любви Аршанжо, бабник и соблазнитель, – на пышной перине ли устраивал он свое ложе или на деревянном топчане, на пляже или на лесной опушке, на рассвете или на закате. «Не страдал от любви, а теперь пострадает, теперь на своей шкуре испытает все тяготы и мучения, – решила иаба, увидав такую возмутительную безмятежность, и поклялась: – Выставлю я тебя на посмешище и поругание всей Баии и всему свету; иссякнет сила твоя, ослабеет жила твоя, закровоточит сердце твое, вырастут рога на лбу твоем!» И, сказавши так, обернулась иаба негритянкой, прекрасней которой не было ни в африканских землях, ни на Кубе, ни в Бразилии: сказки рассказывают люди о таких вот ослепительных неистовых красавицах и песни поют. Ароматом распустившихся роз заглушила она серную вонь, туфельками прикрыла козлиные свои копыта, а хвост превратился в безупречно очерченный зад – гордо отставлен он был и покачивался при ходьбе из стороны в сторону, словно сам собой. Чтобы хоть отдаленно представили вы себе ее красоту, скажу только, что по дороге из преисподней к «Лавке чудес» свела иаба с ума шестерых мулатов, двенадцать белых и двоих негров. Увидав ее, разбежалось шествие богомольцев, падре сорвал с себя сутану и отрекся от веры, а святой Онуфрий обернулся к ней со своих носилок – обернулся и улыбнулся. Шла иаба, шурша накрахмаленными и выглаженнымы юбками, шла и посмеивалась: дорого придется заплатить самонадеянному Педро за свою славу неутомимого жеребца, непобедимого производителя. Станет надменный жезл местре Аршанжо ломким и хрупким, как молодой кокос, и проку от него не будет никакого – разве что в музей отнести и подписать: здесь, мол, лежит некогда славное оружие Педро Аршанжо – было славное да сплыло, покончила иаба с этой славой и отвагой. Не сомневалась проклятая в своей победе, твердо была она в ней уверена: ведь всякому известно, что иабы способны превращаться в женщин необычайной красоты и непобедимого очарования, умеют они становиться пылкими и искуснейшими любовницами, но известно также, что достичь наслаждения им не дано: всегда, всегда остаются они неудовлетворенными и просят еще и еще и страсть их только пуще разгорается. Прежде чем достигнет иаба райских врат и отведает нектара, должен будет сдаться ее любовник, сдаться и отступить побежденным. Не родился еще на свет тот, кто прошибет эту стену, из бешеного, страстного, но тщетного желания сотворенную, кто проведет дьяволицу туда, где зазвучат для нее осанна и аллилуйя. Но иаба придумала Аршанжо кару позлее бессилия, пострашней поражения в сладостном и яростном этом поединке: хотелось ей, чтоб навек раненным осталось и сердце его, хотелось ей смешать Педро с грязью, превратить его в жалкого, молящего, несчастного невольника, тысячекратно преданного и презренного. Шла иаба по улице, довольна была она своим замыслом. Когда же тысячу раз заставит она Педро испытать наслаждение дивным своим телом, когда покорится он ей, влюбившись насмерть, тогда равнодушно уйдет она прочь, – уйдет, не попрощается. И увидит она – и весь мир увидит! – как будет он валяться у нее в ногах, и целовать следы ее в дорожной пыли, и вымаливать, словно величайшую милость, взгляд или улыбку, и униженно просить позволения прикоснуться хоть к мизинчику ее, хоть к пятке – ах, сжалься, сжалься! – к черным набухшим виноградинам сосцов… И тогда, протащив его по грязи бессилия и презрения, втопчет его иаба еще глубже – в бесчестье. Станет она открыто предлагать себя всему свету, станет кокетничать со всеми встречными, завлекать их, кружить им головы. Пусть все увидят, как сходит он с ума от ревности, как заносит над нею нож, как размахивает бритвой: «Вернись, не то я убью тебя, проклятая! Если другому позволишь ты сорвать полевой твой цветок, я убью тебя – тебя и себя!» И придет день, когда все увидят, как плачет он и молит, когда превратится он в жалкого рогоносца, когда потеряет он последние крохи достоинства и навек распрощается с гордостью, когда очнется он в грязи, в позоре, в смерти, в любовной муке. «Приди! – закричит он тогда. – Приди и приводи с собою всех, кто с тобою спит, всех любовников твоих и кавалеров! Изменяй мне сколько хочешь, но только приди! Я, вывалянный в дерьме, я, вымоченный в желчи, заклинаю тебя: приди! И я приму тебя с благодарностью…» Как все знают, иабам не дано испытать наслаждение, но неведомы им ни любовь, ни любовное страдание, потому что – это доказано – сердца у них нет: грудь их пуста, словно дупло, и тут уж ничем не поможешь… И шла проклятая природой и вечно свободная иаба по дороге, шла и посмеивалась, и покачивался отставленный ее зад, и стрелялись, увидев ее, мужчины. Бедный, бедный местре Педро Аршанжо! Но, любовь моя, вышло так, что он, растянувшись на пороге «Лавки чудес», уже поджидал дьяволицу, – поджидал с той минуты, когда ночь зажгла первую звезду, а луна выкатилась из-за домов Итапарики и повисла над темно-зеленым, маслянистым морем. Все было в ту ночь: и луна, и звезды, и безмолвное море. Была и песня: За вежливость, сеньора, Спасибо от души! Ужасно вы надменны, Но дивно хороши! Нетерпеливо ожидал Аршанжо прихода иабы, и так велико и непомерно было его желание, что, должно быть, от него одного на десятки миль окрест теряли девственницы невинность, а иные даже беременели. Ты спросишь, любовь моя: «Как же это? Откуда прознал Аршанжо о коварных и потаенных замыслах иабы?» Ответ на загадку эту прост: разве не был Педро Аршанжо любимым сыном Эшу, повелителя дорог и перекрестков? Разве не был он, кроме того, оком Шанго, а око Шанго видит далёко-далёко и глубоко. Эшу известил его о могуществе и намерениях пустогрудой дьяволицы-распутницы, известил, а потом научил, что делать: «Омойся настоем из листьев, только не каких попало, – сходи сначала к Оссайну, узнай у него: только этому богу ведома тайная сила растений. Потом пропитай воду ароматом питанги, а как пропитается, смешай ее с солью, медом и перцем и натрись ею: будет тебе больно, а ты вытерпи боль как мужчина и скоро увидишь, что станет с тобой. Ни женщина, ни иаба не победят тебя». А под конец волшбы вручил ему Эшу ожерелье и браслет, какой носят на лодыжке, и так сказал: «Когда уснет иаба, надень ей ожерелье на шею и браслет на ногу, и будет она скована и пленена навечно. Остальное расскажет тебе Шанго». А Шанго прислал ему двенадцать петухов черных и двенадцать петухов белых и еще – голубку: незапятнанной белизны было ее оперение, и выгнута грудка, и нежно воркование. Из окровавленного любящего сердца голубки сотворил колдовским способом Шанго бусину – белую, красную бусину – и отдал ее Аршанжо и проговорил громовым своим голосом такие слова: «Слушай, Ожуоба, и постигай: когда уже будет связана иаба, когда заснет она и станет беззащитна перед тобою, всунь эту бусину ей в зад и жди без страха, что последует за этим. Но что бы ни случилось – не беги, не сходи с места, ожидай». Аршанжо пал ниц и ответил: «Аше». Потом омылся он настоем из листьев, которые по одному отобрал для него Оссайн. Медом и питангой, солью и горьким перцем растерся он перед битвой, и словно страннический посох стало оружие его. В карман спрятал он ожерелье, браслет и сердце голубки – бело-красную бусину Шанго – и на пороге «Лавки чудес» стал поджидать иабу. Только-только показалась она на углу – бросился на нее Аршанжо, не теряя времени на разговоры, ухаживанья и заигрыванья. Сразу начали они схватку. Да, любовь моя, только-только появилась она у «Лавки чудес», ринулся ей навстречу Аршанжо, задрал ее накрахмаленные, отглаженные юбки и оказался где хотел. Пламя на пламя, мед на мед, соль на соль, перец на перец. Ах, любовь моя, кто ж в силах описать эту схватку двух равных противников, эту случку жеребца с дикой кобылой, кто поведает о том, как мяукает обезумевшая кошка, как воет волк, как ревет вепрь, как рыдает девушка в миг, когда становится она женщиной, как воркует голубка, как рокочут волны?! Проникли они друг в друга и, пронизывая ночь, покатились вниз по склону, а остановились только на песке у порта. Прилив унес их в море, но и в морской пучине продолжали они безумную скачку, неистовую игру. Не рассчитывала иаба, что придется ей иметь дело с таким противником, и после каждой новой атаки Аршанжо думала проклятая с надеждой и яростью: «Ну, уж теперь-то ослабеет и сдастся он!» Ничуть не бывало: только крепче становилось железо в огне и страсти. Не ждала иаба, что испытает она такое удовольствие от чудесного, невиданного, на меду, на перце, на соли настоянного оружия Аршанжо. «Ах, – простонала она в отчаянии, – ах, если бы мне…» Но нет, не вышло. Три дня и три ночи без перерыва продолжалась великая эта битва, небывалое это празднество, десять тысяч раз овладел Аршанжо иабой, и так измучилась она в безграничной своей ярости, что внезапно сдалась, побежденная колдовской силой… Закричала она от наслаждения, и словно раскололось грозовое небо. Орошена пустыня, побеждена засуха, преодолено проклятие! Осанна и аллилуйя! И тогда она уснула, – уснула, став наконец самкой, но не женщиной, нет, нет, еще не женщиной. В комнате Аршанжо, где сплелись тени и ароматы, ничком спала иаба, и, когда успокоилось ее дыхание, надел Аршанжо ей ожерелье на шею и браслет на лодыжку и сковал ее. А потом со всей своей баиянской нежностью вложил меж божественных ее ягодиц птичье сердечко, волшебную бусину Шанго. В тот же миг испустила она рев – раздались ужасные, страшные, оглушительные звуки, и смертельным запахом чистейшей серы наполнился воздух. Молнии блеснули над морем, глухим эхом отозвались громы, бешеные вихри-ураганы пронеслись над планетой. Огромный гриб поднялся к небесам и закрыл солнце. Но сразу все успокоилось: наступила тишина, воцарилась радость, радуга засверкала на небе – то богиня Ошумарэ объявила о том, что настал мир, начался праздник. Запах серы сменился ароматом распустившихся роз, а иаба была уже не иаба, а негритянка Доротея, и волею Шанго в груди ее выросло самое нежное, самое послушное, самое любящее сердце, какое только бывает. Навеки стала иаба негритянкой Доротеей: огненное лоно, непокорный и дерзкий зад и – сердце голубки. Вот и вся история, любовь моя, и прибавить к ней нечего. Разгрызен этот орешек, раскрыта тайна, решена задача. А Доротея стала отважной и преданной дочерью Иансан. Некоторые сплетники клянутся, что, когда начинает она танец на террейро, откуда-то явственно пахнет серой – остался этот запашок с тех времен, когда была Доротея иабой и пожелала сбить спесь с Педро Аршанжо. Трудное это дело – сбить спесь с мулата! Многие пытались – и в переулках Табуана, где помещается «Лавка чудес», и на Террейро Иисуса, где возвышается факультет, – многие пытались, да ни с чем остались. Только вот Роза… Если кто и обучил местре Педро любовному страданию, если кто и победил его, то это Роза, Роза де Ошала, а больше никто – ни угольно-черная иаба со всей злобой своей, ни во фрак обряженный профессор со всеми своими премудростями. 2 Двое мужчин склонились над типографским станком, а юный подмастерье не хочет, чтобы они заметили, как неодолимо клонит его ко сну. Он своими глазами увидит первые страницы – много месяцев в радостном волнении ждал он этой минуты; ждал ее Аршанжо, ждал и Лидио Корро, который так взбудоражен и оживлен, что именно его человек несведущий и посторонний принял бы за автора книги «Обряды и обычаи народа Баии» – первой книги местре Педро Аршанжо. Последние забулдыги разошлись по домам, последняя гитара оборвала позднюю серенаду. Крик петухов разносится по улице, совсем скоро город проснется и оживет. Подмастерье слушал главы из книги, считывал и помогал набирать первые строчки, а теперь он пытается подавить зевоту, трет воспаленные глаза, моргает отяжелевшими веками – вроде бы незаметно, но Лидио Корро видит все: – Иди спать. – Я еще не хочу спать, местре Лидио, еще рано! – Ты ведь на ногах не держишься, стоя спишь. Отправляйся. – Крестный, пожалуйста, – теперь в голосе мальчика слышится не только горячая мольба, но и решимость, – попросите местре Лидио, чтобы позволил мне остаться до конца. Мне совсем не хочется спать. Для работы над книгой оставалась у них только ночь: утром ветхий типографский станок ждали обычные заказы – брошюрки бродячих певцов, рекламные листовки и проспекты для лавок и магазинов. В конце месяца – кровь из носу! – Лидио должен выплатить Эстевану очередной взнос за типографию. Вот и сражаются они по ночам со временем и с маленькой, ручной, ревматической, капризной и брюзгливой машиной. Лидио Корро называет ее «тетушкой», просит ее благословения и благоволения, заручается ее поддержкой, но сегодня «тетушка» что-то упрямилась, и большую часть времени ее чинили и отлаживали… Подмастерье зовут Тадеу, и ремесло типографщика ему по нраву. Когда Эстеван дас Дорес решился в конце концов уйти на покой и продать мастерскую, Лидио позвал в помощники Дамиана. Однако ни типографская краска, ни литеры не заинтересовали шалопая, и проработал он недолго. Дамиан жить не мог без движения, без уличной толчеи. Он устроился в суд, бегал с протоколами, актами, петициями, апелляциями и прошениями, носился от судей к адвокатам, от прокурора к секретарям. Так началась его юридическая карьера: был Дамиан на редкость сообразителен, лукав и пронырлив… А в типографии один ученик сменял другого, и никто не задерживался надолго – платили здесь мало, а работать – и притом вручную – приходилось много. Никто не справлялся. Тадеу был первым учеником, которым местре Лидио остался доволен. Лидио соглашается, и, вскрикнув от радости, бежит Тадеу умыться холодной водой, чтобы прогнать сон. День за днем, страница за страницей следил Тадеу за работой местре Аршанжо и даже сам не подозревал, как нужен он был тому, кого называл крестным, как вдохновлял он Аршанжо на новое и нелегкое дело – как помогал ему овладеть искусством решительных выводов и тонких намеков, откровенности и недомолвок, искусством писать правду, постигать слово и его смысл. Педро Аршанжо пишет для этих двоих людей, и они водят его рукой: вот они – кум, компаньон, близнец, друг всей жизни и этот мальчик, бойкий, прилежный, хрупкий мальчик с горящими глазами, сын Доротеи. И вот закончена книга, и Лидио раздобыл в кредит бумагу. Придумал-то все паренек с Тороро по имени Валделойр, но заставили Аршанжо взяться за перо случившиеся в это самое время происшествия. Ему всегда нравилось читать – он проглатывал любую книгу, что попадала в руки, запоминал и записывал всякие истории, случаи и события – все, что имело отношение к обычаям и нравам народов Баии, – но о своей книге и не помышлял. Не раз, правда, казалось ему, что все его заметки – ответ на теории некоторых факультетских профессоров: теории эти были нынче в большой моде, выводы их и положения склонялись на все лады в аудиториях и коридорах медицинского факультета. В ту ночь выпито было изрядно. Большая компания внимательно слушала рассказы местре Педро, а все истории были не простые, а с подковыркой, все наводили на размышления и заставляли призадуматься… Лидио Корро и Тадеу тем временем укладывали в пачки экземпляры новой книжечки, автор которой, Жоан Калдас, «певец народа и его слуга», семистопными, кое-как зарифмованными стихами излагал повесть о жене пономаря, что уступила домогательствам падре, а потом обернулась безголовым мулом и теперь носится по лесам и дорогам, изрыгая пламя и наводя страх на всю округу. Обложку украшала резанная по дереву гравюра местре Лидио – была она одновременно и скромная, и впечатляющая: изобразил художник грозу дорог, ужас путников – безголового мула, голова же его, отрубленная, но живая, впилась поцелуем в согрешившие уста падре-святотатца. В общем, как сказал Мануэл де Прашедес, «картинка – закачаешься!». – Местре Педро знает все на свете, помнит столько историй и так здорово их рассказывает, что мог бы все это записать, а Лидио бы напечатал, – сказал вдруг Валделойр, непременный участник всех афоше, мастер самбы и капоэйры, любитель поэзии и прозы. Разговор этот шел в деревянной пристроечке, в саду. Комната была теперь занята типографским станком, так что все беседы велись в этой сделанной местре Лидио пристройке под оцинкованной крышей. Там же работал отныне и волшебный фонарь. Лидио просто надрывался: он верстал и печатал, рисовал «чудеса», резал гравюры для обложек и еще время от времени рвал зубы. С Эстеваном был заключен кабальный договор сроком на два года, и платить приходилось ежемесячно. Пристройка была нужна еще и потому, что сборы от волшебного фонаря приносили некоторый доход, а кроме того, Педро Аршанжо не мог не читать стихов Кастро Алвеса, Гонсалвеса Диаса, Казимиро де Абреу[56], – стихов, воспевающих любовь и проклинающих рабство, не мог не участвовать в круговой самбе, не восхищаться замысловатыми па Лидио и Валделойра, монотонным голосом Ризолеты, пляской Розы де Ошала. Аршанжо не согласился бы отменить спектакли, даже если бы они не приносили ни гроша, и по четвергам плакат на дверях «Лавки чудес» по-прежнему возвещал: «Сегодня – представление». Дождь лил без перерыва почти целую неделю – был месяц штормов, месяц влажных, пронизывающих, иглами колющих, печально завывающих ветров с юга. Затонули две рыбачьих шхуны, троих погибших так и не нашли – видно, суждено им до скончания века плыть в поисках земли Айока, на край света. Остальные четыре трупа через несколько дней прибило к берегу: глаза выедены соленой водой, тела облеплены крабами… Страшно смотреть! Вымокшие до нитки, дрожа от холода, стучались друзья в двери «Лавки чудес». Вот в такие-то печальные и беспросветные дни узнается истинная цена кашасы. В ту ночь после заявления Валделойра слово взял Мануэл де Прашедес: – Местре Педро много знает: чего только нет у него в голове, чего только не поназаписывал он на своих бумажках. Жаль будет, если одними песенками, которым грош цена, все дело и кончится! Люди не слыхали о многом, а послушать стоит! Пусть бы местре Педро рассказал свои истории какому-нибудь профессору-грамотею, на факультете таких пруд пруди, а тот все запишет по порядку: будет людям польза. Готов поспорить, профессор с радостью ухватится за это дело. Спокойно и задумчиво взглянул местре Педро Аршанжо на добродушного великана Мануэла, взглянул – и вспомнилось ему, сколько всего произошло за последнее время здесь, на Табуане, и в его окрестностях, и на Террейро Иисуса. Веселая улыбка медленно осветила лицо, прогоняя непривычную суровость, и стала еще шире, когда глаза Аршанжо скользнули по лицам гостей и встретились с глазами кумы – красавицы Теренсии, матери сорванца Дамиана. – А зачем мне профессор? Я и сам напишу. Неужто ты считаешь, Мануэл, что раз мы бедняки, то ничего путного не можем создать и ничего, кроме корявых куплетов, нам не по силам? Я тебе докажу, милый, – это не так! Я сам напишу. – Я вовсе и не сомневаюсь в тебе, Педро, дружище! Сам так сам. Просто профессор, думается мне, все проверит – не подкопаешься. Ученый человек… Для него все – открытая книга… – Эх, Мануэл, никто на свете не врет больше, чем твои ученые люди: они черное выдадут за белое. Их-то и надо учить, невежественных и ничтожных этих всезнаек! Тебе это невдомек, Мануэл де Прашедес, ты ведь не бываешь на факультете, не слышишь этих разговоров, не мотаешь их на ус. А известно ли тебе, Мануэл де Прашедес, что, по мнению некоторых ученых мудрецов, «мулат» и «преступник» – синонимы?! – Я, дружище Педро, не знаю, что такое «синоним», но это бессовестное вранье и о нем надо рассказать поподробней! Подмастерье Тадеу не выдержал, захохотал, захлопал в ладоши: – Крестный научит их всех уму-разуму, и дурак, кто в этом сомневается. Напишет ли Педро Аршанжо свою книгу или, завертевшись в водовороте празднеств, женщин, репетиций пасторилов, капоэйры, обрядов макумбы, позабудет обещание, что дано было той штормовой, хмельной ночью в «Лавке чудес»? Наверно, позабыл бы, если б через несколько дней не потребовала его к себе для неотложного разговора матушка Маже Бассан. Она восседала у алтаря в своем кресле с подлокотниками – и убогое кресло казалось троном грозной царицы. Так сказала она Педро Аршанжо: – Прознала я, что обещал ты сочинить книгу, но ведомо мне, что ты не пишешь, а только разговоры разговариваешь и до дела руки твои не доходят. Только думать – мало! Ты носишься по всему городу, беседуешь со всеми и все записываешь, а зачем? Неужто собираешься ты всю жизнь быть на посылках у докторов? Служба твоя кормит тебя, но довольствоваться этим не имеешь ты права. И не писать не имеешь ты прав. Не для того создан ты Ожуобой. Вот тогда-то Аршанжо и взялся за перо. Лидио Корро помогал ему во всем: подбирал материал, делился своими догадками – они почти всегда подтверждались, – остроумно и ненавязчиво высказывал свое мнение. Если бы Лидио не торопил его, не доставал денег на типографскую краску и бумагу, может статься, бросил бы местре Педро сочинение свое на полдороге или затянул бы работу до невозможности, боясь наделать грамматических ошибок, поддавшись обстоятельствам, а то и просто отвлекшись. Очень не хватало ему танцулек, воскресной попойки, любви какой-нибудь новой подружки. Лидио подгонял Аршанжо, подмастерье Тадеу вдохновлял, а сам местре Педро излагал на бумаге свои мысли, так что поручение матушки Маже Бассан выполнено было в срок. В самом начале работы он никак не мог позабыть о самоуверенных факультетских профессорах, и отзвуки расистских теорий так или иначе влияли на его сочинение, лишая книгу свободы и силы, навязывая определенный тон. Но по мере того как на свет рождались новые и новые главы, Педро Аршанжо все меньше думал о профессорах и теориях, потому что вовсе не собирался разоблачать их в полемике, к которой не был готов, а просто хотел поведать о жизни народа Баии, о нищете и великолепии убогой и благородной повседневности – хотел показать, как этот преследуемый и гонимый народ полон решимости все пережить, все преодолеть, сохранив и умножив свое достояние: танец, песню, железо, дерево – свою культуру и свою свободу, рожденную в киломбо и сензалах[57]. Вот тогда он и начал работать с истинным, почти чувственным удовольствием, тогда и стал уделять своему сочинению все свободное время – каждую его секунду. Он перестал вспоминать о сухом, грубом и недоброжелательном Нило Арголо, о вежливом, веселом и общительном, но оттого не менее яростно отстаивавшем дискриминационные доктрины профессоре Фонтесе и о прочих недругах. Наставники и воспитанники, эрудиты и шарлатаны не тревожили его больше. Рукою Педро Аршанжо водила любовь к народу Баии, а гнев только вносил в его книгу страсть и поэтичность, и потому из-под его пера вышел документ – документ неопровержимой силы. Бессонная ночь в типографии. В тяжком усилии напрягаются руки. Медленно постанывает печатный станок. И подмастерье Тадеу забыл про сон и усталость, увидав лист бумаги, покрытый буквами, – первую страницу книги! – вдохнув запах свежей типографской краски. Кумовья вынимают бумагу, и Педро Аршанжо читает – читает или произносит по памяти – первую фразу, свой боевой клич, лозунг, итог исследований, символ веры: «Смешение рас – это лицо бразильского народа, смешение рас – это его культура». Сентиментальный Лидио Корро чувствует, как сжимается его сердце – еще не хватало умереть от волнения в такой радостный час. А Педро Аршанжо вдруг становится серьезен, важен, держится как-то торжественно, и видно, что мысли его далеко. Но уже через минуту его не узнать: слышен его добрый, звонкий, ясный смех, раскатывается неумолчный, вольный хохот – он подумал об этих мудрецах, об этих столпах науки, о не знающих жизни знатоках, о профессоре Арголо, о профессоре Фонтесе. То-то скорчат они рожи! «И мы, и вы – плод смешения рас, но наша культура и родилась от смешения рас, а вот ваша вывезена из-за границы, как консервированное дерьмо!» Да их обоих кондрашка хватит! Смех Педро Аршанжо зажигает зарю, светом заливает баиянскую землю. 3 За несколько месяцев до этого события, однажды ночью, когда празднество на террейро было в самом разгаре и ориша танцевали с сыновьями своими и дочерьми под гром атабаке и хлопков, там появилась Доротея, и за руку она вела мальчика-подростка лет четырнадцати. Иансан позвала было ее к себе, но она попросила прощенья и сначала опустилась на колени перед Маже Бассан, чтобы та благословила ее и мальчика. Потом подвела она его к Ожуобе и велела: – Подойди под благословение. И Аршанжо увидел, что мальчик худ, но крепок, что лицо у него тонкое, открытое, а волосы черные, прямые и блестящие, глаза живые, пальцы длинные, губы красиво очерчены. Жозе Аусса, жрец Ошосси, стоявший рядом, окинул их обоих быстрым любопытным взглядом и улыбнулся. – Кто он мне? – спросил мальчик. Доротея улыбнулась, как Аусса, – загадочно и едва заметно: – Он твой крестный. – Благословите, крестный. – Садись, дружок, – вот здесь, возле меня. А Доротея, прежде чем уйти к Иансан, которая нетерпеливо кликала ее, произнесла мягко, но властно, как она умела: – Он говорит, что хочет учиться – только о том и твердит. До сих пор ни к какому берегу не прибился: не пожелал стать ни плотником, ни каменщиком. Все считает да считает: таблицу умножения знает лучше учителя! Помощи мне от него никакой, одни расходы. Что мне делать? Не хочу ломать ему жизнь – видно, не в меня он пошел, – не хочу, чтобы он занимался тем, что ему не по душе. Я ведь ему не мачеха, а родная мать. Я и мать, и отец, а для меня это чересчур: сам знаешь, живу я бедно, торгую на улице, стою у жаровни – вот и весь мой заработок. Привела я его к тебе, Ожуоба, отдаю его тебе. Выведи его в люди. Она взяла руку сына и поцеловала ее. Потом поцеловала руку Аршанжо и долго смотрела на обоих. Иансан призывала Доротею, и она испустила крик, что и на мертвых наводит страх, и с короткой кривой саблей в руках начала танцевать на террейро. «Эпаррей!» – крикнули ей разом Аршанжо и Тадеу. В типографии, в книгах, в познании местре Педро мальчик нашел то, что искал. Аршанжо узнавал себя в крестнике: та же любознательность, то же беспокойство, та же неугомонность… Только у Тадеу была точно намеченная цель и шел он по заранее выбранному пути: учился не урывками, не кое-как, не потому, что ему просто нравилось постигать и приобретать знания. Тадеу шел к цели. Тадеу хотел многого достичь. Откуда взялось в нем такое честолюбие, от какого далекого прадеда унаследовал он его? Упрямством-то его наделила мать, и непокорная сила тоже была от нее – от дьявольской этой женщины. – Крестный, я хочу сдать экзамены, – сообщил он Аршанжо как-то раз, отказавшись от прогулки. – Мне надо заниматься. Если вы мне поможете по языку и географии, можно будет попробовать. По арифметике не нужно, а по истории Бразилии меня подготовит один знакомый. – Ты хочешь сдать четыре экзамена сразу, в один год? – Если вы мне поможете, я сдам. – Ну что ж, милый, давай начнем не откладывая. …А собирались они в Рибейру. Будиан отправился вперед, повез провизию и девиц. Обещалась там быть одна, по имени Дурвалина, – просто куколка… Педро Аршанжо посулил ей, что будет петь под гитару, а потом, в самый разгар праздника, похитит ее и на лодке свезет в Платаформу… Не сердись, Дурвалина, прости, – в следующий раз, хорошо? 4 Бродячие поэты, большинство которых пользовались услугами типографии Лидио Корро, не могли упустить такой замечательной темы, как ссора Аршанжо с учеными мужами, и воспели ее в стихах. Происшествие стоило того. На Террейро Иисуса Вышел раз большой скандал… За несколько лет было напечатано не то шесть, не то семь книжек: в них описывались события, последовавшие за выходом его сочинения. Все авторы были на стороне Аршанжо. Первая книга местре Педро была воспета в восторженных стихах славного импровизатора Флорисвало Матоса, неизменного участника всех именин, свадеб и крестин: Я почтеннейшей публике рад Сообщить: гениальный трактат Сочинил местре Педро. Впервые Живописаны нравы Баии. Согласитесь: для этого шага Нужны равно талант и отвага. Едва полиция нагрянула на кандомбле Прокопио, Педро Аршанжо был воспет сразу в трех поэмах, заполненных, славословиями по его адресу. Стихи немедленно стали предметом живейшего обсуждения на рынках, на улицах и в переулках, в мастерских и лавчонках – словом, всюду, где собирался бедный люд Баии. Кордозиньо Бемтеви, «романтический менестрель», даже забросил на время очень удававшуюся ему любовную лирику и сочинил поэму с таким вот длинным и завлекательным названием: «О том, как инспектор Педрито повстречался на террейро у Прокопио с Педро Аршанжо». На обложке брошюрки Люсино Формиги «О том, как Педрито Толстяк потерпел поражение от Педро Аршанжо» изображен был отступающий в страхе инспектор, уронивший плеть, а перед ним стоял безоружный и неколебимый, как утес, местре Педро. Но наибольший успех выпал на долю эпического романа в стихах, принадлежащего перу Дурвала Пименты. Он назывался «Педро Аршанжо против полицейского страшилища» и вызвал настоящую сенсацию. Среди поэтов, посвятивших свою музу собственно научной дискуссии, лавры стяжали Жоан Калдас и Каэтано Жил. Первый был прославленным трубадуром и отцом восьмерых детей – по прошествии времени их стало четырнадцать, кроме того, появились внуки, и тоже в немалом числе, – он порадовал читающую публику следующим шедевром, озаглавленным «Педель учит профессора»: …Исчерпав все аргументы, Заявили оппоненты, Что Аршанжо – черт… После публикации «Заметок…» на сцену вышел, презрев все нормы и правила, юный, отважный и талантливый Каэтано Жил: он пел под гитару свои песенки о жизни, любви и надежде, сочинял самбы и модиньи. Вот его творение: Утверждать Аршанжо смеет: Нынче негр читать умеет! Чернокожий! Было ж сказано когда-то, Что диплома у мулата Быть не может! Но Аршанжо заявляет: И метис теперь читает. Вот напасти! В наказанье за отвагу Засадить его в тюрягу! Где же власти?! Что же смотрит полицейский? Ясен умысел злодейский! Это смута! Покарать за оскорбленье, За такое поношенье Нужно круто!5 В 1904 году профессор судебной медицины Нило Арголо представил собравшемуся в Рио-де-Жанейро научному съезду свой доклад «Баия как пример психосоматической дегенерации – народов со смешанной кровью». Доклад был опубликован в медицинском журнале, а потом вышел отдельной брошюрой. В 1928 году Педро Аршанжо написал «Заметки о смешении рас в баиянских семьях»; было напечатано всего сто сорок два экземпляра – больше не успели, – пятьдесят из которых Лидио Корро разослал по отечественным и заграничным библиотекам и институтам, отправил ученым, профессорам и писателям. За те двадцать лет, что разделяли эти события, весь медицинский факультет оказался вовлеченным в полемику о проблеме расизма в мире и в Бразилии: выдвигались доктрины, отстаивались теории, ссорились профессора и кафедры. В споре приняли участие и авторитетные ученые, и полицейские. Было написано множество книг, докладов, статей, брошюр; газеты проводили яростные кампании, в ходе которых обсуждались различные стороны жизни Баии, включая религиозный и культурный аспекты. Книги Аршанжо – особенно первые три – имеют самое непосредственное отношение к этому спору, и можно с полной уверенностью утверждать, что в первой четверти двадцатого века в городе Баия разгорелась война – война идей и принципов – между некоторыми профессорами, окопавшимися на кафедрах психиатрии и судебной медицины, и преподавателями житейского университета Пелоуриньо: многие из них лишь тогда поняли, что происходит – да и то не вполне, – когда полиция была призвана вмешаться в конфликт и вмешалась. В начале века на медицинском факультете Баии создались исключительно благоприятные условия для высиживания расистских теорий, потому что факультет, основанный еще при короле Жоане Шестом, медленно, но верно терял черты мощного центра медицинских исследований, колыбели бразильской науки, приюта ученых, одинаково хорошо разбиравшихся и в своем деле, и в жизни, и превращался в прибежище закостеневшей, пустопорожней, напыщенной, реакционной, академической литературы, которую и литературой-то можно было назвать с большой натяжкой. В те времена над славным факультетом реяли знамена предрассудка и нетерпимости. Наступила печальная эпоха медиков-литераторов – они больше интересовались правилами грамматики, чем законами науки, они орудовали местоимениями гораздо увереннее, чем скальпелем. Там боролись не с болезнями, а с галлицизмами; там изыскивали не способы лечения эпидемий, а неологизмы, и «галошу» заменяли «мокроступом». Там создавали гладкую, правильную, классическую прозу; там процветала реакционная, подлая лженаука. Да будет позволено заявить, что именно книги почти никому не известного Педро Аршанжо начали борьбу с этой официальной псевдонаукой, завершили эру печального прозябания факультета. Дискуссия по расовой проблеме, вырвав славный факультет из пут дешевой риторики и сомнительных теорий, пробудила в ученых интерес к науке, вдохновила на честные и самостоятельные умозаключения – словом, заставила их вновь заняться делом. Полемика происходила при весьма примечательных обстоятельствах. Во-первых, полностью отсутствуют какие бы то ни было архивные материалы: нет ни записей, ни сведений, ни сообщений, хотя полемика вызвала студенческие демонстрации и крутые меры властей. Только в полицейской картотеке сохранилось упоминание о Педро Аршанжо, сделанное в 1928 году: «Известный смутьян, вступил в конфликт с выдающимися учеными». Знаменитости, принимавшие участие в дискуссии, не могли унизиться до перебранки с педелем. Никогда и нигде – ни в одной статье, ни в одном докладе, ни в одном реферате, исследовании или диссертации – выдающиеся ученые словом не обмолвились о работах Аршанжо: их не цитировали, с ними не дискутировали, их не опровергали. А сам местре Педро лишь в «Заметках…» откровенно и прямо заговорил о книгах и статьях профессоров Нило Арголо и Освалдо Фонтеса (о работах молодого, недавно приехавшего из Германии профессора Фраги – единственного человека, который осмелился опровергать утверждения высокопоставленных мудрецов). До этого Аршанжо не трогал двух баиянских теоретиков расизма, не касался их трудов, не отвечал им, предпочитая бороться с арийскими теориями грозным оружием неоспоримых фактов, яростной защитой, страстной апологией смешения рас. Во-вторых, эта полемика, эхом прокатившись по всему факультету, затронув и преподавателей, и студентов, и даже полицейских, оставила совершенно равнодушным общественное мнение. Интеллигенты всех мастей вообще о ней не подозревали: спор не выходил за пределы медицинского факультета. Отзвук спора можно найти только в эпиграмме Лулу Пиролы, влиятельного журналиста того времени: он ежедневно помещал в одной из утренних газет стихотворный фельетон, остроумно и едко комментируя события. В руки ему попал экземпляр «Заметок…», и он с веселой злостью потешался над «темными мулатами» (то есть теми, кто скрывал свое происхождение и смешанную кровь), издеваясь над их спесью и претензиями на благородство, и превозносил «мулатов светлых» (то есть тех, кто открыто и гордо заявлял, что происходит от смешанного брака). Итак, поэзия была на стороне Аршанжо: и бродячие певцы, и сочинители ярмарочной литературы, и прославленный в газете и гостиных бард поддержали его. Ну а народ очень мало знал о происходящем. Волнение вызвал только арест Ожуобы, хотя все уже успели привыкнуть к полицейскому произволу. Педро Аршанжо так часто попадал в разнообразнейшие передряги и скандальные истории, что последнее происшествие особенного шума не вызвало и славе его не способствовало. Именно во время дискуссии о смешении рас Аршанжо принял активное участие в борьбе между инспектором Педрито и участниками макумбы. До сих пор на террейро, на рынках и ярмарках, в порту, на всех углах, на всех улицах и во всех закоулках можно услышать многочисленные версии рассказа о встрече Педро Аршанжо и Педрито Толстяка в час, когда грозный инспектор нагрянул на кандомбле у Прокопио; до сих пор повторяют слова, сказанные Аршанжо в ответ полицейскому страшилищу, одно имя которого наводило на всех ужас. Гонения на участников кандомбле явились прямым следствием расистской полемики, начатой на факультете и подхваченной некоторыми газетами. Педрито Толстяк применил на практике идеи Нило Арголо и Освалдо Фонтеса, действия его были логическим продолжением их теорий. Об этой несправедливо забытой дискуссии можно сказать, что итоги ее были чрезвычайно значительны: расизм заклеймили как антинаучную доктрину, его объявили синонимом – гнусным синонимом! – шарлатанства, реакционности, последним прибежищем обреченных на гибель классов и каст. Если Педро Аршанжо и не покончил с расистами – дураки и подлецы были и будут во все времена и при любом строе, – то отметил их огненным клеймом, выставил на позорище – «полюбуйтесь, вот они – антибразильцы!» – и мужественно восславил смешение рас. 6 – Нет, дорогой коллега, это не лишено интереса, – произнес профессор Нило Арголо. – Разумеется, глупо было бы ждать, что мулат, факультетский педель, сочинит что-нибудь основательное, но если оставить в стороне эту бессмысленную и наглую защиту смешения рас, – конечно, нам, белым, находящимся у источника познания, это не пристало, но метису-полукровке сам бог велел ратовать за метисацию, – так вот, если, не обращая внимания на очевидные нелепости и смехотворные выводы, рассматривать эту книжку лишь как пространный перечень обрядов и обычаев, то нужно признать: многое из того, о чем пишет этот плут, мне было известно. – Ну что ж, тогда я отважусь прочесть его опус, хотя особенного желания у меня нет, да и времени тоже. Вот он идет, а мне пора на лекцию, – ответил профессор Освалдо Фонтес и вышел. Коллега, друг, последователь и интеллектуальный выкормыш Арголо слегка побаивался его: Нило Арголо де Араужо был не просто теоретик – это был пророк и вождь. Разговор шел о книге Педро Аршанжо, и профессор Арголо удивил своего единомышленника, попросив его: – Покажите мне этого кафуза[58]. Я не вглядываюсь в физиономии служащих, знаю только тех, кто усерден и старателен, да и то лишь с моей кафедры. Все остальные кажутся мне похожими друг на друга, и от всех одинаково скверно пахнет. Дома моя супруга дона Аугуста заставляет челядь мыться ежедневно. При упоминании имени ее превосходительства доны Аугусты Кавальканти дос Мендес Арголо де Араужо, благородной и жестокой супруги прославленного ученого, профессор Фонтес поклонился. Это была дама старого закала, из разорившейся знати времен Империи, высокомерная и мстительная: перед ней трепетали не только слуги, но и бестрепетные политики. Несмотря на то что профессор Фонтес был убежденным расистом и считал мулатов неполноценной субрасой, а негров – попросту говорящими обезьянами, слуг семьи Арголо он все же пожалел: каждый из супругов и по отдельности был нелегким испытанием для смертного – можно себе представить, каковы они вдвоем! Педро Аршанжо шел по коридору к выходу, радуясь омытому солнечными лучами дню, ступая в такт мелодии самбы, тихонько – из уважения к стенам факультета – насвистывая ее. У самых дверей, когда он засвистел громче, потому что на площади всякий волен распевать или шуметь в свое удовольствие, властный голос остановил его: – Подождите! Неохотно оборвав мелодию, Аршанжо повернулся и узнал профессора Нило Арголо: профессор судебной медицины, краса и гордость медицинского факультета, высокий, прямой, сухощавый, весь в черном, был похож на средневекового инквизитора. Злой золотистый огонек горел в его маленьких глазках мистика и фанатика. – Подойдите! Аршанжо своей развалистой походкой капоэйриста приблизился к профессору. Зачем он позвал его? Неужели прочел книгу? Расточительный Лидио Корро разослал по экземпляру нескольким профессорам. Бумага и типографская краска стоили денег, и, чтобы оправдать расходы, книга продавалась в магазинах или прямо на улице чуть дороже себестоимости. Когда местре Аршанжо упрекнул Лидио в мотовстве и напомнил о затратах, того едва не хватил удар. «Нужно показать этим хвастунам, – кричал он, – этим попугаям в крахмальных манишках, чего стоит баиянский мулат!» «Обряды и обычаи народа Баии» – чудо из чудес, созданное кумом Аршанжо, сверстанное и отпечатанное в типографии Лидио, казалось ему самой главной в мире книгой. Она стоила Корро многих жертв, но он не гонится за барышами! Единственная его цель – утереть нос всем этим надутым шарлатанам, которые считают негров и мулатов неполноценными существами, чем-то средним между человеком и животным. Не спрашивая Аршанжо, он рассылал экземпляры в Национальную библиотеку Рио-де-Жанейро, в Публичную библиотеку Баии, писателям и журналистам южных штатов, за границу – был бы только адрес. – Знаешь, кум, куда я сегодня послал нашу книженцию? В Соединенные Штаты, в Колумбийский университет, в город Нью-Йорк. Адрес нашел в одном журнале; а еще раньше я отправил по экземпляру в Сорбонну и в Коимбрский университет. Профессорам Нило Арголо и Освалдо Фонтесу книги в деканате оставил сам Аршанжо. Теперь, стоя в коридоре, он спрашивал себя: неужели «зверь» прочел этот непрезентабельный, скверно отпечатанный томик? Очень бы хотелось, потому что именно труды Арголо повлияли на решение местре Педро написать книгу: он просто захлебывался от ярости, читая сочинения профессора. «Зверь!» – говорили студенты о Нило Арголо: имелась в виду и его всесветная слава эрудита – «Вот зверь! Семь языков знает!» – и его отвратительный нрав, сухость и бесчувственность; профессор терпеть не мог смеха, веселья, свободы, он свирепо придирался на экзаменах и обожал проваливать: «Вот зверь! Прямо весь заходится от удовольствия, когда лепит кол!» Тишина, царившая в аудитории на его лекциях, вызывала зависть других преподавателей, которые не могли добиться от студентов такого благонравия. Арголо не разрешал прерывать себя и не допускал возражений: он вещал с кафедры как осененный благодатью пророк, впавший в транс прорицатель. Молодые преподаватели, зараженные анархическими европейскими идеями, позволяли себе пускаться со студентами в дебаты, выслушивали их возражения, соглашались с их доводами – профессор Арголо де Араужо считал это «недопустимой распущенностью». Уж те-то аудитории, в которых он читает, никогда не превратятся в «кабак, где орут смутьяны, в прибежище всякой швали». Когда пятикурсник Жу, блестящий студент и круглый отличник, «избалованный попустительством других профессоров», назвал идеи Арголо реакционными, тот отстранил его от занятий и потребовал учинить следствие над наглым мальчишкой, который посмел прервать его лекцию неслыханно дерзким выкриком с места: – Профессор, вы настоящий Савонарола! Вы пришли на медицинский факультет Баии прямо из инквизиции! Арголо не удалось засыпать Жу на выпускных экзаменах – воспротивились два других члена комиссии, – но поставили ему все же только «удовлетворительно», испортив тем самым отличный диплом. А возглас юноши, возмущенного расистскими теориями профессора, вошел в факультетские анналы, превратился в легенду, что передается студентами из поколения в поколение и облетает весь город. Арголо не удостоился той анекдотической славы, какая была суждена, например, профессору Монтенегро – главному персонажу бесчисленных и забавных историй, которые живописали его придирчивый пуризм в употреблении глаголов и местоимений, его пристрастие к архаической терминологии и нелепым неологизмам, – но угрюмый столп судебной медицины стал мишенью для остроумных и злых, а то и вовсе неприличных шуточек насчет монархической твердокаменности его взглядов и вкусов. О нем рассказывают следующий анекдот, весьма похожий на правду. Узы сердечной дружбы более десяти лет связывали профессора Арголо и судью Маркоса Андраде; раз в месяц, по укоренившейся привычке, Арголо приходил к судье в гости. В тот невыносимо душный и знойный вечер, когда профессор, как обычно, явился к почтенному юристу, Маркос отдыхал после ужина в кругу семьи и позволил себе небольшую вольность: оставшись, разумеется, в полосатых брюках, жилете, крахмальной манишке и воротничке, он снял сюртук. Маркос, извещенный горничной о том, что его прославленный друг прибыл и ожидает в гостиной, так заторопился поскорее приветствовать профессора и насладиться его ученой беседой, что сюртук надеть позабыл. Когда же Арголо увидел судью в столь непристойном виде, уместном лишь в спальне, он поднялся и произнес: – До сих пор, милостивый государь, мне казалось, что вы меня уважаете. Теперь я вижу, что заблуждался, – и вышел вон, не прибавив к сказанному ни слова. Он не захотел выслушать ни оправданий, ни извинений судьи, навеки рассорился с ним, даже перестал здороваться. А Мундиньо Карвальо, которого «зверь» провалил на экзамене, решил зло отомстить ему и пустил по городу такие вот грубые, оскорбительные и, без сомнения, лживые стишки: Мне рифмы теперь не даются – Я белым стихом изложу Событья последней недели. Профессор наш, мудрый Арголо, Так черного цвета не любит, Что даже велел соскрести С бедра благородной супруги Две родинки: были они Прелестны, да больно черны. Подойдя, Педро Аршанжо заметил, что профессор заложил обе руки за спину, чтобы избежать рукопожатия. Лицо мулата вспыхнуло. Профессор внимательно, словно изучая редкое насекомое или незнакомый предмет, оглядел педеля с ног до головы, и враждебное выражение на его лице сменилось нескрываемым удивлением: мулат был аккуратно и чисто одет и держался с достоинством. О некоторых метисах профессор думал и даже иногда заявлял вслух: «Он заслуживает того, чтобы быть белым: африканская кровь – его несчастье». – Это вы написали брошюру под названием «Обряды и обычаи…»? – «…народа Баии». – Аршанжо проглотил унижение и приготовился к беседе. – Я оставил вам экземпляр в деканате. – Добавляйте «сеньор профессор», – сухо поправил его прославленный ученый. – Попрошу не забывать об этом. Я получил это звание в результате конкурса, имею на него право и требую, чтобы меня называли именно так. Понятно? – Да, сеньор профессор. – Единственным желанием Педро Аршанжо было уйти прочь, и голос его звучал холодно и отчужденно. – Скажите, все эти сведения относительно обрядов, празднеств, церемоний, фетишей, которые вы собрали и классифицировали, соответствуют действительности? – Да, сеньор профессор. – Вы их не выдумали? – Нет, сеньор профессор. – Я прочел вашу брошюрку… – Профессор снова смерил собеседника враждебным взглядом горящих глаз. – Она заслуживает внимания, особенно если вспомнить, кто ее написал. Разумеется, она не имеет никакого отношения к науке, а ваши выводы о метисации – это вздор и опасные бредни. Но приведенные вами факты, повторяю, заслуживают внимания. Их стоит учесть. Это любопытно. Педро Аршанжо сделал еще одну попытку преодолеть преграду, отделявшую его от профессора: – Сеньор профессор, а не кажется ли вам, что именно эти факты подтверждают справедливость моих выводов? По тонким губам профессора скользнула еле заметная усмешка: Арголо смеялся в исключительных случаях и почти всегда – над глупостью и неразумием человеческим. – Не смешите меня. Вы не ссылаетесь в своем опусе ни на одну диссертацию, статью или книгу, вы не подкрепляете свои положения авторитетом отечественных или зарубежных ученых – как же можно считать вашу работу научным трудом?! На чем основываются ваши выводы о смешении рас как об идеальном решении расовой проблемы в Бразилии? Как вы смеете определять нашу латинскую культуру как культуру мулатов? Это чудовищное искажение! – Мои выводы основываются на фактах, сеньор профессор. – Вздор! Чего стоят все ваши факты, не освещенные философией, наукой? Приходилось ли вам хоть что-нибудь читать по этой теме? – Арголо издевательски засмеялся. – Рекомендую книги Гобино. Это французский дипломат и ученый; он жил в Бразилии, и его мнение в споре по расовому вопросу является решающим. Его труды есть в нашей библиотеке. – Я читал только некоторые ваши книги, сеньор профессор, ваши и профессора Фонтеса. – И они вас не убедили?! Вы считаете ужасающие звуки всех этих самб и батуке музыкой, вы выдаете отвратительных идолов, слепленных без малейшего понятия об эстетике, за произведения искусства, вы утверждаете, что ритуальные обряды кафров имеют отношения к культуре. Если мы допустим проникновение этого варварства, если мы дрогнем под напором этих ужасов, нашей стране будет грозить беда! Вот что я вам скажу: мы очистим культуру нашей отчизны от этой вывезенной из Африки мерзости, даже если придется применить силу! – Да уж применяли, сеньор профессор… – Значит, мало применяли, нужно было действовать решительнее! – Бесцветный голос Арголо стал жестче, желтый огонек фанатизма блеснул в его беспощадных глазах. – Раковую опухоль надо удалять без жалости! Хирургическое вмешательство только кажется жестокостью; на самом же деле оно необходимо и благотворно! – Что ж, сеньор профессор, не придется ли тогда перебить нас всех, одного за другим? Жалкий педель осмеливается иронизировать? Краса и гордость факультета угрожающе и подозрительно воззрился на Аршанжо, но лицо мулата было безмятежно, поза почтительна, ничто не свидетельствовало о неуважении. Профессор успокоился, взгляд его стал мечтательным. – Истребить всех, кто не принадлежит к арийской расе? – переспросил он и засмеялся почти весело. Да, мир стал бы совершенен! Грандиозная, но неосуществимая мечта! Где он, тот отважный гений, который воодушевится этим смелым планом и воплотит его в жизнь?! Но, может быть, непобедимый бог войны выполнит однажды свой священный долг? Перед провидческим взором профессора Арголо возник этот герой во главе арийских когорт. Блистательный образ лишь на секунду, на славное мгновение мелькнул перед ним и исчез: профессор вернулся к убогой действительности. – Я считаю, что это излишне. Достаточно будет принять закон, запрещающий смешанные браки. Надо регулировать их: белый женится на белой, негр – на негритянке или мулатке, и – в тюрьму того, кто преступит этот, закон. – Трудновато будет различать и классифицировать, сеньор профессор. Снова почудился Арголо оттенок издевки в этих правильно произнесенных словах, в мягком голосе мулата. Ах, если бы профессор обнаружил иронию!… – Не вижу в этом ничего трудного, – сказал он и, давая понять, что беседа окончена, велел: – Возвращайтесь к своим обязанностям, я больше не могу терять время. Так или иначе, молодой человек, в вашей книжке среди вздора содержится и кое-что дельное. – Профессор Арголо стал если не любезнее, то снисходительнее и протянул мулату два пальца для пожатия. Но Педро Аршанжо ухитрился не заметить протянутой костлявой руки: он ограничился кивком, точно таким же, каким приветствовал его в начале разговора Нило Арголо де Араужо, только чуточку, самую малость небрежней. – Мерзавец! – зарычал, побледнев от ярости, профессор. 7 Педро Аршанжо в задумчивости шел по Табуану, по переулкам, где носились мальчишки: было от чего задуматься. На факультете – неприятный разговор. Здесь, на улице Мизерикордия, иссушенная страстью Доротея совсем потеряла голову. Сатана потребовал, чтобы, расставшись с Баией, со свободой, с сыном, она следовала за ним. Давно уже ничто не связывало Педро и Доротею, а если иногда и встречались они случайно, как в прежние времена, то были эти встречи лишь воспоминанием миновавших штормов и штилей. Но оставался еще Тадеу! Тадеу – смысл жизни Педро Аршанжо!… Вдобавок ко всему книжка потребовала многих расходов, и Лидио Корро еле-еле сводил концы с концами. Эстеван дас Дорес с сигарой во рту, с тростью в руках – трость была не простая, а со стилетом внутри – неукоснительно появлялся в «Лавке чудес» каждый месяц в тот день, когда надо было платить ему по закладной, присаживался у дверей и заводил на целый вечер неспешные беседы. Иногда, если у Лидио что-нибудь не ладилось, он прислонял свою трость к стене, поднимался, засучивал рукава и шел к наборной кассе. Дряхлый и сгорбленный типограф был настоящим мастером своего дела: работа так и горела в его черных от машинного масла руках, а старенькая «тетушка» переставала капризничать и печатала быстрее. Хотя он ни словом не намекал на долг («Сижу дома, один как сыч, а ведь ни от чего так не устаешь, как от безделья, вот и пришел помочь друзьям…»), Лидио при виде ожидающего кредитора чувствовал себя неловко и говорил: – Мне очень много должны, сеу Эстеван. Как только вернут, сейчас же вам отдам. – Да я не за деньгами пришел, помилуй бог! Позвольте, однако, вам заметить, местре Корро: вы слишком часто работаете в кредит, будьте осторожны. Так оно и было: бродячие поэты-трубадуры печатали свои книжечки в долг и расплачивались постепенно, малыми суммами, по мере продажи. Лидио превратился в главного издателя ярмарочной литературы, но скажите, у кого хватило бы духу отказать Жоану Калдасу, старому другу, отцу восьмерых детей, существовавшему на свое вдохновение, или слепому на оба глаза Изидро Поророке, который так несравненно воспевал красоты природы?! – Послушайте моего совета, местре Корро: чтобы дело процветало, типография должна работать быстро и хорошо, а заказчики должны платить наличными. Едва получив и трижды пересчитав денежки, Эстеван исчезал вместе со своими советами, сигарами, ревматизмом и тростью, от которой Тадеу был без ума: когда-нибудь, мечтал он, и у меня будет грозное это оружие – трость со стилетом… – Однажды он достанет свой ножик и зарежет меня, – говорил Лидио Корро, сохранявший хорошее настроение и в этих трудных обстоятельствах. А обстоятельства были таковы, что представления пришлось давать чаще, иногда и по три раза в неделю. Помогал Будиан со своими учениками, Валделойр, Аусса и некий морячок по имени Манэ Лима, списанный на берег с ллойдойвского парохода за драки и поножовщину. Он не знал себе равных в матчише и лундуне, а за время стоянок в заграничных портах научился и аргентинскому танго, и пасодоблю, и танцам гаучо, потому и говорил, что у него «международная программа». Он познакомился с Толстой Фернандой – действительно очень толстой, но очень подвижной особой, – и в объятиях моряка она порхала как бабочка. Эта пара прославилась: после «Лавки чудес» стала выступать в кабаре и снискала громкий успех в «Монте-Карло» и «Элеганте» – было это, правда, много лет спустя. А Манэ Лима, прозванный Вальсирующий Моряк, так и не покинул больше Баию – выезжал только на гастроли в Аракажу, Масейо и Ресифе. Но Педро Аршанжо перестал радоваться, как бывало, этим участившимся представлениям: у него едва хватало времени на то, чтобы читать, чтобы учиться самому и учить Тадеу. – Местре Педро, ведь вы и так столько знаете, зачем вам еще читать? – Я, милый, читаю, чтобы понять, что я вижу и что слышу. Легкую, почти незаметную перемену в нем ощутили и женщины: постоянный, верный, нежный их любовник, всем равно и щедро даривший наслаждение, уже не был похож на беззаботного юнца, который, кроме любви, других обязанностей не знал. Раньше его жизнь заполняли праздники, карнавалы, самбы, афоше, капоэйра, ритуалы макумбы, приятные разговоры, где сообщалось и выслушивалось много всякой всячины, но главным были женщины, веселая наука любви, и он служил ей усердно и безвозмездно. Теперь же не простое любопытство приводило его на террейро, где совершались обряды кандомбле, на афоше, на репетиции танцевальных групп, в школы капоэйры, в дома всезнающих стариков, не бескорыстное любопытство заставляло его подолгу беседовать с почтенными старухами. Да, какая-то неуловимая, но значительная перемена произошла с Педро Аршанжо, словно, прожив на свете сорок лет, он вдруг в совершенстве и до конца познал жизнь и мир, его окружавшие. Когда он проходил мимо дома Сабины дос Анжос, к нему подбежал мальчуган. «Благословите, крестный!» Аршанжо взял его на руки. Мальчик унаследовал материнскую красоту, красоту Сабины, царицы танца, яростное тело которой исполнено жизни и силы, Сабины – царицы Савской. Ну вот, царица, я – царь Соломон, я пришел в царство твоей спальни. Он читал ей «Песнь Песней», и пахло от возлюбленной его нардом, – нардом, смиряющим сердечные тревоги. – Крестный, дай денежку! Такой же попрошайка, как и мать, – Аршанжо достает из кармана монету, и лицо мальчика расплывается в улыбке. От кого унаследовал он этот плутовской и вольный смех? Сабина появилась в дверях, подзывает сына. Аршанжо ведет его за руку, и, обрадовавшись неожиданной встрече, мулатка смеется: – Ты ко мне? Я думала, никогда уж не придешь. Голос у нее томный, ласковый, спокойный… – Да нет, я просто мимо проходил. У меня много дел. – С каких это пор, Педро, появились у тебя дела? – Сам не знаю. Появились. Появились дела и обязанности. – Ты насчет святого? Или про свой факультет? – Ни то, ни другое. Обязанности перед самим собой. – Что-то непонятное говоришь. Она стоит, прислонившись к стене: уста ее жаждут, тело трепещет, и ничем не прикрыта ее грудь. Трудно удержаться от искушения в такой вот вечер. Аршанжо ощущает этот зов каждой клеточкой своего существа, смотрит на красавицу и делает шаг вперед, навстречу аромату ее тела. Он достает из кармана конверт, облепленный красивыми марками: письмо пришло издалека, с края света, с Северного полюса – оттуда, где все покрыто льдом и царит вечная ночь. – А Кирси живет во льдах? – Она живет в городе Хельсинки, это в Финляндии. – А-а, знаю! Кирси – шведка, хорошенькая такая! Письмо прислала? Он вынимает из конверта фотографию, а письма нет: только на обороте снимка несколько фраз по-французски, несколько слов по-португальски. Сабина берет фотографию мальчика – ах, какой милый! Какой красивый и нежный, волосы курчавые, а глаза Кирси. Просто прелесть! Сабина отводит взгляд от фотографии и смотрит на другого, на своего сына, который носится по улице. – Красивый… (О ком она говорит?) Вот смех, такие разные, а все-таки похожи! Педро, почему от тебя рождаются одни только парни? Аршанжо улыбается, а жадные губы Сабины совсем близко. – Войди… – У меня очень много дел. – С каких пор, Педро, у тебя нет времени сотворить мальчишку? – Она обнимает его за шею. – Я только вымылась. Видишь, вся еще мокрая… В пышном теле Сабины, в аромате ее кожи затерялся в тот день путь Аршанжо – когда теперь явится местре Педро в «Лавку чудес», где ждут его Лидио и Тадеу? Ах, Сабина дос Анжос, самая красивая из ангелов, царица Савская в царстве своей постели! Каждой – свой черед, но случается и непредвиденное. Было ведь время, когда волен был Педро Аршанжо как птица и одним только праздным ремеслом любви занимался он! Было время, да прошло. 8 – Скажите мне, мой друг, сколько это будет стоить? Я не просто бедна – я разорена, вам известно, что это значит? Много лет подряд я ни в чем себе не отказывала, сорила деньгами, а теперь вот стала скрягой. Прошу вас, не обижайте старуху, назначьте божескую цену! У Лидио Корро по дешевке «чудо» не купишь: он лучший из лучших, им неизменно остаются довольны и заказчик, и святой, не было случая, чтоб ему вернули работу; Лидио Корро – любимец спасителя Бонфимского. Заказы так и сыплются: бывают месяцы, когда обеты-«чудеса» приносят больше денег, чем типография. Приезжают к нему клиенты из Ресифе и из Рио, а один англичанин заказал сразу четыре картины. – Какой именно святой сотворил чудо и в чем оно выразилось? – Напишите мне каких хотите святых и чудо тоже сделайте по своему усмотрению. Вот и эта старушенция, что стоит сейчас перед художником и размахивает зонтиком, вроде того полоумного гринго: совсем седая, вся сморщенная, высохшая, худенькая. Ей, наверно, уже за шестьдесят. Шестьдесят или тридцать? Такая она жизнерадостная, оживленная, болтливая, подвижная, что поневоле засомневаешься. Она рассказывает про своего кота, заболевшего лишаем, и приговаривает: – Я бедная старая дама, но я не жалуюсь!… Жила она когда-то не хуже принцессы, в роскоши, широко и пышно, владела плантациями сахарного тростника, сахарными заводами, рабами и домами в Санто-Амаро, Кашоэйре и Салвадоре. Вздыхали по ней знатные кавалеры, дрались из-за нее на дуэлях – один офицер смертельно ранил ее жениха, бакалавра права. Разорялись банкиры и бароны, чтобы добиться ее благосклонности. Много приключений было в ее жизни, многих любила она и весь мир объездила, прельщали ее и титулами, и чинами, и деньгами, но к деньгам была она равнодушна, и тем, кто, обезумев от страсти, покупал ей драгоценности, особняки и кареты, лишь тогда удавалось завоевать эту женщину, если вспыхивало в ее груди пламя любви, если хоть ненадолго увлекалась она кем-нибудь из поклонников. Сердце ее было переменчиво, нрав капризен, тело ненасытно. Но потом появились морщины, седые волосы и вставные зубы, и она промотала состояние, делая юным своим возлюбленным по-королевски щедрые подарки, дарила она в старости так же беспечно, как когда-то в молодости принимала дары. Праздник жизни становился для нее все дороже, но, ни минуты не колеблясь, платила она чудовищную цену: дело стоило того! Денежные ее дела пришли в полный упадок, сама она совсем состарилась и вместе с котом и воспоминаниями о бурной, но краткой молодости возвратилась в Баию. Почему же так скупо отпущено человеку радости? А сейчас она пришла заказать по обету «чудо», разузнать о цене и сроках. Кот ее, по кличке Арголо да Араужо, шляясь по крышам, подцепил у какой-то кошечки отвратительный лишай и в считанные дни облысел: иссиня-черный бархатистый его мех, в который принцесса так любила погружать пальцы, вспоминая былые свои романы, весь вылез. Хозяйка обратилась к врачам – «здесь даже ветеринара нет!» – обегала аптеки, накупила разных снадобий, притираний и мазей – все напрасно! А вылечил кота святой Франциск Ассизский, когда она обратилась к нему с молитвой. Однажды в Венеции, в объятиях некоего поэта, она научилась любить господнего нищего: поэт в постели часто повторял проповедь святого Франциска птицам, а потом скрылся, негодяй, скрылся и прихватил ее кошелек. Лидио Корро, сбитый с толку этим потоком слов и смеха, сказал цену («Ну и старушка! Комедия, да и только!»). Торгуется и спорит, но есть в ней какое-то необъяснимое очарование, и порой забываешь о ее старости, и блещет в заказчице юная и соблазнительная прелесть; надменная властительница Реконкаво стала попросту добродушной и симпатичной отставной проституткой. Спор продолжался; старуха, чтобы ловчей было торговаться, уселась на стул и вдруг, заметив на стене афиши «Мулен Руж», замерла от изумления: – Oh, mon Dieu, c'est le Moulin![59] – и вновь без умолку затрещала о своей жизни, о городах, где побывала, о чудесах, что повидала, о музыке, о спектаклях, о выставках, о прогулках, о праздниках, о винах, о сырах, о любовниках. Она получала от этих воспоминаний истинное наслаждение, и радость ее была вдвое сильней, потому что, кроме воспоминаний, у нее уже ничего не оставалось, и бедная старуха вспоминала дни, когда была прелестной сумасбродкой. Принцесса так увлеклась, что мешала французские слова с португальскими, то и дело восклицая в самых патетических местах по-испански, по-итальянски, по-английски. А Педро Аршанжо вернулся от царицы Савской как раз в тот миг, когда дряхлая мореплавательница отправлялась в кругосветное путешествие, и, засмеявшись приветливо, он отчалил вместе с ней. Снявшись с якоря на Монмартре, они плыли и заходили в гавани театров, кабаре, ресторанов, музеев Парижа и его окрестностей – то есть всего остального мира. Скажу вам, друзья мои, существует только Париж, а все остальное, о-ля-ля, c'est le banlieu[60]. Старуха рада была выговориться: ее внучатным племянникам, изредка и ненадолго навещавшим принцессу в домике напротив монастыря Лапа, где прозябала она вместе с котом и сварливой служанкой, не хватало терпения выслушивать ее рассказы. Полное имя своенравной старухи было: сеньора дона Изабел Тереза Гонсалвес Мартине де Араужо-и-Пиньо, графиня да Агуа-Бруска. Для близких – просто Забела. Педро Аршанжо спросил ее, бывала ли она в Хельсинки. Нет, в Хельсинки не бывала, зато бывала в Петрограде, в Стокгольме, в Осло, в Копенгагене. А почему вы с таким чувством говорите о Финляндии? Вы, должно быть, заходили в Хельсинки, когда плавали, хотя на моряка, друг мой, вы не похожи, больше напоминаете какого-нибудь профессора или бакалавра. Аршанжо засмеялся добродушно, как он умел. Что вы, мадам, я не бакалавр и не профессор и уж тем более не моряк! Я служу на факультете и так, пописываю, интересуюсь литературой… А в Финляндии у меня любовь… Он достает фотографию, и графиня долго восхищается мальчиком: «Ах, какой прелестный!» Аккуратным почерком Кирси выведены по-португальски самые главные слова, перелетевшие через море и время: любовь, тоска, Баия. По-французски написана целая фраза, и старуха переводит ее, хотя Педро давно заучил ее наизусть: "Наш сын растет, он красивый и сильный, его, как и отца, зовут Ожу, Ожу Кекконен, он верховодит всеми мальчишками, в него влюблены все девчонки. Он маленький волшебник». – Вас зовут Ожу? – При крещении получил я имя Педро, Педро Аршанжо, но на языке племени наго мое имя Ожуоба. – Я бы очень хотела побывать на макумбе. Никогда не видела. – Прикажите только, и я с удовольствием свожу вас на кандомбле. – Не лгите – «с удовольствием»! Кому нужна старая перечница? – Она лукаво смеется и смотрит на красивого, крепкого мулата, у которого любовница – финка. – Мальчик весь в вас. – Нет, он и на Кирси похож. Он будет королем Скандинавии, – хохочет в ответ Аршанжо, а графиня да Агуа-Бруска – для близких просто Забела – в восторге вторит ему. – Попросите сеу Лидио… Пусть он сделает мне скидку… Я понимаю, что работа его стоит гораздо дороже, чем он сказал, но у меня нет и этих денег. – Графиня вежлива, как Аршанжо и Корро, как простолюдины Баии. – Назначьте цену сами, мадам, – немедленно отзывается Лидио. – Нет, не хочу. – Тогда ни о чем не беспокойтесь. Я нарисую, а потом вы заплатите за «чудо», сколько захотите. – Не сколько захочу, а сколько смогу. С тетрадями и книжками в руках появляется Тадеу. Забела сравнивает его с Аршанжо, сдерживая улыбку: подмастерье вытянулся в статного и грациозного юношу, а как он смеется – с ума сойти! – Мой крестник, Тадеу Каньото[61]. – Каньото? Это фамилия или прозвище? – Так нарекла его мать при рождении. Тадеу прошел в другую комнату. – Студент? – Он работает здесь, помогает Лидио в типографии и учится. В прошлом году сдал экзамены на подготовительном отделении. – Голос Аршанжо чуть подрагивает от гордости. – В этом году сдаст еще четыре, а в будущем окончит отделение. Он хочет поступить в университет. – Кем же он хочет быть? – Инженером. Не знаю, удастся ли. Бедняку нелегко учиться в университете, мадам. Это недешево стоит. Тадеу возвращается в комнату, раскрывает книгу, но вдруг замечает фотографию: – Можно посмотреть? Кто это? – Да так, один мой родственник… дальний, – еще бы не дальний: живет на другом конце земли. – Самый красивый мальчик, какого я видел. – И с этими словами Тадеу берется за тетради: нужно заниматься. А графиня да Агуа-Бруска, дона Изабел Тереза Гонсалвес Мартине де Араужо-и-Пиньо, стала просто Забелой. Она объясняет Тадеу французские глаголы, обучает его парижскому жаргону, она отпивает глоточек домашнего ликера из какао – приготовленного Розой де Ошала божественного напитка, словно шампанское лучшей марки. Всем стало как-то грустно, когда она собралась уходить. – Было бы лучше, сеу Лидио, – сказала графиня, прощаясь, – если бы вы смогли зайти ко мне и познакомиться с Арголо де Араужо, чтобы знать, как он выглядит. Это самый красивый кот в Баии. И с самым отвратительным характером. – С удовольствием, мадам. Завтра, с вашего позволения. – Вашего кота зовут Арголо де Араужо? Как забавно… Это имя одного профессора, – говорит Аршанжо. – Вы имеете в виду Нило д'Авила Арголо де Араужо? Это ничтожество я хорошо знаю, слишком даже хорошо. Мы с ним кузены по линии Араужо, я была невестой его дяди Эрнесто, а сейчас, когда мы встречаемся на улице, он делает вид, что знать меня не знает. Аристократишка! Пусть другим рассказывает про свое благородное происхождение! Я-то знаю всю его подноготную, и его, и всей этой гнусной семейки, все их махинации и подлости, oh, mon cher, quelle famille![62] Если захотите, когда-нибудь я вам такое порасскажу! – Еще бы мне не хотеть, мадам! Сегодня благословенный день: сегодня среда, день Шанго, а я Ожуоба, око Шанго; мне полагается все видеть, все знать про бедняков Баии, а если нужно – то и про богачей. – Сводите меня на макумбу, а я вам расскажу про баиянских аристократов. Тадеу помог ей спуститься со ступенек. – Старая я стала, никуда уж не гожусь, а умирать все не хочется. – Она кокетливо погладила Тадеу по подбородку. – Вот из-за такого смуглячка моя бабка Виржиния Мартине потеряла благоразумие и разбавила нашу дворянскую кровь. Она раскрыла свой умопомрачительный зонтик и твердо зашагала по крутому Табуану вниз, словно шла по парижским улицам или по бульвару Капуцинок, как в прекрасные времена своей молодости. 9 Насчет этой истории врали очень много, но одно сомнению не подлежит: Забела присутствовала на празднестве Огуна, когда там, на террейро, произошло великое чудо. Каждый рассказчик стоял на своем: каждый своими глазами видел случившееся – «провалиться мне на этом месте», – но излагали историю по-разному, а громче всех кричали, как всегда бывает, те, кого и близко в тот час не было на террейро, кто вообще ничего не видел, – такие люди все знают лучше всех, они-то и есть главные свидетели. Все, однако, единодушно заявляли: – А не верите – спросите у сеньоры с Лапы, она не даст соврать. Важная такая сеньора, благородная, вся в бриллиантах с головы до пят. Настоящая дама! Вот она была там и все видела. Благородная – спору нет. Богатая и важная – тоже верно: была когда-то. А бриллианты – фальшивые, поддельные, ненастоящие, хоть и много их было и блестели ее перстни, кольца, браслеты всеми цветами радуги: только «мать святого», главная жрица, навешивает на себя столько. Уходя (чтоб потом вернуться, и не раз), графиня Агуа-Бруска, что было очень на нее похоже, сняла с шеи ожерелье, и протянула его Маже Бассан: – Оно ничего не стоит, но все же возьмите его, пожалуйста. Забела сидела в кресле для почетных гостей и с огромным интересом следила за церемониями, а потом встала, чтобы лучше видеть. Она волновалась, прижимала руки к груди, восклицала по-французски: «Nom de Dieu! Zut, alors!»[63] – когда под гул бубнов спустились на землю боги-ориша, зазвенели мечи Огуна, когда началась пляска Ошумарэ, полумужчины-полуженщины, двуполого божества. – А что случилось с той красивой девушкой, которая разговаривала с вами, а потом так неистово танцевала? Она задержалась в дверях и исчезла. Почему она больше не танцует? Куда она ушла, Педро? Если Аршанжо и знал разгадку этой тайны, то старой болтунье он ее не выдал. «Я ничего не заметил, мадам». – Вы что, меня за дурочку считаете? Я же ясно видела: рядом с нею, за огнем, оказался мужчина, белый, блондин, нервный, нетерпеливый! Ну скажите мне, кто это? – Она исчезла, – повторил Педро Аршанжо и ничего больше не сказал. Если собрать все свидетельства, отбросив явные нелепицы, то можно будет установить: Доротея была в кругу жриц, она кружилась в бараке, соперничая красотой и изяществом с Розой де Ошала. Там же были: Стелла де Ошосси, Паула де Эуа и другие «посвященные», гордые и надменные. Ошосси, украшенный конским волосом, спустился и овладел Стеллой. Эуа проник в тело Паулы, порывистой, как ветер с лагуны, чистой, как вода из ручья. Роза стала Ошолуфаном, Ошала – старцем. Три Омолу, два Ошумарэ, две Иеманжи, Оссайн и Шанго. Разом явились шесть Огунов – было тринадцатое июня, день его праздника: ведь в Баии Огун – это святой Антоний, и народ, вскочив на ноги, радостно приветствовал его дружным криком. А когда долгим свистом, паровозным гудком, пароходной сиреной Иансан позвала Доротею, она торопливо подошла к Аршанжо, поцеловала ему руку. – Что ж ты не привел моего парня? – Он занимается… У него много дел. – Я ухожу, Педро. Ухожу сегодня. Сегодня ночью. – Он пришел за тобой? Сегодня? – Да. Он пришел за мной. Ничего не говори Тадеу, молчи, как будто воды в рот набрал. Потом скажешь, что я умерла: ему будет больно, но зато сразу все кончится: он перестрадает и не вспомнит обо мне. Она встала на колени, склонила голову к земле. Аршанжо прикоснулся к ее курчавым волосам и поднял негритянку Доротею во весь рост. Не успела еще она выпрямиться, как Иансан с криком, от которого проснулись бы и мертвые, вселилась в нее. Рассказывают, что откуда-то из глубины террейро духи-огуны отозвались на этот крик, ответили жалобным воплем. Немногие видели, что предшествовало приходу Иансан, но Забела, для которой все было в диковинку, наблюдала эту сцену от начала до конца. Младшие жрецы-экеде повели «посвященных» переодеться, потом запели кантигу и начали ритуальный танец. Больше всех танцевала Иансан в окружении шести Огунов. То был танец прощания, но никто не знал этого. Пока менялись костюмы, в соседней комнате готовили царское пиршество Огуна. Забела отведала каждого кушанья – ей очень нравились блюда, приправленные пальмовым маслом, только потом, к сожалению, печень болела… Когда взлетели в воздух ракеты, возвещая возвращение богов, старушка чуть не бегом припустила к выходу, чтобы ничего не прозевать на макумбе. Появилась торжественная процессия, во главе ее шел один из шести Огунов – Огун Богоявления. Загремели атабаке, народ поднялся, захлопал в ладоши, зарево осветило небо, взлетели ракеты, шутихи, огни: июнь в Баии – месяц кукурузы, месяц фейерверков. В громе и свете огней один за другим стали входить в барак ориша, каждый со своим атрибутом, оружием, символом. Матушка Маже Бассан запела кантигу, Ошосси начал танец. Но где же Иансан? Почему она не вернулась в барак? Издали донесся только отзвук чего-то. Чего? Паровозного гудка? Пароходной сирены? В дверном проеме видели тогда люди Доротею в последний раз. Не было на ней одежды Иансан, хотя многие клянутся и божатся, что была; не было и накрахмаленных юбок и кружевной блузки – наряда баиянских женщин; в платье как у настоящей сеньоры, с длинным шлейфом и пышными кружевами, появилась она. Тяжело дышала ее грудь, сверкали, как угли, глаза. Все сходятся на том, что у человека, стоявшего рядом с Доротеей, были маленькие рожки – как у черта. В остальном к согласию и единому мнению прийти не удалось: одни видели у него хвост, кончик которого был переброшен через руку; другие заметили козлиные копыта; большинство утверждает, что был он черен как уголь, а Эвандро Кафе, человек пожилой и уважаемый, заявил, что дьявол был ярко-красный. Любопытные же и внимательные глаза Забелы заметили белокожего и белокурого красавца с двумя завитками волос надо лбом. И графиня, и бывший раб Кафе – люди немолодые, всего в жизни навидавшиеся, так что оба заслуживают доверия. Все произошло в сиянии шутих, в сверкании ракет, в ослепительном огне и оглушительном громе фейерверка. Доротея растворилась в воздухе, когда вспыхнула пламенем эта заря, когда загрохотало, когда мелькнула молния. Только что стояла Доротея в дверях – и вот исчезла, как и не было ее вовсе: в дверях никого нет, только запах серы, только свет и гром. Может быть, ракета? Кто слышал этот грохот, скажет, что тут не ракета, не шутиха – другое… Доротею с тех пор никто больше не видел – ни ее, ни призрака ее. Забеле послышался частый стук подков: должно быть, любовники бежали в далекие края. Эвандро Кафе услыхал, как топочут козлиные копыта: должно быть, сатана уводил свою иабу. Так или иначе, нет больше Доротеи. Несколько дней пустовало ее место на улице Мизерикордия, где много лет подряд любители абара, акараже, кокады и прочих баиянских яств встречали негритянку в ожерелье Иансан, с красно-белой бусиной Шанго. А потом перед разукрашенным лотком уселась кроткая белесая Микелина с зелеными глазами. Плачет мальчик в «Лавке чудес», склонившись над книгами, оплакивает мать – для него она умерла. Прочие считают, что Доротею колдовством вернули к ее прежнему дьявольскому призванию. У каждого свое объяснение, а если Аршанжо и разгадал загадку, то не сказал никому ничего. Фаусто Пена рассказывает о пробе своих сил в драматургии и о других незадачах Моя проба сил в драматургии имела прискорбные последствия. Нет, нет, я не преувеличиваю. Прискорбные, трагические, роковые. С какой стороны ни посмотри – крушение надежд, огорчения и муки. Горькие муки ревности. А ведь я побывал всего лишь за кулисами театра, до сцены не добрался, не дано мне было познать волнение у рампы перед черной ямой партера, услышать аплодисменты и прочесть хвалебные отзывы в газетах. Обо всем этом и о многом другом мечтал я в те дни, когда загорелся идеей создать пьесу. Мое имя – на афишах во весь фасад театра имени Кастро Алвеса, в неоновых огнях рекламы на театрах Рио и Сан-Пауло рядом с именем Аны Мерседес, блистательной, неподражаемой, божественной примадонны, перед которой одна за другой гаснут все звезды первой величины. Театры забиты до отказа, публика безумствует, критика захлебывается от восторга, сборы небывалые, авторский гонорар платят вовремя, словом – начало головокружительной карьеры молодого драматурга. На самом деле получилось совсем иное: ни денег, ни громкой славы, ни моего имени на афишах и в огнях реклам. Имя мое, как я узнал, – на заметке у полиции. Истрачены последние гроши. Единственное сокровище, которым я владел, потеряно навсегда. Чему-то я, конечно, научился и на моих сотоварищах по этому отчаянному предприятию зла не держу. Я даже не стал врагом Илдазио Тавейры. Правда, если говорить начистоту, я его ненавижу и жду только удобного случая, чтобы отплатить ему сполна, придет и мой час, спешить некуда. А пока мне никак нельзя порвать с этим искариотом: Национальный институт книгопечатания поручил ему составить антологию молодых баиянских поэтов, и он обещал включить в нее мои стихотворения, пока еще не сказал сколько. Если я перестану с ним здороваться, он, чего доброго, выкинет меня из сборника, и я останусь на задворках литературы. Что поделаешь, приберегаю для него самую любезную улыбку. На каждом шагу бурно восторгаюсь его стихами. Ради места под солнцем изящной словесности и черное назовешь белым. Нас, соавторов спектакля, было четверо. Все три моих собрата по перу – интеллектуалы высшего класса, новаторы, гении. Самый известный из нас, Илдазио Тавейра, носил бакенбарды, щеголял в ярких рубашках и уже опубликовал к тому времени несколько стихотворений в Рио, Сан-Пауло и даже в Лисабоне, но в театре был дебютантом. Двое других были студентами юридического факультета. Тониньо Лине, композитор, учился на третьем курсе, одна его самба была уже записана на пластинку, еще с полдюжины ждали признания на каком-нибудь фестивале. Эстасио Майя, стойкий первокурсник, обладал разнообразными достоинствами, главными из которых были буйный и крутой нрав, богоданное глубокомыслие и дядя-генерал. В узком дружеском кругу, воспаряя от возлияний, Эстасио отрекался от родства и дядю всячески поносил. Ультрасовременный литератор с неограниченным кругозором, закаленный бесчисленными провалами, мятущийся и непостижимый, он всегда кого-нибудь играл: то неумолимого террориста, то смиренного раба божьего, но актер он был неважный, а на амплуа героя-любовника и вовсе не годился. Ана Мерседес, лишь завидев Эстасио, сразу угадывала, кого он в этот день изображает: «Сегодня он геррильеро». А накануне был героем Достоевского – Раскольниковым в немудреной интерпретации. Занятный парень. Начали мы с того, что сделали авторское предложение театру имени Кастро Алвеса, и благодаря заботам Эстасио Майи, племянника собственного дяди, оно было принято. Затем начались бесконечные споры о содержании пьесы, мы кричали, ругались последними словами, чуть не дрались, и, конечно, кашаса лилась рекой. Предметом споров явились направление пьесы и образ Педро Аршанжо. Эстасио Майя объявил себя ярым приверженцем черного варианта североамериканского расизма и потребовал сделать Педро Аршанжо членом организации «Black Panther»[64] и заставить его провозглашать со сцены лозунги Кармайкла [65], призывать к непримиримости рас, к вражде на веки веков. Словом, теория профессора Нило Арголо, вывернутая наизнанку. Черные сами по себе, с белыми ничего общего, никакого сосуществования, никакого смешения рас, борьба не на жизнь, а на смерть. Я так и не смог выяснить, куда же неистовый вождь черных бразильцев девал мулатов. Я, кажется, еще не говорил вам, что сам Майя был голубоглазым блондином и даже не питал особого пристрастия к мулаткам и негритянкам. В частности, я должен быть ему благодарен: не считая восьми женщин, отпетых шлюх, в спектакле так или иначе были заняты девятнадцать мужчин: режиссер, актеры, осветители, декораторы, статисты и прочие, и вот из всех девятнадцати один только Майя не увивался за Аной Мерседес. Ни Илдазио Тавейра, ни Тониньо Лине не принимали концепцию Майи. Тониньо – серьезный юноша, снискавший уважение в студенческих кругах, хотел показать Педро Аршанжо в первую очередь как забастовщика, непримиримого врага хозяев, трестов, полиции – короче говоря, стержнем пьесы должна была стать классовая борьба. «Расовая проблема, друзья мои, вторична по отношению к проблеме классов, – пояснил он, ссылаясь на авторитетные источники, спокойно и рассудительно. – Понимаете, у нас, в Бразилии, негры и мулаты подвергаются дискриминации потому, что они пролетарии: белый бедняк – тот же грязный негр, а богатый мулат ничем не хуже самого белого из белых». Классовая борьба плюс фольклор – такова была его формула спектакля, боевого и народного. И он сочинял музыку, используя народные мотивы, но успех имела лишь одна недурная мелодия, предназначавшаяся для сцены похорон Педро Аршанжо. Тониньо Лине выступил с ней спустя некоторое время на студенческом фестивале в Рио и был удостоен второй премии. По мнению многих, можно было дать и первую. Что же касается Илдазио, то надо признать, что его концепция была ближе всех к истинному образу Аршанжо, если существует лишь один истинный Аршанжо, ведь на него сейчас мода, каких только Аршанжо не родилось на свет божий в дни празднования столетнего юбилея. Одного даже можно видеть на стенах зданий, он рекламирует «Кока-коко»: «Жаль, что в мои времена еще не пили «Кока-коко». Илдазио Тавейра не отрицал первичности классовых противоречий по отношению к проблеме цвета кожи, соглашался с Эстасио в том, что в Бразилии существуют расовые предрассудки и расистов хоть отбавляй, но сам предлагал воссоздать образ Аршанжо, не уклоняясь в ту или другую сторону, воссоздать образ борца, уверенного в своей силе и силе народа, ратующего за решение бразильской проблемы путем смешения и слияния рас, защищающего право на жизнь метисов, мулатов… Тут Илдазио Тавейра прежде всего и в особенности имел в виду Ану Мерседес, к которой подступал с гнусными предложениями при каждом удобном случае. Наши споры мы вели в кафе и закусочных, в ночном баре «Ангельское пи-пи». Илдазио с моей помощью набрал цитат из произведений Педро Аршанжо, чтобы на основе их строить диалоги. Эстасио Майя их не принимал: «Эдак мы из него сделаем реакционера». Сам он предлагал вложить в уста Аршанжо устрашающие заявления, мрачные угрозы в адрес белой расы и Запада вообще: «Мы, негры, раздавим русских и американцев, и те и другие – белые убийцы!» Приходилось вмешиваться Тониньо Линсу и мне, ибо спорящие стороны так распалялись, что дело грозило дойти до рукопашной. Как-то Илдазио в сердцах обозвал белокурого Майю «вошью Кармайкла» – что тут было! Они оскорбляли друг друга, мирились, лобызались, клялись в дружбе до гроба, снова спорили, ругались, пили. За месяц сотрудничества мы опустошили не один бар. Что до меня, то я бился только над сведением воедино точек зрения, речей, диалогов, догм, схизм, платформ, идеологий, ссылок на высокие авторитеты. Мне нужна была пьеса, я хотел увидеть свое имя на афишах рядом с именем Аны Мерседес – автор и примадонна, – о наша вожделенная премьера! Ана будет играть Розу де Ошала, тут никто не спорил, да и какие могли быть возражения. В ту пору я был равнодушен к посмертной театральной судьбе Педро Аршанжо: будет ли он вожаком бастующих рабочих, или расистом из организации «Black Panther», отвергающим смешанные браки и провозглашающим священную войну против белых, или же останется баиянским мулатом, первооткрывателем самобытной культуры, – мне было все равно. Мне нужен был анонс о премьере. Проявив бесконечное терпение, я из анархического хаоса противоречивых кусков слепил в конце концов связный текст, и мы отдали его в цензуру. Впрочем, по авторитетному мнению весьма передового режиссера Алваро Орландо, которого мы пригласили ставить пьесу, текст на сцене – вещь второстепенная, практически ненужная. Стало быть, на противоречия в тексте не стоит обращать внимание. Эстасио Майя заручился обещанием субсидии, предложил университету закупить премьеру для студентов. Тут он выступал в амплуа племянника. Мы начали репетиции, не дожидаясь разрешения цензуры, но случилось так, что на той же неделе, не раньше и не позже, произошли сильные студенческие волнения. Студенты юридического факультета обнаружили в своей среде провокаторов и объявили забастовку, их поддержали другие факультеты. Первая манифестация прошла без эксцессов, а вторую полиция разогнала слезоточивым газом и пулями. Массовые аресты, раненые студенты, закрытые магазины, акты произвола, вторжение в монастырь бенедиктинцев – сущий ад. Тониньо Линса арестовали на улице Чили, он нес плакат и древком отбивался от фараонов. Неделю просидел в тюрьме, держался хорошо, как настоящий мужчина! Эстасио Майя в тревожные дни вышел из игры: демонстрации, стычки, тюрьма – это не для него, он – теоретик. Имя его, однако, попало в списки агитаторов, напечатанные в газетах. Он скрылся, исчез. Позже мы узнали, что наш соавтор исхлопотал себе перевод в Аракажу. Теперь он бродит по Сержипе, как-то увял, ударился в мистицизм. Цензура запретила пьесу и, говорят, сообщила полиции имена авторов, чтобы там их взяли на заметку. Вот тебе и слава! Чтобы не пропал договор с театром, Илдазио в рекордные сроки написал пьесу для детей и пригласил Ану Мерседес на роль Прелестной Бабочки. Я резко воспротивился и сказал ему несколько теплых слов. В виде компенсации за несостоявшийся ангажемент я повез Ану Мерседес отдохнуть и развлечься в Рио и Сан-Пауло; на этот запоздалый медовый месяц ушли последние доллары великого Левенсона. Доллары растаяли один за другим в кондитерских Копакабаны и улицы Аугуста, в кафе и ресторанах, ушли на угощение литераторов, на приобретение дорогих, очень дорогих, драгоценных друзей. На рынке протекций сейчас настоящий бум: за то, что тебя, провинциального поэта, упомянут в литературной рубрике столичной газеты, ты должен оплатить обед на шесть персон в Музее современного искусства, а потом до ночи поить всю компанию шотландским виски в каком-нибудь баре. И вот я снова на нуле, к чему были все жертвы? Ана Мерседес, заполучив туалеты от «Лаис», стала строгой и неприступной. Как-то в воскресенье раскрываю литературное приложение к «Диарио да Манья» и натыкаюсь на два стихотворения, подписанные ею; мне она их на просмотр не давала. Читаю – уж в поэзии-то я как-никак разбираюсь – и с первой же строфы узнаю стиль Илдазио Тавейры. Провел рукой по лбу: он у меня пылал от возбуждения и от пробивающихся рогов. Как я страдал тогда, как страдаю сейчас: вижу ее во сне, кусаю подушку, которая хранит еще запах розмарина. Однако я и вида не подал, что терзаюсь ревностью, когда встретил их как-то на улице, они шли в обнимку. Илдазио заговорил об антологии, поторопил меня со стихотворениями, Институт, мол, требует представить рукописи. А эта потаскушка держалась со мной сдержанно и равнодушно. В тот день и кашаса не могла приободрить меня: под утро, оглушенный, но не захмелевший, я написал прощальный сонет Ане Мерседес. Бывают такие страдания, что либо пускай себе пулю в лоб, либо пиши сонет. В стиле Камоэнса. О премии имени Педро Аршанжо и о том, как сам он становится предметом конкурса на соискание оной благодаря заботам поэтов, рекламных агентов, молоденьких учительниц и Веселого Крокодила 1 – Нет, это уж слишком, помилуйте… – Профессор Калазанс, казалось, вот-вот выйдет из обычного для него состояния благодушия и взорвется. – Фернандо Пессоа[66] – это уж извините! Они собрались в кабинете Гастона Симаса, главы баиянского отделения рекламного агентства «Допинг», чтобы определить тему конкурсного сочинения на соискание премии имени Педро Аршанжо. Впоследствии, когда прошли уже празднества в честь столетнего юбилея, когда разочарование и злость уступили место иронической улыбке, профессор говорил, что сам факт их встречи для обсуждения важнейшего культурного события года не где-нибудь, а в рекламном агентстве – знамение времени. А как он описывал собрания и заседания, если б вы слышали, – умора, да и только.

The script ran 0.037 seconds.